Георгий ДАВЫДОВ
ГОСПОЖА ЮМЕ
Роман
Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы.
Но вы умрете, как всякий человек
Псалом 81
1.
Получается так, был он прав, когда говорил: жизнь — не длинней фильма. Фильм идет два часа; жизнь идет два часа, даже если в ней, в автобиографической ленте, насмотришь семьсот тысяч часов. Собственно, говорил-то иначе, — как передать голос? — с послевкусием — бахнула раз спьяну Машка Раппопорт, — ночи, — впрочем, не трудно проверить, прежде, конечно, раздобыв давний подпольный дубляж, — лет пять он резвился на пару с тем типом, который гундосил в стакан, а, м.б., не гундосил, просто так устроена носоглотка, — в лентах излета 1980-х, где на экране гарцует какой-нибудь коннектикутский красавец, услышите голос, теперь только голос, — Андрюши Вернье.
Увязли в семистах часах? Был такой Славик (не наблюдали закономерность, что обладатель подобного имени обычно не быстр умом?), и Славик (до сих пор помню его недоверчивые очки): «Цифра обоснована?» (родитель Славика считался профессором — пустим закадровый гоготок — математических наук). «О, еще бы!» — отвечал мастер ловитвы и пред очками Славика на доске из воздуха принимался считать сутки, часы, сколько в году, возьмем в среднем (в году восемь тысяч семьсот шестьдесят часов, знали? нет), умножить да хоть на восемьдесят приятных лет жизни, получим семьсот тысяч, точнее, семьсот тысяч восемьсот часов. «Я мог бы (он воспарил) перевести цифру в минуты, к тому же у фильмов поминутный хронометраж, но я (Машка — подтверди) не похож на еврейского вундеркинда». — «Ты не похож на еврейского вундеркинда».
Теперь стоимость молока вычирикивают в калькуляторе (я, например, взявшись за эти своего рода мемуары, тоже не склонен к арифметической натуге), но тогда (1975-й? скорее, 1976-й, мы более-менее пятнадцатилетки) Славик перепроверял в столбик (у папаши имелся «сверхскоростной способ»). Только всё разъезжалось в абрикосовых отсветах абажура у Андрюши Вернье на углу Тверской и Маяковки, а, м.б., «сверхскоростной» терял темп из-за кагора, который Надежда Владимировна (Андрюшина мать) полагала «непременно необходимым» при любой погоде (был собачий февраль), любом возрасте («Пятнадцать лет? Шутите! Раньше уже венчались… Луиза Мекленбургская родила наследника в тринадцать!»), но главное — «ударах судьбы» — тут она сослалась на авторитет Хемингуэя и взяла со всех обещание, что в следующий раз испробуем «Death in the Afternoon» — «шампанское, абсент, лед» — смесь увидел во сне опять-таки Хемингуэй («Бык и гений в одном лице») и окрестил, как свою книгу, — «Смерть после полудня». Любимый купаж Викентия Андреевича (Андрюшкин отец). «Ясно, почему он победитель паркура?» — «Надежда Владимировна (это белоголовый Славик), мы не учли високосные годы…»
2.
Как не учли, если Андрюша родился в 1960-м, високосном, и надо бы расспросить Раппопорт (она стала психологиней — сейчас все психологини): повлияла ли исключительность года на исключительность нрава (большинство из «лучшей в мире компании», как говорил Митя Пташинский, впоследствии сценарист научно-непопулярных фильмов, заявились на свет годом позже), но понимаю, что жду совсем другого от «Марии Вадимовны Раппопорт, коуча семейных отношений» (так на визитной карточке) — и, разумеется, там не упомянуто, что дважды разведена, впрочем, Танька-мышь упрямо настаивает, что трижды, и она же всех «ставит в известность», что у «Марии Вадимовны» имеется сын, но не имеется родительских прав, — кажется, ей навесили наркотическую зависимость — дураки мы, что ли, мы не верим, ведь у Раппопорт из наркотических зависимостей — дамские сигаретки и сладкое — тут Танька смягчается и произносит с ноткой гражданского чувства, что у бывшего денег больше, чем мух в привокзальном ватерклозете.
Я жду тетрадей по химии образца помянутого 76-го, в которых Маша Раппопорт расчерчивала таблицы, где «абсорбат» сменял «асцендент», «дистилляцию» — «констелляция», и «кверенты» окружали не формулы (какими они могли быть? разве что на семьдесят процентов состоят из воды), а физиономии из «лучшей в мире компании» — крахмалистый телом Пташинский, дистрофический телом Кудрявцев и приглядывавшася к нему Лена Субботина (да, дочь того самого Михаила Субботина, легендарного полиглота 1960-х, — девятнадцать языков, если не ошибаюсь? — лекции, радио, загипнотизированные амфитеатры, брошюра стотысячным тиражом «В мире неведомых слов», мы не знали, что весь этот гром победы раздавайся должен заглушить главную неудачу — Юрий Кнорозов опередил его в дешифровке письменности майя; в сорок девять лет, в 1980-м, Михаил Алексеевич Субботин умрет от инфаркта), Танька-мышь (из-за привычки грызть рафинад — будто бы присоветовал семейный доктор для улучшения мыслительных процессов), Славик-профессор, я (без комментариев), Андрюша Вернье; а Жени Черничиловой в той тетради не найти, нет, не найти — пришла годом позже (когда вернулась с родителями из Нью-Йорка, где отец служил при ОРН — организации разъединенных наций — патентованная шуточка Mr. Chernichilov). Только раз наш Слух («Самый лучший учитель химии»), наш газообразный (шар на микроскопических ножках) Слух взял Машкину тетрадь, а после смотрел, чуть склоняя голову набок (педагогическая манера, как растолковал Вернье, контрабандой проникшая в красную школу из белых гимназий), потея, всхихикивая, но остерегаясь спросить — «А, сопств…», «А, сопств…», «А, сопств… кве… (нос в тетрадь) кверенты… это…». Но Слух, во-первых, знал Машкин характер (ее уверенный басок был такой же принадлежностью школы, как цикориевый кофе на завтрак и обреченно-одинокое пальтецо двоечника в гардеробе на ужин), и, во-вторых, Машкина родительница (вершиной карьеры считалась инсценировка «Саги о Форсайтах» для Русского театра в Риге) раздобывала Слуху билеты на Смоктуна (хорошо — Смоктуновского) или Рихтера. «Кверенты, — гуднула Машка, — это…» Редкий в педагогической практике случай, когда звонок перемены спас учителя, а не ученика, — он ведь был трусоват, наш учитель, в школе, где только и водились сын такого-то, племянница самого, дочка от первого брака, внуки — да, именно этого — и к тому же сам Слух (вам что, фамилию назвать?) был из тех, кто сначала был с теми, а потом их всех — ну вы поняли… И значок «с монгольской бородкой» носил на манер монгольской пайдзы (термин двусмысленный, зато надежный). Кто пустил про пайдзу? — ну, конечно, Вернье («это оберег, олухи… мой дружил с Василием Яном»). Взвой звонка преобразовал скандальное «…для гороскопов» в «…для гироскопов». — «Ну это же физика, деточка!» Впрочем, Пташинский не сомневался: «гироскопы» — спектакль. С другой стороны, что такое «гороскопы-гироскопы» в сравнении с беременностью десятиклассницы (двумя годами ранее, правда, как мы ни старались, не могли расследовать, кто «с животом» — ее загодя спрятали), массовой метаморфозы Бернштейнов-Вольфсонов в Борисовых-Волковых, наконец транспарантом между окнами второго этажа — «Верните буквы ѣ, i, ъ!» (изготовлен сыном профессора философии — тем самым) — так что газообразным Слух был не вследствие диабета, а чтобы, сбросив микроскопические ботинки, вознестись в небеса. И, видимо, в такие моменты, когда он чувствовал, что вознестись легко, легко, он кидал нам что-нибудь вроде — «Чем школа отличается от тюрьмы? — и, посреди мхатовской тиши, эманируя счастьем: — Доброжелательностью персонала»; «Хомо посапиенс»; «Мыло — голым! (читать наоборот, но Вернье уверял, что Слух подворовал «голое мыло» у Софроницкого), «Теория неприятностей» и «Уравнение с несчастными производными» (соответственно, «теория вероятностей» и «уравнение с частными производными», тут уж Пташинский — он бодался с Вернье за титул короля — спешил поймать Слуха на плагиате у академика Колмогорова), «Имею честь назначить вас гением» (между прочим, действенный метод разбудить «посапиенсов») — и обратно (опять-таки действенный): «Имею честь лишить вас звания гения» и, пожалуй, лучшее — «Что такое человек простыми словами?».
Те, у кого в нашей, «французской», школе были старшие братья-сестры, сообщали с мудростью старослужащих: то ли дело в прежние времена, когда Слух был на пике агрегатного состояния — плазмой, и, взбегая на кафедру, выбивал мелом, становящимся пудрой, на черной доске — резвый профиль с монгольской бородкой, а понизу — подпись-размахайку — В.И.Ульянов (Ленин). А еще подкармливал обещаниями, что в случае средней успеваемости на «четыре с пятиалтынным» посвятит урок, если не два, — алхимии. Потом (после нас, году в 1981-м? 82-м? в общем, совпало с кончиной Бровеносца) Слуха вышибли (Танька-мышь тиражировала версию, что новая директриска его домогалась), он колесил по стране от Северодвинска до Самарканда, от Иванова до Ивангорода с лекциями вроде «Завоевания научно-технического прогресса», «Перспективы открытий двадцать первого века» (представляю старательные лица моряков, ткачих, шахтеров, чайханщиков), потом чуть не засадили («Биохимия», — намекала Танька, и как-то сразу объяснилась драма несовместимости Слуха и директриски, а Пташинский мыкнул задумчиво: «Вот почему он сказал, что у меня лермонтовские глаза»), потом он умер, само собой, или, как резюмировала Раппопорт, «жизнь человеческая возгоняется — в пар переходит…» — «Пожалуй, я у тебя это слямзю, не против?» — Пташинский умел выцарапывать находки. Было как раз на поминках Слуха, сидели в забегаловке у Трубников. Пташинский быстро набрался. Кричал об открытой им науке «мортологии» — еще Камю говорил: человек — единственное животное, которое знает о своей смерти, — «я, шобвызнаи, мысю о смети с двенацти ле!» — что не мешало ему поросячьи придвигаться к Раппопорт — отдадим ей должное: смогла заставить Пташинского испить какую-то неотложную смесь, затолкать в уборную; Танька — не идиотка? — следила, осталась ли Раппопорт снаружи — минут через двадцать Пташинский вернулся с благоприличной, хотя медицински-бледной мордой. Но вряд ли он понимал извивы дальнейшего собеседования. Мнения шли пополам — мы выясняли, чтó более глупый жанр: свадьба или поминки, свадьба или поминки, свадьба или поминки (добавить?), свадьба или поминки. Славик (временами его организм, ощущая нехватку остроумия, стремился добрать остроумных калорий) предложил контроверзу — а если жених и невеста в день свадьбы дали дуба? — он жаждал гогота, но алкогольную жажду не перешиб. Светский успех, а, следовательно («следовательно» — предпочитаемый Славиком математизм), успех у дам — не были его коньком. После потеряли его из виду, кто-то болтал, он оставался девственником до тридцати (в позднейших версиях до полтинника), пока лаборантка не заперла изнутри дверь… Физтеховцы живописали иначе: на следующее утро объявление — «требуется лаборантка без вредных привычек». Кудрявцев козырял квартирными комбинациями: скоро, скоро, дети мои, зазову на смотрины пятикомнатной коммуналки, тут же, меж Арбатом и Вражком. Интеллигентный человек, дети мои, может обитать только на Арбате. Коммуналка — манна небесная — свалилась сама, но все же, прежде чем там растузиться, надо было выкорчевать последних жильцов: инвалида (кажется, в прошлом нотариуса, во всяком случае, он справлял нужду в спальне со словами «обстоятельства непреодолимой силы») и другого — Мишаню? Сашаню? — перемещавшегося между Бутырками и желтым домом, из-за чего, ясное дело, трудно отловить. Танька-мышь шуршала, что никогда бы не поверила, как из задохлика (это Кудрявцев) получится — долго не могла подобрать словцо — получится… Славик входил в квартирные обстоятельства: «Это законно?» («Тоже спрашивал лаборантку», — Танька). Но Таньку пятикомнатные обстоятельства жгли сильней (жила в Капотне в доме стиля «баракко»): бог милостив, пятикомнатная слетела из-за карточных долгов. Давно не видел Таньку такой счастливой, разумеется, по части сочувствия была комильфо. Кудрявцев все равно Таньку добил (да всех, кроме разве Андрюши): сглотнул апартаменты в башне на Кудринской. Да, Ленка Субботина не ошиблась в дистрофике (видели бы вы, как его разнесло до центнера, а уж поучать простаков с покровительственным хохотцом прилипло вместе с завтраками у Ларми — разумеется, мы не спрашивали, что такое Ларми). Ленка не ошиблась и потому изготовляла ему детей (четверых — неплохо?), чтоб не взгульнул («деньги — соблазн — деньги» — Кудрявцев усовершенствовал Маркса, было, правда, непонятно, почему после соблазна деньги не линяют вместе с соблазнами). Слуха — так всегда на поминках — больше не поминали, но два припева мне не забыть — «А что это Андрюша не сияет?» («Его душа не с вами», — Раппопорт) — «Я не буду больше пить, — Танька-мышь, — иначе захочу отдаться».
3.
Когда-нибудь двадцатый век примутся изучать, как лягуху, — без излишней привязанности к ней, точнее, к нему. (Я всего-то цитирую закадровый текст последнего фильма Мити Пташинского с интригующим названием «Ничейный век», а голос Пташинского — конечно, не голос Вернье, но чуть алкогольная хрипотца вызывает доверие у зрительниц). Я предложил Пташинскому (он дал мне сценарий) дописать: «довольно прожорливую лягуху». Забраковал. «Тут, дружок, насквозило личное». Вариант «курица перелетела через навозную кучу» (об авиаторах) вызвал клекот. Смешное, да, получилось у Мити лицо, когда я напомнил, что это… Александр Блок. Забраковал, с комментарием, что я мастер измышлять несуществующие цитаты. Сказал бы, несуществующих поэтов. «Курица, промежду прочим, — продолжал пыхтеть, — добралась до Луны». Справедливости ради, Пташинский не какой-то полоумный идолопоклонник прогресса. Он вообще придерживается мнения, что человечество (видели бы вы его артикуляцию при слове «человечество») вымрет. Но спальные районы на этой самой Луне, тем не менее, скоро перестанут удивлять. Разве я спорю? На что-то Луне надо сгодиться. И на Марсе, готов поверить, найдут какую-нибудь синегнойную палочку. Сто лет уж ищут, так что жизнь, пусть только синегнойная, должна там, из приличия, закопошиться.
Существуют факты куда более странные. Викентий Андреевич (Андрюшкин отец, я уже говорил), одним шажком заступив туда, куда, например, не смог бы сделать шажок астронавт Нил Армстронг — мастер в «шажках человечества», — Андрюшка показывал метрику отца с марсианским годом рождения — 1899-м. Но (хвала породе) чтó такое заделать первенца (Андрюшка был первенец) в шестьдесят, если после заделал еще двух единокровных сестриц (список бастардов оставим для светских дамочек и театроведов). В самом деле, Викентий Вернье был бог паркура, и, когда мать Андрея брала с нас обещание испробовать «Death in the Afternoon», Москва плыла сплетнями о новом амуре супруга. Нет необходимости переписывать биографию Викентия Вернье (найдете в любом энциклопедическом талмуде). Дублер Ливанова-старшего, дублер Качалова — и «дублер» не должно направить по ложному следу «полузвезды» — причина, скорее, в неокончательном доверии предержащих, хотя его ценил Сам (три премии имени Самого, в том числе за роль Барклая-де-Толли в фильме 1943 года — ясно, откуда квартира антарктических размеров), «последний, кто в теперешней Москве» (со снисходительной жалостливостью к тем, кто не застал Москву прежнюю) «умеет носить фрак». Эталон в исполнении стареющих аристократов, — примирившихся, кх, с неизбежной победой, кх, пролетарского класса (амплуа с 1920-х — пудрой прическу обсыпь — ваш выход), и фрондирующая публика не тихо шептала, что Вернье произносит «класс» в нос, так, что уже во втором ряду слышится «полеталский квас» — Алексеев (хорошо, Станиславский) мёр с хохота; эталон гвардейцев, конногвардейцев, белогвардейцев, золотопогонников, золотопромышленников на крайний случай, всяческих, словом, соглядатаев враждебных держав (кинематограф 1940–50-х), и, конечно, тургеневских дядюшек, лондонских ловеласов. Друзей выбирал, как коллекционные вина, — Вертинский, Игнатьев, Казем-Бек, Василий Ян, — это ведь Викентия Вернье мо — на новогоднем застолье 1950-х — «Кого ждем?» — «Госудагя импегатога».
В порядке вещей, супруга найдена из коллекционных — с подмесью армянского взбренди — и пока они гарцевали вместе, домашним присловьем было — «твой дедушка прозорливо потчевал тигресс леденцами» — в самом деле, в брошюрах для простаков трубили, что Дедушка (официально под этим титулом) — родоначальник гуманной школы отечественной дрессуры — «Да лупцевал он их всех!» — говорила Надежда Владимировна не для прессы, только не ясно, кого «всех» — не только, значит, кошачьих? Не знаю, был ли Вернье-старший накоротке с шахматами (он больше по шашням), но партию жизни выиграл: отпевали у Нового Пимена в 1983-м, в окружении рыдающих вдов, отпрысков, актерской братии, театралок, почему-то французского атташе (киношные рифмы?) и лично Рувима Рудинского (тогда знаменит, через год на третий пёк биографии «замечательных людей», но биографию Вернье так и не выпек). Андрей не пришел.
4.
Потому что Раппопортиха утащила его в Кинешму, по другой версии — в Кижи. Жили в палатке у озера (так Танька рассказывала), где вода — лед, комары — пламя, купались голыми (ну да, Танька сидела в кустах и давилась слезами разбитого сердечного аппарата), а зачем не голыми? если вокруг никого, три года скачи, не доскачешь, вот они скакали друг на друге (у Таньки тяга к подобным подробностям), плюс ему со школы нравились Машкины окорока. «Ну а что такого? Двадцать три — возраст любви», — Пташинского всегда тянуло к афористическому жанру. Откуда она могла знать, что ему со школы? Вернье был из тех болтунов, которые не выбалтывают. Приходится верить Таньке. Спьяну она договорилась до того, что Андрюша и ей делал непристойное предложение, не можете себе представить, какое предложение, каждая женщина мечтает хотя бы раз в жизни услышать такое предложение, да и почему, собственно, непристойное? — просто смелое, однако, застенчивое, — предложение, от которого невозможно отказаться (хеллоу, Холливуд!), — она устояла, само собой. (Сейчас не вспомню, тогда или позже явились стишки о Машке Раппопорт — «И твои окорока / Хороши до сорока. / Но надеюсь раньше срока / Приласкать два окорока»).
Танькина осведомленность, надо думать, была плодом тех обстоятельств, что так и не обзавелась плодом (до недавних пор собирала журнальные вырезки о позднеродящих женщинах); а от Лены Субботиной (вообще-то она не измазывает подруг) узнали, что Танька несколько раз напаивала Вернье («ослабим нравственные тормоза»), будучи убежденной, что и в бесчувствии мужчина способен. Что за нелепый век, в котором раздобыть ребенка трудней, чем палочку на Марсе. Все же Андрей не гнал Таньку, и, вероятно, не лучшая его черта, но как-то рано умел придумывать поручения тем, кто не сильно отбрыкивался, того лучше — сам лип. Пташинский делал рыбу переводов для итальянских комедий (не знаю, когда Пташинский поднаторел, может, нá спор? как у меня с японским), а Вернье — король стило, баловень литерадуры — наводил марафет. Думаете, Пташинскому хоть что-нибудь перепало? Ни серебра, ни меди. С другой стороны, разве не щедрая плата — пройти на сверхзакрытый показ в Дом кино (какой год на часах? кажется, 86-й, но вернее, что следующий), где натолклись все — и тот самый (схожий с бегемотом, он и снялся, как помните, на его фоне), и та, которая сбежала вовсе не от того, как доказывали, а от того, который резал вены (Вернье небрежно — она неровно дышала к отцу, забыл, что ли, что отец помер? да раньше — ну раньше кто к нему не дышал), и тот, да не этот! (у кого усы, понятно), и прозрачноглазый (поэт, потребивший за жизнь ящики, магазины, цистерны, спиртзаводы), и художник с бабьим лицом (картины размером с футбольное поле), и такой-то, такая-то, со стайкой таких-то и даже, хм, вот таких, а в лучшем ряду — Главкиноморда — чтобы глядеть фильм-франсэ, именно тот (вы угадали), в котором героиню имеют все, кому не лень, а кому, простите, было бы лень? кажется, в финале пристроился колясочник с оправданием «по рекомендации терапевта». Лишь у Главкиноморды ни один мускул не дрогнул в штанах.
У меня Андрюшка требовал Эммануила Сведенборга (шведского чудака давнего века, который в ангелов и чертей верил тверже, чем партийные бонзы — в наступление коммунизма), то есть не у меня, а дабы я намекнул отцу, у которого имелись ходы к таким книгам — как будто не знал: не то что Сведенборга, — звонка декану исторического факультета (куда я не добрал проходной балл) не допроситься. Впряглась Танька. Ей, конечно, из Капотни до Сведенборга не допрыгнуть, но, уверяю, он нагрузил ее послушаниями на полный рабочий день. Хлеб, пиво, кизлярка, чем подымить (баловал себя миногами от Елисея, по той причине, что рифмуются с «ноги»), ковбойки ему раздобывала, но главное — книги, книги (хоть с Кузнецкого, хоть у старушенции-ротозейки), библиографии из главных библиотек — от синологии (не про евреев, про китайцев) до физиологии (физиологию мозга открыл, вот фокус, тот самый Сведенборг). Когда разболелся зуб мудрости, мудро потребовал Камю (и простите за камю с бородой — речь о коньяке, отыскался на даче из отцовских припасов). Мать Таньки была уверена: Танька судьбу нашла. Мышь породнится с Вернье! — матери неважно, что там у них до штампа. Мужчину надо держать не за штамп — за штаны — из ее наставлений. А такие штаны — шанс для Капотни. Не знаю, почему Танькина мать не вдумывалась в арифметику (Славик бы тут сгодился), ведь ее бюджет худел быстрее, чем матримониальные надежды Таньки. Вернье (так и быть) тратился на томик какого-нибудь Эдуарда Шюре о посвященных (из гоп-компании Сведенборга, впрочем, они не встречались), но палатку для Кижей (или все-таки Кинешмы?) Танька доставала из своих денег. Почтальоном пыжилась или у матери должила «до стипендии» (капотнинская мечтательница не знала, что доченька пролетела на педагогику). Славик (у него случилось обострение остроумия) предложил Вернье взять псевдоним фон Альфонсофф. Хохотали хором, глотали не «Смерть после полудня», а просто «Смерть», пока Танька, мокрая мышь Танька, носилась за добавкой. Ну не свиньи? Только не Танька так говорила. Потому что у Таньки был — и только тогда был — золотой век. В подчердачье у Петровских Ворот, в келье, как называл это место Вернье, где он, повыгнав птиц небесных, начал жить на птичьих правах (думаю, это опять-таки 1986-й), благо дом был полувыселен, а из наследства отца сгодилась табличка с Мосфильма «Не входить! Идут съемки» (опять-таки камю с бородой заливал горло полкана из домоуправления, помнится, мы завидовали коньячному изобилию — после Андрей приспособил нас к рóзливу, и порожний камю вступал в преступную связь с какой-нибудь молдаванкой). Дряхлоносицы из коммуналок шамкали уважительно — «идут съемки» — в их юности термин не приобрел тот смысл, какой мы с вами свято храним в престарелых — нет, не сердцах — чреслах. Я вынужден прибегнуть здесь к плагиату: «престарелые чресла» — творение Вити Пейцвера, тогдашнего знакомца Вернье. У Пейцвера было два достижения: роман «Асфальт» (никто не видел) и подпольная студия ню (тоже никто, впрочем, Пейцвер не без успеха кадрил провинциалок, пусть и ожегшись разок на шантаже — ложной беременности, разок на рукопашном бое — синий фонарь под глазом, конечно, не самая жестокая плата за фантазии о красном фонаре, учитывая, что фонарщица — довольно миленькая, свидетельствую самолично, егоза с вертячьей гузкой, — грозила братом — жиганом из Черновцов). Но я не хотел бы, чтобы о келье у Петровских Ворот (где Вернье излагал для немногих — für wenige — систему Иоанна Скот Эригены об океане мировой души, в котором растворимся мы все однажды) сложилось впечатление, как о доме свиданий, — с легкой руки того же Пейцвера, который уже после смерти Вернье напечатал в прессе не желтой, но с прожелтью, отрывок из его шалости «Три прогулки в райских кустах» (и вовсе не «кущах», как настаивала редактресса, — дура тем отличается от умной, что тычет образованием, но как прочла, как испытала — что? — катарсис, конечно, — стала выуживать телефончик автора — «Бабенка-то съедобная?» — Пташинский выразил всеобщий рефлекс — Пейцвер выдул губы клубничкой — «Ну ты сказал — припоздала, автор на небеси?» — «Гыы, — Пейцвер совсем ожирел и говорил тяжело, — Гавтор бегсмертен»).
5.
Что такое человек простыми словами? Животное без перьев (под речи Вернье домовитая Танька потчевала компанию курячьим бульоном — у Вернье полыхало горло ноябрьской ангиной, — в келье был колотун, впрочем, вместе с порцией из уполовника Танька успевала плеснуть каждому на ушко свою версию — о, медицинская осведомленность — об ином анамнезе, с моральным подтекстом, и вообще есть более уязвимые части юного организма). Или просто животное, которое звучит гордо, или чистая доска, на которой размещают инструкцию для идиотиков, или червь и бог в одном, так сказать, лице, нераздельном, но не слиянном, или анима, она же пугливая психея, в железном сейфе персоны (он добавлял — в нашенском теле железа примерно на шесть мебельных гвоздиков), не забудьте о Нефилимах (ну-ну, он начал штудировать древнееврейский) — гигантах, родившихся от желания («Ты замечал, что у него аквамариновые глаза?» — Танька), от желания ангелов к чудным земным дочерям (две ню из коллекции Пейцвера встрёмились), гигантов, высотою с Ай-Петри — «Вы бывали на Ай-Петри?» (одной из ню, более ягодичной) — «С вами — нет» (девчонка зачетная — уверен, подумал Пташинский). В самом деле, не знаю («Если согласовывать с законом достаточного основания», — оборот Славика, и, кстати, Танька хотела сплавить ему другую ню, селедочных, простите, пропорций), какую колдовскую мнемонику он применял, чтобы упомнить главы-стихи из Бытия, Чисел, бен Сиры, Еноха — ну а пересчитать три тысячи библейских локтей (рост нафталиновых нефилимов) в километр двести метров — разминка для того, кто, например, удерживал в голове размеры главных соборов мира (высота, ширина, пролет купола — меня тоже заставите щеголять арифметикой?) — Софии Константинопольской, Петра в Риме, Павла в Лондоне (о количестве потраченных на будущие памятники туризма кирпичей, думаю, привирал). Это не значит, что его пьянили исключительно исполины; помню, волок нас куда-то в Неопалимовский, где дом 1914 года… с форточкой, самой крохотной форточкой, размером с ладонь, например, как у Таньки (демонстрировал Танькину руку). Раппопорт (не гюрза?) выдала, что в качестве наглядного пособия следует одомашнить китаянку — у них ножки в два раза меньше, чем Танькина ладонь (Танька надулась, не из-за «ножек», само собой, из-за «пособия», Вернье не заметил). Он волок обойти Москву по Садовому — как Святослав Рихтер, хотя моторика голеностопа нужна пианисту меньше, чем моторика кисти, — отбрыкались, наградив шагометром. Немного надо было Вернье отшагать, чтобы уйти из дома — от Маяковки до Петровских Ворот.
Он ушел от матери не вдруг. Жизнь совершеннолетнего плейбоя (да, и такие слова вспархивали из вокабуляра Надежды Владимировны: спасибо знакомству с романами Эльзы Триоле и авторессой лично) Андрей начал вести на их даче в артистических Снегирях: с колоннами и протекающей крышей. На юру (вокабуляр Вернье-старшего), в ошалелой дикости плетущихся роз (видели бы вы личико Таньки, когда солнце озолотило стекла веранды в алых поцелуях бутонов), в верховом гуле сосен (впрочем, в наш приезд на выпускной вечер, точнее, выпускную ночь, верховую прогулку Вернье устроил, одолжив двух кобылок пенсионного возраста у соседа Жорика, жокея в отставке), с деревянными сходнями — лестницей в сорок ступеней — до Истры, с собственной пристанькой (просто дощатым настилом) и собственной лодкой с именем — Espérance — что, конечно, являло игру, намекая на имя супруги, — Надежда — и еще намекая на что-то. Вернье-старший (в тот день он провел в нашем обществе с полчаса, ночь предоставив тайнам ночи), в шлафроке из костюмерной (шпилька Вернье-младшего), с сигарой (кажется, в Москве единственный их курил), с глазами сентиментального Мефистофеля (еще шпилька), показывая с балкона сине-серую быструю спинку Истры, сказал (чуть глотая экс-школьниц улыбкой): «Лично я купаюсь исключительно голым. Особенно при “клэр де ля люн”. (Нам не требовалось переводить, что “при свете луны”)».
«С полчаса», похоже, могли затянуться: Викентий Андреевич был из легковоспламеняющихся (после «Death in the Afternoon» тем более) — и водил перламутровой ладонью («За одни руки его могли расстрелять», как говорила одна из поклонниц, Тамара Рейнгольдовна, столкнулись через много лет), свидетельствующей, что вплоть до Трувора (почему Трувора? Рюрик стал бы банальным) никто никогда не работал (впрочем, махать некартонным мечом — разве тунеядство?) — водил по окрестностям: «Там (взмах ладонью) — Козловский; там (взмах) — Соломоник». Он уверял, что знает ночное небо лучше, чем родинки на спине Любови Орловой (прихрюк мальчиков, вздрыг в плечах девочек), что Мартинсон (не забыли Мартинсона?) швед, а не абиссинец, как убеждены в массах, что вообще-то дачу в 49-м строил не для себя (наставительно), а для брата, у которого жизнь, девицы-отроковицы (отроки побоку), была трудной (про десять лет лагеря не поминал), а какой жизнь может быть у того, кто бог за роялем? — Гилельс, Нейгауз (наш кузен — последний слог в нос), Софроницкий, Подкузьменко в подметки ему не годились и знали об этом, что рояль там (указательным перламутром) внизу (т.е. в гостиной с синими стеклами поверх оконниц) его — и он, зимогор, в нетопленной даче (не терпел возиться с дровами, пользуя для обогрева опять-таки «Death in the Afternoon» купажа, приспособленного к тогдашним возможностям винно-водочного ассортимента), в компании Попика (давно околевшего пса), плэда, французского романа о похождениях мадам Жюли, под блеском слюдяного солнца, играл часами, импровизировал, прерываясь в лучших местах на крик «браво!» за отсутствием публики. Лучший способ греть душу — спиритус, лучший способ греть пальцы — глиссандо. «Мне жаль, Андрэ, что ты его не застал».
6.
В тот день (23 июля 1978 года помечено чьим-то плебейским почерком на фото, которое Кудрявцев, помучив «диафрагмой», «синхроконтактом», «Вадим Гиппенрейтер рекомендовал», «Вадим Гиппенрейтер не рекомендавал», наконец «нарисует» перед дачной колоннадой) мы смотрели — тут обычно ставят «победоносными глазами». Посейчас оттуда смотрим так, пусть карточка поползла пылью.
Снова, снова зверек, называемый человеком, убегает от времени-волка, в начале пути уверенный, что убежит, но ближе к концу… ясно, что ближе к концу. Сами поползли пылью. И если (чувствуете тошноту от слова «поколение»?) что-то предстояло, то исключительно велосипед. Не изобрести, узнать действие «велосипеда жизни». Собственно, все (кроме Славика, который затерялся, и Вернье, который ушел в сорок шесть) могут еще побрыкаться. Танька, испостившаяся без мужской пищи (диагноз Пташинского), съядовитничала про Лену Субботину, что та пять раз выскочит замуж (Кудрявцева накрыл финансовый шторм) и пятьдесят раз родит. Лена действительно блюдет талию, как израильтяне — ковчег завета. Разумеется, супруг выплыл, и когда, нет-нет, мы гудим у Кудрявцева с Леной в башне на Кудринке («Кудрявцев, сколько дал градоначальнику на лапу, чтобы назвали в твою честь?» — своего рода аллилуйя домохозяину), жироносный Пейцвер достает одного и того же кролика из цилиндра, кролика, пока способного скрыться — если не от волка, то от налогового инспектора, если не от инспектора, то от супруги, ради юных крольчих на пружинном газоне матраса, было бы нелишне уточнить, что кролик не улепетнет от самого себя, но вспоминаю, что Екклесиаст уже молвил о кролике, бегающем по кругу. Пейцвер взлезает на табурет (риск, ради дружества, 128, 126, 132, 135 килограммами — цифра раз от раза колеблется — он счастлив сообщать данные взвешиваний), выстреливает руку вдаль (жест не понять детям), можно, для разнообразия, пальцы за несуществующий лацкан (не понять) — божией милостью декламант: «Признайтесь, не мечтали ли / Туристить по Италии? / Ведь хорошо в Италии / Проветрить гениталии. / Такие там красавили: / Соски — как две медалии. / Но, чу, не выше талии / Гляжу на донн в Италии. / Наставлю я рогалии / Рагаццам из Италии. / Мои репрезенталии / Запомнятся в Италии. / Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» Падая, под аплодисменты, на руки друзей, он шипит (воздуха не хватает для акробатики такой туши) — как будто нам неизвестно, что Андрюша читал ему «Гениталии» после тура в Палермо, — первый открыл для компатриотов палаццо Мирто — а вы, бж, бж, так и не допрыгали до Мирто — бж, бж, бж (Пейцвер забулькивает боржоми). Потом расскажу, какой там, бж, бж, закрутил он бжоман.
Пейцвер после репризы никогда не гогочет. Больше: в глазу у Пейцвера почти натуральная слеза, — он вообще склонен (как все корпулентные мужчины в годах) к пьяным слезам. Никто, кроме меня, ничего такого не видит — кашляют смехом, салатом (с ого-го какими крабами — Кудрявцев и Ленка, надо полагать, переработали половину Охотского моря), икрой («Единственный дом, где не считают икринки!» — писк Таньки также обязателен, как вирши в исполнении Пейцвера), а икру, как научает потертый средний класс в нашем лице Кудрявцев, следует запивать замороженным брютом («А заедать, — шепчет Пташинский, и я чувствую интимный аромат крабов из его рта нестерпимо близко, — Вот этим»). Он ведет мой взгляд на кремово-абрикосовые колготки Ленки — колготки до сих пор под электричеством — даже для трезвого — и Ленке известно это не хуже чем нам — мне кажется, я угадываю под ее очками — очки делают приманчивей вдвойне — а почему? а потому что их легче долой, чем колготки, — угадываю женскую жалость — и думаю, а если «столкнуться» с ней у Гостиного Двора, перед модным показом — таково ее хобби, вернее, такова сладкая жизнь — или все-таки книжной ярмаркой? Она охотница открывать имена, недавно влюбилась в никому не ведомого Джорджа Терруанэ, говорит, у него слова (пч, пч — прищелк пальцами) какие-то новые, какое-то чародейство, описывает, например, снег (что французик может понимать в снеге? кроме, конечно, тех, что делали ноги из Москвы в 1812-м), просто снег, но для снега дюжина наименований (не бухгалтер ли в прошлом? желаю спросить, воздерживаюсь), конечно, они известны — если по-русски, то «крупа», «белые мухи» (галлицизм — Лена авторитетно; не исключено, какая разница), но вот и метафоры — «арктические иглы» (не пошловатенько?), «пальцы холода» (пожалуй, неплохо, в оригинале не сверял, в переводе, впрочем, тоже, а переводчик кто — Михайленок? — нет, Михальчук), «изморозь», где «проглядывают» (излюбленный обертон стилистов) «прозрачные опунции» (не стал разочаровывать текстологической справкой из Томаса Манна, а у него немало абзацев затянуто «ледяными тропическими растениями», и, значит, выкапываешь «тропические», вкапываешь «опунции»). Лена пересказала самой терпеливой компании новеллу, в которой героиня («чуть за тридцать» — предпочитаемый автором, насколько понял, женский возраст, и неважно, кто герой — подросток или отставник-эротоман) сначала смотрит в «оштукатуренное наледью окно» (страниц десять? минималистские пять?) и «понимает» (двоица на «понимает», но, однако, читателю не суждено разузнать, чтó), а дальше бежит к любимому (тема опасности, штормовое предупреждение, все происходит во французских Альпах, в местечке Мерибель), ведь в жизни, во-первых, хотя бы однажды надо «решиться» (учуяли новизну? и, кстати, «любимому» неизвестно, что он «любим»), а, во-вторых, «разве вы не подлавливали себя на той мысли, что, когда идет снег, надо поспешать на свидание?» (не вспомню, как по-французски «поспешать», переводчик, значит, не совсем дубина? — я посчитал это комплиментом и произнес вслух). Раппопорт, мешая смешок и шипенье, диагностировала, что героиня до тридцати лет не подозревала о наличии в этом мире мужчин, вернее, для какой они надобности, но Пташинский категорически не согласился, ведь героиня «с прошлым» — «разве не ясно из темы оштукатуренного окна»? Окно — не просто окно, а окно в прошлое. И потом, все реалистично (Пташинский поездил по миру): что еще делать в Мерибеле? В Альпах на лыжах катаются только идиотики. Старичье балует Бахуса, скауты — Венеру (между прочим, услуги платных венер вздорожали вчетверо — Танька-мышь погрозила пальцем, но с потайным преклонением перед мужским здоровьем, — в Давосе обираловка; получается, бескорыстная любовь экономически оправданна, не в этом ли месседж?). Выяснилось, прервали Лену до финала (пока галдел Пташинский, пролистывала Терруанэ с лицом литературоведа). Ну-с, далее… Героиня, после мытарств (роспись замерзающих рук, уязвимого маникюра, ошалелого профиля, ладанки из-под шарфа) заводит, наконец, авто, хочет мчаться, однако следует быть осторожной на «двусмысленной дороге» (так у автора), и — гибнет. Тот, что «любим» (с героиней шапочное знакомство — пособил с лыжным креплением, по пиву в баре, на следующий день лишь кивок вежливости, а на третий — тет-а-тет в фуникулере, невинные анекдоты) узнает о случившемся из сводки происшествий, глядя при этом на «холодную спину жены». И еще деталь: женушка просит застегнуть бюстгальтер, и он делает это, мысленно замечая сходство бюстгальтера и платка в нагрудном кармане. Потому что к вечеру их пригласили на что-то вроде светского раута, будет Ротшильд (племянник). Сердце, что ли, давит, вот почему люблю Терруанэ (не уверен, что Лене следовало делать признание, теперь, во всяком случае, не уверен). Но, во всяком случае, знаю, что может стать предметом беседы, если «столкнуться» у Гостиного Двора. (Пташинский одно время морочил олухов скорым конструированием «приборчика», способного переводить сценки, разыгрываемые в мозгу, в фильмы — например, «В отпуск вместе с Моникой Беллуччи», да побоку тягомотину, сразу — «В постели с Беллуччи» — вероятно, так и будет, — в конце концов, полуфабрикат предпочтительней, чем голодная смерть, но все же я, например, не первый среди соискателей подобной постели, моя героиня иная, а мысленный кинематограф, хвала музам, изобретен задолго до братьев Люмьер). Бог мой! — новый роман Терруанэ! (Хороший кадр). Не ври, ты не читал (скажет Лена). Конечно, не читал. Я не «поспешаю», потому что боюсь, как бы не отравиться. Все эти Терруанэ, Зюскинды… И почему у твоего французика американское имечко? Для роста продаж? Мать — англичанка (Лену разозлить нелегко). А новый роман, чтó, тоже об утраченных иллюзиях или об утраченных временах, больших надеждах, холодных домах, воспитании невоспитуемых чувств? (Вряд ли я взял правильную тональность, для такой тональности нет резона раскладывать силки; хорошо бы, в самом деле, повалил снег — взаимно отряхиваться — сбавит остроту пикировки; хорошо бы, словно архангел, изнырнуть пред тобой с букетом лилий, а если в цветочной лавке корова лилии слизнет? тогда, пожалуй, розы — мировоззренческая аллергия только на гвоздики, здесь мы с тобой солидарны, — да, пусть будут розы винно-вишневые, твой цвет. И не забудем: цветы на женский пол воздействуют гипнотически, даже на четырехдетных, размягчают, так сказать, самооборону. Ты, понятно, дивишься — значит, соображаю я, обойдемся без нервного обсуждения Терруанэ и т.п. — а если дивишься не букету, но мизансцене? — Гостиный двор, приятель стольких лет, никем ни в чем не заподозренный, охапка винных роз без повода — может, винное амбре? нет, пролетарская привычка инспектировать мужчин тебе не свойственна — с поводом я так и так приволоку, хотя предпочитаю отдариться очередным опусом, а разъяснения, что на статьях автографы не ставят, утомляют всех, кроме нас с тобой, — я еще люблю, когда склоняешься рядом — слава близорукости — пытаясь разгадать, что выведет моя рука на этот раз; пожалуй, засаду у Гостиного Двора не стоит начинать с цветов). Бог мой! — новый роман Терруанэ! Ты издеваешься? (скажет Лена). Ты не открывал. Да, признаю, с Терруанэ я не грешил, но так живописуй его, чтоб соблазнился (смерит взглядом, она умеет), чтоб безоговорочно: не гений — перемерли столпы давно — но все же, все же генильчонок, со временем, глядишь, райскими перышками обрастет. (Смерит взглядом или рассмеется? Ставлю на второе, надо закрепить успех). Потому желаю тебя спросить: твой Терруанэ, раз он американофил, что, согласись, для французика противновато, владеет ли голливудской аксиомой plot device (сюжетного хода), причем острого plot device? (Точно, смерит). Вот, для сравнения, у меня. Помнишь, я златоустил на юбилейной выставке Ван Гога? Конечно, помню, — начало твоего триумфа (скажет без иронии почти). Да, не стану отрицать, особенно они скушали, когда выдал — «Первая овечка прошла через мост» — сама, пардон, мадам Антонова запамятовала, что это цитация из письметации к брату Тео о продаже первой картины (как он был наивен, бедняга Винсент, как наивен). Смешно (скажет Лена), ну и грустно. Вот-вот (осторожно, не поскользнись, я подхвачу ее, легкокрылую лань, возлюбленную Пегаса, поскольку Пегасиха, согласитесь, звучит vulgar). Вот-вот (и запоздалое тебе спасибо, что не манкировала приглашением, иначе бы обиделся — разве на меня ты можешь? — так она скажет — конечно, нет), а техника в отечестве в ту пору (1990-й) фурычила через колоду пень, и когда, выдувая катарсис, продолжил, микрофоны хлоп! — помнишь шепот мертвеца? (Лена кивнет). Но тебе неизвестно, как я электронику восстановил. (Неизвестно). Грозным оком Иеговы (я Лене демонстрирую, она смеется, говорит «дурак») прожег звукооператоршу — девчоночку на пульте (кстати, у нее французский типаж, т.е. каре и ножки ножницами) — и показал вот так (жест дояра, акценты мужских пальцев) — на кнопки, дева орлеанская, дави! И в чем plot device? (Лена слегка раздражена, понимаю, дети). А в том, что дояра интерпретировала иначе, зарделась свекловично и стуканула кой-куда, если спустя месяц, созваниваясь с Тебенько (помнишь Тебенько? похожа на богиню-мать палеолита) насчет японской графики, встретил минуту морального молчания, а после — «наш преимущественно женский коллектив ожидал от вас, тем более от вас, совсем другого» — «А ты?» — Не спеши. Тебенько прибавила, что звукооператорши папаша (имя-фамилия — ну как plot device? — ты его читала или только Терруанэ? и лицо зловредное) намерен поговорить со мною по-мужски. «А ты?» — «Жду секундантов и электриков». Зато дочурка расцвела, теперь селебрити, раньше чуралась дояра, теперь сама надаивает статьи о розовой, о голубой любви, почти по Пикассо, а может, по Терруанэ? Когда ты подшофе, ты пошляк (Лена), как и все, увы-увы, особи мужской породы, увы. Особи? нет, особи не из ее репертуара, здесь сценарий утрирован, хотя схожие фразы говорила въяве, а не только в сновидческих свиданиях, правда, в смягченном, с ее точки зрения, варианте — «У тебя как-то странно получается: у Никогосяна ты был откровенно пьян и даже очень смешно поглядывал на его фруктозную жену, но был милый, а у нас после первой рюмки лепишь гадости». (Каженный раз? О-ля-ля, статистика фальшива.) «Зачем ты столько пил у Любарских? Чтобы цитировать его внучкам статьи деда о марксизме-ленинизме? К нему, между прочим, неотложку вызвали». (Будь разборчивей в знакомствах, а неотложку требуют регулярно, может, из-за симпатичной неотложечки?) «Зачем при Шницеле сказал, что обожаешь шницели? Все гоготали, только он не понял». (Пусть чаще глядит в зеркало.) «А к Гомбергу ты уже завалился вдрабадан и начал лекцию, что маленькие люди — не маленькие графоманы. Разве не жестокость? Он накануне получил сигнальный экземпляр своей монографии». (Все знают, Гомберг — мыльный пузырек, к тому же он веселился громче всех, мы даже пили брудершафт.) «А эта твоя шуточка? Ты ведь был под мухой, скажи, что был, когда выдал, что следующего Нобеля вручат Джорджу Терруанэ, а если не вручат, то ты попросишь ввести войска в Стокгольм. Чем тебе Стокгольм-то не угодил?» Вот благодарность за добрые намерения. Вообще с Терруанэ у нее пунктик. Дико обиделась, что я де объяснил успех Терруанэ среди европеек (разве я так изъясняюсь?) финальной сценой оргазма — «ааааааааааааа!» на страницу и лишь «бо-жес-тве-нно» в конце. Может, и сболтнул. Не помню. Чтó, мне теперь ее расспрашивать: оргазм был или оргазм не был?
7.
Я умею молчать в компании. Все дивятся, не исключая Лену, привыкли: их покорный слуга — говорливая картотека гуманиора, хотя сентенция «искусство — единственное, ради чего стоит жить на этом глупом свете» — не так чтоб активно радует. Срываются на дружеский галдеж: во-первых, самореклама, во-вторых, «общее место», а «глупый свет» — «общее место» вдвойне, пусть. Забавы зверушек, войны вирусов, болезни века (от чесотки к чахотке, от рожи к раку), кюритерапию, непрочитанного Циалковского, тантрический секс, Долли и прочих копытных, ластоногих, членистоногих etc, женскую долю — от Уолл-стрит до экваториальных лесов, евгенику, дервишей, мистов, весталок, борьбу за грудное вскармливание, соответственно, социальную роль кормилиц, контрацепцию (в кадре древнеегипетский противозачаточник из ласковой кожицы младого аллигатора), кулинарные пристрастия тиранов (Чингисхан, Наполеон, Сталин, Мао, талия Ленина по последним данным), первый светофор, первый ватерклозет, Золотую Антилопу и Золотого Осла, цветок на Суматре, который пахнет тухлым мясом, — счастье мух, счастье натуралистов, — цветок в Андах, который цветет раз в сто пятьдесят лет, — счастье перезрелых телезрительниц, — «приборчик» с Беллуччи и «когда Солнце погаснет» (уф) оставляю Митьке Пташинскому. Я кручу свои фильмы (сны наяву? мелодрамы с комедийной приправой?), интеллигентно глотая кавиар и обкатывая десны, т.е. пародонтоз, целительным брютом. Меня не потревожит ее удивление с вечерним светом в немецкой оправе. Не попадалось: когда у женщин зарождается желание, они взглядывают призадумчиво? (Пташинский вычитал это у Шопенгауэра, думаю, блажит — старика со злой челюстью — см. фото — бабы бесили; но сам Пташинский провел смелую параллель: женщина не сползает с партнера, которого любит, а взглядом не сползает с того, которого будет любить). Да, ее взгляд медлит на моем моральном лице, подмороженном не хуже, чем брют (но от меня, в отличие от брюта, голова не болит, или я заблуждаюсь?) Вообще-то нелегко утерпеть, чтобы при всех, протягивая бокал чокнуться с Ленкой, не поставить в известность — прежде, подруга, надо, чтобы муж где-нибудь задержался (самоубийственное заявление, учитывая, какой за последние годы Кудрявцев набрал не только финансовый, но и мышечный вес). И не забудьте, что женщина (во всяком случае, женщина с репутацией — ну вот как Ленка, четырехдетная мать) даже от флирта требует глубоких, да, глубоководных чувств.
Помню, Пташинский зазвал всех в Малаховку — «Москвич без дачи — все равно что красавица без любовника, инвалид без катетера, еврей без таланта». При встрече (раз), с первым тостом (два), под шашлыки (три), наконец (четыре) когда Машка Раппопорт оборвала гамак («Девушка, вы угробили дедушкино наследство!») — вот сколько суммарным счетом, по меньшей мере, возглашалась формула, а я, когда пью, предпочитаю не только синематограф наедине с собой, но и словесную гимнастику: «Не лу… (благодарю Раппопортиху, слизывая с ее ладони здешнюю землянику — ремонтантная, плодоносит до осени, Мичурин вывел, потому не расстреляли) …учше ли, Митя, так: москвич без дачи — все равно, что красавица без катетера, инвалид без еврея, талант без любовника?» — «Последнее — ты о себе!» (кричал Пташинский, приобнимая какую-то щупленькую с арифметическими глазами, никто после не видел). «Между прочим, этот афоризм я, в качестве специалиста по человеческим, скажем так, душам, — Машка, несмотря на телесный объем, подвержена алкоголю, — классифицирую в качестве рентгена глубинных страхов: красавица без любовника? инвалид без катетера? еврей без таланта? Только мочатся под себя». (Раппопорт могла бы впоследствии истребовать у Пташинского авторских отчислений — фильм о Фредерике Фолее, американском урологе, изобретателе двухходового катетера, смотрели отнюдь не одни жертвы мочевыделительной системы — умеет Пташинский состряпать конфетку.)
Сентябрь 1991-го, тогда — «пузырливый» (подскажет Пташинский), теперь памятный только тем дачным вечером, 86-ю соснами, есть двухсотлетние (еще дед Пташинского пересчитал на своей землице с гектар, дед-геолог, дед-лозоходец, указавший в недрах земли будущие вагоны валюты — Пташинский сделал о нем киноповествование «Леший», думаю, это лучшее — там звучит вердикт Самого: «А этава крата не трогать, пюсть роит для нарёда, нарёд гаварит иму спасиба»), да, соснами, жженым листом, беготней в аптечный пункт (предупреждать надо, если жареное мясо запрещено, диетической пищи все равно нет, дружок), после, когда недужливый оклемался (Славик, конечно, у него сто болезней), вялое недовольство Вернье (повез табунок любознательных дамочек в Выборг), первой сыростью, воздухом, который остановился, и его как будто видно, закатом — «Почему нас волнует закат?» (с арифметическими глазами; я всегда фиксирую претенциозность, как скрученная газета — мух) — «Апельсиновый! — Танька-мышь, — Посмотрите: кора, кроны, и (благоговейно-завистливое женское озарение) даже у Лены волосы (кинулась трогать!) апельсиновые! Французская краска? Нет, это солнце тебя целует!» — «А я бы сказал: огненная медь» (Пташинский никогда не отдаст первую скрипку). Закономерным образом, учитывая, что набрались, особенно Танька, разговор перешел на кому где приткнуться — там два дивана, тут полтора, еще велосипедный сарай — ночи покамест теплые (Арифметическая снисходительно поглядывала на тех, кто без пары, — неприятная процедура, но у меня, например, есть испытанная защита — я, компатриоты, не с вами, не здесь, я на закрытом киносеансе) — или такси? последняя электричка? К Кудрявцеву в машину не напрашивались: он еще на той эмбриональной стадии благосостояния, когда объятия не распростерты до всемирной отзывчивости. Открылось, сами понимаете, второе дыхание («Двести второе!» — ревел Пташинский, его Арифметическая глядела злобно — «Это тебе не шашлык, — вышепнула Машка, — трудней перетерпеть» — глупо, но я завидовал, вообще, каким бы ни слыл снобом, завидую идиотической простоте; может, упоить Пташинского и выкрасть Арифметическую вместе с велосипедом?) Кудрявцев хвастал и приказывал хлебать коллекционный токай — не из винограда, а «изюмнительного» изюма: «Мадьяры мурыжили сделку (подливает Елене с грацией кулака); за — меня!» Своеобразней тоста не встретите, долго среди наших гуляло — «за меня». Выяснилось, небеспричинно: Ленка ждет второго младенца (четвертый месяц, платье свободное, даже вглядчивые дамы прошляпили, правда, Танька тут же заявила, что все знала уже четыре месяца назад — природное чутье, нам не понять — опасная тема для девственницы, пусть в ту пору пока не пожизненной девственницы). Славик (снадобье справилось с шашлыком) расспрашивал, а существует ли «технология» по определению пола? а в просвещенных Европах?.. Его засмеяли, Раппопорт защитила. Будет девчонка! — Кудрявцев не сомневался (и оказался прав). Робко, но все резвей, разузнавали про имя. Я предложил Елизавету (в честь «веселой Елисавет», которая пивала токай с утра пораньше, а там — балы, пятнадцать тысяч платьев, успевая сносно править отечеством и придумать университет, многим из нас родной, — благоволите доплеснуть). Сочли — чересчур экзотичным. Разве что дочь Ахмадулиной? (С ней вась-вась Раппопорт). Не надо бояться редких имен, есть женский вариант — Вячеслава (никто не ожидал от Славика прыти — «Пусть еще признает отцовство» — Пташинский пребывает в заблуждении, не догадываясь, что шепот его слышен в райке Большого театра). Но, с другой стороны, мы и были тогда в райке (и не потому, что Арифметическая предложила проголосовать за Раю — тут я понял — придирчив к словам, к именам — уеду один на арендованном велосипеде). «Дети мои! — возгласил Кудрявцев, поднимая к торжествующему носу керосиновую лампу — мы продолжали посиделки в саду, — Да! Второе чадо — да…» Он долго не мог доплести орацию, но ясно, что — счастье (все смиренно склонялись — не успели открыть счет, а то, что Черничилова сделала аборт, не знали тогда, ничего мы не знали тогда). «А вот загадка, — я перехватил лампу у Кудрявцева, — возможно ли влюбиться в женщину, которая была на сносях одиннадцать раз?» («Токай после малаховского самогона — неправильная последовательность», — диагностировала Машка, но кто виноват, что Кудрявцев поздно вспомнил про ящик в багажнике; впрочем, теперь, благодаря наипопулярнейшей ленте Пташинского «В объятиях градуса» — вы наверняка видели — всем известно, на Западе «понижают градус», на Руси «повышают градус» — так что мы, «понижая», были в авангарде реформ в историческом 1991 году). «Одиннадцать?! — Славик оздоровел окончательно. — Давайте лучше подсчитаем, сколько всего месяцев она болталась в интересном положении» (истребовал салфетку и карандаш — для наглядной статистики). «Кстати, кто эта камикадзе?» После «камикадзе» трудно назвать — Лаура. Возлюбленная Петрарки. Лавр, золото, дуновенье небесных стихий, иногда (есть у Петрарки печальное игрословье) милый враг. Но они даже не разговаривали. Догадывалась ли она? неизвестно… «Да имел он ее втихаря…» (Раппопорт — патологоанатом жизни). «Одиннадцать — никакой не рекорд (Славик, прекрати пачкать салфетку!) Софьюшка Берс-Толстая тринадцать раз носила под сердцем ребеночка, — Танька часто демонстрирует знакомство с классической литературой, — но это не мешало Софье Андреевне мечтать о встрече (Славик, в глазах рябит!) с композитором Танеевым» — «Лучше влюбиться в беременную, чем в педераста» (Раппопорт, и, между прочим, педерастия, это уже я говорю, беспроигрышная тема для интеллектуальных бесед). На посошок, о ценах на дачи (Кудрявцев желает строиться), а не сосватать ли Таньку и Славика — как вариант? — нет, есть армянин бесхозный — беспроигрышно — дед мой (Пташинский) третий раз женился в восемьдесят, точнее, семьдесят девять, на аспирантке, слава Аллаху, она, кстати, с восточной примесью, Малаховку не заграбастала (часть гостей все же поднимается из-за стола, поиски Ленкиной шали — она любит шали), сейчас хорошую шаль не купить, и почему-то кротоловки исчезли из хозяйственных лавок — тут кротов тьма, Танька канючит — кротиков жалко, не ной, шуба из них мечта, а молоко козье пьешь, а пташинят когда ждать, главное воздух, пейте воздух, на посошок, было — на посошок, дрова исключительно березовые, крот истории роет, коммунизм начинался с любви втроем, вспомните Маяковского, кончился кротоловкой, Маяковский боялся бактерий, кто не боится бактерий, стерилизовать молоко, дворняжек гуманно стерилизовать, землянику дед покупал у Мичурина, дворняжек все-таки жалко, почему говорят «пирожки с котятами», а не «пирожки с дворняжками»? — а «собачья радость»? — карамора! я их люблю — похожи на грустных холостяков, а почему Кудрявцев запрещает супруге играть на фортепиано? — деспот! — в Европах теперь борются с натуральным мехом, французы не говорят хот-дог, а только chien-chaud, там скоро станут бороться со всем натуральным, в зачуханной провинции называют клубнику «викторией», есть еще монстр — «земклубника», да это «главначпупс», Софья Андреевна потому влюбилась в Танеева, что играл божественно, значит, женщины любят душу, а мужчины — тело, на Волхонке готовлю выставку эротического искусства, женщины тоже любят тело, только стесняются, дворняжки умней породистых, попрошу без порнографии, Квебек будет свободным, ну да, и отдалась на крышке рояля, столпотворение на Шагала, не порите пошлую чушь, нет, пчелы умней людей, во всяком случае, без революций, потому и запрещает играть, что ревнует, летающие любовники, было бы гениальней «музицирующие любовники», крот, кстати, единственное создание, у которого мех растет перпендикулярно, а дерьмочистов до революции называли золотарями…
Кудрявцевы отбыли, Славик (на правах больного) с ними; мутно помню, как Раппопортиха целит меня аспирином (стакан с белой бурдой). После по телефону пересказала мой монолог (мычание жертвы градуса в эскизной манере — Машке было, у кого подсмотреть талант имитации — «мать с театром жила, как с мужчиной»). Я бухтел (снимая рубашку, надевая рубашку), чтобы не давала мне садовую землянику — ндеюсь, ты вымла? бчий цепень — не то, о чем мечтаю — за аспирин спсбо, глва прктчески не трщит. Могу на влсипеде. Нет, мгу. Три часа ночи? Там фонарь — днамо-мшина — вжиу-вжиу (в таком состоянии обнаруживается склонность к звукописи) — крути педали, у тебя ляжки спртвные, поехали (вцепился в руку мертвой хваткой — градус стимулирует мышечную активность, так она объяснила, но отвлекла рубашкой — сначала рубашку, потом велосипед, сначала рубашку, потом…) Знчит, змляника чстая? Бычий цепень… Даже Кудрявцеву не пожелал бы цепня. Ну и что, что нет коров! А козы? Пташинский розовый на козьем. Следует стрлзовать молоко (Машка уверяет, что в слове «стерилизовать» я, согласно ее подсчетам, спотыкался шесть раз, прежде чем перепрыгнул через стерню слогов). Я тбя пркзаменую (схожий барьер), нет, проэкзаменую, ты почти врач, хотя, ха-ха-ха, психолог — вроде шрлтанства — знала: состав женского молока и козьего молока и-ден-ти-чен? Нет, не любая дура. Молодец! Женская грудь и козье вымя. Я не мелю ерунду. Да, похожи. Нет, не козел. У меня не жвет цпень в глве. Пжлста, без тебя на влсипеде. Не надо искать в канаве. Не надо портить праздник Пташинскому. Сама сказала, ей не терпится. Сказала. Не надо рубашку. Садовая земляника — пресная, как законный брак. Мне неизвестно, что тебе обо мне известно. Всем известно: что такое брак, всем известно. Одиннадцать детей — с ума сойти! Что от нее осталось. Млые дтки! Детки жуют грудь. Вслая грдь — никакой красоты. У Дюрера офорт: старуха закидывает сиськи за спину. Нет, сиськи. Нет, у Дюрера. У тебя — не вислая. Нет, не пристаю. Странно устроены женщины (стрно устрны жщны…), им говорят, что красавицы — можно, прекрасные глаза — можно, или, например иерусалимские глаза (иерслмски) — можно, но скажешь, что у них прекрасная грудь — сразу расстрел! А она (да я не трогю тбя!) действительно прекрасна. Неверш? Не веришь — сходи к академику Жилинскому. Не врач — академик живописи! Не будет щупать! Потому что видел много у кого. Он старик, зачем ему грудь? Эстетически. Почему не показать? Пжлста, но ты несвободна, пока в одежде. Грудь твоя — дело твое. Каждая мечтает, чтобы все восхищались ее грудью. Да, мечтает. Одежда — печать изгнания из рая. Разве Фрейд тебя не учил? Нет, я не хожу голым. Либо ты Аполлон, либо хрен с конем. Одиннадцать! Конечно, я «за». Чадородие — потребно стране. Кто будет воевать? сеять хлеб? машинистами в метро?.. Лаура терпеть не могла садовую землянику. А чьи фекалии на землянике? Агронома или Мичурина… Шептал девушкам, слюнявый старикашка, посмотри на его очочки, — решил, они станут ему, простите, стирать трусы? Мичурка плохой. Мичурка сразу Лауру потащит на грядку. Мичурке отрубят голову в Авиньоне. Мичурка болел бычьим цепнем, нельзя с цепнем приставать к девушкам. Покушайте землянички! А возраст согласия? Ей пятнадцать. Представь, тебя заставят рожать в пятнадцать. Мичурка знал латынь, мог напеть ей… Женщины любят ушами, какая глупость, а еще врач. Подушка Пташинского совсем изголодалась, ей мало одного. Да, мало. Вернье фильм показал, когда французы первый раз в Индию… Там никого не шокирует. Соображаю получше тебя. Мозг женщины с кулачок. Назови хоть одну, которая играет в шахматы. Пусть играет голой — все сдадутся. Французы приехали в Индию, облдели! Французы — не скандинавские сельди. Посмотрели на барельефы… знаешь разницу между брлефом и грлефом? А золотое сечение? Твоя грдь, нпрмер. Нет, тебе никто не скажет. На барельефах нерастраченные силы природы. Ты хотела бы на барельефы? Не надо драться! Я во всех — все во мне. Потому в Индии миллиард. В Европе — полтора человека. Разучились клепать детишек. Одиннадцать! Зачем весь вечер стреляла арифметическими глазенками? Я-то не против. Но сердце, тебе известно, кому… Плевать, сколько детей… Только Лауре. На чем играла? На лютне? Или на нервах? Ненавижу землянику, никогда не корми… Лауре… (я умею сбя кнтрлировать).
Машка долго потом потешалась над «умею сбя кнтрлировать» (и все остальные — было бы наивно рассчитывать, что радиоспектакль звучал только для меня). Тот редкий случай, когда мог смеяться вместе со всеми, так сказать, искренне.
8.
Славно, что Кудрявцевы (Лена, правда, так и не сменила фамилию, но факт не принято афишировать) меня зовут — «ты согласен устроить обща такого-то?» Обща — не их словцо, откуда-то слямзили; разумеется, я кричу в трубку ликующее та-та-та-та! (меня ценят за оптимизм — не тороплюсь опровергать). А вот Танька-мышь (повод, когда сочувствую) отчего-то в немилости. Треплушка? четыре часа бесперебойным молоточком? Воздержусь от подробного цитирования Пташинского про «языковую гимнастику». Танька все равно прорывается на обща, и реприза в дверях канонична: «Посмотрим-посмотрим, как выживают те, кто страшно далеки от народа…» (детям не объяснишь, в чем соль). Случаются вариации: «Человек простыми словами — это человек и его квартира». Еще бы, раз туда сволокли весь антикварный Арбат, в том числе чугунную печь ар-нуво, действующий дымоход которой (мерси последнему этажу и связям Кудрявцева на Тверской, 13) обвивают две манкие нимфы и два старика-сатира, чей профиль, по единодушному мнению, вылитый мой.
Было: Кудрявцев и Лена (Мышь спровадив, такси оплатив) расследовали среди оставшихся, кто Мышь пригласил (Кудрявцев, почти как вещдок, предъявлял полотенце с уксусом — видите, у Ленки мигрень теперь). Все божились, отрицали, я в том числе, намекая, однако, тонко на нетонкую Светку Хатько (не из лучшей в мире компании, хотя найдется на выпускном фото 1978-го — березка с блудливыми глазами, теперь дама с экваторным крупом и собственным салоном красоты). Лена, делая пцып на прощанье в мою товарищескую щеку, шпионски шепнула «выскажу свое фэ». Могу представить, как Светка закатывала — нет, не блудливые — девственные глаза, гудя голосом, бельканто которого больше подходит водопроводчику, вернее, водопроводным трубам. Моя микроскопическая месть. И, плывя, сыто-пьяный, в троллейбусе по кольцу, смотрел киноленту — Лена, с лицом а-ля викторианский век (сняв очки — высшая степень доверия, но и высшая степень расправы), говорит, как только она говорит в подобных случаях. Бедненькая, расхристанная Хатько… Мне не жаль ее, и это я всегда Таньку зову. Своего рода толстовство. Всем, кстати, известно (кроме Лены почему-то), что Хатько не выносит Таньку, назвала ее «суповым набором». Раппопорт сбрякнула, что комплименты найдутся похлестче. Как-то они с Хатько напились — «по-бабьи напились» — и перемыли ближним кости, заодно прочие части организма (воображаю, что там обо мне, хотя перемывать — не переламывать), а Хатько к тому же держала диету, как не осатанеть? Танька должна в большой поточной аудитории прочесть первокурсникам курс «Теоретическое мужчиноведение». Или для исторического факультета — «Преодоление культа фалличности». Кто-то мечтает о двух, а ей хотя бы 0,5, согласна на 0,25. («Да отвяжитесь от нее», — моя неуверенность лишь раззадорит.) Видел, когда Пташинский пересказывал ботанические познания, Танька скраснела при слове «голосеменные»? Гадко. Знал, что в купе с незнакомцами либо вовсе не ложится спать, либо спит в одежде? Во-первых, я «знакомый», во-вторых, не обследую женщин под одеялом. А мальчиков? И что прикажете отвечать? Ну ты же печатно ныл, что тоскуешь об Элладе? Скажи спасибо, Танька не прочла ни одной твоей нетленки — хватил бы кондратий от глубокомыслия — «Приап с приапизмом наперевес». (А, милочка, так вы цитируете мой очерк «Секретная любовь» по материалам неаполитанского Gabinetto Segreto? Разумеется, я не буду втолковывать Раппопорт — не до конца протрезвевшей, что ли? — что не такой садист и не стал бы счастливить Таньку, вечного подростка фигуркой, статьей, начинающейся с фотопортрета Венеры Каллипиги — Прекраснозадой — и светильник в виде тугого уда не для Танькиных глаз, и фреска телесных утех пигмеев, с неожиданной рифмой к «Онегину» из Ювенала — «любви покорен малый рост», и весельчак в лавровом венке, который проникает в красавицу сзади, что проиллюстрировано рекомендацией «Lente impelle» — «Суй не спеша»; но, кто из вас с приветом, разобрать нелегко; быть может, Танька разгадала бы сразу смысл опуса, ускользнувший от большинства и от тебя, прекраснозадая Раппопорт, — саркофаг с фавнами — смерть переходит в жизнь — и sperma здесь —тебя не научили, что по-гречески это «семя»? — по разряду пневматологии, впрочем, я милостиво пускаю вам козырь — профессор Макс-Мориц Вальдау счел мое толкование неубедительным, он придерживается привычной интерпретации — «живым — жизнь, мертвым — могила», что ж, проверим эскспериментально, когда нас засеют в саркофаг). Эй, спишь? спроси свою Таньку (мою Таньку?), почему она теряет все, кроме девственности. Ну да. С ключами сколько раз — дядя или полудядя, кисельное родство, отписал домок и кот земли наплакал по Ярославке — сияла, на новоселье зазвала, все двинули, под «Сулико» и хванчкару, — довольно глупо топтаться у калитки, процеживая Танькин скарб в поисках почти волшебного ключа — «Твой дядя не вертухай ли в прошлой жизни?» (Пташинский) — даже калитка в кровельном железе, лезли через забор — надеюсь, на мытарствах Ленкино мелькнувшее бедро мне не поставят в список — в хибару так и не вошли, зато был шашлык и хохот, и казачьи песни (Лене только что достали американскую пластинку хора Жарова), а в хибаре, как после извещала Танька, воняет кошками и (она смеется плечами) ворох неприличных журналов (бедная Танька, эта подробность необязательна). Посеяла ключи (какая-то мания, советуют носить на шее) от собственной квартиры — мать на восемнадцать дней в Кисловодске — как открыть? Первую ночь перекантовалась перед подъездом на скамейке, благо июль, вторую — в отделении (еще какой-нибудь 1984-й, 85-й), потом, конечно, слесарь спас, замок сменила, а ключи, как оказалось, все время сиротствовали на ключнице у Раппопорт — Танька заскочила, машинально вдела на крючок. Раппопортиха еще удивлялась, названивала брату — чьи ключи? — не знаю, кто тут с приветом. Совсем глупо вспоминать случай в Паланге, в том же 85-м, не как милое квипрокво, а чуть ли не диагноз, — прошвырнулись туда не всей, но энергичной частью компании, у Таньки «стриптиз» в пляжной кабинке. «Когда я переодевалась, ко мне вошли мужчины!» (слезы) «Что переодевала?» — «Носки!»
У Лены никогда не было таланта к выяснению расстановки сил на женском театре военных действий. Понятно, репрессалии — пшик, и Танька тут как тут уже в следующее обща, с посвежевшей драматургией: «Прикатить без звонка — привилегия совместной юности…» Тем более третье июня (21 мая по старому —не устает править Пташинский), Еленин день — именины Елены Равноапостольной (Елены Застольной — Пташинский думал, пойдет на ура, но Лена кисло — «Я же не сказал Елены Равнонетейвпостельной», — жалобился потом мне, знаю, он не хам и к Ленке относится великолепно, просто ценитель словесной акробатики, как и все мы, впрочем; к тому же у меня замедленная реакция, могу вспомнить через неделю, это быстро, через полгода — из-за такого случалось всякое, среди некоторых заработал реноме психопата — как угодно — Вернье, конечно, сразу бы двинул в морду). Хатько, без вины в данном случае виноватая, не сунулась к именниному караваю, и после без нее — завтрак с лекцией на траве у собора в Юрьеве-Польском, сдержанная попойка, Пейцвер утопил сандалию в местной речонке. Танька трубила, что примета верная — Пейцвер сегодня-завтра женится: вроде как признак, что необходима забота — покупать обувь, готовить обед и т.п., но есть и аллегорический план — человек не может топать в одной сандалии, значит, скоро появится жена — вторая сандалия, вторая половина (как сандалия мутировала в жену, мы не улавливали, Пташинский обвинил во всем старика Дарвина). Конечно, он (не Дарвин, а Пейцвер) не женился. Зато через месяц помилованная Хатько потребляла крабов за оба пропущенных раза.
У каждого своя планида. Танька гордится, что ей не требуется пищевых, а только словесные калории. Умный разговор лучше десятой перемены блюд. «Мой будущий супруг станет миллионером — я не хожу в рестораны принципиально» (да, шутка, но не без изжоги). «А если он сойдет с ума?» (Раппопорт, и намек, конечно, мимо, хотя психолог, надо полагать, нечасто употребляет оборот «сойдет с ума»). «Еще Пушкин…» — Танька берет возвышенную ноту, однако Раппопорт купирует Таньку статистикой спасенных браков (лично ею, причем, статистика не пропадет втуне, а подкапливается, подкапливается — глянь, и ты уже доктор наук), да, спасенных — и не рекомендациями совместных восхождений на горное плато или на сексуальное плато (Танька веселится, демонстрируя осведомленность), а мудростью древней, как библейский змий: раскрыть глазенки ширше, ширше и слушать, слушать драгого муженька, какую бы ни нес абракадабру. В чем главный синдром мужчины? Самопупия (да, термин; да, собственного изготовления, на пиджин непереводимо, стоит набрать латиницей для индекса цитирования). Не будешь потрафлять такому самопупу, найдет себе другую потрафлюшку (Танька в восторге, бедная). «А у девочек?» (Пташинский голосом скопца). «Исправь “у” на “о”». Тут уж восторг хором, хотя Хатько поняла буквально и, кажется, обиделась.
Но Танька, что твой, Лена, Steinway, не всегда подает голос. В последнее время, не только я подметил, у нее чередуются говорливая и молчаливая полоса (Раппопортиха нашепнула термин, я не настолько чокнутый, чтоб помнить). Раппопортиха — не вовсе липовый диагност, а мы — не вовсе липовые христиане? Я был достаточно нетрезв, когда корил тебя, Лена, этим — легче человека обкормить химией, легче заарестовать в клинике, — а, например, когда ты играешь, Танька исцеляется, — и у твоей игры, в отличие от таблеток, нет побочных эффектов. Ты посчитала бутаду издевательством. Разве я могу сказать, что навзрыд не только над твоим Брамсом, но над репертуаром школьницы — Клементи или даже Черни (уговоры Оли, твоей старшей девочки, хотя бы присесть за инструмент, завершаются тем, что за инструментом ты — «Наша мама — гений» — Оля говорила это и в пять, и в десять, и в пятнадцать — но, конечно, тональности различны). Воскресенский, тот самый, когда-то хвалил твое туше (или Брумберг?). «Да, было время, мы нажимали на тушенку» (солдатский юмор — это Кудрявцев у кого-то перенял — привилегия бигмена, к тому же намек, что у каждого впереди возможности, главное — он продолжает — себя не запускать, смотрит на Пейцвера, спасибо, не на меня, но я и развалиной останусь dandy — из наблюдений Таньки — сознаю, мои симпатии к ней небескорыстны). У нас с тобой, Лена, своего рода дуэт — я с гонгом клакера (Раппопортиха спокойна за мое будущее — «Когда тебя попрут из миров искусства — ты ведь знаешь, о чем я? — отправишься в “Большой”, упаси бог, не в “Малый”, там оглохнут»), но я не только «аплодистун» (Пташинский утверждает, что обогатил Даля больше, чем Солженицын), но вроде конферанса — «Сейчас бетховенская сонатина?» («Какая?» — «Твоя любимая» — знаю, тебе так нравится) — Гайдна чуть перемучила (ты рече, не я, — и, право, похоже на смирение паче гордости, — миллион раз самопрезентация, что ты непрофессионал, — зато мне повод миллион раз объявить фортиссимо: «Чхал на них!»), и счастье, дальше счастье с тобой бродить в полях (понятно, что Рахманинов), или когда огни увижу в твоей радужке — «Au coin du feu» Чайковского («У камелька» из «Времен года» — что, попались? — просто у тебя ноты давние, сдублированы по-французски, от Анны Радловой, дружила с твоим дедом, — «Глазами темными в глаза ему смотрю, / И рвется голос мой и рву на лире струны. / Мне лира не нужна, вот грудь моя, приляг, / Мой нежный зверь, мой сын, мой неусыпный враг»), еще оттуда же «Perce-Neige» — «Подснежники», какого они цвета? Помнишь, у вас на Истре котельная будто бы взорвалась («Мстители народные?» — Пташинский), «мальчики» не сдвинутся от водки, «девочки» по дому в шубах — Танька, неземная Танька, на обратном пути истериковала из-за своего затрапеза — «Но Лена тоже в какой-то ерунде» — чуть не в пальто Кудрявцева — ты бодрила их морозом, в снежки тетёх заставила, потом рояль, простуженный, руки в митенках — «Грустный вальс» Сибелиуса, зачем-то «Болезнь куклы» (эту вещицу не люблю), но, в самом деле, не Шумана же «Sonate (Op. 11)», пусть мне и жаль не воскуренного фимиама, что Шуман посвятил не Кларе, а тебе. Когда прощались, вышла, держа на руках кота («бесплатный и безвзрывный обогрев»), ты даже в макушку рыжего поцеловала — «Он, привереда, морщится, — губы холодные» — да, подснежники явно не по адресу (но я не произнес).
9.
За что меня ценят — не в лучшей компании, а в профессиональных, так сказать, кругах? За въедливость, но без нудежа педанта. Если требуется исчерпывающая справка о «творческом пути» (ощущаете рвотный рефлекс от терминологии?), допустим, Уэда Гидзана (впервые слышите? не страшно), я, так и быть, гляну глазом (не тавтология, поскольку Пташинский говорит, что мне достаточно глянуть затылком, дабы отличить гения от ге) восьмисотстраничный трудище Джеффри Мирроу «Japanese painting» — но не ради разгонки крови в мозговых долях (тоже мне, аперитив), а из-за неизбывных травм детства. Покойный отец мечтал, как все отцы, вылепить из меня свое образоподобие, потому готовил подобие к карьере, ему подобной, — военного, скажем так, переводчика — и если бы я не симулировал редкую, но коварную хворобу в предсердии (обойдемся без медицинской латыни), сейчас я, скорее всего, пытал кого-нибудь в подвалах Дамаска или Банки — ударение на последний. И, несмотря на наклонность к юмору черному, отец был еще наклонен к пунктуальности по-немецки (что в случае нашей семьи не только фигура речи). Посему я гляну глазом одну, вторую, словом, под любым нумером чушь; можно было бы удивляться (Чегодаева и удивлялась), как после этого не подцепить стилистической парши вроде «эволюционные закономерности художественного процесса» (в кого он метит? в кого он метит? да во всех, милые, и не «метит», а, скорее, «пометит», самописец сразу выписывает «закономерности пищеварительного процесса»). К тому же Джефф (я о Мирроу, если кто не просек) nihongo o hanashimasu (говорит по-японски) так, что nihongo (японцы) заболевают желтухой с видимыми следами в лице (изысканно, но не вполне толерантно). Вся трудность в nihongo. В исполнении Джеффа данное изречение, долженствующее подкупить туземцев (видите, как липнет нетолерантность?), — «Я говорю по-японски не слишком хорошо» превращается в «Японцы говорят не слишком хорошо». Согласитесь, желтуха — не самое желтое следствие. Особенно если присовывать лингвистическую конструкцию чаще, чем «konnichiwa» («здравствуйте»). Трудность, повторяю, в nihongo — мора (долгота гласных, как объясняют всюду, или дыхание губ юницы, как объясняю я, в цветущем саду белых вишен) ему не дается (вместе с юницами, ведь по возвращении из Токио в Лондон беднягу Джеффа поджидает жена, которая старше на девять лет, с неизменной сентенцией, повторяемой за чаем со скоунзами, — разница в возрасте, любимый, стирается с возрастом — неудивительно, что четырнадцать часов перелета Джефф дрискованно дринкает). Только сведя с Джеффом знакомство поближе, я понял, почему эссе о японском эротическом искусстве — лучшее из всего им оставленного потомкам. Я, конечно, могу дивиться, из какого садизма Верховный Лорд не додал Джеффу ушей (чем меня, хвала Ему, не обделил), тем более — англичане (а примесь датской крови у Джеффа малозначительна) — музыкальная нация, но, с другой стороны, какая разница — говорит ли некто по-японски нехорошо или японцы сами несут околесицу — если мы с Джеффом плачем пьяными слезами (не стану повторять, что это свойственно мужчинам в годах) над бесценной каллиграфией Уэды Гидзана (впрочем, каллиграфия стоила недорого, раз Джефф меня одарил) «Остановись и сядь, восхищаясь вечером в кленовом лесу». Эти буковки, эти движения кисти ветвятся, как сами клены, пальцы ветвей, веер листьев с проглядыванием сквозь них усталого к вечеру солнца — вот в чем причина для слезотечения, даже если ты трезв.
Джефф устроил показ работы у Кудрявцевых — я убедил, что соберется почти высшее общество. Уж Метаксу-то я ангажировал (не коньяк, а гранд-дама из Музея Востока, тем более она возмечтала, что Гидзан им обломится), Кудрявцев подманил художника — того самого, который и в семьдесят демонстрировал кубики пресса на автопортретах-ню, а Пташинский божился, что затащит в наш вертеп митрополита Токийского и всея Японии (от «всея Японии» мы заранее колотили ногами, но титул вполне официальный, удостоверьтесь), — конечно, вешал лапшу, зато был режиссер, тот, без усов, который с каждой новой супругой брал хронологический рекорд (их насчитывается семь — подруг, рекордов), Анна Мурина (цепкая брюнетка с порывами романтизма, не путайте с Лёлей Муриной — они не родня, к тому же А.М. пишет об искусстве не в стиле провизоров и к тому же, как выяснилось, я почему-то не знал, она была с Вернье в тех поездках, которые он устраивал для пылких искусствоведш — Равенна, Бар-град etc. — Лена просила помалкивать, что Мурина — его последняя пассия), путина (русская орфоэпия проще японской, но в данном примере потягается с ней) журналистской плотвы и два журналистских налима из прогрессивных (я не хотел бы, чтобы они сплагиатили мои орфоэпические находки) — первый неумолимо картавил (и в имя, и в фамилию имплантировано по «р», а бабушка — сек’ета’ничала у Монгольской бо’одки), второй — о чем тогда волновалась Москва — недужил болезнью, которой обычно недужат из прогрессивных — сам раскрылся, подвиг совершил. Ленка была на «ты» с половиной гостей, щеками терлась с обеими половинами (западноевропейский этикет со следами помады и приматологии) — я пытался (держа по-японски примазанную улыбку) шипеть ей в спину (только сверкнула, как на неисправимого ретрограда), не лучшая в мире компания отплыла в холл, а я, продолжая шипеть, что не стану таскать апельсины в больничку, втянул Ленку в ванную — хорош, да? — и драил ей морду хозяйственным мылом (почему-то я до сих пор убежден, что хозяйственное мыло в медицинских целях универсально, впрочем, что странного? — натуральный продукт), хотел бы прибавить, что там мы впервые поцеловались, к тому же пол в результате умывальных манипуляций стал мокрый — Ленка скользила, почти падала (на меня, конечно, не на пол) — я успел мысленно отметить, что у нее еще крепкая грудь — момент, что ни говорите, удобный, но я лишь продолжал (так воспитали меня, на несчастье, и не утешает, что не меня одного) шипящую скороговорку об опасностях иммунодефицита (сказывалось знакомство с первой публикацией о чуме двадцатого века в «Науке и жизни» за тысяча девятьсот восемьдесят какой-то год) — само собой, она была зла — «ты совсем обалдел?» — но не рвалась, потому что было бы глупо и шумно (да и мои аргументы ее некоторым образом гипнотизировали — «приятно тебе будет откинуться от банальной простудки?» — и добавил «у тебя — дети» с интонацией, как будто старше лет на тридцать — в отцы гожусь), да, это был удобный момент, особенно когда мыльная вода сползала по подбородку на шею и далее — к чуть расстегнутому воротнику — она сняла пену свободной ладонью (другую я сжимал хваткой, сам удивляюсь, железной) и слегка шлепнула меня по скуле — «придурок» — момент удобный — и глаза без очков, и губы — да, действительно мягкие — я оттирал их с усердием прачки; и глаза — осенние плёсы — и губы — осенний костер — были близко…
Этот вечер в московском урбанистическом лесу, когда все наконец остановились и сели, а недуживший налим зажирал брют икрой со словами «восстанавливаю баланс микроэлементов» — был счастливый, я говорю о себе, этот вечер. И пусть меня извинит Уэда Гидзан (Танька так и не сдюжила с его именем и называла «Годзиллой»), я, ввинчиваясь взглядом (отверточная метафора положительно необходима) в его каллиграфию, смотрел свои кинокаллиграфии, — ну, например, Кудрявцев помрет (даже в зернистой икре свивают гнездышки опаснейшие для желудочно-кишечного тракта амебы) и, утешая Ленку над гробом, плачущую (не слишком, скорее, рефлекторно) — все же не каждый день муж того (у нас нет официального многомужества), но больше — затерянную в каменном безлюдье жизни… Вот, собственно, хеппи-энд. Если я в самом деле сходствую с сатиром, то охолощенным. И к тому же, в отличие от сатиров, мне противопоказано пить.
Кстати, «губы — осенний костер в холодном саду» я удачно пихнул в биографический очерк о «Ледяной принцессе» (не знали? о-ля-ля — о музе Анри Матисса — Лидии Николаевне — я был ей представлен, из-за чего пузырилась художественная Москва, а главный в «Искусстве» — армянин со зрачками работорговца, не помню фамилию, измазал меня вслед «сентиментальным гешефтмахером» — Лидии Николаевне Делекторской). Я соглашусь с «сентиментальным», сделаю вид, что не заметил «гешефтмахера» (не считать же «гешефтом» то, что купил за три копейки письма Бальмонта — все почему-то решили, что я обязан ими пополнить государственный, курам на смех, архив). Сентиментальность я наследовал от отца (похоже, он не узнал об этом). А чем, как не сентиментальностью, объяснить, что он, привезя мне в 1977-м из Анголы коллекцию бабочек — парусника Антимаха (вроде дачной крапивницы, но размером со сковородку), даже двух — по краям стеклянного короба; бражника Дэвидсона (с рыжими подпалинами сяжков, но несколько тяжеловатого в полете, с другой стороны, Дэвидсону ни к чему пируэты — он вылетает ночью, движется вдумчиво) — передарил (само собой, не спрашивая, что я думаю об этом) — и даже не товарищу давних лет (отец был общителен лишь в роли синхрониста), а так — вместе, вырядившись в песочку, пылили на крокодиле по ангольской steppe (есть фото — «Вот, с длинным носом, — в самом деле, у похитителя бабочек нос господствовал на лице, — признак чувственности, признак хитрого ума» — отец был убежден, что является знатоком подноготных). Есть и второе фото (в нем, надо полагать, источник сантиментов): длинноносый «преподает» отцу урок стрельбы из весла (снайперской винтовки). Это не игра в солдатики (известная мужская слабость, затягивающаяся у иных до пенсиона), это вообще не игра. Теперь, когда отца давно нет, я знаю (и потому Антимах, сходствующий с херувимом, без труда способный отложить все житейские попечения, впрочем, Пташинский — о, благоверие! — настаивает, чтобы я использовал редакцию до 1650 года — житейскую отвержем печаль, и упитанный Дэвидсон, сходствующий с протодиаконом, — покоятся в моей памяти с миром), да, повторюсь, я знаю, что отец, сам оставшийся без отца (ушел от них с мамой в 1940-м, а в 1942-м пропал без вести), всю жизнь искал «отца» (нередко принимая за таковых обладателей бульдозерного напора) и культивировал des vertus d’homme (добродетели мужчины), как-то: футбол, гантели, мемуары де Голля, пиво, эспандер, авиалайнеры (определял марку не глядя в небо, по звуку), мемуары фон Типпельскирха, водное поло, пиво, декалитры пива, мемуары Талейрана, не говоря о Скобелеве, турецкий поход которого помнил по дням. Приверженец твердой руки, нежный невротик, ликующий «звездочкам», добытым французской, английской, португальской грамматиками (я чуть не забыл умбунду) и которые никогда не носил (кроме дня, когда обмывал их в граненом — только граненом! — стакане), неутешный вдовец, угодивший под каблучок новорожденной супруги и ее новорожденного в предшествующем браке сына (отмечу, супруга годилась мне в младшие сестры — отцу, соответственно, в припоздавшие дочери — но это не отменяет ее взросления раннего).
Не уверен, что эти, отчасти автобиографические, заметки станут читать его знавшие (много ли их еще здесь или тоже бродят по другую сторону жизни?), но они точно наслышаны о судьбе деревни Авамбо, на месте которой с 1977-го мог бы буйствовать первобытный, безлюдный лес, — но хвала духам (как пел, танцуя, местный шаман — впоследствии председатель партийной ячейки), что с мятежной деревней вышел говорить тот, кто мог говорить без португальских пришепетываний (да и откуда?) и без кириллических неудов в давних зачетках. Собственно, я не знаю, где отец поднаторел в языке, слоги которого падают, как капли тропического дождя. «Ame ndeyilila oku nena ombembua!» («Я пришел к вам с миром») «Ame nda kuba» («Я большой» — еще бы, ниже Петра Великого лишь на вершок). «Ame ndi kuete usumba walua lolonjinji» («Я очень боюсь муравьев») — что в сочетании с ростом, признанием слабости белого человека и еще чем-то неуловимо неевропейским гарантировало, как принято формулировать в таких случаях, — дипломатическую победу, закрепленную трапезой (если, конечно, так можно назвать обжорство горами жареных поросят), плясками, барабанами и банановым пивом — касикси.
История о роли lolonjinji (муравьев-миротворцев, от которых следует, однако, скоромные и срамные части тела уберегать) добежала дорожкою посвященных до министра, того самого, что путь начинал переводчиком в Потсдаме у Самого (допускаю, отец преувеличивал успех lolonjinji — мужская слабость, одинаково свойственная невротикам и бульдозерам). Но точно, никто не был поставлен в известность, что у отца — мучительная, до белых обмороков, инсектофобия — даже малину не ел, опасаясь увидеть тельце червей. Заурядная Musca domestica (т.е. муха) на хлебе или на хлебе с колбасой, скажем, ливерной, — вызывала гиппопотамье пр-р-р-р. Вряд ли стоит иронизировать над тем, кто закончил знаменитые курсы у станции Подсолнечная: шарахал из шайтан-трубы, управлял мотолыгой, заодно признаваясь доверчивому отпрыску (мне четырнадцать лет), что не может, увы, прихватить с собой ксюху — короткоствольный калашников — с ксюхой удобно брать банки. Он (влияние бабушки?) восклицал «Мне дурно!» (бабушки, чьи анкетные данные благоразумно отсутствовали, впрочем, в конце 1960-х, подъем его карьеры, никто бы не поверил, что некогда в отечестве встречались Энгельгардты, точнее Энгельгардты неправильные, об академике-единофамильце ни разу не шло речи; и теперь не имею понятия, в каком мы с правильным Энгельгардтом родстве).
Я-то знаю, вы синхронно всхлипните «Дурно!», только представив на ножках у мухокомнатной подруги яйца гельминтов и лямблии, а они, в свою очередь, сводят с вами знакомство фекально-оральным путем. Проняло? Моя цель, однако, в обратном: я желаю, чтобы вы оценили степень родительской любви, даже жертвы, ведь к «бабушкам», т.е. в данном случае к бабочкам, он относился немногим лучше, чем к темнорылым транспортам инфекций. Догадываюсь, «бабушки» — не домашняя шутка, а вроде словесной увертки, дабы не называть впрямую вестницу отлетевшей души (сюда же правильно присовокупить разбитое зеркало, три свечи, влетевшую в дом пичугу, подушку на столе, сновидение с покойником); смерти — и блаженной, когда утром тебя находят в постели, и ведомственно-героической, что могла прийти у деревни Авамбо, и от собственных рук, которую едва не выбрал, когда маму сжег инфаркт, — смерти боялся больше, чем мелких тварей земли, воды, воздуха. Разве забыть, как он доставал из чемодана завернутую с брезгливой тщательностью коробку: «Eh, bien, mon prince (тебе ведь не нужно переводить первую строчку “Войны и мира”?), хорошо, что они сухие, прабабушки эти… Мне дурно, как представлю, что они чешут лапами шею…»
После проговорился (вообще была склонность проговариваться и к тому же он частенько говорил во сне, потому, мама иронизировала, secret serviсe не для него), что спецоперацию «Butterfly» (приманить меня нимфалидами на стезю военного толмача в дальних странах) измыслил длинноносый, хотя правильнее стало бы «Borboleta» — «бабочка» по-португальски — смеялся отец, а длинноносый — под титановый гул моторов (разговор в самолете на обратном пути) — выкрикивал: «Твоя лингва — боевой слон, меч Македонского, стратегический бомбардировщик (у длинноносого уже тогда была тяга к соединению библейского слога с технической номенклатурой), и вот, твой слон, твой меч, твой бомбардировщик, под титановый гул моторов, приближается к Карфагену, Содому, тайным обиталищам Гога-Магога — но в последний момент из люков бомбардировщика упадут не бомбы, а — плюшевые медведи!» Ну, вы узнали наконец того самого соловья, похитителя Антимаха и Дэвидсона? Отец, убедившись, что сын выскочил из-под сачка военно-переводческой карьеры, сквитался по-детски — реквизировал чешуекрылых красавиц для певца побед и индустриальных рекордов. Не помню, чтобы снова их линии жизни пересекались. У отца, в отличие, например, от Вернье-старшего, отсутствовало пристрастие к коллекционированию имен в записной книжке. И пусть, как ни воспитывал он в себе des vertus d’homme, в нем оставалось женственных черт достаточно, чтобы набить косметичку, все же не был из тех, кто счастлив присутствовать на юбилейных банкетах триста девяностым по списку — удел мужчинок. Зря, что ли, говорил: «Ame nda kuba».
Изумлены моей памятью на умбунду грамоту? А разве каждый культурный, без обиняков, человек не должен пропеть с легкостью «Aha oe feii?» Следует поджать хвостовой отросток особам, вернее, особям, у которых тест, с позволения, на интеллигентность — «твóрог-творóг» (ну не «пахтанье» же, в самом деле, тогда я его слопаю сам, пользительно), а на «Aha oe feii?» вылупят зенки. (Что, попался, читатель? Топай давай на Волхонку, замри перед таитянскими ню Поля Гогена — «А, ты ревнуешь?» — «Aha oe feii?»). Разлеглись полувалетом, хотя я не осведомлен, встречаются ли валеты женского пола. Но отец, точно, бросил их на ломберный столик нашего поединка: «Тебе никогда не увидеть “Aha oe feii” живьем». Сомнительно, что я смог бы растолковать ему даже сейчас: «жизнь» и «сон о жизни» не сопоставимы. «Жизнь» умирает, «сон» остается. Футбол, радиоприемник для secret serviсe со спичечный коробок (он слушал трансляцию футбольных ристалищ, когда собирал грибы в хилом околодачном леске), гарем пивных кружек (тридцать шесть общим счетом — отборные, прочие роздал — главной наложницей короновал голую чешку верхом на Швейке — мотив вековечный — от выездки Фрины на старичке Аристотеле), библиотека со своеобразным подбором (включая две мои книжки — о музе Матисса и о японской гравюре — с дарственными оба раза на один манер — «Тебе — от меня»), а в статусе негуса — португальский атлас Африки размером не с Африку, но в половину обеденного стола, пятисотстраничная стопка бумаги для мемуара века (он взял паузу после десятой, писал неизменно от руки, муравьиным почерком, неудивительно, что там снуют «lolonjinji»), портмоне — спутник странствий — из змеиной кожи, со скрытым отделением, где больничные письма матери, выписки из Петра Великого с мудростью верной, но грубоватой, французские цитаты Ларошфуко, и под всем этим — квадрат, сложенный вчетверо, оттого стерт на сгибах, — я перлюстрировал подростком (вы не шарили у родителей?) и понял, что когда падаешь в воздушную яму, на дне которой тропическая пасть, слова на листке хоть какая-то страховка — «иже еси на небесех» — где это всё?
10.
Тот вечер в кленовом лесу был не просто так. Мне хотелось посвятить его памяти Андрюши Вернье, к тому же совпадало с его годовщиной. И к тому же я, как умная голова («Где наша умная голова?» — задиристо сипнул режиссер без усов), долженствующая растолковать присутствующим азы japonisme, проведя их путем en-shō (божественным кругом) перед работами (Джефф притащил не только «Кленовый лес», но еще пять), имел некоторые основания лепить все, что пожелаю, — конечно, я задерживал глаз на полторы секунды дольше должных приличий на Ленке (заранее дернул для куража, хотя мне, как известно, не рекомендовано), успевая приметить, насколько же она, насколько же она несхожа с прочими машинами женской плоти, и лицо сияет линией каллиграфа, воспевающего en-shō (разве трудно произнести вслух со спокойствием педераста?), несхожа, даже если говорит ерунду (а ерунду машины женской плоти производят в машинном масштабе).
Я всегда вслушиваюсь, дабы дешифровать, что же говорит кроме слов. «Раппопортиха мне тут отрапортовала, что ты человек неискренний. Вдруг это правда?» (хвала телефонным богам, она не вычитает ничего в моем лице, и потому достаточно было смикшировать смешком). «Я защищала тебя. А ты сомневался? Ха-ха (зловеще-мхатовски). В качестве аргумента в пользу моего подзащитного напомнила Раппопортихе, что ты пишешь и говоришь ex cathedra — не с нами, под водочку-селедочку, хотя и с нами, — как будто во сне, и разве много найдется смельчаков, способных кого-то допустить в свои сны — я права? (Мы секунду молчим дуэтом.) Она тебя припечатала лунатиком — вот язва. (Гм, сказала бы лучше “сноброд”, но вряд ли ей известна столь изысканная терминология.) Сно-, как правильно? -брод? В любом случае, лучше, чем язва. Но называть каждую язву язвой — это искренность? Знаешь, что она вмазала? Как мне выраженьице “машина женской плоти”? Никогда не поверю, что ты такое ляпнул. (Конечно, нет.) Но я ответила, что за глаза все чихвостят кого угодно. Что за инквизиторский подход? А она, как дворняжка, своровавшая котлету: “Вот именно! А надо в глаза, в глаза”. И это, с позволения, психологиня? Я ответила, что в глаза надо плюнуть — уж очень она меня стала злить, представляешь? или расцарапать. Помнишь, как тебя разукрасил наш Котофей? Ухо! Не глаза, ухо! Бед-нень-кий. Котофей ревновал. Как кошатине объяснишь: он может разлечься у меня на коленях, а ты — не можешь, ха-ха-хааа, если не вдрабадан, конечно. Раппопортиха утробным голосом (Лена пытается пародировать, звукоимитация — не ее конек): глаза целовать надо. Что-то она не слишком преуспела. Знаю, что ты сейчас думаешь. И не молчи, пожалуйста, все равно знаю… И Зюскинда ты зря лягнул, он отличается от шатии, вы похожи…»
В восемь утра, конечно, не разбудит, но в девять — за милую душу — с неотложным вопросом энциклопедического характера — «Объясни, что такое (читает по шпаргалке) ацетальдегиддегидрогеназ?» (интернет покамест на эмбриональной стадии). Или — «мои мальчишки увлеклись геральдикой, может, заскочишь как-нибудь? Да никакая не “лекция”. Нет, не говорю, что специалист. Просто противный сноб. Мой папа обожал рассказывать о языке майя, когда угодно, кому угодно. На трамвайной остановке… Нет, Любарский не строчил на папу доносов! Нет, не строчил. Надеюсь, не станешь нести эту чушь в народные массы? Ты не догадался: я думала, общение с умным собеседником им полезно. Да, комплимент. Пожалуйста, пусть наблюдают на твоем примере, что такое быть в зюзю…» Девять — для нее поздний час, перед отлетом в бассейн звякнуть так удобно, и не удерживает в памяти — я ложусь в семь (помилуй, боже, жаворонков — в устном варианте иная ремарка) утра — «Ты — просветитель (ясно, у нее мотив — принести мне радостную радость, но на пересказ обмена мнениями о моих последних перлах где-нибудь на приеме у французского посла — или шведского? сойдет и шведский — губу не надо раздувать). Пейцвер благодаря тебе повесил иконостас с Джейн Моррис, кудахчет, что открыл в ней то, что было замуровано. Еще он умоляет тебя (Пейцвер «умоляет»? — вот умора) устроить лекцию для наших о Борисове-Мусатове» (интересно, почему днем ранее, меня подловив и говоря «за жизнь», он подсчитывал, сколько женщин достаточно мужчине со среднестатистической продолжительностью этой самой жизни? Потусторонние женщины Борисова-Мусатова не фигурировали в его списке). — «Ты видел двухминутный ролик, где Ульяна танцует в новой шубке? Подарок мужа. На ее месте я потребовала бы, чтобы он отрастил усы. Для смеха, для смеха. Событие мирового кинематографического масштаба! А брат — брат-усы — ты умрешь сейчас! — пусть, наоборот, сбреет! Читал его последнее интервью “Голливуд начинается с буквы г”? Да, пусть заглянет в цирюльню. Не заставишь? Тю-тю-тю, плохо вы, милочка, знаете женский пол. А то — откупился шубкой. Я радуюсь за нее, но возникает такое чувство, как будто всю жизнь ходила в рабочей робе. Кудрявцев грозится нарядить меня в рысь. Бр-р-р. Я вообще противница натурального меха. Но сам знаешь, кх, с моим супругом дискутировать небезопасно. Рысь так рысь. М-м-м, ты стал грустный? Aha oe feii? Теперь, по крайней мере, не будешь считать меня не пойми кем, если припрусь в рыси». И ее коронное: «Куда пропал? Семинар в Киото? (с полицейским недоверием) А вдруг у нас (женщины, когда нарушают приватное пространство, всегда используют оборот «у нас», это от материнства — «у нас испачкалась мордашка», «у нас мокрые штанишки») завязался шурымур?..»
Все чем-то гордятся. Раппопортиха — навыком «читать по лицу» (Мария Вадимовна не забыла моей реплики: «Со словарем»). Танька — «патологической честностью» (громкий сдвиг на мужской фазе). Хатько — «знанием изнанки» — без довеска «жизни», согласитесь, просто «изнанка» убедительней (материал поставляет клиентура салона красоты). Лена — покойным отцом (на имя Кнорозова запрет; я синхронно с ней радуюсь, когда таланты деда просыпаются во внуках, чтобы — но я не говорю — снова на боковую). Пташинский — не только, понятно, фильмами, но и тем, что умеет избегнуть банальщины в названиях (к примеру, «Искусство быть собой»). Кудрявцев — пусть царек промолчит, придворные сами составят список, — «человек, умеющий помогать», «тот, кого не надо просить дважды» — хвалы не без пахлавы, хотя он не такой хрыч, который подавится хохмой, — «парень из нашего огорода» — но, кто, в самом деле, дал Пейцверу денег на операцию? правда, на ресторан, который Пейцверу приснился, не дал. Так что Пейцверу остается гордиться «Асфальтом» (эскиз ресторана, нарисованный, когда очи продрал, никто не видел, — гордо утаивает).
Существует превосходства не вслух. Тут гадательно. Но почти уверен, для Таньки — это способность приползти с температурой тридцать восемь (надо спросить про рекорд) на работу, на Патриаршую службу, на мою выставку (да на любую), в гости — Ленкины дети не раз валились по кругу, Кудрявцев проводил полицейские расследования, Танька иезуитски парировала, что это де плата за вояжи в субтропический рай, на именины Кудрявцев преподнес Таньке термометр Реомюра («Цельсий — для бедных не только кошельком, но и культурой») — все гоготали, через неделю кашляли, а у Пейцвера обнаружился грипп, кажется, из Индонезии. Митька Пташинский легко запомнит любую ахинею («ацетальдегиддегидрогеназ» — не одинокий пример, он в полусне растолкует разницу между «сиамангом» и «сивапитеком», а если в кураже, то подучит желающих мнемонике — к примеру, как не запомнить «криптогамы», если это «тайнобрачные растения»?), но для чувства превосходства есть другой, почти античный, предмет — «нос с горбинкой» (во-первых, нравится мадамам, во-вторых, еще Франц Галль указывал здесь признак несгибаемой воли). Мой скрытый дар — «искусство быть не собой». Мило, когда имярек, услышав в случайных гостях нетолерантный вопрос, всматривается в тарелку, будто там мокрица или, давайте не портить пищеварение, жемчужинка. Какие-нибудь археоптериксы (уточню у Пташинского) наверняка практиковали сию методу. Разумеется, проще припрятать зеркальца душонки, чем наполнить их безгрешностью ангела. «Я выучила, — баснула как-то Раппопорт, — если у тебя святая физиономия, значит, черти провели процедуру омоложения». Нет, ей не свести знакомство накоротке с моими пустынножителями. Никто и тени их не приметит на донцах зрачков. Я благодарен Лене, что ни разу не звала меня в крестные (Пейцвер, напротив, добивался этого места, словно статуса академика, сорвалось.) Впрочем, путаю. Разок возник проект (мы тогда почему-то видались нечасто, да не «почему-то», а из-за «Маленькой О.», у которой, помимо достоинств, вроде аккуратных грудок, гимнастической пластики, диссертации о малых голландцах, сытных завтраков, имелось два недостатка — жительство в Питере и моральные принципы), итак, проект — позвонила (великодушно в одиннадцать): «Ты в Москве наконец, корабль-призрак?» Не отрицал. «Почему не поздравил?» Почти прокурорски, на что почти адвокатски мог бы выставить «с чем?» — полусонный субъект свободен от реверансов, но, согласно Вернье, голубую кровь не пропьешь, — я принес поздравления, воображая, что они отобедали с Далай Ламой, взяли в аренду на сорок девять столетий виллу Бальби, сдружились с Джорджем Терруанэ, не уверен, что таких, как Терруанэ, разумно приваживать к дому; конечно, я сразу вспомнил рыдающий счастьем и завистью звонок Таньки — чет-вер-та-я де-воч-ка! — и она следом пророчила близнецов, сейчас близнецы участились. «Дашенька не прочь видеть тебя своим крестным, во всяком случае, я могу быть уверена, что до восемнадцатилетия ты не окажешь на нее дурных влияний» (заход в моем стиле, я почти таю). Танька кстати пришлась, сказал, что успел с ней столкнуться, она, курва, опять с хворью — кхе-кхе — я мечтаю, но вдруг приболел? я слишком ответственен. Откуда мне было знать, что Танька, неприлично здоровая, пользуясь снизошедшей на Лену благодатью, танцует вкруг новорожденной чуть не каждый день? Потом, потом, когда совершал подношение подобающей торжеству погремушкой, Лена все же спросила, почему не мог запросто ответить, что завален работой? У автора с книгой (экскурс в творческую биографию Субботина), как у женщины — с младенцем.
Получается, не так уж мой отец был не прав, измысливая для сына путь контрразведчика — у меня сверхспособности, точно, если я, у них за столом со всей компанией, преспокойненько передаю с почти житомирским акцентом анекдот о ребе и бобыле, который втюрился в супружницу ребе, матрону фигуристую, хоть многоплодную, в чем сознается ребе на исповеди (или как там у них это принято называть), а ребе дает совет купить козла, потому что если козел околеет, плакать не станешь, а вот если супружница, то выльешь вавилонские реки слез — не все же мне декламировать плач Петрарки по донне Лауре. Если приглянулся анекдот, не забудьте последнюю фразу сионского мудреца: «E sempre bene!» Люди так одичали, необходим перевод: «Больше оптимизма!»
11.
Накануне фуршет-вернисажа в свойственной манере давних товарищей бухнула в телефон: «Всем по барабану твои японцы. Кудрявцев хочет приятно провести вечер в приятной компании. И в нужной компании. Пока жуете-пьете и вещаете о вейцеля (у нее плохой немецкий; Weltseele — мировая душа; я никогда не правлю, но она требует, чтобы правил, по ее версии, все из-за присущего мне снобизма), Кудрявцев — гроссмейстер финансовых рынков — чертит планы и графики. Если бы все в стране работали, как он! (Голос, однако, не слишком уверенный). Ты опять позовешь Таньку? Ну да, тебе свойственна филантропия. Хотя ненависти к Хатько не понимаю. У вас что-то было? До того, как не стала носить баклажаны в штанах? Но прошу тебя, я приказываю! (смех боевой подруги) — не заумничай. Все и так в восторге. Анечка Мурина сказала, что каждая твоя статья — событие. Просто завидуют до безумия — ее слова — поэтому молчат, как девственницы, — ее слова. А когда ты помрешь — я чуть язык не проглотила — выстроится очередь в стиле “он между нами жил”, “какой источник разума погас”. Надеюсь, не завтра. Имей в виду, ей обидно, что ты ни словечка в ответ на аллилуйю. Конечно, не говорила, и так ясно. Вернье ей давно напел: ты странный, но ты настоящий. Анечка в любом случае вариант получше, чем жаба из Музея Востока. Почему до сих пор не отсудил у них бивни слона, который твой родитель волок из Африки, а потом — из-за муравьишек? — срочно туда спихнул. Жабу кто-то науськал, что ты страдаешь эстетической клептоманией. Она пыжится, но не въезжает — меня дети, прости, научили — в твой юмор. “Я славных рысаков подтибрил у Пахома”! Чьи бессмертные вирши — твои или Вернье? Зачем повторять: Матисс прекрасен, как не похитить! Сислей прекрасен, я сейчас унесу! Антонова хохотала, но сколько можно? Конечно, тебя не пороли до семнадцатого года. Не всем же повезло. Мурина, несвятая простота, спросила: он наполовину немец? Сказать, что Пташинский квакнул? — точно не помесь жида с канарейкой. Ну и получил: пшека с пшиком. Ха. Тут же умаслил: как вам, Annette, участие в моем проекте? Согласилась! “Консультант” в титрах действует магически. Две минуты в кадре — венчание на царство. Пташинский вывернется. Ты — нет. Зачем называть дураков провизорами? А бухгалтеры зачем? У Кудрявцева бухгалтерошечка — миленькая, ты потеряешь голову — книги по флористике, увлечена йогой. Не слышала, кто такой Сибелиус? Сорт рыбы? Ха-ха-ха. Гольденвейзер — крем для лица? Ха-ха-ха. Нет, смеюсь из вежливости. Зачем все превращать в детский утренник? Я не заводная кукла. Это бенефис у тебя, у твоих японцев, пожалуйста, у Джеффа (он не притащит шлюх?), а не мой. Никогда перед чужими не стану я играть. И что за ахинею ты шептал, я, что, не вижу, у Сибелиуса “lento”? А “più lento” нет! В том месте, чтоб ты знал, “dolce, expressivо”! Поди — проверь. Конечно, ты всегда под “expressivо”. Может быть, это единственная в тебе черта, которая мне, прости, не нравится. Актерство, что ли. Ораторский прием? Ха. Про ведро? Да, помню. У них на голове. И по ведру лупили палкой. От зачатия? Ха. До пенсиона, до сороковин? Ха. После сороковин мозги так и так за ненадобностью, а душа — по другому ведомству. Христос, в отличие от тебя, к идиотам снисходителен. Да, процитируй. И было бестактно тогда у нашего вечно-красномордого соседа, помнишь, ты сказал, что ослы предпочитают искусству баксы. Из Гераклита? Ну конечно. И Бога ради, не надо вот этого (следует присвистывание — фонетическая пародия на японский, не вполне удачная, должен признать)…»
Она смотрела на себя в зеркало во время телефонного монолога? — эта слабость женщины ей не чужда; играла слегка подкрашенной прядкой? — еще у нее старомодная привычка чирикать карандашом на обоях имена, адреса, рецепты (летопись детских болезней — биография образцовой матери), даты встреч, в том числе имена и даты встреч деловых партнеров супруга (вызвало почти бурю — коммерческая, трам-пам-пам, тайна! — разумеется, она обсмеяла его на ближайшем обща — в итоге Кудрявцев гоготал громче всех — лучшей фамилией там я считаю — инстинкт этнографа и диалектолога — Цыпло — “помощник Горбатого” — пояснил Кудрявцев с почтением, но больше с почтением к самому себе), она примирилась с пигментным пятнышком на левой щеке? (одно время прятала кремом) она помнит, что ей уже сорок шесть?
12.
Посвящая тот вечер Андрюше, я понимал, что, если начну с него, водянистое общество (большинство без понятия о Вернье) станет томиться. Было бы дурной услугой другу (хотя ему уже все равно, да и всегда все равно) — припечатать Вернье «гением квартирного масштаба» (нашлась-таки журналисточка, которая это сцедила, — всегда путаю ее фамилию, помню, начинается с «эс», но Пташинский дышал мне в ухо, что «правильно начинается с “сис”»). Я заранее знал, как прочерчу кругами к тому, чем был — для себя, а отчасти для всех его знавших — Андрей Викентьевич Вернье (1960–2006). Должен также упомянуть, что свою медитацию вслух я вел, виртуозно используя билингву: Джефф ни бельмеса по-русски, как и его спутница на пять дней в Москве — голландская дылда с коленками гандболистки — не будем посвящать в подробности супругу, у которой стирается возраст; но изрядная часть русских гостей владела английским не глубже именований брендов — вот и скачи с язычка на язычок — конечно, я ринулся вскачь.
Я начал с того, что нас собрали хозяева — душа хлебосольной Москвы (направо — поклон Кудрявцеву, лопавшемуся от счастливого жира; налево — Елене, примечая японским глазом, что скулы ее посвечивают светом лунным — сказывался контакт с хозяйственным мылом), нас, разумеется («разумеется» — мое излюбленное словцо, как вы успели заметить, что тоже, разумеется, всем разъяснил), собрал Уэда Гидзан (1891–1972) — тихий мастер — почему-то у меня выпало английское «quiet» («тихий») — мозг иной раз глохнет, как движок жигулей от резкого перехода с первой скорости на вторую — во всяком случае, такой конфуз приключался с жигуленком отца, позже пересел на трепаный, но еще жилистый форд, — но, согласитесь, в начале спича это могло произвести неблагоприятное впечатление, — у без усов глаза, в самом деле, нехорошо зашевелились, как бывало в детстве, когда открывал темницу — спичечный коробок с жужелицами; Лена бросила «quiet», словно мячик, — и, кажется, то была не просто словарная подача, потому что я читал на ней — «скажи, ты рад? что я тебе помогла?» — господи, она выглядела на двадцать восемь, или это просто свет из окна ей в спину, к тому же окно с северной стороны — разумеется, мне пришлось из-за «quiet» повиниться — странная особенность — забываю простые слова, вот, недавно забыл «Aha oe feii» — не сработавшая хитрость реабилитации, поскольку и художник с кубиками пресса, и без усов явно слышали подобную тарабарщину впервые — что-то булиламбаньянское? вопль на восточном базаре? (только Мурина вывела губами «Г-о-г-е-н») — а журналистская плотва женского пола вовсе готовилась перестать испытывать ко мне желание, включая ту, что с «сис» — а мне нравится, когда ко мне желание, и не нравится, когда гудбай желание — а то, что Метакса стала цвета сморщенной оливки — на здоровьице, да она всегда сморщенного цвета, — и тут я выдал им, что «quiet» знает любой глупыш, а известно ли вам, господа, что есть «quietism»? — «квиетизм» по-нашему — я готов был углубиться в жизнеописание Терезы Авильской и Хуана де ла Круса, но Ленкины ледяные очки вернули меня на правильную борозду — она наконец дотумкала, что я вдрабадан без двух рюмок, похоже, ей немного взгрустнулось. Она помнит этот романс, мы разок исполняли его на два голоса — «Мне немного взгрустнулось… Сердце вдруг встрепенулось» (Изабелла Юрьева — ее репертуар — прожила ровно сто лет, считается, пение не дает стареть легким, а кислород, в свою очередь, бодрит прочие потроха). «Сердце вдруг…» — сердце всегда что-то такое вдруг. Ленка (зафиксирую на тебе взгляд), ты тоже что-то такое вдруг? (Сладко-перченый кадр в моем фильме — некритичная пауза для спича, хотя день-два спустя Татьяна Александровна — у Таньки, конечно, не было отца, но отчество-то было — дружески доверила, позвонив почему-то из Рязани — зачем ее в Рязань понесло? а, к тетке, опухли ноги, — «Я знаю, ты зависаешь на Леночке из уважения к царице бала, но тебя могут неправильно понять». — «Вот именно» — и мы перешли на разговор о возвышенном, кажется, на прерафаэлитов, причем не без комплимента моей лекции о «Годзилле», доплывшей благополучно, без пробоин, до триумфальной гавани, дабы мирволить душе в кленовом лесу — так и сказала — «мирволить душе» и прочая ахинея).