Но плавание я начинал не с «Вечера в кленовом лесу» (осторожность частного коллекционера?), а с другой каллиграфии — «Сосна остается зеленой на протяжении тысячи лет» (кто-то из плотвы прыснул, а кто-то маялся из-за невозможности сбрызнуть, соблюдая регламент: прежде духовная, после алкогольная пища). Людям, не знакомым с культурой Japon, здесь ничто не откроется (строгий взгляд на плотву, я и этим владею, Анечка Мурина оценила педагогический такт — «я б ей» — говорят про таких в народе), обратимся, однако (я пытаюсь трезветь?) к толкованию монаха Ваана Содзена (1136–1221), к толкованию каноническому («Содзена, колись, сейчас зачал?» — Пташинский умеет шептать через головы — связь не без ультразвука — и он явно-таки сбрызнул — однако, я парирую громко, кивая на Джеффа и его справочник — Джефф млеет от моего внимания больше, чем от гандбольных коленок), к толкованию, которое изъяснит внутреннее созерцание мастера Уэды, когда его кисть жила на этой бумаге, мастера молчаливого, но мастера, способного говорить в мире мертвых машин и мертвой плоти, которая только и делает вид, что жива (я попросил боржоми): «Люди в мире очарованы явлениями, которые меняются в мгновение ока, и теряют разум, не обращая внимания на вневременную и неизменную сущность. Это как пленение чувственной красотой пиона и равнодушие к неизменной красоте сосны». Джефф стенографировал за мной — я возложил руку ему на плечо — меня несколько сбивала его суетливость. Гандбольные коленки не понимали, зачем эта трепотня, ведь дней всего пять (уже четыре, а если Джефф перепьет, три). Журналистка на «сис» смотрела на нее взором престарелой пантеры (девочка, у тебя столько ночей впереди, сейчас тебе двадцать с чем-то, а резвиться возможно и в восемьдесят). Анечку Мурину, наоборот, беспокоил отложенный спрос на медовые ночи. Для Раппопортихи все мы — потенциальные пациенты, значит, недополученная прибыль (один минус, болтали, — наплевательское отношение к тайне исповеди, впрочем, плюс, если исповедь не твоя). Танька-мышь припрыгивала тощими задками, но вообще счастлива, раз не гонят. Пташинский доканчивал (в подпольном одиночестве) пузырь. Прогрессивный с прогрессивным недугом — с прогрессией пытался составить дуэт моему монологу — сботнули, он начинал в леспромхозе, соответственно, дендрология ему дорога, но его подводил пиджин-инглиш («Дело не в косноязычии, — поправлял меня позже Пташинский, — если ты штудировал Гумбольдта и особенно де Соссюра, то не можешь не знать, что в работе языка гораздо важней передне- и заднеязычные».) Ульяна? Ничего не скажу (приложение к без усов). Пресс-кубик неизменно с улыбкой kusotare (голова из неудобопроизносимой субстанции). Пейцвер ждал сигнала, когда вытащить кролика из цилиндра — «Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» (я не говорил, что Пейцвер — вылитый Харви Вайнштейн? но судьба Пейцвера хранила, в отличие от Вайнштейна). Лена? Я хотел бы сказать ей (но каком языке? она не знает японского, да и Джефф мог бы схватить главный смысл; а язык наших взглядов составлен из несовпадающий словарей), но как бы я хотел сказать: «Остановись и сядь, восхищаясь вечером в кленовом лесу. Мудрецы, впрочем, забыли прибавить, что остановись не один, а с тем, лучше — с той (глупо в этот момент столкнуться глазами с Муриной), которая, сплетя свои пальцы с твоими, сядет у ног — и это не нотка патриархата, а просто плетеное кресло одно, в таких креслах принято любоваться природой, а сажать тебя на колени — небезопасно, потому что кресло может не выдержать (брести восвояси из кленового леса с обломками кресла под мышкой — испортить все впечатление), склони голову — разве можно постигнуть вечернее золото счастья, когда ты один?» Я хотел бы сказать тебе, Лена, что все зде и повсюду далеки от меня, как портреты маршалов налбандяновой кисти, что говорить им о вечере хоть в кленовом лесу, хоть в сосновом лесу — метать жемчуга перед buta (транскрипция не передаст хрюкоподражательность японских хавроний), и только ты — пусть я недостаточно изучил твои пристрастия в подлунном мире искусства — смотришь внимательно, убрав очки, потому что они все равно бесполезны в вечернем лесу, в подлунном лесу, куда забрели мы с тобой под вечер жизни, куда забрели мы…
Лица сделались странноватые — я было подумал, что им тяжелехонько таращиться на бамбуковые хижины японских букв, но, вероятно, в английском варианте спича произнес вслух половину из мысленно-легкомысленного послания Лене (дай бог, без имени — а во имя всех дев земли — в чем убеждают жизнь в ляжках у гандболистки, зверохищная осклабина «сис», печальная задумчивость Джеффа) — не воздухокрылый покамест варился вечер с кленовыми листьями (Лена — я был ей благодарен — удачно вышла колдовать японский чай аккурат на «мудрецы забыли прибавить», а Кудрявцев в объятиях олигархической ворвани не представлял опасности — на всех бизнес-ланчах за ним подтирает толмач — юркий еврейчик — юркврейчик, по слову Пташинского). Очевидно, Пташинский мне что-то вмешал поопасней боржоми. Я устоял. Речь не о ногах — о Лене. Я произнес (голос вдвинул вверх — у Кудрявцевых потолки 4.20) «You want me» — с паузой на псевдоборжоми — и виртуозным спасением (на что способны только святые) — иначе могло бы потянуть на скандальчик даже среди старых друзей, не говоря о прочих (не стану резаком сортировать их паспортные физиономии, разве что Ульяна наконец-то вышла из летаргии, думаю, она делает уколы по утрам, замедляющие реакцию на фаллическое разнообразие). Я поднялся вверх на 4.20 и продолжил лекцию, облетая по буддийскому кругу, не слишком торопясь, лишь пачкая побелкой пиджак с патчем и звеня хрустальными сосочками сталинской люстры: «You want me…» — «Ты хочешь меня… (псевдоборжоми не так-то легко пить на лету, опасаясь тюкнуть стакан кому-нибудь в темя) хочешь меня… увековечить? — говорит кленовый лес, зеленая сосна, рыба в морских глубинах, говорит природа — мастеру. И мастер хочет. И увековечивает». Аплодисменты.
13.
Я мог перейти к рыбам. Я развивал тезис: искусство — рыба. Плавает, куда никто не плавал. Летает, куда никто. Вам же не странно, что рыбы способны летать? Иначе (мой алкоголический прыск) их бы не называли летучими рыбами (exocoetidae — для тех, кто не обучался в гимназиях, это латынь). Также применяют наименование «лучеперые рыбы» (nihongo, к слову, ценителя их икры), но «лучеперы» возмогут нас несколько сбить с фарватера, поскольку рифмуются со «старперами» (английский эквивалент потребовал некоторого труда), а данный подвид в искусстве — все равно что треска замороженная на ложе любви. Хррр (я прочищаю горло, благодарю за брют). Чем писатель недюженный, сноб и атлет словесно-олимпийской гимнастики, писатель со святым духом в лице, т.е. милостью божьей, т.е. спльфу, я разумею художника, мастера (хитро-японский глаз) изоискусства, — отличается от художника так себе? Тем, черти драповые (как клеил присловье некто Горький, которого сгубила сладкая жизнь — отравили конфетками, алкоголический прыск), тем, дорогуша (я с Джеффом накоротке и потому вполне могу называть обладательницу гандбольных коленок «дорогуша», а от цитаты, видя родинку на ее упитанной ляжке, удержался — «смотри-ка, родинка, как муха, уселась на звезде твоей» — хотя безвестный поэтический гений изъясняется так от лица Григория Орлова в будуаре Екатерины Великой), тем, повторяю, что не угадать, какой фортель (следует препарировать этимологию фортеля — не сын ли форели?) выкинет в следующую секунду, какую он, баловень бога, откроет дверь, к тому же, замечу в привесок, он открывает дверь, которой нет в стене…
Прошу покорнейше вперить ваше внимание в следующую работу (и пусть азбука кандзи не превратится в тенета): рука мастера движется, словно рыбина — в толще воды; мы, простодуши, уверены, что смотрим на картину, а не пришла ли пора предположить, вернее, не пришла ли картина и смотрит на нас? Представим, мы опочили (у кого-то, в самом деле, откажут почки), и воды времени сволокли труп, но каллиграфия — тайнопись и тайнознание — вглядывается, по-прежнему, в новых участников труппы комедии танцующих прахов. Если хотите (не хотите — ляд с вами): все искусство — от пещеры Ласко до… (трудно рядом с Ласко подобрать соответствие — я удержался, чтобы не кивнуть на того, кто штампует собственные кубики пресса, а без усов сам-счастлив без политесов), от Ласко до… — иногда выручает жестикуляция — и я обрисовал сферу (будто бы символизирующую… пусть каждый символизирует сам) — итак, искусство — одно живое на этой перманентно умирающей земле. Госпожа Shi (я произнес слово «смерть» по-японски из целомудрия и не уверен, что перевел на русско-английский) глумится над куколками театра жизни — людишками (как ласково поименовал нас старик Диоген), воображая, что она — избранная, которая никогда не сойдет со сцены, что все из века в век будут лицезреть (немея с подмышечной потливостью — неплохо?) ее Данс Макабр (Пташинский протрезвел и грозил пасхальным пальцем — гипнотизирую Пташинского полемически): человек, яко трава дни его и т.д., яко цвет полевой отцветает и т.д., но приходит Аполлон, приходит Зевс — в зависимости от того, кто признает отцовство по отношению к музам с дудочкой в руке (хохоток, но «сперма Аполлона», будем считать, не произнес, во всяком случае, избегнул смотреть на Лену), пляшет и пляшет Mummy-death (Матушка-Смерть), но художник-рыба, летучая рыба, уже ускользнул — только художник свободен на несвободной земле… Лишь одна, которой он может довериться — госпожа Юме (т.е. Сон или, дабы очертить женственность, Мара).
Перед вами виртуозная («спиртуозная», — веселится извечный школьник Пташинский) кисть не уже знакомого мастера Уэды, а другого (следует щадящая биографическая справка на полстраницы)… наставление, им высказанное, нас, на первый взгляд, не удивит, ведь каждая рыба, т.е. спльфу, каждая психея по природе христианка и знает нижеследующую истину, но, однако, в дольней юдоли все устроено так, чтобы психея переработалась в замороженную треску (попрошу внимания, перейдем к переводу): «Как рыба, живущая в глубинах океана, если ты не светишься изнутри, то другого света здесь не найдешь». Я потому, господа (неустойчивый реверанс дамам), посвятил Вечер в кленовом лесу с созерцанием тысячелетне-зеленых сосен под выныриванием фосфоресцирующих фаворским светом рыб — Андрюше Вернье, что он одарен был подобным светом (Джефф после корил, что «shinsei-sa» — все же не «свет», а — улыбка сенбернара — «святость»; благородство, Джеффи, в том, чтоб не придираться к пятнышкам, включая собственные). Был ли это инстинкт, природа (неудачный псевдоним Господа Бога в XX веке — кстати, так говорил Вернье), результат сознательных, кх, упражнений (в последнем лично я сомневаюсь) — как знать? Само собой, слова о свете можно принять за фигуру речи, само собой, уместную в спиче по случаю годовщины, но не лишенную, собой самой, припудривания изъянов на покойном лице. Из каждого, по слову Ги де Мопассана (пришлось присочинить ссылку на неявный авторитет) в этом жанре творят исусика. Он, например, не косил от армии (я не хотел, но глянул на Кудрявцева; после Лена съядовитничала, что мне следовало бы начать с собственной персоны, хотя, далее миролюбиво, если бы я приполз на гражданку калекой, было бы жаль), да, и послал куда подальше возможность службы в потешном полку для кино-театральных сынков, потому плавился в песках под Кушкой с компатриотами из правоверных (узбеки, туркмены, таджики), чтобы исполнить интернациональный долг (поколение младшее не поймет), но начался ералаш (его слово, ха-ха-ха) со зрением, комиссовали. Он вообще посылал куда подальше (алкоголь шпорит трибуна, но призывов до трибунала не дошпоривает) то, что принято именовать «карьерой» — «пересаживать ягодицы из кресла в кресло» (так он говорил) было не для него. Он не был институткой, он умел припечатать (оживление в зале, одобрительный смех — публика всегда одобрительна, если трибунить с огоньком). Он не был ханжой (Пейцверу удалось-таки выкрикнуть — «Детей такой деталией / Наделаю в Италии!» — после сидел смирно — Лена, оказывается, успела намекнуть, что при Анечке Муриной декламация бестактна). Не кажется ли вам (я и в безалкогольном состоянии произношу этот оборот с подначкой), что современные люди от Сан-Франциско (почему Сан-Франциско? — для масштаба) до Мельбурна (для того же самого), от Лиссабона (аналогично) до Обдорска (Вернье всегда почему-то поминал Обдорск), от Булиламбада (поищите на карте — масштаб так масштаб) до Парижа (пнуть Париж сам бог велел) поражены ленточными глистами новостей, сглатывающими жизнь (спасибо, но брют щекочет мне горло, да и вообще предпочитаю полусладкое — не стоило при слове «полусладкое» смотреть на Лену), а значит, и праздник жизни. Я воздержусь от избитого — Праздник жизни, который всегда с кем-то там — давненько, о, давненько не видал тех, кому известно про такой праздник, но, положа руку на сердце («Не на сердце, а на женскую грудь», — это не Пташинский, а Вернье, но Пташинский, будьте любезны, переплагиатил), я встречал одного, кто наверняка знал, кто сам был им — Праздником жизни.
Обратим взоры к заключительному гиероглифу сегодняшней передвижной выставки — к блистающему bliss — «Блаженству». Будем созерцать его в тишине («пардон», — шипнул прогрессивный, роняя икорный нож, а если влепить ему пендель?), будем созерцать, и не стану навязывать вам истолкование знаков, пусть каждый увидит только свое — я вежливо и величественно помолчал не менее десяти секунд, с профетическим ликом смотря в полуночную даль (без усов заискрил от моих режиссерских импровизаций) — благо, окно за спиной Лены упрощало немую сцену, я расслышал кряканье уток на Пресненском пруду, между прочим, если доктрина перевоплощения не врет, — переоденусь в утку хоть на минутку; не могу, однако, утверждать, что полностью отдал психею преображенству, — из-за Лены, конечно, из-за нее — всякий раз, когда, здороваясь и прощаясь, целовал в щеки, боялся, что выдам себя — или я ошибаюсь? и глаза ее потому похожи на печальное небо над печальным пустым полем — помню, мы шли с ней по такому полю — рядом с их дачей, дачкой, как юродит Кудрявцев про трехэтажный домина с гектаром земли, почти на утесе, если утесы бывают из песка и корневищ сосен, над Геннисаретским озером — так и только так следует, по мнению Пташинского, именовать Истринское водохранилище — был ноябрь, нет, излет октября, небо пепельное, низкое, на даче — полсотни гостей, включая того самого, у которого лицо — свиной шницель, и фамилия — шницель, ну почти, а угодья напротив Кудрявцева — на триллион шницелей, яхта, катер и даже два собственных спасателя, которые все время тонут на дне бутыли (шутка Шницеля). Все перепились, и у всех лица — шницели — кроме Лены, само собой, а себя я ухватил в простеночном зеркале «из будуара Екатерины Великой» — аттестация Пташинского — «если смотреть ночью, там явится голая Катька верхом на Потемкине» — «Нда прверить», — я, когда пьян, автоматически вежлив — странно, впрочем, что отвечаешь не ты, а тот, другой, глупо-несчастный в зеркале, у которого к тому же дыбится седой кок — мне известен секрет, как приручить его утром, чтобы он оставался послушным до вечера — с чего он сбесился? — и совсем странно, что массивная незнакомка с восточными глазами (господи, да это Машка Раппопорт!) пытается набриалинить его при помощи бордо 1987 года (дату декламирует Пташинский с чувством-с к размаху хозяина) — «Стой спокойно, пьяница! (у Машки талант — направлять события). Не оближешь мне пальцы? Не пропадать добру?» (я же сказал — перепились — хороший повод оставить ее с Пташинским тет-а-тет, вернее, левр-а-левр — губы-к-губам). Да, перепились, и группа самых одухотворенных, на четырех авто, двинула смотреть Рождественскую церковь — ехать минут столько-то, да мигом, просто противно, когда сикает — хохот Пташинского, он улепетнул от Машки — дождь — не то чтобы церквуха старая, но постарше бордо — 1830-х, а главное — чудо, хороша! чудо! как Елена Михайловна! (льстивые труляля в честь Ленки неизвестной мне блонды с татарскими бровками — прокрасить трудней, чем хайр, — кажется, модельер и, кажется, к ней неровно дышит Кудрявцев — я мыкнул нечто порицающее, однако, без ханжества — Ленкин вердикт лапидарен и базируется на последних данных науки: «Наивная. Деньги дают удовольствия в пять раз больше, чем секс»).
Наша машина выползла в авангарде — вообще-то это был представительский аллигатор Шницеля на семь, вроде, мест — но расселось под дюжину — я, когда пьян, считаю автоматически — девять нас было, девять — татарская блонда барахталась на коленях у Пейцвера — я-то знал, он не рад, поскольку подошел к той черте, за которой мужчина, даже ягодолюбивый, перестает ягодолюбить, а Аганбян за рулем (не кучер, а хвост Шницеля — восхищались, что Шницель к Кудрявцевым без шофера, он называл такие выезды «демократией», и, кстати, сам Шницель, спортивно протрезвев, остался с Кудрявцевым, потому что Кудрявцев, когда под мухой, давил конкурентов, как мух, вот Шницель желал намекнуть на кого-то из отряда двукрылых), да, Аганбян газовал так, как газуют только под газом — «Если инспектор остановит, засажу на пять лет за превышение! (пауза+юмор) полномочий» Сокрушались, что вечером в последнее воскресенье октября на скользкой грунтовке с поворотами в стиле «жизнь — копейка» нет ни одного стойкого оловянного ментюры. Аганбян, делая 140 км (сначала ехали в прямо противоположную сторону, потом Ленка взяла бразды), кричал, что православие — сила, а католики… — следовало мудрое слово Хруща — «Вас разве не изумляет, — у татарской блонды голос тянул с привкусом лукума, — почему все монахи — изумительные красавцы?!» Она щелкала «изумляет», как замочком несессера. «Меня изумляет, какой ты мачо» (Аганбяну). «Меня изумляет, что вы пухловатенький» (Пейцверу, причем, оттянув ему щеки). «Прическа “я только что из душа” меня изумляет». «Меня не изумляет, что такой-то оказался гуано». «Это изумляет, но мужчины до сих пор уверены, что лучший способ покорить женщину — втюхать кузов цветного сена» (т.е. розы; а неплохо). «Меня изумляет генитальный юмор кое-кого» (ткнула кулачком в спину Пташинского — но тот, плюясь восторгом, грохотал впереди сидящим, что Шницель и Кудрявцев, взявшись давить мухопотамов, не умеют прогнать мушку — Цыпло — который лезет с «Проектом переучреждения России», а бордо, гад морских подводных вод, бордо 87-го лакает без всякого уважения).
Я люблю идиотические компании. А идиотические путешествия в идиотических компаниях вдвойне… «Спрошу! Как считает сильная половина человечества… — женский голос, похожий на бельевую прищепку, позади нас, Лена пришепнула “не смотри, помрешь”, — Мужчину можно называть производителем? В крупнорогатом смысле?» — «Вы зря подтруниваете над Цыпло, в своих статьях конца восьмидесятых он, — говоривший счел необходимым пошуршать горлом, — Показал перспективы…» — тут я, конечно, не мог не обернуться — на меня смотрел человек-землеройка, я видел его впервые, но я давно поднаторел изображать узнавание с оттенком приязни — энгельгардтовский стиль. Правда, у этого стиля имеются издержки — соотечественники склонны принимать приятные манеры за чувство первыя любви: вот и Землеройка, перебирая губками, зубками, тянулся с голодной радостью, успев, похоже, изложить большую часть из своих энциклопедических припасов — «митохондриальная Ева жила на сто тысяч лет раньше митохондриального Адама…» — мои брови вверх — «собственно, я придерживаюсь либеральной доктрины, как бы это ни было немодно или, не станем делать хорошую мину при плохой мине, хвех-хвех-хвех, небезопасно, небеспоследственно, во всяком случае, и, обратите внимание, рифмуется с “подследственный”, хвех-хвех» — мои брови вниз — «Дэвид Истон счел мои уточнения нарратива “сивил сосайти” корректными, но сам я прихожу к выводу, что уточнения, в свою очередь, требуют уточнений…» — мои брови требуют уточнений — «приходится разгребать социологические конюшни… если мы всерьез желаем, чтобы дом под именем социума стал…» — брови домиком — «я не готов сейчас сказать, что мыслящие формы жизни обнаружатся на смешном, хвех-хвех-хвех, расстоянии в пять световых лет» — мои брови — остались спокойны мои брови — «признаюсь, когда я ежевечерне вглядываюсь в акварель Макса Волошина над моим рабочим столом — не репродукция! нет, — подлинник, то…» — брови с почтением — «вся причина, скажем точнее, цивилизационного развода между Западом и Востоком некогда единого Pax Romana — в филиокве» — брови скорбны — «но с другой стороны, следует рассуждать о приемлемом расстоянии, и, допустим, американскому агентству по аэронавтике и космическому пространству удается… Значит, опять двадцать пять? Опять догоняющее развитие? Потому что, опять двадцать пять, никто… к экспертному мнению? Разумеется, Цыпло не вникает в данную… Но по меньшей мере он проявляет понимание проблематики упущенных возможностей и потерянных поколений» — брови сочувственно — «можно подумать, большинство что-то смыслит во фьючерсах!» — брови фригидны — «в наших условиях общественный договор — это общественный разговор, пропадающий в туманных перспективах…» — брови солидарны — «в туманных перспективах… не стали бы они кроваво-туманными… на фоне словесной акробатики — излюбленного занятия российской интеллигенции» — брови тревожны — «в последнее время трюизм “не дай бог вам жить в интересное время” стал общепринятым. А что бы они сказали на это: “Неинтересное время неинтересных людей”? Я почти завершил материал с таким названием» — брови аплодируют — «но если существуют другие миры, а еще Бернар Фонтенель размышлял о множестве миров, то, соответственно, существует множество Христов? Это же логика, доступная ребенку! Я догадываюсь, подобная постановка вопроса, принципиальная постановка, я бы сказал, вызовет… Но на этот раз, хвех-хвех-хвех, никому не до смеха: никому не отвертеться — ни Ватикану, ни Чистому переулку»… — брови выжидают — «главная беда — потеря культуры дискуссии. Неспособность услышать друг друга. Но, к примеру, мы с вами прекрасно слышим друг друга: я — слышу вас, вы, льщу надеждой, — меня…» — брови льстят надеждой — «нельзя, преступно, забывать об этимологии. Позволю напомнить, “discussio” происходит от латинского “исследование”. Если не исследовать проблематику, как возможно в ней разобраться? Медицинский принцип “второго мнения” давно пора распространить на гуманитарное знание» — брови исследуют — «вы помните основной нерв “Переписки из двух углов”?» — брови помнят — «я тогда дал Хинкису дельный совет, не в самом “Улиссе”, а в комментариях означены следующие…» — брови с почтением — «я повторял и буду повторять, что Анатолий Генрихович не всегда корректен в отношении Анны Андреевны…» — брови с почтением — «поверьте, культурное сообщество пока не готово принять мой термин — а он заявлен еще шесть лет назад — пост-постмодернизм… И коллоквиум в Беркли… благодаря тому самому Дэниелу Дамми — вы знакомы?» — брови знакомы с почтением — «слышали этот еврейский анекдот? Приходит старый-старый еврей к молоденькой еврейке…» — брови с почтением… Если бы только брови, но есть шея, затекавшая шея…
Да, люблю такие компании, такие бе-беседы (даже лимузин дергает на сюрпризах сельского автопокрытия), я, конечно, тоже слегка глупею (попробуй не поглупеть, когда жжет шейные позвонки), между прочим, если мне тарахтят в глаза в режиме нон-стоп, начинаю представлять — опять сцена из неснятого фильма? — а что если поцеловать визави в губы? — вероятно, лишь защитный инстинкт — кстати, план распространяется не только на женщин, не только на хорошеньких — мое вежлитерпение выигрывает еще минуты — а это все лучше, чем отправить за трехбуквенный тын, а дальше я приступаю к гаданию в зависимости от собеседника: губы татарочки уже опытны, но, господа, далеко не многоопытны и, пожалуй, помнят первое касание в непрезентабельном парадном; губы Раппопортихи усталы, конечно, усталы, как по-другому, но старательны, уверен, и если притушить свет, в них есть дурман сумеречных соцветий — табака, например, вот вернемся в шато Кудрявцева, я ей это скажу; губы Прищепки — Лена так и не позволила взять Прищепку под микроскоп — да наверняка как прищепки, что не худшее свойство для губ; еще в лимузине (Землеройка нервничал, когда я совершал свой зрительный воль дуазо — птичий облет — пассажиров) две блестящие — платья с блестками, не ясно? — две лани, две хламидиозные девицы — без ланей вечер не вечер — умножьте на три тачки в арьергарде, там таких табунок, ну и что — их губы с готовностью — ну и что, через эти губы не передается; главное — я был способен поддерживать энгельгардтовскую милостивую манеру исключительно потому, что смотрел на землероечное лицо — зрачки, радужку, мешочки, скулы, уши с пробивающейся из раковин шерсткой, подбородок, чуть сбитый от землепроходческих трудов, — с подобными экспериментальными идеями о его губах — одиноких, о, одиноких. Конечно, обязан вспомнить Андрюшу Вернье и его «Энциклопедию губ» (деликатно купировав название), увы, существовавшую исключительно в застольных импровизациях, винных парах и винных порывах…
Не знаю, право, заметили вы или нет, но я ничего не сказал о Лене, но когда, исполняя принятый ритуал при встрече, при прощании, она чиркает по моей скуле — «бог мой! ты небритый» — я счастлив, я, бог мой, счастлив — не знаю, умывались ли вы снегом (если не слезаете с лыжни в Измайловском парке, конечно, умывались, если вам не с чего слезать, кроме как с лыжни), но нежное пламя — вот что это такое (и если бы мы не жили в пору пост-пост-постмодернизма, я бы вспомнил Неопалимую купину пред Моисеем — кстати, Вернье вас обязательно бы проэкзаменовал: сколько лет прожил пророк-законодатель? 120, чтоб не потели, всего лишь 120, мальчишка в сравнении с Мафусаилом, дедушкой Ноя, тот честно оттрубил 969, ваше здоровье!). Талая вода, талый снег. В идиотской компании я могу быть своим: «Пейцвер, послушай, если твои колени устали, могу предложить твоей даме свои — колени я имею в виду». Татарочка, кажется, была не прочь, Пейцвер — тот просто смотрел на меня, как узник Египта — на Моисея; но между нами — в палевом свете салона — я видел рассерженный профиль Лены — я счастлив ее изумлять (и меня изумляет, что она все еще изумляется), потому произнес тихо только нам двоим известное слово: «Aha oe feii?» Разве это не блистающее bliss? разве не «Блаженство»?
«Ну как же! — нос Землеройки подслушивал, да, он подслушивал носом, а понюхивал ухом. — Это, господа, Эжен Анри Поль Гоген! И не следует забывать, что Сталин…» Даже хламидиозные возблагоговели перед ним.
14.
Мы носились (сверим по Гринвичу) сорок минут. Темень, дождина, мокрые платья хламидиозных (Пейцверу — он жирен, но одет многослойно — пришлось раздавать свои хламиды — каламбур Пташинского вызвал медицинское веселье помянутых дам). Церковь чернела на фоне сиреневых вод. Кто-то налетел на битый кирпич («Реставрация!» — не вполне точный вариант вопля). Аганбян направил фары прожектором («Изумительные лучи! как из жидкого золота!» — ясно, что у татарочки наличествовала склонность к поэзии; Пташинский, впрочем, внес поправку: «Жидкое золото — это к золотарям. Знаете, кто это?»). Тут домчал арьергард. Светло (давайте не будем про золото), громко, давились шампанским, бутылки метали в воду. «Не мечите бутылки с виньями!» Кто, думаете, состряпал? Ваш покорный слуга. Землеройка оценил и хлопал меня по плечу (я не Поддубный, но все же ему приходилось припрыгивать). Кстати, он — я всегда отмечаю подобные парадоксы — на шампанское налегал так, что получил от Пташинского отповедь — «Уважаемый, вы не один» (Пташинскому не хватает энгельгардтовского стиля) — разве можно того, кто вобрал стеллажи в свой книгокопательный мозг, поставить в ложное положение? — Землеройка абордировал девиц и — я отмечаю подобные загадки женской природы — к их, отнюдь не фаршированному, веселью. «Мой дорогой инкогнито, — доверительно делился Землеройка своим задушевным, вернувшись из какой-то подсобки, куда он затащил одну из восьмерых (считаем доскакавших), наиболее баскетбольную. — Мой дорогой инкогнито с внимательными и по таинственной причине грустными глазами — а пропо, у вас есть еврейская кровь? (согласитесь, весьма странный вопрос в тех обстоятельствах) а пропо?» — «Мишель (да, его звали примерно так), я замерзла! — баскетбольную мотало на шампанских каблуках. — И (кажется, она икнула) исчезаю в роллсе!» — Он, мигая мне по-мужски и отчасти по-отцовски, отправил ей воздушный пцып: «Я не задержусь, красавица души моей (отцовское подмигивание на бис), обсушись там». — «Да, — он привзял меня под локоть, — доктор Фрейд ошибался, утверждая, что человек модерна — не станем сейчас спорить о постмодернизме и даже постпостмодернизм попридержу, хотя, с другой стороны, не есть ли постпостмодернизм возвращение? — unde — вам ведома латынь? — unde, следовательно, Зигмунд Яковлевич ошибался, утверждая, что человеку модерна важен объект желания, а человеку античности — важно желание как таковое. Фемина, во всяком случае, как феномен, помнит об этом…» Слово «азитромицин» я не произнес (или все-таки произнес?), ведь он сказал беспечно: «Азитромицин! Юноша, в наше время эту штуку давили ртутью!» (Ну это он загнул, он не жил во времена Мафусаила.) Далее поведал о венерологе Мещерском (вас тоже царапнуло сочетание сиятельства и сифилитических наук?), с другой стороны, разве не тому, кто говорит по-французски, знать толк во французской болезни? да и пользовал он уже «новых дворян», если верить Землеройке, самого Берию, и Берия ему не простил — «Не совладал?» — должен же я поддерживать эрудированную беседу — «Напротив! Его огурец стал как огурец! Хвех-хвех… Но, хвех-хвех, тайны огурцов нельзя доверять огороднику… Укольчик — и похороны на Новодевичьем под оркестр». Поведал о «письме четырнадцати», «документе, от которого не отмахнешься…», поведал, что пьянство «сами знаете кого» преувеличено, но «тот», что не пьет, лучше б уж пил — «и разве это, кроме шуток, не внушает тревогу? вам, например, не внушает? вижу — вы человек думающий…»
Да. Думающий. В темноте, прикрытой дождем, когда не видно лица, соответственно, нет необходимости тратить силы на лицеблагородие (однако, не стану утверждать, что трачу их много, а пальто на меху совместно со спиртовыми килоджоулями в желудке гарантировали автономный обогрев), мне достаточно было вежливо дарить собеседнику дыхание пара, причем — я фиксирую такие детали — «да» получалось не больше пичуги, «да-да» плыло горлицей, может быть, готовой приступить к яйцекладке (в саду у Лены горлиц полно), а «что вы говорите» — совой Минервы, которая, как общеизвестно, вылетает в полночь (согласно наблюдениям, данная сова создает репутацию человека думающего). Кстати. Я не говорил, что у Землеройки имелся изъян — распространенный, как ни печально, среди людей многообразованных — обплев собеседника? Не намеренно, но так интенсивно! А в свете (хотя мы стояли в темноте, где фары озолачивали лишь птиц выдыхания), в свете медицины негигиенично. Тут меня спасал рост. Добавьте изоляцию мороси. Однако как не отметить — я всегда, даже в подпитии, каталогизирую закономерности (признак научного склада) — количество слюнной жидкости увеличивалось на шипящих — Черный континент, шанс для человечества, Шопенгауэр (на «уэр» слюна, правда, тоже стреляла), пошаговое развитие, Шамбезийские соглашения, общественность (сюда же — гражданское общество), живая журналистика, мертвящая журналистика («щ» выплескивало вдвое больше, чем «ж», можете проверить, встав перед зеркалом на расстоянии десяти см и подсчитав каплеобразные образцы), песочный пляж (не забудьте, мы на берегу Истры), железный закон олигархии (двойные гласные тоже таят опасность) — девочки, шезлонг, Шарм-эш—Шейх… (Шарм-эш—Шейх! — слюнная обойма! Кожа лица вздрагивает, когда представляешь, что с ней было бы — с кожей лица — если бы тот же монолог мой землероечный спикер произносил в сигарной комнате у Кудрявцева, а мы сидели бы на османских креслах нос к носу; рефери, полотенце!) Да, если б не рост, повторяю, если б не дождь, несущий дежурство Противо-Слюнной Обороны, я, исчерпав энгельгардтовский стиль, затолкал бы в землероечный рот (его никотиновые губы уже не тревожили) свое клетчатое кепи, а так я забавлялся в мысленный тотализатор, делая ставки на «климатический час “ч”» и «политических прошмандовок».
15.
Когда это было — лет в десять, двенадцать? Дома у Вернье играли в «Могилу Наполеона»: простофиле завязывают глаза, и он нащупывает то ногу «Наполеона», то руку «Наполеона», чем больше подробностей, тем веселей. Позже Вернье просвещал, что у гусаров Дениса Давыдова после конечностей согласно правилам естества следовал уд, но даже этот предмет, почитаемый в индийском вероучении и на русских заборах, мечта незамужних девиц, повод для стыдных волнений подростков, надоедливый, но по временам очаровательный друг долгозамужних, символ катастрофы у мужчин с беспорядочной моралью, знак воздаяния, оттого он так никнет пред неумолимой судьбой, основа психоанализа и источник анализа, невидимка куколок нашего детства, божественный красавец микеланджеловского Давида (Firenze, Piazza della Signoria; L’Accademia di belle arti там же; Москва, Волхонка, 12), пляжный бугорок, бесстыдник бани, охотник и трусишка, посетитель нескромных сновидений, а если запустить личную жизнь, видений, вдохновитель поэзии, философии, симфонической музыки, живописи, ваяния (не сказать, чтобы зодчества, хотя мнения разнятся), политической карьеры, коррупции, финансового успеха, о, финансового успеха, а также великих географических открытий (хотя сам далеко не всегда первооткрыватель), тема второго курса студентов медиков и медичек — чан, а там их, что овощей, в формалиновом рассоле, иудейский паспорт, мусульманский в придачу, отец гениев и папаша посредственностей, услада, слада, нет никакого с ним слада, един по крайней мере в четырех миллиардах, пародист человеческой головы, петит в словаре Даля (а если не даля?), — даже он, Голый Король, от начала истории прикрывшийся лопухом в Эдеме, проигрывал — дивное дело! — «глазу Наполеона». Признайте, тронуть пальцем, вслепую, — холодное, жидкое, желеобразное, глазоподобное — и не заорать — только гусару по силам… Новичку невдомек, что под пальцем заурядный сырой желток; после, понятно, гоголь-моголь и пьянка — я о гусарах, а не о нас двенадцатилетних, хотя мадам Вернье и распускала в желток капельку гаванского рома. Помню ее янтарный мундштук, багровую помаду, мудрые глаза эфы, армянскую красоту, слабый французский (о последнем не подозревала; что попишешь, если святая Цецилия поскупилась на музыкальность; Пташинский потребует отредактировать Цецилию на Кикилию — принимаю).
Собственно, выше расписанный (чем не труды изографа?) пассаж был плодом коллективного, гхмы, словотворчества в Подчердачье у Петровских Ворот. Дом до сих пор жив, но подвергнут операции, как женщина за пятьдесят, — подтяжки, стяжки (после я дополню терминологией, выспрошу у Попапорт — мы ее тогда так называли). Есть живое, есть неживое. Мы, например, обожали трепать с забулдыгами. Мы облачались в скафандры алконавтов не раз и не два, а отбор в наш отряд был строже, чем в задорную юность Юры Гагарина. Кстати, к нам прибился парнишка из Мытищ — однофамилец первопроходца вселенной, поступил на исторический факультет с четвертой попытки, да и то на вечерку, все решила-таки фамилия — на вопрос экзаменатора — Тахо-Годи? Козаржевского? — вы из князей или из крестьян? — ответил: из космонавтов; только не Юра, а Вадя Гагарин, так его звали, — с усиками и эспаньолкой, врал, что умеет фехтовать, кажется, они фехтовали с Вернье на швабрах; и еще, чуть не забыл, Танька-мышь вдруг — о, женское непостоянство — втрескалась в этого Вадю, впрочем, не исключаю — о, женские хитрости — столетиями испытанный способ раздразнить «кумира с каменным сердцем» — как она однажды окрестила Вернье, «с каменюкой», если дословно. Наш Байконур был с угла от Елисея, маршрут волен, как тучки Лермонтова: неизвестно, где мы проснемся и с кем («да проснемся ли?» — экзистенциализировал Пташинский). Кто теперь поверит, что Кудрявцев (да и Шницель — но в ту пору мы не ручкались с ним) соображал под грибком?! Кто поверит, что Ленка Субботина, девочка из такой семьи, да, кто поверит, что дама-маска (тебе нравится?), маска вернисажей, показов, премьер, дипломатических файфов и клоков, попутно произведшая четверых детей, маска с образцовой обложки монастырского катехизиса (оксюморонично, зато выразительно), которой достаточно поднять бровь, чтобы упредить спиртуозную сальность немолодого молодца (вроде меня, ведущего «Дневник вожделений», — но все говорили не обо мне, нелегале, а об Аганбяне — неаккуратная езда привела к тому, что он захотел и к тебе подъехать, а Кудрявцев съездил ему по рылу), кто поверит, что ты была в хлам, — вот бы припомнить год, кажется, восемьдесят третий высоконравственный — и объявила (июнь? июль?), что выбросишь блузку и, словно незнакомка из снов (твои же, Ленка, слова) прошвырнешься на спор по Страстному бульвару. Тебя, конечно, отговорили (Кудрявцев, можно сказать, грудью встал, чтоб ты не прошла с грудью, остальные скорее голосовали «за», безгрудая Танька так двумя безгрудками), а когда, чуть прочухавшись, ты оставила этот революционный порыв (кажется, ты собиралась дефилировать с песней «Ленин такой молодой», Вернье исправлял на «Монгол такой молодой» — с ударением «мóнгол», необходимым мелодии, но несколько туманящим смысл), то перешла — начитанная Ленка — к обоснованиям: и в античности грудей не стыдились, и в русской деревне, и портрет есть дворянской красавицы, и у Тинторетто, и принцесса де Ламбаль, подруга несчастной Марии Антуанетты (голову де Ламбаль напудрили и носили на пике борцы с тиранами), Даная, которую почикал психопат из балтийской губернии… Твои же, Ленка, слова, или ты отречешься?
Но обрати внимание, что когда (и когда ж это было? Вернье еще жив, но Кудрявцев не охоч был до визитов Вернье в ваше поместье, а ты не настаивала, заметь, что чем больше Кудрявцев входил в круг шницелей, тем осторожнее он становился в поддержании прежних знакомств, и я бы не сказал, что это Кудрявцева украшает, да и вообще, что может его украшать, кроме тебя) вы показывали нелепый фильм о вашей скромной поездочке (так ведь выразился твой муженек? и надо было видеть гуднувшую ротовую полость Пташинского, которая чуть не извергла камчатского краба обратно на брабантские кружева столешницы), о поездочке на Сейшелы, под жгуче-завистливый выдох потрепанной жизнью компании (одна Танька-смельчачка — она, как мышь, пролезет всюду — пискнула: «Посмотрим-посмотрим, как релаксируют те, кто далеки от народа…» — что Кудрявцев парировал с почти партийной прямотой: «Сейчас на Сейшелы может смотаться всякий…»), я, с лицом энгельгардтовски доброжелательным, но слегка огорченным — с тонкой краской «обстоятельств непреодолимой силы» (губами произнеся «Пи-о-тров-ский»), вышел, чтобы ответить на срочный звонок. И хотя в этом фильме не было крупных планов тебя (в отличие от брюха Кудрявцева — почему ты не следишь за его телесным несовершенством?), мои нервишки не в силах смотреть на созданную fr eine, для одного, и это точно не он — гогочущий (фильм немой, неужели техника так архаична?) в мыльной пене волны Анс Такамака. Из коридора (толкуя в трубку «Пиотровскому» — он, правда, попал тогда под капельницу и навряд ли ответил бы на звонок хоть Антоновой, хоть Самого), благодаря системе зеркальных дверей, я наблюдал глухонемые скачки твоего дорогого — и тебя, в роли безупречно счастливой (мокрый ветер волос, колер какао, смех, перемешанный с брызгами, — вдруг кто-нибудь усомнится, что ты не слишком довольна вояжем, да и жизнью вообще — и даже камушек, не вызывающего размера брильянтик обручального кольца, заметен на последней минуте). «Кретьен де Труа повествует о рыцарских подвигах, “Rough Guides” — о сейшельских. Ваш фильм объединил оба жанра», — вот что я сказал, водворясь в «зрительном зале». Общий грохот. Ты умеешь себя не выдавать (еще как!): годы, годы — я-то знаю, гадкие годы мастерства — но тогда допустила оплошность — сняла очки; близорукие глаза — беспроигрышная маскировка.
16.
Потом было много фильмов других. Лондон, Париж, Вену, Рим, даже Венецию я пропускаю. Лиссабон, замок в Синтре («Почему не прихватили Андрюшку? — Танька — верный оруженосец. — Он первый из русских туда забрался, после Морозова-дурака» — вы не ответили — «А потом таскал толпы дам перезрелого возраста, я предупредила: у меня нет финансовых средств на алименты, мхе-квхе-пхве…» — Танькины смешки похожи на разгрызаемую лещину). Безумная Барселона (там разболелись прилипчивым кашлем, помню тебя с цветным шарфиком и чуть сердитым лицом). Марракеш (ты под сияющей синевой на минарете Кутубия — какие проблемы? — поясняет Кудрявцев — деньги — интернационал наших дней; кажется, редкий случай, но я не расслышал ироничных нот, или в самом деле думает так?). Алжир, обед туарегскими лепешками в Абалессе, в кадре задняя половина верблюда. Восторги местных, их сводит с ума цвет твоей сапфировой радужки, мы разбираем имя Тин-Хинан — царицы Сахары, у тебя, как у нее, повествует знаток местных древностей — то ли гид, то ли скупщик покраденного, не волосы, а золотые нити («Просто горят на солнце», — комментируешь ты. «Они всем европейкам так говорят, — Кудрявцев вскрывает корыстный подтекст, — и втюхивают лежалое барахло» — «Кудрявцев! А, Кудрявцев! — табачный басок Раппопорт. — Ты знал, что у тебя жена — рыжая ведьма?») Гибралтар (никто не решился приврать, что бывал, даже Танька — из-за Вернье, который тоже не был, — губки поджала). Остров Мэн, остров Гернси («Кто-нибудь читал “Тружеников моря”? Гюго писал их на этом островке», — что ж, единственный капитал, который в состоянии предъявить Танька, нищенка Танька, — такие вопросы; мы помним). Непал, катание на слонах. Эпизод со слоновьей лепехой (на лепешечную тему шутил еще Чаплин — Пейцвер авторитетно); я смотрю на твою колониальную шляпку и колониальные бриджи — слоновий ход Раппопортихи — «Надеюсь, нам продемонстрируют кровать в стиле колониаль?» — может добить меня, но всеобщее развеселье спасет от слоновьего хода. Твои дети, цветом почти цыганята, тоже в шляпках и бриджах («Есть ателье, которые с этого кормятся», — Кудрявцеву известно всегда, кто с чего кормится), дети на спине у слонихи Mistress («В каком смысле?» — поросятит Пташинский, но Лена не из тех, кто ставит в угол хулиганчиков предпенсионного возраста) путь держат в отдельной корзинке («Ленка, ты сумасшедшая! — туда их тащить», — у Пейцвера ужас перед экзотической заразой, сам дальше Подмосковья не ездит, был анекдот, когда подцепил на даче от соседской кошки лишай — «А что им сделается? — басок Раппопорт — лекарство успокоительное. — В крайнем случае — дрист» — второй акт общего развеселья). Я пересчитываю твоих цыганят по головам — ага, трое — ну, конечно, Дашеньки, четвертой, пока не прибыло — снова подсчет: ага, Дашенька — главный сувенир из поездки. Панибратский элефантиаз Раппопортихи становится ясен. Нью-Йорк («Первый раз я летал туда на день, — исповедуется Кудрявцев, — почувствовать воздух» — интересно, как часто бисирует афоризм?), Сан-Франциско («Китайские рестораны, армянский бизнес и русская философия на набережной» — это он о книжных развалах, с трудами, вернее, тенями тех, кто спасал Россию после 1917-го, по крайней мере спасал полиграфически). С годами ценит маршруты нетривиальные (Сейшелы — в амплуа подмосковного огорода), дорожки неведомые, зверей невиданных, — например, тростниковую крысу — «С дворнягу, характер ангельский, мясо — стопроцентный кролик, я пробовал, Ленка сказала фэ». С ходу отличит валлона от фламандца («У фламандцев — нижняя челюсть потяжелей, у фламандок — нижняя вообще потяжелей»), но их вместе — от среднестатистического француза (они, кстати, мрут от его каламбура «аксессуар — а секс суар»). Ханьца от мяо («Девчонки мяо круглявистые») и верх мастерства: бейрутского армянина — нет, не от уроженца Айастана («Это любому Миклухо-Маклаю раз плюнуть») — от армянина александрийского (тут он преувеличил способности). Зеленые дали Новой Зеландии. Танцы фольклорных маори, после которых станешь ходить под себя. Уверен, я был единственным, кто посчитал солдафонский прожект Раппопорт желательным вариантом — «Ленка, добрая душа, вместо того чтобы быть тенью Кудрявцева, тебе надо было договориться с кем-нибудь из танцующих красавцев, ведь сразу видно — они на диете давно. Представь, если б Кудрявцева скушали эти образины (коровий смех друзей), ты стала бы лучшей невестой в Москве, а деток можно распихать по прайвет скул». Оперный театр в Сиднее («Лотос хааа любви…» — выдох с почти австралийским муссоном, Раппопортиха, когда в ударе, заставит закраснеться архангела; впрочем, театр действительно похож либо на лотос, либо на апельсин). Обед на яхте с Мердоком (до сих пор не знаю, был ли это вправду Мердок или иной какой Смердок). Снова Сейшелы. Есть все же разница: терпеливо смотреть (а можно подремывать, благо в «кинозале» на Кудринке тропическая темнота, а в «кинозале» у Истры тропическая зелень, за которой сам бог велел затаиться — «Вылезай, не будь павианом», — ты была недовольна, я ответил, что сон — даже не вечный — депозит шаткой психики), да, смотреть на соборы, колокольни, портики, порты, музеи, на милые лица и на лица не милые, даже звероподобные — все дело, однако, в привычке, смотреть пусть на тебя — но на размытом расстоянии, в туристически-повседневном наряде, мне помнится, ты сидишь на какой-то окаменевшей песчаной скале — Джабал-Муса? нет, я бы не спутал — щурясь почти до китайца, и я замечаю солнечную сыпь на твоих скулах — и совсем иное — смотреть, смотреть вместе со всеми — слушая, как черви добрых друзей ползают внутри твоего естества, хотя чем они виноваты? — «А лямки купальника надо бы подвязать! — пышет Пейцвер. — Сейшельцы — пипл целомудренный» — «Вид со спины мы не заказывали» — и вполне счастливый твой смех; что, правда, счастливый? тебе, правда, нравится? это в природе всех этих существ, я женщин имею в виду? — «По ходу, давайте спросим, — (я не сплю, я слышу свое имя, меня даже тормошат — отчего могу взбеситься, но кто это мяучит? какая-то из новеньких). — Только, плиз, прошу, сделайте стоп-кадр. Спасибо. Короче, вот эту вот ямочку под лопаткой, вот тут, да, тут, умел рисовать только Рафаэль?» — «Господи помилуй! — трубит Пташинский. — Ленка не такая старая, чтобы позировать Рафаэлю. Ленка, тебе же не стукнуло пятьсот лет?» — «Синьор спит, оставьте его в покое» — «Когда Рафаэль вдохновенный…» — «Сейчас — спит! Он будет потом пересматривать под одеялом!» — «Короче, про ямочку я узнала от русскоговорящего гида в Риме…» — «От Андрюшки Вернье?!» — «Рафаэль вдохновенный…» — «Я не помню имени, по ходу, Семен» — «Вдохновенный…» — «Не-не-не, с ямочкой узнаю почерк мастера, почерк Вернье…» — «Своим искусством восхищенный…» — «Он вполне мог назваться Семеном, а лучше Абрамом Семеновичем…» — «Бац — ямочку! Бац — дамочку!» — «Он пред картиною упал…» — «Лукрецию и Форнарину мэтр предъявил в лучшем ракурсе, чем ты, Кудрявцев, свою донну, не говоря о “Трех Грациях” (я не упоминал, что Пейцвер ценитель не только глянцевых ню? теперь, правда, лишь теоретически), — я прав, синьор Sogno? (сон)» — «А еще — выберет пофигуристей и споет ей в мраморные ушки: “У вас глаза Моны Лизы” Или — “ягоды мадам Анны” — они же не знают, о какой мадам Анне и о каких ягодах речь». — «Ленка, если синьор Sogno продолжает свой sogno, когда вспомнили его обожаемого Ренуара…» — «Мы, короче, о Рафаэле!» (тот же голос, который мяучит) — «Милочка, мадам Анна — натурщица Ренуара» — «Если продолжает свой sogno, значит, он на что-то сатанински сердит. Или пытается вспомнить формулу цианида, а может, успел? подсыпал? и алиби — я, знаете ли, господа присяжные, почивать изволил, когда они сальмонеллезом обожрались… или виагрой…» — «Посмотрите на его лицо, пока спит. Разве можно человеку с таким лицом доверять младенцев, а тем более — хорошеньких женщин? В каталоге доктора Ломброзо — милочка, Ломброзо — не художник, а коллекционер человеческих душ — человек с таким лицом под нумером первым» — «И вдруг хладеет жар ланит… Его сердечные волненья все тише… И призрáк бежит!» — «Мне (снова мяучит), по ходу, сказал знакомый молодой, хмуам, хуам (ее смех подтверждает родство с кошачьими), художник — не знаете его, но скоро, хмуам, хуам, узнаете. Вы (мое имя-отечество) могли бы взглянуть на его вещи? Там есть панорамные и минималистского плана. Короче, он не замыкается в стиле, у него мечта объединить авангард, реализм, сюрреализм, немного от иконы, от японской гравюры, вы разбираетесь, это всем известно, ну! не молчите! (хотел сказать, что сейчас больше нажимаю на миниатюры в сочинениях Кретьена де Труа, но ведь я сплю и, чтобы не просыпаться, припоминаю своевольные переводы Андрюши Вернье: «Меня похитив у меня, / Амур наносит мне урон. / Девчонкой рыцаря дразня, / Весенний открывает гон» или «Предпочитал сатир молоденьких девиц, / Но опасался, что потащат под венец. / С годами понял: не хуже их старухи: / Винца плеснут и сладко шепчут в ухи»), по ходу, он берет отовсюду самое утонченное из всего накопленного человечеством, короче, мотивы Африки и у ацтеков. У него есть аппликация из антилопы! Представляете? Штучные, короче, вещи. Артхаус. Вы поддерживаете молодые, хуам, хуам, хуам, таланты? не притворяйтесь! (она когтит мне локоть, настойчиво) — короче, он говорил, что ездил к старцу (“К Илии? В Переделкино?” — женский хор) — нет, по ходу, нет — Илия? — это тот, что… хмуам, муам — он называл другое имя — короче, старец благословил рисовать природу, портреты, натюрморты, можно и приветствуется, но обнаженных женщин, короче, не благословляю…» — «А обнаженных юношей? — Пейцвер всегда всхохотнет к месту. — Между прочим, Александр Ивáнов…» — «При чем тут Иванóв? Я говорю о женщинах, короче, об обнаженных. Но возьмите, по ходу, акушеров: они профессионально взаимодействуют с женщинами. Им, короче, не запрещают? Я посещала лекции профессора Припасова — вы (имя-отечество) знакомы? — короче, профессор Припасов Евгений Викторович — он, хуам, хуам, так смешно начинает все лекции — “Судьба Евгения хранила” — это он, короче, о себе — в наше время не часто встретишь людей, которые цитируют, по ходу, Пушкина, — объяснял, что художнику одинаково изображать, по ходу, самовар или женщину, необязательно сногсшибательную, как будто женщина виновата, какой родилась, может, она тоже, короче, кому-то нравится, и такой человек всегда есть, просто она еще не знает, и в каждой женщине — это он говорил — есть мираж (секунда замедления), нет, другое слово (секунда) — миракль! Короче, старофранцузский, старолатинский (замедление) — чудо! Настоящее чудо, созданное Всевышним, он, профессор Припасов, короче, сказал — чудо земли! И обнаженные женщины вдохновляли, вдохновляют и будут, по ходу, вдохновлять художников, поэтов и писателей — Рафаэля (секунда замедления) Ренуара (секунда), новеллы Бунина, и представителей науки. Им, короче, не так важно, чтобы вдохновение, и чтобы их вдохновляло, у них, короче, расчеты, экспериментальные опыты, но были Пьер и Мари Кюри. И он — Евгений Викторович — профессор Припасов, он известный, — говорил, художественная сила внутри художника должна, по ходу, раскрывать судьбу — хоть у самовара! муам, муам — и раскрывать — он же психолог — у живой женщины, к тому же обнаженной… Сейчас-то мы знаем: умерла, к сожалению, но тогда была еще пока живая, из плоти и тому подобное, но главное — с душой. Она перед художником как на духу, а он, по ходу, не какой-то подросток из спального района, а у подростка одно только на уме. Здесь есть (секунда) сублимация (торжествующе), что-то природное переформатируется во что-то, короче, духовное… Если художник настоящий, а не такой художник, чтобы обделывать карьеру, — таких никто не считал, но большинство, иначе завтра все стали, хуам-муам, Рафаэлями, а они обделывают делишки и только мечтают затащить на матрац не пойми кого, а настоящий, короче, про которого известно — он ху-до-ж-ник, это ясно?..» — Пташинский намеревался спустить на мяукалу собак, но Лена — она умеет сказать глазами — упредила живодерский порыв; а я? — я старательно спал. — «…Прошел проверку, короче, временем и рисует обнаженную натуру, он, короче, я вас спрашиваю, не сразу решает, что обязательно с ней только через постель или никак? Он приходит в мастерскую, а мастерская, говорил Гоголь, — это как, короче, храм, или в современном смысле — арт-студия, и он не в первую секунду взял и подумал: вот с ней это надо?.. По ходу, ему не нужны проблемы, а если у него семья и дети? Не нужны контакты, то есть отношения в таком смысле, потому что это просто бытовуха и пошел. Художник смотрит на женщину, как на богиню, — а мы его в чем-то таком подозреваем, суем, короче, нос туда, куда не надо нам совать — пусть суют другие, они не поймут, что совать, по ходу, свой длинный нос, куда вас не приглашали, просто неприлично, вот пригласят — пожалуйста, суйте на здоровье, но культурный человек все равно не станет, как ни уговаривай, он же понимает, раз перед ним искусство, а не, хуам-муам, товары со скидкой, тут вам не черная пятница, короче, не всё на продажу, нельзя занижать планку ниже плинтуса и ниже, короче, пояса — и так по горло — а почему такое происходит? — просто у них нет внутри эстетического какого-то органа, короче, шестого чувства, как третий глаз, и орган сам знает, как, короче, барометр, вот — искусство, вот — осетрина второй, короче, свежести. Всем известно: у нас пять органов чувств, короче, если ты не инвалид, бывают инвалиды детства, художник от рождения, по ходу, от Бога имеет шестое чувство и он чувствует — это, короче, не значит, что всегда вскрикивает «ай, красиво!», потому что когда органа шестого чувства нет, ты не поймешь, — они глазами хлоп-хлоп на вернисажах, им надо, по ходу, объяснять, с терпением, потому что это только кажется, что просто, здесь — Рафаэль, здесь — Ван Гог, а здесь — вторая свежесть, надо пройти мимо, не тратить время, но все, короче, вскрикивают «ай, красиво! ай, гениально!», но, короче, как ни старайся, им не объяснишь, а художник, он держит такое на первом месте, а не на шестом, это у него, как стержень, без стержня, по ходу, он развалится и, короче, может умереть — все знают — он как художник умер — это потому, что стержень должен стоять не просто так, это, по ходу, не зонтик в прихожей, чтобы с него стекало, короче, после дождя вода и лужа, если ты ампутировал себе шестое чувство, сам виноват — не жалуйся, сначала ампутируют, потом бо-бо, но гений показывает, по ходу, всем, что у него на первом месте, и все видят и факт перед лицом. И…»
17.
«Зачем с такой рожей? — разумеется, не при всех, Лена предпочитает допрашивать приватно, пока «антракт» (я благодарен Кудрявцеву всеми потрохами души). — Она — глупышка, и что? Ты жуткий типус, — учитывая вино и начало ночи, я вправе рассчитывать на вокабуляр из более нежных слов. — Жуткий типус, — педагогические порывы у Лены часты — мать четверых детей. — Типус тебе на язык. А Златочка (прозвище для кошачьих) — талантливейший дизайнер. И очень выросла за последнее время (раньше можно было в театральной сумочке таскать, теперь поднялась на дрожжах золотых). Взял бы и провел Злату, к примеру, в запасник… В реставрационные мастерские, к примеру…»
О, да. Сейчас (извини, в штанине застрял друг, подруга и бог теперешнего человека — девайс) звякну в Palazzo Apostolico. Кому? Ты меня удивила. Римскому, прости за пафос, Папе. Ночь? Какая ночь?! Без четверти два, значит, в Риме даже не полночь. Гони Кудрявцева фрахтовать бизнес-джет. Домчим за три часа (бус для быдла пилит четыре плюс паспортный контроль). Как раз поспеем к келейной молитве епископа вместе с рассветом над Тибром. Старикашка заждался (лукавый лысеющий наклон головы в мурмолке), туфлей толкает двери в Станцы Рафаэля — помнишь, Лена, роспись «Парнас», безымянную деву, о которой Генрих Вёльфлин (в целом суховат — я не сказал «суковат») говорил — у нее затылок истинной римлянки? А его ученик (Эрвин Панофски? он самый) был не прочь (Эрвин-заноза!) учителя подъегорить: «Откуда, профессор, вам это? Давно вы от Реи Сильвии?» — «Интуиция, мил человек, интуиция». Пусть профессор потом нес пургу (я способен отстучать цитату дословно) про «надоедливый мотив обнаженных плеч» — но тут либо крепкая мораль, либо крепкие пуговицы на профессорском гульфике. Божество этих плеч и спины, чуть приоткрытой в бережном вырезе платья, хоть кого (даже если не со спиртным) заставят гарцевать гусаром или его конем, — я о душе, потому что души тоже гарцуют. Эта дева (поспешу уточнить) — муза (моего отца целила от депрессии, безуспешно, впрочем, врач Муза Аршаковна, а метод революционный: отсыпав иноземных — поди раздобудь — плацебо, прибавляла: «Главное — кислород, джоггинг и поездка к морю в обществе заботливой женщины» — и темный пушок у нее над губой светился победоносно, стерва она, Муза Аршаковна, проходимка, ведь мама еще не болела). Но отчего та муза, которая просто муза (не Муза Аршаковна! упаси бог; надеюсь, она не пыхтит джоггингом в нездешних садах, чтобы подстеречь отца или других каких пациентов; ей достаточно делянки с овощами — веровала в здоровое питание не меньше, чем в собственный гипнотический шарм), да, отчего муза с ложбинкой на спине, которую в Станцах Рафаэля сторожит паж в мурмолке, даже не полуобернется?
Только я, знаешь ли, некоторым образом наврал (поддался плебейской широте мировоззрений), утверждая, что ты, то есть та, с истинно-римским затылком и спиной, которая помнит полдневное солнце, аромат молодого вина, подглядывания крестьянских мальчишек, пот гладиатора, — заставит хоть кого — нет, не заставит. Пожив на сереньком свете, приходишь к выводу (спасибо, но я коньяк не терплю, мильон раз повторял), приходишь к выводу (кьянти можно), что миракль (ишь, какую терминологию твоя золотая кисонька слизала) никому никогда не был нужен. От силы — на денек, на два. Думаешь, не было приступов тошноты, когда устроил вечер о Делекторской и Матиссе? Зачем, глупый? («Глупый» произносит с тревожащей меня модуляцией). Гы. Так тебе и скажи. Ты не пришла. Где тебя мотало? — Автосалон во Франкфурте? Весело? Моторы выли? Кудрявцев выл? (Ты сама думаешь так, не молчи). Может, у меня имелся наиковарнейший план — увидеть твои глаза (чуть более удивленные, под очками это приметно), когда процитирую французское письмишко Мари Луантен — «Они не считались ни с кем, ни с чем, когда багровое зарево любви зажгло их одинокие, измученные, затерянные в холоде мира сердца. “Princesse de glace” (Ледяная принцесса) перестала быть ледяной». Выспренно — да, но простим старую деву (старые счастливы, когда излагают в багровых тонах, оставим им грезы мемуаристок, ведь и собачки, как говорит Писание, рады крохам с чужого стола). А еще она пишет, что влюбленные способны ходить по водам, двигать горы (неожиданное сравнение — «словно шкаф», поскольку Делекторская раздобыла для Анри непонятно где «русский шкаф»), воскрешать мертвых, ведь кто не влюблен — тот и мертв, а возможно такое из-за родства пламени в их сердцах и небесных кострищ, которые разжег Создатель шестнадцать миллиардов лет назад, значит, и влюбленным всегда только шестнадцать (старушке было за восемьдесят, когда она чирикала строки). Ну, Princesse de glace, тебя вштырило?
А вообще не до конца ясно, кто тут мертвый, кто тут живой, по крайней мере, те, что выглядят бодрячком — в любом случае бодрячком временно, и на хронологической шкале подсчитанных старушкой миллиардов никому не важно, по большому счету, по миллиардному счету (я не намекаю на Шницеля, а ценитель автосалонов недотянул? хых) не важно — жили, умерли или только делали вид, удачно (как, например, автосалонофил) делали вид. Спасибо (она подливает мне кьянти). «Sangiovese без бурды, — говоришь ты, — Кудрявцева не проведешь». О, еще бы! А бутылка правильная, в лыковой оплетке (пустую отдай в дар молодому художнику для натюрморта, раз ему запрещают голых женщин, и не ему одному), но и я не лыком шит: «Sangiovese, конечно, без хурды-бурды. Как иначе? Как? Если это “кровь Юпитера” — “Sanguis Jovis”? Но знаешь ли ты (вот и пригодятся солнечные кострища), что Юпитер — я планету имею в виду — это щит Земли? Летит каменная дура на голову — нам с тобой, заметь, — а Юпитер — планета, но и бог отчасти и точно, что ангел господень — своей крупнотелой плотью — спасает нас, потому он и есть Soter — спаситель. Римляне так его называли, а они болванами не были, согласись. И почему сама не пьешь?». — «Но он же, — ты явно пытаешься вспомнить худосочные лекции Слуха об астрономии, — не из камня? Из пара какого-то?» — Я радуюсь твоей памяти, я киваю. — «А-а! Ну да, вроде тебя. Я бы сказала: обманчивый, — тут ты замечаешь, что я делаюсь кислее, чем кьянти. — Но с тобой под метеоритом погибнуть не прочь». И я понимаю: момент подходящий (не только два часа ночи, но и ты, пусть отчасти по вине кьянти, нежна), чтобы спросить, известны ли тебе обычаи Индии? (тут надо ловко вплести разъезды верхом на непальских слонах) — пить вино из уст храмовой жрицы? — но, по всей видимости, кровь Юпитера размешали с водой (мои черти, православные черти, сидят под замком; сколько им следует за воротник, чтобы сплясать танго любви или, там, джигу?), и заранее известен твой ответ — «Хм, у индусов с гигиеной не очень».
Я не позвоню в Palazzo Apostolico («в Чистый переулок названивай — у меня номер прямой!» — обязательно возопит Пташинский). Мог бы — журналисту Жану Невселю, который с Папой накоротке (Жан Невсель рад перемолвиться со своим московским корреспондентом — исследователем катакомбного искусства, чьи черти заперты в катакомбах — впрочем, в это обстоятельство милейший Жан не посвящен). Нет, вместе со всеми стану смотреть продолжение одиссеи (разве что ретироваться по причине желудочной колики? это может обидеть гастрономические таланты хозяйки, вернее, хохлушки, которой таланты передала). Одобрительно цокать, когда ты (камера выхватывает пламень прически), среди помавающих пальм, возлагала себе на обгоревшее плечо (похоже на поцелуй солнца? похотливый, я бы сказал, поцелуй) плод лодоицеи. «Именно его, — закадровый текст Кудрявцева, — Ева подарила Адаму». Ева, забыв снять очки, делает вид, что смущена, но глаза, преувеличенные стеклами, свидетельствуют: ей нравится. Собственно, этот орешек, — продолжал натурфилософствовать Кудрявцев, — минимум в десять кило! Двинет по кумполу — в тот же день сможешь передать привет Адаму и Еве. Как ты справилась? — вместо объяснений каждый смог тронуть твой кокетливо предъявленный бицепс под шелковым рукавом, кроме меня, — особенно усердствовал Пейцвер, утверждая, что по первому образованию фельдшер. «Ну вы их ели?» (писк Таньки) «Как его есть, он похож на задницу!» (Пейцвер) «Не задницу, Витечка, а дамское мягкое место» (Хатько) «Просто желе, хорошо для косметической маски» (Лена) «Но это недешево» (женская часть хора) «Спросите у Кудрявцева, но, сомневаюсь, что он помнит такую чепуху» (Лена) «Почему Кретьен де Труа замороженный?» (писк Таньки) «Он не любит, когда разговор переходит в толстую кишку пошлости» (бас Раппопорт, благодарный взгляд де Труа).
Взять и позвонить себе самому. Вы так делали? Неизменно гудки «занято» — с кем он, ляд побери, треплет? А если ответит? Хорошо-с, поглазеем еще, как ты возрождаешься в пене океанической. Но у Кудрявцева своеобразный юмор (показывать всем, например, почти голую жену), и с годами он прогрессирует. Перед началом «киносеанса» (его слова!) «бескомпромиссно требует» (его слова!) выключить «средства связи» (его слова!) — «порочащей связи» — добавляет Раппопортиха и подчиняется последней, спрашивая (не надоест?), а если позвонит… следует фамилия, поставившая на уши полмира — все ржут; если среди нас Шницель, который вообще-то видится с Поставившим на уши чаще, чем с мамой, то громче всех Шницель, — а маму он чтит, потому что благодаря ей «стал вот таким, каким получился, прошу хоть не любить но не обжаловать» — тоже мастак шутить. Пусть хоть гикнется электричество. Было разок. Мы смотрели пляски натренированных женских мяс в Рио — паф! — мяса исчезли. Шницель (родство душ) неистовствовал, зато Кудрявцев выволок канделябры. Устный рассказ, понятно, бледней, чем киноповествование. К тому же Кудрявцев (патологическая тяга) топтался на подробностях перелета. Сколько еще налетать часов, чтобы отстал с пыткой «турбулентностью», «типажами стюардесс в зависимости от авиакомпании», «экстра классом»? Редкий ценитель десятитысячекилометровых дистанций — я, например, опасаюсь (генетическая память отца, чуть не сверзнувшегося в джунгли Анголы? генетические следы алкоголя? не буду пускаться в генеалогию). Не знаю, почему этот фильм меня феерически раздражал — там ты в кадре на полминуты — заливаешься, веселая дурочка, — а далее снова парад потливости и тум-балалайки. Просто я тогда валялся в Москве с гнилой, нет, гнойной ангиной (от пенициллиновых эликсиров у меня, как тебе известно, отек Квинке) и думал: вот, подохну, на какой день ты успеешь (у вас же всегда «открытая дата») — на девятый, на сороковой? Мне добыли лекарство, меня починили. Врачиха (создание толстокоже-надежное) говорила: дело заурядное — спутанность, многоуважаемый пациент, сознания, оттого в башочку (именно так) лезет муть. «Главное, — помню медицинскую улыбку, — не поддаваться!»
Когда вы вернулись, я не звонил, я не брал трубку. Месяц я продержался? Почти. Ты была удивлена. Ты подсылала агентов. Какую-то аспирантку (где выкопала чудо?), которая, попав ко мне в Староконюшенный, сразу поняла: цель — остаться. «Французская бронза?! Наполеон Третий?!» — «Левитан?! Подлинник?! Вы (глаза семафорами — она училась перед зеркалом, уверен) врете!» — «А почему вы обитаете один? Как-то ненормально» — все же она припомнила поручение — «Елена Михайловна…» Из-за той хвори я не смог открыть выставку Камиля Коро (час славы для моего дублера — Димы Наседкина — мальчика с прерывистыми мыслями, но соблазнительным силуэтом), а ты ведь знаешь, что Коро для меня. Помню, ты забежала в Староконюшенный (вместе с майским ливнем — «Вот, вся морда мокрая!») с сумкой лекарств (страсть к фармакопее — неизбежное следствие материнства), как будто не могу сам доползти до аптеки — ну, конечно, ты оглядела затворника (взгляд провизорский): «Для больного ты подозрительно бодр». Деловито раскладывала коробки — кажется, была почти сердита, что ухлопала время на симулянта — «Пока другие (следует список сомнительных достижений “других”), кто-то обижен на весь мир (причем тут “весь мир”, ко “всему миру” без претензий). Васек (не водитель — золото) весь день колготится с детьми (список кружков, олимпиад, репетиторов, педагогических методик, бассейн с морской водой, морской волной, есть даже альпинизм для начинающих — лазают по искусственной скале — не пора ли бедным детям сбежать на дачку? — разумеется, я не демонстрировал непрошенную заботу холостого змия), а как тебе шефство над пандой? (слово “панденыши” ты мне простила, но посмотрела строго) — можно подумать, сам не трясся над бабочками — где, кстати, они? У Длинноносого? — с немытой головой? — лучше бы моим отдал, но тебя просить — с самоучителем японским продинамил, ну и славно, вот Феденька (это предпоследний, с неизменно голым пузом, а общий ряд такой: Миша, Оля, Феденька и Дарья, будущая командир над братьями, как пророчит Танька-мышь) щелкает японский без тебя — японский перспективен — скоро обскачет, трепещи! — помнишь, Феденька в шахматы тебя уделал — не сочиняй, без форы — а, помнишь, ты и меня хотел учить, плел про чатурангу, задачку для раджи о зернышках — я Слуху пересказывала, он обалдел — разве не ясно, я — способная (сентенцию, что шахматы и женщины — вещи несовместные, пропустим), такси бросила на бульваре, думала, спрячут арбатские подворотни, но вот, вся морда (у тебя есть женская расческа? разумеется, у меня нет женской расчески) мокрая».
Смотрели французский альбом 1911 года с репродукциями Коро — лучший, лучший — я замотал тебя в турецкую шаль («Какую старушку-процентщицу укокошил?») — и ты сказала, пока ливень ломился в окно, как подросток впервые к женщине, — «Я… прости (капли с челки на александрийскую бумагу)… я люблю Коро так же сильно, как ты. Не веришь?» Почему-то не мог кивнуть, что, да, верю, да. Ливни в мае быстро проходят, но тот мне подыгрывал — «хляби хлюпают» (горда, если игрословие тебе удается), а еще окна затянуло фиолетовой бумагой неба — «маниакальный дождина» — но в голосе не было сожаления. Ты согрелась, ты много успела порассказать (когда мы вдвоем, говоришь, говоришь; молчаливость — исключительно для больших компаний): что Дима Наседкин бяка, только не надо подробностей! (и не собирался), что аспирантка (делаешь паузу — ну, конечно, женщины убеждены, что могут по интонации мужчины о такой-то всё понять — ты не лишена подобной иллюзии) тоже бяка, но бяка в другом смысле, а ее увлеченность — нечастое качество среди молодых людей нынешней генерации (о да) — тебе может приглянуться (если это юмор, то юмор — не сильная твоя сторона), что Коро даже в таком альбоме — я не обижусь? — профанация (согласен), и что я жуткий, жуткий типус, потому что Кудрявцев (вспоминаешь его, чтобы не забыть, что он существует?) давно бы пробил потолок — у тебя же последний этаж? (бесхитростно демонстрируешь, будто не осведомлена в подробностях моего ландшафта) — и вывел каминную трубу через крышу — представь, как это — сидеть, слушая ливень!.. кофей мог бы сварить на огне… Хочешь, мы уладим с разрешительной документацией? Или предпочитаю нелегально? В обход законодательства? Кстати, не обидно, что твой рояль всегда молчит? Домашние концерты… Боря Свиньин без ума от твоих книг (но я не уверена, что он читает книги)… Ты знал, что Вахтангов репетировал «Турандот» совершенно больной? Болезнь века на заре века. Рачок. Вальс из «Турандот» миленькая вещица и простенькая, выучи, ты же раньше играл, и у тебя нет комплексов, как у меня, или выброси рояль на дрова.
Было так темно (мы не включали свет — «скажи, что жмотяра»), и я различал лишь пятна цветов на твоих плечах, на шали: «звезды», по воле их крестного Карла Линнея, проще говоря, астры плюс астры татарские (ты, как землевладелица, осведомлена), но о момордике слышала впервые — смеялась, конечно, а кто не засмеется? — всего-то индийский огурец — «мотив декоративно-прикладного искусства» (сжав нос, пародировал Метаксу), кстати, ты знала, что у японцев астра вроде незабудки — что, правда? — да, «не забуду тебя» — так толкуют — банальные вздохи, банальные, но японским куколкам нравится? а вот эти (ты повела плечом), бледно-красные — какие? — да вот эти! (включи в конце концов свет, я не в гостях у крот кротыча), бледно-красные, как девичьи губки, ты бы так сравнил? (тон, по-моему, живодерский) — Азалии — ну конечно! Натюрморт у Шагала! А ты видел мои? мои медового цвета, предпочитаю редкий цвет (с простительным капризом богачки) — «Медовая? — умею я растревожить, — Ксенофонт свидетельствует, греки наелись медка с желтых-таки и чуть не скопытились» — «Пасеки у нас нет» (припугнуть тебя нелегко) — «А дети? Тащат в рот что ни попадя» — «Ну, конечно, для тебя что дети, что козы, — с понятным снисхождением, — синдром бобыля» (желание кольнуть? нет, инстинкт матери) — «С козами ты права, с козами. Токсин… нэ-нэ-нэ… В стеблях, в листьях, в цветках. Дай вспомню… Да! Андромедотоксин!» — «Ужираются, значит, до звездочек?» — «Именно. Козы всё метут. Потом колотят себя по брюху» — «А красные? — тоже? там тоже яд?» Само собой. Само собой. Парацельс пишет (сослаться на авторитет — в этом мы с Вернье подростками поднаторели; а что? если люди, как козы, рады авторитеты глотать — «Старина Маркс, — начинал Вернье задумчиво, — говорил — Kätzchen im Brötchen /пирожки с котятами/ — единственная отрада пролетариата»), да, премудрый Парацельс пишет, что в красных азалиях присутствует яд рассудка, яд сдержанности — ингибиторы своего рода, но в них же — яд печали и, scilicet (так в трактате у Парацельса, дать текст?) переводится всего лишь как «будем откровенны» — может, сама угадаешь, какой еще яд? Тот, перед которым все прочие спасуют. Да, будем откровенны. Сколько ты ждала? все гадкие годы? или это лишь спутанность, многоуважаемый пациент, сознания — ты не ждала, совсем, что ли, сбрендил, и не ждешь, и годы счастливые, да! счастливые — в таком случае, однако, необъяснимо, почему глаза твои — печальное небо, даже если наглое солнце вокруг, и тебя, как необходимый предмет гардероба, он таскает по тропическим и субтропическим странам, а я знаю, что ты домоседка, как тот, кто сейчас в темноте перед тобой. Художники или, там, физиономисты заметят, что выражение глаз как разрез глаз — мало ли, не все монгологлазые хитрованы, а с круглыми не все с детской душой, к тому же у тебя слегка миопия; нет, я все же припоминаю в них — это я о глазах — хулиганский костерок, только не припоминаю момента, когда его притоптали. Но я не двинулся далее Парацельса.
Ты вдруг стала торопиться (следует хлопать себя по лбу более натурально), потому что все забыла, все, что тебя ждет Цуцкер — архитектор (начинали строить новый дом, я не путаю фамилию? иначе получается цуцкер сын). Но кофе успела сварить, ведь ты «знаешь секрет», а я не знаю и «бездарен как бариста». Я предложил спотыкач (чтобы прожгло, чтобы не схватила простуда, а не так, как коварно потчуют аспирантку на побегушках или курочку куратора), ты не стала (голова, извини, звенит от грозы), потом все же пригубила — в дверях повествование быстроговоркой о маме Цуцкера, милой маразматичке, — представляешь, Цуцкер до сих пор не женат (хотел посоветовать присунуть ему аспирантку — воздержался), поцелуй в лоб и смех (поняла, что отработанный жест матери больному, но все же выздоравливающему отроку), крестное знамение на мое сердце (тут ты робка) — «и, пожалуйста, пожалуйста, не выбрасывай таблетки, хоть ты мнимо больной».
Да, еще. Пока кофейничали, спросил, сколько всего (учет ведете?) Кудрявцев (ты всегда странно поворачиваешь голову, если называю его имя, а делаю это исключительно редко) напек фильмов о ваших путешествиях? Спроси у него сам. Помнишь, вы мотались на Памир? Ну мотались (что-то приговоренное в твоем голосе, а глаз в полутьме не разберешь, к тому же разглядываешь кофейную гущу, как будто обнаружила там — о, не таракана — земноводное). Я-то помню. Конный караван на Памире. Кудрявцев сопроводил кинематографическое творение титрами: Незнакомка в белом — ты, соответственно, Рыцарь Незнакомки — а вдруг им придет в голову снять мою постную физиономию в московских декорациях? не льсти себе: выезжает имя Кудрявцева, вернее, щеки, потом имя. Пржевальский и его конь — соавторы сценария, Туземцы и некто Радик, роль которого осталась не прояснена. Все сошлись на том, что «Первопроходцы Памира» — несомненный взлет операторского искусства (жир Кудрявцева заслуженно и благодарно багровел). Там, в самом деле, есть кадры. Бивак на перевале. И твой дымчатый профиль со стрелкой локона и взглядом угольных глаз (обычно они неявно-голубого, стылого оттенка). Кудрявцев трубил о цитате из итальянского неореализма 1950-х. Не знаю, что думали прочие (вживленные в их головы арифмометры, как обычно, подсчитывали — не вслух, само собой, — копейку, в какую обошлась поездочка), но я видел в твоих глазах — о, многое — опасных зверей, нежность ночи, покой последней станции, тайну сна, которую забываешь, проснувшись, замедление, замедление поезда жизни, который всех нас однажды выкинет из вагона, и другие пассажиры рассядутся на наших местах, и им в голову не придет, что мы были до них, им не докажешь, что были, да и как доказать? Пока все, прибалделые от далей Памира, болтовни и брюта Кудрявцева (узники худых кошельков, хотя Пташинский изящно двигал запястьями, демонстрируя запонки с камушком, и, как создатель научно-непопулярных лент, не забывал нахваливать Кудрявцева свысока), исполнительно смотрели в экран, я представил (благо, кто разглядит в темноте): вот, драматургически удачный момент для «Death in the Afternoon», двинуть кони, пока перед тобой иноходят кони, на чиппендейловском диване, хотя на нем так удобно любить, но и удобно откинуться.
«А все-таки, — резюмировал я, когда выскочила надпись “конец фильма”, — все-таки последняя дочка Полины Виардо, как установили исследователи, от Тургенева. Не зря он вздыхал столько лет». Общий грохот. Золотая кошка подсела поближе: «Вы, по ходу, не такой уж деревянный, не железобетонный, по ходу, мне — хеннесси…»
18.
М.б., человек только тогда человек, когда он один. Все помирали, если Слух вдруг выдаст, указав дланью вдаль (то есть в бороду Менделеева на парадном портрете): «Человек — животина общественная»! Вдобавок визгливо а ля Монгольская бородка — не приходится привередничать — модуляции Аристотеля фонограф времени не сохранил. Слух, однако, не прочь был сплести по-картвельски: «Он спюстилься ис Гóри и гаварит — чилавэк живатина апщественна, а всио патаму, штё питаит свои живот в апщественна сталовай». Да, родство «столовки», а на филфаке, например, «сачка» (Вернье там быстрехонько обзавелся репутацией гения) и вертоградов Академа ближе, чем кажется. Андрюша втирал (эвоэ! он дымит папиросиной) про ассортимент платоновских ужинов — хиосское вино, пригоршня оливок, тарель с толстыми смоквами — «Чашу мне наполни, мальчик!» — ну а после семи потов диалектики мелькнут бедра в кустах какой-нибудь Фрины — слышите Фрину впервые? — гнать взашей, в том числе из будущей жизни, не для вас райские бедра в райских кустах.
Пташинский (ему тогда мнилось, что титул короля Вернье узурпировал не по праву, может, он и сейчас того же мнения? допрашивать не хочу) объяснял победы Вернье «отцовским винишком» — артистизм де не совсем перебродил, да и мать, пусть больше по братьям меньшим (продолжая Дедушку), гипнотически действовала на публику не хороводами медведей (Европа и Америка вожделела их в 1970-е больше, чем русский балет, но все же меньше, чем русскую водку), не собачьим вальсом дворняг (нотка демократизма), не гиппопотамом (единственный случай в мировой практике, а делов-то — вышел, зевнул, давай за кулисы, 50 кг белокочанной тебе обеспечены), не шимпанзенком (о котором позже брякнула в интервью, что он ей как сын, — Вернье был еще жив) и даже не рысью — а собственной улыбкой с чуть рысьим взблеском. Все помнят ее номер «Только смелым покоряются моря» с морскими котиками (лишь в ближнем кругу знали, как на репетиции один из питомцев по кличке Сахар — сахарок, видите ли, любил — будучи не в духе — сахарка не додали? — хватанул Надежду Владимировну, полплеча вырвал), зато был повод сменить концертный гардероб: прежде сила была в смело раскрытых рафинадных плечах, теперь — в декольте, глубоком как Севан, высоком как Арарат, точнее, с двумя араратами.
Я не знаю, почему Вернье пренебрег актерской стезей. Впрочем, помню, в Камергерском, указывая на какого-то типа, Вернье (у нас была игра — рентген биографии) определил: главный признак актера — красивое, в меру глуповатое лицо. А у актрис? Он подфыркнул. Тут же пролез Пташинский: о женщинах, как о покойниках, — либо хорошо, либо никак (не видно, чтобы следовал правилу). «Вернье себя не нашел», — говорила Раппопортиха на его годовщину (тогда, на «японском вернисаже»). У всех после духовной пищи и алкогольного пития так плавились головы, что, кажется, никто не расслышал раппопортовой ереси. Нет, путаю. Пейцвер (а он ведь добряк) раскричался, что Андрюша поталантливей многих — «Вот вы! Вы! — тыкал пальцем в художника с кубиками пресса и явно позабыл его имя. — Можете гарантировать, что вас после смерти, сорри, если чересчур прямолинейно, кто-нибудь вспомнит?» — «Но вас-то, — Кубик, оказывается, умел куснуть, — и сейчас никто не помнит. Вы, собственно, кто? Официант? — я все время вас видел с боржоми…» По законам бытовой драматургии перепалка двигалась к драке (Пташинский пришептывал, что ставит на Пейцвера, — на его стороне масса тела, а также правда идеи), но Лена (где она пропадала при начале дурной дуэли?) произнесла с интонацией Deus ex machina (скорее, супруги Зевса): «Мы не в том возрасте, чтобы ссориться из-за пустяков (не уверен, что «возраст» — «сис», например, забеспокоилась — и «пустяки» — речь ведь о том, не фуфло ли Кубик — удачные аргументы — к тому же все отдавали себе отчет, что фуфло), однако, пар вышел. Бросила косточку — минуту назад сговорилась с японским атташе по культуре, он мечтает (вы видели хоть одного япошу, который мечтает?) повторить вернисаж и лекцию у них в резиденции (взгляд на меня — ты рад? постарался сделать вид, что безудержно), атташе, между прочим, еще мечтает познакомиться с (имя Кубика), тут Пейцвер надулся (ненадолго). Но, между прочим, все приглашены, все, даже скандалисты (уточнение лишнее). Когда наконец прощались, я, целуя Лену в щеку (нестойкость в ногах позволяла совершать ритуал длительней), изрек рацею — не только жена, не только мать, не только хозяйка салона, не только верный друг (я все еще на щеке), но (чуть отделяясь, чтобы разглядеть действие реактива) — могла бы стать императрицей Всероссийской. Помню наплывами (в лифте?) стриптизные глаза «сис» — «Мы договорились? А? к нам в студию? Только личный разговор — никому вас не отдам (смех схож с дрожанием пружин кровати). Мы на Стрелке, адрес запишете? (деловито, пружины угомонились) Или вас довезти до дома? на Арбате? На Арбате! безумно влюблена в Арбат! Ах, Арбат, мой Арбат, и так далее (напела)… Дух арбатца… Его не подделать. Довезу, да? Ваше эссе о каллиграфии — волшебство. Весь вечер (уже ночь? Ха-хва-хва! пружины опять) пытаюсь ответить на вопрос: почему никто! никто!! не говорит об искусстве, как вы сегодня… Творчество и чудотворство… В вас есть что-то пастернаковское… Довезу?..» — здесь внутренне секундно трезвею, потому что с нее спадает одежда — в метафорическом, разумеется, смысле — спадает возраст, складки кожи в нескромных местах, спадают слова — вроде «воркшоп» — от которых ведь блевать желается даже тверезому, — спадают годы, годы, годы, годы сексуальных трудов — подчас не сильно отличавшихся от трудов офисных — ты же никогда не была летающей любовницей Шагала? — и вижу пятилетнюю девочку (хочется верить, я ничего не говорил вслух). «Слште, я (прихлопыванье по карманам) збыл пртмоне, бла-хуа-хба (то ли смех, то ли алкоголические позывы, то ли — вполне вероятно — переход на японский)».
Затрудняюсь определить, чья похоть опасней: мужская, женская. Пожалуй, все-таки женская (более мстительная, во всяком случае), — и через месяц я благоразумно был в студии — не без холодка с ее стороны.
Но я покамест снова в лифте (вы догадались), ликующий гогот — встреча путешественника на верхней площадке («Не сочиняй, что забыл кошелек, — Лена меня изучила и — Муриной: — Аня, заштабелируйте этого типуса в такси»), Пейцвер (спасибо, брат) пустил нас вперед (сам-третей было бы слишком), Мурина, пока спускались, помалкивала (женский жанр, древний навык выжидания, у куропаток аналогично), я же (нет, чтобы дремать, вслушиваясь во внутреннюю работу ацетальдегиддегидрогеназа — Пташинский в своем фильме «В объятиях градуса» произносит ацетальдегиддегидрогеназу без телесуфлера) трепал не развязно, но, само собой, не вполне связно (обоняние растревожено женщиной — лифтовые кабины следует создать разнополые), улица, чуть жалит дождь (ассистент ацетальдегиддегидрогеназа), она говорит, что ноябрь невыносим, а также декабрь, январь, февраль, а март — ни рыба, ни антрекот — «Кыхы» — моя встречная реплика, ведь я-то, напротив, люблю, да я все люблю — впрочем, ее черная челочка предотвращает размолвку в мировоззрениях — «Он всегда был немного не здесь. (Уже в такси, не сразу дошло, что о Вернье). Понимаете? (Печальный кивок, но я, похоже, в недоумении — Вернье купался в девушках, как примадонна — в цветах). Да, любил женщин. (Вот ведь вглядчивая ведьмочка). А вы — не любите? (Кыхы — вслух. Следовало засесть рядом с водилой — мысленно). Но только люди с котлетным мозгом (Неплохо) могут считать, что его внешняя жизнь — это он. Разве вы не согласны? (С чем? чувствую ее пальцы — «Холодно?» — да, я спросил). Он говорил, что вы настоящий (Постно склоняюсь, но скоромно вижу скольжение смуглой шеи). Быть со всеми — но не со всеми. Почему вы не сказали? (Я дышу на ее пальцы, улыбается, не дрогнув моралью, а если — интересно, она что-нибудь приметила в моих полуотсутствующих глазах? — если пальцы куснуть?). Нравилось, когда он молчал (После?.. вероятно, теперь у меня на лбу бегущая строка цитаты из Фрейда). Просто молчать вместе. С немногими так. Ведь всё, что вокруг (детски показала в небеса, то есть в потолочную обивку) молчаливо. Человеческое молч… (“ой!” — скакнули у Пампушкина — “простите” — боднулась плечом, — тут мне пришла нетривиальная мысль, разумеется, оставил при себе: каждый, кто возмущен дурным состоянием отечественных дорог, с большой вероятностью — жертва импотенции, ведь что такое рытвины или рытвинки, как не шанс на плечо или, там, бедро, а если говорит полуобернувшись, то губы, даже губы в губы, зависит от траектории) …лчание — не тоже, что тишина. Молчание — форма ответа. Почти приехали — Чистые пруды (Ночь, фонари, дистрофический дождичек, будда-шофер, я, она, черная челка, а желтый шарф сбился — крестик? да, крестик — это всегда меня, скажем так, радует). Будете кофе? (Бу — не бу — а мама, значит, простужена — ага, порядочный господин платонически поблагодарит — еще и бабушка?! уф, бабушка не с ними, у сестры, бабушке девяносто два — гуляет самостоятельно! — и у нее, представьте, имеется кавалер, отставной физик-ядерщик, девяносто шесть, вдовец — Annette смеется, и если когда-нибудь распатронивали калейдоскоп, высыпая всецветную пыльцу, увидите, как Annette смеется). Кофе должен быть жирный, а не хурда-бурда. Водитель подождет (стучит его по плечу — в ответ вежливое бурчание, умноженное на фатализм и финансы). Так кофе? (Машина бухтит у бордюра). Я все забывала сказать — у вас потрясающий, — не верите? — потрясающий английский — мягкий и, простите за пошлость, оксфордский. Учили в Москве? Японский язык тоже в Москве?» Начинаю плести. Глупо — то же самое теплее на кухоньке — «кухонька на одного, вместе с мамой — аншлаг» — Вот, допустим, существительное… допустим… (а что бы вы подобрали, глядя в глаза? почти проснувшейся ночи? в ключицы возможно, например, налить игристое — кто-нибудь так способен в примитивные дни?). Меж тем, она выжидает, тут обычно прибавка «как школьница», но в данных обстоятельствах это приобрело бы процессуальный смысл, но что в данных обстоятельствах не приобрело бы процессуальный смысл? «фонарь», например? «любите ночь»? само слово «язык», если, к примеру, ее язык знакомится с моим языком, но я не Вернье, я не скор на такой язык. Или (согласен, переход резкий, но напрашивающийся во время таких знакомств) сосок? Не помню, чтобы у мэтров словесности был запечатлен образ женского соска. Тут требуется «the painter’s hand of wonder» («чудотворная рука художника», как напевал Уильям Моррис). Цветы шиповника — вот что я предложил бы мэтрам. У нее, вероятно, кофейные (закон пигментации, а не чары кофейных глаз). У евреек — кофейные (слабо-кофейные, не американо, по крайней мере, в наших широтах). У итальянок (данные по Вернье) аналогично, но в Пьемонте пробелены сливками (подножие Альп? германское семя?) Мэтры так торопились, что частенько приступали к делу, то есть телу, в верхней одежде, да-да. В верхней, я сказал, а не в нижней. Annette слышала о моей лекции «Эротический век (французская гравюра восемнадцатого столетия)»? (Волхонка, декабрь 1993-го). Ее возраст атрибутировать затруднительно. Может, в 1993-м еще кружилась на шведках по ледяной тарелке пруда под присмотром бабушки? Спросить, помнит ли лекцию бабушка. Все ж таки новые веянья. Ясно, Вернье у Annette не дебют. Какой-нибудь перепуганный мальчик? Датый студент? Друг семьи? Дядюшка в неопасном кисельном родстве? Прыткий профессор? (Вроде того языковеда — опять языки! — который гонялся за аспиранткой, двоюродной, к слову, сестрой Машки Раппопорт, до Австралии, куда та сбежала под предлогом изучения туземных наречий, настиг почему-то в Питере, и когда аспиранточка подняла руки вверх — или все ж таки ноги? — улепетнул, одарив на память двойней с черепаховыми глазами — вроде авторской подписи, черепаховыми, как у него).
Давно примечал (Annette не услышит), что если… как Лена… то оператор мысленных кинолент не покажет смелых ракурсов (целомудрие своего рода). Только вопрос по допущенному самоцензурой сценарию (не сбейтесь, вопрос также мысленный): бывает у тебя, скажем, видение, когда голосит окружающая действительность, премьера, парад, круиз, Валерий Авессаломович целует ручку, завтрак с меценатами, ужин с полудурками, к ней как-то Вяземский подсел (полудурки спрашивают: какой? — повторяешь: Вяземский), все подгогатывали — Кудрявцев вступил в гольф-клуб (Пейцвер веровал, что твой муж — не жадный блатмейстер, и проштампует Пейцверу вход, вроде средства от жировых складок, готов принять титул газонокосильщика), после Кудрявцев пустил слезу сентиментализма — в годы давние мог стать умельцем фотографии, сам Гиппенрейтер путевку в жизнь: «Пейзажные — да!» (впрочем, не мифология ли Кудрявцевой-старшей?), вот почему имя Кудрявцева в первой пятнашке благовливателей в хайтекнутую домовину для выставок фотоискусства (помню, вместе ехали по Остоженке, Кудрявцев, показывая на очередь филомультимедиатов, схохмил: «Ольга Львовна тает при мне. Кстати, тебя она тоже любит» — хорошо, что умею скрипеть междометия одобрительно — Ленка — тот случай, когда хочу поименовать ее глупышкой — счастлива — не снобствуй, это же успех). Нет, видения предпочтетельней, — сходят с сонных снегов неотысканных перевалов, и ты вглядываешься: мог бы он меня (видения потому и невинны, что не имеют процессуальных последствий) выкрасть? В самом деле (я, во встречных видениях) мог бы?
Каждый человек — Гранд-Опера (хотя бы по количеству гримерных, а не из-за вокальных данных). И пока Annette поет (узнаю, что бабушка в свежие годы была лемешисткой — т.е. за тенором Лемешевым бегала, как коза за козопасом), поет (от многоглаголанья губка сохнет — трогает ловким жальцем — я не масон, но нет ли здесь иероглифа?), все гадаю: ведь она из генерации новой, мораль до марта 1953 года ей не страшна и даже до ноября 1982-го, формально, допустим, затронув, не привела к тому, что если кто тебя тронул, сразу волочь к палачам или на психовозку. Как тебе при свете? (Вовсе не при Свете, но почему бы не протестировать на полиграфе Вернье: «Люблю я при Свете, / Ласкать свою Таню. / А если устанет, / То очередь — Свете. / Сменяя друг друга, / Попотчуют друга. / И Таня упруга, / И Света упруга. / Ни Тане, ни Свете / Нет равных на свете! / Хоть есть на примете… / Но, чур, всё в секрете» — само собой, Таню легко махнуть на Аню по крайней мере текстологически). Вернье также рекомендовал (для тех, кто ценит подробную рецептуру): блондинок подавать на темных простынях (усиленная белыми бледность в состоянии отбить аппетит), брюнеток, соответственно, с противоположным гарниром — отчеркнет темное диво впадинки.
В Ярославле была (1984-й? 85-й?): из коридора, после ванной, натертая парфюмерией местной фабрикации (не скаредность, а натуральный продукт — мускус выхухоли), командовала: «Выключи свет! не войду» — а мясо когда покупать, тоже в темноте ощупаешь? От замечания, положив ладонь на широкоформатный зад, — «Хвала Афродите! Какое гладкое у тебя лицо» — удерживался. Слыла тигрессой. Фрески Ильи Пророка объясняла влиянием Индии. В Астрахани купцы-индусы были? — были. В Ярославле купцы-индусы были? Могли быть. (На предзащите разворачивала карту бассейна Волги). Борьба за кандидатскую велась с 1973-го (не сказал, что она с 1946-го?) Ее жилье бобылки примыкало к гостиничному коридору (улавливаете намек на небезопасность музейных стажировок в провинции для молодой столичной поросли?), в первый же вечер — голова в двери — «У меня закуска…» По отчетам тамошних бюллетеней (грешен, послеживал) защитилась в 1989-м. В 1991-м (изустная молва) открыла лавку индийских специй, в 1992-м аптеку индийского траволечения. В 1993-м села за травку. Светобоязнь смотрится провиденциально.
У маленькой О. (все так называли в Эрмитаже — «Маленькая О.») — в глазах ужас Страшного Суда, убо мужская морда втыкается в лоно, — авторитет композитора Джузеппе Верди, мастера аскетической гармонии и мастера неаскетических вариаций, не примирял. (Фразочка «рак горла» — не тот гарнир, который подают к горячим чреслам). Если зайти к ней в рабочий кабинетик (выгородка у окна на Лебяжью канавку, коллеги-старухи по другим углам либо жуют, либо бессловесно бесятся), сказать «Верди», начиналась трясучка, — и эти дамы жалуются на одиночество… Притом у Маленькой О. рефрен, что москвиченок (не автомобиль) оттер четверых женихов, чтобы стать… Обида, что не слышала «пятым». Разногласия подштукатуривал тем, что могу ее подменить, набросаю план монографии, пока она вылезет из бесстыдного окна, купнется голой (втихаря от старух, само собой, кто ж враг репутации). Но я бы и старухам предложил водные процедуры. «Купание старух» (есть сюжет у малых голландцев?) «Праздник старух» (у Петруши Великопроказника не украшала пинакотеку?). В каждой женщине, — подкидывал тезисы, — живет устремление к обнаженной правде. Справься, не поленись, у Айседоры Дункан.
В XIX веке в условностях путались меньше, чем в нижнем белье. Свинцового шмеля ввинтить в лоб благородней, чем «обращаться к общественности». Дыми опиумом, как Шерлок Холмс, — слепышам запала в память исключительно табачная трубка, — приобретай первый опыт с горничной, умело подобранной maman, а кухарки всегда в ряд радешеньки управлять шулятами (а не каким-то безвкусным государством), или тайными тропами в нетайный Веселый дом, — вислоносый Василий Львович, дядя племянника, того самого, накалякал об этом поэмку — «Мой друг, — прибавил он, — послушай: есть находка; / Не девка — золото, из всей Москвы красотка. / Шестнадцать только лет, бровь черная дугой, / И в ремесло пошла лишь нынешней зимой» — в XVIII того фейерферкней — кстати, вы осведомлены, что официальный брачный возраст считался тогда с четырнадцати? хм (выдавали, разумеется, раньше), а некрепкая мораль (за нее обычно пинают аристократию — дополнительный повод усомниться в разумности свободы для смердов) компенсировалась крепким здоровьем. Все зачитывались «Les Liaisons dangereuses» («Опасными связями»), отодвигая на горькое торжество добродетели. Опасные связи для человечества лучше, чем безопасные. Бастарды выпрыгивали из будуаров без наследства, зато с капиталом, на который никто не наложит арест, — жаром в крови. Энгельгардта пользительно привить Матреной (вроде домашней пословицы).
Помню, у нее, на Истре, после лекции — не моей, но кого бы вы назвали? — уф, Димы Наседкина — Лена была уверена, что меня «порадует триумф ученика» — иногда оторопь берет, она, правда, думает, что я — вроде стикера с портретным сходством? — «мэтру негоже быть без подмастерьев» (общее свойство женщин, да, общее — скармливать ахинею под специей лести) — «Он покамест с узкой известностью, — умею ответить изысканно, — но отнюдь не узкой талией» — пфыркнула пацифистски — лекции, между прочим, о Иерониме Босхе — Димочка вернулся из Прадо, хлебнув вдохновения, и предложил Босха «нетривиального» («Сад земных наслаждений» — тривиально, ну-ну) — «Семь смертных грехов и четыре последние вещи», особенно смакуя «Luxuria» («похоть», или вы предпочитаете «блуд»? — я о переводе; в любом случае, не «рукоблуд» и тем более не «всепихание») — переводческий поиск, само собой, не вслух, но Лена метала на меня печально-педагогические взгляды — зачем презирать мальчика? Скажи лучше спасибо, что не скрипел о спорной атрибуции, и сверхспасибо, что не закатил скандал в стиле Бориса Ионовича, того самого, — потому что как можно было проглядеть во фрагменте «Superbia» («Гордость») выглядывающего из-за шкапа дьяволенка — антрацитового шакала с обглоданными ребрами? После лекции я молчание хранил, прошвырнулся по саду (запах кленовой прели помогает от искусствоблудия), а когда двигал обратно (какая пища духа без стола съедобных наслаждений?), расслышал рокоток твоего благоверного (обо мне, обо мне): «…самый яркий из всех, но с гнильцой…». Ты отвечала (нервно? пожалуй, но тихо), не разобрать. Какая разница — после улыбалась-то по-субботински (твоя улыбка — непременная тема для тамады).
«Я сокрою лицо Мое от них, Я увижу, каков будет конец их» (ваш собеседник не такой кровожадный — это всего лишь строчка из Второзакония, начертанная на «Семи смертных грехах», — Димочка взглядывал в шпаргалку — не сдюжишь наизусть, ученичок?) За ужином Димочка вилял по-шакальи — «Как верно заметил (мои имя-отчество)» — «Я до сих пор перечитываю конспекты лекций (имя-отчество)» — «Сможете угадать (мальчик раскрепощается), какая фраза (имя-отчество) поразила всех нас?» — «Все девчонки из группы были влюблены (имя-отчество; и почему не мальчишки?)» — «Родители, услышав, что нам будет читать (имя-отчество), с ума сошли. Тот самый?!» — «Для нас было только два авторитета — Джон Ревалд и (имя-отчество)» — «Помните, Гуггенхайм прилетел в Москву? Первую встречу он запросил не с Любимкером, а с (имя-отчество и переход на визг)! Кстати, вы знали, Гуггенхайм (визг фортиссимо) стал православным?!» (Какие милые, все верят чуши, но «Мечтатели» Матисса, которые нежатся над моей тахтой, акулу арт-бизнеса подманивали, подманивали, мы не пересеклись.) «Высочайший профессионализм (имя-отчество) — возвращать к жизни изгнанных судьбой н/х (мой подблюдный комментарий: не пугайтесь, всего лишь «неизвестный художник»), вместо безликой аббревиатуры явлен Че-ло-век!» — «Образ Лидии Николаевны был бы другим без (имя-отчество). Официальным, что ли. Холодным, что ли». — «Я отдавал себе отчет, что не сравняюсь (имя-отчество), но планка задана, значит, есть самоосознание, к чему стремиться…» и т.п. В союзниках у Димочки не только джин (давно в моем желудке и перекрещен, по слову Митьки, в можжевеловую), но вся «Gula» («Чревоугодие») — вы бы устояли перед куропатками в вине, тушеным зайцем, бадьей кавьяра, олениной под лесными ягодами? — «Перед Олéниной сам Саша Пушкин не устоял», — Пташинский; а Кудрявцев наобещал в следующее обща сразить домостроевским рецептом — «губами лося» — дамы выкрикнули коллективный протест, Лена глянула — поперхнешься. И я (не тиран какой) черкнул Наседкину (фамилией бог метит шельму) телефон Бориса Ионовича и пароль изустный. Все развеселели (т.е. я, значит, все). «Знаешь, какой у тебя главный грех? — нетрезвая Раппопорт почти лобызала мне козелок. — Знаешь? — она не служит на Лубянке, паузу не длит. — Невнимание к ближней даме. Предложи даме алкоголесодержащего… И намекни, будь милосерд, дурачку, что твой секрет не Kulturkampf, а Krampus (дружественно-демонически), кто из богомазов лучше физию козла запечатлел?»
В давние времена Вернье тестировал: «Девушка по имени Ira?» Он, белозубая змея, был вглядчивый (Ira — «гнев», если не закончили царскую гимназию с золотой медалью, можно без золотой), изучил вашего покорного слугу. Помню пьянку у скульптора (опять долдонить того самого?), производителя нетленки, он делился методой покорения столицы (сам из Тифлиса): бюстики космонавтов, но главное — для них же, узников науки, прогресса, спорта, питания, врачебного присмотра, процедур, а также жен-дур, — борделёк. Какой год? 1988-й, юбилейный. (Самое «заведение» как минимум с 79-го, близ Плющихи). Виртуоз бронзы и бе (забыл вписать баранину — в палисаднике мангал) не разумел, что в бронзах я маракую. Главное в спиче вашего слуги (пересказ Вернье — заботливая Ira не стенографирует ее пленнику подробности о пароксизмах), который штурмовал высоты духа и градуса, был не эпитет «фригидный» («фридидное искусство», «фригидные упражнения», да коротко — «фригидчики»), тем более не тост-пожелание «творческих узбеков» (тост не авторский, признаю), а «изумление, как возможно куда-то лезть, если белые боги воскресли вместе с Афродитой Хвощинского» (бедняга-ваятель не знал Хвощинского Афродита и тушил бычки в банке томатных бычков — студенческое приношение, которое поначалу требовал выкинуть, съел на нервах, и вообще про «белых богов» цитата). Бе могли бы сгладить, но бюджет не тот. Были и другие случаи. Другие бе.
Из Истры, с «Праздника Грехов», я уезжал не в одиночестве, Ira и «гнильца» со мной. Следует, однако, иметь ввиду: чтó брякнул этот — вроде параграфов Эрфуртской программы (для Слуха, помнится, признак свободомыслия, о, бедный). И прежде примечал медвежий взгляд и многоглаголанье об «экспериментальной фотографии» (быть миллионером и страдать, что не фрилансер), не говоря о курьезах, когда официант склонялся ко мне, выжидая заказ (Ленка первая обратила внимание — со смешком, у Кудрявцева, ясно, ума хватало не придавать значения, но, между тем, платил-то всегда он), а еще глупо допытывал (по дружбе, по пьяни), в чем фокус моей памяти — у него (буль-буль-буль) память молодца (ты бы вот столбики финансовые в мозжечке удержал? — центнеровое самодовольство), но все же, все же… «Мнемоника» не вдохновила (ну не чертить же таблицу врожденных дарований? или, хуже, теорему, что интеллигенция слеплена из недотыкомок, убежденных: «изящные искусства» — материя доступная, а нейрохирургия, к примеру, нет). Зато я нахваливал его витальную силу (по-моему, он тужился распознать подвох). Почти уверен, «гнильцу» легко произнесет в моем присутствии: гнильца — не гниль, в самом деле. И я не из тех, кто умеет отослать к прабабушке. Но сколько раз Лена наслаждалась этим и подобным? «Он тебя так ценит».
Может, не пренебрегать паллиативной медициной судьбы? У Annette по крайней мере нет балласта в виде Кудрявцева (детей не трогать, я к персонажам Босха из-за шкапа внимательней, чем кажется, а пароход Маленькой О. отплыл с нашим общим пассажиром, видеть нельзя, вспомоществование приветствуется, пока я числюсь в без вести пропавших — старомодный, но предсказуемый для нее прием). До свадьбы я не докачусь (до венчания?). В XIX добродетельном веке так делали, дабы упростить свидания с той, которая измучила (речь не о супруге, — барон Жорж-Шарль пользовал сию методу). Мы с Ленкой склабились, когда Хатько демонстрировала видеохронику с венчания подруги (мерси, не «вечной памяти»). Но «свой кадр» увидеть разве сложно — «Рада за тебя» (какой ты, Лена, будешь после «рада»?) Пока что моя донжуанистая доблесть — подать тебе пальто (плечи, завитки затылка). Работа твоей сердечной мышцы нерушима. Встречались ли среди Сатиров выкресты? (нет, это не был тест; сочли за шуточку, тем более вторую строчку оставил про запас — А кастраты среди Сатиров? — судя по глазам Раппопорт, масштабного воображения не треба, чтобы продолжить). Знаю консерватóрку, которая при фразе «музыкальный язык Верди…» горит упитанным обводом декольте. Мы, чай, не в Индии, — говаривал Вернье, — Нимфы и Сатиры причинные места поотбивали, плутая в бетонных блоках спальных районов, где спят без воображения. Танька-мышь придерживается версии, что у Андрея с Муриной случилось, когда подвисли в фуникулере канатной дороги на Чегет (к ночи, форс-мажор, близость предопределена — Танька, понятно, восседала на Эльбрусе — трусы с начесом, подзорная труба, мерзавчик для святого сердца, два фривольных анекдота на случай встречи со своей судьбой, контрацептивы).
У царя Мидаса ослиные уши! у царя уши! (спасибо, не ослиные рога — мало ли, какие причуды эволюции — притом и царь, и раб мечтают о влагожизнесодержательном насосе, как у осла, и, чур, не вянуть). Вам знакомы приступы атавизма, когда нестерпимо жужжит вопрос — и не из тех, какие принято задавать в приличном обществе? Таньку-мышь, к примеру, изжужжило, сколько Кудрявцев наколачивает в месяц (правильнее, в день), следует помочь: г-н Мешок не осведомлен. Хатько: «жизнь сделала меня вумной» — и обшаривает меня глазами — «взрослые отличаются от детей только специализацией игрушек» — Танька-мышь белосердечно — «Ты об автомобилях?». Я-то знаю, о чем она: помню или не помню? Хатьке не уразуметь, что есть натуры, видите ли, тонкие — и поцелуйчик, как из хлебопечки (на даче у Вернье, за лодочным сараем, после купания), я не позабыл, и пятнышко соска под мокрым сарафаном, и счастливое прокрадывание к спальне, ей отведенной, где из-за двери был слышен мясной пыхтеж двух дебютантов, и голос — не из компании (имя называть?) — «ноги подними». У Лены не рискну угадывать: не Сфинкс, а Галатея молчалива, и механический голос гундосит в трубку «пожалуйста, оставайтесь на линии или перезвоните позже, в настоящий момент абонент разговаривает».
Мидас мне подсказал: не преть в такси с Муриной зазря, а спросить — «бывали на Чегете?» (прозвучит убедительней, если прикуснуть, допустим, за ушко). Пока что она сама допрашивает (таксисту не впервой ночь прокуковать): «Вы не помните, дарила вам свою статью, сказали, что прочтете обязательно»… Мычу профессорски. Легко ли отыскать статью в хороводе тигресс, фригидчиков, кабардинской топонимики, витальных сил, хитростей с манто, мук мигрени, стыдных ласк, седмижды семидесяти грехов (что-то размахнул), к тому же дщери Евы подразделимы на две группы: одни чуть наклоняют голову к плечу, другие — праведницы на аллее монументализма. В журналах для девочек (в óно время Пташинский цвел там с материалами «Любовный этикет эскимосок», «Макияж в Месопотамии» и т.п.) разбор: приглашает к флирту (!), доверяет (?), древний жест, как у собак, — приоткрыта сонная артерия — «вас не боюсь» (а зря), «теряет голову» (было бы неплохо), какой-то остроумец в журналах для мальчиков написал, что жестикулируют головой за неимением хвоста (фи), не имею представления, какую версию избрала бы бабушка Annette (м.б., неизлечимый сколиоз — мзда за «отличницу»?).
Какая ты, Annette, без ничего? У, например, Николая Феофилактова (тебе не требуется напоминать забытый массой русский вариант Обри Бердслея) есть офорт: перед книжным шкапом нагая дива взошла на лествицу, чтоб выбрать фолиант, а ее пушок так же непринужден, как челочка у институтки. Не каждая ведь сможет, согласись, разгуливая по ковру с единственным аксессуаром — самокруткой, мыслить вслух о худсовете. А Маленькая О., вообрази, могла. Если, конечно, не травмировать орально-нравственно, прислушивалась к мнению московского коллеги, т.е. меня, который, однако, не поспешал, а длил мгновенье, длил — «цитатни несмышленышам из письма Тураева от 1912 года — божбой божусь, год точный…» — но, честно говоря, припомнить нелегко авторитетный текст, тем более когда конь дыбом, — «Маньяк!», удар подушкой, шепот стыдливки «без слюней» — как это не вспомнить? (а Лена, молвлю на духу, тогда конвейерно рожала). Итак, Annette, что думаешь об адамитах? Что тебе ближе: разметать прическу или (нотка педантизма) в пучок? Может, так не терпится, что кофе опрокидываешь на взволнованные гостя штаны? Болящая мама, надеюсь, не повод губить оду к радости — зов всея земли… «…бедный-бедный, почему вы сразу не сказали про мигрень? У нас должен быть суматриптан. Бабушка не доверяет новым лекарствам, но теперь пьет, пожалуйста: она и ее физик». Междометия благодарности: поздно уже, поздно. Что ж (выдох не такой, чтобы трагический): «Дайте знать, как доберетесь». Женским рукопожатием дорожу всегда — это возраст, друже, ползет, — завизировал как-то Пташинский. Следующий этап — на лавочке в парке, когда мимо бедром качнут, — выдохнуть счастьем, но не больше секунд десяти, иначе перебой миокарда, здесь пока не финал — провидение предусмотрело в качестве компенсации касания пальчиками твоей попó — как иным маниром вкатить укол? — медицинской сестричке скажи, не манкируй советом, — для тебя в попó, а не в стариковские вены, но и это не всё — двинешь к праотцам, плача, рыдая, посмотришь в последний разок на лежащую в деревянном ящике свою красоту, будет сладкое — целование диаконисы (справка об институте диаконис, упраздненном в VIII в. по Р.Х., цитации из Никейского собора, Халкидонского собора, особый акцент на кодексе Влакоса, главное, к тому моменту, когда окочурится ваш покорный слуга, институт диаконис расцветет, так что не будь ослом — подольше копти).
19.
Для кого-то колготня — индекс счастья («индекс счастья» — вклад Раппопорт). Для древних, например, греков, для приятелей Саши Пушкина, морфинистов «Бродячей собаки»; берущихся за руки (а не за то, что думаете, — припашливает Пташинский) друзей. Это ему, Пташинскому, никак не надоест поднимать тост за «лучшую в мире компанию» (полинявшую, было бы точней), но я, например, давно понял: нет никаких компаний, есть только больные индивидуации (тоже вклад Раппопорт, представляю, как плывут эти индивидуации, раскрывая душу и кошелек перед Марией Вадимовной). Кто-то, отловив меня на вернисаже, укажет на непоследовательность. Как будто я там не ради себя. Никто никому не нужен — вот генеральная исповедь поколения. Что-то от кого-то — о, да. Понятно, придерживаю эти соображения, когда смеюсь и напиваюсь у Кудрявцевых. Хорошо идет скетч под скотч: «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте хождением в гости». Ха-ха-ха-ха! «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте надеждами». Ха-ха-ха-ха! («Надежды с прописной?! — вопит Пташинский. — Тогда правильней “Надеждами без одежды”!»). «Памятка алкоголику. Не тешьте себя иллюзией, что сосед дядя Миша (Саша, Абраша etc) пьет больше. У него искусственная печень». Ха-ха-ха-ха! (Раппопортиха медицински придирается к «искусственной печени»). «Памятка алкоголику. Искусственная печень в стране одна. Испытания проходят в организме дяди Миши. В случае убытия испытуемого вакансия для соискателей печени откроется в порядке общей очереди, которая на данный момент составляет миллион триста тысяч двенадцать человек». Удивлялись статистической скрупулезности. Последние цифры — количество гостей за столом. Хохотали не все искренне. «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте несчастной любовью». Раз, может, два был этот сюжет. Лене тоже смешно, почему нет? И Пейцверу, пусть глаза затравленные (Раппопортиха раздобывала ему австрийское лекарство; ни он, ни она точно никому, но все знали). «У нас с тобой не тот социальный статус, чтобы жалобиться на трудность потрахушек, — алкошепот Пташинского. — И вообще сейчас великий пост — спирт — пожалуйте, а девки — на Красную горку. Только Бунин лакомился в Чистый Понедельник». Даже Раппопортиха убеждена, что я экстраверт, а перепады… из-за печени, которую «правильно бы почистить», из-за печени. Я чарую их коктейлем «Le Tremblement de Terre» («Землетрясение», абсент+коньяк, предпочитаю +ром) — из творческой лаборатории Тулуз-Лотрека, он поил им певичек. Глупо после тосковать под Сибелиуса, но анекдот о Шостаковиче и Уствольской на посошок, как и «вальс Страуса» (у Вернье, оказывается, саквояж был из кожи страуса). О Ване Соколове и Губайдулиной на посóшку (Губайдулина разрешила ему играть свою вещь — никогда не помню какую — при помощи носа). Не верят. Я буду врать? Ходим в одну церковь, квартируем в одном переулке, на прошлые разговины угощал его козлятиной — не слишком удачный кулинарный эксперимент — холостяцкие посиделки, как хорошо без женщин, без их фраз…