Выручал подаренный Джеффом «Universal catalog of dreams» («Всеобщий каталог снов») Уильяма Робертсона (7000 наиболее частых сновидений) — средство взбодрить заскучавших или, наоборот, засопеть на четырнадцатой странице, когда ты один. Муравьи бегут по лесной дорожке — падение биржевых ставок. Улей — выгодный кредит на дом. Но пчела (сюда же оса) — неприятный разговор с коллегой. Виноград. Кислый — секс со студенткой. Сладкий — с замужней дамой. Красный — с двумя. Зеленый — только флирт. Скунс — выговор от главы фирмы. У нас скунсы не водятся, тогда — еж. Молодой — приятный сюрприз от соседей по коттеджу, например, чаепитие, реже — ужин. Старый — заботы о внуках, либо о домашних животных. Купить во сне авто — к чему, думаете? — купить авто наяву. Но когда угнали авто — встреча с другом детства. Если же угоняете вы — удачный финансовый год. Утопить авто (мало ли что бывает в снах) — проститься с прежней жизнью. Есть дыню — к поцелуям. Есть селедку — знакомство со скандинавом либо долголетие. Заболеть раком — аналогично, к долголетию. Скандал с супругой — новый медовый месяц (причем, отметим, с той же супругой). Робин (птица-малиновка) — подруга вспоминает о вас хорошо. Серая ворона копается в отбросах — соответственно, плохо. Обанкротиться — выиграть лотерею. Ну и все в таком духе. Да, чуть не забыл. Танька открыла на статье «детородный член», у нее английский не ахти, я отказался переводить, однако ничего вызывающего. Если увидел тинейджер — поступление в университет. Зрелая женщина — возросшая ставка по кредитам. Мужчина — приглашение на пикник; в любом случае быть настороже, поскольку коллеги составляют против вас коалицию. У пожилых (обоего пола) — здоровье идет на поправку. Когда игра поднадоела, сплавил «Сatalog of dreams» Таньке (при условии, что не станет прибегать к моим услугам толмача), с ее точки зрения «книга не так проста, как кажется, а вы все толстокожие».



20.


Пейцвер одно время носился с идеей «Портрета поколения»: лысина ума не прибавляет — анкеты заставил заполнять — «ваш любимый писатель», «композитор», «тип мужчины /женщины/», «порода собак /кошек/», «при каких обстоятельствах расстались с девственностью», «что бы вы сказали самому себе пятнадцатилетнему» и т.п. — Танька-мышь накатала сорок страниц, Пташин­ский на каждый вопрос ответил — и не поленился — одинаково, паркеровским росчерком — «Пошел в же». Забылось. Но мы недооценили коммерческую жилку Пейцвера («у жидка жилка не жидка» — снова Пташинский, все хохотали, Пейцвер хохотал, как гонг у Римского-Корсакова): и в модной газете (впереди ее поджидала судьба декабристов, которых насильно уложили спать) он, Витечка (как блазнили медовоглазые журналисточки под предводительством «сис»), оказался если не б l’ombre des jeunes filles en fleurs (под сенью девушек в цвету), то, по крайней мере, девушек в легинсах, иной раз в цветочек. Конечно, путь к славе даже среди медовоглазых не медом мазан и, положим, очерк о Кудрявцеве не пошел (у главреда декабристской газеты обнаружились терки со Шницелем), но о Пташинском выстрелило удачно (к тому же Пташинского более-менее знали с его научно-непопулярными эпопеями, не особенно уточняя, что половину воровал у американцев, половину мастрячил на родной коленке) — название отдавало 1970-ми — «Парень с Большой Бронной в тени большого баньяна» — но так мы оттуда, из 1970-х; ваш покорный слуга (щелкаю шпорами) удостоился титула «Москвич, разговаривающий с Матиссом» (в редакции горели споры, не вызовет ли это ненужные ассоциации с автопромом) — он предлагал еще интервью, но я ответил словами Пташинского из анкеты (Пейцвер всегда делает интервью странно — реплики интервьюируемого прибирает себе, а собственные банальности щедро отвешивает гостю), разумеется, Раппопортиха (тут неожиданно «сис» встала «сис» — ее второй — или третий? — муж — посещал психологический кабинет «Марии Вадимовны», все же статья проскочила), к Лене «дорогой Витечка» не подкатывал, но знаю, он бредил первым вопросом так и не состоявшегося «разговора у камина» — «Что это значит: быть женой миллионера?»

«Понял, почему я проявил скромность?» — спрашивал меня Пейцвер. — «?» — «Подумай» (гороховые глаза Пейцвера всегда съезжают не на его — на вашу переносицу). — «?» — «У меня, — тут начинает булькать бульон сангвиника, — заготовлен вопросец ого-го какой под занавес. Наставляли ли вы рога мужу?» Кажется, его даже рвало смехом. Во всяком случае, он лётал в ванную (при таком весе я опасался за ватерклозетный фаянс). «А потому не спросил, что Ленка морду расцарапает». Он не догадывался, что опасность для его добродушной физиономии куда ближе.



21.


Лучший материал был о Вернье. Два материала. Воспоминания Пейцвера, а в следующем номере — эссе Вернье «Утро в Константинополе» («сис» пыталась отредактировать на Стамбул, но девушки в легинсах — вот парадоксы — растолковали, что «Константинополь» — не реваншизм, а пассеизм — умные слова действуют на женщин так же, как волевые подбородки и плечи пловца). Уверен, вы помните «Утро» и как удивленно шумела Москва. Мэтры журналистики и литерадуры (словцо из вокабуляра Вернье) хотели присудить автору «Утра» что-то вроде «Золотого пера» — не знаю, брехня или правда (за один текст вряд ли коронуют хотя бы конфетным золотом) — но, точно, рыскали в поисках других текстов (половина вообще не дотумкала, что автор давно не в здешней юдоли). Журналистам потребно искусственное осеменение (Пейцвера иногда посещают музы афористического жанра), «Утро в Константинополе» оплодо­творило не меньше дюжины (исчерпывающих подсчетов я не проводил). Сравнивали с Павлом Муратовым, Иосифом Бродским, Орханом Памуком, некто Дмитрий Мандрыка (вы знаете? тоже не знаю) помянул «Вечер в Византии» Ирвина Шоу, что, в свою очередь, стало поводом для эрудитов блеснуть осведомленностью о настоящей русско-еврейской фамилии автора «Византии» — Shamforoff. Александра Лебедева провела параллель с «Последней любовью в Константинополе» (1994) Милорада Павича (кстати, в оригинале — эрудиты блеснули снова — «Последняя любовь в Царьграде»). «Как для Ирвина Шоу “Византия” лишь фигура речи — метафора увядания, так и для Андрея Вернье — “Константинополь” — метафора цивилизации. Можно заподозрить автора в театральности, вполне, впрочем, допустимой, когда из окна отеля сразу видны Европа и Азия. Где еще найдешь лучшую сценографию? А ключ ровно посередине, под сводами Айя-Софии, где в полу омфалион — центр мира. Но повествовательная интонация “Утра в Константинополе” не привязана к месту. Город в названии легко заменить на любой, на тот, где для вас началось очередное утро. Всюду завтраки (даже если “не завтракаете”), всюду проснувшийся шум. Всюду планинг. Я не произношу “всюду деньги” только потому, что вы уже произнесли за меня. Вероятно, надо было, как Вернье, вырасти в семье лауреата сталинских премий, чтобы прожить жизнь вольного скитальца (помните Шуберта?). Примерить ремесло чичероне, бродить по странам и городам так, как будто это арбатские переулки, просыпаться в хостелах Амстердама и Александрии (заполните далее по списку до «я» из справочника топонимики), чтобы почувствовать время не как невидимую субстанцию, а как плотную, жирную воду, вроде той, что в заливе Золотой Рог. Вынести знание, что за утром — не только очередной день и очередной вечер, но вечер в Византии, который становится ночью, не очередной, — финальной. Когда сходишь с «поезда жизни». Как сошел Андрей Вернье (и точно оценил бы соавторство судьбы) в поезде Москва — Ницца, не доехав до лазурной станции каких-нибудь полчаса» (Анна Мурина, «На суд истории никто не придет»).

Не буду спорить, Анечка Мурина (сопровождавшая, напомню, Вернье в нескольких поездках, включая и ту поездку 1997-го, когда было написано «Утро в Константинополе») отметила справедливо, что, против ожидания, автор, видя «пыльные линии света» над куполом Софии, не выдает на-гора «исторические факты» вроде «плачущей колонны», «холодного окна», «невидимой литургии», «фрагментов Ноева ковчега», «я превзошел тебя, Соломон!», не говоря о туристическом фастфуде из философии турецких бань, повседневного быта гаремов, подземных ходов, шика Pera Palas, где обязательно расскажут, что, с кем, сколько там выпил в 1922 году Эрнест Хемингуэй, и можно ли разглядеть из окон отеля «Снега Килиманджаро»… Все же это не означает, что Вернье, балансируя на черепичной крыше ненадежного пристанища («его талант выискивать королей затрапеза общеизвестен, — пишет Мурина, — равно снисходительность к птичьему помету»), лишил себя возможности исторических экскурсов.

Но вряд ли «дом из детских кубиков» (о Святой Софии) или «русские облака» вызвали бы кипиш среди журналистской братии. Как и притащенные по повелению Юстиниана для украшения Софии «восемь колонн зеленой яшмы из храма Артемиды Эфесской» (того самого, что сжег Герострат), которые принесли с собой «неопознанный знак судьбы» (по слову Вернье) — «каждой судьбы».

«Золотые перья» (позолоченные, из конфетного золота, поеденные пухо­едом, просто железные, ржавые, пластиковые, в том числе сделавшие пластику) зацепились за другое: «Византийский император Феофил (812–842) частенько, под видом обычного горожанина, обходил Константинополь, слушая разговоры в толпе, расспрашивая о ценах на рынках и в лавках. Во время одной из “тайных ревизий” император наткнулся на корабль с контрабандой в укромной бухте. Матросы разболтали, что принадлежит корабль… императрице Феодоре. Феофил, вернувшись во дворец, устроил разнос супруге в присутствии придворных, корабль было приказано сжечь (я с трудом удерживаюсь от сатирических или, вернее, пессимистических сопоставлений с современностью» («Утро в Константинополе»). Было кому, уверяю вас, подхватить «сопоставление» в 2008-м, когда напечатали эссе одиннадцатилетней (!) давности в невинной рубрике «Портрет поколения». Журналист-селебрити (специализация которого — не только разоблачительные сюжеты, но и разоблачительные модуляции в голосе) коло­шматил козырем «Феофила и Феодоры» (без ссылки, однако, на Вернье), журналистка-селебрити (неправильный прикус, обаятельная улыбка) риторически вопрошала аудиторию, дождемся ли мы своего Феофила или нам остается только Феодора (отдадим должное мимолетному упоминанию Вернье), табунок журналистских пони топтался на византийском примере (понимающие похмыкивания) ровно до того момента, пока все они сообща не дотоптали кого следует.

Пейцвер ликовал. Радио, круглый стол (участь декабристов покамест не мерцала в сибирских рудах), телевидение, круглый стол (участь декабристов аналогично). Молодежная редакция. Престарелая редакция. Вы, вероятно, замечали, существует категория удачников, которые: а) ведут собственную передачу, б) спускаются этажом ниже, чтобы поучаствовать в передаче коллег, в) поднимаются этажом, чтобы посидеть в жюри, г) они как табурет IKEA необходимы в каждом доме, тем более в студии. Пейцвер верил, что стал таким («Табуретом», — шипел Пташинский). Пейцвер даже ухудел от беготни, сделал зубы, потом снова разнесло (гонорары), зато зубы остались. Журналистка на «сис» прочила Пейцверу программу на своем TV («Портрет поколения» — что тут выдумывать — «Portrait of a generation» — готовая франшиза). Не знаю, почему завершилось пшиком. Танька-мышь секретничала: уникальный случай, когда кастинг не прошел из-за лишнего веса, уникальная несправедливость, в Америке он засудил бы их на миллионы («Засудил бы на миллионы», — повторял Пейцвер полгода с вегетарианской интонаций позднего Толстого). «А если антисемитизм, приятель?» (Пташинский может быть борщевиком). Версию с домогательствами не выдвигали, зная залысины Пейцвера и внутренние недуги. «Не он! Его!» (Пташинского попросили не издеваться). Он и не издевался, а давал дельный совет Витечке поступить в садовники к Кудрявцевым (кормежка казенная и сможешь наконец Ленку расспросить про рога). Или в монтировщики выставок (моя фамилия у меня за спиной, спасибо тебе, Пташинский). Или обвенчаться с Танькой — чтоб целовала тебя в залысину. Имей, однако, в виду, она верующая до синевы — сто семьдесят восемь дней в году только капуста и постель строго по расписанию — чур меня — знаю, тема болезная. Но, с другой стороны, принимая во внимание, что в туманистой юности Танька дышала к Вернье, а ты теперь вроде реинкарнации друга, взаимность обеспечена, по крайней мере духовная. Не слишком все же задавайся, ведь ты реинкарнация лысоватая, однозначно без золотой, увы, челки, от которой подыхали дамы от Москвы до самых до окраин, вместе с дамами ближне-дальнего зарубежья, а не только дурища Танька, от челки царского золота, да еще римский профиль в придачу. Посмотри хоть на Анечку Мурину — думаешь, ради благоглупостей о бренно­сти мироздания поскакала за ним в Стамбул? — плюс общим счетом двенадцать кобылок. Клеить бабу — плести о возвышенном. «Купол Софии — покатая гора, а не скальный пик. Жизнь — не порыв, а дорога». Конечно! Необходима прелюдия. «Время как воздух. Камни прошлого — окаменевший воздух времени». Куда он клонит? «Что делает эти камни живыми? Соприкосновение». Наконец-то! Представляю, как он с Муриной сидит на крыше, созерцая дали, камни, лазурь, а ее горячее бедро все ближе. «Сначала забыть, чтобы потом вспомнить». Это он у кого-то пропер. По-моему, у Хэма. Но, конечно, забыть, если они все время под газом. В том тухлом отельчике, где он определил на постой кобылок, даже тухлая вода не текла из крана. Умывались — представляю их кобылий восторг — шампанским! Мурина мне сама проболталась. Причинные места тоже? А в Москве у нее муженек пыхтел над докторской. Лучше б над докторшей. Не пришло в докторскую голову (ты видел диссертацию? четыреста страниц обмылков), что жен без амбарного замка на известном месте в Стамбул не отпускают. Я с ним сталкивался у Волоховских — рогоносец был выпимши, исповедовался — «мы думали о карьере вместо того, чтобы думать друг о друге». Пейцвер, ты мне скажи, в каком инкубаторе выращивают таких чуд? Он что, думал, если Мурина напечатала кукуеву тучу статей, то ей не нужно простое женское счастье?

Пейцвер меня поберег, передавая монологи Пташинского. Моей персоне, оказывается, тоже досталось. Доползло кружным путем. «Он один в белом пальто», «рыцарь холециститного образа», «работает над книгой “Путь одинокой души среди выблюдков”», «забурел, а все равно буреет, когда при нем восторгаются другими искусствопедиками» и т.п. Шпильки младенческие (или выдохся на Вернье?), но была одна, которую все же не стоило произносить — «его проб­лема не в том, что любимая женщина живет не с ним, а в том, что у мужа любимой женщины денег больше, чем у него». Митька-то знает (или полузнает), да я сам ему сбрякнул разок (по пьяни), что иногда все же мы ошибаемся поворотом на жизненной трассе — он не понял — а я (синдром Мидаса) показал на Лену в красном сумраке сентябрьского дачного костра. Но Пейцвер, простодуша, точно, как Архимед, выскочил из ванной и носился по Москве. Далее. Я сделал ход не в духе барона Энгельгардта, а барона Унгерна. Нагрянул в ханскую ставку — звякнул Пташинскому. Он хохотал. Всем известно, что вы чисты, как Онегин и Ларина (вот я и не хотел бы…). Да кого, душа душещипательная, это волнует? Им до лампочки — начнут или не начнут базу землян на Луне! А Пейцвер на подтанцовке — что несет этот чурила так же эпохально, как радиостанция «Маяк». Тебе напомнить анекдот Фаины Георгиевны? но вы натуралы, тем более, предпенсионные… (А зачем Вернье пинал?) Ничего не пинал. Как есть, так есть. И что за бенц из-за Ленки, раз ты теперь с Шурымуриной? По-мужски выбор одобряю. (По-мужски — шел бы ты на хвою).

Снова дружба, так сказать. Но зря, прощаясь («крепко жму хвою» — могут себе позволить рафинированные люди? могут), я спросил, зуб на меня из-за фильмов, недостаточно ценю? (Сейчас бы ты недостаточно ценил!) Ну не стал вместе с тобой делать о психаонализе и художниках сецессиона. (Сейчас бы ты не стал! Ты был спринтером). Может, из-за Гуггенхайма, ты намекнул, надо бы свести. (На хвою Гуггенхайма посылаю!) А насчет фильмов — твоя проблема в том, что их четыреста — двести восемь? — но снял бы четыре, хорошо, десять — были бы великолепны, как фильм о твоем деде, например. Это я хотел сделать комплимент. Про деньги — да, надо колотить — тоже комплимент.

Я не контрразведчик (как выяснилось) и не проводил расследования: Пташинский (ради хохмы) подбил Раппопортиху составить мой «психологический ландшафт» — или она по собственной инициативе (после Пташинский ошалелому Пейцверу скормил). Спасибо, в устной версии (а может, где-нибудь печатный текст пылится?). Какой главный (мое имя) мотив? Боязнь отказа. Тревога из-за обязательств. Дети, муж, вся ерунда. Почему не втихую? — периодически все спят с женами однополчан. Да он бы рад-радешенек. А у нее сверхценности, так что скулы сводит. Но, полагаю, там не скулы. У нее спина дрожит, когда он здрасьте вам. Гомик? Не исключено. Ближе двойного назначения. Обрати внимание, что девочки — продукт после Вернье. Так с Женькой и у него вась-вась? Нет, с Женькой нет. На Женьку специальная план-карта. Я потому челомкалась с ней в Париже. Змеюка та еще, но я обставила. Пожалуй, там соматика. Гипотезу латентности базируем на Муриной. Ленка сразу превратилась в собственную тень. Готова была сжечь диплом: не-по-ни-ма-ю! Но мой профессиональный тупик длится, как ты знаешь, не дольше сигареты. Пара наводящих. Была на Кузнецком? нет? Мурина жалась к (мое имя), словно пятнадцатилетка. Была готова, что Ленка мне физию разделает. Ничего подобного. Его мужской магнетизм — несомненен — для убедительности присняв очочки. Я чуть не ляпнула: а как с мужским здоровьем? — но пóшло, согласись. Самое смешное — я, в отличие от всей вашей братии, почитываю его писульки, — это всхлипы о людях поступка. Попытка автотерапии. Типично. Засохнет за ноутбуком с последними каплями счастья на дне стаканá. Не спаивай, убивец. Возмечтал помочь родному человечку? снять тормозные? Не снять. Он пешеход… Всё забываю его допросить: что за блажь — существовать без автомобиля в наш автомобильный век?..»



22.


Имя вестницы, пересказавшей штудии Пташинского и Раппопорт, нетрудно угадать. «Разве так себя ведут лю-лю-лю-люди?!» — мне пришлось отпаивать ее чем-то медицинским — «Рада (дружественный всхлип), что немного тебя (всхлип) успокоила», — резонный вывод после второго пузырька, но, поверьте, Abgeschiedenheit («Отрешенность», как говаривал Майстер Экхарт), о которой мы узнавали на чердаке у Петровских Ворот, надежней всякой медицины. А еще Пташинский, когда в ударе (а когда не в ударе?), имитирует Вернье — голос, интонировку, барственный баритон, игривые — а как иначе? зато аудитория слопает что угодно — паузы: «Слава — дым! — сказал Герострат, доставая спички» (все гогочут, я со всеми, но не припомню, чтобы Вернье отпускал анекдот с геростратовой бородой) — «Турецкий кебаб из макрели прямо с лодки! Угощайтесь!» — тут Пташинский подает встречную пискляво-женскую реплику — «А если мы станем пахнуть рыбой?» — «Ничего страшного. Девушка, пахнущая рыбой, — дело обыкновенное. Вот рыба (пауза натуралиста), пахнущая девушкой, — повод для беспокойства». Многие убеждены, что подобные миниатюры вроде венка на могилу друга. Пташинский булькает белковым счастьем, говоря, что Вернье отдавал должное «кебабу» исключительно ради рифм (Мурина на пол-Москвы раструбила, как они обжирались кебабом): «Получить взаимность бабам / Проще лаской и кебабом» — «Разве много надо бабам? / Накорми ее кебабом! / Баба, ты смотри, не рада, / Потому что бабе надо / Уделить одну минутку / Для любви, не для желудка. / А потом купи кебаба — / Человек ведь тоже баба». Вариации с «бабами-кебабами» бесконечны, как «купи слона». Но можно и путевой прозой: «Осторожней, отличницы! — Пташинский примеряет вслед за Вернье молодецкое прихохатывание, — сначала изучим подземелье Цистерны Базилика (далее экскурсоводческой скороговоркой) — античная древность, 336 колонн, голова Медузы вниз головой, турки осушили в 1985 году, Кончалов­ский тут как тут снимать “Одиссею”, потом осушим цистерну ракии, а там, глядь, вы уже раком. Будет что вспомнить на старости лет. Поделиться опытом ветеранок с подрастающим поколением».

«Но вообще, фууух, — Пташинский не прочь угощаться сигарами Кудрявцева, все равно у Пташинского объем легких, как у скаковой лошади, — Вернье втюхивал какой-нибудь клуше: у вас глаза Моны Лизы! Вы знаете женщину, которая после такого останется тверёзой? Особенно, говорил, безотказно Мона Лиза воздействует на проводниц. Мы, помнится, тряслись с ним в Белоцарск. Хочу, говорил, в Белоцарск, хоть рожа тресни или другой какой организм. Ну, все Андрюшу знаете, он произнести краснопузое название Белоцарска не мог. Если произнесу, говорил, душа моя выскочит вместе с рвотными массами. Ладно. Сели, поехали. Три дня по железке. Или пять? Половину пути мы были в дым. Вторую половину в коромысло. А потом — фууух — ночью поднимаюсь — думаю, где та Ирина, что даст мне аспирина — а Андрюши нетути. Я, стыдно признаться, разволновался словно новобрачная. Бегу в сортир — вдруг он в дыру встал мордой. Бегу в тамбур — может, в отрубе, когда вышел перекурить. Хотя он дымил и в купе — нас пытались штрафануть, а он отвечал с виноватой улыбкой: меня, простите, голубая кровь тянет к папиросам лежа на оттоманке. Но где же, где же мой аристократический друг? Будить попутчиков? У них и днем физиономии кызыльные. Проводница! Фууух-фууух (пепел пусть сам спадет — научал Вернье — если пепел с сигары стряхиваешь — значит, плебей). Рвусь к проводнице — славатегосподи, не заперто, только тьма древнеегипетская и похрапывание, как у метательницы ядра — вот, думаю, доверяй внешнему впечатлению, днем ее видел — хрупкое впечатление, а тут, трогаю, жилистое впечатление, лапа и бедро железные — раз, из-под простынки — Андрюшкино личико — чего? тебя слабит, что ли?»

Нет, на этот раз не вранье, это, как евангелие, нельзя подделать. Почерк — пожалуйста; почерк жизни — не выйдет. Мы компанейски смеемся, Танька-мышь, ну конечно, ревет (тут две причины — одна в алкоголе, вернее, в алкоголе на массу тела, — у Таньки масса не массивная, другая — тоже в алкоголе, разве такое, как у Таньки к Вернье всю жизнь, не алкоголь?) «Он бы… бы… был, — кстати, у Таньки красивый голос, все забывал сказать; с ночным послевкусием — по определению Пташинского, и без иронии, а когда Пташинский нагрузится самосвалом, рекомендует Таньке зарабатывать сексом по телефону, кроме, разумеется, постных дней. — Он был… он был ужасно искренний. Человек без фальши» — «Человек без фарша?» (Пейцвер воспрял). Пташинский (еще сигару — вот лошадь) довершает белоцарскую летопись: Вернье открыл проводнице глаза на то, что у нее глаза Моны Лизы, а она, скромница, молвила — «Меня, правда, Лизой зовут» — разве он мог после этого не признать отцовства? «А если бы ее звали Анна?» (Хатько явно желала кольнуть Аню Мурину). «Анна? Проводница? Тем более! Неужели Андрюша позволил бы Анне кинуться под поезд? Хватит с нас Анны Карениной!» — Но Хатько станет дальше давить — вот уж баба по части кебаба, сколько раз просил Лену ее на посиделки не звать («Ты требуешь сегрегации, ты известный реакционер»), что-то о списке любимых Вернье женских имен, в котором «Анна» лишь в третьей лиге — при этом смотрела на Мурину, делая вид, что не знает, кто это — причем все, пока не напились, пели аллилуйю Анькиной статье. «При знакомстве с девушкой следует спрашивать паспорт и справку от венеролога» (умеет Раппопортиха разрядить). «Венеролог — понятно! — Пейцвер кричит и берет торт в аренду с моей тарелки. — А паспорт? Пятый пункт?» — «Хм. Как ты узнаешь ее пол?» (Раппопортиха с врачебно-непроницаемым лицом). — «Я не стану требовать паспорт! я люблю гендерные сюрпризы!» (не помню, кто остроумничал, точно, не Пейцвер; может, я? — иногда звонят на следующий день после приятных телу застолий, цитируют мои экс­промты, смиренно подсмеиваюсь, без намеков на беспамятство автора).

Потом резвились в «верю — не верю». Китаец на память отбарабанил число «пи» девять часов подряд (Хатько кричала «Пи-пи ему разрешали?» — всё правда: и китаец, и «пи», и девять часов, и подгузники). Снова на трибуне Пташин­ский: «Китаец был китайским (Пташинский, напомню, перенял прием ретардации у Вернье) евреем». Поверили. Разумеется, лажа. Пташинский изкипятился — вы, хавроньи, не соизволили видеть его ленту о Кайфыне, где ютайжэнь — китайские, значит, евреи. Но еврей, то есть китаец с «пи», в фильме есть? Будет. Пусть Витечка накатает о нем в «Портрет поколения». А фото? Свое возьми, только глаза подправь. Давно бы так и сделал, если бы Кудрявцева не давила жаба (как все, кто с жизнью не накоротке, Пейцвер отважен), если бы Кудрявцев баблосика подкинул на китайский ресторан — «Сон в красном тереме» звучит заманчиво… Вопрос о венчании Чайковского (Хатько подсуропила). Запамятовала, что перед ней завсегдатаи Большой Никитской (консерваторцами вдруг прописались все, не только Пташинский и Лена, которых я там встречаю). «Кто не знает Антонины Милюковой?!» («Килюкова?» — шепот Таньки). «Венчание было в церкви Егория на Всполье» (Лена не часто что-нибудь этакое, ее очки мне блеснули — «я молодец?») «Правильная загадка: кто не спал с Антониной Милюковой? Ответ: Чайковский» (не мое изобретение — какой-то Чернавки с приот­крытыми ключицами, имени не вспомню, что-то вроде стажера при Ане Муриной). «Не открою Америки: классики тоже мололи чепуху, — Чернавка решила устроить бенефис, — все помнят “львицу с гривой”, “из пламя и света”. А “круглый стол овальной формы”?» — «Достоевский! У старухи-процентщицы!» (хор, Пташинский пришептывал: «Чернавочке сколько? Девятнадцать? Двадцать с четвертью? Не было даже в проекте, когда мы жонглировали круглым столом овальной формы у Слуха»). Маяковский — псевдоним? (Давняя усмешка Лилички.) Сожрал (всухомятку!) первый сборник стихов (да, попались — думали, сжег старомодно — будто трудно угадать авангардиста — лесенка, любовь втроем, рукописи в пищевод — Чернавка уточняла, что «тройной коитус» первым практиковал Некрасов). Конан Дойл веровал в спиритизм, в Нью-Йорке шабаш с тысячью спиритов. Атилла наклепал 143 ребенка («Мало!» — вопит Пейцвер, если прислушаться — с нотой пессимистической — у Пейцвера нет детей). Шведский посол Вантус Вантусен (Раппопортиха змеит, что пишется через «з», Пташин­ский, гроссмейстер блефа, коварно ковырял в бумажнике, дабы продемонстрировать визитную карточку «Унитазова»). Коль скоро забрались в Северную Европу, — акула, которая девушкой остается до 150 лет? («девушки» бойкотируют, громче всех Танька). Правда! грендландская рыбина библейского возраста — триста, четыреста годков общим счетом, говорят, до пяти сотен способна. Пейцвер присоветовал Пташинскому назвать будущий фильм «Акула-девушка». «Ее ловят?» (пацифистский писк Таньки) «Мясо несет мочой!» Вот Вернье ловил московских девок на вакациях в Константинополе не на кебаб, не на Мону Лизу, а на Зою Угольноглазую. Скиксовали. Была красотка. Греческое имечко для русского уха неаппетитно — «Карбонопсина» (Вернье не дурак, «псиной» не отпугивал). Невенчанная («Догги-стайл», — втыкает Хатько), жила с императором, после отлета на небеси третьей жены. Угольноглазые умеют поджарить на угольках. Речка Рачка (осведомлен только я и не сразу сознался, что от Вернье, течет в подземелье у Чистых прудов, Вернье-лозоходец показывал устье в набережной Яузы — «дырку сливную»). Туда же остров на Яузе (знала Лена — «ты молодец» — Раппопортиха тоже знала, и что такого? выросла там). «Да у Вернье недобитые родственники в Австралии! кто-то когда-то резал красным головы без наркоза» (Пейцверу с возрастом свойственен брутализм, смикшировали). Достоевский изобрел словцо «стушеваться» (ход слабый, но Чернавка сделала — я наклонился к Пташинскому: «Нотабене, я под ее обстрелом» — «Беня, вылезь из фаэтона, — барышня лишь получила инсайд о метраже твоей квартиры»). Французских лягушек ловят у нас в Красно-«Екатеринодаре!» — рычит Пташинский, перебивая Чернавку (в любом случае — тоже удивлены? — так и есть — «Я гадостей не стану, — Танька, — хоть сахаром обсыпь». — «И тем не менее, — Кудрявцев тоном эксперта, — съедобная статья экспорта»). Правда, что фотопортрет Меченого без пятна стоил дороже, чем с пятном, на двадцать копеек? (не помнили, я в том числе, — подловил-таки Пташинский, дома двойняшки заархивированы, — собирает всякую дребедень — с другой стороны, тоже портретики поколения). Правда, что у (мое имя — спасибо тебе, Хатько) золотой паспорт Монако. Уф.



23.


Должен сознаться: от солнца (даже подмосковного) дурею. Мания теплых стран не зацепила. Джефф уговаривал пожить в Сан-Франциско (супруга чаев­ничала в Лондоне, голландка оказалась склонной к рукоприкладству — бедный Джефф — а хуацяо платят за кураторство в два раза больше, чем природные американцы), божился, что климат мой, вроде балтийского. Не знаю, черт (т.е. боинг) не заносил. К слову, Джефф потом ныл от жары и от безденежья, еще нагрянула голландка и «спрашивала о тебе» — я не ответил, я не сумасшедший — но счастье хитро поджидало Джеффа сразу после Хитроу: он вернулся к домашнему камельку ранее означенного срока и обнаружил в ванной комнате неведомый бритвенный помазок, а в спальне, соответственно, того, чей помазок, — на четырнадцать (!) лет моложе супруги — «Freedom!» — единственное слово, которое голосил Джефф всю ночь в ближайшем пабе (без полиции — мужская солидарность не полностью истреблена). Кстати, тогда же (не знаю, в пабе или на ступеньках паба, или в полиции — да, все-таки доставили, не из-за пивного буйства — угнать пытался чей-то самокат, наутро отпустили) набросал эссе, странное для англичанина и тем более для ориенталиста, «Шотландия должна вкусить свободы» (обратим внимание на «вкусить» — выпукло явлен темперамент автора, милого Джеффа, размер ботинок сорок шестой). Вероятно, он отдавал себе отчет, что развод Шотландии со старушкой Англией не состоится (где найти парня под стать Шотландии?). В любом случае в нем проснулся — о, нет, не enfant terrible — человек поступка: не только позаимствовал самокат, к слову, принадлежавший редактору отдела криминальных новостей в «Daily Mail», но тронул горло владельца помазка, вежливо, отметим, спервоначала разбудив, — горлоудержание длилось продолжительное время, а пальцы у Джеффа, точно, не девичьи (масштабируйте с сорок шестым ботинком) — «Вместо благодарности?» — «Чувство долга. Кодекс джентльмена».

Кто-то душит причину своего счастья (разумеется, коль скоро мы о Джеффе, не до конца — иначе это стало бы в самом деле свинством), кто-то душит причину несчастья (надо полагать, у нас с вами нет таких знакомых, что объясняется успехами грамотности, доместикации и научно-технического прогресса: достаточно взять девайс, чтобы выплеснуть удушающие порывы на экран), вообще «поиск внутреннего счастья — центральная проблема рода человеческого», как писал Джефф Мирроу спустя месяц в маленьком (сорок две страницы), но обязательном к прочтению шедевре «Псы морали и китайское эротическое искусство» (Грейс Рейландер — подбор иллюстраций для издания, «Грейс — девушка, приснившаяся прерафаэлитам», — скажет Джефф во время помолвки), «об этом учили и Конфуций, и Будда, и Христос, и Диоген». Диогена автор втиснул не ради национального представительства, а как повод поделиться остроумным и практичным способом решить проблему мужского (по крайней мере) несчастья. Диоген любил дам, на которых, кроме него, никто не зарился (отметим среди плюсов экономический профит). «Понимаешь, на что намек?» — веселился Джефф по видеосвязи (отдаленные шумы кухмистерского колдовства Грейс). У видеосвязи (в отличие, например, от половой связи) то преимущество, что есть возможность отключить лицо (чем я пользуюсь, ссылаясь на техническую хромоту). Конечно, Джеффу легко говорить, слюбившись с первой попавшейся почему-то красоткой. Тем более (Джефф считает правильным предъявлять жену с лучшей стороны) Грейс обладает талантом вспомнить номер библиотечного каталога необходимой диссертации на пике постельных утех, изящно спрыгнув с матраса, черкнуть в блокнот, нырнуть обратно, улыбнуться, скромно спросить: «Любимый, ты готов продолжить?»

Но что делать человеку, который… впрочем, впишите сами. Я мог бы оправдаться прокрастинацией (спасибо Раппопорт, ориентируюсь) — еще один диагноз века, который с усердием подростка отыскивает психические хвори, как гнойнички на своем лице. Меня занимает, отчего люди много смелее в снах, или это лишь свисток на чайнике? Есть ли кто, согласовавший жизненную программу со снами? (Спросить Раппопорт.) Конечно, пособляют явления природы: жара (отвага взбредет в мозжечок), ливень (вымокшие барышни выглядят отзывчивей, чем сухие), снегопад (повод заботливо стряхнуть зимние осадки с осанки), а лучше великорусский мороз (растирать ее пальцы, почему бы не пальчики ног), алкоголь, а значит, смелый пожар души (прокрастинация нашептывает: никто не вспомнит) или затяжная болезнь (притворяться больным — без­отказный метод, больному, если не брать в расчет недуги венерические, отказать трудней, чем здоровому), или очередная попытка самоубиения (опасность переборщить, но разве в прочих пунктах нет опасности), можно только печалиться, что в наших краях цунами, тайфуны, вулканы, землетрясения слабо выражены — а это всегда повод сбросить маски (недаром искусство любви достигло мастерства в Помпеях, где уцелевшие гениально-генитальные фрески показывали королю Виктору Эммануилу в 1842-м, накануне женитьбы, да и то под подписку о неразглашении — «растрясли шлюхи ягодицами Везувий» — вынес вердикт король), без подобных катаклизмов на московской земле остается молчаливое — почему бы не в два часа ночи? — дыхание в телефонную трубку (меня удивляет глобальное отсутствие петиций против тоталитаризма «определителя номеров» — да, мы смирились с рабством, смирились с рабством — пожалуй, следует записать на автоответчик — смирились с рабством).

Валялась вся компания у них на озере — шезлонги, соломенные зонтики, дамы не все, конечно, рады неизбежной исповеди о килограммах — Хатько заговор вязала, что Ленка — мадам плейбойная, ни жиринки — поиздеваться вздумала (вечером, в лабиринтах сада полуперебранка с Раппопортихой — «“Плейбойная” я не говорила») — у нас не такой, простите, блуджет («“Блуджет” не говорила») — своя конюшня, велосипедный тренер, скачки на Сейшелах, танцмейстер, две массажистки (между прочим, обе страшны — и тут — жест на лицо — и там — жест на другое место — никто не знает, насколько Кудрявцев честный мальчик или, когда мамаша Лена отвернется, ворует сладкое, но лишние соблазны ни к чему), полыхало солнце («Ставлю в известность общество, — Кудрявцев начал голым животом /лицо под спортивной газетой — дань далекой юности/, — Песок притараканил Шницель из Санта-Джулии, это, кто не в теме, Корсика» — «Песочек в Порто-Санту, — Пейцверу позволено взбунтнуть, — плевать хотел на Джулию, и, кто не в теме, один из островков Мадейры» — «А-а-а, в Европе, по ходу, все изгажено давно, — узнали? да, Золотая кошка; прельщусь мгновенно, — бурчит Пташинский, — если онемеет, — Чибрик, короче, художник, прошлым летом после Сицилии причинным, короче, местом приболел, но там он отдыхал, по ходу, с женой — он ее, короче, любит, трое дитенышей, по ходу, без любви, муам-муам, не появляются — это от песка зараза, по ходу, липнет хуже насморка» — славно, что общий грохот она не принимает на свой счет), Танька повизгивала, командуя Васьком, — водитель у Кудрявцевых — чтоб учил нырять («Последний парад», — Раппопортиха над схваткой, просто диагност, кто знал, что Васек ей тоже глянулся) — вообще талант Кудрявцева (похоже, в себе не подозревает) быть парнем в доску — от Васька до Шницеля, от Магомета (их садовник) до спичрайтера у Самого — и не бахвальство, когда Кудрявцев, после банных процедур (краснющий мóлодец, да, волосат, но сбалансирован между мужским началом и пасквилем на сэра Дарвина), плеснув вискарь в брутальный баккара, вдруг зевает: «Настанеуа-уа-уааа время, скажуа-уа-уааа — ну как, Отец отечества? с легким паром!»

В тот день — август на излете, на увядании — жара, из-за которой, видите ли, оглупеть — не шутка, что, правда, открывает новые возможности среди передвигаемых лежаков: рыхля импортный песок лапами шезлонга, переместить свое тело туда, куда ты никогда его не переместишь. Главное — убедительная легенда — тень или, наоборот, слепящее солнце, а также слепни, желание переболтнуть с какой-нибудь вне подозрений Раппопорт, а после, товарищески всхохотнув, — «Ленка, и ты здесь? Когда подгребла?». Помню, дома у Вернье, после «Death in the Afternoon» (куда ж без него), студенческой ватагой разглядывали фотоальбом «Преступных типов» Ломброзо (первое итальянское издание) — Вернье-старший использовал для грима — а младший предложил сличить наши чистосердечные личики с мордами из альбома. Первым отыскался «Славик» — точь-в-точь — «склонен к подделыванию документов» (кажется, он рассчитывал на большее — «Death in the Afternoon» заставит девяностолетнюю мечтать о встрече с конюхом, не исключено, что с его конем). «Пташинских» целых четверо — «эротомания», «эротомания и алкоголизм», «шулерство» (живой Пташинский требовал возмещения сексуального ущерба, раз «шулерство» без «эротомании»), наконец, «способность входить в доверие к вдовам» (прилипло надолго). Женский раздел не столь разнообразен: зачухи из портовых городков (сардины, что ли, уносить под юбкой? подпаивать матросню?), багровомясые (даже на черно-белых фото) прачки (наших красавиц покамест не разнесло), Машке Раппопорт приглядывали сестричек среди путан (тем более семитский тип рифмуется со средиземноморским), но попадания не получалось, а там две-три изумительных, про одну Пташинский кричал «типичная мадонна», Танька всшипела, что ножницами сейчас отрежет ему язык, а затем кое-что поценней языка (самой Таньке досталось амплуа «отвлекалы» — заводит разговор с богатеньким туристом, пока его кармашки потрошит напарник). У Лены затянулась сессия, не поспевала на криминально-спиритический сеанс, а Кудрявцев оказался «саквояжником» («частый типаж на железнодорожном вокзале Милана»). Хатько после всем напела, что Вернье нарочно перелистнул страницу с «Женькой Черничиловой», где стояло «сводня, содержательница притона», но вообще все задумано, чтобы в очередной раз себя, нарциссика, разрекламировать — в самом деле, на нас посматривал, щурясь от магния, орлиноносый неаполитанец — не двойник Андрюши, но неуловимо схожий — с подписью «авантюризм, дар убеждения, обаятелен в манерах и речах, ради внешнего эффекта нередко действует в ущерб корысти» (что-то еще, не вспомню). Мой «преступный родственник» с бáчками и чуть висячей губой (признак фавна) специализировался на «похищении девиц ради выкупа» (тоже прилипло). Я (больной сновидец) свел с ним знакомство спустя полгода во сне: фавн шуровал в ящиках письменного стола, приговаривая по-русски «беспорядочек, дружок, беспорядочек» (посеребренную зажигалку отца успел сунуть в карман) и мурлыча итальянскую песенку: «Bocca baciata non perde ventura, anzi rinnova come fa la luna» (Губы после поцелуя не теряют свой вкус, напротив, он обновляется, как луна). Но внешность — это только внешность. Вероятно, законы естественного отбора распространяются также на мир козлоногих лесных существ, и я не обретаю в себе сил, чтобы подхватить Ленку с лежака и унестись с ней, петляя тренированными копытцами, в оливковую рощу (в наших широтах — березняк), повалить на дерн — «Что, нимфа Эхо, ты этого ждала всю свою бухгалтерскую жизнь?». Возразят, — сатиры не разбивали семьи — неохота спорить и заглядывать в мифологический словарь, но оборот из бракоразводных процессов вызвал бы у них сатирический хохот. Людей, кентавров, трагелафов, нимф, сирен, сатиров, фавнов роднит (у Дарвина об этом есть? а у Ломброзо?) воздействие священной влаги, проще говоря, вина — необязательно фалернского — простой шипучки (пусть у нас с Леной солидарная мигрень). Помню, на Волхонке, после моей лекции о Гогене (декабрь 99-го? тогда «Aha oe feii» подхватил интеллигентный народ) бал-фуршет (нет, вальса не было, но голые плечи и голые спины были) Лена с бокалом «галльского сумнительного» (не контрафакт? такие времена), рядом Землеройка в зюзю (я мысленно оттараторил иудейский оберег от суккубов — когда-то научил Вернье — и Землеройку, хвала демонологии, сдуло), Лена взяла мою ладонь, приложила к своему лбу — «Голова горит (я чувствовал себя не фавном, а Семашко). А у тебя мозги не плавятся?» Единственная моя дерзость состояла в том, что физических страданий не испытываю. Если бы после фуршетов, именинных торжеств, крестин, похорон, простых посиделок она всегда просила проверить ее лоб, я был бы счастлив, я был бы счастлив. В моих жилах прячется не общепринятая кровь (тут ключ, конечно, в слове «прячется», и гусары, судя по фото, не гусарили, — порода длиннолицая с анемичной печалью, не уверен, что кто-то был способен кокнуть какого-нибудь красного после ящика красного). В мире практичных червей (и не менее практичных гиббонов), куда мы попали, эта кровь не нужна, потому Вернье умер в сорок шесть, а его друг путешествует в полужизни побоку, при том, что для коллег (чувствую ли призвание к лéкарству жертв желчи? ни малейшего) я являю лик победоносца, господина удачника, доброжелательного будды коллоквиумов (и мэтра манер, само собой), милостиво дозволяя идолатрию со стороны студиозусов и неврастеничек предмогильного возраста. Пташинский где-то выкопал цифирь, что искусство необходимо 11%. Число явно завышено. Ничего не нужно, что было до них, до практичных — Гоген, Шартрский собор (вам не приходило в голову, что теперешние, не построившие Шартский собор, должны ходить не поднимая глаз? теперешние аплодировали — лекция о Родене и готике на «площадке» Musée d’Orsay — удивляюсь, как я не стравил), слонишка в Юрьеве-Польском, вечер в кленовом лесу — но почему бы не поглазеть? — почему бы гиббонов не приобщать к худ. иск-ву? хуже не будет (а полы подотрут). И монографии на четыреста страниц — это же не всерьез, поспорь со мной, Джефф, если я не прав.



24.


И все же, пинаемый жарой, я приступил к плану. Обныривания Таньки — и в пемзовой пене вопль Ваську: «Имейте в виду, у Танюши мечта — стать многодетной матерью» (разумеется, не произнес, вы купились? но обныривания выразительны без слов). Хлюп водной ладонью по брюху подхрапывающего Пейц­вера (равно тревожить гиппопотама), подмигивание Золотой кошке (в по­следнее время необидное панибратство с юницами становится моим стилем, к тому же всегда можно сослаться на соринку в глазу, говорят, в Америке засудили подмигивающего студенткам профессора, а если тик? — боюсь, адвокат запамятовал об этом козыре), — «Спорт и немного виски. А? Нельзя не любить» — Кудрявцеву сквозь спортивную газету, ему известна моя спортофобия, но виски замажут непочтительность, пусть ценит, что вся компания уже не советует ему, разживотевшему, нажимать на спорт, впрочем, газета однозначно лучше, чем появления перед гостями во второсвежей майке с полотенцем наперевес после стационарного велосипеда — Жюли Бланже, атташе по культуре Французской, ляд дери, как сказал бы Андрюша, республики, спросила: «Чей это охранник?» — после, конечно, лучилась — как иначе? — причина не только в миллионах, аромат которых перешибет спортивную амуницию олимпийской сборной, но в доверительном сообщении: «Мсье Делон спрашивал о вас» — и не врал, вернее, врал наполовину — Кудрявцев тогда продюсировал русско-французский фильмец с Делоном — «Последняя любовь» — не видели? я тоже нет — увезти набравшуюся Жюли из поместья было непросто — мы, помнится, обогатили идиоматику пословицей «Поскреби француженку, найдешь рязанскую бабу», проклятые шовинисты.

Кто-то из великих царедворцев (Талейран? да, Талейран) заметил: если желаете поставить кого-либо в неудобное положение, — молчите, притом именно тогда, когда светское приличие требует пусть незначащих фраз (у Талейрана приводится в качестве образца «Как животик вашего крохи?»); а если, спрашиваю я Талейрана, положить в неудобное положение? Конечно, заметил в свою очередь Вернье, самое неудобное положение — остаться без удобств (спрашивать в таком случае о животике издевательство), но на лежаке, мокрым корпусом, костенеющим от недвижимости (не могу же я развалиться, как будто ее рядом нет), ко всему гвоздочек (быт олигархов!) поздоровался с моим мягким местом — стало бы справедливым вознаграждением хоть два слова, хоть полуудивление ты какой-то странный сегодня, но я видел только обвод бедра (таков ракурс, не сдвинешь — песок держал устои шезлонга крепче, чем устои семьи владелец шезлонга), снисходительного, как мне показалось, бедра. Она молчала, а я, перекатываясь, чтобы избавиться от неуместной в данный момент акупунктуры, сказал (глаз паломничает по бедру, пояснице, золотому запястью, плечу с метинкой оспопрививания — знак поколения, непорочному всхолмию, подбородку, различая белесый прочерк шрама — чтобы помнила четырнадцать лет, падение со скакуна, — никогда раньше не видел, скуле, поцелую бога — ее губам): «Вы лежаки из тюремных нар наколотили?» — демонстрируя гвоздь, чтобы не быть голословным (странное слово, когда на голом теле только плавательные штаны). Она повернулась (крестик скользнул на ключицу). Явно Талейран ей знаком, ведь продолжала молчать. «А тебе кто-нибудь говорил, что твои глаза (здесь я продуманно смахнул песок с лежака) цвета берлинской лазури?» (Всего лишь наименование краски, но тон мой не лакокрасочный). «Берлинской лазури…» — повторил — лекционный навык, пока не увижу результата, тем более Лена не из тех, чье лицо подвергнуто анестезии от рождения. Да, пожалуй, прибегает к анестезии, если в компании я сумрачно поглядываю из наблюдательного кресла (тяжелый зрачок можно извинить алкоголем), а если вдвоем — мило болтаем, ну и что? — это тоже анестезия, правда, несколько раз (точно, что два) у меня происходило нечто из рода слуховых галлюцинаций. Помню, накрыли стол в саду — сентябрьский праздник, именины Пташинского («Я требую почтения к своему небесному Patron! Хоть и грешу по мере убывающих сил»), урожайная фиеста (пренебрежем росписью плодов всея земли) — и Лена сказала: «Я люблю (браслет звенькал о тесак разбойника, когда расхрустывала дар бахчи) чарджуйские дыни…» Полагаю, у вас не случалось слуховых галлюцинаций (или прочих, дремлющих в разветвленном родстве)? Это не обмолвка, не возрастная глухота (нам еще рановато), не квипрокво галдящих гостей, когда, в самом деле, вместо «идиот» получается «идет» или даже «кто-то идет», вместо «остолоп» — «стол» и «лоб»; много смеялись, наблюдая, как Раппопортиха гуднула глухим баском «дай Сашку» (Сан Саныч Вержбовский, инструктор по акробатическому рок-н-роллу, — у дам была надежда, что жировые отложения возможно победить — мигом прискакал к ней на колени — сухопарый черт, ничего не весит), хотя имелось в виду невинное — «дай чашку». Но тогда, сентябрь­ским позолоченным деньком (солнце уползало, высвечивая сосны), происходило иначе: весь звуковой фон гаснет, и похоже на голос внутри, вероятно, колодца (не случалось проверить) или на голос в подземелье (были с отцом в Новоафонской пещере в 1976-м, мама отказалась с несвойственной категоричностью). Чистая нота, больше ничего. Потому, собственно, неясно: звучит в тебе (давит кровяное давление?) или вне тебя.

Кто-то найдет научное, само собой, объяснение (и это не аперитив, изничтоженный мужской частью компании). На Лену накатило — поучаствовать в сервировке — следствие демократических убеждений (не прочь ножиком махать, домработница рядом и отрешенна), что, в свою очередь, невыполнимо без вычислительно-умственной работы (любая хозяйка стремится к справедливо­сти порций, достаток не имеет значения, справедливость порций — древней, чем деньги) — таким образом, следует сосредоточиться, а не извещать общество, что ты любишь, не любишь, терпеть не можешь (Пташинский, у именинника привилегии, обнародовал — мальчишкой в Ташкенте обожрался дынями на тысячу лет, и к тому же дизентерия — не фунт изюма, разве что фунт немытого — «Подробности не к столу, подробности из политеса пропустим, хотя на правах представителя научного знания должен поставить в известность, что последствия затрагивают не только пищеварительный тракт, а…» — Танька-мышь, напившись, возжелала подробностей) — и Лена царапнула палец — «Я люблю… («тц» — междометие с легким негодованием, она зализала ранку)» — конечно, она продолжила о чарджуйских, ведь если допустить, что после глагола произнесла мое имя, господи, мое имя, то отчего у прочих не было реакции? Странного глагола: люблю дыни, люблю соломенные шляпки, но больше люблю тюрбаны (тебе кто-нибудь говорил, что у тебя веки вавилонянки?), люблю старые автомобили, мне их жалко и у них удивленные глаза, и жалко нас, потому что не разъезжаем в таких красавцах по ялтинскому серпантину (ну это, положим, кокетство, Кудрявцев купил для тебя роллс-кабриолет 1939 года и эмку той же поры, правда, дом в Ялте, который обещался, болтовня, — «с колоннами или без? пожалуйста, Ленок, определись, все строят с колоннами, не хочу, как все»), люблю ходить босиком (ну а я как люблю, да я обожаю, когда ты босиком и командуешь — «сними ботинки, сними, не будь неженкой, противно — быть неженкой» — для меня пытка идти без ботинок, но я иду, правда, в носках), люблю бадминтон — теннис меньше люблю (королем тенниса был Вернье, его учила Анна Дмитриева, та самая), люблю собирать грибы и никогда не пойму, если кто-то не любит, люблю Вертинского, люблю, когда дети здоровые, скачут и лопают, люблю арбатских старух — только где они теперь? на арбатском небе — люблю, как Боря Свиньин и Брижит Анжерер играют фантазию Шуберта («Кудрявцев, пригласи Борю к нам поиграть» — «Сделано»), но братья Юссен, конечно, получше («Пригласить?» — «Кудрявцев, не задавайся на макароны»), сирень люблю, чтобы старая, молодые — они обдергашки, люблю берлинское печенье — тот, у кого бзик потолстеть, пусть ест смело, но киевское варенье больше люблю — куда подевалось? — кишмиш люблю, а «дамские пальчики» любит (указывает на Пейцвера), люблю церковь в Брюсовском, люблю Марселя Пруста — иногда неплохо от бессонницы, а из новых Джорджа Терруанэ — кто-нибудь читал? — он какой-то змей, не в смысле коварства, а потому что всё знает обо мне, люблю гадать на кофейной гуще (правильным способом поделилась Верочка Амелунг, все равно не получается, но любить-то не запретишь), люблю этого мужчину (давняя реприза, о, давняя, а каждый раз общий хохот, и кладешь голову ему на плечо; ведь это неправда?), люблю шутки Пташинского (ну конечно), люблю Машку Раппопорт — она ляпнет, и всё понятно, люблю выставки (мое имя) — (но если ты думаешь, я вальсирую от счастья, нет, не думаешь так), люблю, когда падает мокрый снег и чтобы рожу залепило снегом, а может, больше люблю грозу, дома не могу сидеть, когда гроза (на даче твои дети, пока позволяли приличия, чуть не голые плясали под ливнем), люблю комаров, да, хлопаю, но люблю — вы видели, что у них полосатое пузо? — люблю туман над водой («Лучше, — дышит Пташинский, — туман над водкой»), люблю кататься по озеру и люблю слово «уключины», люблю костер (Кудрявцев перенял у Чуковского ритуал прощальных кострищ), люблю, когда все обща, все вместе — помните, Вернье говорил: океан мировой души, и туда попадем мы однажды… (различаю чье-то подшипывание — Хатько? — «сначала с мужчинками определись» — Лена не слышит, Пейцвера потряхивает от смеха пополам с деликатностью).

Я тоже люблю костер, но больше — твое лицо в отсветах костра. Профиль то вычерчен, то исцветает (кто-нибудь говорил, что у тебя византийский профиль?), огонь догорит, мы исчезнем, физика перейдет в метафизику (вставить в эссе о Матиссе, пусть пошловато, ну тем более читатели из рафинированных истекут истомой, читательницы). Языки пламени (скорее, шпили, а может, иглы), отсоединяясь от породившей субстанции, какое-то время (конечно, с секундомером не замерял) трепещут сами по себе. Древние были не дураки, поклоняясь светилу. Солнце — пламя (сколько там градусов? Пташинский, разумеется, помнит, пусть только заткнется — «я лично солнцу термометр в булки совал!»), всё здесь — искры, искры — свет от солнца к земле за восемь минут (Пташинский, теперь спасибо), почти, по Федерико Феллини, восемь с половиной. А это значит, когда солнце гикнется, у нас будет восемь с половиной минут. Достаточно, чтобы успеть про лазурь и вообще. Синь твоих глаз (да, на шезлонге я загибал с эсхатологической интонацией), плюс без очков (ну, дрогнула?), а в очках, в очках (торопливо)… Шифр красоты (ссылаюсь обычно на Шеллинга), вроде золотого сечения, без геометрических, титвоюветь, выкладок… Да ты пом­нишь, тогда, на Волхонке (башка у тебя мокрая из-за мокрого снега — хотела, видите ли, пешком прошвырнуться), на вечере о Делекторской искусствоведки потеряли дыхание: женщины — скульптурный пластилин — податливы в настойчивых пальцах, даже те, коим по возрасту не рекомендовано, даже Антонова, кажется, подломилась на каблучках, но при чем тут возраст? душа не имеет паспорта, и в позднюю пору души резвы, как последний костер, понадеемся, нам с тобой предстоит проверить, а, Ленок? И, кстати, делая экскурс в биографические переплетения Делекторской и Матисса, я пришептывал в микрофон, что бедра у женщин сработаны не Пигмалионом, а Страдивариусом, соответственно, музыкальная нота ню и т.д., а ты смотрела с сочувствием — «что он плетет? опять пьян? да, пьян» — довольно трудно, признаюсь, удерживать внимание гражданской общественности, вычитывая подобную стенограмму, и к тому же не сразу заметил, как ты вошла, обычно вижу хоть затылком — дверь блеснет, ветер повеет — Метакса как-то пытнула: «Что это вы? Вдруг поскакали?» — отбился законами декламаторского искусства…



25.


Спустя неделю зазвала на кофейное колдовство по кенийскому рецепту (горло кипит, состав не для сынов Иафета), и, кашляя, как коклюшонок, приступил к вивисекции: какой смысл заявляться к шапочному разбору? («При чем тут шапки — ты глаголал о ню») — и буду благодарен за объедки «мне пондра»? («И все же мне пондра») — у всех свои причуды: для кого-то деньги, для кого-то мысль, тем более печально наблюдать, что к «спичу года» ты скептически («Спичтиче­ски») и т.д. Ты распекала домработницу за погубленный фарфор (вас не инструктировали, что такой нельзя в посудомоечную пасть?). И когда вышла на веранду подымить (есть грешок, Кудрявцев настраивал контракты в Эмиратах, при нем ты более добродетельна), а я не стал («Будешь?» — «Бросил» — почти уверенно, чуть иезуитски), было время поговорить с тобой без тебя. Да, Делекторская кое-что значит для обидчивого господина… Да, среди гиппопотамокожих… Если бы долдонил про шифр красоты, волок от вернисажа к вернисажу полторы мыслишки?.. Как будто я не читаю по лицу, в том числе по твоему лицу: восторг внезапный ум пленил, и все такое, ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь, и все такое… Был в зюзю? Тогда я должен поставить тебя в известность: надираюсь исключительно (вряд ли ты безошибочно укажешь где), исключительно в вашем семействе, ага. Стоит поразмыслить над условным рефлексом литролюбивого поставщика стеклотары. Нет, появился не с кислой рожей. Но, согласись, меня не осчастливили слова, что вся эта выспренность с гомосексуальными модуляциями (ведь ты так, кажется, выразилась? Раппопортиха? какая разница) необходима, чтобы затащить в постель беспризорниц. А зачем подсылала ко мне эту, прости Гиппократ, контагиозную бе? Не знала! Ха-ха-ха. Еще бы: поколение новейшее. Они не носят нижнего белья. Похвальная осведомленность? Не уролог, а культуролог. Культурный уролог, отлично. Ну уж, наверное, мне нужна женщина, я еще не больной. Тогда не надо пить. Но почему? Женщины льнут к навеселе. Пугаю престарелых девушек? Ха-ха. Даже интрижке необходима надежность? Нам, родной, неприятно, если наутро вы не в курсе, с кем делили ужин, умную беседу и матрас. Твой шифр красоты — бижутерия для провинциалок. Ах-ах-ах, сердечко всхолонуло! Тонкий намек на толстые обстоятельства и относится не только к толстушкам. Вострянская сбавила вес? А я, чтоб ты знал, набрала. Да, я стала дурой-веганом и не пришла в цедеэл. Боже мой, прекрати кривляться. Хорошо, к Святополк-Четвертинскому. Но, кажется, ты, законодатель политеса, желал поблагодарить Кудрявцева, а не меня? Чуть не съехал кукухой, слушая его монологи? Женам, считаешь, такое прилично говорить? Я должна перед тобой исповедаться, что пластом лежала? Нет, лучшие врачи — это для старушек. Хорошо, старушка. Пригласил бы в цедеэл Вострянскую. Или — как ее? — лилипутку О.? Да ты покраснел! Какая тебе разница, ты был в дупель пьян. По-моему, ты свихнулся с Делекторской. Нет, не хамство. А хамство у того, кто не поблагодарил, что притащилась, или ты полагаешь, что если я не внимала вступительному слову маразматички, которое она произносила в 75-м или 65-м, а может, в 1905-м? — то совершила преступление? Вострянская не приползла, Мурина не приползла, для кого же ты старался, бедный? И у Шлегеля, то есть Шеллинга, ничего этого нет, как будто я не знаю тебя. Я — не знаю тебя? Ты способен жилы тянуть…

Но вообще я не так чтобы внятно помню, когда ты въяве присоединилась к мысленной пикировке (что вливают в кенийский кизяк?). Но про жилы помню и про цедеэл — ужин в стиле Снейдерса псу под хвост из-за твоего каприза. Когда было совсем худо (не моему желудку, а кошельку), Шницель удачно проклюнулся к каллиграфии — не японской, но китайской — газовую трубу тянул в Поднебесную — надо же поддержать разговор с партнерами — всё газ, да газ, — и я получил поднебесную сумму. Кудрявцев (в данном случае сводня) рассчитывал на жест благодарности. О, мне не трудно посидеть с другом детства, приобняв за плечи. Расщедрился (такой болезнью недужу редко): махнем-ка в ресторацию. Я и сейчас, не моя Елена, готов отбарабанить список блюд, как список кораблей. Грибной жульен (только боровики, не шампиньоны, — заглатывать резиновых — себя не уважать и родину), балык (астраханский, но мне известно, бенц у Кудрявцева — балык из осетра азовского, пусть последнего отловили году в 1958-м, людоеды), тарелочный витраж из строганины — от сига к нельме и от нельмы к сигу, в среднике — омуль с бунчуком петрушки (дизайн 1970-х, переживший время), с копченой челядью — чир, пыжьян, микижа (пробовали? я тоже нет — у шефа, чур, шпаргалку и не пыжиться), сибирская форель (исконно-русское название ленок — повод для подблюдного веселья), запеченный краб (порции удваиваю — мы не дистрофики Евросоюза), салат из артишоков, спаржи, пастернака (у ресторана генеалогия литературная, но Пастернак сюда не хаживал), бадья икры — Фрэнсис Скотт Фитцджеральд как-то, говорят, в один присест уплел кило икры, дабы найти эпитет — нежная? с ноткой цыганщины? ребусом России? просто черная икра и всё? (уместно в устах кого-нибудь из белоэмигрантов или племянников Рокфеллера.) Видите, сказал бы тебе и Кудрявцеву, что значит труд писателя — каторга! Фитцджеральд в итоге навалял такую сценку (я томик прихватил) — «приставшая к губе икринка — не повод отказываться от поцелуя, к тому же удачно хлопнул свет и погас, не только в доме Хелен Фриззл, но во всей округе — тот случай, когда я солидарен с тред-юнионами в их героической борьбе». И все же ему далеко до Шаляпина — тот кило икры сметал после Сандунов — «Связки, — объяснял, — смягчает». Вино (бутылка кахетинского — школа Вернье, наследие Лермонта), что-то для продёрга (декабрь, псовый холод), десерты (прочь гонобобель — Кудрявцев не из тех, кто сдержан в неудобопроизносимых рифмах — пусть будет развазня из земляники), сласти, сласти, берлинское печенье (вензель Л уместен — кондитер-джинн не обязан сообразить, что «Лена», но я бы взял его на жалованье, чтобы слышать снова, снова — «Биковка? Хе. Либофь? Хе»). Лопает коробками (изучены все ее привычки), и поясок на талии должен быть с надписью «мне все позволено», кроме высоких каблуков — подъем разноется — паденье с лошади в четырнадцать — твореньями незабвенного Терруанэ предпочитает наслаждаться в гамаке, да просто лежа, готова танцевать — но с кем? и где? на празднике Италии в посольстве со старым Мессерером — был фурор, — любимый синий цвет, не слишком к золоту, я об украшеньях, и камушки — не ее стихия, караты от Кудрявцева — груз мертвый, либо пастбище подруг камнелюбивых, участвует в судьбах брошенных собак — всем должно присоединяться, я пасую, — на прохво­стов всея Руси — вроде Пейцвера и т.п. — тратит из своих, маркирует немилых сердцу, а впрочем, милых тоже — «дура», «типус», чаще «дурочка» — согласна с мнением академических кругов — отсылка к Лихачеву, Максу Фасмеру, Лажко (вам известен? и я впервые слышу) — «херовина» не подцензурна, изобрели семинаристы давних лет, справьтесь у Даля, если Лихачев, Фасмер, Лажко — не перцы, но не злоупотребляет (перцы-гриль не позабыл — такая нотка демократично оттеняет кулинарию избранных).

Следовало, после твоего звонка — «прости, что не приду, он с минуты на минуту» — задать вопрос метрдотелю — где, братец, нужник? — и утилизовать, по крайней мере, вензель Л — либо на пропитание четвероногим в приют «имене тебе», но поначалу мы посидели чинно, после почти весело (у Кудрявцева вдруг пещерный аппетит), он порывался заплатить (мой жест необидного отказа), между прочим, когда мне намекают, что я должен благодарно кивнуть, я умею благодарно кивнуть, — «Надо, — выдох уставшего Саваофа у него давно отрепетирован, — надо помогать людям» — хвалился выставкой самурайских мечей (как будто я грежу железяками), на которую Кудрявцев и Шницель (правильней все-таки Шницель и Кудрявцев) вот столько (рисует круг, равный нашему столу) ухнули, теперь Землеройка протежирует Цыпло — труд о спасении России страниц на тысячу (сытость мне пособила избегнуть слова «онанизм»), с Цыпло пока что не уверен (Цыпло жареный, Цыпло пареный — я прихохотнул из солидарности), зато помог (и кто-нибудь сказал спасибо?) молодой художнице (неудобопроизносимая татарская фамилия) продвигать просветительский проект «Народный костюм Поволжья: вчера, сегодня, завтра», реплики вроде — «все-таки ты сноб», «твой фирменный прищур по адресу людей, которых боженька не наделил…» — я оставлял без вразумительных ответов. Лена заочно режиссировала нашу встречу, и вскоре арьергард — Танька (платье прело в сундуке до несостояшейся свадьбы?) и Пташинский («Жулики жрут жульен без нас! О, грех тайноядения!») — ждали Раппопортиху, перепились, я катапультировался по-английски…



26.


Ты стычки тушишь деловито, переход «от жилы тянуть» к болтовне о Пейцвере проще, чем от forte к piano, — кофе анкор? Да, кенийская принцесса, еще анкор. Конечно, пши-ю, пши-ю (со второго раза пойлице что надо, а мой отец, как тебе известно, был африканофил), я, не исключено, сам через месяц наплюю на «шифр» — дело не в шифре, а в тебе — привык, что умеешь слушать. Я, когда пишу, представляю, что читать будешь только ты (не говорил? вот — говорю). Но Шеллинга (вместе со Шлегелем, кстати, их двое — Август и Фридрих) ты приложила зря, признай, не дока и начитана в них менее, чем в Терруанэ (улыбка; мой способ примирения неочевиден). Ну все мы чего-то не знаем (не уверен, что твоя интонация относилась к почтенным немцам). Но вот что непонятно (тут у тебя мелодия не без садизма): боготворишь Коро, а издеваешься, как Тулуз Лотрек. Поправлю, мадам, поправлю: Де Тулуз-Лотрек-Монфа, да и лирические нотки ему не чужды. Да, еще просила не собеседовать с самим собой: наблюдая пример, твои дети тоже станут сумасшедшими. Ты тронула мой лоб (материнский жест, на самочувствие не жаловался). Если болит голова, можешь остаться. Хочешь, найду ноутбук, ты набросаешь про шифер? (Идя на мировую, не отрекаешься от родства с козами — субботинская порода — а шифер, само собой, верх остроумия). Глазами лучше. Потому что всегда нервничаю, когда ты перед публикой (ты не догадывался, потому что сам гиппопотамокожий), останься и твори, моншер (настойчиво?) Не Васек, а другой васек доставил меня, безгрешного, до Москвы. И я все прикидывал: робкий шаг? забота об алкоголике? А если у Звенигорода вскрик (понатуральней): забыл, васек, я тезисы для конференции («тезисы» — это архиубедительно).

«…думала позвонить, волновалась, как доехали? такой гололед… васек не отчитался, думала, ты спишь…» (на следующий день) «…я не могла заснуть, этот кенийский жмых, ты прав, ужасный, а еще туда плещут абсент, хотя в Кении он запрещен, что-то местное, забористей, чем абсент. Прости, я перепутала: абсент, не абсент, пантеизм, панэстетизм… Ты заморочил мне голову. Ну ты посвятишь меня, дуру, в концепцию (легкий смешок, но не обидно) прекрасного? Не сейчас — я тебя разбудила? — потом…»

Как будто мало было концепций, мало шифров. Помнишь, у Михайловых? «Я жалею, что не художник, лишь историк искусства» — «Почему?» (наивность берлинской лазури) — «Ну… я рисовал бы только тебя…» (все притухли) «Во-первых, тебе не надо платить…» Коллективное веселье — добродушный цензор, «во-вторых» не понадобилось… А у Никогосяна? Женожор (женолюб прозвучало бы ханжеством) сам затеял: сколько женщин у Пушкина, сколько женщин у Есенина, сколько у Тикиняна… (В самом деле, сколько у Тикиняна?) Захотелось мне сыграть в ментора: «Сдержанность — навык джентльмена». Мы с тобой не догадывались, что радио Раппопорт работает без глушилок. Всего милей вышло, когда Джефф и Грейс удумали провести медовый месяц (спустя год после подвенечных объятий) в Москве и месячишко в Питере (ты спрашивала, я вы­звался стать гидом из древней дружбы или прознал, что ты будешь на премьере у Валерия Авессаломовича? нежданная встреча в фойе! нежданная прогулка на катере!), и еще с неделю в Бухаре, Самарканде, Хорезме (Джефф все ж таки ориенталист, не забывайте). Московский sabantuy, можно сказать, был скромных масштабов (ты насчитала тридцать восемь гостей, по преимуществу англожурналистские лоботрясы, посольская мелочь). Безвинная болтовня (Самого еще не клевали, наоборот, цитировали кого-то из альбионных простаков, заглянувшего в глаза Самому и нашарившего там — что думаете? — душу!). Англичане — алкогольчане (каламбур Джеффу пришелся, я растолмачил), разговор всё скольжей и оплотнистей (псевдотредиаковский переводу не поддается), присыпчатая блондинка — персона почти на центнер — напирала бюстом на Джеффа и на статистику небезопасного секса среди школьников, в качестве специи анекдот «Аист приносит детей потому, что Аист их делает» (все смеются, англий­ский юмор), кто-то прояснел, посерьезел, выступил с содокладом — «Office romances never work» — устарелое правило («Служебные романы до добра не доводят») — хотя (парламентская приостановка) здесь торчат уши (если, конечно, уши) возможного harassment (секретарша, к примеру, склонилась, чтоб подхватить слетающий на пол отчет и…; или, к примеру, шеф, нависая над секретаршей, делает вид, что инспектирует соответствие документа официальному стилю, а сам глазами лезет туда, куда от рождения лезут все, — не глазами — губчонками), но да не станем фундаменталистами сексизма (Джеффа поддержала стена, персона не отступала, нимфа Грейс, казалось, была далеко — ее увлек, о боги земные, сам Землеройка — наконец-то я признал его, ведь среди землеройкиных заслуг была рецензия на мое бессмертное — просто я не всег­да совмещаю лицо и заслуги, впрочем, и он, тогда в ночи у Истры, не совместил), да, не станем, ведь общее дело сближает (старина Маркс? характерно, он лондонец), значит, оffice romances — драйвер успеха. Но Грейс была ближе, чем думали. Она спасла Джеффа (маленькая улыбка, решительный жест, персону перекинули к Землеройке, не ведаю, благодарил ли) и, вероятно, по инерции, испытав удовольствие добрых дел, Грейс, обсмотрев нас с тобой, произнесла «joint project». В том смысле, что нам необходим joint project (совместный проект), а то какие-то грустные. Как было у них с Джеффом (а Джефф не из тех, кто локтем обрабатывает свою возлюбленную половину, даже если половина — слоненок в посудной лавке, потому Джефф рассылал улыбки, просчитывая вариант, уж я его знаю, с загадками славянской души — все-таки Грейс в России впервые).



27.


К слову, Джефф был в восторге от «Портретов поколения». Идея европей­ского масштаба, для начала в Англии замесить такой же плам-пудинг (близилось Рождество). У присыпчатой блондинки в кармане половина лондонской прессы (не в кармане, — редактировал Пташинский, — в бикини! Джеффу по душе скифская смелость плюс планетарная эрудиция — первая симпатюлька в бикини на мозаике Villa Romana del Casale, Сицилия, 400 год до Р.Х.). Но у кого копирайт? — допытывался Джефф, жертва неподкупного судопроизводства, — у Пейцвера? Что-что, но доверия Пейцвер не внушал (хотя сменил гардероб — шелковые рубашки, крокодиловые штиблеты — и готовился вживить волосяные луковицы в череп — телезрительницы не жалуют плешивцев). А если (Джефф робок, что не отменяет настойчивости) тему развить? «Мосты поколений»? (Пропустим сагу о подвесной тропе в Тхань-мань, которая, лопнув, едва не лишила европейское искусствоведение знатока Востока, а Грейс будущего счастья). «Поколение вечных детей»? (вклад присыпчатой, смотрела на Джеффа и вашего покорного слугу, как на тарелку с frutti di mare). «А ‘азве ‘ебенку не п’едстоит стать ‘одителем? У меня напиме’ четве’о и двое п’иемных. Я бы п’едложил заост’ить: “Пе’спективы ст’аны — в ‘уках поколения”» — Джефф был счастлив, что в «мозговом шту’ме» принимает участие журналист, тот самый, хотя наскок того самого на меня озадачил (о, британская благовоспитанность) — «Из-за вас, маэст’о, общество стагни’ует. По гамбу’гскому счету, вы п’ислуживаете ‘ежиму. ‘ежим заинте’есован, чтобы п’иличные люди не вы’ажали п’отест. Позволяют ‘езвиться и ‘жут над вами. Ка’манная свобода — их это уст’аивает. П’и’ученная культу’а — они поднато’ели в д’ессу’е с т’идцатых. Смот’ите, гово’ят цивилизованному ми’у, культу’а не п’отив ‘ежима! И п’едъявляют вас. Почему вы до сих по’ не со’вали маски? Вы не п’и должности, ка’е’а не пост’адает. Так т’удно п’едположить, что когда ‘ежим падет, к вам не будет дове’ия? С д’угой сто’оны, тоже “По’т’ет поколения”…»

Я заметил, что он преувеличивает мой вес в обществе, да, кое-что, пожалуй, маракую в искусстве (благодарю — он налил мне рюмашку), но… Он перебил: «Не п’отивно изоб’ажать ю’одивого? Вы — символ по’ядочного человека. Эталон ‘оссийской интеллигенции. Вы могли бы стать минист’ом культу’ы в новой ‘оссии! (Быстрый шепот Грейс: “Вау! твой друг отказывается стать министром?!”) Вам ‘азве не кажется случайной г’язная исто’ия, кото’ую на вас п’ивешивают? Не п’едполагали, что это инспе’и’овано?» Грейс (вот умница) подняла тост за «новую Россию» (неплохое получилось бы эссе «Сколько раз Россию видели “новой”», делиться идеей не стал), «за славянский характер», «за героиче­ских русских джентльменов». Присыпчатая (возрастной тремор?) не удержала рюмку (на счастье? — именно, отечественное поверье — второй год в Moscow, не слышала — удивительно, хотя не без фатализма). «А что за история?» — деликатно дохнул Джефф. Чепуха (виртуозная небрежность ладони), бабья сплетня. Грейс, однако, верна лейтмотиву, даже когда наливают: ведь что такое «Порт­рет поколения»? Не только звезды, интеллектуалы, спортивные короли (еще не хватало, молчу), воротилы финансов, нефтяные магнаты, но и совсем простые люди (хм, любопытно), вроде пабликэна из паба напротив — правда, Джефф? — он всегда рад узнать что-то о японском, о китайском искусстве, а Индонезию просто полюбил — так и сказал — «Парень, я полюбил Индонезию благодаря тебе, парень, ты открываешь континенты» — и, конечно, всегда первый предложит партию в кикер. Но все же не будем отметать сильных мира (браво, Грейс! смекаю, к чему интермедия с пабликэном), Serge (дипломатично тронув за колено того самого — викторианские нравы в прошлом) не вполне прав, хотя мне импонирует его радикальность — это рыцарственно, но не забывайте (Грейс профессиональный куратор), что политика — диалог, и культура — диалог (Serge, точно знаю, глядя на Грейс, помышляет о более древнем, чем политика, и более приятном, о да), Victor Felixovich for example ценит Mikhail Vrubel (браво, Грейс, браво, кружным путем ты наводишь понтоны к Шницелю — прознала, что Кудрявцевы накоротке — лондонское гнездышко Грейс и Джеффа на птичьих правах, а вера в русскую щедрость не знает Фомы Неверующего, но со Шницелем будет трудненько, он равнодушен к Vrubel, Tchaikovsky, ориентали­стике, если, конечно, речь не о трубопроводах — я, разумеется, не афиширую, что втюхал ему Ци Байши, но негоция разовая, иначе мы давно основали бы компанию арт-дилеров «Джефф, Грейс & Имярек», он без ума лишь от породи­стых лошадей, причем четвероногих, увы, не двуногих).

Все же я прихватил Джеффа и Грейс на Истру, без обещаний (неизвестно, заглянет ли Шницель к камельку), побродим по дому (галерея слабенькая — Кудрявцев демонстративно не прибегает к моим консультациям, я, со своей стороны, святочно радуюсь каждому приобретению и корю за неизданный каталог — для своих, а все же светильник миру — Лена, добрячка, иной раз не устоит перед мурой, но «Водяная мельница» Юрия Клевера, так и быть, нравится), побродим по декабрьским сугробам — на коньках Грейс могёт? — Анечка Мурина (Джефф ее знает) манкая на коньках (Джефф гогочет, ему известно слово «kholostyak»).

Морозные щеки друзей и «друзей» (спьяну как-то челомкался со Шницелем!) — неизбежный взнос за Лену — на ее смеющемся примере научаю Грейс по-русски три раза — «Ты не говорил!» — Грейс почти негодует на флегму Джеффа в вопросах фольклористики — «Господи, у них обычаев… Нельзя, например, через порог здороваться» — «А целоваться?» — задорная Грейс — «Смотря с кем», — Лена ей помогает, мы на бис играем биографию дружбы — «Когда снова позовешь в цедеэл? Боишься, жмотяра, Витька и Митька все сметут?» — реплика в щеку, Витька и Митька не слышат, Митька кричит Грейс, что покажет, как чудо-богатыри растирают торс снегом. Если бы Провидение (взяв на карандаш давнее прошение Иоганна Вольфганга фон Гёте), остановило мгновенье, Митька Пташинский, полуголый, полупьяный, и сейчас стучал бы себя кулаком в припорошенный подшерсток, прыгая за грациозной Грейс с клекотом «фы-ры-ры-ры» (кадр из «Бури и натиска»?), и все повторялось бы снова. Он бы ждал, что она споткнется (снег за шиворот, снег на губы), нет, милок, не в этом фильме.

Славный sabantuy, глупый, но славный. Когда наша троица двигала обратно, Джефф спросил Грейс, кто на нее произвел наилучшее впечатление (Джефф склонен к канцелярским конструкциям) — вероятно, Митька? «Ты!» (целует Джеффа). «Ты!» (целует меня). «Все!» (целует обоих). Но вообще мистер Вержбовский (никогда не плясала рок-н-ролл, схватила технику за десять минут — гениальная, да? — вазу китайскую, жаль, раскокали — ничего, Кудрявцев сказал, не жалко, что значит слово «shyrpatrep»?) А еще тот, смешной, у которого лицо как будто натерли точильным камнем. Угощал мохито (после рок-н-ролла, жуть, какая в горле Сахара). Я благодарила между буль-буль (показывает), но без любезностей. По-моему, он клеился. Намекнула: мой муж не только интеллектуал, но спортсмен (Джефф польщен, хотя есть чему удивиться, последний раз гонял мяч подростком, вернее, позевывал на воротах, «англичанин»). Дядька с мохито (кто-нибудь знает, сколько ему лет?) плел, что шарики (ничего себе, шарики!) для мохито — вы о лаймах? — спросила — да, о лаймах (произнес «lime» почти как «love me», маньяк; Джефф, тебе не кажется, что пора бы заехать ему в табло?) — так вот, шарики растут у него в оранжерее — сейчас декабрь, а они в белых цветочках! — Don’t pull my leg (не вешай лапшу), хотела отбрить, но решила изящней: «У меня тоже оранжерея, а еще собственный зоопарк, остров, самолет, ха-ха-ха!» — «А он?» (я и Джефф с синхронной тревогой). «Зоопарка нет, зато чистокровные скакуны». Вообще он обрадовался. «Самолет, не проблема, найдем. Лучше два: очень-очень-очень маленький — только ты и небо, если от всех тошнит, и очень-очень-очень большой, если от всех еще не тошнит. А у вас так бывает, когда от всех тошнит?» Ответила, что, вероятно, у него какие-то симптомы возраста, ловко?

Я взглянул на Джеффа (Джефф с молчаливой печалью — «благословляю»): «Грейси, у него правда есть самолет. А в оранжерее попугайчики, которые гостям гадят на голову. Не намеренно, само собой, не намеренно…» Отуда ей знать, что Schnitzel — кличка, причем обидная? А фамилия, которой Schnitzel представился (и которая сама по себе всегда насторожит великорусское ухо — а не уйти ли, например, в партизаны?), чтó фамилия? Грейс не настолько находчива, чтобы, к примеру, сыграть узнавание и царапнуть автограф.

Рыдать была готова (божечки!) или (что более продуктивно) вступить в коммунистическую партию, нет, в апостолы Троцкого, шитху Мао — «Ладно, — молвила, поуспокоившись, Грейс, — признаю, дура. Но я умею бороться. Джеффи, подбери материал о лаймах в персидской миниатюре…»



28.


У Таньки есть черта, от которой все лезут на стену (кроме Лены, пожалуй, и Раппопорт — но тут профессиональное) и которую сама Танька объясняет неожиревшей, видите ли, душой, — когда что случится — речь, конечно, не об авиа- или автокатастрофах, а о ерунде, — обязательно сказать: «Я знала, так и будет…» — можно кратко — «Я знала…» Хатько раз пригавкнула: «Знала и заткнись». Но разве Аэндорская утробовещательница может стушеваться? Вот и Хатько, брошенная (каким по счету?) бойфрендом, получила порцион: «Я с самого начала…». Утешительно. Подхватит Оля (дочка Лены) краснуху, Феденька сломает кисть на дзюдо (надеюсь, сэнсэй после встречи с Кудрявцевым на самочувствие не жаловался), Пейцвер ухнет квартирные деньги в банк, который исчезнет безнадежней, чем спутница в экспрессе «Красная стрела» (с ней Пейцвер в вагоне-ресторане ночь пролюбезничал, хоть телефон черкнула на салфетке, правда, не свой, а какой-то кикиморы, ее бывшей, если не ошибаюсь, портнихи), Раппопортиха выдаст препарат, неспособный нервы усыпить, зато будящий диарею, — Танька тут как тут. Пташинский решил поиздеваться: «Вонючки зарубили фильм “Пророческий дар женщин (от Пифии до Ванги)”». Вероятно, Танька могла бы разглядеть капкан, но амплуа сильней: «Неудивительно, я…». Таньку обсмеяли — «В объятиях градуса» точно в день розыгрыша словил премию, потом еще одну (грузин — цветочный король — вздумал культуру поддержать, — я не спрашивал, поддерживал ли его Пташинский, когда грузина погрузили в Бутырки), а премии, по законам товарно-денежным, преобразовались в авто (подержанное, без пробега), в жену (подержанную, без пробега, точнее, как говорят, прицепа — т.е. отпрысков, впрочем, у Пташинского непросто разобрать, кто жена, кто импрессарио, кто родственница — вздох — из провинции, кто — выдох — просто попросила подвезти, благо авто в наличии). «Пророческий дар», Танюська, стану ваять только с твоим участием, — ревел Пташинский, — но в качестве испытательного срока ангажирую носить к нам в студию домашние обеды в судках (согласен, грубо). Танька не разговаривала с Пташинским (не больше двух недель, отходчивая). Увы, даже непродолжительный бойкот лишил ее веселья («так и знала!») балбесов юности (да, в тридцать с гаком) в «Метрополе». Пташин­ский требовал у метрдотеля медвежатины — «Что лопаете в поезде? Жареную куру? А было время — в фольгу заворачивали медвежьи окорока!» — подробности смикшируем, тем более, вы могли в свое время видеть его ленту «Ведмедь», в 1996-м права купили французы и почему-то датчане, не знаю, как они управились с переводом «чела» (отверстие в берлоге), «куржака» (изморозь вкруг «чела» от дыхания зверя), «привада» и «берложья охота» легче (в финальном кадре Пташинский заворачивается в шкуру медведицы, которая едва не лишила мир главного гения литературы — Льва Толстого; скандал из-за шкурных манипуляций замяли). Вместо медвежатины шеф сготовил канадских лобстеров («Позорище!» — Пташинский, однако, слопал и гнал за продолжением), салат с англий­ским ростбифом (аналогично — вопль и повторить), Вернье тут вспомнил, как в «Метрополе» шалили при батюшке-царе: к примеру, «Салат ню а натюрель» — девицу «без ничего» уложат в блюдо, поверху — огурцы, редис, петрушка, латук, а вот лук не надо — что за радость — девица с луком? сметана, либо майонез — на выбор — кушать подано! Бывали, честно (процесс исторический не без недостатков, припомним Салтычиху и Салтыкова-Щедрина), огорчения. Скажем, прилипнет к девице — не поклонник! — насморк. Так до чахотки недалеко из-за холодных огурцов, хотя чахоточная дева порою нравится, она жива сегодня, завтра нет… Вернье посматривал на Раппопортиху кухмистерски. Но градус недостаточный — возродить традицию не предложил (жаль, Машка в 1992-м еще эклер, не ромовая баба). «Митька, — аквамариновые очи Вернье мог бы арендовать Мефистофель — с чуть нерусским выкатом, им трудно врать. — Деньги не все сглотнул?» — «Мугу», — Пташинский (без энтузиазма — колено давит — или повыше? — девочка для автостопа). «Топай к таперу», — он умел командовать; не помню, что кто-то бунтовал. «Покажем массам “Славное море, священный Байкал”? Не дрейфь». Разумеется, мы не осведомлены в либретто. В распахнутый рояль влить полдюжины шампанского, сардинок из железной банки. Тапер лупцует клавиши, бородачи голосят, рыба резвится в водах с пузырьками. Рояль выбросить. Ну-с — корректирует Вернье в условиях после батюшки-царя — или передать в дар куда-нибудь в Сталинабадскую волость. В 1939-м (или 1949-м?) трио байкальских сардинок в том же «Метрополе» исполняли Викентий Андре­евич, Ливанов-старший, Грибов-гриб («Если бы немцы в 1941-м вошли в Москву, Гриб продолжал бы Ленина играть», — шутка Вернье-старшего не для чужих ушей, надо помнить физиогномию Гриба, чтобы уяснить, в чем соль).

Девочка для автостопа вдруг принялась агитировать за «Славное море» (после вычислений, что шампань и сардинки не подкосят первоначальный капитал), но Раппопортиха нудела, что за подмоченную репутацию рояля придется серебрить ручонки (психолог должен быть трезв и когда нетрезв), а может, в морду дать, вернее, нам. «Высушить нельзя?» (все грохнули — вопрос автостоперши свидетельствовал не об иронии — о душевной чистоте). Жаль, Лены не было («Ленка — ветреная!» — «У младенцев — ветрянка», — переводит Раппопорт), но Кудрявцев-то подгреб — пожалуй, секрет его успеха — в умении, например, увлеченно жевать и пить, когда другие — короли. Речь, разумеется, об Андрюше. При нем Кудрявцев излюбленный репертуар — «дети мои», «смотрю на вас с заботой», «не зная броду, не суйся к нищеброду» (каково?), «аксессуар — а секс суар» (сначала нравилось, давно тошнит) и т.д. — не предъявлял, почти не предъявлял. Все-таки два секрета. Всегда знал, с кем играть в футбол. В институте в команде замдекана (и с рыцарственной ноткой — у того, видите ли, одышка плюс стервозная жена — «Но ты же, слышь, не девушка!» — резонный контрдовод Пташинского, но Кудрявцев по-вегетариански улыбался, после природу улыбкой не насиловал), встав на крыло (на ногах-то он, как футболист, и так передвигался резво), с каким-то сухопарым Димой (фамилию не афишировал, но у того не только футбольные финты), с завлабомлавбабом), разумеется, я собьюсь в последовательности от замзава до завзавзава, скорее, наборот, с министром тем самым и заместитетелем того самого (что, как известно, иной раз поважней), с евреем при губернаторе или злым чеченом (этнография, как мяч, на месте не стоит), с другом степей, в любом случае футбольная трава не зарастет, наконец, со Шницелем, что несомненный подвиг — при теперешних-то габаритах того, другого — дриблинг жизни — оле-оле-оле… Где будет футбол ваш, там будет сокровище ваше (оставляю умозаключение на ортодоксальной совести Пташинского).

Тогда, в «Метрополе» кто-то сказал, что это поминки по молодости — может, Вадя Гагарин? — после университета он не превратился в сухаря — вы, например, найдете по-русски что-нибудь похожее на его очерк «Этикет ухаживания: от каменного до викторианского века»? (издан в 1993) или синопсис будущей биографии святой Елены Равноапостольной — помню оттуда одну фразу — «Если бы Констанций в душный и жаркий день не заглянул в придорожный трактир и не попросил вина у кареглазой незнакомки, не было бы ни Сикстинской капеллы, ни Баха, ни Достоевского», он, Вадя Гагарин, умел угадывать прошлое, но разве мог угадать, что сам уйдет в негромкий мир через два года? — болтали — из-за каких-то порошков. «Не рзвади чрный чумор», — Пташинский и, едва не ухнув мимо стула, всех задирал, что ему запросто отжаться да хоть пятьдесят раз. Проверять никто не горел желанием, но, скорее всего, не вранье — крепок был, что тот сибирский медведь. Машкой еще возможно было увлечься (сигаретка, сурьма, мирволит вольностям, с губ призраки психоанализа). Не исключено, что и Танькой (кабы не бойкот). Даже Кудрявцев уже не бука, когда Пташинский устроил шампань-душ для милой — под занавес виноградинки грудей сквозь блузку (неужели автогонщица бюстгальтером пренебрегала?). Дрались с кавказцами (я сказал бы неправду, что был рад гимнастике), непродолжительно. Обошлось без демонстрации навыков, полученных Андрюшей в полуподпольной секции 1980-х, куда захаживал скульптор Летающий Слон, теперь бронзовые пометины его по всей первопрестольной (Андрюша, помнится, пытался обучить вашего невоинственного слугу гуманному приемчику — ногу поставить на ногу хамью — удар в грудину — звук сухожилия лопнувшей струны; я без расспросов, знание теоретическое или?). Их угомонил какой-то хмурый хмырь (нависало сомнительное счастье побратимства). Царапина на лбу Вернье была, однако, ему ко лбу (комментарий грушевидной дамы неопределенных лет — кажется, Тамара Рейнгольдовна? — и неопределенно-театральным прошлым — фамилия Вернье вызвала вакхическое возгоранье глаз и губ — «Ваш батюшка?!») Мы понадеялись — такси на двоих не то же самое, что хозяйство на двоих, хотя, как он впоследствии обмолвился, готовит «Ренуаровна» чудно, «Рафаэльевна» чудно, под маринадом мемуаров об отце — «был роман?» — Танька вкладывает в «роман» столько тоски, сколько иудеи в «Иерусалим» две тысячи лет изгнанничества — Раппопорт сумела Таньке втолковать, что «Ренессансовна» склонна к женственной любви — «какая жаба!».

Мы, jeunesse dorée (золотая молодежь), не знали — молодость слиняет, но нам ее припомнят, распотрошив на прозекторском столе. После «Потретов поколения», после «Утра в Константинополе» — и шелеста успеха не только Вернье (прав Пейцвер, повод для «ржаловки», если б Андрюша был жив) — например, Пташинскому заказали пять (!) фильмов, позже проболтался, что цифирь накинул, но два фильма одновременно — тоже урожай; а урожай психопатов на прием к Машке исчислению не поддавался (тянулись парами — супруг, супруга; бойфренд, гёрлфренд, тариф для одиноких удвоенный, т.е. удойный); о нужных звонках мне, многогрешному, безгрешно промолчу — получить плюху в виде статьи Риммы Каплонь «Пир во время чумки» («Литературная газета», между прочим) — было то еще удовольствие. Разумеется, Танька «так и знала». Зря Витька разъядовитничался на нее — из-за сезонных насморков стулья не ломают. Тем не менее понадобилось выставить Таньку дурищей (так и сказал, неджентльмен) — если у тебя наличествует профетическая (уверен, что ей известен термин?) способность, то отчего постфактум? (постфактум знала). Давно мы не видали Таньку (пятый десяток, помнишь?) снова маленькой. Задыхалась (всё всерьез!). Себе не доверяет плюс как непобежденная жизнью оптимистка верит, пусть ее распнут, да, верит в удачу — а поскольку воробьиный нос смотрит честно, травмировать не хочется.

Раппопортиха, психологически позевывая, сказала, что обращать внимание на Каплонь — себя не уважать. «Хохотливый стилек» (что тут такого?) «Фарца» (??) Нет, джипсами не спекулировали, провинциалок не ловили на бабл-гам (Пейцвер чуть обеспокоен, но вряд ли решительная Римма осведомлена о шалостях двадцатипятилетней давности — черт, а может, она нас лично знает? и никакая не Римма, а Рома с кабаньими буркалами соглядатая?). На некоторое время стало общей мыслью (даже я, сознаюсь, в каталоге памяти перелистнул — вдруг какую-нибудь доброхотку или, пожалуй, доброхота царапнул тоном снисходительным?). Тем более в пасквильном полотне не только гражданственные тезисы — «связана ли компанейская жизнь 1980-х под алкоголь и легкий промискуитет — со страной, смотрящей в пропасть? Ведь именно таким персонам предстояло встать у руля» — но и подробности, неожиданные для сторонних, — вроде «Коли Волкова (Вольфсона) которого приучил пить Вернье» (разумеется, ахинея).

Танька (отдышавшись) устроила Пейцверу разнос («Да лучше сразу в нос!» — хохотал Пташинский, он и на Страшном Суде не станет унывать — связи в патриархии): зачем он вообразил себя биографом, писателем («А роман “Асфальт”?» — Пейцвер в защите уморителен). «Утро» напечатал и адью. А гадина Каплонь прицепилась к цитатнику — «мужской уд и мужская удаль» (тем более Андрей не говорил — следует препирательство «говорил — не говорил», мне пришлось их развести академически, что «за кажущейся площадной эстетикой, по Бахтину, скрывается не только внутренняя форма слова, по Потебне, не только игрословие, по Гаспарову, но несомненное историософское прозрение, по Лосеву» — я еще мог веселиться, как выяснилось, зря). Танька, однако, не сдалась. А коллекция фамилий? Не помнила, чтоб в это играли. Да, играли — Пейцвер бычится, Пташинский и я тоже коллекционеры, в каталоге на двоих полсотни (кстати, не забыть вписать Каплонь — фамилию с овощебазы), свою любимицу «Элиту Пантелеймоновну Всяких» — библиотекаршу из Исторички — я так и не продал Вернье, но на «смотрины» важивал, кто знает, вдруг стала одной из мироносиц. «Лягушкина, Обноскина, Захернахер…» — что за карикатуры?! Пейцвер всхохотнул, что в 1980-е кадрили Лягушкину — парикмахершу с Петровки — а талия у нее получше многих, и Захернахер был — нотариус на Пушке, с именной табличкой перед конторой, Вернье божился, что придет с отверткой — нельзя бросать сокровища, конечно, не пришел, — Обноскина? — зубниха неотложной помощи! — Пташинский продудел, он мчался к ней в три ночи на Маросейку, нет, у Вернье каждая задокументирована. Какая разница! (Танька). Каплонь вам вмазала, что «мажоры». (Или все-таки он — Каплонь — поди-ка разбери — «всё закоплонисто» — Пташинский дразнит Таньку). Можно подумать, Вернье виноват, что у него тот самый отец, та самая мать, тот самый дедушка (Лена). Вот именно! — зачем ты (снова Танька сверлит плешь Пейцверу) расписывал жизнь Анны Дмитриевой, «той самой»? Ты пишешь о Вернье или о ком? (Пейцвер девичий отлуп легко переносил, но, кажется, одна была обида — за слова примазываешься к гению — потому что фото тиснул, где оба — Вернье и Пейцвер — пьют брудершафт с выражением глаз идентичным и которое среди наших именовалось «милыймой» — Раппопортиха после всем истолковала, кроме Таньки, понятно, что тут всего лишь ревность, ведь с Мышью он не лобызался даже датый). Уимблдон! Ролан Гаррос! Чемпионка Москвы в шестнадцать лет! Свеча в обороне! Тебе надо самому жаропонижающие свечи вставлять! («Брейк!» — Раппопорт) Мало ли кто с кем играл, кто кого учил! У моей мамы, например, не было денег на теннисную ракетку, да! (Социальная солидарность с Каплонь?) Женечка Черничилова тоже на корте юбочкой плиссе вертела, с этого ведь все началось, шушукала вся школа. А этот гоготун (на Пташинского, он счастлив и такому признанью своей незаурядности), я помню, он, Витечка, подсовывал тебе остротку — напиши, что Вернье выигрывал «с полулета», «с руки», а главное, у него отменный «твинер между ног» — вам сколько лет? (тут точно солидарность, но не социальная, а половая со всеми одиночками земли) — который «предопределил судьбу»! «Мы “между ног” убрали, кх, звучит двусмысленно». Какая разница! Вы должны были знать, ктó прочитает! («Головастик из грязи прочитает», — Раппопорт; просит зажигалку, благодарит, за эти бейрут­ские глаза многое можно простить). Зачем, балда (Танька к Пейцверу по-своему неравнодушна), всунул пошлятину, еще и приписав Андрюше?! «Это об чём?» («Еврей — кремень», — Пташинский ставит на Пейцвера). Ты хочешь (Танька ползет пятнами), чтобы я произнесла?! Андрей был («Красавица на пороге слез», — Раппопорт по-медицински) чистый человек, или вы не счухали? «Ты, что ли, про “Прогулки в кустах”? хуа, хуа! Вспомнила бабушка… Это другой материал, бабушка. Кто виноват, что Каплонища раскопает. И потом там ясно сказано, что “Вульвы” — монолог соседа по плацкарту, когда ехали “Москва — Обдорск”, запямятовала, Мышь?» Сомневаюсь (последний Танькин козырь), что кто-то из вас станет декламировать сей опус своим дочкам. (Вообще-то не должно сложиться впечатление, что Танька — королева ханжества, ей, например, не чужда лингви­стическая смелость — спутник старых дев — «Скажи, — любит меня допрашивать, — почему все искусствоведы гомики?» Обычно отвечаю: «Не гомозись»).

Я академически взбормотнул об «Индексе запрещенных книг» (первое издание 1564 года — моя мания грандиоза, увы, лишь в сокровенных снах, зато 1948-й добыл и ласкаю, как правнучку первой дамы, прекрасной, но с температурой абсолютного нуля — не уверен, что Таньке по нраву это мо, но Лена посмеялась, конечно), в «Индексе», высокое собранье, все запрещено — словесность, простите, светская — сплошные шашни — в салонах мадам де Помпадур, на полях Нормандии, в кусточках по пути в Обдорск, в дорожном дилижансе или бричке (говорят, Лев Николаич овладел Софьей Андревной после венчания, до дома не дотерпев, — впрочем, в прозе сей опыт нравоучительно не отражал). Но представим: субъект (хотел сказать «без ятр», сказал «великопостный»), кантуясь на вокзале, почитывает Канта, как знать, что будет с ним, ведь человек — созданье уязвимое, его не кантовать. И, без иронии, если Канта поместили в «Индекс», не есть ли это попечение о перегреве головы? Напомню, в списке сожительствуют (иногда я не прочь щегольнуть памятью размером с каталожный шкап) Дюма (отец и сын), Бодлер, Бальзак, Дефо (как видите, двигаюсь не по алфавиту), Декарт (девочки и так не пыжатся над ним, но у королевы Христины иное мнение), Гюго, Флобер, Гейне, Лафонтен (не дедушка Крылов, но несомненный дедушка Крылова), Руссо (уд можно демонстрировать? — нет, не говорил), Ричардсон (старушка Ларина с ним грешила), Стерн (не дожил и не повеселился), Жорж Санд (любить, однако, семерых — я не осчитался? — ей не запретили), Монтень (без комментариев), Паскаль (аналогично), Вольтер (тут без вопросов), Рабле (уф), Стендаль (баф), Свифт (его не удивишь), Спиноза (одинаково свезло что среди иудеев, что среди христиан), свободомыслящие мужи науки мне, без обид, по барабану — Галилей и, конечно, Дарвин (знаем, что от обезьяны, но не признаемся — в приличном обществе не испускают ветры вслух? — Пташинский аплодирует — пусть павианы являют миру алый каминг-аут), Джордано Бруно (тому, кого сожгли, как понимаете, от списка ни горячо, тем более ни холодно). Вам довесить авторов четыре тысячи?

«Ты разве левый?» (Танька примиренно). «Просто модератор» (что я еще могу сказать?). «Люблю (“люблю” здесь у Лены чисто функционально, без галлюцинаций, но слышу только я), когда ты говоришь». (Парировал, что «сухо в горле», — всегда, кажется, на подобные уловки она ответит не образцово-вежливо, а, наоборот, вроде «придушить тебя хочу»). Сошлись на том (даже Танька проголосовала), что Римма Каплонь — сбесившаяся феминистка (чего стоит резюме — «Женщины для господина Вернье — секс-машины, не более» — «Надеюсь, наши милые, — Пташинский обороты головой, — не подхватили американское расстройство?»). Давайте перейдем к чему-то более гигиеничному — Кудрявцев, например, задумал корт (торт?), корт! (Аню Дмитриеву ангажировал?) А церковь ты, Кудрявцев, восстановил? Кто-то (мое имя) обещал нам выставку Nōka Ō ? Или болтал? Что, кстати, означает имечко? Пришлось откликнуться — «Царь и Земледелец». Жил когда? Сто лет тому… У китайцев, память нам не изменяет, имератор пропахивал первую борозду? А у япошат? Тут Танька вновь берет бразды. Необходимо (мое имя), чтобы ты щелкнул Каплонь по носу. Не за вот этих олухов небесных, вот этих (Пейцвер и Пташинский наедине с коктейлем), за Андрюшу… Пожалуй, мысль не так чтобы… Повод продемонстрировать — наши представления о культуре опримитивели. Начну, допустим, с рецепции «Царя Никиты» (коль скоро мы о царях). Что, что еще Риммочка навешала? (небрежный жест с газетой) — «мажоры издеваются над слабаками»? (Уверен, все покаятельно — встречалось такое словечко у Вернье — подумали о Славике). Насколько помнится, толченое стекло глотать не заставляли (смех несколько садистский). В бассейне плавки не одергивали до стрючка (сказал? сказал — судя по Ленкиным очкам). Нам шьют операции с валютой — «не удивлюсь, если финансовое благополучие “лучшей в мире компании” подкреплялось подпольным жонглированием валютой — в нынешних реалиях скорее плюс, чем минус». Бу-бу (бегаю по столбцам), бу-бу — «программа национального спасения» — бу-бу — «воздух времени» — бу-бу, а, здесь раскадровка — «ароматный букет которого безопасней обонять через противогаз» — я рефлекторно рассмеялся — «Высоцкий-правдолюб как антипод» — бу-бу — «с золотой ложкой во рту» (ох, рты, ох, ложки) — бу-бу — «деревенщики ограничены, но интуитивно» — бу-бу — «Веня Ерофеев — это вам не китч» — бу-бу — «а если на его месте (это об Андрюше) представить кого-то с фамилией Иванов» — бу-бу — «многое расскажет о семье публичный отказ матери от сына — сюжет на телевидении был в жанре римлянок, которые не считали рабов за людей и обнажались при них будто при собаках или кошках» — между прочим, намек на ремесло дедушки, предчувствую, что Машка скажет в суд подать, но разве мы сутяги? — бу-бу, жаль, меня не пнула, моя мужская гордость, нет, пожалуйте — «прикормленные олигархами искусствоведы» — Кудрявцев, это о тебе, гордись и корми получше — бу-бу — «чувство превосходства»… Хо. Вы, Риммочка, попались. (Фото нет? Никак красотка? С Вернье не путешествовала? Нет, промолчал. Хотя версия об алиментщике все объясняет. Уверен, глаза — как иглы для инъекций. Все же латент­ная влюбленность не исключена.) Жаль, Витька, ты не вспомнил в «Портрете Вернье» его любимое — «чувство превосходства, быть может, мнимого». Тест на интеллигентность длиною в век, вернее, в два. Пчик-пчик (прищелкнув, даю газете вольную), кто, было бы интересно, по памяти цитатнет? Декламирую (мой родитель на небеси ставит «превосходно»): «Avouer avec la même indifference les bonnes comme les mauvaise actions, suite d’un sentiment de supériorité, peut-être imaginaire» («Признаваться с равнодушием как в добрых, так и дурных поступках — следствие чувства превосходства, быть может, мнимого» — ради Пейцвера пришлось переводить, не франкофон). И ради Золотой кошки (Лене играть в покровительство до пенсиона не надоест — спасибо, хоть без Муриной — обойдемся без очных ставок, но Лена, разумеется, не предполагала, что станем обсуждать «дела семейные»), Кошки, которая умудрить спросилась (тоже из наследия Вернье) — чья цитата? Пушкина! (хор, — кажется, только Раппопорт разглядывает цветов южнобережных маникюр). Я чувствую литературоведче­ский подъем, но не припомню, что понаписали корифеи, — Пушкин в самом деле слямзил из частного письма или двести лет таскает за нос читателей, читательниц, читальтенков? — да велика ли важность, звучит умно и, быть может, не без инфернальности. До «Индекса» мусье Онегин не добрался из-за того, что почтовые лошади просвещения едва плелись. Но финал же утверждает?.. (Танька с неустойчивой надеждой.) Так говорят. Сошлись на том, что «роман в стихах» следует перечитывать почаще (лучше шпарить наизусть, как, помнится, Вернье, — фокус в экскурсионном бусе, а мог бы по шпаргалке; Лена магнетизирует — «Ты?» — я не столь прост, чтоб после триумфа с письмецом предъявлять провалы в памяти). К слову, для моей противокаплоньевской филиппики тоже созрел эпиграф — из инструментов римской курии — «Nihil obstat» — «Никаких препятствий», вполне корректно.

Начать, пожалуй, с этой фразы (Витечка, стенографируешь?): навязчивый поиск морали, как чирьев у подростков (неплохо? — «Не кокетничай», — Лене можно не произносить; когда не нравится, стекла очков чуть стынут, — «Происк морали напиши», — Пташинский). Как будто со времен Крылова (вот дедушка и пригодится) литература… («Был еще Хемницер…» — Пташинский весомо; Кошка сочла ругательством). Так или иначе госпожа Каплонь недужит литературной тугоухостью и там, где у автора l’écriture artistique («виртуозное письмо» — снисхожу до Кошки), видит лишь справочник по гинекологииА ведь смеющийся Сирин мог бы послужить намеком… И проводница, с формами неолитической Венеры, и Босха сад цветущих наслаждений…

Соблазн велик, и, похоже, Танька (не говоря о прочих) готова была к дегустации «Трех прогулок в райских кустах» (мои декламаторские навыки общеизвестны). Предпочел отговориться ларингитом. «Дипломатично», — Ленкин взгляд; но я хотел бы в нем расшифровать постскриптум — «а мне прочтешь потом? вместе обхохочемся» — «только для мужского клуба? но ты такие места не посещаешь, а для научной конференции не подойдет, что бы ты ни плел про Бахтина». Реактива нет, чтоб проявить невидимые чернила, и сверху бодрым почерком, особенно по телефону — «У тебя блат в Суриковке? Не жадничай, гони пароли, явки, адреса» — «Доксиламин? С ума сошел?!» — «Мурина сама просить не станет. Не будь дубиной. Спой предисловие» — «Без тебя так скучно. Ты знал, что скучно без тебя? Увы, не моя рацея, а Раппопорт, но я подписываюсь» — «Были у Васильева. Он визжал от счастья, узнав, что мы с тобой школьные друзья. Про телефон ни гу-гу. Ты же просил не раздавать по подворотням» — «У нас на Истре благорастворение воздухов. Ты в одиночестве совсем прокис. Приезжай» — «Мне пришлось аккуратно намекнуть — твоя манера прищуриваться — из-за профессионального переутомления, слово “профессиональный” — всех убивающее средство, они ведь думают, что смотришь как на вошь» — «Машка в гамаке — соблазн для Рубенса» — она сама верит этой барабанной дроби?

Разумеется, на земле немало субъектов с образцовым пищеварением (это метафора, поскольку сам я на пищеварение тоже не жалуюсь), субъектов, вселенная которых состоит из карбюратора, футбола, пивасика, податливых бабенок (уламывать не надо, хотя слово «целлюлит» произносят с таким же ужасом, как лет пятьсот назад «Антихрист»), зато лыжи зимой утратили место в верхних строчках рейтинга, не отсюда ли виагра украдкой? — не забудьте баню (вписать изысканное «хаммам»), о, фаворит волнистых попугаев — страйкбол! — для пищеварения духовного можно и на вернисаж сходить (бабенка вставляет железное кольцо им в ноздри), где я их вижу, вижу (отсюда наиподробнейшее знакомство), но не могу сказать, что жду.

Вероятно, они, субъекты, тоже давно не увозят красавиц в ночь (где вы, гусарики? Ленка бы сказала — на ножках ее птенцов), да и красавицы не сигают в окно (целлюлит! хотя официальная отговорка — дом, семья, ипотека, не жертвовать же летним отдыхом, быт, одним словом, запутанный — было бы славно, если б они исповедовались в запутанных полуснятых чулках), но все же физические параметры у них более лошадиные, чем у автора этих заметок, чья жизнь в полусне не только из-за ночных бдений господина Бонавентуры и визитов госпожи Гипертонии.

Я почти уверен: попади им в руки вальс-фантазия Вернье (почему бы так не именовать «Три прогулки»?), сказали бы: вот — moujik! (Что делать, они не знакомы с Иеронимом Босхом, не слышали, что случается после парада мясных конфеток). Я готов проверить эспериментально — пожалуйте, знакомтесь:

«Nabokoff написал бы “вольные вульвы”, а лучше “вольные и невольные вульвы”, бывают еще “смелые вульвы” и, соответственно, “трусливые вульвы”, и даже “пессимистические вульвы”, и, соответственно, “оптимистические вульвы”, бывают “бодрые вульвы” — “сонные вульвы”, бывают — еще как! — “вульвы-губительницы”, но и “вульвы-целительницы” (переведем дыхание), “многоопытные вульвы”, “видавшие виды вульвы”, “старательные вульвы”, “наивные вульвы”, “завистливые вульвы”, “восторженные вульвы”, “хищные вульвы”, “вегетарианские вульвы”, “вульвы-вулканы”, “вульвы-заводи”, но и “заводные вульвы”, но и “заводские вульвы”, сюда же “петрозаводские вульвы” (охолостим географию, хотя так и просятся “подмосковные вульвы” и “вульвы ближнего и дальнего зарубежья”, а “подмосковные вульвы пели Подмосковные вечера”), словом, “всякие вульвы” — “мудрые вульвы”, “глупые вульвы”, “спортивные вульвы”, точнее, “натренированные вульвы”, “вульвы-товарищи”, “вульвы-коллеги”, “вульвы не с той ноги”, “вульвы с приветом”, “грешные вульвы”, значит, и “святые вульвы”, “вульвы на раз”, “вульвы на два”, “вульвы-консоме”, уф (чуть было не приписал Гоголю — “тридцать пять тысяч вульв”). Видел на блошином рынке в Пфаффенхофене фарфоровую фройляйн, которая читает книгу, чуть задрав подол и теребя вульву».



29.


Мы живем в эпоху всеобщего милитаризма, каждый носит в кармане ТФО (Тактическое Фекальное Оружие — т.е. девайс), но я причисляю себя к миролюбцам (разумеется, у вас по прочтении этих полумемуаров могло сложиться не столь комплиментарное впечатление, пусть), к тому же мне приснился сон: я, Вернье и (да, следует быть откровенным) Римма Каплонь на какой-то старой даче (Снегири? непохоже), шепчет камелек, Вернье шпарит «восточные переводы» (он так сказал во сне), но текст при этом французский — Duc de Lille, «Poésie des enfers» («Поэзия ада») — я бы не стал и наяву придираться к названию, это все же опереточный «ад» — и вообще, когда вижу в снах умерших — чаще отца, реже Вернье (мама почти не снится) — счастье испытываю, как иначе? Лицо Риммы размыто (но несомненно она), и почему-то ясно — Вернье ее примагнитил (вполне реалистично, всегда воздействовал на нежный пол), тут он дышит мне на ухо: «Ты (малый морской загиб) рохля. Девчонка сохнет — ты не расчухал? — по тебе» — даже во сне я исхитряюсь не терять контроль, я не говорю ему о Лене — «Фамилия, — Вернье продолжает, — конечно, неудобоваримая. Но я давно желал исследовать вопрос (патрициански бросает “Poésie des enfers” на столик, за окнами плывет снег на цветущую сирень — конец апреля?), возможна ли близость с неудобоваримой фамилией? В раю не было фамилий. Только души, только кожаные ризы. Имена? — сплошная семиотика: Адам — человек, Ева — жизнь, и семиты, ха-ха, на этот раз не при чем. А если (да, он совсем не изменился, — белозубая змея, зигзаг золотой челки — я вдруг вспоминаю, что он умер) она твой андрогин?» Полная ахинея.

Еще Танька (святая Рыдофия — из нового ассортимента Пташинского, но Танька, бог милостив, никогда не снится) меня клевала, что у нее нет сомнений — я не напишу о Вернье — защищать друга? Пфу… — это, видите ли, не в моих правилах, я, видите ли, никого, кроме себя, никогда не любил. Самое неприятное в женщинах — выдать колкость и вглядываться — в пожарчик мужской души. Исследовательницы.

Я начал «комментарий» к «Пиру во время чумки» Риммы Каплонь (Пташинский присоветовал название «Чумка на оба ваших дома», но моя сентиментальность избрала вариант «В поисках прекрасной эпохи», неоригинально, зато щемяще) с того, что люди — пленники времени, большинство, по крайней мере, они, как рыбы, утянуты потоком жизни, лишь немногие (о, сколь немногие) вдруг выпрыгивают из него. Отсутствовала отсылка к Шопенгауэру, но возможный эрудит, надеюсь, не станет придираться. Мы существуем над бездной, — повторял Вернье, — как у нас не кружится голова. Мне всегда нравилась цифровая акробатика друга: Земля шурует вкруг Солнца 30 километров в секунду (он говорил, конечно же, «верст»), москвичи шуруют вкруг самих себя 260 метров в секунду, но братья-африканцы того больше — 465 метров! «Мог бы не юродствовать», — благодарность Таньки; правда, следующий пассаж ее смягчил — мы не замечаем из-за масштабов мухи, но, говорил Вернье, разумно ли быть мухой добровольно? Вот почему он — пьяный, счастливый, стоя внутри фонтана Треви, кричал: «Nicola Gogol! Sto arrivando!» («Я иду к тебе!») Carabinieri, разумеется, препроводили обсушиться. Но Мурина сказала, что после перепились вместе с Вернье (успел ли он обучить их стишкам про достовалии? а перевод мог вполне сплясать с листа). Что-то магнетическое было в этом человеке. Надо полагать, из таких людей выходили основатели религий (и это не тот случай, когда цель — срубить бабла, ну а бабы — что бабы? — тут не рефлекс на яркость, не голодная похоть, а большее — способность слышать, впрочем, они сбегали от него, потому что утром в вавилонской постели чтение вслух Исаака Сирина или Фомы Аквинского, по пунктам, не для всякой, хотя в полночь, конечно, — снова цитата Вернье, — даже глаза простушек равновелики вселенной). Ремесло, которое кормило (при его диогеновых запросах все же требовалась пригоршня калорий и чем срам прикрыть), и которое он нашел почти случайно — чичероне — преобратилось в нечто иное. «В моей системе, — это я решил не цитировать, — один изъян: мораль. Но, положа руку на любое место, замечу: таков изъян всех систем».

Не для Риммы я крапал «В поисках прекрасной эпохи». Я давно приметил, что, пускаясь вплавь к прошлому, угадывал то, что было мне не известно, да никому не известно. Нежный Nōka Ō (Лена как-то смешно оговорилась, глядя на игру солнечного света сквозь майскую листву, — «нежлый» — мы лопали мороженое, как девственники, на скамейке в Сокольниках после выставки ретро-авто, — дань супругу — который, хвала духу-хранителю лесопарка, оставил нас вдвоем, потому что скандалил, требуя купить машину со стенда, — после я вложил в негодование из-за его неудачи все свое огромное сердце — вероятно, так мужественно жмут руку только над гробом), итак, Nōka Ō, с характером, что известно по редким свидетельствам, девушки, всю жизнь рисовавший только цветы, деревья, горизонты вечереющих гор, — проявил намеренную жестокость к своей первой любви. Откуда я это взял? Метакса сатанела, как будто Nōka Ō о ней написал (он ведь еще поэт в жанре «киндайси»): «Когда свинья молодая, она забавна, / Ее не противно чесать за ушком и даже потчевать с руки./ Но чуть состареет — сущая образина, / Нож повара милосерден, извлекая ее потроха. / Однако вкушая мясо и сало, припомни, / Ты не только в ней мясо и сало любил, да, любил» (перевод мой — «да, любил» — европеизированная вольность, отсутствующая в оригинале). Два единственных женских портрета в наследии Nōka Ō — матери (что атрибутировано наверняка), и Kasumi — «первой любви» (что под вопросом) — экспонировались у Метаксы, но сопроводительные стихи мадам самолично сорвала со стены за час до открытия, — ну не свинство? (будем верны стилистике). 1999-й на дворе, я успел расхвастать Андрею, что он пригубит от моего словотворчества. Спустя полгода (всего-то!) Джефф (тогда мы с ним и сдружились) нашел письмо торговца картинами Nōka Ō, в котором подтверждалась моя версия о стихотворении (оба японских джентльмена, нагрузившись saké, хохотали над аллегорией всех женщин — «не забудем, — предусмотрительно предупреждал Джефф в примечаниях к публикации, — они жили на заре XX века и в совсем ином социуме»), но главное, друг Nōka Ō — сметливый, но больше смешливый негоциант — рассказывает, как художник до «лунных видений» (так в оригинале) любил Kasumi — целомудренно, судя по всему, — а она отвечала ему столь же целомудренно («шепот кимоно, как шепот листьев»), потом они с год не видались, а когда судьба свела вновь, «он удивленно почувствовал, что не чувствует ничего» (так в оригинале). И что он сделал? Не удалился, храня образ «первого цветка», а… стал ухаживать при ней за сестрой. Зачем? Nōka Ō признается: «Из забавы».

Загрузка...