Я читал это письмо у Лены в компании (надо же было предварить интермедию в лицах — накануне Метакса раскурила со мной трубку мира в своем бюрократическом бункере, а кофе она варит забористо). Сидели на веранде («Касаясь корпулентной вечности», — сальный Пташинский, сознайтесь, не даст заскучать), где-то кашляла гроза, Лена, когда я окончил эпистолярий (не усердствуя с билингвой), сказала: «Как это страшно…» Вся Истра грохохотнула (Вернье кейфовал с нами, его вокабуляр). Кажется, я тогда впервые понял (почему «кажется»? точно тогда) — и это ценное открытие накануне сорокалетия для человека, который имеет основание полагать себя поумнее прочих, — можно быть «поумнее», но, давайте начистоту, — идиотом.

Да, я еще высказался, что, м.б., жестокость Nōka Ō — не следствие странностей иной культуры и не эксперимент вчерашнего подростка, и — допустим подобный альтруизм — не желание помочь бедняжке Kasumi расстаться с иллюзией, но торжество над властью — единственной, настаиваю, неодолимой! (я стоял, чуть раскачиваясь, с бокалом, в такт кропя красным вином плечи ближних) — властью, которую ненавидел и которой страшился Шопенгауэр — женщины над мужчиной. «Выпьем за свободу!» (уж совсем зря). «За свободу секса?» (кто бы вы думали? угадали — Танька-мышь).

Далее все вожделели донжуанистых доблестей Вернье — младшее поколение давно по кроватям («Сколько влюбленных кошек бегает за тобой? Пятьдесят?» — «Сорок девять» — «Он шифруется, правильная цифра…» — Танька явно выпрыгивала продемонстрировать совершеннолетие — у нее детский рост и такой детский вес, что даже доктор постыдится задать вопрос — но на многозначных «шестидесяти девяти» милосердая Раппопорт заткнула ей рот буквально — хлебцем с семужкой).

Интересно, многие ли купились на его историю о друге (маска древняя, как Хеопс, а наш мистификатор даже имени не потрудился сочинить), который, тоже чичероне («С венецианскими очами?» — Танька прожевала), шел на яхте между Мальтой и Марселем, солнечное марево над всем, такое, что Леонардо именовал сфумато (от меня потребовали, чтобы я экспертно подтвердил, я подтвердил), мир в тонах неопределенно-дымчатых, друг, поплевывая, а, скорее, нет — все ж таки море с исторической репутацией (вот-вот, наконец-то узнаваемая манера Вернье), и считая не ворон, а чаек, а кьянти с сигариллами не злоупотреблял, заметьте, это важно («Но в шезлонге аппетитная подружка?» — Танька потому и мышь, что втиснется в любой монолог), и тут — само собой, не подберу глагол — он испытывает — вероятно, это похоже на дайвинг, но здесь мои познания гадательны, я воздухом люблю дышать не из баллона (ха-ха-ха — общий хор), но хотелось отчеркнуть перемену физической среды («Привет Слуху! Покой, Господи, атеистическую душу», — Пташинский в своем амплуа), что-то наполняет грудную клетку — никакой не бриз! (он грызнулся) — мой чичероне не мист, а ловелас в ковбойке, с торбой из анекдотов от Ромула до наших дней (да он русский, более, великорусский — «Фамилия на -ов?» — вопрос Лены — само собой — «Тогда я знаю, кто это» — ее потом допытывали с полчаса, безрезультатно), в тот, как чичероне свидетельствует, момент, он вообще ничего не понял — просто торкнуло — секунда? может, пять — «dōreà tês charitos» (это греческий — снисходительное движенье подбородком для простаков — «дар благодати»).

От реферата последовавшего диспута на темы теологии (с психологическими и наркологическими ответвлениями, с паузами на шашлык по-карски) убережемся. К тому же голова была тяжелая — теперешняя память бесстыдно объединяет «благодать возблагодать» с «после литра водки не то еще мерещится», «вообще на Истре такая благодать» (в чем память не подводит, так в желании двинуть, редчайший случай, Пташинскому по роже за прихмыкиванья — «Лучше выпить водки литр, / Чем сосать у Светки клитор» — Хатько не слышала, да дело не в Хатько, к тому же это плагиат, а он мычал, что экспромт живорожденный).

Уверен, все купились на «друга». Я так точно. Закончив вчерне «Прекрасную эпоху», расспрашивал. Не помнят. Не «друг», а друг (или слишком? приятель юности, удача для компании, чтоб не засмурнеть) открыл им то, что даже он, король многочасовых словесных дерби, никогда бы не открыл. И ничего. Тем более не перед Каплонь подобные признания метать (я вычернул абзац о «средиземноморском происшествии», статья отчасти счахла). У Лены не хотел выпытывать. Но вышло в телефонном жанре «а, кстати» — «конечно, не забыла…» — «конечно, о себе» — тут мое встречное недоумение о кандидатуре на «-ов» — «Ну типус! я тебя дразнила…» — смех дуэтом, прерываемый на бронхиальный кашель (мой). Еще, как выяснилось (тут хронология меня попутала), незадолго до повествования о Мальте и Марселе я брякнул, что, овладей яхтой, катал бы Лену до Карибов… Стивенсона вслух читать. Гамак пиратский. Ночь. Купанье пусть не юных, но фосфоресцирующее море — ретушер, по крайней мере, моего брюшка (на пляжах, ясно, втягиваю, заодно пружиня икры). Когда так долго любишь, привыкаешь, что необязательно любить. Сатир и Нимфа. Когда ее догонит? В конце концов, яхта не нужна (деньги, сбереженные воображеньем, надежней, чем депозит, их тратишь, не растрачивая). А сатиры водились в эллинские раскованные времена на Черноморье. Утро в Феодосии. Соль с горизонта и лекция об Айвазовском, аллилуйя (немногим достанет смекалки допереть о снобизме с ног на голову). Ночь на Карадаге. Поцелуй с ежевикою напополам. Лекция о Волошине (Вернье неплохо накалачивал в 1980-е, сторговывая литдамочкам «максов» собственной руки; в музее, так и быть, не пережимать об этом). Вернье заключал пари, что в Гурзуфе гораздо популярней Пушкина дом-музей Пичужко, народного художника. Да запросто. Я готов к лекциям и о Пичужко, если ты в первом ряду. Допустим, так: «Влияние Матисса на Пичужко преувеличивать не следует…» Так наскребем на дачку где-нибудь у Балаклавы (не хватит? хватит). Хамсой закусывать медовый месяц. Дети, надеюсь, выросли? Помню, ты задала вопрос — и день помню, тот, когда гроза, когда я делал вид, что неизличимо при смерти, ты принеслась с контейнером таблеток, болтали о Коро — итак, вопрос, глядя на моего Матисса, — что должно случиться, чтобы я его продал? Я еще подумал о дурнотворном влиянии супруга и аналогичных шницелей. Поумнее прочих не поумнее прочих (после Стивенсона монолог был лишь в моих пессимистических глазах, нет, все же после гамака)…

«А, кстати, имей в виду, Каплонь — не совсем пустое место. Наткнулась на ее эссе о Блоке. Без тривиальщины». — «Угу» — «Знакомая знакомой, ты не знаешь, между прочим, особа жгучезнойная — дать номер? — видела стишата Каплонь в сборничке для навечно молодых» — «Никакие?» — «Как ни странно, нет. Подросток с тяжелой биографией — ну, представь, быт промзоны, алкаши, аборты — в ней живет» — «Угу» — «Конечно, об Андрюше гаденько. Но я поняла в чем фокус. Она, судя, по крайней мере, по стихам, мечтает о другой жизни, женщины все (смех снисходительный) мечтательницы, о такой, которой Бог, как шмотками, прости, на распродаже, завалил Вернье. Ты согласен?» — «Угу» — да, начиналась песня, что в Лене не люблю — «сироп для ближнего», по диагнозу Пташинского, — я был готов раскрыть про сон — но путать треугольник яви с треугольником сновидческим — лишь припомнил, как Вернье сказал, что будь страдатели литерадуры чуть сообразительней, давно бы сочинили автобиографию из собственных снов.

Помолчали. Вероятно, лишнее про сны. Могла счесть за намек. Перевела на мой кашель, мою жадность (или папиросы — род пижонства?), с перечнем пастилок от горла и сходных хворей ее детей. Я прочел фрагмент. Например, «лягушачьи прыжки тщеславий». Одобрила. О «влюбленности во всех, речь не исключительно о дамах». Да, хорошо. «Незакомплексованное христианство» (пожалуй), «эрос жизни» (Аркадий, не красуйся), «в его импровизациях тема счастья и тема смерти» (дай Ане Муриной на экспертизу; платоническая ревность?), а, вот, сюда же, собственные Вернье слова — «Вы уже мертвые? Это вопрос хронологии», вот еще — «Он научил всех, кто располагал способностью стать учеником, т.е. мог за буффонадой развидеть подлинное (“Развидеть” — бр-р-р; я выкинул) вкусу к прошлому. (Тяжеловато, но “вкус к прошлому” — да, точно) Ведь, согласимся, все флаги, группы, партии (Не нагоняй объем), консультанты для искушенных и дрессировщики для простачков, душепопечители по самонайму… (Запахло Солженицыным — Пожалуйста, не перебивай) …спринт к обрыву — не то, что ему нравилось… (Вот, сбился, перескочив абзац) …есть вкус к прошлому или нет вкуса к прошлому» (Да, да), «женское красивое лицо стоит всего прогресса» (некрасивые обидятся; мудро, но я оставил).

Что ж, оба вы милые романтики (угу; пассажи иного толка благоразумно не цитировал), но ему скучно было внутри музейного шкафа, а тебе не скучно — я не права? (игривые ноты); христианством не надо жонглировать как тезисами марксизма-ленинизма (угу, законспектирую), шпильку о публицистике, из-за которой я неповоротлив, как бревно, стерпел; дашь весь текст? — угу (знала, не в моих правилах). В общем, ты молодец. А-а! — Федька-шантажист (смех счастливой наседки, но ее смех всегда люблю), контрольная — это тебе не баталии властителей дум. Напомни, как японцы говорят «пока»? Гудки.



30.


Я всегда верил (глагол несколько претенциозный) в талант, который зафиксирован материально, и книги вашего покорного слуги (на полке брезгливо вне соседства с кем бы то ни было), журнальные оттиски, интервью в жанре «с умным собеседником» (буклеты с выставок все же столь любовно не храню), подтверждают мою веру… все меньше. (Совет, между прочим, начинающим: не будьте чересчур щедры на дарственные — неизвестно, как их потом употребят). Разумеется, я не каторжанин. Подарок Лены к моему сорокалетию — письменный стол с грифонами на тумбах (почему грифоны? цари зверей и птиц, еще с намеком на энгельгардтизм, в антикварном врали, что стол принадлежал Савве Мамонтову — ну-ну — и девочка без персиков за ним купалась в красках) — мне памятен не дóбычей на-гора из шахт эстетики (ноутбуком предпочитаю шуршать на оттоманке), а тем, как после Лена забегала (всего-то два раза, причем, второй — вместе со сценографом из Питера, представилась «сценографиней», да, юмор, но хорошо, не сценографин, если кратко — «дура с добрым сердцем» — Лены, не мои, слова — в самом деле, сценографин талдычила, что Кудрявцев «должен наконец открыть для себя театр как явление») и — я помню этот взгляд на обжившихся грифонов — так смотрел, будьте покойны, Мамонтов на свеженький «Метрополь», цитируя из Ницше — «построишь дом и понимаешь, что научился кое-чему». Я ждал свойского вопроса — «Ваяешь?» или «Манит муз?», но не спрашивала — тогда сам: «Боишься, сплавлю?» — «Хочешь, сплавь…» (обидка не клинической температуры) — «Что вы! Такие столы — музейная ценность! Как вы не улавливаете?» (сценографиня), мы переглянулись по-масонски, и тут — правда или придумал? — на донцах глаз у Лены было, как у «Маленькой О.», когда меня осматривала, инспектируя помаду и покусы. Кстати, тогда же узнал, что сценографиня из моих идолопоклонниц (цыганит дарственную — сдаюсь без боя), требует новинок — в Санкт-Ленинграде (вновь юмор, видите ли, у нее) не раздобыть — перечисляет с интеллигентным торжеством — две статьи из «коллективных сборников» (термин сходствует с «общественным ватерклозетом», не кажется? я не произнес) нашлись (восторги по поводу «соседей» воспринимаю, как налог на дурость), но «Тайна Босха» могла бы добить менее опытного воробья (масонский сигнал Лене — не проговорись — «Тайна Босха» — свершенье Димочки Наседкина), заверил дружески, что как из типографии поступит, сразу извещу. «Автограф не зажилите?» — «Никогда не жилю».

У Вернье был «талант жизни», не в том, что «жизнь любил» (одно из слабоумных изречений современности, сравнимое с «дышать любил»), а в том, что устный человек (теперь изустный), горел с полоборота. Что-то от дервиша, бродячего философа, распознавателя фальшивомонетчиков, корибанта красоты. В менее варварские времена за такими принято записывать. Но даже femmes savantes (ученые женщины), которые за ним вприпрыжку от Юрьева-Польского до Александрии, сначала femmes, потом savantes. Млели, но позабывали. Лена предположила, что взбесившиеся самки (ничего терминология?) — все-таки господствующая группа образовательно-увеселительных поездок — воздействовали на femmes savantes всей первобытной живостью, потому перед отлетом, допустим, во Флоренцию savantes штудиторовали не «Образы Италии», а брошюрки для пятнадцатилеток вроде «Техника соблазнения» (драк не было, слезы были). Вернье вывел статистику: на девять экскурсанток приходится один мужчина (к тому же либо под каблуком жены, либо под каблуком содомских странностей). Редкие птицы из университетских чуд хлопали умом, пытаясь уяснить, кто перед ними: квалификация? перечень работ? И отчего открытия размером с алмазную булыгу не прячет в кулачке? — толпе разбрасывает. Боюсь представить, как повела бы, точнее, как подвела бы их физиология, узнай, что академик Сергей Сергеевич, тот самый, который голоса не повышал с поры грудничка, кричал по телефону на Вернье, насколько в состоянии кричать господин гнусаво-старомодный, — не Бог, а грешный аз свидетель — «Андрей Викентьич, вы совершаете убийство, нет, грех самоубийства науки и, таким образом, своей психеи, отказываясь…» — речь шла всего лишь об аспирантуре, я никогда не видел Вернье более изысканным в респонсах, игре в иванушку, он пытался втюхать академику меньшого брата — Колю Волкова («алкоголизм преодолеваемый, но не преодоленный, а фибулы датирует даже с залитыми глазами») — С.С., говорят, месяц не раскланивался с Вернье, но поэтесса, та самая, что была влюблена в академика духовным чувством, посматривала на Вернье отнюдь не с материнской нежностью, стоит ли разжевывать, что значит посвящение «А.В.» в стихотворении «Патфайндер»?

Да, он патфайндер, следопыт: расшифровал латинскую криптограмму на Лефортовском дворце (кто повторит? ждать снова триста лет?), нашел маскарон-автопортрет Шехтеля (немногое, что не погребено, — в «Прекрасной эпохе» есть об этом — в образе Меркурия на Мясницкой, архитектурное сообщество восприняло, как выпад), проехал «вслед за Роденом» по французским городкам с забытыми соборами (где-то — где? — десять дев вместе с женихом Вернье ночь провели под сводами, как мэтр Роден, изучавший эффекты витражей, прокрашенных просыпающейся зарей), место сладких преступных свиданий мадам Бовари в Руане отыскал — с маркетом и американским фастфудом — я почти вижу, как он начинает контрреволюцию, и его облитые счастливым солнцем мироносицы пойдут на баррикады в стилистике Делакруа — «европейская культура — Донжон» (его слова) — понимали ли они, обреченные овцы, о чем это?

Я думаю, он следовал элладскому обычаю: друзья, перед расставанием, брали предмет — плошку светильника, раковину, статуэтку, вощанку с письменами — разламывали на две части, чтобы потом, когда-нибудь, через годы, может, десятилетия, — встретясь вновь, сложить части — и узнать друг друга. Но не только о живых — о мертвых. Он повторял, с милым акцентом франкофона, строчки из «Земного рая» Уильяма Морриса: «Because they, living not, can never be dead» («Ведь они, не живя, не умрут никогда»). Annette говорила, ему приснились похороны Шекспира, с толчеей, ярыжками, выпивкой, лунным бюстом жены трактирщика на посошок. Разумеется, выбалтывая такое, он нередко за­служивал не самый лицеприятный титул — балабола. У скучных людей даже сны скучные. Он играл по партитуре прошлого — партитуре камней, проселков, пейзажей, никем, кроме него, не читанных книг (помню, захлебывался, что раздобыл в Цюрихе псалтирь на ретороманском 1701 года, с записями мушиным почерком, жалующимися на колики, и перечнем целебных трав, включая состав для любовной силы), а в Новгороде, пособляя стариннораскапывателям, он первым выхватил из суглинка дощечки астролога (XIII век!), теперь они в тамошнем музее (было бы наивно искать его фамилию в сопроводительном провенансе). Обожал Соловки. Один послушник — Саша-мало-каши — прыгал и трясся от счастья, видя Вернье. Конечно, Саша был с придурью. Но при виде других не прыгал. Что это? Детское чутье? Радость земли?

Помню, обмолвился, что хотел бы навалять книгу что-то вроде «Истории людей и вещей» — в тысячу страниц, а лучше — в десять тысяч. Новая «Маха­бхарата»? (Самому прототип увиделся в «Афонском патерике» — «Война и мир», умноженная на два). Теперь я понимаю, что объем — не блажь, а зеркало, равное жизни. Не написал ни строчки. Начать не трудно, вот довести… При том, что был портфель из страусиной кожи — «Дремлет Москва, словно самка спящего страуса» — в пупырках, как куриная, — показывал — красота сомнительна, но прочность безупречна, — презент поклонницы с угорелыми глазами — дары он принимал легко, тем более, как она мурлыкнула, с намеком на неутомимую ходьбу следопыта, словно страуса, или с намеком на неутомимую любовь? — от страуса, надо полагать, не убежишь), итак, повторяю, портфель с биографиями мира, хорошо, полумира (на остров Пасхи страус не довозил — они не океано­плавающие — и с Огненной Землей поставьте прочерк — вообще Латинская Америка не его страусок, хотя, как сказать, белый генерал Николай Эрн, брат московского философа, создатель войска Парагвая, стал поводом для получасового монолога; а собор в Лиме? — если не путаю — его далекая любовь, праздник туземной фауны, весь в черепахах). Он доставал из портфеля гирлянды библиотечных карточек (какой из библиотекарш пришлось платить взаимностью?): Вилла д’ Эсте (Нептун, Рометта, Дорога ста фонтанов — шампанское воды пусть сами дегустируют, не страшно, если пошипит живот), лабиринт гробниц Вестминстера, темные аллеи Сент-Женевьев — другого брата отца искал, но так и не нашел — могилу утилизовали еще в 1960-е за невнесенье платы, — всех нас в конце концов утилизуют, — его оптимистический рефрен, — но дабы не чересчур вгонять в печаль подопечных одалисок, на карточках — треугольники из прерафаэлитов и натурщиц — я так и вижу его взгляд патрицианских искорок — у женщины любой социальной страты при слове «натурщица» кружится голова: сердцем гения играть — не то же самое, что «профессионально состояться» и т.п. (наверняка в такие моменты напевал из Эдит Пиаф «La vie en rose», над Истрой напевал, во всяком случае, даже у Раппопорт глаза на мокром месте, а Танька кричала, что пойдет топиться).

Таньку иной раз тянет давать советы — в «Прекрасной эпохе» я должен был объяснить «секрет Вернье» — «У тебя не получится, конечно» («Ну да, ты же по нему голодная, не по мне» — не стал травмировать). Но, в самом деле, в чем? Талант рассказчика? импровизатора? гипнотизера? машина эрудиции? тембр голоса? (Раппопорт тиснула статью, где доказывалось влияние мужского тембра на женскую чувственность. Хрипотца, нижние ноты… А если голос пищит дистрофиком, она не оседлает вас — боязнь раздавить? Голос Вернье психоаналитичка именовала «маскулинным медом» — звучит, правда, неаппетитно, но научная терминология всегда звучит неаппетитно). Тогда мужская, хм, красота? Об этом пусть глаголет Дима Наседкин (спасибо, Вернье не представился случай зреть результат моих педагогических, даже не педофилических, экспериментов), зато я сразу вспомнил ниточку шрама над правым веком — в двенадцать лет Андрей скалолазал по водонапорной башне в Нахабине, вековой старухе, — на верхнем ярусе, говорил, и ветер вековой. «Напиши про золото загара на его лице — память странствий» (снова Танька) «И что сердце равнялось земному шару, а не клопу» (намек на Каплонь, понятно). Может, секрет в падёже знатоков? О, не переведутся до Страшного Суда, защита диссертации среди апокалиптических развалин — почему бы нет? — день, час, шажок науки, банка пищевого концентрата. Хоть по фаюмскому портрету, хоть по прерафа­элитам. В той же Британии пяток специалистов возможно наскрести плюс чокнутая дилетант из отставных учительниц (типаж межконтинентальный); я лично знаю двух, Джефф трех, а его Грейси, которая сама «девушка, приснившаяся прерафаэлитам» (Джефф увалень, но так сказал), утверждает, что наипервый дока почему-то в Монреале — нет, временно, сбежал подальше от супруги, просто та раньше от него сбежала, к тому же он заика (отсюда трудность популяризации). Вот-вот. Взрослая жизнь умещается не на тысяче страниц, а на десяти, — или на одной? Червячок души так мал, что не разглядишь. Дело не в снобизме (воздушный поцелуй Каплонь), мы — эпизод, не более. Жаль, будущий Ле Гофф (король медиевистики) не напишет о нашем «поколении» то, что написал о зачуханном (как будто бы) Средневековье — «они ликовали». Один Вернье ликовал. Уильям Моррис любил Джейн Моррис, а Джейн Моррис любила Уильяма Морриса, но все же любила меньше, чем Данте Габриэля Россетти, который, конечно, любил Уильяма Морриса, но больше любил его жену — Джейн Моррис, он любил ее так же сильно, как любил Элизабет Сиддал, свою жену, пожалуй, даже сильней, а Алексу Уайлдинг, Фанни Корнфорт etc. любил чуточку меньше, правда, иной раз Алексу и Фанни любил чуточку больше, если Элизабет, скажем, в отъезде, а когда Элизабет умерла, Джейн, наоборот, была полна сил, к тому же Джейн была утонченней Алексы и Фанни, во всяком случае, в любви к ним он был не столь постоянен, как к Уильяму, поскольку к Уильяму чувства всегда испытывал ровные, уф. А Вернье любил Джейн, Уильяма, Данте Габриэля, Элизабет, Алексу, Фанни etc одновременно и еще, без счета, других (здесь бы и пригодилась тысяча страниц), даже когда лица неразличимы, как, например, в Александрии римские статуи (музейчик Восточной гавани), которые подняты из моря, умыты временем, почти исчезли, с каждым касанием воды отдавая свою личность векам, перешли в состояние сна, но пусть во сне лицо затуманено, ты все равно знаешь, кто перед тобой. Разве что чокнутая учительница чувствует схоже, но не решается повествовать — поймут превратно.

Там, в портфеле (в поклаже на страусе), еще колоды фотографий. Помню белокрылую Лои Фуллер, без нее ар-нуво безвкусно; Алессандро Морески, последнего певца-кастрата (бизнес-вумен взволновываются); с сумасшедшинкой глаза Бориса Тураева — мага египтологии, витязя Руси; открытка с барышнями, собирающими в 1908 году флёрдоранж в Провансе (чепцы, фартуки, в каждую влюбиться); экстаз болящих в Лурде (святая Франция; Пташинский говорил, что тамошняя чудотворная вода не действует, но требовал флакон), мордовки (так в подписи), идущие на богомолье в Саров в те же дни, «les petits russes» (так в подписи), т.е. «маленькие русские» — малороссияне (чубы и мазанки), принцесса Дагмар, ноги Зинаиды Гиппиус (не отдельно, но господствуют перед палитрой Бакста — сфотографировано, когда писал портрет), ноги Иды Рубинштейн (для комплекта), Матисс в Москве, гостит у Щукина, на фоне из картин Матисса (меня дразнил)… — мир его отца, семейный, так сказать, альбом.

Публика была счастлива (бог должен изредка спускаться в массы), когда из рукава выдергивал шпаргалку (страус их тоже перевозил). Письмо той к этому, эпитафия на варварской латыни, граффити от Пскова до Лиссабона, цифирь Брокгауза, русско-французский разговорник времен Тургенева — «благоволите растопить камин, озяб с дороги, вымокла крылатка»… Помню из Виолле-ле-Дюка — «мы восстанавливаем не только то, что было, но чего не было, но могло бы быть».

Annette говорила, Вернье посеял портфель в Кельне (в качестве дополнительного приношения волхвов — ну да, пошучивал), может, поперли потомки угнетенных — приемыши Европы на одре? — (вообразите, какой рычал франко-конголезский фак над потрохами страуса! — Annette заливалась, как Андрей исполнил эту драматическую мизансценку, впрочем, умел мычать фонетику каких угодно жертв колониализма). Да, страус его кормил, подставлял крыло (между прочим, — просвещал Вернье, — в старой Бухаре лечили хвори питьем из миски, из которой сам страус жажду утолял; знали? нет), но было бы смешно объяснять его летающий успех нелетающей птицей.

Тот случай, когда я готов оскоромиться цитатой из Джорджа Терруанэ: «От всех жизненных странствий остается лишь пыль на башмаках» (явная аллюзия на «Башмаки» Ван Гога, значит, и на тяжбу о «Башмаках» Хайдеггера и Дерриды — читателям щекотно сознавать причастность к кругу избранных — Лена напрасно дулась из-за «щекотно сознавать»). Что ж, и от дорог Вернье немного: «Утро в Константинополе» (все-таки о «русских облаках» никому в голову не набредет), стишки на случай («Раз по улице Тверской / Прогулялся уд нагой. / Встретил барышню для вду, / К сожалению, не ту» — вероятно, я пристрастен, но, идя по Тверской, бормочу эти строчки и сверяю интуицию поэта с прохожими обоих полов; если же сверну к Никитским воротам, то вспоминаю из романса, который он пел и который выдавал за белоэмигрантский, но все знали, что это его собственный: «Помнишь, нам Пушкин встречался, / Не Александр, а другой, / Но, как и мы, он венчался / Русскою снежной зимой. / Пусть разбросала судьбина / Нас в чужестранной земле, / Нету забыть нам причины / Розу в февральском окне»), поэма о Вийоне (которой не было или все же была? — нам он читал пролог, стилизованный под французский язык XV века), «Теория ворот» (бога ради, не повторяйте вслед за Землеройкой, что при всей цивилизационной дискуссионности должна была бы стать обсуждаемым нарративом; «ворота» выламывают в разное время и в разном месте — 1789-й, 1917-й — что там, впереди?), «женское лицо стоит всего прогресса» (я уже говорил), он был сам по себе, а это, знаете ли, редкость в мире, где как будто отсутствует рабство, и еще — он к жизни своей не относился всерьез, много вы встречали таких людей?



31.


Рождение 143-го ребенка тоже радует (речь о «Поисках прекрасной эпохи», хотя, конечно, цифра от балды, я не столь фертилен). Вялые звонки, не только вялые — Землеройка, например, осчастливил, что я высказал больше, чем сам мог предполагать, да, много больше, и это начало давно назревшей дискуссии (монолог на пятьдесят две минуты — глянул таймер — да, и я обожаю слово «назревший» — вероятно, я был несколько резок с Леной, попросив, елику возможно, не раздавать мой номер направо-налево, вширь-вглубь — «Ты сбрендил? Склеротик, сам диктовал»). Респекты при встречах. Джефф — он так и не овладел русской речью, во-первых, японский подорвал его лингвистические способности, во-вторых, главное понимает, главное — в глазах, но у статьи-то (ха-ха-ха-ха) глаз нет, и ты переведи главное. «Джеффи (мне не хотелось его мурыжить, когда рядом Грейс), главное — мы склеим ласты. Не исключено, что уже, просто не в курсе. Вряд ли тебя это сильно расстроило». — «Как сказать». Между прочим, мой лапидарный синопсис был продиктован патриотическими соображениями — по отношению к русскому языку — хотел заинтриговать английского лентяя.

Таньке понравилось в финале: «Там, где ты свернул на бессмертие — арс лонга и всё такое… Скована жизнь — свободно искусство и всё такое…» Не стану врать, что мнения Лены ждал как мальчик (в данном случае правильнее вписать «отец»), но все же: «Да… прекрасно, прекрасно… было бы лучше без саморекламы… но так у тебя всегда… ты же не можешь по-другому, правда?..» Боже упаси, не хотела кольнуть (ее слова), ты, что, перепил на радостях? (ее слова), когда попрощались («Ты не обиделся?» — прозвучало почти неприлично, с интонацией Маленькой О., кстати, Лена ее разок видела, удивлялась — «Странная особа, бр-р-р, странная. Весь вечер сверлила щучьим взглядом, давно знаешь? странная»), я почти не впадал в конголезское буйство — тут у нее инстинкт материнства, распространяемый на всех: подруг, друзей, однокашников, садовницу, шофера, — разумеется, их отпрыски прежде всего вовлекаемы в теплый мир безбрежной заботы — даже бывших подруг, бывших друзей и (как без них — жертв жестокости) собак, кошек. От открытия собачье-кошачьего приюта здравый смысл удержал (или здравый Кудрявцев?). Но помню, например, молдав­скую бабищу с прозвищем Бегемот (мыла окна у них на Истре, тайна ремесла — поплевать, потереть, откинуть голову, полюбоваться, дрогнуть наливным плечом из-под бретельки фартука, если рядом плетется мужской экземпляр, да хоть бы я — сколько окон? двадцать пять? тридцать пять? Вернье подтрунивал, припоминая затею Велико-французской вонюции — «налог на окна» — иногда у Кудрявцева замыкание юмора, но Лена хохотала), так вот Бегемоту требовались не деньги, вернее, не только деньги, а штамп постоянного жительства в Москве, лучше бы муж с московским штампом. Первое — мелочь (щелчок Кудрявцева), второе, как выяснилось, тоже (щелчок Хатько, у нее, кто бы знал, ассортимент мужей лежалых, но годных). Однако душой предприятия была, конечно, Лена. А тот, кто спешит творить людям добро, имеет право подмечать слабости. Annette, напротив, привзяв за запястье: «Вы так хорошо сказали о нем и (делая вид, что перешагивает смущение) о себе, то есть не о себе, а о том, что (второй барьер смущения) для вас в этом (третий барьер), простите, бардаке, — настоящая жизнь» (приятный момент, если бы не шепот Пташинского тогда же в затылок: «Друже, из вас выйдет гармоничная коалиция…»).

Жаль, Танька только после «Поиска прекрасной попохи» (Пташинский переименовал «Поиск прекрасной эпохи») вспомнила, что Вернье признавался — трудно записывать, когда мысль несется… гепардом («гепард» — уверен, ее соавторство, она считает себя стилистически одаренной). «Не забыл, я увлекалась стенографированием?» (с умилением самой себе). «Угу» (Дурь к тебе липнет, как насморк. Она до сих пор в обиде, что не составил компанию в занятиях норвежским — продержалась, будем следовать подтвержденной хронологии, не больше месяца, даже «здравствуйте» улетучилось из головешки). «Я хотела Андрюше помочь. Он бы стенографировал свои мысли. Зря ты не написал об этом» (Как, если слышу впервые?) «Конечно, арс лонга и всё такое — правильно. Но я бы добавила (пауза, ее прием, чтобы звучало умней): искусство одно не предаст». Потом были слезы (Танькины слезы!) — у Пташинского в подобных случаях наготове сентенция — «предпочитаю сыр со слезой, а не девицу в слезах» — гогочут все, кроме меня, — им же святая Рыдофия не исповедуется. «Будешь?» (зато я обретаю законное право на «Землетрясение», я о коктейле). Конечно, будет. И я слушаю, что причина в той гадине, подлючке, стерве, воровке с Трех Вокзалов, суке последней и сексапильной кошатине, зебре — кстати, ты знал, что зебры — самые похотливые? (похоже, она требует подтверждения занимательно-зоологического факта) — паучихе, которая после спаривания сжирает женишка, — таким мерзавкам мамели с детства внушают, что у них между ног розан в сахаре, а мужики, ты уж прости за честность, за опыт, неспособны дотумкать, что там напичкано крысиным ядом. Ты не думал, что ее второй муж — придурковатый лорд — околел не случайно? Никто не травил, сам образцово спился. Может, использует зажимы для причинных мест? (Давно предполагал, святая Рыдофия осведомлена в изысках порноиндустрии.)

Зебры — это что-то новенькое, а в остальном все канонично — речь о Женьке Черничиловой, ныне мадам Эскро, — еще по коктейлю? — чур, зубами не стучать — скляница с острова Мурано и с алмазной гранью — морочила мне голову о зебрах, а техника алмазной грани тебе, смею предположить, неведома, или ты, небось, решила, проявляю заботу, чтобы ты не наглоталась толченого стекла? — не льсти себе (некоторая грубоватость — проверенное средство от истерик). Чокнулись без тоста (спасибо, коктейль целительный), но я бы утешилась быстрей, если бы ты оставил меня — улыбочка — переночевать, — конечно, она не сказала — а вы что думали? — коктейль целительный — и точка, но улыбочка была, и глаз подтуманенный — сначала на меня, после — на мою священную тахту — и кто после этого посмеет утверждать, что я испорчен?.. дамы поддатливы — щегольнул бы Пташинский, но я, например, опасаюсь таких дам, будто мне четырнадцать и обратно девственник.

Ты, что ли, спишь?! Пока je ris en pleurs (смеюсь сквозь слезы), он спит! Ладно, храповицкого не победить, хочешь, постелю? (А я что говорил? — это я тебе, недогадливый читатель — еще по коктейлю, чтобы продемонстрировать, какие мы добрые друзья и можем до положения вдрызг, и наша физиология, даже пущенная, как зебра, на вольную пастьбу, испросит лишь детских отправлений, а не взрослых). Но ты пропустил (дергает меня за щеку — у! — действительно пьяна? — поцокивает, отхлебнув), а что за карамель? Дай, угадаю (улыбочка), — это аспирантки, которых принимаешь у себя тайком, туда подмешивают, чтобы профессора (снова щека) при-во-ро-жить, хмех-хмеххх! Да, ты пропустил, мечтая о… мечтая… о новых открытиях в искусствоедении, пропустил… (Вежливость предписывает проявить интерес, проявляю). Есть силометры (Угу), есть (стучит по стакану) спиртометры (Угу), а есть (смеется), такое даже Андрюше в голову не влезло — вагинометры. И это не аршин пошляка Пташинского! А способность — принять туда вагон. Как, неплохо? (Кхм, — тональность кашля засвидетельствует, что тематика не так близка). Ну ты ханжа известный. Но посуди — лорд скопытился, а до него простачок — «средство передвижения» из анекдота. Слышал, он в психушке? Я не веду статистику пассажиропотока у нее в вагоне. Теперешний чуть не в parlement всея Европы греет круп. Раппопортиха моталась в Paris на стажировку и заодно, не знаю, зачем, с ней виделась, по-моему, это предательство, но та, вагоноприемщица, когда вспомнили Андрюшу — и не предательство? — небрежно, за кофейком: а какой еще другой способ стать женщиной? Механический? Он подходил для этого лучше прочих. Ничтожество. (Вероятно, мое лицо недостаточно солидарно.) Только Христом-Богом тебя прошу: не называй это ревностью. Как там у Гогена? Две душечки на пляже. Не пом­ню тарабарщину. Я никогда (спасибо — порция «Землетрясения») не скрывала, что Андрей для меня не какой-то дружок детства, хме-ххх. И вправе утверждать, что доверял мне больше, чем прочим. А так оцениваю Женьку объективно. Нравится вагон? — на здоровьице. Мы, женщины, вопреки кабанам, то есть мужчинам, способны к объективности. Вы встрескаетесь в стиральную доску (мне не хватает ангельской честности в глазах), в зебру (зеброфобия тоже, согласитесь, феномен), в идола какого-нибудь, который даже не намекнет, что догадалась, как вам больно (всё отлично, занят купажированием). У зебры не мелькнуло, что сломала ему жизнь. И его веселье — авансцена сломанной души. Да, много, много иных женщин (смотрит с врачебной нежностью), которые также всем ломают. А фигурка точеная, даже сейчас. Щелочки-глаза. С намеком. На теннисе промажет, и смеяться — Женька-потеряшка, ха-ха-ха! — главное, кое-чем вильнуть. А заботливость? Помнишь, он вывихнул предплечье (не помню), она ахала, охала, стягивала с раненого фуфайку, на ноги подняла всех знахарей олимпийского резерва. Он смотрел, как благодарный сенбернар. Я была глупая. Думала: значит, по-настоящему. Теперь секрета нет. Вы — никто не знаете. Он как-то завалился вдрабадан. С Annette Муриной всхимичило (занят купажированием), а я-то рада — не подушка в поезде, не гостиничная бе за интерес. Я мечтала, чтобы у него было постоянство. Сердилась: зачем пришел, в таком виде. Берег Annette, чтоб не травмировать. Я чтó? — мальчик в юбке. Он, правда, по-другому говорил: ты моя проверенная любовь. У него был синдром исповеди, да, перед каждой, если, понятно, не гостиничная бе. А может, и перед бе. Случайно, лет в одиннадцать, поднял трубку домашнего спаренного — слово-то какое нецензурное — телефона и услышал свою великосветскую maman. С кем треп? У нее в книжке пол-Москвы: Фурцева, Елена Образцова, тому подобное. Курлыкала, что не хотела мальчика, хотела девочку — это когда единственный ребенок! Еще самооправдывалась: девочка — мечта для женщины — могу представить ее желудочный смех — ты помнишь ее смех? А Викентий (о, Викентий) вообще не хотел ребенка. Ему и так письма мешками со всей страны широкой и родной — «Желаю от вас зачать, я свободна по вечерам в воскресенье, понедельник, в четверг в первой половине дня». (Смеемся, чокнулись, тост за деторождение произносить не стал). Утесов ревниво: сколько кг любви тебе прислали? А чадо от законной что-то вроде кандалов. У них был договор: можно — у меня в ушах ее желудочный смех! — погулять, но наследить не можно. Хотя денег, спасибо родному правительству, столько, что хватит утешить любую брюхатую гражданку. А ребенок от законной супруги — тут обязательства. Викентий старомодных правил: отпрыска нельзя оставить на произвол, следует выучить хотя бы по-французски. Речь об аборте, объяснять? Врач-еврей намекнул: без хирургии. Лучше порошочки. Теперь не установишь: травили или не травили. А нежеланный ребенок всегда чувствует, что нежеланный, без телефонных исповедей. Пока был маленький: аппетит, таланты, ходячая энциклопедия, подачу хвалила Анна Дмитриева, рисунки хвалил Жилинский, еще чего-то — Хренморжовин­ский. Папаша делает мину, что ценит продолжение. Мамаша — нет ее нежней — ты помнишь улыбку самки аллигатора? (Может, мать побережем? я не сказал). Только разматывать ленту жизни он будет, как будто лента не нужна. Ты правильно говорил: смотрите ленту жизни медленней, lento! еще медленней, più lento! (Благодарен за цитирование.) Машка трещит, что он просто не нашел своего андрогина. Потому что гений или близко к гению. У такого человека внутри два человека, да все двести. Зачем ему кто-то? Но разве так бывает? (Конечно, говорю, так не бывает). Помнишь, мы лазили на стены Новодевичьего, ты с Митькой хотел кирпич с клеймом украсть? — а после топали по шпалам окружной, через Краснолужский мост — убогий Славик чуть не сверзнулся, а она подвернула «ножку» — разумеется, театр для бедных — он взял ее на руки — помнишь? а белую французскую юбку? — у девочек в зобу дыханье — а он повторял: «Какая легонькая!» Он в любой бе видел богиню. И не способен рассмотреть, что зебры. Думаешь, в Подчердачьи не было воровства? Я лично одну выкинула за волосы. Он смеялся. Десять рублей? Бог мой! Зачем десять рублей, если подарю весь мир? Пытаюсь установить, что за писатель был в гостях у его маман. Ты был тогда? Не был и не надо. Писатель с лицом баклажана, при этом любитель женщин, главное — их любимец — просвещала шепотком Н.В., и вот он напророчил: «Вы разыграете жизнь по моим черновикам». Кто это? Всех спрашивала — у всех память, как кондом. О, извини. (По коктейлю? Спрашиваешь). А ты, как всегда, с ангиной? Баклажан выдал, что «дачная тема для него центральная». Вернье, кусака: «А центральный рынок?» Тот полуобиделся, потом, конечно, смех, советовал пробовать себя в литературе. Только пр… пр… про да… чу (Та-та-та! Снова слезоизлияния?! И коктейль йок, и ночью выпивка йок), пр… пр.. про дачу он угадал — сва.. ри хо…тя бы ко…фе — (Пока я у горелки, помучивает мой рояль — Бетховен? Гибрид Бетховена с Шопеном? — музыкальная школа увяла раньше, чем женские прелести) — ты знал, что гаденка прихватывала меня с собой к нему на дачу, знал? (Откуда? — ангелолико — я не нарколог, чтобы штопать ей отшибленную память — в прошлый раз «про дачу» было на именинах Витьки.) Ты ничего не знал. Поучала таким тоном, сразу видно, папа дипломат, — ехать одной к молодому человеку неприлично. Я-то — Капотня — впитывала клеточкой. А в Снегирях — золотая осень, белые колонны, хризантемы отцвели, рояль, как одинокий бог. Он угощал нас ликером и Теофилем Готье. Какой-то хмырь со станции снабдил чистым спиртом. Кашляли, стучали по спине. Он поминал тебя: манкируешь масонской ложей. Утром она помчалась в ночной рубашке на велосипеде, ну плащик-то накинула, все-таки начало октября, ему за папиросами, а он, махая ей с балкона, мне: «Смелая, да?» Еще бы! Для таких компаративистика, Мандельштам, диссиденты, экзистенциализм, мой папа был дуайеном, югендстиль или, вкусней, ранний югендстиль — как сервировка для устрицы в трусах. На обратном пути делилась «опытом»: мальчики сразу клюнут, если ты под ручку с серой мышью. И тут же: ты, моя Танька, ты красавица, я дам тебе лореаль от прыщиков. Если ноги кривоваты — колготки только дымчатые. Она о себе, что ли? ты же видел мои ноги! (Видел) Всем бы такие ноги. Если боженька обидел ростом, то подбородок — она трогала мой подбородок, тварь! — держи повыше. А губы? Надо, чтобы каждый сказал: не губы, а бланманже. И вообще научись, Танька, получать удовольствие, когда мужчины — где угодно: на улице, в метро, в приемной комиссии, на партийном собрании, да хоть на детском утреннике, хоть на похоронах — тебя мысленно раздевают. Тогда и немысленно разденут, табунком побегут. Глупо всю жизнь в одежде. Эта сиповка смеялась мне в лицо! Ходила по нужде не в кусты, а в мою душу… (По-моему, ты преувеличиваешь, — обычная — ну ладно, не совсем — девчачья болтовня). Рехнулся? Для тебя душа и задок — синонимы? Может, рожу расцарапать? — тогда поймешь?..

Я хотел было сказать, что мы живем в мире, где задки все же заметней. И про задки треплешь ты, а не я. Что Вернье мне не чужой, а Женька — никто, по крайней мере, теперь. Как зовут того писателя, не имею понятия, но размахивать кулачками? — когда пьеса сыграна, а театр снесен. Плюс к тому инсценировка всякий раз в новой редакции, — ты, в самом деле, не помнишь, как читала по ролям всей компании тогда-то и тогда-то? — лишь скромный Славик сбегáл на кухню ради чифиря или каркаде, чтоб вернуться без того и другого. Текстологи не отделят яхвиста от элохиста, — что было, что не было — где позднейшая вставка, где постыдное сновидение — и отчего в сегодняшнем варианте обошлась без фанерной перегородки, полосы света под дверью всю ночь, порнографиче­ского шепота с отчетливо ясным «будь ласковей с нашей соседкой — двуногой совестью»? И как она лезла («не девушка, а спортивный снаряд») к нему в карман брюк за билетом на электричку, вопрос «у тебя найдется писáлка?» (карандаш), просьба застегнуть пуговицу на спине, прижечь ссадину на лодыжке — все тобой подшито в криминальное «дело» (не борись за права угнетенных, если Лена не захочет тебя видеть). И как ты, словно подстреленная птица (я точно процитировал?), металась по дачным катакомбам, ища крюк (мелодика Шарля Гуно?), чтобы повеситься, или, будь любезна прояснить, про таблетки снотворного… Главное, я не пойму, зачем ты потащилась с ней в Снегири снова? Ну да — зовут, почему не ехать? Мы не из управы благочиния, чтобы подлавливать, но в миноре она руководила тобой — «нельзя надежды возлагать исключительно на сэра Дарвина» (речь об излишествах в волосяном покрове), а в мажоре — ты, на песчаной круче над Истрой, когда решили моржеваться, — «мадемуазель должна внимательней следить за состоянием подмышечных впадин» (восхищенный Вернье падает пред тобой на колени). Но какой бы алкогольный шторм тебя не накрыл, никогда не проговоришься (подметила Машка), что именно он — да, наш в высшей степени незаурядный — уговорил Женьку на аборт (можно свалить на Н.В.), из-за чего, по всей видимости, Женька не смогла в будущем стать матерью. Четверо приемных (негритенок, индусенок, вьетнамская девочка, кто-то из Закавказья). Спасибо, что сегодня без драматургического джокера — «ее папаша — тот жук (пауза), к тому же у деда была фамилия Жук».

Я откупился сорокалетним виски (подношение Димы Наседкина, заботливого святогрешника), в семь утра вызвал такси («разве женщину в таком состоянии прилично сажать к незнакомому водиле? или тебе плевать — подвергаюсь я опасности или нет?»)



32.


Мода на старенькое, — растолковывал как-то Кудрявцев, — объясняется желанием прочности (центнер на паузу) в этом непрочном мире. Аганбян, пока не вытолкали взашей (умолчу об игриво-аллитерационном отчестве, которое натягивали за глаза, хотя глаза здесь явно лишние), раздобыл для Кудрявцева сталинский автотанк 1952-го (проще говоря, машину бронированную, сам Берия, брехал, в ней перемещался по Москве, оказалось, по документам, не Берия, а его холуй — некто Хрипунько — для антикваролюба Кудрявцева вроде дегтя, стерпел). Семь мест, автоматика, стеклоподъемник, шкапики для дюшеса и для покрепче (с подсветкой, но без музыки, — Аганбян метал), зато подогрев под же родной (кроме шофера — слишком расточительно) и бонус — фото Любови Орловой с росчерком «Хорошенькому Хрипуньке, Л.О.» (в щели сиденья плесневело с -надцатого года, а у облагодетельствованного, к слову, рожа — помесь хряка с кормовой свеклóй). Лена брезгала. Но роллс-кабриолет 1939-го (владела Зельда Сейр, вранье) ей нравился. И будто бы (Таньке ли не знать) в счет сапфирового колье (память о бабушке-смолянке), которое Лена продала для первых Кудрявцева гешефтов. В июльскую жару в кабриолете весело преодолевать пространство. Я составлял компанию. К Нике Гольц (терраса над притоком Истры, самовар на шишках, крыжовник — вкус царающий, припухлое плечо — оводы Лену любят не меньше, чем я люблю — нет, не говорил). Ника только завершила наброски к «Маленькому Принцу»; Сашка Конопушкин, сосед и прототип (Конопушкин — прозвище), чаевник, сладкожор, брякнул (настроение сытое), глядя на Лену: «Ваша (почавк пирожным) жена (похлюп чаем) кру… (почавк) кра… (почавк) красивая». Ника Гольц смеялась. Еще — чуть вверх от Нового Иерусалима, к церквуше, символизирующей гору Фавор («Что думаешь о природе нетварного света?» — теологические вопрошания Лене не чужды — а я думал, что бретельки платья следует подвязывать прочней, — «Напомни, что значит термин “Парусия”?» — если бы ты была Суламита, а я, прости нескромность, Соломон, то лишь один ответ — «Паруса любви» — сказать? от жарищи жужжало в темечке). Пикник в полях, пламя кипрея («Смотри — Сезанн», — ты машешь вдаль). Еще в «усадьбу Враново» (скромно-садовый домик, но будто бы на месте погорелой мызы, либо погорелого театра) — «Он тебя переговорит» — «Да кто?» — «Реставратор Вранова. Забавный Гришка. Его жена (громкая фамилия), да, внучка того самого. Но делай вид — не в курсе. Он сам талантливый, он пишет, я не читала…» — «Как хочешь» (и что-то, Лена, очи твои горят не чересчур?) Фамилию латифундиста сразу позабыл (хватит с меня жены, вернее, деда), но рыжей бородой он может заработать миллионы под Новый год (приняли на грудь, не помню, остротка вслух или не вслух). Похоже, Лена меня поддразнивала, ей не чуждо желание взмахнуть платком к турниру — хозяин встретил нас в кимоно с драконами, спасибо, не пижаме — вот и тема для глубокомысленных — Япония и очарование вещей, которые исчезнут не завтра, уже сегодня. Голос Гришки (давно за пятьдесят) шел впереди него — а, он еще и певунец? — не только сам-бренчала — «На даче без piano? Нет, нас так не воспитывали» — его слова; неприятный тип и буркалами жрет Лену. Piano здесь, конечно, гроб без музыки, но Лена вдруг начала «Вещую птицу» Шумана (сколько я просил, всегда кобенилась, а перед рыжим кобелем, да ладно). Там есть место (если помните) — си, ля, ре, до, фа бекар, ми, ре, до, си, ля, соль бекар, фа диез, фа диез, ми, ре — но внутри самое лучшее фа, ми, ре, до — жаль, реветь нельзя. Гришка вопит о Юдиной, той самой, что выделяла эту фразу (а мы, лапти, без него не знаем), что если бы Лены не было, ее надо было выдумать (жена Гришки — ангел, это ясно, и милосердствует поддатой болтовне), Лена повторила фразу — под гибнущее (вечер, закат) солнце — даже вытертый панцирь пианинки вызолочен, и пыль оконец рассыпана лисьей дробью, — Лена правит прическу, задерживая ладони у висков чуть дольше ныне принятого (Раппопорт бесится всегда, — причина не в благоприличиях, а в том, что у Раппопорт отвисший трицепс, даже в вольных рукавах неаппетитно, но, будем честны, я тоже не жажду видеть пассы Лены при других, да ладно, только мы с ней помним, как осмелился: «Тебе ни­кто ведь не говорил, что так Эос встречает утро на доме Клингсландта?»). От Гришки ехали («а в следующий раз необязательно гуртом, вы, Лена, можете одна заглянуть, но требую “Сонет Петрарки 104” Листа, без музыкальной пищи душа скукожится»), просила шоферить вместо нее — тем более это способ, как заявляет, протестировать характер (я для тебя разве криптограмма?) — ей нравится, как рву на красный свет — коллекцию свою также составлял? — я, между прочим, умею отмолчаться (другие скушают, Лену это злит) — да, запамятовал — мы не в дым, но близко (поклон Гришке и винцу из буйных яблок). Почему-то ей вздумалось (заполночь давно, начало третьего) сделать на истринской плотине стоп. Смотреть на звезды — а наше северное лето шарж, как известно, ночью градусов двенадцать — «я, дура, шаль забыла» — предложил свою рубаху — хмыкнула, что не Бельведерский, бросили по монетке в кипяченое молоко плотины — «римский обычай, да?» — я подтвердил — «и сбудется, завтра здесь проеду, просили — только не смейся, змей, — посодействовать открытию ветеринарной клиники» — первым побегу лечиться — да ты здоров, как бык, но там быков не пользуют, помещеньице для малогабаритных псинок — «а что если я Зельду возьму и утоплю?» — винцо, что ли, опять взбурлило? — «мой роллс, мои деньги — хочу и утоплю» — на неделе ей снился ровно такой сон — сталкивает коллекционного красавца с какой-то набережной, скандал, полиция, сломала балюстраду, пальмы с треском — вроде бы Ницца — а штраф (ее бьет смех) платит, кто бы ты думал? — я помалкиваю не без угрюмости — ты! К чему сон, ты же специалист? К счастью. А! ну конечно, у тебя всё к счастью, сны только к счастью… (Не такое скверное мировоззрение, пособляет — мой хмычок уместен — на биографическом пути.) Само собой, ты образчик стоицизма, само собой, тебя в кутузку чуть не запечатали, а ты бодр, ты весел! К чему разочаровывать, да, к счастью, и неумно копошиться в ненадеванных арестантских робах. Теперь как анекдот: стал адвокатом Вернье, и самому понадобились адвокаты. Каплонь, паучина, выследив доверчивую подёнку, впилась в «Поиск прекрасной эпохи» ядосодержащим жальцем: «Монологи престарелого жуира», «Валютная эссеистика» и т.п. пропустим — «Самовлюбленный господин со снисходительной улыбкой по адресу народных масс (слушайте дальше), которому давно за­крыты двери в музейные хранилища — не следует пускать очаровательного господина в огород искусства». Я смеялся над «огородом», Пташинский, каннибальски скалясь, убеждал черкнуть в контрреплике про колокольчик и цветущий мак из заднего прохода (Босх, «Сад земных наслаждений»). Вот падишах, вот у кого перманентное счастье, т.е. море фекалий по колено: клепает фильмы, клепает отпрысков, это о нем бормотит Валера-козлетон, бард с диетической известно­стью, — «Растут родные сыновья по улицам соседним…». Танька пылала (насколько способно хилое тельце): «Подай на эту скотину в суд!» — «?» — «Ты не понял? Она тебя вором назвала!» Господи, если тащили индустриальные гиганты, заодно города, какие-нибудь золотые жилы по карманцам, по гульфикам, стоит ли принимать близко к сердечному аппарату дела изящных, так сказать, искусств? К тому же натюрморт Романа (не опечатка) Фалька «Черешня на подоконнике» — с видом в сад, где, если щуриться, разглядишь полусилуэт (или не разглядишь?) — мне, что всем известно, подарен вдовой Рувима Рудинского в память о Вернье-старшем, который мильон раз намекал: мечтаю о «Черешне» на своем подоконнике в Снегирях. Если Рувим жадина, а вдова — копуша, при чем тут я? Рувим на отпевании Вернье-старшего публично плакался, что де не поспел — «всяческая суета, как сказано в Писании, лишает главного — смотреть друзьям в глаза, слушать их душу» (ну этим-то он Вернье точно не обделил). Вдова проснулась, когда и Вернье-младший был во облацех. Лену подкапывания Каплонь тоже растревожили, помню голос в трубке (такой, когда какая-нибудь гадость, вроде кори у детей, нет, хуже). Я поуспокаивал — «спиритус санктус меня не оставит» — она кричала, господи, она кричала — сбрендил! прошу, заткнись! нет, ты свихнулся! кого ты дразнишь?! у тебя мозги разжижило! — хотелось бы мне выступить со встречной просьбой — ну покричи еще, так нравится… Конечно, никаких опровержений (голубая кровь, Риммушка, голубая кровь). Но чуть подразнил общественность. Лекция о Винченцо Перудже (упер «Мону Лизу» в 1911-м, прятал под тахтой) у Пиотровского (правильно, Михаил Борисович, не следует читать московской прессы). Иззеленевшая Каплонь еще наташнивала дважды — «Кто спал с “Моной Лизой”» (получалось, я, благодарю покорно), «Оздоровление» — после того как вторую лекцию (о Хан ван Меегерене, поддельщике Вермеера) у М.Б. похерили. Разумеется, не извещал Лену о «разговоре где следует». Дивились, когда переписал их имечки (память, компатриоты, уже не та) — Леонид Малышонок (цепь поколений едоков картофеля оставила след в защечных пазухах), Геннадий Паршак (в альбоме Ломброзо стал бы примой), наконец, заглавный — Евгеневгенич («удобно, не перепутаете» — юмор силовиков) Косорыгин. Долго не могли взять в толк, что Александр Николаевич Энгельгардт (личный архив в Эрмитаже) — мой двоюродный дед. Вопрос — а не было ли намерения вернуть семейные ценности обратно? — мне показался странным, учитывая, что архив состоит преимущественно из рукописей (по большей части преданы печати), прижизненных изданий с автографами (Орбели, например) — но у меня в Староконюшенном такие же рядком на гордой полке, наконец, перерисовок (виртуозных, по общему суждению) от Тициана до Анри Матисса (снова Матисс!). М.Б. как-то просил глянуть глазом: вдруг это сам — от «деда твоего сюрпризов…» — он не продолжил. «Знакомы ли с супругами Рождественскими?» — Плохо запоминаю, с кем на фуршете принимал на грудь. — «Как часто консультировали Гаффена в Москве?» — По настроению. — «За?..» (жест пальцев, перебирающих купюры, — Паршак наглеет) — Мои тарифы, видите ли, заоблачны. — «Например?» — Миллион, два. — «Налоговая?» (едок картофеля). — Данные за 1994-й. «Племянник гражданина Рудинского утверждает, что вы нарушили волю покойного, не…» — Спасибо, что не говорит, как я его в ватерклозете домогался. (Тройной хрюк мужской солидарности.) Канонично подымили, я угощал (недоумение, что дрянцо — видите ли, из близости к народу). Выйдя на свободный воздух, все же подумал: а хорошо, что не преподавал у несовершеннолетних. Свечечку у Обыденки поставил (а вы бы к Марксу дернули?) Пташинский уверял, что от меня отстали после фразы «глаза не смеялись, но несчастлив по-своему, русский душой, Мисюсь, где ты?» На какое-то время прижилось в качестве тоста — разумеется, тирады я не вмазывал — не декабрист, не диссидент, не Аввáкум, не Солж — элениума у меня немного, вплывали в голову давние речения — «С восьмой заповедью у него конфликт. Михаил Борисович собак пустил на Ирину Александровну из-за “Мечтателей” Матисса» (Тебенько), Метаксу встретил синюю от злобы (бивни!), а еще в Староконюшенном улыбается уменьшенная копия Искусителя, флиртующего с неразумной девой, нагрянут, завопят: Страсбургский собор обчистил! Однако «Мечтателей» я перенес к Ване Соколову (не распаковывая). Кудрявцев пояснял: дети мои, наш гений (оборотец применительно ко мне из его нетрезвого рта порхнул не в первый раз) в этой конспирологии — десятая спица в колесе (комплиментарно). Роют под Шницеля, а гению — от силы год, ну два, к тому же для аrtiste libre такое, говорят, полезно — не стоило гешефтить с китаезой, эта твоя Коньякса сеть сплела, — у нее цель — преодолеть дефицит музейных тапочек (звук горлового смеха, Пташинский мурмычил, что король допился до анчутков; позже я узнал, что на «тапочках» копирайт Пташинского, милая сволочь). Я (Раппопортиха, прости, — бордо интимно покропил ей спину, однако, колористическое решение свежо, — добавить? послала дружески), я должен всех трансфигурировать (снова качнул бокалом) на жизнеутверждающий лад — всегда любил гусарики для галерей, как гусар — гусыню (не гастрономически, а парфюмерно, поскольку у гусыни чепчик, кринолин, лорнет, фиалки), но все же более любил способность чуть взлететь, как стрекоза китайца, которую запродал, — думаете, не хотел стреляться? о, верю, вы не думаете пошло обо мне — одна надежда — у Ци Байши еще две тысячи стрекоз, кузнечиков и прочих милых блох, — и не кистью, а дыханием ладони, которая… — все интенсивно пищепотребляли под реплики «с чем салат?», «Хатько перешла на (похабный шепот) молодежь», «у Димочки Коротыша был план — сделать (мое имя) главным по культурке, Кудрявцев, завидуешь?», «Угу» (с набитым ртом) — …которая… тут что-то от эфемеры, дрожанья воздуха… у статуи Лауры в Люксембургском саду закрыты глаза. Что это? незнание, кто возблагоговел пред ней? шифр души? сон? (сон здесь и бодрствованье там) горний мир? (Раппопортиха молча — а поесть?) преграда профанам — procul este, profani — преграда повседневности, крысиной возне, пахучим крысиным норам («Можно не к столу?!» — «Ленка, на дачу крысы шастали?»), если же вдруг посмотрит, ее взгляд сожжет, да, сожжет, но вся жизнь аrtistes libres, вольных художников, скажем смелей, mages libres — вольных волхвов — в том, чтобы однажды она открыла глаза, да, открыла…

Вслух я вряд ли скажу, что мое ремесло — метать бисер, вслух необязательно, напротив, похваливал сациви, грузил бордо в утробу, помню, Лене трудно подстроиться под развеселье, — главнокурявцев (говорю, жуя), что крысообразные вдруг отвязались, всё! (Хоровой тост; даже жаль — Землеройка и Монголь­ская бо’одка собирались выступить в мою защиту на суде). Попутно скетч о Евгеневгениче (юмор у них в наборе, как причиндалы), набравшись, выболтал об Обыденке, о петиции к чудотворной (странно приметить у Лены насмешечку напополам с довольством, может, из-за позолоченной оправы — его презент?) Или она вспомнила о «Мечтателях»? — стала первой, кому сказал (задолго до свистопляски), что выбросил дарственную. Боже мой, ты восхитительный дурак! — как будто я хотел? скорей всего, случайно, переезд, студиозусы таскали короба, поперли ради хохмы, не уверен. Лидия Николаевна была не без провокаций, повторяла «мой стиль — рассудку вопреки». Но, похоже, рассудок-то присутствовал — и «двойной автопортрет», как говорил Анри (он водил рукой Л.Н., пока они, лежа на мавританце, т.е. на чуде ковроткачества, болтали друг с другом в «золотом зеркале Амура»), — ей попросту стало жаль отдать в чужие лапки, канцелярские лапки. «Юрочка, вас могут засудить» — «Венец страдания — и тот не будет платой» (Ахматова? не проверял).

Не знаю, зачем ты придумала эти катания в кабриолете (или придумал я?) Он все время глохнет, чему никто не верит — там ювелиры перебрали косточки, а Аганбяна нет, чтоб ставить на горох, — зато, когда тихнет мотор, мы, под жаровней солнца, слушаем кузнечиков и ветер луговины, прозаически, впрочем, ожидая эвакуатор, ты говоришь что-нибудь вроде «я люблю такие моменты, жизнь останавливается, и…» — не знаю, что должно следовать после «и» — «а верю ли я в доктрину метемпсихоза? хотел бы стать, скажем (подыскивала костюм для воплощения недолго), кузнечиком?» — и верю ли (странный переход), если бы меня все-таки замуровали в местах отдаленных, она носила бы мне сухари (хотел сказать, что назвал бы ее соучастницей, и сидели бы по соседству), вообще не бывает ли у меня наваждений, когда видишь иные, но тоже свои, биографии, иные дороги — потому что она мечтала, пожалуйста, не смейся, быть ветеринаром, еще актрисой, еще чичероне, как Вернье, а лучше всего драить полы в церкви в Брюсовском. И верю ли в воскресение — как будто не пою «Христос Воскресе», как будто не поклонник кулича по ее рецепту — но вообще-то, и пусть это будет теологуменом, люди ценят только то, что теряют навсегда, и мы с тобой тоже что-то потеряем навсегда. «Но зачем, если знаешь, а ты знаешь: нужны шмели?» — о, тут ответ несложен — мнемотический каталог несостоявшегося энтомолога сохраняет в нетленном виде латинское наименование жужжащего бочонка — bombus — ты хохотала (к тому же я научил, как бомбуса, задумавшегося на синем шелке твоего плеча, погладить, чтоб не цапнул), но ведь это даже не половина ответа, а целый не произнести: если любишь женщину, в вопросе — да весь мир в вопросе; если не любишь, то, конечно, дура.

Иногда тоже говорю нелепости: «Тот, на Страсбургском соборе, с жабами на спине — это же не я?» — «Как тебе в голову могло прийти? (ладонь на лоб) Перегрелся, что ли?» Но если бы солнце подплавило меня, скрипел бы и скрипел: почему не пришла на вернисаж Nōka Ō — а, ты была никакая, упадок, смешно сказать, сил, ты — серфингистка, тебе всего сорок шесть — «Почти сорок девять, счетовод» — какая разница, ты — ас сверхскоростной езды, госпожа ветра, не удивлюсь, если тебе придет фантазия прыгнуть с парашютом, лишь благодаря твоему человеколюбию мы передвигаемся в автомобиле, а не верхом (брякнул, что за руль не садился с 1987-го, — повод меня подучить — тем более, как сказала, инструкторше-миллионерше плата не потребуется), хотя, конечно, ты считаешь блажью, что у меня дыхательная аллергия на потную шерсть твоих миленьких лошадок, но и я — блажью, что была больна, когда перед пластмассовыми людьми я откровенничал о komorebi — солнечном свете, который проступает сквозь деревья, — м.б., вся человеческая история — такой почти не различаемый, но все же присутствующий свет? — и «Вишня в цвету» Nōka Ō была коронована героиней вечера исключительно с целью спросить — в каком саду цветет твое счастье? — стихотворение Nōka Ō, в моем переводе, предсказуемая мистификация. А вечером твой сварливый тон по телефону: «Почему я долж­на сходить с ума по Nōka Ō, если ты сходишь с ума?»

Зато мы ждем эвакуатор, как иудеи — мессию. Возникает, однако, повод спросить: согласна ли, что я чудотворец? — вместо ответа жуешь травинку, а я пересаживался за руль и — заводил мотор — мы почти взлетали под изумленные взоры селян — чудо, продолжал городить я, не что-то из ряда вон, а повседневность, как небо, к примеру, или его отражение в прудке средней свежести, в общем-то главное чудо — что мы — это мы, хотя мы нетвердо знаем, кто мы на самом деле. Селяне тоже исповедуют чудо, селян не разубедишь: кабриолет — не съемки фильма, и твои дымчатые очки — повод для слухов о пришествии селебрити, но сколько платят за массовку? (кому-то смогла подкинуть заработок, кто-то покрал саженцы в твоей оранжерее), смеялась, что реплика в мой адрес — «вы продюсер?» — воздаяние за презрение к бухгалтерам и бухгалтерочкам. Само собой, можно иноходить на других авто, у тебя еще два (три? тогда поправь), незнанье марок — сорт моего снобизма, есть с четырьмя кольцами, как будто четыре раза замужем, а не четырежды мать в непорочном браке, есть с хищным образчиком кошачьих — не твой портрет, а твоей судьбы, перед которой ты бессильна, даже если выжимаешь по Новой Риге двести верст.

Когда мы мерзли на ночной плотине, сказала, что всегда отказывалась играть Шумана, потому что бережешь мои нервы (я, дескать, нервный), что в какой-то новелле Джорджа Терруанэ персонажи так же смотрят на звезды и понимают, что они — бессмертные — смотрят сейчас на себя здешних и смертных — нравится? (мычу одобрительно-фальшивовато), что Гришка из Вранова, милый дурачок, писатель, которого никто не читал и читать не собирается, дышит неровно к вот этой даме (ты смешно показала на себя в зеркальце), — разве не ясно, что он все придумал — свойство художественных натур, и потом, если бы ты сама тоже — ну понятно, да? — он бы узнал последний, у тебя дети, у тебя воля, у тебя характер, и не абы какой, а субботинский характер (нет, уже не пьяна, «субботинский характер» — твоя трезвая мания), и, между прочим, известно ли мне, что тут в двух шагах поле клевера, и известно ли мне, что клевер днем не пахнет, а ночью — да, — по-моему, чушь, но двинули. Тут дело вот еще в чем: попробуй найди, когда темнота, туман, грунтовка, четыре ночи. Я заглушил мотор, подумал, жаль, алкоголь выветрился, ведь алкоголь — брат сна, а во сне можно все, и мы поцеловались.



33.


Нет, он долго держался порядочным человеком. Дольше, чем среднестати­стический представитель мужского вида (я не выяснял, где ты почерпнула сентенцию). И хорошо, что дети выросли, — с интонацией самоубеждения, сразу после искусанных губ, после стыдливой скороговорки пружин автомобильного дивана, после купания под первым просветом — была минута, я перестал тебя видеть, — туман на воде как дыхание Левиафана (когда ты заплескала мне в лицо, я ознакомлен с этой метафорой Терруанэ) — после твоих волос — таволги, душицы, татарника на исходе лета, лилии долин — и быстрой ладони — не соскользнул ли крестик, — удачно все-таки расположено это поле у затона — можно миловать милую ночью, под утро, в полдень, как до начала рабочего дня на соседней ферме, так и в самый разгар. И распевы — «Василич! (неценз.) сюда!», «Василич! (неценз.) да не сюда!» — контрапункт любви. Потом шипел ливень, грозища, с угрозой не столько грешникам (хотя твое бедро пересекало мое бедро, единомыслия в оценке моей остроты не наблюдалось), сколько коллекционной колымаге, которая могла потонуть в суглинке. У твоего Терруанэ точно нет сравнения цвета глаз с цветом неясного неба, с цветом июльского ливня. С такой погодой можно и поисповедаться. Ведь ты нашла того дурачка-следователя (Пиршак? Пиршук?), намекнула, что будешь благосклонна, не сомневалась — я кристально чист, только без нервов, ты не леди Годива (я бы поубивал их мастихином — хлопотно, но наверняка — и у Агаты Кристи такого способа не обнаружено, вау). Гладила мне щеку: «Воренок…» — «?» — «Ты зажилил Фалька, почему не отдал Андрею?» Трудно вести правоведческие беседы, когда трогаешь губами соцветия сосков.

Кстати, об иных биографиях (благодарствую Косорыгину со товарищи). Была галлюцинация: уехать в Углич, затаиться в местном музейчике, взять другую фамилию, закончить карьеру смотрителем, мирно дремать — да я болтал всей компании, помнишь? Конечно, помнит. Только не говорил, что вместе с тобой, но ты так веселилась, что теперь-то я знаю: всё поняла. Конечно, поняла, я не дура. А заметил ли я (ты щекотала мне подбородок овсяницей), что давно перестала носить шаль с астрами? (я кивнул, ты не любишь, если я чего-нибудь не заметил). Это чтобы я не воображал, что ты не боролась. Это для него все легко: давно вторая семья — кажется, ты не верила, что мне неизвестно — вся Москва шушукает сто лет. Почему не развелся? (все-таки я задал вопрос). Ну дети, а теперь в довесок тренд (или треп?) о семейных ценностях (мне припомнился его высокоморальный юмор — семейные бесценности — когда обнимал домочадцев). Были на приеме у Самого (воспримут неправильно, если притащит обновленную версию). От слова «кретин» я удержался. Может (ей бы пошли в этот момент очки), пришел к умозаключению, что всё вот это — из мести? Откуда знать, что у меня там (положила ладонь мне на сердце, сначала, правда, на правую сторону, фыркнула) — я всегда был со странностями, а тот нет, тот надежный, то есть в роли надежного. Я не забыл, как в восьмом классе подарила мне сокровище? (пауза во спасенье не длинна) книгу отца о лингвистике с автографом? (да, да) — а зачем запрятал? в тот день, когда придуривался больным, когда шаль с астрами, когда тоже гроза, просила показать — по глазам вижу, память отшибло! — а я ответил — не знаю где, не найти, кавардак, мамай, нет средств, курам на смех, на домработниц. Тебе внушали (воспитание бабушки), что ты багфиш, почти гадкий утенок, а если правда? — я же тебя в упор не видел, я был увлечен (последовал список моих согрешений от и до, включая коровищу из Ярославля, о Маленькой О. ты была осведомлена, как оказалось, более, чем думал), но после, но после (жаль, ты смотрела в окно, и я никогда больше не увижу, какие бывают глаза, когда женщина говорит не тривиальное «я люблю», а говорит «но после», собственно, я так и не узнал — ты не продолжила — после чего догадалась, чтó ты для меня), вообще я нелепый типус, если спрашиваю, в каком саду цветет счастье — в саду, где обитает нелепый типус. Дыхание мое, когда подавал пальто, пальцы сквозь кашемир, — понял, почему гнала всех на улицу в ливень, в собачью жуть? — уловка дуры — только, господи боже, не лез бы в джентльмены Пташинский, он всюду, где его не ждут, или кто другой — а если типус, мой типус, вдрабадан, то, простирая пальто, взахлеб лекцию об обратной перспективе, фаюмском портрете, связи материализма и реализма (кстати, что-нибудь черкнул об этом? было интересно), Петрове-вино-водкине, — у него удивительная Богородица и Христос на Немецком кладбище (у тебя родня на Немецком?), а заодно, что милейший Саврасов не вылезал из запоя, какому-нибудь Диме Наседкину мог надиктовывать библиографию, цапался со швед­ским атташе из-за северного модерна (где твое энгельгардтство?), и гладил мои плечи, гладил, не соображая, что творишь. А в ванной? когда дезинфицировал мне морду? — у моих гостей, видите ли, слюни контагиозные. А я думала: этот типус сейчас поцелует, и это, пожалуй, мне нравится. Но нет: ты восхитительный трус. Честно говоря, я и теперь того же мнения. Существует одна разница — она коснулась меня губами — я могу тебе это сказать. Почему не остался, когда дала ноутбук и попросила про Шеллинга или кого я там приплел?

Вообще она собственница, чтоб без иллюзий. Когда зачастил в Питер (правильно Свято-Петроград? хм), хотела меня укокошить, ну или сам бы сдох по дороге, Анечка Мурина — чепуха, Мурина — алкоголическая дурь, если меня напоить, я лягу не с женщиной, а, допустим, с бревном, — она припомнила мне слова, что влюблен во всех женщин мира (на вечере о Делекторской?) — за такие откровения следовало бы врезать пощечину, но в другой раз, наша семейная жизнь еще не раскочегарилась. Но я так и не дотумкал, почему звонила в семь утра? Да, неслась в бассейн (разве я хочу видеть дряблые ноги? один индус на Бали аллилуйствовал, что такие ноги только у жены Кришны, и то, пока была девочкой, или у жены Будды — разве у Будды была жена? он хотел его утопить, не до конца, слегка, выяснилось, у индуса фармкорпорация, все аптеки в нашем отечестве теперь завалены пастилками от горла, каплями от ушей, мазью от чего хочешь, эликсиром, прости, от невстанихи производства того индуса, а причина глобальной экономики вот в этих ногах), да, бассейн — но знаешь, каким маршрутом? — ей хочется, чтоб угадал, увы, не мастак в ребусах, тем более в ребусах жизни — через Староконюшенный. Я останавливала авто, видела окна, свет, тебя не видела, жаль, у тебя нет собаки (тут, в самом деле, я не могу не изумиться — собака-то к чему?) — глупый, ты вывел бы ее на прогулку. Я звонила — вдруг ты подойдешь к окну — сама глупая, да?..

Сначала было решено жить в Староконюшенном (а где еще?), потом жаловалась, что духота, пыль, асфальт, задыхаешься (подозревал, что вблизи характер не сахар, но не до такой же степени — неожиданное удовольствие произносить выводы вслух). Иногда сбегала к своим (речь о детях), жила в гостевом доме день, два, как-то почти неделю (и тон по телефону не слишком дружелюбный — не надо пугать тебя голосом — но была со мной через час). Тот, похоже, вел себя корректно. Лучшая компания в огорчении из-за недостатка драматургии. Потом было решено обзавестись дачкой (отсутствие у меня этого счастья прежде не один год служило темой твоих филантропических нотаций), не против снять, лучше купить. Присмотрела за станцией Суково (скорее застрелимся, чем произнесем Солнцево, только Суково, хулиганское Суково до 1965-го, кстати, суковские ребята в свое время захватили Подчердачье у Петровских Ворот — тоже нотка биографическая). Дачка — значит, воздух, значит, шуршать листьями, проваливаться в сугробы. С мышами, как положено. Ты развивала идею, что если пустить на них таксу или терьера, то можно, а если химическую отраву, то нельзя (понял теперь, какая польза от собак?). Не рискну утверждать, что лыжный кросс по овражкам, по бурелому — радостное воспоминание о медовых месяцах (приятно, что у тебя тоже давит в боку). Зато после пяти, когда выколи глаз, когда первобытная синь в оконцах, а мы (прежний хозяин был оригинал и оставил в наследство медвежью шкуру) на полу, глядя на рубиновый жар солдатской печи, и только медь твоих волос видна, и плечо, и губы-угольки. План проложить лыжню в деревню Марёво (я не диспутировал). Вообще в боку не должно давить, ты не старуха. Самое большое изумление (не за всю ли мою жизнь?) — утром (т.е. половина двенадцатого — возмутительная рань) проснуться от хлада (и глада) — ни печки, ни завтрака, ни тебя, выбрести на крыльцо дымить с народной молитвой не той матушке, и увидеть свою Эос взлетающей по обмерзлым ступенькам, — молодую, молодую, с застывшими на челке каплями — ныряла в прорубь! Ты тоже говорила, что мой характер — не фруктоза, может, похуже, чем твой (я пилил тебя до второй порции омлета, потом мы топали — не на пространство белого поля, как я хотел, — к проруби! — правда, в целях научных изысканий — с термометром, ты ставила температурные условия — при такой-то я лезу, при такой-то, так и быть, остаюсь стариком). Зато к ночи пили дрянцо — только фуфлы пьют вина стоимостью (далее сумма в зависимости от инфляции) — твой девиз, а папиросы (как ты выяснила) у меня с ванилью («да ты сибарит!») Не только мания с субботинским характером, но мания возраста (пикировка вместо плацебо — «У снов не бывает возраста» — «А у меня бывает»). Я, в пандан, сам не без психических тревог: вдруг вызываешь меня на третий (четвертый?) раунд в качестве теста на сердечную мышцу, а не на сердечные чувства. Умудрился сказать в машине, по дороге в первопре­стольную. Если признаться, что после твоего смеха до слез мы спрятались куда-то на не забытый богом любви проселок, не поверят. Дама снимает с себя мораль исключительно после платья — говорил Ларошфуко. Хорош французик! — тебе по вкусу, галльский юмор, тонко, с пониманием женщины, даже, в известном смысле, с уважением к женщине, феминистки беситься не должны, и звучит, как сейчас, нет разницы — куртуазный век или век пластиковой посуды, хотя сюда уместней пластиковые бюсты, но подзабыла, как в оригинале «исключительно», напомнишь? — конечно, тем более автор афоризма, пособившей тебе с выпрастыванием из морали, перед тобой. Раньше иногда задевали подобные шахматные ходы, известна была моя склонность выводить окружающих на ярмарку ослов (ослицами, само собой, не пренебрегая) — кстати, про ярмарку действительно галльская шуточка — но теперь ты только угрожала меня задушить, лучше, впрочем, зацеловать, чтоб сознался — это сказал duc de La Rochefoucaud, а не baron Vieux Ecurie (Старая Конюшня). В качестве оправдательного довода я сослался на знакомство с прапраправнуком (колена, душенька, сочти сама) Ларошфуко — экспертом Сотбис, миловидным болваном, но не в стиле Димочки Наседкина, у Лароша пятеро детей, жадная жена, и он заявил, что цитированный афоризм из его излюбленных. А давай смотаемся к нему! (Твой неожиданный прожект.) Заодно к Джеффу и Грейси, они почти нам шаферы. Лондон не весь доломали, а Оксфорд — игрушка. Тягомотина с визой? Ха! наймем бедолаг, отсидят очередь. Снова сыграл в «верю — не верю». Как тебе златой пачпорт? Извлек документ подданного Лихтенштейна (подарок Эдуарда Александровича, того самого, вспомоществование человеку искусства). Ну ловкий типус. Ограничились, однако, визитацией в Мемель (для тебя редкостные копчушки, для меня редкостная скучища конференции, смеялась, что я задержал взгляд на модераторе — балтийке со сливками — адрес помочь?)

После медовой поры ты несколько взголодала по привычной жизни (я-то думал, скрытая домоседка, а я-то думала — какая-то колкость — не вспомню). Еще не вспомню, какое бывало лицо, когда ты не в духе. У меня феноменальная зрительная память (подпорка профессии, само собой, а Пташинский приставал, чтобы меня предъявить, как опытный образчик, академику или полуакадемику по зрительной памяти), но почему-то не получается представить тебя, и не говорю Раппопорт, что не могу смотреть на твои фотографии, это ведь не ты, не ты, нет, не ты. Как увидеть ветер? Раппопортиха заикнулась про неизвестный фильм — делал не он, а Гришка из Вранова — я поблагодарил, всегда благодарю. Ты даже снишься редко, или зимняя темень (наша медвежья дачка?), или, наоборот, солнечный рай (поле клевера? кипрея?) — не рассмотреть тебя. Но ты — это ты, это так.

Когда ты говорила, что я «увел тебя в тень» и совсем уж нелепое «стесняюсь, что ли?», отвечал, что сторонник вдумчивого существования (ночью, застукав меня за просмотром голливудского мордобоя, сонно бахнула — «вдумчивое существование», заснуть снова, разумеется, не позволил). Вытаскивала меня в Большой (Валерий Авессаломович целует ручки — дивилась, что мы не знакомы, — шпильку «а Николай Максимович — ножки» одобрила). Имело смысл подремывать в бенуаре, чтобы между басом и меццо расслышать твое хулиганство: «Нравится, когда я… кричу?» Топ-менеджер (сосед справа) скраснел, жена сбелела. Женщина (твое якобы убеждение) не должна быть препятствием к успеху мужчины, мне следует восстанавливать статус звезды (я был звездой?). Землеройка сделал доклад на основе твоих концепций! Монгольская бо’одка включил тебя в совет оппозиции! Журналистка на «сис» разочаровалась в мужчинах после того, как ты ее отверг! Твоя идея воссоздать Музей нового западного искусства вызвала светопреставление! — Михаил Борисович с таблеткой под язык (ну я не такой садист), Ирина Александровна скакала на метле (перекрещусь). Зато я сопроводил свою милую на открытие собачьего приюта (оценила подвиг). Домашний концерт? Ваня Соколов, Боря Свиньин? Или сама? На Борю нет деньжат, а бесплатничать с Соколовым неприлично (разумеется, знала, не возьму твоих денег, как-то тебя на секунду озадачил мистический факт преображения внутри кошелька банковских карт в банковские купюры, — конечно, рассмеялась, всем известно, что я предпочитаю наличность, я ведь немец, я ведь русский домостроевец). Хорошо-с. Подумаем. Как тебе мегавыставка «Свет с Востока»? Рукоплескала. На мое счастье, тебя отвлекли не одни собаки, но и друзья. Пейцвер-безнадега нашел женщину, которая им восхищается («Витя — редкий человек! У него даже корни зубов мудрости не как у всех, а спутанные!») Ты подарила им «дом на колесах» — ума не приложу, с чего ты взяла, что им это необходимо (Витечка перепродал, просил не трепать, у него мечта — японский ресторан — может, я напишу ему вкусный — в литературном и кулинарном смысле — проспект?) Золотая кошка оказалась идеальной женой («не смотрю на сторону от слова совсем»), матерью («он пипикает, как ангелочек», «он кряхтит на горшке, как ангелочек»), ты нашла ей работу, после того как шеф, который домогался, выставил вон. Танька (о, Танька) наконец-то сменяла Капотню на Ходынское Поле, дом 1950-х (потолки, лепнина, альков, дергалка в ватерклозете с цепочкой, восторг), и глаза, как говорит Раппопорт, больше не черные мыши, а звезды, хотя мышей боится по-прежнему, потому что первый этаж, впрочем, свой палисадник с мальвами, и главное — летчик, вдовец, отставник, правительственные награды — «всегда знала, так и будет» — Хатько шипела, что эти слова Танька втюхивает летчику каждое утро, шалея от «ранверсмана», «ракетоносцев» и «летим, куда требует родина». На «семейном совете подытожили» (тоже из лексикона летчика), что надо взять дитенка из детского дома. Нашли мальчишку (который, вот судьба, на Таньку как две капли), комиссия поначалу Танькину кандидатуру забраковала (а орденоносец отсутствовал, в ночь вызвали туда, просил без подробностей), ты помогла с усыновлением — только взглянула (захлебывалась Танька), и бюрократам баста!

Собственно, ты и раньше подлавливала меня на непоследовательности. Мог глаголать о христианской любви, вдохновенно (не без помощи градуса, признаю) цитировать Павла, а после стать Савлом или вовсе Тиранозавром («Мама галит, что ты тиланозал. Потему?» — любознательная Дашенька). Изобличу социум филистеров (аудитория из филистеров негодует на филистеров, аплодисменты), а час спустя ты свидетель, как филистероборец собачится по телефону с Тебенько из-за гонорарной ставки (самое глупое, что фразу, которую я шепчу тебе — «на парфюм и на педикюр наскребет из своих, все равно конечности птеродактиля» — слышит, похоже, и Тебенько, потому что сатанеет в квадрате). Тебя удивляет не столько юмор мужлана (я проповедую рыцарство), сколько мизерная сумма. Тогда я опрометчиво толкую, что не позволю нулям… «Я знала, что у тебя мания грандиоза, но не знала, что так запущена» — баптистские поучения.

Вспоминаю чепуху, чтоб было ясно: поднаврал, говоря, что рад заботам о друзьях. Все эти дружбы попросту трата времени. Ты могла вместе с Танькой на трибуне махать в поддержку школы почти олимпийского резерва (прыжки в воду ее шестилетнего сорви-головы), а после дуться, что я не выбил в камне твои слова — «молодая пятидесятилетняя мать горда собой — ей удался прыжок». Вызванивать врача соседу (по Староконюшенному!), хотя тебя не просили. Чокнутых собаководов (или собакопасов?) тащить на кухню (чай, вприкуску обмен опытом, спасибо, без четвероногих) — «мой муж не жалует собак, но это единственный его недостаток» — отмечу, что у чокнутых с умишком слабо, — как правило, мрачнели. На них находилось время, дни, часы, а когда я предложил смотаться в Клязьму, там церковь 1913-го, юбилейного и рокового года, изразцы, то нет, не сегодня, завтра тоже дела, и бок болит (не лопай виноград с косточками). Так и не съездили. Да вы, господин хороший, ревнивец тот еще (хоть в голосе нотки — да их не определишь — нотки только для совершеннолетних). Якобы я бесился, когда ты поминала (избранным дозволено предстать в Староконюшенном, даже Раппопортиха не спортит борозды), как Вернье запускал бумажных голубей с крыши зала Чайковского (а еще шлендрал на концерты через чердачное окно), но главное — ему море по колено, и в доказательство полез в канаву (водоотводный канал рядом с Домом на набережной), и вы, мальчики, все, да, все до одного скиксовали (как ты смеялась, золотая любимая злюка), а блюститель беспорядка танцевал вкруг нас, играя на свистке и кружась упитанным телом. Пейцвер (не все ж ему облизываться на будущую кухмистерскую) продемонстрировал, что читает книжки, стал излагать доктрину пифагорейцев — мизансцена с купанием повторится точь-в-точь через миллион лет или в раю, тогда раньше. Нет, Витечка, повторится, но другая. Когда все выкатились, нас — так говорит молодое поколенье? — накрыло. «Помогаютебесамосовершенствоваться», — проговорила в полусне (от женщины с обнаженной грудью можно выслушать).

Но днем рекомендации чуть выбивали. «Матисс всем надоел, делай ставку на Берту Моризо» (что значит надоел? что значит ставку?) «Вообще тема “Женщины в искусстве” выстрелит» (выстрелит? мы в тире?). Сплести советую про керамические фигурки у Троеручицы (болгарское подворье), раньше плохо представляла Таганку, церковь — обалдеть (пожалуй, догадался, зачем туда моталась: хочешь знакомить с вдовой Солжа? — почему нет, если ты патриотичен — ты патриотичен?) И вообще, когда пишешь, не забывай формулу чтения по Терруанэ (бог мой, мне либо вызвать его на дуэль, либо стать святым — улыбка из вежливости не лучший вариант твоей улыбки), да, формулу: кресло, плед, чуть простуда, только ты и книга. Ну я не шаман, простуду, а также холеру и сибир­скую язву не могу наслать. Бинго! можешь! Вспомните, фон Альцгеймер, как мы решили прошвырнуться пешком после того, как Пташинский купал ланей, а Землеройка выклевал тебе мозг (зачем притворялся, что впервые видишь, сноб?), ты еще сказал, что у меня глаза печальное небо — ничего себе! — подумала я, но это он пьян — а потом потерял ботинок, и мы искали — и нашли обувь, как ты сказал, доисторического человека, всю в жирной глине, я неделю валялась с бронхитом — правда, забыл? — ты еще в поле разглагольствовал, что время течет не вперед, а назад (до сих пор не понимаю), что времени вообще как бы нет, а Гипнос, бог сна, брат-близнец Танатоса, заведующего, так и сказал «заведующего», смертью, у них промеж собой вась-вась, — у тебя, типус, всегда — сначала попугать, потом всем весело. Я тоже умею загнуть, чтоб ты знал. Но я все-таки не такая, как ты, алкоголичка, и поэтому не говорила, раз времени нет, мы будем с тобой идти, идти, идти, идти по полю.

Конечно, «поумнее прочих» не поумнее прочих. Сделал и про Моризо, и про женщин, которые «отважились» (из рецензии Муриной) «искать себя в зыбкой материи, именуемой искусством». У Муриной есть дурацкая черта: даст текст на просмостр, но после появится то, чего вы не видели. Она посвятила тебе. Гадкое чувство, как будто, прости, переспал. Или я не прав?

Хотя бы успел «Свет с Востока» (ты предлагала «Восток свыше», мне показалось претенциозно, чуть обиделась). Джефф выискал эротическую сюиту Nōka Ō, я — своего Матисса (ковер-то восточный!) плюс транспарант с эссе «Матисс: паломничество на Восток», Метакса влезла, что не допустит каши из топора, — и «отвалила» (как выразился Джефф, он начал постигать язык Пушкина и Толстого) тридцать работ из неразведанных геологами припасов (в том числе серию «Золотых рыбок» Ци Байши), могла бы больше, но дразнить Ирину Александ­ровну небезопасно — «Восток» устраивали на Волхонке, там своего добра. Вступительная чушь (а как иначе? не квартирник), посол Японии, посол Китая, посол Иордании (аккурат начинался кипиш с Петрой), посол Чего-то-где-то-и — «не посол бы он…» — ты держала меня на привязи (я же невротик) — мадам Хозяйка, само собой, — я выполз к микрофону поддурелый — кто-то, вероятно, думал (новички куриноглазые), что пробормочу эссе, но начал с… Борисова-Мусатова, ведь теперь, когда двадцатый век стал еще одним призраком среди призраков прочих столетий, его «Призраки», его девы тумана свидетельствуют об одном — жизнь иллюзорна, искусство реально — и потому Анубис (я вещал на фоне улыбчивого богошакала) приглашает нас снова и снова в путешествие, у которого одно время, которое увидел на своем брегете Батюшков, — вечность, — а крылатые быки Шеду снова и снова готовы взлететь и т.п. (был план, я доканывал Антоновой, перетащить быков в зал выставки). Боря Свиньин исполнял «Rondo alla turca» («Турецкий марш», куда ж без него), «Китайский танец» из «Щелкунчика» (аналогично), «Исламбей» Балакирева, еще Скрябин — а где визионер, там и Восток. Сопрано — не на одном Боре выезжать — арию из «Мадам Баттерфляй» — фамилию не вспомню, но без визга, а Раппопортиха на платье цыкнула: заманивает де бездонным декольте — а тебе понравилось, не перевелись молодые силы, — «Un bel di, vedremo» («В один прекрасный день мы увидим»). Когда шатия слиняла, затеяли пирушку духа для своих (и тела, разумеется). Пейцвер вжился в роль поставщика шампанского, Пташинский станцевал с Антоновой (план — ангажировать для фильма), Раппопортиха душевничала с Бегемотиком (он еще министр?), ты — я не уговаривал — сыграла вальс-шутку Шостаковича (нашлись, однако, знатоки, которым следовало растолковывать, в чем шутка), потом из «Турандот» («восточная» вещичка), но не в героическом одиночестве, а плюс пять скрипок, две виолончели (так и не спросил, вы репетировали или с кондачка, Пейцвер угощался с каждым оркестрантом). Фотолетописание. Меня чуть развезло, я возлагал длань на плечи а ля Анубис (Антонова, впрочем, заартачилась — Анубисом, по возрасту, ей быть, уступил). Успела шепнуть: «Вы счастливы? Я не о выставке…». Что-то плел про послеполуденный отдых Фавна, смеялась и просила загипнотизировать, как я умею, чтобы Музей нового западного искусства (вернемся от Востока к Западу, ха-ха) — Сам не прочь воссоздать коллекции Щукина и Морозова в Москве («Он знает, кто это?» — «Просветим»). Главное — ты ослепительна. И разве не странно, говорил я, когда возвращались к себе (я чуть заваливался — спирт тянет вниз, только спиритус вверх), что им (кому — спросила — им?), да всем, с позволения, свиноподобиям (благоразумно не оспорила формулировку) явлена Диана из Пуатье, а они… в союзе, например, скульпторов четыреста человек — но Диана (пробовала меня урезонить) не носила очков, — ха! (последовала справка об изобретении стеклышек на обольстительные глазки в тринадцатом веке, об увеличительном изумруде Нерона) — только зачем Фальк умер? зачем Толя Зверев? как шваль надоела… «Не буйствуй, пришли».

Якобы заснул в кресле, как ты уверяла, бормотал абракадабру, значит, за­снул, значит, органон требует сна — нет, спать не буду, мой праздник, мой фейерверк, а тебе по барабану. Устала? А с Борей ворковать не устала? Сама, пожалуйста, ложись, но мне глупо куковать, пока ты спишь, сейчас обзвоню всех, кто не спит, пойдем шататься, но вообще органон требует кое-чего другого. Я пом­ню тот день. Вернее, апрельское утро, восьмого числа. Ты была ненасытна, о, ненасытна — я был владельцем пламени, выдумки плоти, всего, всего — а потом ты сказала, что заболела. Почти беззаботно. Потому что почти как простуда. Придавят чем надо. Даже сможешь — я же не прочь? — поспособствовать продолжению моего рода. Необходимо верить. Операбельно. Красная химия. Белая химия. Гражданская война, Вернье бы так назвал? — смеяться ты не разучилась. Может, в Европе? Рифма в ответ классическая. Лучи. Лысая голова. Парик. Травы не так уж бессмысленны. Питье из лягушек (эвфемизм, иначе меня стошнит). К старцам не кинулись (там сумасшедших без нас). Голосовые связки потеряли верхние ноты (а ты что хотел? — химиотерапия жжет, пусть жжет). Хорошо, дети выросли. Надеюсь, он тебя не пришьет, если что. Вдруг, если что, эти гады за тебя опять возьмутся? Угодишь на Колыму. Зато полезно для монографии. Хотелось бы посмотреть, как ты снова куролесишь у Пиотровского. Это правда, залезал внутрь саркофага мумии? Одна знакомая француженка, владела кафешками в Москве, у нее тоже случилось такое, устроила последний бал, но никто ничего, думали — просто веселье, а ей хотелось, чтобы запомнили ее, как была всегда, молодой, и волосы, как нити золота. Нет, не хочу. Устала. Я давно говорила, что устаю, ты не верил, ахинею про виноград. Жизнь действительно не длинней фильма. Типус, если будешь реветь, мне тоже? Всегда буду с тобой, разве не понял? Даже могу отдать тебя другой. Я хочу, чтобы ты был счастливый. Вдруг это тоже буду я. Если доктрина какого-то психоза, психоза, вот, вспомнила, — метемпсихоза — не врет. Надо договориться о кодовом слове, чтобы меня узнал. Как у спиритов. Давай подберем. Что-нибудь простое. С ацетальдегиддегидрогеназом в новой жизни не совладаю. Может, вечер? лес? осень? собаки? (почему собаки? господи! почему собаки — я их люблю) может, сон? может, туман? а как тебе свидание? Слушай, я поняла! Надо заранее выучить их по-японски, вряд ли западешь на японочку после меня. Как это все по-японски? Странная игра. Но ты хотела играть. Yūgata, mori, aki, inu, yume, kiri, dēto. Смешноватый язык.

Было, правда, тяжело, когда ночью (не получалось заснуть) сказала: «Зачем всё?» Чтó мне — крикнуть по-японски то, что кричат на всех языках земли, — Kirisuto ga yomingaera reta! — от меня не слишком убедительно — «Ладно. Я пошутила». Но был и «повод для осторожного оптимизма» — не паллиативное вранье врачей, ведь «для осторожного», и даже пустили на побывку (первый взгляд на стену — на месте ли «Мечтали» — боялась, что продам ради тебя). Аппетит и планы. Снова на медвежью дачу, снова тебя на лыжне, или, слушай, в санях по снегу Маттерхорна летел когда-нибудь, поедем? Но я заготовил сюрприз больший, чем Маттерхорн — или ребус тебе не под силу? — господи, не мучай — новый… роман… Терруанэ! Ну не так, чтобы прямо гений — о, мадам, вам непросто угодить — не гений, не договорила, но другие, признай, просто ге. Оттоманка, шаль с астрами, твои глаза, удивительные запястья (да, кое-что осталось, — вытягиваешь руки, — и вообще в одеже товарный вид), кофе с каплей коньяка (изумительно, пользительно) — а сигаретку? — можно, змей! — но как бы (задумываясь, привыкла покусывать дужку) ты перевел «distancée enfume»? — нет, типус, ты соображаешь медленно — «дымчатая даль», дарю.


Загрузка...