…Еду я на Родину.
Пусть кричат «Уродина!»,
А она нам нравится,
Хоть и не красавица,
К сволочи доверчива,
Ну а к нам… Эй, начальник!
Верещагин спустился по трапу и с наслаждением ощутил под собой твердую землю — в Дубаи была пересадка, и требовалось где-то скоротать час до следующего рейса.
Перелеты он не любил. В самолете набор высоты выглядел каким-то несерьезным. Верещагину нравилось каждый метр вверх отвоевывать у пространства. А тут — как в лифте. Через минуту объявляют: высота — шесть тысяч метров над уровнем моря. Еще через две — девять тысяч метров. Приятного вам полета. Обратите внимание на атмосферный фронт слева. (Атмосферный фронт висел над Каракорумом и Гиндукушем, задевая хвостом за Тянь-Шань — Китайская Стена из свинцовых цеппелинов и статических зарядов.) Ориентировочно его высота — пять тысяч метров. (Эфемерный Монблан.) Не волнуйтесь, господа, мы удаляемся от этого фронта со скоростью шестьсот километров в час. Кстати, господа, мы сядем совсем не в той стране, из которой улетали! После посадки я попрощаюсь с вами на территории Советского Союза. Урра-а-а!
В Дели он окончательно испоганил себе настроение покупкой англоязычного выпуска «Курьера». Moscowʼs breaking silence! — провозглашала «шапка». Москва заговорила, значит. И что же нам говорит Москва? Подписан с Крымом Союзный Договор?
Словоблудие… Ни черта, кроме словоблудия в обычном советском стиле. Что вам еще неясно, господа СОСовцы? Они не желают даже продекларировать для нас те права, которые обещают на бумаге советским гражданам. Это значит — оккупация. Как минимум несколько дней в Крыму будут царить «законы военного времени» — иначе говоря законы бардака, охваченного пожаром. Надо думать, армия — в верхней части проскрипционного списка.
В Дубаи Артем отправился в бар с твердым намерением напиться. Но, попав по назначению, понял, что пить расхотелось, а хочется, наоборот, есть. Мысленно показав себе кукиш, Верещагин остался в баре и заказал «Встречу на Эльбе».
Невозмутимый бармен смешал пять капель «Столичной» с пятью каплями «Джонни Уокер» и поставил этот дринк перед Верещагиным.
Капитан осушил «дринк» и заказал мартини, чтобы пить медленно и печально.
— Russian? — спросил бармен.
— Yeah, — согласился Верещагин.
Бармен утвердил на стойке ополовиненную бутылку мартини, цапнул купюру и повернулся к следующему клиенту.
Верещагин остался у стойки. Садиться ему никуда не хотелось: за время полета на заднице, казалось, уже начался некроз. Ну, если не некроз, так общее онемение. Хотелось дать ногам хоть какую-то работу.
— Простите, милостивый государь… — раздалось над ухом.
— Да, пожалуйста, — отозвался Арт, решив, что он загородил кому-то доступ к телу бармена.
Старичок, ошибочно принятый им в Дели за немца, с некоторым трудом — он уже успел «принять» в самолете — вскарабкался на стул. Реэвакуант, — прикинул Верещагин. Бывший сынок промышленника, а ныне — и сам промышленник, ничего тяжелее собственного члена сроду в руки не брал, держит акции «Эй-Ай-Ти», «Арабат-Ойл» и «Ай-Ти-Эй», имеет жену, трех детей мордатых, яхту и виллу на Южном берегу. Сейчас будет учить жизни.
— Не имею чести быть знакомым, — буркнул Арт, пытаясь быть достаточно грубым, чтобы отстали, но не настолько грубым, чтобы обиделись.
— Филиппов Антон Федорович, — представился старичок. Сделал паузу для «очень приятно», ничего не услышал и перешел в наступление: — Я за вами давно наблюдаю, молодой человек. Вы ведь Верещагин?
— Есть немножко, — согласился капитан.
— Так вот, я давно хотел с вами поговорить. Еще в самолете присматривался. Знаете, вы мне нравились. Я гордился тем, что Россия наконец-то заявила о себе… Что русский флаг теперь есть на вершине мира… Но то, что вы сказали после возвращения с К-2 — это не лезет ни в какие ворота, молодой человек!
Мартини сразу показался Артему безвкусным.
Альпинисты редко бывают знаменитыми. Тот случай, который характеризуется словами «широкая известность в узком кругу». Но маленький Крым был таким благополучным, что ньюсмейкеры вцеплялись в любое мало-мальски стоящее событие. Все четыре гималайских восхождения имели очень хорошую прессу… Как правило, большая статья с огромным заголовком вымывалась из памяти читателя на следующий же день — слава Богу, газеты выходили шесть раз в неделю, и в каждом номере было по нескольку больших статей с шикарными заголовками. Артема крайне редко узнавали незнакомые люди. Наверное, старичок специально интересовался альпинизмом…
— Я думал, — Филиппов Антон Федорович отмахнулся от бармена, — думал, что К-2 станет… думал, что вы окажетесь выше мелочной спортивной ревности…
Не он один так думал.
Боже, каким он возвращался с К-2! Какими они все возвращались, какая победа пела у каждого в груди! Исхудавшие, почерневшие от солнца, выработанные до сухого — первопроходцы «Волшебной линии»! Он двадцать лет шел по этой «Волшебной линии» к этой вершине, пусть не судилось получить К-2 первым, но вот этот маршрут он взял, они все его взяли! Сели в Аэро-Симфи, журналисты налетели со всех сторон: капитан, что вы думаете об Идее Общей Судьбы? Можно ли назвать восхождение на К-2 первым советским восхождением в Гималаях?
Ну, он им и сказал…
Словно читая его мысли, старикан закудахтал:
— И вам не стыдно, молодой человек, в открытую признаваться в таких вещах?
— Через пару дней у вас будет полная возможность сдать меня в органы.
— Какие еще органы? — разозлился старичок, не знакомый с советскими эвфемизмами типа «куда надо» или «Комитет глубинного бурения». — Это… просто безнравственно! Как вы трактуете стремление нашего народа слиться с советским народом? Как массовое помешательство обожравшихся буржуа! Вы что, всех нас за дураков держите?
— Отчего же за дураков? — пожал плечами Верещагин, — за сумасшедших.
— Опомнитесь! — Старичок воздел вверх желтый палец. — Или оставайтесь здесь, в гнездилище Ислама! Не ступайте ногой на священную советскую землю!
— Двадцать лет назад вы называли священную советскую землю Большевизией. А советский народ — краснопузыми, — огрызнулся альпинист.
Старичок погрозил пальцем люстре.
— Я раскаиваюсь в этом! — возвестил он бару. — Я признал свои ошибки и возвращаюсь на Родину с очищенной душой! А вы замутнили свое сознание жидовскими и американскими бреднями! Такие, как вы, семьдесят лет вели нас по пути разврата! Такие, как вы, увели Крым из-под десницы Барона! Такие, как вы, превратили русскую армию в гоп-компанию американо-израильского образца! Но там! — Старичок ткнул пальцем в плафон на стене бара: — Там сохранили в неприкосновенности русский Дух!
— Excuse me, sir… — тихонько вмешался бармен, — If this man is disturbing you…
— No problem, — остановил его Верещагин.
Бармен пожал плечами и перешел к другому краю стойки.
Верещагин осушил еще один «дринк» и нашел в себе силы спокойно ответить:
— Где-нибудь через год, когда мы будем оба отмывать свое буржуазное прошлое в каких-нибудь Желтых Водах, мы вернемся к этому разговору…
— Не беспокойтесь! — Желтый палец уперся Верещагину в грудь: — В Желтые Воды пошлют таких, как вы, последышей Солженицына-Солженицера! А в таких, как мы, Советская Россия заинтересована.
— Ваши бы слова да Богу в уши, — хмыкнул Артем.
К ним приблизилось диковинное существо — о четырех ногах, о четырех руках и одном «стетсоне». «Стетсон» болтался на девице, а девица — на Шамиле. Шамиль то ли уже успел хлопнуть, то ли прикидывался. Как признавал он сам, водка была ему нужна только для запаха, а дури и своей у него имелось в избытке.
Девицу он наверняка уже успел где-нибудь оприходовать, и теперь, до конца полета, они составляли единое целое.
— Атац! — проникновенно обратился к деду Шамиль, — Лив мой курбаши, плиз. Яки?
Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он. — Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (Проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин.) Я возносился, недостойный, на Пти-Дрю, о роскошноплечая… — Руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! — позеленел дед.
— М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо.
Но что поделаешь, если ты совершенно безнадежно моногамен и удручающе гетеросексуален. Верещагин отсалютовал бокалом и пожелал удачи.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы: — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей, а впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетон Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настроение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-«хайлендеру», он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе восемь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из Главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кости на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
— Скорей бы уже пришли Советы, — сказал хозяин, убирая тарелки. — Люди приедут. Туристы будут.
— Так ведь лавочку отберут, — сказал Артем.
— Зачем отберут? — не понял хозяин. — Что, советские люди есть не хотят? Знаете, сэр, сколько их ко мне ходило!
Учитывая дешевизну закусочной, подумал Артем, она должна была пользоваться бешеным успехом у советских туристов.
— Лавочку отберут, ага, — подтвердил Шэм. — В СССР человек не может быть хозяином закусочной.
— Ай, глупости говоришь, — поморщился хозяин. — Сам не понимаешь, что говоришь.
Похолодало градусов на десять. Артем оставил на столе купюру и вышел.
Время. Время. Время.
Еще не опаздываем — но успеваем уже впритык.
Крым умирал незаметно для самого себя, как чахоточная барышня на швейцарском курорте. Она еще ни о чем не знает и резвится на утренних пикниках и вечерних балах — а опытному врачу уже все ясно.
Будь Верещагин просто армейским капитаном, он не сделал бы никаких выводов из того, что видел по дороге от таможенной стойки Аэро-Симфи до контрольно-пропускного пункта своего батальона под Бахчисараем. А видел он закрытые кафе и магазины в аэропорту — и не просто закрытые, а разобранные дочиста. Видел нераспаханные поля — фермерам не удалось найти покупателя под урожай будущего года, и часть земель они просто не стали трогать, предпочитая сэкономить время и силы. Видел, проезжая мимо дорожных указателей, надписи «продается» под названиями виноградников и ферм, к которым вели частные дороги.
Верещагин был не очень простым армейским капитаном, и выводы он сделал.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы — чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников Идеи Общей Судьбы.
Впрочем, даже тех крымцев, которые непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с зимы, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и неудобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего: вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум — понятно…
Атмосфера ожидания висела над Островом, и каждый, кто туда попадал, мгновенно оказывался ею отравлен. Таможенные чиновники, городовой, сонный парнишка на заправке, девушка-официантка в бахчисарайском кафе для автомобилистов — все они выдыхали бациллы радостного мандража. Когда Верещагина приветствовал радостно-тревожный сержант на КПП батальона, он с неудовольствием отметил, что и сам подхватил эту бациллу. Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и знал), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») — вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-й батальон 1-й Горноегерской бригады, находился другой капитан, из числа точно знавших.
Капитан Советской Армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один — то есть они могли прямо сейчас загрузиться в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали — в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: Крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух.
Настроение в роте царило приподнятое и самое что ни на есть боевое. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь — вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? — вот такой длины полки, и на всех полках — бухло! Одной водки — сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива — тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия — едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот — это ты, положим, загнул… А так — сколько угодно…
Где новый Лев Николаевич Толстой, кому под силу создать портрет нового Платона Каратаева, призывника конца восьмидесятых годов?
Один из этих Платонов, а может быть, до чертиков быстрых разумом Невтонов, мать их за ногу да об забор, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, следовательно — не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления — трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука. В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
— Кто успел сбежать? — в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. — Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
— Я-а грабил? — протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. — Он у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и — виноват, погорячился…
— Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
— Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Неважно, именно ли эти «деды» виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учительницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь. Обычно сержанты или сами являются «дедами», или поддерживают последних. Но эти пятеро позволяли себе больше, чем надо бы. Больше пили, бегали в самоволку, издевались над «молодыми». По-хорошему, все пятеро уже наработали на дисбат. Но послать в дисбат даже одного солдата — это пятно на чести роты. А пятна — это вам скажет любой советский офицер — уместны на камуфляжном комбинезоне, но никак не на чести подразделения.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» — бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами» и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу. Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
— Падла, — сказал Глеб. Зла не хватало. — Так что же у тебя украл Остапчук?
— Да че… — на лице рядового появилось идиотское выражение: — А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя, понял Глеб. «Губы» здесь нет. Расстрелять эту скотину — сладкая, но несбыточная мечта. Затевать волынку с переводом в дисбат никто ему здесь не даст. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глаза спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердят запуганные «духи»: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт! Два сержанта, трое дружков этого типа, притащившиеся за своими вещмешками…
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось явно больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
— Вы, все… — бросил Глеб. — Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и «деды» наверняка попрятали свой «НЗ». Черт с ними. Наказаны будут хотя бы эти четверо. Хотя занимается поборами четверть роты, не меньше. Отвратительно — пятнадцать-восемнадцать мерзавцев держат в страхе пятьдесят человек, каждый из которых ни о чем другом не помышляет, кроме как самому стать одним из этих мерзавцев. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному ему. Ладно. Пока она нужна хотя бы ему одному, пока он сам верит в то, что преступление не должно окупаться, — он будет гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать — пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад, попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет. Никто не сознается в том, что его ограбили.
По мере того как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
— Рота, смир-на! — скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
— Рота, вольно, — разрешил Глеб. — Передний ряд — сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо дедов навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им — в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо «дедовство» Анисимова и его дружков было «заслужено» годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их «законного» удовольствия, хотя был бессилен избавить от «законных» страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
— Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, — сказал он. — Сухой паек выдали на одни сутки, всем — одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все или боитесь, или считаете, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя вправе, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным, но неизменно производил впечатление.
— Жри. — Он высыпал кашу в траву перед Анисимовым. — Что, аппетит пропал?
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется и открывали банки одну за другой.
— Сожрать все до крошки, — велел Глеб. — Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить, как это нехорошо — унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов то краснел, то бледнел, но слопал все.
Сопротивляться не попытался ни один: на этот случай здесь присутствовал взводный Сергей Палишко, сволочной нрав которого знали все.
Строй смотрел молча.
— Я заставлю это сделать каждого, кого поймаю за отбиранием чужих пайков! — отчеканил Глеб. — Он будет жрать все украденное с земли, как собака или свинья. Может, хоть тогда вы поймете, что крысачить — позор, и отдавать свое по первому требованию — тоже позор. Можете идти. Микитюк, возьми лопатку и прибери свою блевотину. Дмитренко, проследи.
— Воспитательная работа? — Асмоловский не заметил, как подошел капитан Деев, коллега-ротный.
— Да, — бросил он.
— А что случилось?
— Все то же самое. Одни грабят, другие молчат.
— А ты, значит, порядок наводишь, — заключил Деев. — Робин Гуд… хренов. Карась-идеалист. А ну, пошли, поговорим!
Путь их пролегал от лесной опушки до здания диспетчерской мимо группок солдат, сидящих прямо на земле. Те, что были поближе, вставали и отдавали честь, те, что были подальше, старательно не замечали.
— Ты хоть соображаешь, что делаешь? — тихо спросил Деев.
Он «тыкал» и учил жизни на правах старшего — не по званию, а по возрасту. В свое время Глеб служил взводным-двухгодичником под его командой, и уже тогда Виталий Деев попытался ему внушить, что армия и принципы лейтенанта Асмоловского есть вещи несовместные.
Может быть, Глеб и сделал бы из этого практические выводы, но тут он встретил Надю, и эта встреча уже через два месяца превратилась в брак: Надя забеременела. Глеб любил ее, и нужно было жениться, и нужна была квартира, и был у него выбор: сто двадцать итээровских и жизнь в тещиной однокомнатной, либо же офицерская зарплата плюс дополнительные за прыжки с парашютом, казенные харчи и хоть одна, но своя комната в общаге. То есть выбора фактически не было. А принципы? Да к чертям эти принципы, если из-за них придется хрен знает сколько лет вести полунищую и неустроенную жизнь советского инженера. Так он из двухгодичника стал кадровиком, и тут оказалось, что с принципами расстаться не так-то просто. Принципы можно выдернуть из себя только вместе с частью души, причем с той ее частью, которую Глеб полагал не худшей. Поэтому на вопрос Деева он ответил:
— Да.
— Ни хрена ты не соображаешь, — отрубил Деев. — Вот что ты будешь делать, если Микитюк сейчас пойдет и повесится?
«Станцую…»
— А что я буду делать, если пойдет и повесится Остапчук? — разозлился Глеб. — Похороним и спишем? Отправим домой в цинковом гробу: извините, мама, несчастный случай!
— Остапчук не повесится, с ним ничего особенного не сделали. — Они встали возле дерева на краю аэродрома, где начиналась лесополоса. — Подумаешь, пару синяков поставили. Со всеми так бывает, понимаешь ты? Пришел в армию маменькин сынок, уходит мужчина. А ты им психику ломаешь. Ну, залупаются, суки — отведи тихонько в сторонку, дай разок по ушам.
— Осторожненько, чтобы следов не оставлять, — вставил Глеб. — Как Палишко…
— Да хотя бы как Палишко! Ты же поля не видишь! С Палишкой они хотя бы знают, как себя вести: ты не зарывайся — тебя трогать не будут. С тобой же — черт-те что. То ты из себя Сухомлинского строил, они на тебе верхом ездили, то ты озверел и в эсэсовца превратился…
— Я? — Глеб на секунду поднял голос, но тут же взял себя в руки. — Я — эсэсовец? Я ни разу за все время службы никого сортир носовым платком мыть не послал. Я никогда не заставлял весь взвод отвечать за проступок одного, чтобы они все ему наломали… Я…
— Жопа бугая… — грубо прервал Деев. — Гуманист, бля… Он, видите ли, не бьет солдата… Он его берет и об колено ломает. Он ни больше ни меньше — весь армейский порядок хочет порушить, а вместо него построить свой, правильный. Ты понимаешь, что они все до одного тебя ненавидят? Ты понимаешь, за что они тебя ненавидят?
— Да.
— Ну так чего выебываешься?
— Я хочу, чтобы они вели себя как люди.
— И поэтому пусть жрут с земли как свиньи… — Деев сунул в зубы сигарету, чиркнул спичкой. — Ты еще хуже, чем Палишко. Тот все делает своими руками, а ты хочешь остаться чистеньким…
— Ему нравится это. — Глеб старался не показывать, как он задет и обижен сравнением. — Он балдеет от своей власти. Думаете, мне все это было приятно? Думаете, я ради удовольствия это сделал?
— Вот поэтому ты и хуже. Чего он добивается, понятно. Получит свое и успокоится. А ты — идеалист, а значит, не угомонишься, пока всех не подгонишь под свой идеал. Ты же у них надежду отбираешь, Глеб! Надежду, что последний год они проживут как люди, а перед дембелем — как короли! Ты же хочешь их все два года продержать в скотах, да кто ты после этого?
— Я советский офицер, — сатанея, сказал Глеб. — И я знаю один закон: Устав! И они у меня будут выполнять этот Устав, я сказал!
— Тьфу! — Деев загасил плевком окурок, бросил, растер, развернулся и зашагал обратно на аэродром. Глеб достал пачку «Родопи», закурил, в одиночестве и молчании выкурил три сигареты, сжигая адреналин. Потом растер последний окурок о ствол дерева и пошел в диспетчерскую — нечто вроде импровизированного офицерского клуба, где общались десантники и офицеры из персонала аэродрома.
В диспетчерской было тесно. Офицеры сгрудились вокруг радиоприемника, вещавшего новости крымского «Радио-Миг». Мощный приемник аэродрома без труда брал крымскую волну через сеть помех.
— Падение курса акций «Арабат-Ойл-кампэни». За прошедшую неделю акции этой крупнейшей в Крыму промышленной корпорации упали на десять пунктов. Аналитики Симферопольского делового центра опасаются, что это повлечет за собой обвал нескольких корпораций и банков, державших акции «Арабат-Ойл». Новости спорта: Москва усиленно готовится к Олимпиаде. Тем временем число стран-участниц сокращается. О своем бойкоте этой Олимпиады заявили Соединенные Штаты Америки. Это связано с протестом против введения советских войск в Афганистан. Из Непала…
— Не очень-то их там и ждали… — высказался старлей Говоров.
— Тихо! — рявкнул Глеб.
— Из Непала вернулся известный альпинист Артемий Верещагин, — сообщила дикторша. — Новая вершина, которую избрали для себя он и его команда — Лхоцзе, один из наиболее сложных гималайских восьмитысячников. Если не возникнет каких-либо препятствий, крымская экспедиция отправится в Гималаи. Подъем на Лхоцзе по Южной стене станет новым словом в практике высотных восхождений. Бокс. В полуфинал ежегодного первенства Крыма вышли Антон Костопуло и Сулейман Зарифуллин…
Глебу неинтересно было, кто вышел в полуфинал первенства Крыма. Другим офицерам, видимо, тоже. Самое интересное — политические новости — они уже прослушали.
— Захарова на вас нет. — Глеб сел в сторонке и закурил. — Он бы вам вставил за вражеские голоса.
— Врага надо знать, — возразил Деев. — Вот ты, Глеб, знаешь, что они нас там ждут не дождутся?
— Ага, с распростертыми объятиями, — усмехнулся Глеб.
— Не веришь — послушай новости в одиннадцать. Они так к нам присоединиться хотят, что аж подскакивают.
— А мы здесь на кой тогда?
— Для проведения военно-спортивного праздника «Весна», — буркнул старлей Говоров. — Будем хороводы водить.
— А к чему вы так прислушивались, товарищ капитан? — спросил лейтенант Палишко. — Хоце — это что?
— Лхоцзе, — с удовольствием поправил Глеб. Он рад был отвлечься от мрачных мыслей. — Гора — черт шею свернет. А Южная стена — так и вообще. По этому маршруту еще никто не поднимался. Крутизна неимоверная, скалы и льды… Хотя эти крымские ребята — крепкие парни. На К-2 есть почти такой же сложности маршрут, называется «Волшебная линия». Так они его прошли.
— Вот сколько я с вами служу, товарищ капитан, — вздохнул Говоров, — столько на вас удивляюсь. Летом люди в Сочи едут, а вы — в какие-то горы. На свои кровные все покупаете… Возвращаетесь — худой, аж зеленый… Ну ладно, вы — чемпион Союза, кубок в штабу стоит… Но другие-то, хотя бы тот же этот, как его, у которого фамилия из кино… Ему чего не хватает? — а он в горы ездит и выбирает, где покруче… Я понимаю — нехорошо, на этом Эвересте только ленивый не побывал, а наших, советских, не было. Надо, да. Престиж. Ну вас вот отобрали в команду, еще кого-то… А остальные? Они-то — зачем лазят?
— Толик, — нежно сказал Глеб. — Мне этот вопрос задавали тысячу сто сорок раз. И я всегда отвечал: «Не знаю». Не знаю, понимаешь? Верней, знаю, но объяснить не могу. Не дано мне. Вот Высоцкий — один раз в жизни в горах был, а сумел объяснить…
Кто здесь не бывал,
Кто не рисковал,
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес.
Внизу не встретишь, как ни тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес.
Песня плыла за окнами под аккомпанемент крепких форменных ботинок — вторая рота возвращалась со стрельб. Казалось, именно песня колыхала тяжелые черные шторы, одну из которых унтер Новак время от времени слегка приоткрывал, чтобы выпустить на улицу сигарный дым. Здесь он был единственным курящим.
На стене ровно светился слайд: белый клин на голубом фоне. Гора Лхоцзе, южная стена. Обо всем уже поговорили.
— Повторяю еще раз, — закончил свою короткую речь Верещагин, — Мы идем на смертельный риск, и кончится наше предприятие неизвестно чем. Я никого не уговариваю, но начиная с этого момента отказываться уже будет поздно.
— Зачем все это повторять? — Прапорщик Даничев вертел на пальце берет и беспечно улыбался.
Верещагину захотелось треснуть его по шее, так как повторять следовало именно для таких, как этот, зеленых пацанов, не знающих цену ни своей жизни, ни чужой.
— Для очистки совести, — мрачно ответил он. — Все, господа. Расходимся. Благодарю за внимание.
Новак встал, точным щелчком выбросил сигару в сверкающую медью урну и первым вышел из конференц-зала. Он не сказал ни слова за все время брифинга, но в нем Верещагин был уверен более всего.
В дверном проеме Новак на секунду застыл и откозырял всем присутствующим. Потом развернулся на каблуках и… снова откозырял.
Глядя на унтера, даже человек сугубо штатский получил бы эстетическое наслаждение. А уж старые командиры — те, кто еще помнил Барона — и вовсе млели — так мгновенно и резко Новак застывал на месте, так великолепно быстр и плавен был взлет его ладони ко лбу, так неколебимо замирали два пальца возле лучистой кокарды.
Напротив Новака стоял командир горноегерской бригады полковник Кронин.
— Вольно, господа, — бросил он, прежде чем все успели вытянуться. — Не буду вас задерживать. Меня интересуете только вы, капитан Верещагин.
— Ну все, готовь задницу, — шепнул Артему поручик Томилин. — Сейчас-то тебе и отольется наш гофкригсрат.
Офицеры и унтер-офицеры испарились из конференц-зала.
Заложив руки за спину, полковник прошелся по комнате, пересек луч проектора. Контрфорсы Лхоцзе поползли по складкам мундира, вершина царапнула нарукавный знак.
— Верещагин, я, кажется, передавал вам приказ явиться ко мне сразу по возвращении.
— Сэр?…
— Сейчас вы скажете, что не просматривали почту…
— Так точно, сэр!
— Я так и думал почему-то. А теперь вы мне объясните, что здесь происходило.
— Что именно, ваше высокоблагородие?
— Вот этот… брифинг. Что вы тут обсуждали?
— Результаты разведки, господин полковник. Если вам будет угодно, я могу продемонстрировать все слайды с самого начала и объяснить…
— Tell the sailors about it[1], Верещагин! Трех четвертей вашей постоянной команды здесь нет, вы их даже не позвали. Но зачем-то позвали Козырева и Новака, которые сроду никуда не ездили, а по скалам лазают только во время марш-бросков.
— Ваше высокоблагородие, при всем моем уважении к вам, я не могу беседовать в таком тоне. Скажите, в чем, собственно, вы меня обвиняете, и тогда я смогу либо защищаться, либо признать свою вину. Мы пока еще в армии Юга России, а не в…
— Вот именно, капитан! — Полковник сел на стол. — Вот именно! Воссоединение начнется со дня на день, а тут самый… политически неблагонадежный из моих офицеров — находясь, между прочим, в отпуске! — шляется по территории полка и проводит тайные конференции за черными шторами. Чему вы улыбаетесь, черт вас подрал?
— Полицейская терминология вам не дается, господин полковник. При слове «неблагонадежный» вас так перекосило, будто вы надкусили лимон.
— Вас еще не так перекосит, когда я вами займусь! — пригрозил полковник. — Я еще помню, что вы говорили журналистам после К-2. Вам, похоже, нужно постоянно напоминать, что армия создана не для того, чтобы вы совершенствовали свое альпинистское мастерство и, красуясь перед телекамерами, делали провокационные заявления.
— Сэр, я помню, для чего существует армия.
— И для чего же?
— В Уставе сказано, что мы должны отражать вооруженные нападения на Крым или предотвращать их, сэр. Устав не регламентирует эмоций военнослужащего, бессильного отразить такое нападение или предотвратить его. Я волен чувствовать по поводу Идеи Общей Судьбы все, что угодно. Я волен говорить, что я чувствую, коль скоро меня об этом спрашивают.
— А если вам сейчас же придется отсюда отправиться на гауптвахту, как вы на это посмотрите?
— Я в отпуске, сэр. И воинских преступлений не совершал…
— Ну так и догуливайте свои отпуск! Оденьтесь в цивильное, катитесь на свою квартиру и не показывайте здесь носа, пока отпуск не кончится.
Полковник вздохнул и как-то странно осел на столе, как будто из него вытащили невидимый стержень. Все его пятьдесят семь лет проступили на лице.
— Честно говоря, Арт, мне было бы куда спокойней, если бы вы сидели в своем Непале. А так — я не знаю, чего от вас ждать. Вы — темная лошадка, Арт.
Верещагин ничего не отвечая, выключил проектор и накрыл его чехлом.
— Я так и не могу понять, как вам удалось стать офицером, — продолжал полковник. — Вас должны были отсеять из армии еще до того, как вы стали действительным рядовым.
— Разве я плохой офицер? — спросил Артем.
— Вы хороший офицер, — согласился полковник. — Вы знаете дело. Умеете работать с людьми. Вы быстро соображаете и хорошо держите себя в руках. Но человека, который отказал вам в университетской стипендии, я считаю своим личным врагом. Короче… — Он перешел на английский и отчего-то вновь распрямился, разгладился, как будто незримый стержень снова держал его позвоночник. — Вам осталось два дня. На третий день вы появляетесь к утренней поверке. Но эти два дня я не должен видеть вас здесь. Увижу — закатаю на гауптвахту в превентивном порядке, а там можете хоть подавать на меня в суд. Все, вы свободны, идите…
Верещагин сунул в карман коробку со слайдами, откозырял и вышел. Уже за дверями его нагнал голос полковника:
— И вашего Сэнда это тоже касается!
Еще в феврале Шамиль натурализовался как Шэм Сэнд. Многие в последние два года меняли свои имена на «яки»-лад. Армейцев это поветрие коснулось меньше, но в роте Верещагина все же было три случая: рядовые Иван Кассиди, Масуд Халилов и Петр Воскобойников стали, соответственно, Яном Кэсом, Масхом Али и Питом Уоксом. Нет, определенная польза от такого сокращения имен, в общем-то, была: традиционно имя, фамилия и звание крымского военнослужащего были вышиты на клапане его кармана по-русски и по-английски. Одно время татары требовали, чтобы и их язык был отражен, но командование здраво рассудило, что клапаны у карманов не резиновые. И без того грудь некоторых военных, носящих особенно витиеватые фамилии, украшают буквосочетания, при виде которых у иностранных коллег начинаются трудности. Например, сам Арт был помечен надписью «cpt. A. Verestshagin».
— Значит, встречаемся завтра? — Козырев ждал его у выхода.
— Как договорились.
— Чего Старик хотел?
— Пустое.
— Володя! — окликнул Козырева подполковник Ставраки. — Что у тебя в следующую субботу?
— Скачу в Карасу-Базаре для Волынского-Басманова.
— А кто?
— Африка.
— И как она?
— Упрямая старая коза, сэр. Губы — как подметки. Но прыгает неплохо. Рискните десяткой, если хотите. Для стоящих лошадей Басманов нанимает профессионалов.
— А какие шансы у Глагола?
— Фаворитом идет Джабраил, но Глагол себя хорошо показал во Франции. Просто он молодой еще. Попробуйте, должен же он когда-то победить.
— Спасибо. — Подполковник сделал пометку в талоне предварительных ставок и «заметил» Верещагина. — С возвращением, Арт. Зайдите, пожалуйста, к Старику, он очень хотел вас видеть.
— Я уже виделся с ним.
— Кончился ваш отпуск?
— Еще нет.
— Ну, так чего вы здесь торчите? Мешаете людям…
— Уже уезжаю, сэр.
— Вы хоть в бар вечером позовете по случаю возвращения?
— Завтра, ваше благородие.
— Ну, завтра так завтра… Ближе к людям надо быть, Верещагин. Проще, проще. Спуститесь со своих вершин. Люди на земле живут.
— Вас понял, сэр.
— Устарело, Верещагин! Теперь отвечают так: «Служу Советскому Союзу!»
— Я присягал на верность Крыму.
— России, Верещагин, России! А Россия — это СССР.
Арт почувствовал оскомину. В присяге действительно было сказано — «России». Точнее, «свободной России». Но когда Арт принимал присягу, вся свободная Россия умещалась на крохотном лоскутке земли посреди Черного моря. И для Ставраки это было так же верно. А вот теперь…
— Мое мнение по этому вопросу вам известно, Антон Петрович.
— Оно всем известно, Верещагин. Черт, я еще помню, как меня отымели за ваше телеинтервью. Знаете, за что вас не любят, Арт? За то, что вы всегда хотите казаться самым умным. Вот, у всех мнение такое, а у вас не такое… И ладно бы вы при этом помалкивали… Нет, нужно обязательно выступить. Вся армия шагает не в ногу, а капитан Верещагин — в ногу…
Артем не стал ему говорить, что за тогдашнее телеинтервью в первую очередь огреб он сам. И от Ставраки, своего непосредственного командира, в том числе. Не стал доказывать, что Общая Судьба — это конец крымской армии, которая при всех своих недостатках двенадцать лет давала Ставраки не очень мягкий, но верный кусок хлеба. Артем не вспомнил ни словом, как Ставраки три года назад поносил Лучникова и предлагал наложить взыскание на всех офицеров, читающих «Русский Курьер». Он просто откозырял и сказал:
— Честь имею, сэр.
— Вот таракан, — процедил Козырев, провожая Артема до ворот. — Не мог не прицепиться.
— Да шут с ним. — От Верещагина подобные придирки уже давно отскакивали, как от стенки. Они были неизбежны, ибо он не всегда умел удержать язык за зубами, а декабрьские события вызвали и вовсе что-то вроде нервного срыва, когда он наплевал на все и начал, что называется, резать в глаза — а какой смысл сдерживаться, если приговор уже подписан?
Шамиль ждал капитана на полковой парковке, где хромом и черным лаком сверкал его «харламов».
— Отчего загрустил, Шэм? — спросил Верещагин. — Лично я намерен этот вечер провести с большой пользой для себя. Или нечем заняться?
Шэм вяло улыбнулся.
— Ждать тяжело, сэр, — пояснил он. — Скорее бы…
Территорию полка «харламов» и джип-«хайлендер» покинули одновременно. На первой же развилке Шэм, махнув на прощанье рукой, повернул мотоцикл налево, к виноградникам Изумрудного. «Хайлендер» же поехал в нагорный дистрикт Бахчисарая, где снимал небольшую, «однобедренную» (1 bedroom) квартиру капитан Верещагин.
С порога, едва сбросив туфли, Артем кинулся к телефону. Быстрая фиоритура по кнопкам набора, увертюра длинных гудков…
— Полк морской пехоты, дежурный слушает, — яки-акцент грубого помола.
— Сообщение для капитана Берлиани.
— Джаста момент, сэр. Записую…
— Передал капитан Верещагин. В шесть часов сегодня я жду капитана Берлиани в «Синем Якоре». Записали?
— Так точно.
— Повторите.
— Капитан Берлиани мессейдж: сегодня в шесть капитан Вэри-ша-гин ждет в «Синим Якорь».
— Большое спасибо, дежурный.
Не кладя трубки, он набрал новый номер.
— Второй полк, дежурная, — семитские обертоны.
— Поручика Уточкину, мэм.
— Кто?
— Капитан Верещагин.
— Минутку.
Дурацкая электронная музыка, сопровождающая переключение аппарата.
— Ее нет на месте, сэр. Она в увольнении.
— В Севастополе у матери?
— Да, сэр.
Опять чудо? Артем начал слегка беспокоиться — какое-то непомерное везение…
— Большое спасибо, леди.
Что теперь? Теперь — последний звонок… Верещагин набрал номер.
— Простите, — сказал по-английски светлый женский голосочек, щедро сдобренный акцентом — на сей раз немецким, — Господина Остерманна нет дома. Пожалуйста, оставьте свое сообщение.
— Это Верещагин, — сказал он автоответчику. — До четверти шестого я дома, с шести до семи — буду в «Синем Якоре», с восьми до десяти — в «Пьеро», потом до утра — в «Севастополь-Шератон». Жду звонка.
«И что теперь? — Он посмотрел на нераспакованный рюкзак. — Нет, сначала обед. Потом — в банк… Дьявол, обещал же быть дома, ждать звонка… Ладно, в банк — по дороге в Севастополь. Пятнадцать минут форы. Спать хочется, смена часовых поясов, туда-сюда… Не дай Бог, господин Остерманн, стукнет вам позвонить в „Шератон“. Я, конечно, отвечу, но — как там у Зощенко? — в душе затаю некоторую грубость…»
Он выгрузил из бумажного пакета на стол свою добычу, трофеи из лавочки на углу: бекон-нарезку, полдюжины яиц, маленький пресный хлебец, пакет чая и итальянский сырный салат в полуфунтовой упаковке. Почти ровно на один обед. Пансионная сиротская привычка: не делать ни запасов, ни долгов. Наверное, глупая. На каждый чих не наздравствуешься. Зато тратится масса нервов: все ли сделано, не осталось ли чего… Нужно разумнее распределять свою жизнь… Слишком много он попытался запихнуть в эти полгода, и что-то наверняка получится скверно, и, как обычно — самое главное.
Обидно.
Капитан встал у окна, выходившего на внутренний дворик доходного дома. Три часа дня. Чудесный солнечный afternoon, совершенно летняя жара. Очаровательный расхлябанный мальчишка пересекает двор, пиная ботинком пивную банку. Легкий жестяной звон… Старичок на галерее напротив не одобряет, на что мальчишка плевал: в двенадцать лет все анархисты. Мгновение застывает в памяти, как муха в янтаре… Пронзительное и краткое ощущение вечности разрушено молодецким посвистом чайника…
После обеда Артем вымыл за собой посуду и разобрал рюкзак. Покидая квартиру, вынес мусор. Это даже не привычка. Привычка — все-таки вторая натура, а это первая. Ни долгов, ни запасов. Глупость несусветная, но почему-то его всегда бросало в дрожь при мысли о мусоре, воняющем в пустой квартире… Как в рассказе Брэдбери: исправная система жизнеобеспечения — и три силуэта на обугленной стене. Вот почему-то думать о своем бренном теле, закатанном в снег, было не так страшно, как воображать какой-нибудь сиротливый пакет скисшего йогурта в углу холодильника. Квинтэссенция безысходности. Что за ересь лезет в голову…
Он запер квартиру, спустился в машину, бросил почту на заднее сиденье. Будет время — посмотрит внимательнее. Не будет времени — и ладно.
Маленький джип-«хайлендер», попетляв бахчисарайскими улочками, выкатился на севастопольский хайвей и затерялся в потоке машин.
«Синий якорь» был севастопольским офицерским клубом. Капитан Берлиани, офицер морской пехоты, князь из старинного грузинского рода, один из лучших скалолазов Крыма и покоритель Эвереста — ничего не забыли? Да нет, вроде ничего — явился туда со свойственной ему пунктуальностью: опоздав ровно на пятнадцать минут. Верещагин подозревал, что и к воротам чистилища Георгий Берлиани придет с пятнадцатиминутным опозданием.
…Они познакомились в гимназии имени Александра II Освободителя благодаря доске объявлений. В наше вывихнутое время черт знает что может прийти в голову, так вот: объявление, вывешенное шестиклассником Берлиани, гласило: «Продам скальные ботинки, почти новые. Обращаться в 6-й класс. Берлиани». Реклама — двигатель торговли. Пятиклассник Верещагин прочитал объявление и обратился в 6-й класс. Сделка состоялась.
Разные силы могут породить и удерживать мальчишескую дружбу. По правде говоря, настоящая мужская дружба так же редко встречается, как и настоящая любовь. В свои четырнадцать лет Гия понял это достаточно четко. Богач, потомок старинного рода, наследник титула и состояния, он пользовался огромным успехом. Его жизнь и карьера были расписаны на много лет вперед: после гимназии должно было перед ним открыться Севастопольское Военно-Морское офицерское училище, затем — Академия морской пехоты в Аннаполисе, США, затем — лет десять службы и Академия Главштаба. Гия Берлиани должен был закончить свою карьеру, по меньшей мере, начштаба флота, 5-й дивизии крымских форсиз. У него была машина, родители оплачивали ему просторную квартиру в престижном районе и регулярно переводили деньги на его банковский счет в Симфи. Вокруг постоянно крутилась шайка прихлебателей, готовых услужить чем угодно за право напиваться на вечеринках в его квартире, кататься с ним на его машине, донашивать за ним вещи из дорогих бутиков и брать у него в долг. Гия ненавидел всю эту толпу. В четырнадцать лет он был уже законченным циником. Ему нравилось издеваться над ними, помыкать и командовать. И, коль скоро они это позволяли, значит, они этого заслуживали.
Он был уверен, что после четырех вечеров, проведенных за контрольными, пятиклассник Арт Верещагин присоединится к ораве прилипал. Ничуть не бывало. В коридорах гимназии он ограничивался новомодным американским приветствием — «Хай!» Не пытался идти на сближение, не искал контакта, не спрашивал, например, нужно ли еще помочь с контрольными. Сделка совершилась, адью.
Один раз Гия случайно встретил его под Красным камнем. Ну правильно, нужны же ему были горные ботинки. Георгий, как всегда, приехал на своей машине в компании вечных спутников. Арт был один. Он уже начал восхождение, шел на самостраховке — неумело, затрачивая минуты там, где Гия обошелся бы секундами. И, кроме всего прочего, сбился с маршрута. Ватага поприветствовала храброго восходителя веселым свистом и рядом остроумных замечаний:
— Эй! Тритон Тритоныч!
— Ботинки не потеряй, asshole!
— Эу, Тем, ты весь там, или только жопа?!
— А ну тихо! — скомандовал Георгий. — Сейчас я покажу класс.
Он переоделся, обвязался «беседкой», повесил на пояс крючья, закладки и карабины, ткнул одному из дружков страховочную веревку и прямо так, без разминки, пошел вверх — красиво, плавно и быстро, с нижней страховкой. Он догнал Верещагина, застрявшего на последних пяти метрах маршрута, в десять минут.
— Эй, пятиклашка! Ты с маршрута сбился!
— Спасибо, — сквозь зубы ответил Артем, против всех законов скалолазания перехватываясь за следующую зацепку правой рукой внахлест через левую.
— Ты лазаешь, как беременная корова, — сказал Гия.
Артем не ответил. Гия знал, что сейчас произойдет (сам он тоже отметился на этом месте два года назад): не сумев найти следующей зацепки, Артем устанет и сорвется.
— Слетишь сейчас, — сказал он.
Арт сжал губы в нитку. Сделал рывок, отчаянно царапнул пальцами по ржавому граниту, не дотянулся до зацепки и разом оказался тремя метрами ниже, повиснув на страховочной веревке. Георгий дал своему «оруженосцу» знак: отпустить немного веревку. «Парашютом» спустился к незадачливому скалолазу, переживающему острую боль в ободранных ладонях и коленях.
— Давай поменяемся веревками. Перейдешь на маршрут «маятником», — предложил Гия. На скале он держался как тритон и мог совершенно спокойно добраться до Верещагина, пристегнуть его к своему карабину, самому пристегнуться к его страховке, вернуться на маршрут и закончить его.
— Пошел к черту, — ответил на такое великодушие хам Верещагин. — Мне от тебя, твое сиятельство, ничего не нужно, понял?
Георгий вспыхнул. Впервые он услышал свой титул, произнесенный с интонацией ругательства.
— Ну ладно, — сказал он. — Ковыряйся дальше.
Верещагин ковырялся долго — Гия, закончив маршрут, уехал в другое место и не знал, когда закончился его поединок с Красным Камнем. Но осадок остался. Как это так: босяку, который учится в гимназии за деньги налогоплательщиков и за те же деньги живет в дешевом ирландском пансионе для гимназистов, ничего не надо от Георгия Берлиани, первого парня в Симферополе? Вранье! Ему, как и всем, надо, просто он ломается, набивает себе цену! Долбаный мобил-дробил… Гия свистнет — и он прибежит как миленький, нужно только немного приоткрыть щелочку в допуске к своему сиятельству…
На одной из перемен Гия нашел Артема в классе.
— Слушай, у тебя есть «Пушки Наварона»?
«Пушки Наварона» были у него самого, но нужен какой-то повод для завязывания отношений. Гия прикинул, что у скалолаза-самоучки не может не быть «Пушек Наварона». Небось, воображает себя капитаном Кейтом Мэллори.
— Есть, — отозвался Артем.
— Дай почитать.
— Приходи.
Георгий на миг потерял дар речи. Не «когда принести», а «приходи». Понял? Тебе надо, ты и приходи. До этого никто не приглашал Георгия к себе домой, тем более в пансион — кому охота позориться. Верещагину было охота. Годы спустя Георгий понял, что это был снобизм. Слово «сноб», если кто не знает, произошло от аббревиатуры «S. Nob» — «Sine Nobile», которой в Кембридже и Оксфорде помечали незнатных студентов. Так что Верещагин был снобом в первозданном значении этого слова. И Георгию это неожиданно понравилось. Общение с человеком, которому действительно ничего не нужно, оказалось комфортным. Кроме того, Георгию надоело таскать с собой под стены развеселую компашку.
Как-то незаметно Артем вытеснил всех. Он стал напарником Князя по связке, и Гия с некоторой ревностью отметил, что технике Арт учится невероятно быстро. Меньше чем за год он стал (Гия признал это лишь про себя и со скрипом) лучшим скалолазом, чем его наставник. Они вместе тренировались, вместе ездили на уик-энды в скалы, вместе ненавидели превозносимого в гимназии Пушкина и читали опального Маяковского, вместе слушали «Битлз», «Роллинг Стоунз», Пресли и Чака Берри, вместе зачитывались Толкиеном и Ле Гуин, наслаждались Маклином, Флемингом и Форсайтом, продирались через Пруста и краснели над Миллером. Оба мечтали о гималайских восхождениях — нога русского альпиниста еще не ступила ни на один из восьмитысячников планеты, так что у них были все шансы оказаться первыми в своей деревне!
Окончив гимназию, Георгий на какое-то время потерял Артема из виду, скованный стальным распорядком жизни курсанта. Через год он, как и предполагалось, уехал в Аннаполис.
Он прожил в Штатах три года, осваивая военно-морскую премудрость, волочась за девушками и в составе команды Аннаполиса побивая в американский футбол команду Уэст-Пойнта. С Артемом они переписывались и иногда перезванивались. Начались дипломатические осложнения с Турцией — Гия вернулся в Крым и получил звание офицера, а когда дипломатические осложнения перешли в войну — успел немножко повоевать. Сразу после войны Арт позвонил, и они встретились.
Мальчишеская дружба, как и старая любовь, не ржавеет. Но Артем и Гия уже не были теми мальчишками, какими переступили порог гимназии. А в Верещагине эта перемена видна была особенно резко: он стал экстравертней, напористей и жестче. И одновременно — появилась в нем какая-то обтекаемость. Чем-то он стал похож на сверхзвуковой истребитель.
— Класс еще не потерял? — спросил Артем едва ли не с самого начала встречи.
Планы были грандиозны. Верещагин показал графики, полученные факсом из Непала и Индии. Если поднапрячься, можно было забронировать на 75-й год Аннапурну, зимнее восхождение, на 76-й — Канченджангу, на 77-й — Эверест. У Берлиани закружилась голова.
— У нас уже есть полкоманды. Отличные ребята, превосходно лазают. Но маловато experienca на льду. В этом году едем в Альпы, но это не совсем то. Ты можешь по своим американским каналам устроить экспедицию на Мак-Кинли? Совместно с янки, конечно. Посмотрим, наберемся опыта…
Гия понимал, что на этот раз он нужен Верещагину, что без него тот не обойдется. Его позвали не просто как друга — его позвали как влиятельного человека, сына главштабовского полковника, у которого все армейские тузы запросто бывают дома. Экспедиция в Гималаи — удовольствие не из дешевых. Победами на соревнованиях и рекордом скорости на Пти-Дрю Верещагин зарабатывал себе имя, под которое можно найти деньги. Военные — честолюбивый народ и видеть русский флаг в Гималаях многим будет приятно.
Итак, Гия наконец-то понадобился Верещагину как влиятельный, богатый и знатный человек. Это привнесло в их отношения нотку горечи и маленького тайного злорадства. Георгий понял, что мальчишеская дружба умерла. Они оба стали мужчинами, офицерами, ветеранами турецкой кампании. Мужчины должны были строить отношения заново. И это им удалось.
«Питер-турбо» Георгия вписался в парковочное место едва ли не впритирку — Берлиани был лихой ездок.
Артем, полировавший джинсами декоративный чугунный кнехт, поднялся ему навстречу.
— Привет! — Он на секунду задохнулся в мощном объятии, тут же отстранился — не любил тесных телесных контактов.
— Ох, я боялся, что ты не успеешь! — Князь отступил на шаг назад, оглядывая друга.
— Зря боялся.
— Зачем ты ехал вообще?
— А как я мог не поехать? Проел плешь всему Главштабу, а потом отказался? Да Старик сожрал бы меня с ботинками. Мы как, будем обсуждать все это на свежем воздухе или пойдем в клуб?
Верещагин не любил офицерские клубы и крайне редко посещал их, ему не нравилась атмосфера табачных курений и мужской сплетни, перегара и крапленого азарта. Но по принципу прятания листьев в лесу, он счел офицерский клуб идеальным местом для дружеской встречи двух офицеров. Их диалог растворился в репликах понтеров и банкометов, соударениях биллиардных шаров, тихих блюзовых аккордах, англо-французской болтовне, перемежаемой беззлобным русским матом, и прочих звуках симфонии «Доблестное белое офицерство на отдыхе».
— Ты виделся с нашими?
— Только что.
— А наш общий знакомый тебе звонил?
— Еще нет. Может, он раздумал?
— Все может быть. Сколько у нас человек?
— Ты, я, Козырев, Шэм, Томилин, Даничев, Хикс, Миллер и Сидорук. Новак останется в батальоне.
— О чем с тобой говорил Старик? — спросил Верещагина Георгий.
— Уже стукнули?
— Хикс беспокоится.
— Ерунда.
— Ты ему не нравишься.
— Я не целковый, чтобы всем нравиться.
— Он может нам испортить музыку?
— Вряд ли. Он… как тебе сказать? Старый служака английского образца. Эта ситуация, весь этот бардак — он просто не знает, как себя вести. Вот и нервничает.
— А ты не нервничаешь?
— Я знаю, как себя вести.
Георгий вздохнул.
— Арт, ты и в самом деле не сомневаешься ни в чем? Вот так железно во всем уверен?
— А ви шьто прэдлагаэте, Гиоргий Канстантинович?
— А в ухо? — грозно спросил Князь.
— А я с Месснером познакомился.
— Умыл. Что пить будешь?
— Да ничего, пожалуй.
— Слушай, не позорь горноегерскую бригаду.
— Я пил. Сегодня утром. В Дубаи.
— Ты утром пил. А уже вечер…
— Так еще ночь впереди…
— Господин Верещагин! — крикнул бармен.
— Здесь! — Артем прошел к стойке и взял у бармена трубку.
— Это Остерманн, — сказала трубка без малейших признаков акцента. — Я волновался за вас, капитан. Как там Лхоцзе?
— Еще не упала.
— Очень рад. Ну, сколько человек участвует в экспедиции? Добавьте, разумеется, офицера связи — оборудование рассчитано на всех.
— Десять.
— Замечательно. Кстати, ваши вещи так и лежат в камере хранения на автостанции в Бахчи. Вы еще помните номер ячейки?
— Нет, откуда?
— Номер 415, код — Криспин.
— Запомню. Спасибо, господин Остерманн.
— До завтра, — ответила трубка.
Князь ждал в некотором напряжении.
— Наш общий знакомый? — спросил он.
— Да, беспокоился о наших шмотках, что на автостанции в Бахчи. Ячейка номер 415, код — «Криспин». Очень легко запомнить — Шекспир, «Генрих Пятый», блестящий монолог Лоуренса Оливье.
— Слабо помню и Шекспира, и Оливье.
— «Нет, Уэстморленд, не нужно подкрепленья…» Речь перед битвой при Азенкуре. Большой шутник наш господин Остерманн.
— Ячейка 415, «Криспин». Bugger all, чувствую себя последним идиотом. Во что мы все ввязываемся?
— Ничего, уже недолго осталось. Жизнь коротка, потерпи.
— Переночуешь у меня?
— Нет, Гия, сегодня я ночую в «Шератоне».
— У тебя дядя-миллионер в Америке умер? — спросил потрясенный Берлиани.
— Iʼm the man that broke the bank in Monte Carlo![2] — пропел Артем и добавил: — Я еще и ужинаю в «Пьеро».
— Мальчик мой, женщины, вино и деньги погубят вашу душу. Твоя царица, да? — Князь улыбнулся, показав чуть ли не все тридцать два превосходных зуба.
— Моя царица.
— Слушай, познакомь меня с ней, а?
— Отстрянь. Ты высокий и красивый. Ты у меня ее отобьешь.
— Это комплекс неполноценности. Когда будешь переключать передачи, возьмись за рычаг, а не за…
— Гия, твои шуточки отдают казармой. В них я слышу гнусную зависть человека, который никак не устроит свою личную жизнь.
Князь Берлиани вздохнул.
— Аристократия — анахронизм, — сказал он.
Георгий действительно был заложником вековых традиций. Как единственный сын в семье, он был обязан жениться и произвести на свет наследника. Десять лет назад, как ему казалось, он решил проблему, заключив помолвку со своей троюродной сестрой, княжной Екатериной Багратиони-Мухрани. Княжна влюбилась в него с первого взгляда — немудрено, девятилетним девочкам свойственно влюбляться в красавцев-офицеров. Кето предстояло окончить закрытую школу в Англии, на что ушло бы, как минимум, восемь лет. Георгий рассчитывал, что детская влюбленность Кетеван за это время остынет в холодных стенах школы-пансиона.
Но его расчет не оправдался. И когда юная красавица вернулась из Соединенного Королевства, семья обрушилась на князя: женись! Закавыка: имелась еще некая Дженис, американская знакомая, которая уже три года как жила в Крыму — вроде бы как своей самостоятельной жизнью, но очень сомнительно, что только должность крымского представителя «Saatchi&Saatchi» соблазнила ее променять Балтимор на Симфи. Гия не знакомил ее с родителями. Старшие Берлиани расистами не были, но к мысли, что продолжатель их рода будет черным, их надо было приучать постепенно — так считал Гия.
Верещагин, как истинный плебей, полагал всю проблему надуманной. Стариков нужно было просто поставить перед фактом.
— Традиции и анахронизмы существуют постольку, поскольку мы их поддерживаем. Расторгни помолвку — и все дела.
— Меня распнут. — Князь немного помолчал. — И два раза пнут. И три.
— Пытаться сохранить этническую чистоту в условиях Острова — по меньшей мере, неразумно.
— Мои родные думают решить проблему за счет Общей Судьбы. Должен же в Грузии остаться кто-то из Джапаридзе или Церетели.
— Тебе и в самом деле годится только грузинка?
— Не мне — этим бешеным бабам, моим теткам, и матери.
— А если никого не найдется?
— Тогда, может быть, они согласятся на мой брак с Дженис. — Князь снова показал зубы. — Ты думаешь, почему я вступил в ваш клуб самоубийц?
— С дальним прицелом… А если серьезно, Гия — почему?
Берлиани слегка задумался.
— Не знаю, Арт. Может, потому, что я все-таки солдат. А солдату неловко сдаваться без драки.
— «Я дерусь, потому что дерусь»?
— Что-то вроде.
— Подвезти тебя в верхний город?
— Ого! Твоя царица живет в верхнем городе? А где же твое классовое чутье?
— Она там гостит.
Они расплатились и вышли на набережную. Солнце осторожно, как робкий купальщик, пробовало краешком воду, бриз ворочал трехэтажные облака.
— Когда увидимся? — спросил Георгий.
— Завтра.
— Уже завтра… — Берлиани оттянул пальцем воротничок. — Ладно, до завтра. Чимборазо и Котопакси…
— Керос и Наварон, Гия.
Они засмеялись, и вечер улыбнулся им улыбкой их детства.