ПРИКЛЮЧЕНИЙ НЕ БУДЕТ




ПАЛАТКА

Археологический нож

— Куда ты едешь? — спрашивает дочка.

— В Хорезмскую экспедицию.

— А что ты там будешь делать?

Как бы объяснить ей это понагляднее? И я отвечаю:

— Копать землю ножиком.

* * *

Честно говоря, работа у нас пыльная, кропотливая, утомительная и, увы, далеко не совпадающая с романтическими представлениями об археологии.

— Метем пустыню! — горестно восклицали иные романтики, впервые попав на раскопки.

Их можно понять. День за днем глядеть в землю, ковырять ее ножом, мести кисточкой — ей-богу, это занятие, как говорится, на любителя. А тут еще и жара, и ветер, и пыль.

Археологический нож следует держать так, чтобы рукоятка упиралась в вашу ладонь. Иначе, натолкнувшись на твердое, нож соскользнет, и вы порежете руку.

Нож (его можно купить в любом хозяйственном магазине) — основное орудие археолога, раскапывающего города, замки, дворцы, храмы и сельские усадьбы древнего Хорезма. Человечество пока не придумало другого инструмента, с помощью которого было бы легче отделять глину от глины.

Стены и завал, своды и обмазка пола, обломки статуй и архитектурные детали — все это глина. (В Хорезме нетрудно поверить преданию, что первый человек был действительно слеплен из глины.) Еле уловимые различия в ее цвете, фактуре и прочности — вот с чем мы имеем дело изо дня в день, вот что позволяет нам с помощью ножа и короткой малярной кисти разбираться в завале, отыскивать контуры помещений, рухнувшие своды, наслоения разных эпох.

Трехбашенный дворец Топрак-кала, удивительный круглый храм Кой-Крылган-кала и множество других зданий, по существу, раскопаны ножами. Во всяком случае, нет на них ни одного квадратного сантиметра стен и пола, которого бы не коснулся нож археолога. Если говорить о кисточке, то ею подметена поверхность всех раскопанных памятников, как бы велики они ни были. Лом, кирка и лопата вступают в дело лишь после того, как нож и кисточка определят, что можно выбросить, а что оставить. Современной технике в виде транспортеров и бульдозеров доверяется только переброска отвала.

Впервые я взял в руки археологический нож, когда был студентом. Прежде чем получить участки для раскопок во дворце Топрак-кала, новички должны были пройти так называемую «кирпичную академию». Нас вывели за стены здания и предложили расчистить кладку полуразрушенной башни. Становимся на колени, осторожно срезаем ножами корочку натеков, до боли в запястьях орудуем кисточками. И вдруг под моей кистью проступает тоненькая линия, потом другая, под прямым углом к первой, еще, еще одна. Измеряю возникший квадрат: сорок на сорок сантиметров — древнехорезмийский сырцовый кирпич! В бесформенной массе завала возникают осмысленные очертания кладки — кирпичи, лежащие вперевязку, и швы раствора между ними. Так в неопределенности и зыбкости ритма вдруг находишь нужную четкую строчку и чувствуешь: теперь обязательно пойдет!

И сейчас, когда из археолога я превратился в литератора, мне снова и снова хочется испытывать эту, радость, и каждой весной чешется ладонь там, где в нее обычно упирается рукоятка археологического ножа. И я опять еду в экспедицию — копать землю ножиком.

Возвращение в юность

Но дело, конечно, не только в археологии.

Желал я душу освежить,

Бывалой жизнию пожить

В забвенье сладком близ друзей

Минувшей юности моей.

Весь месяц на раскопках я то и дело вспоминал эти пушкинские строки, находя в них точное выражение чувства, которое каждой весной гонит меня в экспедицию.

«Сладкое забвенье» началось уже в Москве, когда апрельской ночью на глазах у профессионально обеспокоенной сторожихи ювелирного магазина мы с Рюриком Садоковым посадили своих жен в такси, помахали вслед, а потом взглянули друг на друга и рассмеялись: хороши! Один — длинный, сутулый, в кургузом ватнике, лыжных брюках, в смешной кепчонке и гигантских тупоносых бутсах; другой — невысокий, круглый, в черном полушубке, стареньком летном шлеме и в сапогах. И такие громилы посреди столичной улицы целуют нарядных женщин: как тут не беспокоиться сторожихе!

Приходит машина и за нами. Появляются начальница отряда Лена Неразик и архитектор Стеблюк в таких же неуклюжих полушубках. Втискиваем в багажник чемоданы, рюкзаки, поневоле отгораживаемся от шофера огромной папкой с чертежами. Стеблюк кладет на колени шахматы и патефон, ставит у ног двухпудовую гирю. Он надеется пронести ее в самолет как ручную кладь, небрежно помахивая хозяйственной сумочкой.

Заезжаем за Ольгой Вишневской, и в машину втискивается еще одно закутанное существо. Оля взволнована. Когда она перед уходом надела комбинезон, проснулась дочка и, предчувствуя разлуку, заплакала:

— Куда ты?

— Спи, — сказал отец. — Мама идет стирать.

Теперь все мы в сборе, кроме двух шоферов. Они встретят нас в Нукусском аэропорту и доставят к подножью древнего замка, где рабочие уже поставили палатки и ждут начала раскопок.

Прямо в такси начинаются шутки, воспоминания, оживают прозвища, намеки, словечки. Мы опять в обстановке экспедиции, в мире нашей юности. Опять нас принимают то за артистов, то за спортсменов. И когда в три часа ночи сообщили, что нукусский самолет вылетит только через четырнадцать часов, мы решили не возвращаться, не беспокоить домашних, а ночевать в Быкове. Мы снова одна семья.

Воспоминания прямо-таки одолевают нас. И кое-кто боится, что, вернувшись из нынешней поездки, мы сможем вспомнить лишь то, как мы без конца предавались воспоминаниям.

Взлет

Вот и начинается полет.

Девушка конфеты раздает.

Сладок вкус разлуки и тоски.

Вспыхнули на крыльях огоньки.

И летишь за тридевять земель,

За щекой катая карамель.

Трамваем до Ташкента

Это моя десятая поездка в Среднюю Азию. Ездил я туда поездом, летал самолетом, а однажды добирался от Москвы до самого Хорезма в экспедиционном грузовике.

Первое путешествие я совершил… в трамвае. Он был установлен на железнодорожной платформе. Я устроился на месте вагоновожатого, глядел по сторонам. Первого ослика увидел еще в Кинеле, первого верблюда — под Бузулуком. Потом долго созерцал знакомую мне по учебнику географии «зону сухих степей».

Рядом на вещах сидели мама и брат. Позвякивал звонок, тоскуя по узеньким рельсам и черным проводам, оставшимся в плену у врага, в оккупированном фашистами Запорожье.

Эшелон, в котором мы ехали из Калуги, следовал на Урал. Мы сошли в Куйбышеве, чтобы пересесть в ташкентский поезд (в Ташкенте жила моя тетка). Не знаю, сколько суток мы просидели бы на привокзальной площади, если б один старый аптекарь не уступил нам место в переполненном запорожском трамвае.

— Не благодарите меня, — сказал он маме. — Я действовал из корыстных побуждений: я помог вам, другие помогут моей семье.

Семью аптекарь потерял в суматохе эвакуации.

Над моей головой висела табличка: «3 вагоноводом не размовляти!» Аптекарь не обращал внимания на запрет и беседовал со мной, вернее — думал вслух. Думал, какая страшная сила идет на нас, можем ли мы устоять.

Я же вспоминал отца. Он проводил нас из Калуги до какого-то разъезда и в первых лучах рассвета ушел по сырым от росы шпалам. Ушел четкой походкой военного и не оглянулся. Мы ждали, что он все-таки еще раз посмотрит на нас, помашет рукой. Ждали и боялись: мы б этого не вынесли.

И я хотел сказать аптекарю, что, если уж мой добрый, мирный отец не оглянулся, уходя на войну по сырым шпалам, значит в конечном счете все будет хорошо. Но я не сразу освободился от привычки молча выслушивать суждения взрослых.

Аптекарь любил стихи. И вдруг заявил:

— Маяковский непонятен широким массам.

Тут я не выдержал. Со слезами в голосе я твердил, что нет, понятен, понятен, и в доказательство читал и «разлейся, песня-молния про пионерский слет», и «Кем быть?», и «Майскую песенку», и «моя милиция меня бережет», и даже строки его лозунгов, напечатанные на юбилейных почтовых марках. (Бесценный пакетик с марками разных стран хранился в кармане куртки.)

Аптекарь спорил, не соглашался.

Не помню, на какой степной станции он побежал за кипятком и вернулся с пустым чайником, сияющий, помолодевший. Случилось чудо: он нашел семью.

На прощанье он крепко пожал мне руку и улыбнулся:

— Кстати, о Маяковском. Споря с тобой, я совершенно выпустил из виду, что моему уважаемому оппоненту тринадцать лет. Таким образом, вопрос о непонятности Маяковского снимается.

Точно знаю, где и когда кончилось мое детство. Станция Туркестан Ташкентской железной дороги. 27 августа 1941 года. Проходили санобработку. Я не знал, в чем она состоит, с удовольствием принял душ, затем получил горячую спрессованную одежду, сунул руку в карман куртки и вынул оттуда жалкий, слипшийся комок — все, что осталось от коллекции. И удивился неожиданному ощущению: я не жалел о марках…

Такова была моя первая поездка в Среднюю Азию.

Второй раз я ехал туда с товарищами по экспедиции, такими же студентами, как и я. Ехал навстречу раскопкам, таинственной цивилизации древнего Хорезма, навстречу пескам, палаткам и приключениям.

Палатка

С. П. Толстову

Унылый брезентовый сверток

Со связкой веревок истертых —

Туда убралась без остатка

Веселая наша палатка.

Сложили ее деловито,

В машину суем как попало.

А сколько же в ней пережито!

А сколько в ней песен звучало!

Грустя по степям и пустыням,

Лежать ей на складе придется.

Но мы ее снова раскинем,

Как в песнях об этом поется.

Все будет знакомым и новым

Под верным брезентовым кровом.

Запас прочности

— Если вы едете в Хорезм ради приключений, — говорит новичкам член-корреспондент Академии наук Сергей Павлович Толстов, — то смею вас разочаровать: приключений не будет. Они бывают при плохой организации дела. Или по недосмотру…

Экспедиционная палатка — символ романтических приключений. А мне уже трудно представить более надежный, уютный и бесконфликтный дом.

У этого легкого сооружения солидный запас прочности. Колышки вбиты в глину, а веревки натянуты так, что оно выдержит любой буран. Аккуратные канавки вокруг него рассчитаны на самый сильный ливень.

Дверь выходит в ту сторону, откуда почти никогда не дует ветер. Зато в жару полы палатки поднимают, и от нее остается только крыша, висящая на длинных кольях.

Живя здесь, вы получаете двойное удовольствие: от домашнего уюта и от постоянного пребывания на свежем воздухе. «Сон в палатке, — справедливо заметил Пушкин, — удивительно здоров». Особенно если спишь в мешке. Наша повариха после нескольких дней экспедиционной жизни простудилась. Оказывается, она не решилась лечь в спальный мешок, боясь, что без посторонней помощи не выберется из этой сложной комбинации полотняного вкладыша, ватной оболочки и брезентового чехла.

Вещи в лагере пригнаны к месту, как на корабле. Все, что «плохо» лежит, улетит за горизонт в случае внезапного бурана или смерча. Кроме того, каждая вещь срочно может понадобиться.

Уют и порядок, основанные на ежеминутной готовности ко всем неожиданностям. Временное жилье с постоянным запасом прочности. Таков стиль экспедиции. Приключений не будет. Но возможность их придает нашей жизни некоторую остроту.

Мы, археологи, в общем-то живем сидячей жизнью. Сидим на раскопках, сидим в машинах, сидим в палатках. Ведь сидячей жизнью в буквальном смысле этого слова живут не только кабинетные затворники и служащие учреждений, но и летчики, ведущие ТУ-104, и чабаны-туркмены на своих великолепных конях, и, уж конечно, экспедиционные шоферы. Я бы сказал, что они ведут скорее лежачий образ жизни. Взять, например, нашего Колю Горина. Если он не сидит за рулем, значит вы найдете его под машиной — лежит на спине и что-то подкручивает, подмазывает, протирает. О каких замечательных приключениях в пустыне я мог бы рассказать, если бы он этого не делал?

Без очков

«Жила-была принцесса и не подозревала, какая беда ее подстерегает», — так начинает свои сказки одна моя маленькая знакомая.

Жизнь в экспедиции напоминает жизнь этой принцессы. Конечно, приключения возникают только по недосмотру.

Но всего предусмотреть невозможно. Вот, скажем, возьми я с собой запасную пару очков, и этого рассказа не было бы.

Едем на работу. Стоим, навалившись грудью на крышу кабины, и поем. Толчок. С моего носа слетают очки и разбиваются о крыло машины. Подбираю помятую оправу и треугольный осколочек стекла.

С этой минуты я уже не работник. Раскопки на моем участке прекращены. Рабочие переведены на отвал. Экспедиционная машина передана в мое распоряжение.

Прощай, пустыня! Мчимся по пыльным дорогам оазиса, по зеленому тенистому миру. Наконец-то у меня появилась возможность как следует познакомиться с культурными землями Хорезма. Но я не могу ею воспользоваться. Я без очков. Всё в тумане.

Аптека за аптекой, и всюду стандартный ответ:

— Минус девять? Нет таких стекол. Только плюс.

— Это ваш минус! — рычу я. И мы едем дальше.

И вот я расстаюсь с машиной, сажусь в самолетик, исполняющий обязанности парома, и переправляюсь на другой берег Аму-Дарьи.

Большой, шумный, бело-зеленый город. Синие тележки с газированной водой — одно из самых сладостных видений, какие только могут представиться в пустыне. Воду с сиропом пьют пивными кружками.

Великолепная аптека. На матовом стекле изображены гигантские очки. Боже, оптический отдел! А вот и оптик в белом халате. Подношу к правому глазу осколочек стекла. Передо мной милая внимательная девушка. Прекрасное восточное лицо со сросшимися бровями.

— У вас есть очки минус девять?

— Сейчас, к сожалению, нет. Есть только плюсовые.

Нет сил даже на то, чтобы сказать «это ваш минус».

Девушка утешает меня. Кажется, она что-то придумала. На базаре есть оптическая мастерская. Там работает Кадырбай Матъякубов. Он может выточить любые стекла. Хороший оптик. Талантливый человек. Сейчас уже поздно, а завтра в семь утра я могу застать его на базаре.

Иду в гостиницу, занимаю номер, ощупью брожу по улицам. Звуки узбекской музыки приводят меня в парк.

В семь утра я уже на рынке. Вхожу и приставляю к глазу осколок. Передо мной маленький смуглый юноша в огромных очках. Таких огромных, что они могли бы служить вывеской его учреждения.

Да, он, Кадырбай Матъякубов, действительно может изготовить любые стекла. Но только не сейчас, не в конце квартала. У него план. Минусовые стекла делать труднее, за это время можно выточить несколько плюсовых. Просит зайти в начале следующего квартала. Деньги? Он не грабитель. Получает только по прейскуранту. Он мастер. И вообще он скоро поедет в Ленинград повышать квалификацию. А я могу спрятать в карман деньги и командировку. Он и так видит, что я из экспедиции.

Сажусь и не спорю. Знаю одно: я отсюда не уйду.

Приходит старый туркмен. Снимает лохматую папаху, потом тюбетейку, потом матерчатый колпачок с бритой головы. Извлекает сломанные очки. Кадырбай чинит оправу, заглянув в прейскурант, берет деньги. Старик уходит довольный. А Кадырбай набрасывается на меня:

— Ну, чего сидишь? Не видишь, что ли? Я голодный. Бери чайник, иди в чайхану. Давай твое стеклышко.

— Кадырбай, как же я найду чайхану без этого стеклышка?

— Все время налево, там упрешься.

Бреду вдоль базара, прижимая к груди фаянсовый чайник, и действительно упираюсь в дверь чайханы.

— Что ты мне принес? — тоненьким голоском кричит Кадырбай Матъякубов, получив горячий чайник.

— Зеленый чай.

— Зеленый, зеленый! — ворчит Кадырбай. — Чем гостя угощать буду? А ты кто? Не гость? Купи сладкое. Все время направо, там упрешься.

Иду направо, попадаю в магазин, встаю в очередь. Женщины, стоящие передо мной, оборачиваются, смеются, показывают на меня пальцами. Ощупываю одежду и прическу: кажется, все в порядке. Ничего не понимаю.

Входит мужчина. Женщины расступаются, открывая ему путь. Ах, вот что! Пережиток проклятого прошлого. Я тоже направляюсь к прилавку. Женщины перестают смеяться и почтительно пропускают меня.

Покупаю целую гору пряников и конфет и вываливаю их перед сердитым Кадырбаем. Пьем чай. Оптик мрачнеет после каждого глотка. Наконец спрашивает:

— Слушай. Что делать, чтоб девушки любили?

— Если б я знал! А что конкретно тебя интересует?

— В аптеке был?

— Был.

— Оптика видел?

— Видел.

— Красивый оптик?

— Красивая.

— Что делать?

Молчу, жду пояснений.

— Сюда она не придет, — рассуждает Кадырбай. — В аптеке не поговоришь — клиенты… Что делать?

— Пригласи ее в кино или на танцы. Или в парк. Послушать музыку. У вас хороший ансамбль.

Кадырбай смотрит на меня с таким видом, будто я предлагаю ему достать луну с неба. Может, тут не принято приглашать девушек. Опять же пережиток проклятого прошлого.

— Впрочем, она ведь девушка городская, интеллигентная… — размышляю вслух.

— Молодец! — кричит Кадырбай и пожимает мне руку обеими руками. — Спасибо! Правильно сказал! Ин-тел-ли-гент-ная! Если без очков так видишь, что будет, когда очки сделаю? Минус девять? Выбирай заготовки! Эта годится? Эта? Сейчас точить будем. Так рукой, так ногой — оптика! Ай, молодец!

Из бесформенной толстой заготовки он вытачивает мне стекло и приговаривает:

— План… Что такое план? Человек из экспедиции. Важное государственное дело делает. Слушай… Плюнь на свою экспедицию. Поехали в Хиву. Я хивинский человек. Плов будем кушать, портвейн будем пить. Ай, спасибо! Как тебя зовут? Адрес давай! Сейчас оправу подберем. Надень эту. Тце-тце, сразу видно, умный человек, вот что значит оправа! Жену как зовут?

— Зачем тебе имя моей жены?

— Как ты не понимаешь? Тебя буду с Первым мая поздравлять, жену — с Восьмым марта. Ай, молодец, молодец!

Выход на работу

Режим у нас, пожалуй, построже, чем в санатории. Соблюдается он неукоснительно.

Еще при свете звезд на кухне звонит будильник. И через несколько минут сквозь дверь кухонной палатки можно увидеть пламя. Едва начинает светать, на огонек приходит дежурный. Его долг — в назначенное время рявкнуть: «Подъем!» — и обеспечить своевременную явку на завтрак. Он же, отставив в сторону кружку с недопитым чаем (какая принципиальность!), должен провозгласить: «Выход на работу!»

Это фигура важная, но вряд ли необходимая. И без него все проснулись бы вовремя и не опоздали на работу. Дежурный — носитель традиции, его действия — ритуал. А когда-то без него просто нельзя было обойтись.

Мы, тогда еще студенты, здорово работали. И конечно, уставали от жары, от пыли, от очков-«консервов». Но вот наступала ночь, а с нею прохлада, никто не ложился спать. Танцы и песни под аккордеон. Споры и рассказы. Разговоры «за жизнь» на вершине древней башни. «Тайные вечери» с бутылкой шампанского… Словом, дежурным приходилось очень стараться, чтобы мы не бежали на работу прямо из мешков, голодные и неумытые.

У каждого дежурного был свой стиль побудки. Один будил совесть: «Пятнадцать минут до начала работы, десять минут, семь…» Другой будил аппетит, ханжески расхваливая достоинства манной каши. Третий наклонялся над вашим изголовьем, называл вас по имени и нежно произносил: «Доброе утро!» Невежливо было бы ему, иезуиту, не ответить. Сабир Камалов, ныне президент Каракалпакского филиала Академии наук Узбекистана, будил чувство юмора. «Не вижу настоящего подъема!» — громогласно удивлялся он, и спальные мешки начинали корчиться от смеха. Сабир тем временем так славно пыхтел и крякал, делая утреннюю зарядку, что оставаться в мешках было нельзя.

Всех превзошел аспирант Джума Дурдыев. Застучал движок. Вспыхнуло электричество в палатках. Над лагерем поплыли звуки ангельского хора. Джума поймал Миланскую оперу и включил приемник на полную мощность. К каждому из нас он обращался с заранее приготовленной цитатой из классиков. Мне, например, шепнул: «Вставай, Мазепа! Рассветает». Потрясенные происходящим, мы встали, как один, хоть было совсем темно.

В столовой высился таз, доверху наполненный салатом. Он был увенчан розами, нарезанными из овощей. Джума сиял. Только заря почему-то задерживалась. Кто-то взглянул на часы и… Нет, это неслыханно! Джума разбудил нас на целый час раньше срока! Под ангельское пение мы его прокляли. После этого каждый дежурный прежде всего будил Джуму. То была страшная месть.

Десятка на поцелуи

О затаенное, угрюмое, нервное, ревнивое ожидание писем! Вот когда легко потерять чувство юмора!

Если мы работаем в песках, то почту привозят наши шоферы из города, от которого нас отделяют десятки, а то и сотни километров. Ездят туда редко, но зато письма приходят чуть ли не сразу всем.

…Ночь. Кому-то почудилось дальнее гудение машины. Любители эпистолярного жанра взобрались на крепостную стену, смотрят во тьму пустыни и сигналят фонариками. И вот под самыми звездами начинает блуждать мерцающий огонек. Он раздваивается. Впереди возникают лучи, щупающие дорогу. Фигуры с фонариками, нарочно замедляя шаг, с достоинством спускаются в лагерь. Чтение и перечитывание желанных листочков в яростном свете фар.

И обязательно кто-то уйдет с пустыми руками. Он мрачно влезет в мешок и долго будет подвергать ревизии моральные устои своих корреспондентов.

Сейчас мы живем недалеко от почты, но соблюдаем обычай археологов пустыни — ездим за письмами в Турткуль. Пусть себе трусит на ишачке старик письмоносец, пусть проносятся на велосипедах сменившие его мальчишки, нас это не волнует.

Год назад мы изменили старому обычаю, дав своим близким наш действительный адрес. Письма стали приводить поодиночке, а не всем сразу, как мы привыкли. Кто бы куда ни ехал, на почту всегда было по пути.

Шагая по перемычкам между залитыми полями, отмахиваясь от свирепых короткоухих собак, смущенно кланяясь прохожим, я спешил на почту. Писем не было. Не могли же они в самом деле приходить каждый день! Тут же на почте я писал послания, полные мольбы и упреков, давал нежные или гневные телеграммы. Как-то в ответной телеграмме не оказалось слова «целую». Я перевел в Москву десятку. На поцелуи. Отношения выяснялись до самого моего приезда.

Эпистолярное безумие постепенно охватило всех нас. Бензовоз, доставлявший письма, застрял в грязи. Наконец в воскресенье он прибыл. Все до одного мы вскочили в кузов нашей машины и помчались на почту. Ее начальник сообщил, что в Нукусе буря, авиапочты давно не было.

Больше всех расстроился шофер, единственный счастливчик, получивший письмо.

— Не могла послать «авиа»! — ворчал он. — Боялась разориться на марку.

Вот почему мы снова посылаем за письмами в Турткуль.

Итак, если у вас есть товарищи в экспедиции, пишите им. Письмо, отправленное в экспедицию, тем ценнее, чем больше в нем мест, которые можно прочесть и обсудить коллективно.

Вам будут очень благодарны. Может быть, даже ответят.

У радиоприемника

Как хорошо, что среди нас нет ни одного настоящего любителя радио! Это было бы ужасно. Вечером зажглась бы керосиновая лампа, увенчанная серебристым жабо из пластин-полупроводников, вспыхнул бы глазок приемника (у нас он красный), засветилась бы шкала — и хоть ноги уноси из палатки.

Настоящий любитель настолько любит радио, что даже не слушает передач. Он как зачарованный смотрит на шкалу и ловит. Что? Он и сам не знает. Где-то в море звуков есть одна-единственная волна, которая, плеснув музыкой, подхватит его, лишит воли и разума, его пальцы на регуляторе дрогнут и остановятся. И все услышат — он наконец-то нашел, что искал! Увы, воля его крепка, рука тверда, у него могучий иммунитет к самой лучшей музыке, не говоря уже о мольбах товарищей. Какое ему дело, что остальные слышат только свист, разряды, разноголосицу, обрывки песен и мелодий? На его лице сосредоточенное наслаждение. Он счастлив.

А может, это и есть как раз то, что ему нужно? Он слышит, как вращается земной шар. Он осязает его чуткими пальцами, крутящими регулятор. И вдруг заявляет что-нибудь вроде: «Между прочим, братцы, Калькутта отсюда ближе, чем Калуга!..» Он включен в целый мир.

Мы слушаем какую-то хорошую музыку. Взглянув на часы, включаем последние известия. И снова музыка. Уже холодно. Лена и Оля сбегали в свои палатки за тулупами, сидят на ящиках, слушают, разговаривают. Рюрик изучает номер «Вечерней Москвы» от передовицы до объявлений. Каждую неделю он получает из дому бандероль с «Вечеркой» и читает один номер за вечер. Его особенно часто отвлекает музыка: Рюрик — наш композитор. Мы со Стеблюком, как два Юлия Цезаря, одновременно играем в шахматы, слушаем радио, подпеваем, поддерживаем беседу. Коля Горин готовит из проволоки перемет.

Кажется, мы настроились на очень хорошую волну.

Цепочка вместо треугольника

Если бы я писал вымышленное повествование, я бы, конечно, ввел какой-нибудь конфликт.

Что же мне прикажете делать с моими товарищами? Ввести любовную интригу? Треугольник? Кстати говоря, для нашей экспедиции когда-то более характерными были не «треугольники», а (ввожу новый термин) «цепочки». Некто А, по слухам, влюблена в Б, а тот слишком часто консультирует В, которую видели плачущей ночью на башне из-за того, что Г не обращает на нее внимания. И так далее. До некоего К, ожидающего писем от Л. Цепочка, таким образом, обрывалась в Москве, где загадочная Л выходила замуж за уж совершенно никому не известного М. В результате то, что у нас называется лирикой: Рюриковы песни, стихи и очень много странностей, чудачеств, энтузиазма, звезд и лунного света.

Теперь мы люди семейные, и вроде у всех все в порядке.

Ах, весна! Какими чарами

Околдован наш отряд!

Черепахи ходят парами

И коробками гремят.

Ах, весна! Цветут тюльпанчики,

Устилают все вокруг.

Ах, весна! Пищат тушканчики,

Кличут маленьких подруг.

Только нас смущать не нужно ей.

Хватит с нас, что мы друзья.

Все мы, братцы, жены мужние

Или чьи-нибудь мужья!

Все мы хотим прожить этот месяц дружно и счастливо. Побыть вместе со старыми друзьями и в то же время наедине с собой, археологическим ножом и вот этой музыкой. Благодаря привычному режиму дни идут, похожие и не похожие один на другой. Медленно, как в детстве.

Острота может явиться только извне. Из телеграфной строки, из письма. Из последних известий.

Отбой. Лена и Оля с нашей помощью заправили «летучие мыши» и ушли. Завтрашний дежурный получил часы. Мы все уже в мешках, застегнулись, только головы видны, как у спеленатых младенцев. Уговариваем один другого встать и выключить радио. Наконец кто-то выскакивает, дует на лампу. Темнота. Приемник, лишенный питания, продолжает петь. Как-то особенно трогают эти обреченные звуки. Они все глуше, глуше… Красный глазок погас. Тихо…

Ночные звуки

Трактор, лягушки, кузнечики, журчание воды… Все это проникает сквозь стенки палатки, все странно, непривычно, не так, как в пустыне, где слышалось только хлопанье брезента. И больше ничего.

С каждой ночью грохот работающих тракторов будет приближаться. А в последнюю ночь перед отъездом уверенно подойдет прямо к нам. Сквозь брезентовые стенки проступит свет движущихся фар. Едва мы снимем палатки и уедем, как распашут и тот клочок посевной площади, где сегодня стоит наш лагерь.

В горячке весеннего сева кто-то не забыл о нас, оставил ровно столько земли, сколько нам надо, провел дорогу, соорудил горбатый мостик, способный выдержать тяжесть экспедиционных машин, и построил другой, уже совершенно не нужный колхозу, чтобы нам не приходилось каждый раз прыгать через арык по пути из лагеря на работу и обратно.

Нам всякий раз предлагают поселиться под более внушительным кровом. Ведь в каждом узбекском доме заранее строится михманхана — комната для гостей. Можно обосноваться и в каком-нибудь общественном здании. Там после укрупнения колхоза стало куда просторнее.

Но мы привыкли к палатке. В конце концов мы не гости. Не мы пришли в оазис. Он сам пришел в пустыню, на землю древнего орошения, в наше заповедное царство.

ЗЕМЛИ ДРЕВНЕГО ОРОШЕНИЯ

Реки впадают в поля

В середине апреля уже можно купаться в арыке. Издали береговые валы канала Кырк-Кыз напоминают железнодорожную насыпь. Вода мчится со скоростью курьерского поезда. Купанье — вроде катанья с гор. Любишь поплавать — люби по берегу ходить: плыть можно только по течению, а потом приходится долго пробираться через колючки к своей одежде.

Вода цвета кофе с молоком еще больше напоминает горный поток. Даже в своем пятиметровой ширины русле она хранит мощь и напор Аму-Дарьи, рожденной ледниками Памира.

На пути она встречает плотины с распределительными щитами. Ух, и клокочет же она! Будто злится, что не в силах сорвать с места и унести с собой легкую тень молодых деревьев. Можно часами сидеть здесь и слушать шум воды. Он кажется естественным и вечным. Стремительность воды рождает медленные мысли. От равномерной бури веет покоем.

Природа уводит свои реки в моря и океаны. Здешнюю воду в порядке живой очереди впитывают пашни, сады, виноградники. Как впитывали бы дождь.

Обычно в реки впадают притоки,

В притоки впадают ручьи и потоки,

И в море впадает река.

Совсем по-иному у нас на Востоке,

Где зной нестерпим и бураны жестоки,

Где мир состоит из небес и песка,

А небо забыло, что есть облака.

Здесь нужно, чтоб реки впадали в поля.

Пускай расцветает под солнцем земля!

Много совсем игрушечных запрудок. Вроде тех, какие мы сооружали в детстве. Но местным ребятишкам даже не придет в голову поиграть с ними. Это серьезное, взрослое дело.

Прямые речки, прямые ручьи, прямые углы… Квадраты полей: одни мокнут, другие сохнут, на третьих идет пахота. Вода, бегущая внутри насыпей, выше уровня почвы. Вот она, так называемая вторая природа, созданная человеком. Сто́ит людям предоставить свой цветущий зеленый мир опеке одной лишь природы — и он погибнет.

Преобразование природы. Сейчас этим никого не удивишь. Но в какой глубокой древности было проведено здесь, в Хорезме, столь полное, столь всестороннее преобразование природы!

Синее озеро

Я видел озеро в пустыне,

В песках, у каменной гряды.

Я не забуду темно-синий

Кристалл таинственной воды.

Кристалл в оправе изумрудной

Кустов прибрежных.

А над ним

Кощеем чахнет край безлюдный,

Дивясь сокровищам своим.

Река и пустыня

Никогда не забуду, какое впечатление произвела на меня дельта Волги. Истина, что Волга впадает в Каспийское море, подверглась сомнению. Где Волга? Под крылом самолета поблескивали протоки, один величиной с Цну, другой — со Свиягу, третий — с целую Оку. Будто реки и речушки, составившие Волгу, перед финишем взяли и разбежались.

Словом, не только в ирригации, но и в самой природе бывает так, что во́ды не собираются, а, наоборот, делятся.

С. П. Толстов уже в первые годы работы в пустыне заметил, что рисунок древней оросительной сети больше всего напоминает дельту реки.

Это не простое сходство.

У Аму-Дарьи сложная история. То она текла в Каспий, то в Арал, то разливалась широкой заболоченной дельтой перед хребтом Султан-уиз-дага, впадая в озеро, которое сама образовала.

Обе пустыни по ее берегам, Каракумы и Кызылкум, полны следами ее русел, озер, долин. В образовании пустынь повинны не одни солнце и ветер, но и Аму-Дарья. Ей обязаны своим существованием и зеленые оазисы и выжженные пески.

Пустыня состоит не из одних песков. Тут и там встречаются равнины такыров. Едешь в машине между барханами, тревожно гудит мотор, то и дело зовя людей на помощь, чтобы подтолкнули, бросили жерди или доски под колеса, а иной раз и устлали машине дорогу кустами, брезентом, чем угодно. Но вот машина выскакивает на такыр, плотный и гладкий, как асфальт, мчишься с ветерком и радуешься жизни. До новых песков.

Такыр — прекрасный пьедестал для археологического лагеря, великолепная естественная танцплощадка, а самое главное — место скопления разнообразнейших находок: здесь найдено большинство кремневых орудий первобытности, монет всех эпох, терракотовых статуэток, не говоря уже о керамике. Словом, с такырами у нас связаны самые лучшие воспоминания.

Между тем такыр — это, как говорится, пустыня в пустыне. Он мертв, бесплоден и гол. Все живое таится в песках.

Такыры лоснятся на солнце. Они способны отразить и голубизну неба и лунный свет. Многие из них были днищами озер, стариц, проток и, наконец, полями, которые тоже становятся зеркалами во время полива. Вода ушла, и зеркала потускнели.

В старой казачьей песне про реку Урал поется, что течет она, «бережки урываючи». В еще большей степени это можно сказать про Аму-Дарью. Вот река, что никак не может ужиться с собственными берегами.

Середина лета. В далеких горах, откуда начинает свой бег Аму-Дарья, бурно тают снега. Наступает половодье. Река несет многие тонны ила и откладывает их у берегов. Во время разлива она течет уже по самому гребню созданного ею вала наносов. И скатывается с него в более низкие места, ищет новую дорогу. Сейчас ее ограждают дамбы. Но и дамбы не всегда бывают помехой. Особенно когда река, задыхающаяся от наносов, всей своей мощью навалится на один из берегов.

В IV веке нашей эры хорезмийский царь Африг, заслуживший, по словам великого ученого Бируни, дурную славу своей жестокостью, соорудил на берегу Аму-Дарьи внутри крепости ал-Фир высокий замок. «И был ал-Фир крепостью… с построенными из глины и сырцового кирпича тремя стенами, одна внутри другой, следуя друг за другом по высоте, и превосходил все их замок царей… И был ал-Фир виден с расстояния десяти миль и более». Через шесть веков прекрасный замок стал добычей реки, рухнув туда вместе с берегом, на котором стоял.

Но что говорить о далеких временах, когда уже на памяти нашего поколения Аму-Дарья смыла кусок за куском прежнюю столицу Кара-Калпакии — Турткуль!

Таков характер этой реки.

Сначала люди мирились с ним, приспосабливались. Не пожелала, например, река течь по Узбою, и люди ушли с его берегов. Но уже в глубокой древности наступило такое время, когда человек, столкнувшись с капризами реки, впервые проявил свой собственный характер.

Сухое русло

Могучая река

Катилась здесь когда-то.

Но до сих пор горька

Земле ее утрата,

Горька, как кромка льда

Соленого болотца,

Как мутная вода

Пустынного колодца.

К чему приводит подражание

По ныне сухим руслам Аму-Дарьи среди песчаных дюн жили первобытные охотники и рыболовы. Жили они и в так называемой верхней, или Акча-Дарьинской, дельте, упиравшейся в окутанные синей дымкой черные горы Султан-уиз-дага.

К хребту направлялись протоки, отходящие от реки веером. Теперь о них напоминают полосы такыров. Перед горами они сливаются в один массив — здесь было озеро. Лента такыров обходит горы с востока, вступает узкой полосой в грядовые пески северо-восточного Кызылкума и сливается там с Жаны-Дарьей, высохшим протоком Сыр-Дарьи. Было время, когда обе реки Средней Азии сливались.

Первобытные люди не рисковали селиться по берегам крупных протоков, чтоб меньше зависеть от их капризов. Но чем выше становилась культура, тем больше вся жизнь людей связывалась с рекой, которой они так боялись.

Как утверждает наука, пока мужчина охотился, женщина изобрела земледелие. Это дело начали осваивать, так сказать, с конца, в обратном порядке: сначала научились собирать готовый урожай — семена диких злаков, потом стали рыхлить мотыгами и пропалывать свои естественные плантации, потом сеять и, наконец, пахать. На последней стадии пришлось взяться за дело мужчинам. (До сих пор в Средней Азии сохранились кое-где пережитки древнего разделения труда: уход за посевами и сбор урожая считаются такими же чисто женскими занятиями, как, скажем, кормление грудных младенцев, — представление, мягко говоря, «не отвечающее духу нашего времени».) Вспашка и рытье каналов с незапамятных времен считались занятиями, достойными мужчины. Первые крохотные арыки, по которым на поля шли полые воды, появились уже в первобытности.

Но вот над посевами хорезмийцев нависла смертельная угроза. Аму-Дарья всей своей массой прорвалась к Аральскому морю. Протоки начали пересыхать, отступать, уходить от полей и поселений. Люди не ушли вместе с ними. Не подозревая, какая гигантская работа ими затеяна, они решили сохранить дельту.

Год за годом углубляли и расчищали русла речных протоков, насыпали береговые валы, чтоб вода не растекалась без пользы, а шла именно на поля. В половодья протоки оживали. Вода на какой-то срок возвращалась. Чтобы помочь ей, начали спрямлять изгибы русел, следя за ее движением, учились нивелировать трассу.

Естественные русла превращались в искусственные каналы, вода по-прежнему шла самотеком, но уже по воле людей, и древняя дельта осталась жить.

Человек подражал природе, используя ее законы. Но, стремясь оставить все как было, он создал небывалое. Из попыток «реставрировать старину» возникло нечто совершенно новое — искусственное орошение. Это произошло в исторически короткий срок. (Археологи установили дату — вторая четверть первого тысячелетия до нашей эры, начало расцвета древнехорезмийской культуры.)

Вот к чему может привести подражание, если это подражание природе.

«Люди как бы подтаскивают, возвращают к своим полям уходящую воду усыхающих протоков», — пишет Толстой. В образном «подтаскивают» слышится восхищение ученого перед естественностью того, что им открыто.


Статуи выше человеческого роста украшали, как полагают, фасад дворца Топрак-кала. Алебастровая голова — фрагмент такой статуи.


Залы, комнаты, коридоры дворца выкопаны ножами археологов и подметены их кисточками.

Рабское подражание и рабовладельческий строй

Но человек не просто подражал природе. Он ее рабски копировал, роя каналы шириной с настоящую реку.

Так, ширина древнего канала Кельтеминар достигает двадцати метров между береговыми валами, а вместе с ними она составляет сорок метров. Между тем для орошения прилегающих земель достаточно было канала значительно меньшей ширины. Современный арык Кырк-Кыз, как и современный Кельтеминар, дающий жизнь колхозным полям и садам, не идет ни в какое сравнение с древними: их ширина всего пять-шесть метров.

Более того. Пересохшие русла протоков вьются между грядовыми песками и полосами такыров. В полном соответствии с этим прорыты древнейшие каналы. Они идут параллельно протокам и дают ответвления только в одну сторону. С другой стороны лежали пески. Прошло несколько веков, прежде чем люди поняли простую вещь: трассу следует вести посредине такырного щита, тогда ответвления и орошенные поля смогут располагаться по обе стороны русла.

Рытье каналов — необычайно тяжелый труд. Известны случаи, когда подданные умоляли правителей ни в коем случае не проводить новых каналов. Ведь это требовало огромного напряжения сил от всего населения.

На проведение грандиозных арыков древнего Хорезма, подражающих рекам, затрачено неимоверное количество ручного труда.

Вот расчеты, сделанные Толстовым. За основу он взял нормы средней производительности труда землекопов Хорезма конца XIX века, то есть нормы значительно более высокие, чем в середине первого тысячелетия до нашей эры. На постройку двадцати пяти километров русла древнейшего канала требовалось пятьсот тысяч человеко-дней. В зоне его, как показывают данные сплошной топографической съемки, жили четыре-пять тысяч человек. Трудоспособных мужчин среди них, скажем, около полутора тысяч. В таком случае все они, все население района, должны были целый год не заниматься ничем другим, кроме ирригационного строительства.

В позднем средневековье канал такой длины строился примерно двадцать дней. Вероятно, столько же времени тратили и на постройку древнейших каналов (невозможно представить, что все население на целый год бросает земледелие, ремесла, торговлю, военную службу). Для того чтобы за двадцать дней соорудить двадцатипятикилометровый участок архаического арыка, на стройку одновременно выходили с кетменями и лопатами двадцать пять тысяч человек.

Речь идет лишь об одном небольшом участке гигантской оросительной сети, построенной за сравнительно короткий срок. Какая же армия строителей нужна была для сооружения всей этой сети!

Получается, что «рабски копировать природу» должны были… рабы.

И Толстов с неизбежностью приходит к выводу, что древнехорезмийская ирригация создана руками многих тысяч общинных и государственных рабов, что феодализму в Хорезме предшествовало рабовладение, что вопреки представлениям буржуазных историков в Хорезме, как и во многих других странах Азии, шло бурное развитие общества, происходила смена общественно-экономических укладов, что извечная «спячка» Востока — миф, использованный колонизаторами.

Грандиозные сухие русла бывших водных магистралей говорят и о том, что в Хорезме существовало могучее централизованное государство. Без него нельзя бросить армии рабов на постройку каналов, нельзя поддерживать в порядке оросительную сеть, защищать оазис от военных набегов, которые приводили к запустению орошаемых земель.

Точный смысл

Я пошел в археологи, чтобы стать поэтом. Наука должна была дать мне материал для стихов. На раскопках я искал образы, как мне казалось, неведомые поэтам-профессионалам. Глубокие и точные.

Мой стих дойдет,

но он дойдет не так —

не как стрела

в амурно-лировой охоте,

не как доходит

к нумизмату стершийся пятак

и не как свет умерших звезд доходит.

Мой стих

трудом

громаду лет прорвет

и явится

весомо,

грубо,

зримо,

как в наши дни

вошел водопровод,

сработанный

еще рабами Рима.

В курганах книг,

похоронивших стих,

железки строк случайно обнаруживая,

вы

с уважением

ощупываете их,

как старое,

но грозное оружие.

Железки в курганах, стершийся пятак в руках нумизмата, водопровод, сработанный рабами. Уважение к труду наших предков, к труду, прорывающему громаду лет.

Работа в экспедиции, близкое знакомство с тем, о чем пишет поэт, дали мне возможность почувствовать, что Маяковский, если так можно сказать, выразил самую душу археологии.

Раскапывая славянские курганы на Валдае и в Подмосковье, я сам обнаруживал такие железки и бережно, чтобы не рассыпались, ощупывал их. Заржавленные ножи и мечи рассказывали о труде древних кузнецов и металлургов, а сердоликовые и янтарные бусы, серебряные височные кольца — о мастерстве ювелиров, о вкусах тогдашних людей, о торговых путях и связях между народами. Все эти предметы плюс горшок с кашей на дорогу должны были служить покойному в стране теней, в стране предков, куда его снарядили и направили заботливые родичи. Шел к предкам — попал к потомкам!

А сколько «стершихся пятаков» приходилось подымать и на раскопках и в пустыне среди россыпей черепков! Это находки другого рода — приметы времени, основания для датировок, для суждений о состоянии финансов, торговли, о смене властителей, об их политике.

Я не видел римского водопровода. Зато знаю, как в нашу жизнь входят вполне «грубые» и «зримые» русла арыков, прорытые рабами древнего Хорезма, каналы, но трассам которых современные хорезмийцы ведут в пустыню воду и жизнь.

Недаром слова Маяковского о водопроводе, сработанном рабами Рима, стали одним из эпиграфов к книге С. П. Толстова «Древний Хорезм».

Маяковский схватил суть, использовал самые значительные образы археологии и объединил их в могучем стихе, обращенном в будущее.

Не я добыл их на раскопках. И все же спасибо науке, что она помогла заново понять привычные строки, оценить чудо искусства и насладиться им. Это не так уж мало!

Заодно я понял и мудрое стихотворение Баратынского, которое приводится ниже без комментариев:

Старательно мы наблюдаем свет,

Старательно людей мы наблюдаем

И чудеса постигнуть уповаем:

Какой же плод науки долгих лет?

Что, наконец, подсмотрят очи зорки?

Что, наконец, поймет надменный ум

На высоте всех опытов и дум,

Что? точный смысл народной поговорки.

Крепость, засыпанная песком

Самое приятное занятие в воскресенье — лежать на раскладушке и читать книжку. Ветер треплет палатку. Вдали не то хохочут, не то плачут дикие голуби.

Неохотно подымаюсь, сажусь в машину и еду с неугомонной Леной Неразик на Кум-Баскан-калу — «Крепость, засыпанную песком».

Сворачиваем с дороги, идущей вдоль магистрального канала. Каких-нибудь триста метров, и вот уже последний арычок, последние борозды полей, заметенные песком, последний дом с коровой, которая лежит в тени под стеной, с яростно лающей на них собакой, с лохматой шапкой дров на плоской крыше, с цифрой «1959» во всю стену — датой основания этого нового бастиона на границе оазиса и песков, с низенькими деревцами и всходами люцерны. И сразу начинаются пески, зеленовато-серые, словно присыпанные графитной пылью. Барханы курятся на ветру, открывая свои темные, еще не просохшие бока.

В оазисе сравнительно тихо и ясно, здесь — песчаная поземка, а дальше прямо-таки метель. Ветер взметает песок и несет его на поля.

Оставляем машину и идем в курящиеся пески. Слева от нас чернеет густая чаща — лесхоз, где выращиваются плодовые и декоративные деревья. Отсюда они расселяются по всему оазису.

Во впадинах между барханами рядом лежат черепки VI века нашей эры и VI века до нашей эры. Другие эпохи почему-то не представлены. Барханы становятся все выше, сливаются друг с другом, и мы по одному из них, как по гребню дракона, всходим на самый верх крепостной стены.

Крепость и вправду засыпана песком. Барханы (каждый из них как девятый вал застывшей бури) пересекают ее из угла в угол, подпирают стены изнутри и снаружи. Особенно много песков внутри крепостных стен. Они заросли стройным белым саксаулом и кандымом. С виду это самая настоящая глубинная пустыня.

Высокие башни далеко выдаются за пределы стен. Подойдите к стене, и вы окажетесь в зоне, которая отлично простреливается из двух таких башен. С их верхнего и нижнего этажей на вас смотрят настороженные прорези бойниц. У самой высокой и массивной башни прямоугольные очертания. Это донжон — жилая башня. Здесь сохранились даже остатки купола и сводов. Донжон построен на случай, если враг займет всю территорию крепости. Защитники, надеясь на выручку или хотя бы на то, что врагу надоест их осаждать, собирались отсиживаться в этой башне, где есть надежный кров и заранее заготовленные вода и припасы, а стены и цоколь способны устоять перед каменными глыбами, летящими из стенобитных машин.

Ветер в крепости дует не так, как в открытом поле. Сначала там, где вы стоите, воцаряется полнейшее затишье, хотя вокруг все дымится. Потом он по-разбойничьи свистнет и мгновенным порывом, тугой, как шелк, неизвестно откуда возникает зловещий посвист.

В песках виден замок. Идем туда, время от времени высыпая песок из сандалий. Из-под ног, словно зайцы, выскакивают шарики перекати-поля, и важно, с легким сухим звоном подпрыгивают сцепившиеся вместе его огромные шары, похожие на гнезда гигантских птиц. Один такой шар долго ковылял за нами, как пес.

До чего первобытны и живописны здешние барханы, в которые крепко вцепились сухие косы селина — пустынного ячменя, где безвольно стелются какие-то седые ломкие кусты, где возвышается высокий, в полтора человеческих роста, саксаул со своими тонкими поникшими ветками (они вопреки обычному представлению отбрасывают легкую тень), где торчат иссохшие чашечки и колючие стебли цветов.

Замок оказался миниатюрной копией крепости — два дворика с общей стеной, соответствующие цитадели и пригороду Кум-Баскан-калы, царящий над ними донжон. Между замком и крепостью красные россыпи битой посуды — здесь были неукрепленные домики. Обитавший в них трудовой люд, как видно, не слишком дорожил своими бедными жилищами и в случае нападения рассчитывал укрыться за мощными стенами крепости.

Когда мы возвращались к машине, домов и деревьев культурной полосы вообще не стало видно: с барханов мело прямо в лицо. Закрыв глаза, шли наугад.

Впечатление такое, что именно пески штурмом взяли крепость, что здесь шел непрерывный бой человека и пустыни и что человек отступил перед ней. Первое такое отступление произошло в III–IV веках нашей эры, когда многие крепости рабовладельческой эпохи с окружающими их землями оказались в пустыне, где они находятся и по сию пору.

Второе отступление относится к VIII–IX векам, третье — к XIII веку. Такова динамика сокращения ирригационной сети, но данным археологии.

Однако та же археология помогла установить, что каналы способны высохнуть от изменения не природного, а социального «климата».

Песок

Боролось море со скалой

Десятки тысяч лет.

Скала исчезла с глаз долой.

Скалы пропал и след.

Пропасть пропал, да не вполне —

Песок остался жив.

Песок, отрезав путь волне,

Загородил залив.

И не могла понять волна,

Ломая берега,

Что нажила себе она

Могучего врага.

И не могла узнать скала,

Утратив облик свой,

Что и она свое взяла

И что не кончен бой!

Развалины

Музей, основанный нами в колхозе, состоит из двух разделов: раннее средневековье и наши дни. А что в середине? Ничего. Истории в этих местах не было. Жизнь текла по законам природы.

Что такое оставленные людьми глинобитные дома и крепости, если смотреть на них как на создания природы, как на составную часть пустынного пейзажа?

Крепость — это глиняное плато довольно правильной формы, ограниченное валами и останцами стен. Дом — приплющенный бугор. За́мок — нечто вроде глиняного утеса.

Природа стремится вернуть глину в ее первобытное состояние, мочит, сушит, разъедает солями, пронизывает трещинами, выветривает, размывает, обрушивает, округляет, сглаживает, населяет птицами, змеями, ящерицами, тушканчиками, обсаживает пустынными растениями. Спешить некуда. Подрывная работа длится тысячелетиями. И крепости стоят, превратившись в монолит, забитые завалом собственных помещений вперемешку с наносами и натеками. Теперь это уже в самом деле создания не только человека, но и природы. Странные, причудливые, сказочные, как облака.

В оплывших развалинах нет-нет да и различишь вполне сохранившиеся участки стен со стрелковыми галереями и прорезями бойниц, или вознесенные ввысь углы с арочками для прохода на башни, или сами башни, расположенные по углам крепости наподобие ласточкиного хвоста, или отчетливо проступающую кирпичную кладку, или, наконец, массив жилой башни — донжона — «высотного здания» древности.

Впрочем, и в жизни природы бывают периоды, когда она не сглаживает и округляет, а, наоборот, громоздит уступы, прочерчивает прямые, возводит конусы и пирамиды, образует обрывистые склоны и резкие углы. Это времена катаклизмов, титанических землетрясений, провалов, извержений, сдвигов и сбросов, времена, когда па месте морей возникают горные хребты, а сами материки уходят на дно океанов, когда, как говорится, земля меняет свой лик.

И если взглянуть с высоты на Беркут-калинский оазис с его замками и крепостями, на фоне которых нынешние дома колхозников выглядят совсем игрушечными, на эти выпирающие из земли утесы донжонов, непременную принадлежность не только феодальной, но и любой крестьянской усадьбы VIII века, то можно подумать, что перед нами застывшая картина великого катаклизма.

Ведь только крайняя необходимость, только величайшая и каждодневная угроза свободе и самой жизни могли заставить хорезмийских мужиков сооружать из глины жилые башни, крутые и неприступные, как скалы. Прочность у этих глинобитных исполинов такова, что они простояли тысячу лет. Ее не хватило разве что на краткий век самих строителей.

Глиняные боги

Из глины сделаны божки,

Им от людей влетело:

Обломок тела без башки

Или башка без тела.

Видать, в один прекрасный день,

Не допросившись чуда,

Их били все, кому не лень,

Как бьют со зла посуду.

Заря феодализма

Раскапывая один из замков, мы в шутку назвали наш маленький коллектив артелью «Заря феодализма». Это вполне официальное наименование эпохи, породившей замки. Сто с лишним замков и четыре крепости в одном только Кырк-Кызском аулсовете, занимающем ныне всего лишь часть земель гигантского укрупненного колхоза имени XXI партсъезда!

Крепости рабовладельческой эпохи стоят в хвостах каналов. Они охраняют всю страну. Крепости раннего средневековья располагаются внутри оазиса у крупных ответвлений. Они защищают лишь своих владельцев-феодалов и дают им возможность контролировать распределение воды, господствовать над обитателями небольших замков.

Неукрепленные крестьянские усадьбы рабовладельческой эпохи ныне почти стерлись с поверхности земли. В случае опасности население пряталось в крепостях и загоняло туда свой скот. И не просто пряталось. Крепости со стрелковыми галереями вдоль стен строились с расчетом, что у бойниц встанут все, кто способен носить оружие.

Крестьяне VIII века рассчитывали каждый на себя и превращали в крепости собственные дома. И если хорезмийские земледельцы не пожалели труда, чтобы укрепить их по последнему слову фортификации, если они выводили стены и башни на высоту трех этажей, то легко вообразить, как дорожили они свободой, что у них пока оставалась, как берегли они оссуарии — ларцы из алебастра, наполненные костями предков, и очаги, где в вылепленных от руки горшках варилась их пища, и неугасимый огонь, перед которым они молились своим богам. «За́мок» происходит от слова «замкнуться». Вот они и замкнулись поодиночке, хотя надо всеми уже нависла общая грозная беда.

Междоусобицы, борьба за воду, народные восстания против феодалов — вот потрясения, которые подняли над землей глиняные хребты стен и утесы донжонов. Но это еще не все. У границ Хорезма, истощенного внутренними смутами, стояли полчища ислама. Дата гибели оазиса, дата усыхания живой ветви оросительной сети совпадает с датой вторжения арабов во главе с фанатичным Кутебой ибн-Муслимом.

Люди выпустили из рук, занятых оружием, управление искусственными реками и ручьями, и в борьбе двух станов, как это иногда бывает, победил третий — пустыня.

Она стала единственным в мире завоевателем, которому и вправду удалось установить на захваченных землях свое тысячелетнее царство, свои вечные и незыблемые порядки.

Работами Хорезмской экспедиции пустыня была реабилитирована, обвинение в неспровоцированной агрессии, в насильственном захвате у человека плодородных земель с нее снято. Выяснилось, что крепости разных эпох и окружающие их пространства земель древнего орошения остались в пустыне не потому, что человек отступил перед песками.

В самом деле III–IV века — время кризиса рабовладельческого общества, время опустошительных нашествий варваров, самыми грозными из которых были так называемые «белые гунны» — эфталиты.

VIII век, как сказано выше, — время возникновения феодализма, время раздробленности, восстаний и мятежей. Время арабского вторжения, когда в 712 году пала независимость Хорезма.

XIII век — эпоха завоевательных войн Чингисхана и Батыя, когда, как пишет Толстов, Хорезм своею кровью разделил с Русью честь спасения европейской цивилизации.

Вот что скрывается за динамикой сокращения ирригационной сети.

Из трагической картины древних войн и общественных потрясений следует оптимистический прогноз на будущее. Толстов пишет: «Вывод о том, что главной причиной запустения некогда цветущих областей древнего орошения являются факторы социально-исторические, вооружает нас в борьбе за новое освоение этих земель, ибо утверждения о необратимых, якобы естественных закономерностях, которые часто высказывались в качестве аргумента против возможности нового освоения этих земель, тем самым отметаются».

Древние крепости из символов запустения и гибели стали предвестниками грядущей жизни, зовущими людей на борьбу с пустыней.

Недаром экспедиция год за годом искала в пустыне следы древних арыков, то четких, отлично сохранившихся, то еле видных, то ныряющих под песчаные гряды. Недаром сначала на верблюдах, потом в автомашинах и, наконец, с помощью самолетов археологи исследовали пустыню, создавая карту древней оросительной сети. Недаром вместе с геоморфологами они изучают сухие ложа высохших протоков и озер, чтобы глубже проникнуть в «характер» Аму-Дарьи. Недаром расшифровываются легенды, записанные древними и средневековыми историками, и кропотливо сопоставляются с данными раскопок и разведок.

Наука, изучающая глубокую древность, теснейшим образом связана с настоящим и особенно с будущим Хорезма. Ее данные помогают освоить, вырвать у пустыни целую страну, которая пока называется землями древнего орошения.

Тамариск

Следами затканный бархан.

Мышей песчаный писк.

Сухое русло Даудан.

Лиловый тамариск.

Бросают тощие кусты

Коротенькую тень,

И только пылью пахнешь ты,

Пустынная сирень.

А мы идем в горячей мгле

По выжженным местам,

Чтоб реку возвратить земле

И запахи цветам.

Куда девались пески

«И на месте песков возникли пашни, сады, виноградники…» Написал я столь обычную фразу и задумался.

Стоп! Не будем торопиться. Были пески, а теперь их нет. Куда же они девались? Где они, барханы, валы застывшей бури, на поверхности которых чешуйками отпечатывался каждый ветерок?

Я спросил об этом первого же посетителя наших раскопок. Тот удивленно развел руками: в самом деле, куда девались пески?

Пришлось обратиться к книгам.

Книгу о современном оазисе написала этнограф Т. А. Жданко, заместитель начальника Хорезмской экспедиции. Этнографы пишут историю, входя в дома, изучая все детали нынешнего быта и расспрашивая очевидцев. Каждого своего собеседника, на которого они ссылаются, этнографы называют по имени и фамилии, указывают его возраст и присваивают ему особое звание — «информатор». В свою очередь, информаторы называют ученых инженерами и докторами.

«Инженеры из экспедиции Толстова» — эти слова открывают все двери. И по существу, сухой термин «информатор» означает — друг, гостеприимный хозяин, беседующий с уважаемыми и дорогими людьми.

Вот что рассказали информаторы.

Оазис, погибший двенадцать веков назад во время войны, стал возрождаться тоже в военные годы: стране потребовалось как можно больше хлопка. Новейшая история Беркут-калинского оазиса началась в августе 1941 года, когда я ехал в Ташкент на запорожском трамвае.

Именно тогда на земли древнего орошения пришли современные хорезмийцы и повели канал по трассе, проложенной их предками. Они торопились. Хотелось, чтобы труд немедленно принес плоды. И по только что прорытому участку русла сразу же пускали воду. «Вид проникающей в глубь песков воды, — пишет Т. А. Жданко, — воодушевлял строителей».

Люди рыли канал, поднимали целину, убирали первые скудные урожаи, жили в юртах и землянках, а на зиму возвращались в свои колхозы.

Потом появились постоянные жители, оставившие земли, смытые Аму-Дарьей; рядом поселились казахи, основавшие небольшой колхоз «Кызыл-Чарва» («Красный скотовод»). Здесь, на возрожденных землях, они перешли к новой жизни, превратившись из кочевых охотников, из верблюдоводов, промышлявших вывозом саксаула, в оседлых земледельцев. Нельзя сказать, что они с легкостью изменили привычный образ жизни: старики спорили, они хотели умереть в родной степи. Трудно было научиться возделывать землю, да еще такую, где после двенадцативекового перерыва пришлось заново создавать культурную почву, землю, где не желали расти даже сорняки.

На помощь казахам пришли узбеки: для начала они сами вспахали и засеяли поля своих соседей и учеников.

Самый уважаемый человек на Кырк-Кызе — старый садовод Матъякуб Ергуланов. Портрет Ергуланова висит на почетном месте в основанном нами колхозном музее. Отвечая на вопросы этнографов, этот информатор произнес слова, достойные библейского патриарха: «Поеду и я, буду сажать там деревья, пусть мое имя помнят все те, кто будет там жить после меня, пусть увидят люди, как я умею растить деревья в пустыне».

И все-таки куда же девались пески?

Пески здесь сыпучие, они передвигаются по глиняной платформе монолитных бесплодных такыров.

Прежде всего начали распахивать твердую глину такыров на «полянах» и «лужайках» между барханами. На эти поля направляли в полтора раза больше воды, чем принято на давно освоенных землях. Вода, впитываясь, медленно, но верно создавала культурную почву. Проникала она и в пески. Я своими глазами видел, как оседают, расползаются, сливаются с землей подмокшие барханы. Но одной воды мало для того, чтобы справиться с песками. Одна вода не в силах и создать здесь культурную почву.

Люди разбирали барханы (теперь это делается с помощью бульдозеров, скреперов и экскаваторов), грузили песок на носилки, на арбы, на машины и рассыпали по пашням. Песок смешивался с тяжелой глиной, раскрывал в ней поры, и земля начинала дышать.

Но ни рук, ни техники не хватало для того, чтобы убрать самые мощные барханы и целые песчаные гряды, и люди поручали это дело самой природе. Они опахивали скопления песков широкими полосами, и барханы теряли способность маневрировать. Пески были обречены, они «таяли» от каждого сильного ветра, «эмигрировали» за границы оазиса или рассыпались по полям, впитывались в почву.

Когда начинался буран, загоняющий все живое в норы и укрытия, люди выходили в пески, становились на гребни барханов и лопатами подбрасывали песок как можно выше. И ветер нес его на поля. Так происходило то, что агрономы называют пескованием почвы. Словом, пески никуда не делись, они остались там, где и были, войдя в состав почвы и сделав ее пригодной для земледелия.

Но и у границ оазиса вековые пески начинают таять, не дожидаясь нового наступления человека. Каждая буря теперь вырывает из обращения все новые и новые массы. А запасы не пополняются. И вот из-под барханов словно сами собой проступают древние поля и поселения, еще не отмеченные на археологической карте. Они как бы указывают жителям оазиса новые рубежи, открывают им новые возможности освоения земли, дают новую уверенность в победе.

Это чувство, как я узнал, из многих бесед со здешними людьми, внушали им в какой-то мере и мы, археологи. И может быть, новейшую историю оазиса следует начинать с появления здесь… историков.

В самом оазисе чистейшие золотые пески остались только внутри стен больших крепостей. Они стоят там, как гарнизоны, осажденные зелеными войсками всходов и деревьев, редеющие, обреченные.

ЗАМОК № 28

Случай с черепом

Однажды весной, когда раскопки подходили к концу, я поступил в распоряжение архитектора Юрия Стеблюка. Мы заново обмеряли за́мки. С за́мком № 28 (этот номер значился в наших бумагах) мы управились до заката и сели отдохнуть в тень угла, возносившегося на высоту трех этажей, хотя стены, его образовавшие, провалились до самого основания. Крепко же были сомкнуты эти углы!

Вдруг я увидел в глине под ногами краешек белого черепа. Скучать стало некогда. Нужно немедленно вынуть череп. Чудо, что до сих пор никто на него не наступил.

Раскопки были произведены перочинным ножом, но зато по всем правилам науки. Мы обнажили череп, обмели его кисточкой, зарисовали, сфотографировали, нанесли на план, сделали подробную запись в дневнике, потом только извлекли из глины и, наконец, вложили в глазницу этикетку с указанием точного места и даты находки. Череп, таким образом, получил вид на жительство и вместе с ним права гражданства в науке.

И вот я держу его в руках, холодный, белый, как бы сделанный из вечного благородного материала. Череп на древних развалинах — счастливая находка. Он не вызывает мыслей о бренности земного. Думаешь скорее о непрерывности жизни. Тут уж не скажешь: «Бедный Йорик!» Слишком давно жил и умер этот безвестный человек.

Череп мог вывалиться из замурованного в стену оссуария. Но никаких признаков, что здесь находился наус (место погребения), мы не нашли. Зато на башнях и прямо на стенах глина местами была красной, как бы опаленной пожаром. На поверхности замка лежало лишь несколько обломков хумов — сосудов, заменявших в древности бочки. (Между прочим, Диоген жил не в бочке, а в подобном сосуде, по-гречески он называется «пифос».)

Чудесно! Значит, все остальное еще внутри, под толщей завала. Следы огня. Великолепно! Значит, думал я, замок погиб внезапно, после штурма, и надо надеяться, под рухнувшими стенами лежат в беспорядке кости защитников, их обгорелые вещи.

Такие памятники — богатая пожива для жаждущей фактов науки. Разнообразные и многочисленные находки, неожиданные открытия, превосходная сохранность! Чем полнее запечатлела земля трагедию древних людей и чем ужасней была эта трагедия, тем больше научных радостей ожидает археологов.

И череп, глядевший на нас пустыми глазницами, был намеком на эти будущие радости, знаком благосклонности и предпочтения, которыми ни с того ни с сего одарил нас в свете заката тысячелетний за́мок.

Я совершенно влюбился в за́мок № 28 и дал себе клятву во что бы то ни стало убедить нашу начальницу Лену Неразик раскопать его в первую очередь.

Мы вышли на дорогу и стали ждать машину. Череп вместе с нивелиром, треногой и папкой чертежей положили к ногам. Мы были в превосходнейшем настроении и мило беседовали с двумя любопытными мальчишками. Они выбежали к нам из домика, что напротив замка. Обоим лет по семи. Одеты, как взрослые: в лохматых папахах, плюшевых куртках, длинных брюках, но босиком. Ребятишки почтительно пожали наши руки обеими руками и довольно долго вели с нами церемонный обмен вопросами-приветствиями насчет здоровья, самочувствия и состояния наших дел. Спросили даже, есть ли у нас жены, где они сейчас, сколько у нас детей; с искренним сочувствием отнеслись к сообщению, что их у нас только по одному.

Словом, мы никак не ожидали, что один из мальчишек вдруг наподдаст ногой по черепу, а другой примет пас и погонит необычный мяч дальше, в поля.

Мы бросились за ними, подобрали череп и дали в сторону удиравших ребят целый залп из русских и узбекских проклятий. К нашему величайшему удивлению, череп оказался невредим. Мы нашли этикетку, снова вставили ее в глазницу и успокоились. Стало даже немножко жаль перепуганных мальчишек.

И тут мы увидели, что ребята снова мчатся к нам, придерживая вздувшиеся подолы рубах. Они вывалили перед нами груду коровьих и бараньих костей. Вот, мол, вам, если уж вас так волнуют старые кости. Видно, приняли нас за сборщиков утильсырья.

Слой пожара

Археологи, ликуя,

Открывают этот слой,

Храм, дворец и мастерскую

Между пеплом и золой.

…Луки формы необычной,

Сабель ржавые клинки

И сохранности отличной

Человечьи костяки.

Слой набега, слой пожара —

Он таит предсмертный крик,

Ужас вражьего удара

И безумие владык.

Долгожданный суд потомков

Слишком поздно настает:

Перед нами средь обломков

Жизни прерванный полет.

Влюбленность

Влюбившись, мы наделяем предмет своего увлечения всеми дорогими для нас качествами. В том числе и теми, какими он не обладает. И кроме того, тайной. Тайной, которая доверчиво откроется только нам. Он исключителен, предмет нашей любви. Другого такого нет. Потом мы узнаем, каков он на самом деле, и наступает либо разочарование, либо новое, не столь пылкое, но глубокое очарование. Все эти чувства я испытал по отношению к за́мку № 28, предмету наших нынешних раскопок.

Я относился к нему почти как к живому существу. За́мок был маленьким, компактным и сравнительно невысоким, если глядеть изнутри. Но зато снаружи он производил величественное впечатление. Четыре округлые башни по углам. Они вполне годились бы для защиты целой крепости. Массив донжона в середине одной из стен, а перед ним еще стена и коридорчик, который я принял за стрелковую галерею. Даже судя по развалинам, все это было выстроено со вкусом и выглядело не только грозно, но и изящно.

Передо мной стоял рыцарь, легко и гордо несущий свои тяжелые доспехи. Рыцарь с опущенным забралом. И наверно, под глинобитной броней таилось нечто бесценное, достойное его воинственного наряда.

Я поделился этими чувствами с Леной Неразик, когда мы уговорили ее выйти из машины и подняться на замок. Лена ответила, что моя способность поэтически воспринимать окружающее ей известна, но из этого пока ничего не следует. Двадцать восьмой хорошо сохранился и может подождать. Внимательно осмотрев место, где был череп, Лена не нашла ничего особенного. Череп попал туда случайно вместе с завалом. Внутри за́мка должен быть двор с обычными крестьянскими постройками, раскопки окажутся трудоемкими, слишком много будет, как она выразилась, нетворческих земляных работ. Что же касается картины штурма и пожара, то она, Неразик, воздав должное моему воображению, позволит себе предположить иное. Красные пятна на глине — скорее всего следы пастушьих костров. Лена привела меня на башню. У опаленной круглой стены лежал солидный слой сухого овечьего помета. Веками на развалинах чабаны находили временное пристанище, жгли костры, прятали от непогоды новорожденных ягнят.

Однако это нисколько меня не охладило. Мы со Стеблюком приготовили Лене сюрприз. Мы поднялись на донжон. («Донжон как донжон», — вздохнула Лена.) Стрелковая галерея внизу ее слегка заинтересовала. Но вот наступила долгожданная минута — Лена обратила внимание на то, что к донжону с наружной стороны пристроено помещение с аркой, ведущей внутрь. Зачем помещение за стеной, если есть донжон? Вещь непонятная с точки зрения фортификации. И на других за́мках не встречавшаяся.

— Ага! — сказали мы.

Лена отправила телеграмму Толстову с просьбой разрешить начать раскопки двадцать восьмого. Сергей Павлович хорошо помнил за́мок и телеграфировал согласие.

Конечно, все дело в научных соображениях. Но что ни говори, а какую-то роль сыграла и моя влюбленность. Во всяком случае, я так думаю.

Разочарование

Я вернулся на двадцать восьмой, когда за́мок уже был раскопан более чем наполовину.

Холодный и солнечный апрельский день, лицу тепло, а руки зябнут. Странно видеть в апреле выжженную степь. Но прежде чем привести весну, природа предложила еще раз полюбоваться картиной прошлогодней осени.

И вот он, Кырк-Кызский оазис. Тракторы на полях. Чайки над залитыми пашнями. Ряды молоденьких тополей, похожих не то на перья, не то на громадные злаки. Груды хвороста на плоских крышах, напоминающие то сдвинутые набок папахи, то гнезда гигантских птиц. Беленые прямоугольники на стенах с красными буквами лозунгов. Зубчатые валы только что проложенных арыков. Стриженые деревца шелковицы с толстыми узловатыми обрубками веток, как коряги, вытащенные из воды. Крепости и за́мки. И силуэт двадцать восьмого с его рухнувшими стенами и торчащими углами. Он напоминает кошачьи уши. И палатки у его подножья.

На этот раз Лена сама меня торопит. А я медлю, волнуюсь — каков он на на самом деле, мой гордый и изящный рыцарь, после того как поднято забрало?

— Замечательный! — говорит Лена. — Какая планировка! Сергей Павлович считает его классическим памятником той эпохи.

Она ведет меня прямо к загадочному помещению рядом с донжоном. Никакой загадки, никакой тайны, никакой стрелковой галереи. Просто-напросто сложный вход в за́мок. Идете по коридорчику, сворачиваете под прямым углом в «загадочную комнату», оказавшуюся одним из отсеков того же коридора, проходите под арку, еще раз поворачиваете под прямым углом, и вы на территории за́мка. Вход-лабиринт, рассчитанный на непрошеных гостей. Вход-ловушка, где вас могут забросать сверху камнями, облить кипятком, а то и прыгнуть на голову. Потом этот традиционный для древнего Хорезма вход был заложен, забит глиной, а вместо него построен донжон.

А вот и новый вход вверх по наклонной насыпи — пандусу, пересекающему весь за́мок. Он ведет прямо на донжон. Хитрости предшествующей эпохи пришлось отвергнуть; уверенность, что за́мок выдержит осаду, сменилась надеждой отсидеться в донжоне. Это нам уже знакомо, но здесь проявилось с классической ясностью. Общее явление. И значит, у двадцать восьмого нет того, что особенно привлекло меня, — своей собственной тайны.

После раскопок за́мок представляется мне маленьким снаружи и обширным внутри. Как только в него влезло такое множество мелких и мельчайших клетушек с закромами для проса, врытыми в землю сосудами, маленькими жерновами, жалкими очагами из трех ямок, низкими глинобитными суфами-лежанками! А кроме того, и двор, куда загоняли скот, и пандус, и коридор, делящий за́мок на две части. Вместо красных следов пожара зеленоватые пятна на полу — следы перегнивших органических остатков, то бишь камыша и навоза. Находки? В Москву увезли несколько ящиков с битой посудой и костями животных. Так называемые индивидуальные находки? Ну как же! Два или три совершенно целых закопченных горшочка, очень миленьких.

Вот тебе и рыцарь! Вот тебе и Дон-Кихот!

— Ну как? — с гордостью спрашивает Лена. — Классика! Идеальная картина жизни большой патриархальной семьи! Ты оказался прав.

…Санчо Панса, обремененный большой патриархальной семьей. Да еще и рыцарскими доспехами, что так не соответствует ни его скудным средствам, ни его образу жизни, ни простым житейским потребностям. Мужицкий бюджет с непомерно раздутыми военными расходами.

— Что ж, — говорю, — очень рад, что приехал!

Находки

Я очень люблю находки. Может, потому я и не стал настоящим археологом. Настоящий археолог, конечно, не прочь откопать какую-нибудь необычайную вещь — будущее украшение музеев. Но самое главное для него не это. Больше всего на свете в момент раскопок его интересуют: а) стратиграфия, то есть расположение слоев, б) хронология, в) планировка.

Нет-нет, он не какой-нибудь кладоискатель (в его устах это самое обидное прозвище). Битая посуда и обглоданные предками кости животных его вполне устраивают. Если же он вообще ничего не обнаружит, если он не встретит даже своих любимых прослоек и перестроек, то можно подумать, что именно к этому он и стремился.

«Отрицательные результаты — тоже результаты», — произносит он с чувством глубочайшего удовлетворения.

Даже в тех случаях, когда сам археолог скрепя сердце вынужден признать, что раскопки производятся ради находок (я имею в виду раскопки курганов), он продолжает делать вид, будто его интересуют не сами вещи, а только их расположение. Он не возьмет в руки ничего, ни одной бусинки или колечка, до тех пор, пока не расчистит, не сфотографирует, не зарисует и не нанесет на план все, что лежит рядом.

А когда настоящий археолог делает отчет в кругу своих коллег, он ни за что не скажет: «Дорогие товарищи! Вы только посмотрите, что мы откопали!»

Нет. Легко подавив в себе этот естественный человеческий порыв, он будет очень долго рассуждать о слоях, прослойках, пластах, уровнях, горизонтах, строительных периодах, консистенции почвы — о чем угодно. Он продемонстрирует кучу схем, планов и каких-то скучных разрезов. Он остановит внимание коллег на фотографиях, где видны какие-то пятна в земле да колышки, вбитые тем же археологом. И лишь в самом конце доклада, как бы между прочим, просто для полноты картины, он покажет и свои потрясающие находки. Он сделает это с великолепной небрежностью, словно выполняя формальность, хотя и приятную.

Впрочем, это идеал. Все археологи к нему стремятся, но, к счастью, никто его полностью не достиг. Все-таки чертовски приятно извлечь на свет божий что-нибудь необычайное и удивить этим себя и других.

Итак, я получаю участок в нераскопанной части замка, беру в руки нож и кисточку, сажусь на корточки и начинаю прилежно мести серую поверхность глиняного холма. Что я ищу? Что откроется для меня в этой толще, таящей неведомое? Странное дело! Археология, наука о старом, на каждом шагу открывает что-нибудь новое.

Но все мы, я и мои товарищи, точно знаем, что мы ищем. Знаем с самого начала раскопок. Каждый из нас ищет четыре стены, пол и минимум одну дверь. Все остальное, что говорят у нас в экспедиции, «лезет». «Лезут» горшки, орудия труда, произведения искусства, куски полуистлевшей ткани, архитектурные детали… Это словечко так у нас привилось, что одна девушка-новичок сочла его научным термином и написала в своем дневнике: «Из северо-западного угла вылезла огромная верблюжья челюсть».

— Ну, как стена? — спрашиваем мы друг друга. — Ах, ты нашел угол! Счастливец! Две стены сразу! А это что лезет?

Искать нечто четкое, определенное и находить на пути к нему новое, неожиданное, то, что, как говорится, «лезет» само собой — может, в этом и заключается секрет всякого мастерства?

Улыбка

Среди развалин, в глине и в пыли

Улыбку археологи нашли.

Из черепков, разбросанных вокруг,

Прекрасное лицо сложилось вдруг.

Улыбкою живой озарено,

Чудесно отличается оно

От безупречных, величавых лиц

Неведомых богинь или цариц.

…Взошла луна. И долго при луне

Стояли мы на крепостной стене.

Ушедший мир лежал у наших ног,

Но я чужим назвать его не мог —

Ведь в этой древней глине и в пыли

Улыбку археологи нашли.

Кости

Нельзя предсказать, что именно откроется при раскопках. Но, конечно же, и на этот раз будут, выражаясь языком науки, широко представлены остеологические материалы и фрагментированная керамика, или, попросту говоря, обглоданные кости животных и битая посуда. Эти находки заранее запланированы. Купленные в сельпо ящики с надписями «Карамель», «Лапша», «Зеленый горошек» в первые же дни раскопок начинают заполняться другим товаром.

Кости, как правило, раздроблены, расколоты вдоль (костный мозг — древнейшее из лакомств). Наше дело — снабдить их этикетками и получше запаковать. В Москве ими займутся зоологи. Полностью доверяю специалистам и даже не рискую давать собственные определения костей. Как-то еще в Новгороде, на заре моей научной деятельности, я нашел зубы и определил их как человеческие. Руководитель экспедиции профессор Арциховский взял в руки мою находку и задумчиво произнес:

— Не дай вам бог, Валентин Дмитриевич, стать таким человеком. Это свинья.

Из всех обитателей лагеря остеологический материал больше всего привлекает Кутьку. Беда, если щенок повадится ходить на раскопки. Возьмет да и утащит тысячелетнюю кость, попробует, съедобна ли, и на всякий случай зароет в отвал. Стоит Кутька на краю раскопа, виляет хвостом, наблюдает за нами с живейшим интересом и, наверное, по-своему, по-собачьи, осмысливает происходящее: «Все ясно! Зарыли что-то невероятно вкусное, но так давно, что забыли где, и вот перекопали столько земли, а найти не могут».

Лишь иногда кости животных привлекают внимание в самый момент раскопок. Вот, например, северовосточные соседи хозермийцев, оседлые скотоводы, использовали кости крупного рогатого скота как строительный материал для своих зданий. Ими расклинивались своды. Задрав голову, можно увидеть, на какую «высоту» было поднято животноводство.

А с горкой бараньих костей, найденной в углу под полом одной из комнат дворца Топрак-кала, у меня связано поэтическое воспоминание. Представилась картина: строители, кончив дело, принесли в жертву богам барашка; жертвенное мясо съели, веря, что их пиршество незримо разделяют высшие силы, и погребли косточки в углу в надежде, что от этого милостью богов стены будут покрепче.

Однако, изъясняясь пышным восточным слогом, и на старых бараньих костях может нарасти мясо истории, а вместо костного мозга из них удается извлечь иное лакомство.

Как-то я прочел статью В. И. Цалкина «Фауна античного и раннесредневекового Хорезма». И сквозь точные таблицы измерений и сопоставлений увидел целый мир, не знакомый мне до того. Я узнал не только то, что хорезмийцы ели предпочтительно баранину и козье мясо, а потом уже говядину, телятину, свинину (дело было до ислама), конину (для еды забивали только старых лошадей, не годных в упряжку), верблюжатину и что время от времени они разнообразили свой стол мясом убитых на охоте кабанов, джейранов, диких баранов, бухарских оленей, диких ослов — куланов, степных лисиц и зайцев (впрочем, охота была не промыслом, а спортом, процент дичи среди найденных костей невелик). Хорезмийцы поневоле предпочитали баранину говядине. Все земли распахивались, а в песках выгоднее разводить мелкий рогатый скот. Из века в век они улучшали состав своего стада: процент крупных курдючных овец увеличивался.

Многие века изображение всадника было гербом Хорезма. Остеологический материал показал, что древние хорезмийцы не только отличные наездники, но и превосходные коневоды. Они выводили самые разнообразные породы коней, в том числе тяжеловозов типа современных тяжелой западной и голландской пород.

Картины не слишком обильных трапез, что возникали в моем воображении, когда я по привычке паковал кости животных, сменились представлением о заботливых чабанах, лихих наездниках, опытных табунщиках, веселых охотниках, молчаливых караванщиках, которые на верблюдах, двугорбых и одногорбых, пересекали пески пустыни.

Битая посуда

Нет ничего прочней,

Чем битая посуда.

Что происходит с ней?

С ней происходит чудо.

Хрупка и коротка,

И стоит слишком мало

Жизнь чашки, и горшка,

И звонкого бокала.

Зато у черепков,

Осколков и обломков

В запасе даль веков,

Признание потомков.

Россыпи черепков заполняют всю поверхность древних крепостей, лежат у их подножья и просто во впадинах между барханами, обозначая границы слизанных временем жилищ. Один наш шофер, впервые взойдя на крепость, удивился обилию битой посуды и предположил:

— Здесь была горшечная война. Бабы поссорились на рынке, горшками друг дружку закидали.

Что же касается знатока пустынь Коли Горина, то он, взглянув из кабины на россыпь черепков, сразу определяет историческую эпоху. «Античность!» — замечает он при виде красных черепков. «Средневековье!» — констатирует Горин, если россыпь сверкает всеми красками радуги, ибо средневековая посуда покрывалась разноцветной глазурью.

Посуда, после того как она разбита и выброшена за ненадобностью, живет века и приобретает новую ценность. Из всех археологических находок она чаще всего попадается, лучше всего сохраняется и выглядит так, будто ее разбили только вчера. Созданная на короткий срок, она успешно спорит с вечностью.

Битая посуда — наш календарь, хронологическая таблица. Форма сосудов, узоры на них, само глиняное тесто, из которого они вылеплены, менялись. Это обстоятельство сделало их вечной приметой своего времени.

Каждый сколько-нибудь определенный, или, как мы говорим, профилированный, черепок мы рисуем в полевых дневниках, описываем, из какого теста он сделан, есть ли примеси, хорош или плох обжиг, какого цвета черепок, чем нанесен узор: кистью, палочкой, штампом или просто ногтем по сырой глине. Все идет в дело, все — примета своего времени.

Коварные физики, разрабатывая новые методы датировки с помощью таинственных изотопов, грозят обесценить наши черепки. Но я уверен, что битая посуда устоит перед их натиском. Кроме даты, керамика дает понятие об искусстве гончаров и, неся на себе печать вкусов древних народов и племен, позволяет установить границы их расселения, их связи, их смену, культурные влияния других областей.

Приблизьте к глазам черепок, сделанный на гончарном круге, и вы увидите тоненькие бороздки, оттиснутые пальцами гончара в тот момент, когда они поддерживали и формовали вращающийся сосуд. Так выглядят звуковые бороздки на патефонной пластинке. И приходит странная мысль: а вдруг когда-нибудь изобретут такую иглу, такую чуткую мембрану — словом, такой совершенный звукосниматель, что под ним зазвучат голоса тех людей, от кого остался только легчайший узор пальцев. Но, увы, прошлое беззвучно, и даже изотопы тут не помогут.

А ведь были же в те далекие времена музыка, поэзия, были танцы, песни, мифы и сказки, были математические труды и философские трактаты, донесения послов и накладные, эти неизменные спутники цивилизованного человека, были хроники и сочинения историков, были архивы и библиотеки.

«И всеми способами рассеял и уничтожил Кутейба всех, кто знал письменность хорезмийцев, кто хранил их предания, всех ученых, что были среди них, так что покрылось все это мраком и нет истинных знаний о том, что было известно из их истории во время пришествия к ним ислама», — так горевал великий хорезмский ученый Абу-Райхан аль-Бируни спустя два века после катастрофы.

Находка документов при раскопках — чудо, а чуда не запланируешь. Однажды на Топрак-кале, где нашли множество документов, записанных на коже и на дереве, оно уже произошло: может, оно случится сегодня же на двадцать восьмом… Но даже тогда черепки не утратят своей ценности. А пока пусть вещи скажут все, что они могут сказать.

И я опять прикладываю к бумаге и старательно обвожу карандашом профиль еще одного черепка.

Характеристика

— Валентин-ака! — послышалось из встречной машины.

Сквозь густую пыль я успел разглядеть знакомое лицо. Козы Реимов! Я давно не виделся с ним. Интересно, помогла ли ему моя характеристика?

Дело было так. Мне очень не повезло. На крепости Куня-Уаз я раскопал слишком много керамики. На нее не хватило ни оберточной бумаги, ни шпагата. Я заполнил керамикой ящики и решил по-настоящему запаковать ее на нашей базе в Куня-Ургенче.

И вот я сижу и пакую. Пишу этикетку, аккуратно складываю черепки, чтобы они не болтались в пакете, делаю пакет, перевязываю его шпагатом, пишу на нем то же самое, что и в этикетке: название экспедиции, отряда, крепости, номер раскопа и помещения, глубину, на которой была найдена эта проклятая керамика, дату ее находки. Подобные операции я повторяю десятки раз, потом складываю пакеты в ящик, забиваю крышку и снова пишу черной тушью на стенках ящика различные данные. И так уже второй день, с утра до вечера.

Мои товарищи, закончив раскопки, отдыхают перед дальним маршрутом. Город недалеко от базы. Они едят рыбу в рыбожарке, пьют чай в чайхане, стригутся в парикмахерских, покупают на базаре и там же уничтожают огромные арбузы, каждый вечер ходят в кино, купаются в арыках, а здесь, на базе, дремлют в палатках, читают, пьют шампанское и рассказывают анекдоты. Ко мне — будь они неладны! — даже не подходят. «Не хотим, — говорят, — отвлекать от работы». Можно представить, как я лупил молотком по шляпкам ни в чем не повинных гвоздей!

И вдруг появился этот самый Козы Реимов, сидит на корточках, боится испачкать новые брюки, чистенький, свежий, в вышитой рубашке. А я пишу этикетки, раскладываю черепки, заворачиваю, надписываю и яростно злюсь на парня, хотя и понимаю, что он тут абсолютно ни при чем. Чтобы нечаянно не наброситься на него, молчу. Козы — человек вежливый. Он не сводит с меня глаз и молча ждет, когда я соизволю обратить на него внимание. Ну и жди сколько влезет — я работаю!

Вообще он неплохой парень, хотя и пижон. Он и на раскопках был пижоном. Как он ухитрялся работать в белых брючках и вышитой рубашке и всегда сохранять чистый, нарядный вид среди нас, чумазых и запыленных? А работал очень тщательно и аккуратно. Ольга Вишневская его хвалила.

Я встретил Козы, когда ездил в гости к ней в отряд. Ну и жарища была тогда! А невдалеке — Узбой, соль сверкала, как вода: полная иллюзия, что рядом река, отчего жара казалась еще более невыносимой. Архитектор Лапиров-Скобло придумал «освежитель», соединил автомобильный насос с пульверизатором. Один качает насос, другой подставляет лицо под водяную пыль. Больше всего «освежается» тот, кто качает насос. Он исходит потом, который, испаряясь, приятно холодит кожу. Сама Оля, спасаясь от жары, забиралась в ватный спальный мешок и клялась, что там прохладней, потому что температура тела гораздо ниже температуры окружающего воздуха. Козы держался молодцом, худощавый, подтянутый, улыбающийся. Он не бегал то и дело к бачку с водой и не жаловался на «лекарственное» действие содержавшейся в ней английской соли… Что ему сейчас от меня нужно?

— Валентин-ака! Характеристику… На работу буду поступать.

Ну что ж! Я могу позлиться, не обижая Козы:

— Иди к этим курортникам, и пусть они тебе напишут. Ты же у меня не работал.

Козы исчезает. Укладываю черепки, пишу этикетки, заворачиваю пакеты, подписываю, укладываю, забиваю, надписываю… Спиной чувствую пристальный взгляд.

— Валентин-ака! Характеристику! Оля-апа в кино идет. «Мне, — говорит, — некогда, а Валентин-ака все равно работает, пускай заодно и напишет».

Ах, буржуазия, высший свет, они, видите ли, в кино спешат! Гвозди, будь они прокляты, ни к черту не годятся, опять шляпка отлетела. Где клещи?

— Валентин-ака, справку давай, — говорит Козы уже совсем развязным тоном.

Ах, вот что! Так он называет этикетку. Козы заворачивает пакет, я его надписываю. Козы забивает ящик, я беру кисточку и пузырек с тушью — дело пошло веселей.

— Валентин-ака, характеристику… — шепчет Козы через полчаса.

Я беру тушь, макаю перо и четкими красивыми буквами вывожу:

«Характеристика

В беспримерно трудных условиях пустыни Каракумы Козы Реимов проявил себя как настоящий товарищ, как неутомимый и доблестный труженик на благо советской науки, как великолепный…»

Я подбираю самые пышные, самые торжественные слова и делаю это с той же яростью, с какой только что забивал гвозди. Козы благодарит и уходит.

Начинает темнеть. Нужно забить до ночи хотя бы еще один ящик. Кто-то пыхтит у меня над ухом.

— Ну, чего тебе еще нужно, мучитель? — говорю я плачущим голосом.

— Валентин-ака! — вторит мне в тон Козы Реимов. — Другую характеристику! Эту жалко отдавать. Я ее у себя дома на стенку повешу.

Был ли прогресс?

При раскопках можно найти и целые сосуды. На двадцать восьмом мне в этом смысле повезло: в первый же день «вылез» целехонький горшок, на другой день — еще один. Такие горшки берут вместе с заполнением — вдруг специалистам удастся определить их содержимое?

Что может быть эфемернее цветочной пыльцы? Дунет ветер — и нет ее. И все же именно она сохраняется в земле тысячелетиями. Так, пыльцевой анализ земли, налипшей на стенках античных хумов, показал, что в этих огромных сосудах обычно хранили пшеницу и ячмень. Впрочем, вряд ли в найденных мною горшках обнаружат что-либо, кроме остатков древней каши, а то и их не найдут. Но, как сказано выше, древняя посуда наполнилась для нас иным содержанием.

Керамика VIII века груба, часто плохо обожжена, в глине много примесей. Варварские узоры в виде вмятин и защипов, сделанных пальцами, луночек, оставленных ногтями, не вызывают у меня восхищения. Но именно то, что я считаю признаком огрубения, варварства, больше всего нравится Лене Неразик. Для нее это новые доказательства влияния степных и болотных соседей Хорезма. Кроме того, Лена считает, что я неисправимый эстет, ослепленный хорезмийской античностью и потому не способный понять свежесть и обаяние новой эпохи, пришедшей на смену. Лена видит на этих грубых черепках отблеск зари феодализма.

— По-твоему, вырождение, — говорит она, — а по-моему, обновление.

А я вправду ослеплен античностью. Взять ту же посуду: какое изящество форм, благородство отделки, какое качество глины наконец! Бокалы на высокой ножке. Оранжевые хумы в красных лентах спирального узора. Кувшины, ручки которых заканчиваются львиными головами: лев как бы приник к краю кувшина и пьет — это воплощенная жажда, а может, и символ пустынного солнца, готового выпить до капли драгоценную влагу. Звонкие чашечки, предки нынешних пиал. Миниатюрные сосудики для бальзамов и притираний. Ритоны, сосуды в виде рога для питья, украшенные фигурами крылатых коней и грифонов. Громадные фляги с рельефами на выпуклой стороне: то это крылатый конь перед головой великана, то бородатый человек, несущий за спиной, как рюкзак, такую же флягу, то всадник в скифском башлыке, готовый на полном скаку вонзить во врага длинное копье, то охотник, что, сидя меж верблюжьих горбов, целится в какого-то зверя, то удивительный шлем, куда вписаны два человеческих лица, а сверху великолепная птичья голова… Что ни вещь, то произведение искусства! И все это жило и создавалось за тысячу с лишним лет до посуды, вылепленной деревенскими гончарами для обитателей нашего замка.

Упадок не только в керамике. Опустели города. Еще до прихода арабов словно сами собой отмерли некоторые каналы вместе с полями и крепостями. Порвались связи с цивилизованными соседями, та же керамика не дает аналогий с керамикой соседних стран, подчеркивая этим замкнутость и падение культурной жизни. Совсем не то, что в древности!

Что же это такое? Неужели культура тем выше, чем глубже мы уходим в века? А где же прогресс? Был ли прогресс?

Шаги прогресса

Бог и раскопан двадцать восьмой. Последний раз натягиваем рулетки между еле видными над полом стенками помещений. Последние снимки. Последние разрезы.

Стук молотков: заколачиваются последние ящики с костями и битой посудой. Бережно готовим в далекий путь зеленую от окислов монетку, ржавый ножичек, пряслица, горшки и горшочки, зерна персика, винограда, кульки с просом и пшеницей и особенно тщательно обкладываем ватой нашу гордость — железный серп.

Я чуть было не забыл сказать об известняковых жерновах, грубых, однообразных. А ведь не сказать о них — значит не сказать о прогрессе. Не всегда его достижения с виду эффектны и тем более изящны. Отполированные раннеантичные зернотерки из красновато-коричневого песчаника выглядели куда красивее, чем эти круги из бугристого камня.

…Привычным монотонным движением — вверх-вниз, вперед-назад — ходит по вогнутой поверхности зернотерки рука, держащая круглый камень. Вот она сыплет в один сосуд струйку муки, берет из другого новую горсточку зерна и снова — вперед-назад, вверх-вниз, из года в год, из века в век. Насколько веселей пошла работа, когда эта рука стала стремительно вращать жернов! Совершенно иной ритм.

Это результат технического и предпосылка общественного прогресса. Ручная мельница, как писал Маркс, соответствует обществу с сюзереном во главе, феодализму.

Еще в античные времена хорезмийцы научились быстрее молоть зерно, и никакие силы не могли заставить их расстаться с этим завоеванием. Но особенно много жерновов в раннем средневековье. Значит, было что молоть!

Огромные пространства такыров и блуждающих по ним песков засыпаны обломками посуды, превратившимися в мелкую крошку, здесь же можно найти статуэтки, бусы, монеты, бронзовые кольца, серьги и подвески. Мы ходим за ними в пустыню, как по грибы. Бредем, глядя вниз и по сторонам, кланяемся находкам, аукаемся, хвастаем «грибными» местами. Потому что после каждого ветра барханы передвигаются, и в том же самом месте как бы вырастают новые находки.

Находки относятся к ранним временам, а поселения кругом более поздние. От ранних построек и следа не осталось. Что же это значит? Впечатление такое, что кто-то рассыпал по раннесредневековым полям, по такырам со следами мелких арыков, с еле заметными валиками грядок весь этот музейный материал. Земледельцы раннего средневековья сносили до основания развалины предшествующих эпох, разбивали на мелкие комья и разбрасывали по полям как удобрение. Ведь в результате испарения в глине развалин образуются соли. Отличным удобрением становится и культурный слой, перегной, с которым попали сюда голубые бусинки и зеленые монетки.

И наконец, шаги прогресса можно измерить обыкновенной рулеткой.

Толстов обратил внимание на парадоксальный факт. Чем дальше уходят в пустыню русла древних каналов, тем они шире и огромней. В чем дело? Выяснилось, что перед нами участки русел, построенные в разные эпохи. Ближние участки проложены в средние века, дальние — во времена античности. Впечатление такое, что работу, начатую потомками, продолжили и закончили предки. Значит, либо вода, либо время текли вспять?

Нет. Ранние каналы были просто длиннее поздних, и поэтому их концы остались в пустыне. Какой же тут прогресс, если длина каналов и площадь орошаемых земель сократились? Но о прогрессе ученые судят не по длине, а по ширине и глубине каналов. Вот тут-то и вступает в дело рулетка. Те несколько шагов, на которые постепенно уменьшалась ширина одного и того же канала, те десятки сантиметров, на которые каналы становились глубже, и есть шаги прогресса.

Оросительную сеть научились строить с меньшими затратами времени и рабочей силы. Резко увеличилась производительность труда. Вместо многих тысяч государственных и общественных рабов, чьими руками в античные времена создавались каналы, подражающие рекам, хорезмийские крестьяне своими силами могли проводить каналы, похожие именно на каналы, а не на что другое. И это достижение, подорвавшее общинно-рабовладельческий строй, они отстояли в самых жестоких социальных бурях перед лицом ожидающей своего часа пустыни. Так был подготовлен наступивший через два века новый замечательный расцвет средневекового Хорезма.

Вот когда была посуда! Яркая, многоцветная, как павлинье перо, как веселые восточные ткани. По ней определяет эпоху Коля Горин, глядя на полной скорости из окна кабины. На таком фоне ничем не блещут черепки сосудов, что вращались на водоподъемном колесе чигиря, зачерпывая воду из арыка и подавая ее наверх. А ведь то был новый шаг прогресса. И весь блеск нарядной керамики, отражающий блеск искусства и ремесел той эпохи, может, происходит от этих скучных, стандартных черепков.

Кто же носители прогресса? Африг, Аскаджамук, Шаушафар или другие цари правившей в раннем средневековье династии афригидов, чьи имена все-таки дошли до нас? Впрочем, имена царей и их изображения на монетах — просто-напросто данные для датировок, более точные, чем даже черепки. И цари на что-то годятся! Но вряд ли они державной рукою вращали жернова и самолично копали каналы! Носителями прогресса были те, кто жил в за́мках, подобных двадцать восьмому.

Совсем не посуду защищала глинобитная броня стен и башен. Она защищала самое дорогое — человеческую жизнь.


Деревянная табличка из дворцового архива Топрак-калы. Только мужские имена. Скорее всего это, говоря современным языком, список военнообязанных.


Пески — последний гарнизон феодального замка. Они охраняют его уже двенадцать веков.


Донжон — жилая башня крестьянской усадьбы. VIII век. н. э.

Колечко

Сергею Бородину

Потеряла девушка перстенек

И ушла, печальная, с крылечка.

А спустя тысячелетье паренек

Откопал ее любимое колечко.

Я и рад бы то колечко возвратить,

Да не в силах…

Время любит пошутить.

Куда ведут шаги прошлого

Ели вам попадется след зверя и вы пойдете по нему, то можете встретить и самого зверя, след приведет вас к его норе, и он где-то бродит, он существует. А куда ведут следы прошлого и кого вы найдете в конце пути?

Следы прошлого приведут вас к людям. А потом и к самим себе, к своим мыслям, к заботам своего времени.

И вот я стою на полу, где уже тысячу лет никто не стоял.

Я не застал хозяина, но его вещи, иногда поразительно живые, обстановка, в которой он жил, и, наконец, облик дома дают представление о человеке. Оно похоже и не похоже на тот образ, что возник в моей фантазии при первом знакомстве с замком. Хорезмийские Дон-Кихот и Санчо Панса слились в одно лицо. И снова замок заставляет почувствовать характер человека.

Человек хорошо вооружен. Он держит в конюшне и рабочих лошадей и того скакуна, что понесет его в бой. Вокруг замка лежат поля. Рядом канал. Хозяин, глава большой семьи, выделившейся из общины, вместе со своими домочадцами, зависимыми от него людьми и домашними рабами обрабатывает поля, чистит арыки. В руках у него кетмень, за поясом меч. Он — «дихкан». Это слово еще не означало «крестьянин». На заре феодализма оно звучало как титул, который носили даже цари. И он царь в своих узких владениях, он никому не даст себя в обиду. Он беден, но горд и уверен в своей силе. У него, может быть, истрепанная одежда, но он полон достоинства.

Рядом, в двухстах-трехстах метрах, высятся дома других вооруженных крестьян. Эти люди живут на равнине, но по своему характеру напоминают горцев. Донжоны похожи, скажем, на башни сванов.

Он, этот вооруженный земледелец, делает историю, и в то же время он игрушка в руках ее еще не познанных сил. Он смутно подозревает, но пока не верит, что его потомки попадут в кабалу к ханам, эмирам, баям, что именно к этому приведет его неутомимая деятельность, его мечта о счастье. И уж, конечно, ни в каком сне ему не приснятся просторные поля нынешних дехкан, работающие машины, ковши экскаваторов, прокладывающих в пустыне новые каналы. И совершенно иные отношения свободных людей.

Он стал мне чем-то ближе и понятнее, когда я узнал, что планировка некоторых замков, в том числе двадцать восьмого, напоминает планировку старых узбекских и туркменских усадеб — хаули. И значит, нынешние народы Хорезма — наследники этих людей.

Хаули с их декоративными зубцами и глиняными колоннами по углам (фортификация постепенно превратилась в декорацию) уходят в прошлое, как ушла ручная мельница и большая патриархальная семья, как ушел феодализм. Но то, что в современной жизни показалось бы отжившим, устарелым, для человека VIII века было открытием, новым шагом вперед. И нельзя не уважать его за это, нельзя не ставить его выше всех богов, царей и героев древности. И стоит подымать горы земли, стоит кропотливо изучать каждую комнатку, каждую клетушку в его доме, чтобы до конца понять закономерности нового для того времени общества, чтобы воздать должное этому человеку и еще раз оглянуться на пройденный человечеством путь.

ЛЮДИ И ЛЕГЕНДЫ

Тополь

Как зелен, тополь молодой,

Убор твоих ветвей!

И я любуюсь чистотой

И стройностью твоей.

Но горек твой весенний сок,

Горька твоя кора,

И горек каждый твой листок

С отливом серебра.

Ты вынес холод зимних дней

И бурю не одну

И даже горечью своей

Приветствуешь весну.

Джуманазар

Замок, который мы раскапываем, делится коридором на две части. Двери, ведущие в комнаты. Открытый дворик. Возможно, здесь был навес — айван. VIII век нашей эры.

Усадьба, которую раскапывают в песках наши товарищи, делится коридором на две части. Двери, ведущие в помещения. Ямки от столбов. Здесь наверняка был айван. V век до нашей эры.

Колхоз имени Максима Горького. Дом шофера Джуманазара Байджанова. Длинный коридор, вымощенный кирпичом, делит его на две части. Двери, ведущие в комнаты. Стройные деревянные столбы поддерживают айван. Построено в прошлом году.

В крайней комнате на кошме, украшенной огромными цветными кругами, символами солнца, прямо под большой электрической лампочкой без абажура сидит этнограф Нина Лобачева и пьет чай из пиалы. Рядом туркменка, типичная туркменка, смуглая, худощавая, в малиновом платье, пестрых шароварах, в ушах большие серебряные серьги. Говорит по-русски, с певучими деревенскими интонациями. Зовут ее Татьяна Фроловна.

Входит Джуманазар. Большое красное лицо, прокуренные усы. Так изображают солдат-ветеранов на картинах из фронтовой жизни. На войне Джуманазар, наверное, выглядел иначе. Он ушел на фронт совсем юным. Защищал Ленинград, освобождал Украину, прошел с боями Австрию, Чехословакию, служил в Германии.

Жену вывез из Орловской области. Отпраздновали две свадьбы: там — русскую, здесь — туркменскую.

Мать и старики туркмены говорили:

«Татьяна у нас не приживется. Климат другой, язык другой, работа другая, еда другая. Одеваемся, готовим пищу, даже сидим по-другому… не как в России. Дай ей денег, домой отправь, подыщем тебе туркменку».

«Если ей не понравится, отправлю, — отвечал Джуманазар. — Но она не для того сюда приехала».

Татьяна стала туркменской женщиной.

— Я только не разрешил ей, как у нас делают, все эти платки на голову наматывать. Во-первых, голове тяжело; во-вторых, старый обычай, скоро отомрет. Она просила, я не разрешил.

После этого Джуманазар мог изобразить послушного сына.

«Хорошо, — сказал он матери. — Ищи туркменку. Согласен».

«Если серьезно говоришь, уходи из дому! — рассердилась мать. — Татьяна останется со мной».

— Никак не удается навестить родителей Татьяны. Она соскучилась. Я соскучился. Как-то собрались в Орловскую область. Вдруг письмо: «Дорога дальняя, трудная. Пусть малыш подрастет. Тогда и приезжайте». Малыш подрос, другой, понимаешь, родился. Другой подрос, третий родился. В общем шесть детей стало. Вот подрастет маленькая, обязательно поедем.

Я видел этих скуластых ребят. Четверо весело поливали двор, старшая дочь баюкала младшую. У каждого из них два имени — русское и туркменское. Отец, обращаясь к ним, называет русские имена, а мать — туркменские.

На войне Джуманазар был разведчиком. Однажды в дни ленинградской блокады его часть переправилась через Неву, чтобы отвлечь немцев от другого участка фронта.

— Мы должны были пострелять, пошуметь и вернуться. А у меня под конец пулемет испортился. Стал я его чинить, забылся, не заметил, как все кругом затихло. Починил, огляделся, немецкие голоса слышу. Я себе под деревом яму вырыл, немецким одеялом укрылся, лежим с собакой (со мной собака была, разведчица), не дышим. Вдруг какой-то человек появился. «Ты наш?» — спрашивает меня. Хуже, чем я, по-русски говорит. Отвечаю: «Я-то наш. А ты чей?» — «Я из Дагестана». — «А я из Туркмении». — «Ну, тогда поплыли».

Я говорю, что должен сначала пулемет сломать, чтоб немцам не достался. Обидно мне: починил машинку — и ломай. И плаваю я плохо. Дагестанец слов моих не понял, поплыл, рукой мне машет. Я повредил пулемет, зарыл его на всякий случай (еще вернемся!), обвязал вокруг шеи одежду, тоже поплыл. Октябрь, понимаешь, Нева широкая, темно, другого берега не видно, холодно. Конечно, тону. Собака подплывает, бьет меня хвостом по лицу. Я очумел, не понимаю, чего она хочет, иду под воду. Собака меня за шиворот хватает, тащит насильно. Тут я понял, что она меня спасает. Схватил ее за хвост, плывем. Вышли на берег, слышу: «Руки вверх!» — и отчаянный крик. Собака нашего часового за руку схватила, чтобы не стрелял.

Стою голый, руки вверх, а сапог горячий. В бою увлекся, не заметил, как меня ранили… Очнулся в госпитале, подумал, где моя собака, и опять куда-то провалился. И показалось мне, отец мой пришел, рядом сел. Открываю глаза, вижу — собака смотрит на меня и плачет. Я ей по-туркменски (она и туркменский понимала): «Не плачь, — говорю, — жив буду». Еще очнулся, вижу — гонят мою собаку. «Не надо, — прошу, — это друг». Они ее оставили, думали, все равно помру, пусть друг рядом посидит. Я-то живой, как видишь. А собака погибла…


Утром я проходил мимо арыка. В легкой тени только что распустившихся деревьев вечно сидит кто-нибудь, слушает шум воды. На этот раз я встретил там Джуманазара и еще одного шофера в замасленной спецовке.

— Перекур, — пояснил Джуманазар. — Между прочим. Этот человек говорит: «Вот у нас весна, деревья зеленые, хлопок сеем. А как сейчас в Чехословакии?» Я ему отвечаю. «А в Австрии?» Я ему рассказываю. «А как под Берлином?» Я ему говорю.

То и дело бегаю к Джуманазару. Расспрашиваю его про старые обычаи, он в ответ показывает фотографии фронтовых друзей, их письма. Пытаюсь выяснить название и смысл знаков, прочерченных на глине над входом в его дом. Нечто подобное этим разнообразным заштрихованным треугольникам я видел чуть ли не на керамике бронзового века. Явно в них когда-то вкладывался магический смысл — знаки оберегали дом от злых духов. А Джуманазар ведет меня в новый гараж, построенный в стиле хаули, чем-то похожий на принарядившуюся древнехорезмийскую крепость, и показывает станки, тракторы, хлопкоуборочные машины. Потом мы идем в сад за высокий заслон стройных зеленых тополей. Огромный сад. Останавливаемся перед прудом, над которым нависла крытая галерея светлого дома — межколхозный санаторий. Запах листьев, воды, цветов, люцерны. Ветка цветущей сливы на абрикосовом дереве — садовник опыты ставит.

Спрашиваю, чем туркмены из племени ата занимались до революции, а Джуманазар объясняет, как в прошлом году учились у русского пасечника ухаживать за пчелами. Пчелы так и гудят.

— Вот, — говорит Джуманазар, — ценные яблони, андижанский сорт, специально в Самарканд за ними ездили. Только недавно высадили, а уже цветут. Молодцы!

Останавливаемся перед кучей грязного песка.

— Председатель нарочно бархан оставил посреди сада. Чтоб дети знали, на какой земле родились. Красивый был бархан, золотой. Испортился, понимаешь, колючкой порос. Придется убрать его. Так ничего и не сохранится в память о пустыне. Жалко все-таки.

Еж

Прощались мы. И, дружбой дорожа

Девчонки, притулившейся в сторонке,

Решил я привезти твоей сестренке

Ушастого пустынного ежа.

Сказал. Забыл. Прошли года. И все ж

Он колется, проклятый этот еж!

В другом возрасте

Кажется, что все окружающее уже не внешний, а внутренний мир, что палатки, и крепости, и пески на горизонте встают из воспоминаний.

Возраст есть возраст. И вот в заповедник нашей юности вошли дети.

Четыре года назад при свете луны я поймал на стене Беркут-калы ежика. Бедняга, пугая меня, шипел, пыхтел, топорщил иглы. Но я взял его и понес в лагерь, чтобы позабавить товарищей. Ежи и раньше часто жили у нас.

Теплое существо с мягким белым брюшком и блестящими черными глазами дрожало от страха у меня на ладони… Эх, не мне бы смотреть на него, а моей двухлетней дочке! Я отпустил ежика.

Тогда же ко мне стали приходить маленькие чабаны. Они, должно быть, разгадали во мне близкого их миру человека.

О приходе ребятишек возвещали четыре мохнатых козленка. Они лихо вскакивали на стены, на уступы, на груды отвала. Ребятишки криками прогоняли их вниз и тихо усаживались со мной рядом. Они приветствовали меня традиционным: «Хорманг!» (Не уставай!)

Это были четыре друга. Кадыр — маленький араб, Худайберген — узбек, Нурумбет и Ара-Султан — туркмены. Я давал им потрогать красные и черные черепки, круглые плоские пряслица — грузики для веретен. Иногда они по очереди брали лопату и выбрасывали землю, стараясь кинуть как можно дальше и выше и поднимая страшную пыль. Попросить у меня нож или кисточку ребята долго не решались.

Однажды они привели с собой девочку казашку в красном платьице, с круглым, как луна, и очень серьезным лицом. Звали ее Ай-Слу. Ребята почтительно предоставили ей лучшее место — рядом со мной. Ай-Слу умными глазенками изучала мои операции, быстро разобралась, что к чему, и взяла у меня кисточку.

— Круглая отличница, — с уважением объяснили ребята.

Поэтому Ай-Слу считала, что имеет полное право производить наравне со мной археологические раскопки. Чтобы у меня не осталось никаких сомнений, она по-русски, с великолепным произношением сообщила, что называется сложноподчиненным предложением, и процитировала стихи Маяковского «Кем быть?». Я разговаривал с ней очень серьезно. Мне хотелось, чтобы каждый из ребят чувствовал, как много это значит — быть круглым отличником.

Замок был обитаем. В трещинах между пахсовыми блоками жили ящерицы. В гнездах для балок, оставшихся на уровне второго и третьего этажей, поселились звонкие серые пичуги. Тут же, над раскопанной комнатой, квартировала сова. Каждое утро я находил у стен следы ее ночного пиршества: хвост тушканчика или крылышко птицы. Я не убирал их до прихода ребят. Те первым делом интересовались, а каково меню на этот раз было у совы.

Ребята объяснили, что сову называют «бай-оглы» — «сын бая». За жадность и злобу богатый юноша был превращен в ночную птицу.

Как-то мы увидели сову средь бела дня. В клюве она держала птичку, а другие как ни в чем не бывало весело щебетали рядом с супостатом. Ребята вооружились комками глины (в этих местах, между прочим, нет ни одного камешка). Я думал, что они хотят прогнать зловещего «сына бая», погубившего птичку. Вот и нет. Мальчишки закидали комками веселых пичужек, а сову поначалу ухитрились даже не спугнуть. Сельские дети ценят птиц по заслугам: звонкие птахи воруют зерно и должны быть наказаны, а сова уничтожает грызунов, и потому к ней относятся с уважением.

Однажды счастливый Кадыр принес показать мне новорожденного каракулевого барашка. Барашек лежал у него на коленях, как котенок, а ребята с пониманием дела осторожно трогали кудрявую, с серебряным отливом шкурку.

— Смотрите! — рассмеялась Ай-Слу. — Он думает, его гладят за то, что он очень умный. А морда глупая-глупая!

Как-то архитектор рисовал наш замок. Ребята не дыша стояли за его спиной. Архитектор мимоходом изобразил ишака, случайно оказавшегося в поле зрения. Вдруг ишак тронулся в путь, а ребятишек как ветром сдуло. Спустя некоторое время они вернулись, таща упирающегося ишака на прежнее место.

Как почти все нынешние ребята, они любят технику, мечтают стать шоферами, трактористами, экскаваторщиками. Только Ай-Слу собирается стать учительницей.

Она жила в домике по соседству с замком. Иногда я заходил туда напиться. Старуха бабка всякий раз предлагала мне лепешку и чай. Мне всегда было некогда. Но из уважения к хозяйке я отковыривал символическую крошку хлеба (по обычаю от хлеба отказываться нельзя) и запивал ее стаканом воды. Он был особенно сладок, этот стакан воды, в полутьме прихожей, где у одной стены стоял теленок, а у другой — велосипед. Ай-Слу ждала, пока я напьюсь, а старуха в глубине скрипучим голосом баюкала малыша.

Когда кончились раскопки и нужно было уезжать, мне захотелось на прощанье напиться воды в этом домике.

Я вошел и услышал в глубине дома знакомый старушечий голос. Я прошел туда, где качалась люлька, подвешенная к потолку. Старухи не было. Стоя на коленях, круглая отличница Ай-Слу качала бешик (люльку) и старательно воспроизводила каждую интонацию бабкиного голоса. Видно, она считала, что настоящую колыбельную можно петь только так.

Ай-Слу выбежала, привела старуху. Та начала стелить на кошме скатерть, раскладывать лепешки и фрукты. Но мне опять было некогда. Я напился, пожал руки обеим хозяйкам. Старуха посмотрела на меня с тем же печальным оживлением, с каким я смотрел на Ай-Слу, и сказала только одно слово «болам» (сынок).

Когда рабочие ведут отвал и густая пыль мешает нам орудовать ножами и кисточками или когда мы не торопимся разойтись по палаткам после ужина, то обычно продолжаются воспоминания о прежних раскопках. Но все чаще эти воспоминания уступают место разговорам о наших дочерях: двух Надеждах, Кате и Маринке.

Удивительно забавный народ! Вот, скажем, Надя Вишневская. Ее отец за обедом читал газету. Надя тем временем накрошила бумаги в стакан с молоком. «Что ты делаешь?» — удивился отец, оторвавшись от газеты. «Надя маленькая, — послышался укоряющий голосок. — За ней надо смотреть».

А Маринка рассказывала своим куклам такую сказку:

«Идет козел. Без головы, без ног, без глаз, без хвоста.

— Козел, козел, что с тобой?

— Меня волк съел!»

Не так ли у первобытного человека зарождалось представление о бессмертии души?

Все мы — Оля, Юра, Рюрик и я — очень строгие родители и совсем не собираемся восхищаться своими детьми. Даже здесь, на огромном расстоянии от дома, мы боимся их этим избаловать.

Перебиваем друг друга, соревнуясь в объективности.

— Моя, злодейка, любит покапризничать.

— Моя, разбойница, все время поет, хотя у нее совсем нет слуха.

— А моя, лентяйка, знает все буквы, но читать ее не заставишь.

Все это высказывается самым суровым и беспощадным тоном.

И снова под нашими руками появляются вещи тысячелетней давности, остатки забытого мира.

Особенно трогает нас то, чего касались когда-то пальцы детей. Вот Рюрик осторожно извлекает какой-то деревянный кружок с двумя отверстиями — в центре и сбоку. Этой находке обрадовался посетивший нас председатель Турткульского райисполкома:

— Точная копия жернова. Наверное, игрушка. Очень ценная вещь!

А вот крохотный лепной кухонный горшок. Такая же форма, такая же круглая ручка у венчика, так же закопчен, как настоящий. В нем дети, наверное, варили пищу для своих кукол. Раньше, в юности, подобные находки только забавляли нас. Но теперь…

Как жили эти ребятишки здесь, в замке, где все было проникнуто тревожным ожиданием неизбежного нашествия?

Может, именно из-за них стены стали на столько-то метров выше, а башни еще дальше выступили за их пределы?

Ребята с учителями часто приходят к нам на экскурсии. Плюшевые курточки, пестрые шапки, красные галстуки, живые глаза, множество вопросов. Рассказываю про древние войны, демонстрирую оборонительные сооружения и ловлю себя на мысли, что и мне и ребятам кажется, будто вместе с этими крепостями ушла в прошлое и сама война.

— Наше поколение самое умное, — произносит землекоп, студент-заочник. — Все знаем, все можем, все помним.

— Следующие станут еще умней, — добавляет демобилизованный солдат. — Они отвыкнут от самого слова «война».

Мероприятия

Рабочих мы теперь набираем только в Куня-Ургенче, где находится наша база. Это уже опытные кадры, хотя редко кому из парней больше двадцати лет. Наши землекопы орудуют ломами и лопатами, я бы сказал, артистично. Сказывается, должно быть, древняя культура ирригации.

Радио в их палатке никогда не выключается. Его провел, не жалея столбов и проводки, механик колхозного радиоузла, наш бывший рабочий. Почти все, кто у нас работал, теперь имеют какое-то отношение к технике.

Радиоузел действует, как в праздники: только музыка и последние известия. Из Москвы, Нукуса, Ташкента, Алма-Аты, Ашхабада. Чтобы угодить всем нациям, живущим на Кырк-Кызе.

Впрочем, и этого моря музыки ребятам мало. То они берут у нас патефон, то превращают в барабаны большие банки из-под сгущенного молока. Никогда не забуду, как на умывальнике появлялось объявление: «Вечером — танцы». Пляски, песни, акробатические номера, сатирические сценки при свете фар. Уморительные беседы лентяя с бухгалтером или сольный танец на кошме, где плясун спасается от невидимой фаланги. И все это после тяжелого рабочего дня.

Как-то я играл в шашки с Сабуром Джумамуратовым, нашим главным землекопом, музыкантом, танцором, эксцентриком и акробатом. Сабур — большой любитель поэзии. Он возит в экспедицию томик Махтумкули. Сабур — наш чемпион по шашкам.

Вдруг ни с того ни с сего чемпион «зевнул» мне дамку. В чем дело?

— Аябберген-шаир, — шепотом пояснил Сабур, кивнув головой в сторону репродуктора.

Оттуда слышался задыхающийся старческий голос. Вот он почти замер и вдруг взял высокую ноту и зазвучал мальчишески звонко. Шли Ленинские дни, и старик Аябберген читал, вернее, пел без сопровождения, свои новые стихи о Ленине. Ребята молча сидели на кроватях и покачивались в такт.

Я позавидовал им. Вчера по радио передавались новые массовые песни, но я проиграл Стеблюку партию в шахматы совсем по другой причине. Увы, то были не песни, а, если можно так выразиться, вокальные мероприятия. А ведь есть такие песни, где торжественность сливается с непосредственностью чувства. Их можно исполнять, не только выстроившись в несколько рядов на многоярусных подмостках, но и, к примеру, трясясь в экспедиционной машине. Пусть композиторы почаще ставят перед собой именно такую задачу. И чтоб слушались их песни так, как наши рабочие слушали Аяббергена.

Кстати, о мероприятиях. Зашел я в палатку к рабочим провести первомайскую беседу. Ребята ждали меня, нарядные и торжественные. Я подбирал самые простые слова, чтобы Сабуру было легче переводить.

— Много лет назад в одном американском городе… — начал я.

— В 1886 году в Чикаго… — перевел Сабур.

Ребята не хуже меня знали историю празднования Первого мая.

Ну что ж, обратимся к международному положению. Я говорил, а Сабур почтительно переводил. Однако фразы в его переводе были куда длиннее моих. Сабур подкреплял мои слова новыми фактами из последних известий, которые он только что слушал на туркменском языке. А я сегодняшних известий еще не знаю. Я заинтересовался и попросил перевести их для меня. Сабур переводил, другие рабочие ему подсказывали, чтоб он ничего не упустил. Потом они поблагодарили меня.

— Спасибо, Валентин-ака, за интересную лекцию. Приходи еще.

Пери в ватниках

Какой же Восток без легенд? Ну что ж!..

Богатый Хорезм со всех сторон окружен песками. Из песков налетали на страну кочевники, грабили ее, и не было никакой возможности уследить, когда и откуда они появятся. И один строитель предложил воздвигнуть в центре страны высокую башню. Такую высокую, чтобы с нее видеть весь Хорезм и окружающую пустыню. Этим страна была бы навсегда спасена от внезапных набегов.

Хорезмшах собрал вельмож и попросил у них совета.

Вельможи подумали и решили: «Если с башни будет видно во все концы, значит и сама башня тоже будет видна отовсюду. Это привлечет в Хорезм новые орды врагов. Совершенно ясно, что мастер — изменник, ему нужно отрубить голову, а строительство башни воспретить».

Хорезмшах был храбрым человеком. Он распорядился построить башню. И тут произошла неожиданная вещь. Башню еще не закончили, а набеги прекратились. В чем дело? Благоразумные вельможи рассудили правильно: башня была видна отовсюду.

И враги, думая, что до Хорезма остался один переход, бросали в песках обозы с водой и продовольствием, устремлялись на конях к манящей башне и все до одного погибали в пустыне от жажды и голода.

Наконец один хан, погубив лучшие войска, разгадал секрет хорезмийцев. И он решил отомстить. Не зажигая костров, прячась днем между песчаными грядами, хан незаметно привел свою орду к самому подножью башни. Мастер еще работал на ее вершине.

«Слезай, пес! — приказал разгневанный хан. — Я отрублю твою пустую голову».

«Моя голова не пуста, она полна знаний, — ответил мастер. — Пришли мне сюда наверх побольше бумаги, клея и тростника. Я сделаю из тростника перо, склею длинный свиток и запишу на нем все, что знаю. Моя голова и в самом деле станет пустой. И ты, отрубив ее, ничего не потеряешь».

Хан согласился. Мастер спустил с вершины башни веревку, к ней привязали пакет с бумагой, клеем и тростником. Старый зодчий склеил из бумаги и тростника большие крылья и улетел.

Тогда хан сказал своему летописцу: «Запиши в историю все происшедшее, чтобы наши внуки знали, на какой мерзкий обман, на какую низкую ложь, на какое гнусное вероломство способны эти хорезмийцы».

А летописец ответил: «Обман состоит только в том, что бумага, тростник и клей использованы не по назначению. Все остальное — это высокий разум, о повелитель!»

«Ничего не записывай в историю, — разозлился хан. — Пусть никто не знает, как нас одурачили».

Прошли века. Забыто имя грозного хана, забыты имена хорезмшаха и его осмотрительных вельмож, но каждому мальчишке в Куня-Ургенче известно, кто был мастер и что он совершил, словно это произошло совсем недавно. Звали его Уста-Куш, что в переводе означает «мастер Птица».

Население Беркут-калинского оазиса почти не помнит легенд о крепостях и замках, расположенных среди их садов и хлопковых полей, — оно пришло сюда недавно. Вот, скажем, сама Беркут-кала (Крепость Беркута). Рассказывают, что там жила огромная змея, сторожившая сокровища. Нет дыма без огня. Культ змеи не случайно связывается с крепостью, думали мы. Нужно принять к сведению это предание. Может, когда-нибудь оно подтвердится археологическими находками.

Или вот такой рассказ. Лунной ночью мимо крепости трусил на ишаке один старик. Вдруг он услышал за стеной какую-то странную музыку. Старик оставил ишака и поднялся на крепость. При свете луны внутри древних стен он увидел то, чего не полагается видеть простому смертному: здесь танцевали пери, волшебницы восточных сказок. Потом одна из них запела сильным голосом. Старик, не помня себя от страха, спрыгнул со стены и погнал ишака во весь опор!

Нет дыма без огня. Значит, кроме культа змеи, с крепостью связываются волшебницы — пери. Надо принять это к сведению.

— Кстати, это было, — добавляет рассказчик, — в апреле позапрошлого года. Помните, днем дул сильный ветер?

Еще бы! Мы прекрасно помним этот вечер. Пела Нина Лобачева. Играл наглотавшийся пыли патефон, который то и дело чинил Юра Стеблюк, а танцевали наши девушки. Пери были в ватниках.

Про Сергея Павловича Толстова старики рассказывают, что он перед началом раскопок в лунную ночь остается один на крепости, спит и видит во сне, где нужно копать. Поэтому все и получается у него так удачно. Нет дыма без огня. Сергей Павлович действительно спал почти во всех крепостях, когда экспедиция пешком и на верблюдах открывала в пустыне призрачную древнюю страну.

Толстов любит рассказывать об этих ночлегах. Свет луны, догорающий костер, длинная изрезанная тень крепостной стены. Цоканье копыт. Молчаливые всадники в огромных папахах.

— Кто едет?

— Карл Маркс! — раздается из темноты. Это чабаны из колхоза имени Карла Маркса!

А где-то в дальних уголках Каракумов говорят, что толстый инженер бродит по пустыне и видит сквозь землю. «Толстый» — это перевод фамилии Толстов.

Верблюды в Москве есть?

Синяя лунная ночь в открытой степи. Рядом с небольшим плоским бугром, остатками мастерской средневекового металлурга, расположился мой первый в жизни собственный лагерь. Единственный подчиненный Керим то и дело называет меня начальником. Не возражаю.

Есть у нас и свое имущество: тент, продукты на два дня, посуда на два лица, ящики для находок, рулон оберточной бумаги, моток шпагата, инструменты и двадцать пять подотчетных рублей (старыми деньгами). Второй уж день я царствую спокойно.

Тент установлен вертикально, как парус: прячемся от холодного ветра. Мы одни в сорока километрах от основного лагеря.

Кричит ночная птица. Шестнадцатилетний Керим (он никогда не ночевал в пустыне) вздрагивает:

— Наверное, змея кричит?

Непривычная тишина мешает ему уснуть.

Чтобы успокоить его, рассказываю про Москву. Керим ревниво сравнивает ее с Ташаузом, самым крупным городом, где он бывал. Сравнение часто не в пользу столицы. Автобусами Керима не удивишь, метро в Ташаузе не нужно, бывал он в театрах, видел даже московский цирк.

— Верблюды в Москве есть?

— Есть, — отвечаю, — один или два. В зоопарке.

Керим сочувственно щелкает языком: «Тце-тце!»

— Маслозавод есть?

— Не знаю, Керим. В Москве много заводов.

— В Ташаузе есть. Очень красивый.

И снова вопросы:

— Виноград в Москве растет? Дыни? Персики? Тоже издалека привозят?

Керим опять трясет головой и щелкает языком. Ему жаль москвичей.

— Медведи в Москве есть? Нет? А я видел. Московский цирк привозил. Значит, есть.

Черная металлургия

Как-то мы, первокурсники, спросили профессора Арциховского, читавшего нам введение в археологию, какие науки должен знать археолог. «Все! — ответил профессор. И, пожалев нас, добавил: — Но так как все знать невозможно, то хотя бы историю». Кроме истории, я должен знать черную металлургию. Я копаю доменную печь VIII века. Помню, как выглядят страницы учебника с описанием древнейшего, сыродутного способа выплавки железа. Решительно не помню, что же там написано и нарисовано.

Выплавки как таковой, насколько припоминается, не было. В той жалкой печке, остатки которой я расчистил, нельзя было достичь нужной температуры, чтобы металл потек ослепительной струей. Плавились примеси, железо выпадало в виде зерен. Вот они, прикипевшие друг к дружке зерна. Окалина. Куски железа с торчащими из них угольками. Может, это и есть крицы, полуфабрикаты для кузнецов…

Слышу позвякивание и шум набегающей волны. На нас катится стадо овец. Миг — и прощай мастерская! Умница баран! Недаром у него на шее знак отличия — бубенец из консервной банки. Повернул-таки стадо в решающий момент!

Продолжаем… Шлаки легкие, пористые. Много угля, жгли какие-то веточки. А руда? Этот камень или тот непонятный комок? Обидно прожить на свете тридцать два года и ни разу не увидеть железной руды! Кляну свой жребий. Кстати, мастерскую я получил по жребию. Поехали мы с Леной и Олей посмотреть, что делается у крепости Кырк-Кыз, и увидели, что одноименный канал почти добрался до нее. Земли распаханы. Кое-где огрехи — гладкие треугольники, все, что осталось от вековых такыров. На них обломки посуды. Замки тщательно обойдены и стоят над поднятой целиной невредимые. Дорога следует по древнему руслу канала, параллельно современному. Ищем уже известный экспедиции бугор с кучами шлака. Батюшки, да он в самой гуще событий — копать немедленно!

Каждому из нас досталось по помещению. Оля и Лена быстро и точно раскопали свои комнаты, а я напал на мастерскую и снова приехал сюда вместе с Керимом. Оказалось, что передо мной доменная печь, а посоветоваться и не с кем. «О жалкий жребий мой!»

Керим готовит обед, а я иду на Кырк-Кыз. Нашел половину монеты с ясно различимым царским профилем. Хочется похвастаться находкой, но я один внутри крепостных стен. Нет, не один. На башне стоит пара, мужчина что-то объясняет женщине, размахивает руками. Какой пылкий интерес к археологии! Сейчас я им все расскажу. Иду на башню. Встречают, как родного. Не видел ли я пропавшего верблюда?

Пообедали — и снова носом в землю. Все рассыпается, все изъедено солью, пронизано корнями, изрыто звериными норами. Кисточка и та кажется грубым инструментом. Наберешь в легкие побольше воздуха и дуешь, пока из пыли не появится что-то определенное. Тоже своего рода сыродутный способ. Ей-богу, берусь расчистить мастерскую с помощью пылесоса!

…Вторгается современность. Человек десять трактористов из бригады, осваивающей этот участок, затаив дыхание, следят за каждым моим движением. Встаю, жму руки, беру на себя роль экскурсовода. В пределах моих познаний, конечно. Фантазировать опасно — передо мной механизаторы. Они легко схватывают суть дела и внимательно смотрят уже не на меня, а на печь. Плоский лоток. Камера с полукруглым отверстием. В профиль она похожа на киль небольшой лодки.

— Не дураки были древние люди, — с уважением произносит кто-то. — Плавили железо прямо на квартире. Надо уметь!

А ведь еще деды этих трактористов выплавляли железо таким же способом. Самый молодой из механизаторов, взглянув на валы древнего канала, искренне изумился:

— У них что, экскаваторы были? Тысячу лет назад?

Он уже забыл, что совсем недавно каналы рылись вручную, и не представляет, как это можно было обойтись без экскаваторов. Перерыв окончился. Экскурсанты направляются поднимать целину. Она совсем рядом, за новым руслом канала.

Я снова дую. Керим отбросил отвал и помогает мне в этом странном занятии. Нашли косточки персика. На миг представляю ощущение металлурга: жар печи и прохладная мякоть персика на зубах. Как замечательно сохраняются следы огня: тронутая пламенем глина, синий пепел, белая зола, черные угольки. Дунь — и вспыхнут искры. Но пламя через тысячу лет обдает нас с Керимом только холодной копотью. Мы черны, как трубочисты.

Вдруг я вижу прямо перед собой молодые любопытные глаза. Парень в комбинезоне перевесился через стену, чтобы получше разглядеть печь. Провожу экскурсию для одиночного посетителя. Жаль, нет книги отзывов. Парень свой, экспедиционный, разведывает и роет колодцы в соседних песках.

…Металлург, живя на отшибе, казался людям колдуном, изо дня в день творившим чудо с помощью духов — покровителей его таинственного ремесла. Он и сам не знал, что в печи происходит не колдовство, а восстановление железа из окиси, и, не видя особой разницы между черной магией и черной металлургией, должно быть, покорно считал себя орудием сверхъестественных сил. А я разве не орудие в руках у того, кто возьмет мои записи и чертежи, исследует добытые мной вещи, образцы грунта, угля, руды, шлаков, железа, обломков печи, восстановит открывшуюся передо мной картину и все поймет? Но этот неведомый археолог полностью зависит сейчас от меня, литератора. И я продолжаю «колдовать» над остатками мастерской и думаю, чем бы еще помочь ему до сегодняшнего вечера, когда за мною придет машина.

Чигирь

Слепой верблюд идет по кругу,

Вращая деревянный вал.

Бегут кувшины друг за другом,

Льют воду в маленький канал.

Но с трех сторон сдавили поле

Валы тяжелого песка.

Слепой верблюд. Слепая доля.

Слепые, долгие века.

Мы шли тропою незнакомой

Туда, в пустыню, на канал.

И вслед нам с плоской крыши дома

Рукою мальчик помахал.

И влажным блеском напоследок

Нам с колеса сверкнул кувшин.

Прощай, чигирь, почтенный предок

Моторов наших и машин!

В степи

Простор вокруг меня такой, так все разнообразно, будто я стою на огромном листе географической карты или смотрю на мир с самолета, а не с плоского такыра.

Справа от меня, за древним руслом, девственные светлые пески: эти земли не знали ирригации. Где-то там, за серым коническим холмом Яман-Кокча, экспедиция нашла стоянки и погребения бронзового века, открыла, пока я был литератором, особый мир, который я так и не видел.

Впереди ровная серая степь с редкими точками кустарников. Проглянуло солнце, и забелели на фоне тучи Большой и Малый Кырк-Кыз с изрезанными стенами, напоминающими шествие жрецов.

А левее, там, где идет сейчас туча с относимой ветром кисеей дождя, на скале синеет красавица Аяз-кала. Еще дальше чернеют горы Султан-уиз-дага. Непривычно смотреть на них сквозь зубцы отвалов, зеленеющие тополя, крупные комья первой пахоты. Сзади — прочерченные по такыру подковообразные грядки: высаживают саксаул. И замки, розовеющие среди темной пашни.

Всюду насколько видит глаз простор земель, ожидающих человека, те самые миллион гектаров будущих орошаемых земель Хорезма, о которых потом, восемь месяцев спустя, зашла речь на Пленуме ЦК. Наверное, в их число войдут не только земли древнего орошения, но и те охотничьи и рыболовецкие угодья первобытных людей, где в свое время блуждала река. Экспедиция вместе с географами давно уже движется по забытым следам воды. Ведь если знаешь их, то будет легче тянуть туда новую воду, так как часть работы когда-то уже сделала за людей сама Аму-Дарья.

А пока крепость Кырк-Кыз, давшая имя каналу, уже готова его встретить. Это название связано с узбекским и каракалпакским эпосом. И если можно в нескольких словах изложить эпическое произведение, то это сделал колхозный шофер Абдулла Атаджанов, привезший нас с Керимом сюда.

— «Кырк-Кыз» означает «Сорок девушек». В крепости жили сорок девушек. Очень храбрые. Очень дружные. Все вопросы решали коллегиально.

Атаджанов без конца говорил о Кырк-Кызе. Обнадежил, что скоро колхоз возьмется и за дорогу. И предложил поместить свою машину в наш исторический музей. Ведь в ее кабине, на этом вот сиденье, была первая контора МТС. Здесь директор жил, писал справки, составлял сметы, принимал заявления, выдавал зарплату. МТС возникла снизу, а потом ее уже наверху утвердили.

Атаджанов родился в старом Турткуле, что теперь смыт Аму-Дарьей. Он доволен Кырк-Кызом:

— Перспективы. Воздух. И пески, пески по сторонам — одним словом, природа. А главное — от реки далеко: можно жить спокойно.

Несколько слов о будущем

Итак, крепости, стоящие в пустыне, вызывают не только воспоминания прошлого, но и мечты о будущем. Земли древнего орошения Хорезма, по существу, земли его будущего орошения.

Следы каналов разных эпох и русла пересохших протоков воспринимаются теперь как наметки будущей оросительной сети. А вот что уже случилось с одним из таких русел — с Келифским Узбоем. Став Каракумским каналом, он донес аму-дарьинскую воду до самого Ашхабада и с помощью людей и машин движется по южной Туркмении дальше, к Каспийскому морю.

Далеко в верховьях, в горах Таджикистана, сооружается Нурекская ГЭС. Новые гидростанции — Тахиа-Ташская и Тюямуюнская — возникнут и в низовьях Аму-Дарьи, в Хорезме. Мощные электрические насосы, подобно гигантским чигирям, поднимут воду в русла магистральных каналов. Аму-Дарья станет полностью управляемой человеком.

А когда ей и ее сестре Сыр-Дарье не хватит воды, чтобы впадать в поля огромными разветвленными дельтами и одновременно поддерживать уровень богатого рыбой Аральского моря, на помощь придет обращенная вспять вода сибирских рек Иртыша и Оби.

В руки строителям попадет подробнейшая карта древней оросительной сети, составленная археологами и их коллегами географами. Не знаю, в какой мере, но она обязательно будет использована, как используются данные археологии при строительстве нынешних, пока небольших каналов Хорезма.

Тогда труд античных рабов и раннесредневековых вооруженных земледельцев войдет составной частью в труд современных ирригаторов. Они, строители и земледельцы древности, сыграли для наших практических нужд примерно такую же роль, как, скажем, партии изыскателей, впервые изучивших новые земли, проложивших первые трассы, поставивших первые вехи для будущих поколений. Эти «изыскатели» работали сотни и тысячи лет, познавая характер неистовой реки и заставляя ее служить людям. Их следы не затеряны в пустыне, их труды не забыты.

Вышки

Когда вокруг тебя пустыня,

Когда еще далек привал,

В тебе рождается гордыня:

Вот, дескать, где я побывал!

И вдруг, как мудрую усмешку

Людей, что до тебя прошли,

То вышку, то простую вешку,

Смутясь, увидишь ты вдали.

Птицы

Птиц на Кырк-Кызе видимо-невидимо. Тут и орлы, медленно парящие в высоте, и, какое бы у вас ни было дело, какие бы мысли вас ни занимали, вы забудете обо всем, любуясь их полетом. И кулички, посвистывающие из рва между дорогой и каналом, там, где зеленая водица, тростник и осока. И куропатки, что раннею весной купаются в дорожной пыли и вылетают прямо из-под колес: то ли им, бедняжкам, холодно, и они греются в пыли, то ли это купание им нужно, чтобы поскорее слинять, освободиться от торчащего пуха. И ночные, зловеще стонущие сычи — один из них жил прямо над нашим лагерем и смущал сон так, что пришлось не полениться, пойти на замок с фонарями, размахивая ими и крича, пока не метнулась черная тень, чтобы никогда сюда не вернуться. И зеленые бухарские синички на телеграфных проводах. И серые пичужки, от которых веселый звон стоит в ушах, когда вы работаете в замке. И ласточки, что залетают к нам парами и, не обращая внимания на шум работ, звонко и нежно обмениваются друг с дружкой замечаниями по поводу того, подойдет ли этот замок им для жилья. И дикие гуси, что устраивают в воздухе над нами «летучки», прежде чем выбрать на озерах, образованных сбросовой водой арыков, место для гнездовья. Стая гусей долго вращается, как огромное веретено, галдит и гогочет. А теперь появилось еще и озеро с птицефермой, где разводят домашнюю птицу; оно белым-бело от уток. На берегу стоит здание инкубатора. Редкий случай, когда рыбы охотятся на птицу: здешние сомы иногда хватают уток за горло.

И еще о птицах. Как-то на одном из замков нас застал особенно тяжкий, влажный, весенний зной. Пока Стеблюк с фотографом Родькиным педантично обмеряли памятник, мы в изнеможении сидели под стеной донжона. Солнце поднималось все выше, тень стены катастрофически уменьшалась. Мы буквально вдавливались в глину, а зной уже обжигал наши колени. Серые дикие пчелы, жужжа, дрожали в воздухе, заглядывали в крохотные отверстия в глине, откуда иногда слышалось ответное жужжание, чуть ли не забирались нам за шиворот, но мы не шевелились. И это монотонное жужжание еще больше разморило нас. От полей поднимался пар, белесое небо сверкало. Что это? Неужели я брежу? Запел жаворонок! Мои товарищи, щурясь, подняли глаза к ослепительному небу. Сомнений не оставалось — пел жаворонок…

А когда, спасаясь от зноя, мы вошли в воду арыка, произошло новое чудо. Еще издали мы увидели, как по сверкающему течению плывут два удивительно красивых пурпурных пятна. Мы поймали их. Это были цветы мальвы. Их, наверное, пустили девушки, работавшие на полях. Не успели мы умилиться и растрогаться, как пришлось выскакивать из воды. Арык наискосок пересекла черная змейка…

Я шел вдоль канала. Бушевала пыльная буря, но ветер был чистый, а вся пыль носилась вверху и застилала небо. Оттуда, из мглы, изредка выглядывала и светила бледными, почти лунными лучами нижняя половица солнца. Кланялись метелки камыша, колыхались шарообразные колючие кусты. Через темное поле можно было увидеть, как в том же ритме кланялись молоденькие тополя и колыхались деревца джиды.

И вот тогда-то я впервые в жизни услышал среднеазиатского соловья. Герой восточной поэзии, носящий нежное имя «бюль-бюль». Совсем не так представлял я себе нашу встречу. Мне чудились тенистые чинары, луна, торжественная тишина вокруг и сладкозвучное, я бы сказал, женственное пение.

Ничего подобного. Шум ветра, лягушачий хор, крик ишака, отдаленное тарахтенье трактора. И над всем этим победная, громкая, даже озорная трель. Буря хочет сорвать певца с дерева, он свищет, должно быть крепко вцепившись коготками в пружинящую ветку. И если сравнивать его голос с голосом человека, то, пожалуй, это был птичий Шаляпин.

А потом я подумал, как же получилось, что я столько бывал в экспедиции и ни разу не слышал соловья.

Впрочем, работал я большей частью в пустыне. Там этого не услышишь. «Незапланированные» соловьи появились в оазисе вместе с человеком.

Какое же это благородное дело — ирригация, искусственное орошение пустынных земель, куда человек приходит не с ядовитыми отходами фабрик, отравляющими реки, не с дымом, коптящим небо, а вот с этими соловьями, жаворонками, тополями, цветами, журчанием воды! И созданный им «искусственный мир» становится свежим и прекрасным, солнце, земля и вода в благодарность приносят такие дары, какие не в силах дать самая щедрая первозданная природа.

Рассвет в оазисе

Будто лишь деревья, а не люди

В тесных двориках живут.

Против шерсти гладя, ветер будит

Сонных птиц и темную листву.

1961 г., ПОЛЕНОВО — ШЕРЕМЕТЬЕВО

ПИСЬМО НЕПРОХОДИМЫХ КОЛЮЧИХ ЗАРОСЛЕЙ

Из Куддуса Мухаммади

Мы, заросли колючие,

Дремучие,

Трескучие,

К вам, люди, обращаемся

Вот по какому случаю.

Мы всей своею чащей

Сгораем от стыда,

Что жизни настоящей

Не знали никогда.

К нам птице не летится

И даже комару.

На ветки к нам садится

Одна лишь пыль в жару.

У жизни на задворках

Мы чахнем день за днем.

Ни сладких и ни горьких

Плодов мы не даем.

У каждого растенья

Обязанность своя.

Завидуем сирени,

Что прячет соловья.

А яблони? А вишни?

А розы, как заря?

И даже никудышный

Камыш растет не зря.

Пускаясь на уловки,

Сосед наш продувной

Умеет быть циновкой,

И крышей, и стеной.

Прославленному хлопку

Повсюду благодать.

А нас и на растопку

Никто не хочет брать.

Мы жаждем жить иначе.

Привейте к нам сирень

Иль ветки карагача,

Чтоб мы давали тень.

Мы жаждем быть пшеницей,

А нет — так ячменем.

Пуды зерна сторицей

Мы осенью вернем.

И если жизнь подарят

Нам люди в добрый час,

Пусть жарят нас и варят

И масло жмут из нас!

А вдруг в котле для плова

Заставят нас кипеть?

Ну что же, мы готовы,

Согласны потерпеть.

Согласны быть листвою,

Что гложет шелкопряд,

Согласны быть травою,

Пусть овцы нас едят!

Быть бревнами согласны

(Пили, строгай, скобли!),

Лишь только б не напрасно

На свете мы росли!

Загрузка...