Недвижный камень рухнувшего храма
И прописными буквами строка.
Ни запятых. Ни точек. Телеграмма,
Идущая неспешно сквозь века.
Дворник подравнивал лопатой тающий сугроб возле нашего дома. Я посмотрел на получившийся срез и замер: вот так выглядят в земле после раскопок слои и напластования разных эпох.
На срезе снежного сугроба, казалось, была видна вся прошедшая зима с ее метелями, морозами, ясной погодой и оттепелями. Белые широкие слои отделялись один от другого твердыми грязными прослойками. Чистые, белые слои — память о снегопадах и метелях, темные прослойки — о ясной погоде, когда снег постепенно пропитывался городской копотью. Тонкие ледяные корочки рассказывали об оттепелях, когда поверхность снега плавилась, и о морозах, когда она превращалась в твердый наст. Вот снег, выпавший после Нового года, ниже — прошлогодний снег.
Снегопады и метели непродолжительны, но после них остаются толстые, насыщенные слои. Спокойная, безветренная погода стоит гораздо дольше, но оставляет тонкие прослойки.
Знакомая картина: ведь и в земле слои, связанные с катастрофой, с гибелью или, наоборот, с новым бурным строительством, обычно мощны и богаты. Зато прослойки, оставленные более спокойными временами, как правило, тоньше и беднее находками.
Впрочем, что это я размечтался над прошлогодним снегом? Видно, мне снова захотелось копать.
Не просто путешествовать, жить в палатке, сидеть у костров. А именно копать.
Я уже сказал, что раскопки — это своего рода общение с древними людьми, с человечеством. Какие же чувства остаются после такого общения? Какие, помимо чисто научных выводов и умозаключений, создаются у нас, раскопщиков, впечатления о давно ушедших в небытие людях?
Прежде всего поражает глубокое безмолвие прошлого. Безмолвен не только мир, открывающийся нам, но и его вещи. Все они, за исключением разве что битой посуды, навсегда утратили звонкость. Сталь сделалась от ржавчины хрупкой, бугристой, узловатой. До позеленевшей бронзы страшно дотронуться. Расслоившееся стекло становится пестрее, красочнее, как пятно нефти на воде, но теперь оно безмолвно, беззвучно. Не зазвенит тетива лука, да ее и не найдешь, она не сохраняется. И сам лук уже не натянешь: его костяные или деревянные обломки можно лишь бережно закрепить и любоваться ими издали.
Как ни странно, все эти хрупкие, чудом уцелевшие останки былых веков и цивилизаций редко вызывают у раскопщиков такие печальные чувства, как, например, чувство бренности всего земного. Хотя, казалось бы, оно-то и должно первым прийти в голову. Но чего нет, того нет. Археологи — веселые люди.
Больше того. В момент раскопок вам кажется, будто вы находитесь в обстановке строительства и, употребляя более громкие слова, в обстановке творчества, созидания.
В самом деле. Ведя раскопки, вы непрерывно создаете из хаоса развалин, из бесформенной мешанины нечто осмысленное, логически законченное.
Вы все время ищете и находите конструкции, устанавливаете связь между разнообразными вещами. Вы мысленно достраиваете здание, от которого остались лишь фундамент да обломки рухнувших стен. Вы пытаетесь разгадать его назначение и восстановить его план.
При этом вам то и дело приходится ставить рейку, натягивать рулетку, стершуюся в том месте, где когда-то стоял ноль — самая важная ее цифра. Вы чертите разрезы и схемы. Словом, вы ведете себя как строители, конструкторы, инженеры. Все это рождает и усиливает в вас чувства, связанные со строительством, с созиданием чего-то нового и нужного.
Раскапывая какое-нибудь помещение, прежде всего видишь, как оно строилось и как разрушалось. Вы все время натыкаетесь на следы строительства и следы гибели. Причем строительство кажется ярким, осмысленным, а разрушение — действием слепых, стихийных сил.
Слои строительства и гибели в момент раскопок говорят больше, чем прослойки, оставленные будничной, мирной, нормальной жизнью. Той жизнью, к которой, собственно говоря, и стремились люди, строя свои дома.
Это и понятно. Откуда взяться многочисленным находкам, если люди изо дня в день убирают свои дома, поддерживают в них порядок? Тут можно рассчитывать главным образом на забытые или потерянные вещи.
Все мы теряли какую-нибудь мелочь: брошку или монетку, ножичек или бусинку. Но тех, кто случайно обронил или потерял дорогие им вещицы, гораздо больше, чем тех, кто их нечаянно подобрал.
Куда девается разница? Кто же, в сущности, находит то, что мы теряем?
Находят, например, археологи через сотни и тысячи лет.
Закатившаяся куда-то монетка или пуговица могут оказаться посланием в далекие века.
Странная вещь — наши вещи!
Еще более странным кажется то, что по таким вот потерянным, брошенным, забытым вещам приходится судить об эпохе, о людях, об их жизни. Особенно если не хватает письменных свидетельств или они полностью отсутствуют.
Можно ли судить о людях по вещам, которыми они пользовались в общем-то автоматически: по горшкам и ножикам, по булавкам и пуговицам, по бусинкам и монетам, по обломкам орудий труда, по жалким остаткам их быта? Другое дело — документы или произведения искусства.
Но в какой-то мере каждая древняя вещь приобретает силу документа и воспринимается как произведение искусства. Она вызывает у вас такие мысли и чувства, какие ей не положено вызывать в повседневной жизни. Вещь, по существу, становится образом. Она частица чего-то целого, загадочного, что вы стараетесь постичь и разгадать. Теперь она уже никогда не будет использована по своему прямому назначению: нож ничего не разрежет, стрела не полетит в цель, монету не положат в кошелек, в чашу не нальют вина. Не для того вызвали их на свет из небытия и забвения. У них, у древних вещей, другое назначение: время перенесло их из материальной сферы в духовную, из быта в сознание, сделав беспристрастными свидетелями ушедшей жизни.
Разумеется, вещи беспристрастны. Но в то же время у них есть характер, упрямый, серьезный, надежный, они то и дело обнаруживают свои симпатии и привязанности.
Дело в том, что древние вещи, прошедшие через множество рук, упорно хранят верность самым первым рукам, из которых они вышли. Рукам своих творцов.
Вещь, найденная, скажем, при раскопках царского дворца, первым делом спешит поведать о каком-то рабе или крепостном, который ее смастерил.
Вещь, обнаруженная в пышном кургане завоевателя, пренебрегая лежащими рядом останками ее владельца, не скрывает своей преданности жалкому пленнику, изготовившему ее, и требует, чтобы потомки немедленно воздали должное его искусству и таланту.
Дух божества давно оставил развалины древнего храма, но дух строителя продолжает витать над ними, зодчий восторжествовал над зиждителем. Статуя славит не бога или царя, а своего скульптора, божий лик на древней фреске сияет во славу богомаза.
И даже в страшном слое катастрофы, пожара, войны обугленные, изуродованные вещи, свидетели и участники трагедии, несмотря ни на что, заставляют вспоминать мирных кузнецов, гончаров, земледельцев, ткачих, хлопотливых жен и матерей — хранительниц домашних очагов.
Словом, вещи, эти беспристрастные свидетели прошлого, на самом деле глубоко пристрастны к людям труда, к строителям, изобретателям, мастерам. Они говорят о труде, о разуме, о культуре, о том, кем может быть и кем должен стать человек.
Археолог на раскопках не может не слышать их беззвучного хора, не может не думать о том, кем и как созданы найденные им вещи. Ему не до размышлений о бренности всего земного, о тщете дел человеческих или о том, что наша жизнь — всего лишь миг по сравнению с вечностью. Он — в обстановке труда, строительства, надежды.
Однажды у меня спросили:
— Какое чувство вы испытываете, держа в руках, ну например, древний черепок? Наверное, волнение?
— Чувство примерно такое же, какое испытывает портной, держа пуговицу или лоскуток, — ответил я.
Древние вещи понемногу становятся для раскопщика привычными. Профессионально привычными. Особенно так называемый массовый материал.
Материал… Конечно же, наши находки не что иное, как материал для исследования. И само прошлое — тоже материал. А с материалом нужно обращаться серьезно, внимательно, деловито, смотреть на него трезво, беспристрастно. Описывать его, классифицировать, делать сопоставления, проводить аналогии, строить концепции. Без этого в науке не обойтись.
И вот возникает иллюзия (я сам испытал ее однажды, когда был аспирантом), что можно обойтись только этим.
Вещи — коварная штука. Они переживают людей. Они здесь, у нас под руками, перед глазами. А людей, их создавших, давным-давно нет на свете. Они — тени, они — абстракция. Зато их вещи — полнейшая реальность, зримая и осязаемая.
Невольно забываешь, что вещи не цель, а средство, и начинаешь вместо людей видеть предметы, вместо жизни — процессы (что само по себе важно и необходимо), вместо событий — явления, вместо чувств — отношения. Без этого не обойтись. Этого требует наука. Строгая, объективная, дотошная, беспристрастная Наука.
Более того, отрешившись от пристрастия, от непосредственности, от всякого живого чувства, я, грешный, даже начал уважать себя за это, я, наконец, ощутил себя полноценным исследователем. Опять-таки вполне естественно.
Но потом мне стало жутковато. Разум без чувства. Истина без поэзии. История без людей. Люди прошлого дали нам интересный материал для исследования. А наша жизнь и мы сами — все это в свой черед станет довольно любопытным материалом для наших ученых потомков. Еще более строгих и беспристрастных.
Естественно ли это?
И мне показалось, что в таком отношении к предмету науки кроется нечто глубоко противоестественное.
Нельзя рассматривать людей и их дела всего лишь как материал для наших опытов и умозаключений, нельзя видеть в них только пищу для наших любознательных умов. Несмотря на то, что этих людей и даже народов уже не существует.
Люди прошлого были живыми людьми. Это часть человечества, отделенная от нас не расстоянием, а временем. И они, ушедшие люди и народы, заслуживают человеческого отношения, живого чувства, будь то уважение или сострадание, признательность или гордость, наконец, просто интерес и понимание.
Истина от этого не пострадает. Наоборот. Она почему-то охотнее открывается тем, кого влечет к ней не один разум, но и чувство. Такой уж у нее, у истины, характер.
А материал он и есть материал: его нужно собирать, добывать и добросовестно обрабатывать. Без этого не обойтись.
Наука несет с собой целый мир чувств, разнообразный, иногда неожиданный и, говоря языком археологов, многослойный.
О чувствах, испытанных моими товарищами и мною при первой встрече с неким давно ушедшим в прошлое народом, я и хочу сейчас рассказать.
В конце зимы 1963 года Юрий Александрович Рапопорт, мой старый товарищ по историческому факультету и Хорезмской экспедиции, показал мне странный снимок. Снимок, сделанный с самолета, мог бы служить иллюстрацией к научно-фантастическому роману. На фоне темно-серых и светло-серых пятен из конца в конец фотографии шли причудливые сооружения, как бы созданные неведомыми разумными существами на чужой планете.
Прежде всего были заметны прямоугольники с зияющими воротами, обозначенными двумя парами округлых башен. От некоторых прямоугольников из середины стен шли валы, которые заканчивались круглыми буграми. Неподалеку виднелись большие холмы с воронками кратеров. Тут и там круги, похожие на лунные цирки. Разглядывая снимок в лупу, можно было увидеть на всем этом пространстве прямые цепочки низеньких, едва заметных бугорков.
Снимок был сделан много лет назад в северо-восточной Туркмении, на одном из отрогов Устюрта. Плоская гора, покрытая этими странными геометрическими фигурами, была тогда совершенно пустынна и окружена пустыней. Называется эта плоская как стол гора Чаш-тепе.
То, что было видно на снимке, оказалось некрополем, городом мертвых. Многочисленные большие и малые курганы, расположенные в строгом порядке, словно по заранее обдуманному плану. А кроме них, пустые крепости с настежь распахнутыми воротами, обведенные земляными валами круги и еще какие-то сооружения, связанные с погребальным ритуалом.
Загадочно было то, что некрополь находился на территории древнего Хорезма, а курганов у хорезмийцев не было. В рабовладельческую эпоху они замуровывали оссуарии — ящики с костями покойных — в стенах специальных построек — наусов или же в стенах заброшенных крепостей. Позже погребение производилось по мусульманскому обряду, то есть опять-таки без курганов.
Значит, все эти сооружения были созданы каким-то другим народом, вероятно, кочевым и, по всей видимости, большим и могущественным.
Но в округе не было никаких следов поселений, связанных с иным народом, чем древние хорезмийцы. Хорезм был лишь этапом на пути движения могучего полчища кочевников.
Неподалеку от Чаш-тепе располагались знакомые мне по книгам С. П. Толстова средневековые крепости Ширван-кала и Шемаха-кала, но, по-видимому, от Чаш-тепе их отделяло не только пространство, но и время: они отстояли от некрополя на несколько километров и на несколько веков.
И когда Юрий Александрович Рапопорт предложил мне поехать на Чаш-тепе, я сразу же согласился. Глядя на снимок, я чувствовал себя мальчишкой-новичком, которому впервые предстояла встреча с археологией, с ее тайнами и праздниками.
Отряд был небольшой: пять раскопщиков, топограф, шофер, бульдозерист, хозяйственник и десять рабочих. Нам предстояло провести на Чаш-тепе ровно месяц. Мы, конечно, могли только прикоснуться к некрополю. И все-таки времени и сил могло оказаться достаточно для того, чтобы открыть его главную тайну: кто и когда возвел эти курганы и непонятные сооружения. Нужно было только найти при раскопках какие-нибудь вещи. Несколько горшков, бронзовая бляшка, десяток бусинок, не говоря уже о монетах, — и весь громадный таинственный массив Чаш-тепе окажется привязанным к определенной эпохе, к ее событиям.
Перед нашим отъездом начальник экспедиции Сергей Павлович Толстов сказал:
— Главное — определить дату. Во всех случаях это будет интереснейшим открытием. Предположим, что Чаш-тепе относится к пятому веку до нашей эры, тогда это уникальный памятник сакско-массагетских племен, родичей скифов и хорезмийцев. А если это пятый век нашей эры, то перед нами не менее уникальный памятник эпохи переселения народов. Если же дата будет еще более поздней, открытие не станет менее значительным. Кочевники раннего средневековья, оставившие такие гигантские курганы, — это же сенсация. Словом, действуйте. Какую бы дату вы ни вытянули в этой лотерее, наука окажется в выигрыше.
Под вечер 31 марта две наши машины подошли к желтовато-белому обрыву возвышенности Чаш-тепе. Дома и сады туркменского колхоза «Большевик» доходили до самого обрыва. Когда Толстов впервые обследовал эти места, здесь была пустыня, а теперь о ней напоминало только плато Чаш-тепе. Канала туда не проведешь, а каменистую почву не распашешь.
Машины медленно поднялись по извилистой дороге на заповедное плато. Мы проехали немного, остановились и вышли оглядеться.
Здесь, наверху, был совершенно иной мир, казалось бы, не имевший ничего общего с тем, что мы только что видели у подножья. Тут и там серые пирамиды с чуть скругленными гранями и срезанными, как у вулканов, верхушками. Самые высокие присыпаны сверху не то снегом, не то солью. (На самом деле это был белый камень.) И на каждом таком холме зияла, как кратер, глубокая воронка, куда можно было поставить все наши палатки и машины.
Между курганами другие бугры — пониже, более округлые. Да и сама поверхность плато так и шла мелкой серой зыбью. То были цепочки малых курганов.
Вот и крепости — серые валы, зияющие ворота, выдвинутые вперед большие башни.
Мир, куда мы вступили, был ограничен обрывами плато. Нам было видно только само плато, да небо, да ровные синие стены на горизонте — обрывы других мысов Устюрта. В голову пришла мысль о море. Вот такой туманной, синей и голубой стеной встает оно между небом и землей, когда смотришь на него издали, с высоты.
Далеко за курганами, в том краю, куда опускалось солнце, как броненосец, плыл силуэт средневековой крепости Девкескен, что означает «Крепость, зарезанная дьяволом».
Мы поднялись на один из высоких курганов. Каждый шаг вверх делал окружающий мир более просторным, величественным. Все новые и новые курганы вставали перед нами. А на горизонте кулисами появлялись новые и новые синие стены плоскогорий. Странный горный пейзаж — весь из горизонтальных линий!
С самой вершины кургана, словно с самолета, мы, наконец, увидели за чертой обрыва дома, деревья и прямоугольники полей. Отсюда они казались игрушечными.
Мы заглянули вниз — в воронку с ее круглыми, почти отвесными стенами, с высоким гребнем выброшенной земли и поразились размахом, с каким работали и те, кто возводил курганы, и те, кто их грабил. Нам, с нашими лопатами и кирками, с нашей крохотной «Беларусью» — гибридом экскаватора и бульдозера, нечего было даже мечтать, чтобы раскопать такой курган. Колоссальный, неимоверный труд был вложен в некрополь, заполнивший каменистое плато. Соорудить такие памятники было под силу только могучему и богатому народу, располагавшему и множеством землекопов, скорее всего пленников, захваченных в боях, и огромным богатством, фантастическим количеством прекрасных и драгоценных вещей, погребенных вместе с людьми, вещей, ради которых не менее грандиозную работу предприняли грабители.
Когда мы нашли место для лагеря у более отлогого склона плато, лицом к оазису, вырыли в земле кухню и расставили палатки, солнце зашло, подуло холодным ветром, и чуть ли не все разом вспыхнули звезды.
— Ну вот мы и дома, — удовлетворенно сказал начальник отряда.
Из палатки, где была наша столовая, послышалась музыка: заработал приемник. Зажглись керосиновые фонари. На единственной улице нашего городка замигали движущиеся огоньки карманных фонариков.
Утром начальник отряда распределил объекты. Аня Леонова получила маленький курган — одну из низеньких насыпей в длинной цепочке таких курганов. Лоховицу достался курган побольше. Сам Рапопорт выбрал курган средней величины. Такой же курган получила и Софья Андреевна Трудновская. Я же оказался полноправным хозяином одной из пустых крепостей с двумя воротами, четырьмя башнями, с серыми стенами двухметровой высоты. Длинные стены тянулись на сто метров каждая, поперечные — на шестьдесят. Ни разу в жизни у меня не было такого объекта — шесть тысяч квадратных метров!
Я вместе с начальником отряда обошел свои владения. Никаких следов жизни, никаких признаков, что здесь побывали люди после того, как крепость была построена. Только на одной из башен была яма. А во дворе мы увидели три едва заметные насыпи, покрытые мелкими белыми камешками и щебнем. Все остальное пространство заполнено бурыми пучками прошлогодней травы, низкими высохшими кустиками. Среди них я заметил несколько белых подснежников, сладко пахнущих медовой пылью.
Теперь мой мир был ограничен серыми валами стен, за которыми иногда появлялась голова верблюдицы. Каждое утро рядом с моей крепостью паслись верблюды. Днем они куда-то уходили. Среди них я приметил верблюдицу с верблюжонком. Они часто подходили к самому валу.
Все звенело от птичьего пения. Птичьи голоса доносились и с неба надо мной и с земли, из бурых кустиков. Прислушиваясь к этому хору, я насчитал в нем шесть различных голосов.
Для начала я должен был проложить двухметровой ширины траншею поперек моего двора, от гребня одной стены до гребня другой: вдруг все-таки найдутся следы каких-либо построек. У меня было двое рабочих: крепкий, загорелый старик в белой рубахе навыпуск, трудолюбивый, нелюдимый, редко улыбавшийся Мадамин-ака (он уже несколько раз работал в нашей экспедиции). Вторым был новичок — громадный широколицый парень по имени Жаниберген.
Мы протянули шпагат поперек всей крепости и начали сбивать лопатами кустики и пучки травы. Я с ножом и кисточкой расположился на гребне стены и осторожно расчищал ее, ища следы каких-нибудь конструкций. Не было ни обходного коридора, ни бойниц, ни кирпичей, ни глиняных блоков. Серый прах с каменной крошкой и щебнем. Стена оказалась насыпной.
Траншея у нас получилась неглубокая. Тоненький слой почвы да слежавшийся песок над изъеденным временем известняком. Иногда мы били шурфы, но ничего не находили в них, кроме камня. Наша траншея в конце концов протянулась прямым бело-желтым половиком от стены до стены.
«Бог веселый винограда». Он явно в родстве с греческим Дионисом и римским Вакхом.
Крепость Кават-кала опустела после монгольского нашествия.
Мадамин-ака работал как заведенный. Он неохотно оставлял лопату даже на время перекура. У Жанибергена силушка так и играла. Особенно охотно он бил киркой камень. А когда работал лопатой, то отбрасывал землю как можно дальше, а не укладывал ее аккуратным валиком вдоль стенки траншеи, как это делал Мадамин-ака.
Перекур. Мадамин-ака опускается на землю и десять минут сидит со скучающим видом, словно отбывая повинность. Жаниберген валится на спину, расслабляет могучие плечи, улыбается и говорит, говорит, говорит…
— Ты, Валентин, думаешь: Жаниберген — хороший рабочий. Ошибаешься! Я самый ленивый человек на свете. Я и в школе был лентяем, уроков никогда не учил. Сижу, смотрю в книжку, ни о чем не думаю. Вот какой я ленивый человек! Из колхоза в город ушел. А почему? Потому что лентяй. Шофером хочу стать, я трактор умею водить. Крутишь баранку, нажимаешь на педали, глядишь на дорогу. Хорошая работа, интеллигентная. А руками работать не люблю — я лентяй. Нет, я еще не шофер. Нужно учиться на курсах, а мне лень. Говоришь, хорошо работаю? Это когда я вместе с другими работаю. Совестно лениться, если кто-то рядом: вон я какой сильный! А когда один останусь, ничего делать не буду. Мне в городе кирпич привезли — дом строить. Какой хочешь материал могут дать, друзья обещают помочь, а я гляжу на кирпич и думаю: «Какой же я ленивый человек!»
Однажды Жаниберген рассказал мне о своем напарнике Мадамине. Старик хотел заработать как можно больше, ему нужна была высшая ставка и премия. Но делал он это не от жадности. Была у Мадамина мечта: жениться и устроить свадебный той, пир на весь мир, отпраздновать свадьбу по старым обычаям и позвать на нее всю округу.
Дважды удавалось ему накопить большие деньги, дважды он был героем дня, щедрым, хлебосольным, нарядным женихом, которого все по обычаю величают джигитом. И оба раза женщины уходили от него, унося подарки, сразу после свадебного пиршества. Ему, как говорил Жаниберген, была нужна не любовь и даже не жена. В глубине души он уже был готов к тому, что хитрая женщина, принявшая его предложение, и сейчас уйдет от него, когда отгремит свадебный пир, на который Мадамин, как и в прошлые разы, истратит все до копейки. Просто он любил такие торжества, любил раз в несколько лет хотя бы на один день оказаться главным лицом в поселке, предметом внимания сотен людей, знакомых и незнакомых. Он всех тащил к себе на свадьбу, от глубоких стариков до детей. Обычно замкнутый, нелюдимый, отказывающий себе во всем, он становился в такие дни по-царски щедрым, веселым и разговорчивым. Только бы нашлась какая-нибудь женщина, безразлично, молодая или старая, красивая или некрасивая, только бы согласилась она на несколько дней стать участницей задуманного им представления. Большего он уже не ждал, а может быть, даже и не хотел. Такой он был старик!
Все попытки Жанибергена разговориться с ним заканчивались неудачей. Однажды ночью Мадамина укусил скорпион. Старик даже не вскрикнул. Утром мы убедили его остаться в лагере. Но Мадамин-ака все-таки не усидел в палатке и по привычке нашел для себя работу: починил сломанные лопаты. Жаниберген очень уважал его за это.
— Как вы себя чувствуете, Мадамин-ака? — участливо спросил парень, когда старик явился на раскопки. Мадамин-ака сверкнул колючими глазками и проворчал:
— Ты что, бог, если все хочешь знать?
И вот наступил день, когда под нашей стеной затарахтел трактор, загремел ковш экскаватора. На всякий случай я решил прорезать траншеей одну из стен. Неужели это только земляная насыпь? Не стоят ли внутри нее замурованные оссуарии? Оба моих рабочих с восхищением следили за тем, как в короткий срок делается работа, на которую им пришлось бы затратить несколько дней. Первый раз я видел Мадамина счастливым. Он приплясывал от восторга и кричал, указывая на ковш экскаватора: «Ай-яй, какой хороший рабочий!»
А Жаниберген следил за руками тракториста, нажимавшего на рычаги:
— Вот так копать землю и я согласен: нажал на рычаг, остальное машина сама сделает. А то бросай, бросай лопатой! Я люблю на машине работать. А почему? Потому что лентяй!
В этот день Мадамин на радостях даже соблаговолил побеседовать с Жанибергеном о погоде.
Я же никакой особой радости не испытал, но лишний раз убедился, что передо мной не стена, а мертвый вал, внутри которого чередовались прослойки серой пыли, твердого желтого песка и белых камешков. В тот же день экскаватор засыпал траншею, и стена приобрела свой первоначальный вид.
Башня тоже оказалась насыпной, в ней не было ни конструкций, ни бойниц, земляная копия настоящей башни. Копия — в натуральную величину.
В стенах моей крепости не было ничего. Что же она охраняла? Что должны были скрывать ее стены и башни? Какие обряды совершались внутри этих стен? Может быть, здесь после похорон, во время многолюдной шумной тризны, устраивались какие-то состязания в память о покойном и это был, так сказать, ритуальный стадион?
Во всяком случае, символические стены и башни были воздвигнуты, чтобы замкнуть собой нечто невидимое, неощутимое, созданное воображением людей. Не для себя, не для своих нужд строили они эту крепость, а для каких-то духов, богов, для таинственных сил, управлявших потусторонним миром.
Крепость была безжизненна, пуста, непонятна, и те немногие радости, которые я испытывал, работая в ней, приносила весна. Подснежники отцвели и сменились маленькими лиловыми маками на мягких мохнатых стебельках. В пучках сухой травы начали проглядывать зеленые тона новых ростков. Стала появляться свежая сизая полынь, засветились точечки каких-то желтых цветов, крохотных, как булавочные головки, и россыпи этих цветов слились в извилистые золотые ручейки.
Я решил дождаться, когда расцветет побольше маков, и набрать букет. Но когда я утром в понедельник пришел на раскопки, маков уже не было — за воскресенье их съели овцы. Зато бурые, с виду совершенно сухие кустики вдруг процвели точечками темно-красных цветов. А еще по крепости ползали большие черепахи. Сейчас они ходили парами, рыли новые норы. Заползали они и к нам в палатку, гремели, шуршали, не давали отдыхать. Вынесешь наружу — приползут снова.
Как-то я сидел один-одинешенек в своем раскопе и вдруг услышал у самого уха страшный грохот. Это черепаха с шумом передвигала свой панцирь прямо над моей головой. У черепах была пора любви. Я видел, как бронированный жених нежно положил чешуйчатую голову на панцирь невесте, и вспомнил частушку про то, как танк танкетку любил, и стихи Маяковского про миноносец и миноносочку.
Птицы пели еще громче. Появились новые голоса.
Верблюжонок подрос и начал убегать от матери. Однажды я услышал за стеной истошный рев верблюдицы. Я поднял голову. Из-за серой стены на меня смотрела ревущая пасть с желтыми зубами. Мне показалось, что верблюдица злится именно на меня. Я поднялся на стену. Верблюжонка вообще не было видно. Но вот он со всех ног примчался к матери. Ну и попало же малышу! Верблюдица кусала его, била копытами, гнала от себя. Бедный верблюжонок поплелся в сторону. Но тут откуда-то появился другой. Верблюдица сразу утихла и принялась его облизывать.
Я взглянул со стены в сторону оазиса и увидел, что далеко внизу свежим пухом зазеленели деревья.
Время шло, раскопано было уже немало, но находок не было ни у кого.
Аня Леонова закончила свой курганчик и взялась за другой. После того как она сняла насыпь, на месте кургана остался лишь светлый земляной стол. Аккуратная прямоугольная площадка, окруженная рвом. На «столе» пусто. Во рву несколько угольков да костяная труха — то, что когда-то было свеяно ветром с грабительских лопат.
Прямоугольная площадка на месте кургана до странности напоминала след… экспедиционной палатки. После нас остаются точно такие же прямоугольники из канавок, вырытых на случай дождя.
Углы площадки ориентированы по странам света, по солнцу и звездам.
Очертания у курганов прямоугольные. Значит, они были не круглыми, как юрта, а скорее всего гранеными, пирамидальными, похожими на палатки. Только у одних эти посмертные дома-«палатки» были маленькими, вроде наших четырехместок, а у других громадными, — самый большой курган до сих пор поднимается над Чаш-тепе на шестнадцатиметровую высоту. Малые курганы были сооружены, так сказать, в соответствии с ростом покойного, а большие — с его рангом, с его положением среди сородичей. Человека после смерти высокий чин делал великаном: в стране теней его рост полностью соответствовал рангу. Смерть не уравнивала всех, а, наоборот, еще больше подчеркивала различие между племенной знатью и рядовыми кочевниками.
Некрополь был последним становищем кочевников, последним привалом, последним военным лагерем.
Перед нами словно бы расположилось могучее древнее племя. Расположилось в строгом порядке, по чинам и подразделениям. Центрами таких подразделений, наверное, были укрепленные дворы, вроде того, где я работал. Дворов этих девятнадцать. Девятнадцать подразделений племени, то есть девятнадцать родов. Почти у каждого двора высокий курган — посмертный дом родового вождя. Возле моего двора такого кургана не было. Видно, ушло куда-то племя, навсегда оторвалось от могил предков, и один из родовых вождей был похоронен уже на чужой стороне.
Племя щедро поделилось своими военными трофеями с обитателями страны теней, наполнив сокровищами их последние неподвижные земляные шатры. Но то, что живые добыли мечами, копьями и стрелами, было отнято у мертвых простыми лопатами.
Выяснилось, что курганы еще и еще перекапывались в разные эпохи. Нашими предшественниками не были раскопаны только их края. Потом воронки заполнялись песком и пылью, и курганы возникали вновь. Это хорошо видно, если поглядеть на разрез.
Пыль… О ней всегда забываешь, думая о прежних раскопках и особенно мечтая о новых. Воображение очищает их от пыли.
Софья Андреевна Трудновская работает прямо-таки внутри смерча — бульдозер отодвигает выброшенную землю.
Курган начальника отряда дымится, как жертвенный костер, Рапопорт вместе с рабочими машет лопатой.
А в кургане Лоховица из земли и из облака пыли постепенно проступает каменная кладка склепа. Пусто. Ничего, кроме скорпионов под камнями и камыша, отброшенного в сторону грабителями.
К сведению романтиков, рвущихся на раскопки в пустыню. Копать там — значит ежедневно, в любую погоду принимать примерно такую же порцию пыли, какую может дать хороший буран. А если вы работаете на курганах, то нет гарантии, что вам не придется перевеивать пыль, которую уже не раз поднимали ваши древние коллеги, грабители и кладоискатели.
Грабители шли, так сказать, по горячим следам — земля с остатками погребения иногда сыпалась с их лопат в свежий, еще не затянувшийся ров. Но создавалось впечатление, что между их уходом и нашим появлением кто-то еще ухитрился произвести здесь самые настоящие археологические раскопки и унести с собой все до последнего черепка, как того требуют строгие правила методики. Эти люди уже не знали, кто воздвиг некрополь, не знали обычаев народа, оставившего памятники и пропавшего куда-то. Иначе им было бы ни к чему раскапывать курганы почти на снос или бить заведомо бесполезный шурф на одной из земляных башен моей крепости.
Силуэты средневековых городов, маячившие на горизонте, наводили нас на такое предположение: когда-то, во времена хорезмшахов, здесь по приказу правителя области или самого царя были проведены крупные раскопки. Сделано это было, видимо, для пополнения государственной казны. Надо полагать, тут одновременно работали сотни, а то и тысячи землекопов. И кто знает, может быть, раскопками интересовались тогдашние ученые!
Жизнь наша текла мирно, размеренно, настроение у всех было ровное, но немного печальное. Мы подбадривали себя шутками. Название Чаш-тепе теперь звучало для нас так: «Шиш-тебе!»
Ограда отделяла меня от товарищей. Волей-неволей я жил замкнуто.
Но вот прямая белая дорожка легла поперек серого такыра двора, поднялась на стену и спустилась по гребню к подножью крепости.
Я искал следы рва, откуда брали землю, чтобы насыпать стены и башни. Рва под стеной не оказалось, зато тут не было и глинистой почвы — сразу шел известняк. Поверхность у подножья была ниже, чем поверхность двора. Значит, землю для постройки валов и башен гребли прямо с материкового камня, прихватывая слежавшийся песок, мелкие камешки и щебень. Под лопатами людей вал двинулся, вырос, взметнулся и навеки застыл, став стеною двора.
Нельзя сказать, что, выйдя из крепости, я добыл какие-то новые сведения о ней. Но зато передо мной открылся залитый солнцем, серый, робко зеленеющий простор плато. Я снова видел высокие, не меньше пятиэтажных домов, курганы с седыми вершинами. А внизу под обрывом — зеленеющие сады, распаханные поля и такие игрушечные, беззвучные тракторы.
Весна, которая приходит в пустыню вместе с человеком, куда зеленее, красочнее, пышнее, чем все, на что может расщедриться здешняя природа. Она, эта весна, и начинается раньше, чем в дикой природе, и заканчивается позже. В пустыне уже все выгорает, а оазис по-прежнему зелен, свеж, и до поздней осени в нем что-нибудь да цветет.
Мне нравится, как наступают на пустыню туркмены. Они делают это очень основательно, с каким-то изяществом, артистизмом. Особенно я люблю часто-часто посаженные серебристые тополя вокруг домов, вдоль арыков, вдоль дорог. Люблю большие красные и розовые мальвы. Люблю причудливые силуэты шелковичных деревьев, похожие на морских коньков, на индейцев в уборах из перьев, на гигантских страусов, цапель и фламинго, — так выглядят деревья после того, как с них срежут молодые ветки на корм шелкопряду. Ряды этих трудовых деревьев среди полей хлопка обнаруживают неожиданное сходство с дворцовыми парками XVIII века, когда деревья, подобно придворным дамам и кавалерам, стриглись и причесывались по моде.
Ковры и пестрые одеяла развешаны на глинобитных стенах словно бы не для проветривания, а по какому-то праздничному поводу.
А еще больше оживляют этот охристый и зеленый мир движущиеся малиновые точки. Даже отсюда, с высоты, все-таки можно увидеть, с каким достоинством ступают по земле женщины в красочных одеяниях.
Дома и деревья сомкнутым строем подошли уже к самому обрыву Чаш-тепе! Новая жизнь оказалась рядом с кладбищем неведомо когда и невесть куда пропавшего народа. Гигантские бунты хлопка снизу, со двора хлопкобазы, смотрят на такие же гигантские курганы. Верблюды и овцы щиплют травку и кустики на древних могилах.
И кажется, что прошлое и настоящее, дома внизу и курганы наверху, находятся в разных измерениях, никак не связаны друг с другом, ничего друг для друга не значат.
Но это только кажется…
Проще всего было бы дождаться каких-нибудь результатов или хотя бы конца раскопок, а потом уже колдовать над тем, что получилось.
Но мысль нетерпелива. Воображению не прикажешь подождать до завтра. Чем меньше для него пищи, тем сильнее оно разыгрывается, тем больше задает вопросов, на которые само же торопится ответить.
Работая в пустом дворе, я все время чем-то его населял, заполнял, оживлял, чего-то ждал, чего-то опасался, на что-то надеялся, я искал и мечтал, верил и сомневался. Словом, на пустом дворе я таки ухитрялся жить полной жизнью.
Иногда я ненадолго покидал свой двор, чтобы посмотреть, как идут дела у товарищей. Лица у всех у них были озабоченные, истомленные, я бы сказал, даже отрешенные. Все мы словно вели бой с безмолвием, с небытием. Ко мне тоже приходили гости. Посидишь, покуришь, немного отвлечешься…
Что же касается начальника отряда, то после его прихода мне всякий раз становилось интереснее работать. Рапопорт делился все новыми и новыми гипотезами.
Дело в том, что наши курганы, дворы, круги были созданы не только руками, но и воображением людей. Это памятники их духовной жизни. Сами древние люди населяли их тенями, духами, призраками, событиями. В грудах земли, с которыми мы имели дело, были материализованы философия и поэзия исчезнувшего народа, его верования и память.
Вот несколько предположений, высказанных Юрием Александровичем, знатоком древних верований и обрядов.
Итак, ворота слишком узки. Это скорее калитки шириной около метра. Башни, в сущности, вовсе не башни. За невысокими валами не укроешься от врагов.
Не убежище, а символ убежища. Не крепость, а ее модель. Но модель, по замыслу строителей, действующая. Она что-то защищала, от чего-то оберегала, кого-то прятала.
За стенами крепости курганы, то есть дома ушедших людей. Людей, которых наделили воображаемой жизнью в потустороннем мире, проще говоря, на том свете. Чтобы они не испытывали там голода и жажды, им дали еды и питья. Чтобы они не оказались беспомощными, живые оставили им оружие и соорудили вот эти крепости, значит, и на том свете могли происходить некие грозные события.
Тревога! Обитатели страны теней бегут из домов-курганов и прячутся здесь, в родовом убежище, за стенами и башнями. Безмолвные и невидимые, они заполняют всю крепость и вместе пережидают беду, отсиживаются в осаде, ведут бой с незримой опасностью, с неведомыми силами. Потомки же не только возвели для них крепость, но и заколдовали ее особыми обрядами, придав стенам и башням магическую, сверхъестественную мощь.
Если так, то мой двор — крепость, которую живые ухитрились построить на том свете.
Однако могло быть и наоборот. В крепости была заперта и осаждена нечистая сила, а заколдованные стены ограждали от нее весь окружающий мир. Сюда, как в тюрьму, загоняли злых духов.
Это происходило, должно быть, таким образом. Во двор вносили тело покойного. Тело, еще не покинутое душой. В бой за эту душу вступали добрые и злые силы. К сожалению, злые духи обычно отличаются большей активностью и целеустремленностью. Они целыми легионами устремляются к телу, роятся над ним, норовят схватить беспомощную душу. Тут-то они и попались! Жрецы «запирают» крепость, и нечисть оказывается в ловушке. Теперь уж ей не до поживы, только бы вырваться наружу!
Но жрецы, так сказать, прекрасно оснащенные для борьбы со злыми духами, отважно входят в крепость, точно и добросовестно творят таинственные обряды и этим обезоруживают запертую в ней нечистую силу. Спасенная душа в окружении добрых духов радостно вступает в мир иной, а злые духи разлетаются кто куда — залечивать раны.
Еще один вариант. Главное в крепости не стены, не двор, а ворота. Недаром их роль подчеркнута двумя парами массивных башен. В таком случае двор — нечто вроде чистилища. Войдя в одни ворота, покойный навсегда становится чужим миру живых. Во дворе жрецы готовят его к вступлению в иную жизнь. А когда его выносят через другие ворота, это означает, что он перешел грань потустороннего мира, что он уже на том свете.
Мы столько говорили о колдунах, покойниках, злых духах и нечистой силе, что Жаниберген совсем приуныл. Кое-что он пересказал Мадамину. Старик относился к нашим разговорам скептически. Казалось, он знает истину, неведомую вам. И наконец, Мадамин ее открыл.
Большие курганы — всего-навсего юрты. Исполинские юрты богатырей. Вон тот, самый высокий, с седой верхушкой — дом Кёр-оглы, героя туркменского эпоса. Здесь он отдыхал и наигрывал на комузе. У богатыря и струны богатырские — они были далеко слышны отсюда. Другие курганы — шатры младших богатырей, спутников Кёр-оглы.
В укрепленных дворах жили рядовые воины и слуги. Вот и все. Так рассказывают старики — значит, так оно и было. И начальнику незачем ломать голову.
Бывают случаи, когда благодарные читатели ставят памятники литературным героям. Туркмены же сделали такими памятниками множество заброшенных в пустыне крепостей. Из книг Толстова я знал, что по меньшей мере шесть средневековых крепостей были, например, посвящены бессмертным влюбленным Шах-Сенем и Гарибу. В их числе Ширван-кала и Шемаха-кала, которые видны с Чаш-тепе. Это и есть царство Ширван — Шемаха, куда бежал Гариб после ссоры с возлюбленной, хотя настоящие Ширван и Шемаха находятся в Азербайджане. Пустыня стала местом действия любимой поэмы, а крепости превратились в величественные театральные декорации. Целая зачарованная страна была отдана во владения поэзии. Уверен, что караванщики и чабаны временами слышали звон богатырского комуза с вершины того кургана, где, по словам Мадамина, жил Кёр-оглы.
Итак, наши курганы были для тех, кто живет внизу, как бы громадным залом литературного музея, развернутой иллюстрацией к хорошо знакомому эпическому сказанию, миром хоть и сказочным, но с детства родным и близким.
А нам за образами богатырей, о которых рассказывал Мадамин, виделась память об исчезнувшем воинственном и сильном народе. Курганы безмолвны, но вокруг них все-таки витал далекий отголосок ушедшей жизни, отголосок истории.
Всякая настоящая работа таит в себе противоречие: она и отделяет вас от людей и по-новому связывает с ними. Даже если между вами и миром стоят серые валы и башни.
Все, что я мог сделать со своей крепостью, уже сделано. Остались только три кургана, каким-то образом оказавшиеся внутри ограды. В чем причина? То ли назначение двора было забыто. То ли решили похоронить кого-то прямо в «чистилище», внутри заколдованных стен. Почему? За какие заслуги или провинности? А может быть, род, которому принадлежали и укрепленный двор и курганы вокруг него, оторвался от своего племени, ушел куда-то, создал себе иную святыню и там, на другой земле, воздвиг исполинский курган своему вождю? Или же этот род был полностью разгромлен в каком-то сражении, и некому стало заботиться о могилах предков, и в ограде стали хоронить чужих?
Так или иначе, но курганы внутри ограды нарушали установленный порядок.
Зато сами они были воздвигнуты по всем правилам: тут и ров, пробитый в песке и камне, и «стол», и углы, ориентированные по странам света. Ограблены курганы тоже по всем правилам, то есть до основания.
По всем правилам я их и копал, сначала одну половину, потом другую, потом снимал разрез и, наконец, сносил бровку, делившую курган пополам. Мне уже было не до бесед с Мадамином и Жанибергеном. Теперь к во время перекуров мы разговаривали только о работе.
Работали в перчатках. Каменная крошка, из которой состояла насыпь, могла бы в кровь ободрать руки.
Я уже свыкся с полным отсутствием находок и работал, как говорил Жаниберген, с музыкой: я все время что-нибудь напевал, мурлыкал, насвистывал. Говорят, что теперь и в цехах работают под музыку — это повышает производительность труда. Во всяком случае, это не казалось странным моим рабочим, и я не стеснялся мурлыкать в их присутствии.
Работа отделяла нас не только от всего мира, но и друг от друга. Но в то же время связывала настолько, что мы понимали друг друга почти без слов.
Работа, как сказано выше, уводит от людей и снова приводит к людям. Сколько раз соединяла она меня с новыми друзьями, вводила в новый круг дел, забот, книг, мыслей и чувств, незаметно заставляла по-новому видеть мир. Да и самого меня делала другим.
Я люблю это чувство сосредоточенного уединения и нового, глубокого единения с миром. Оно очень близко моему представлению о счастье.
Но я и сам не заметил, как мое рабочее уединение было нарушено. Теперь, начав мурлыкать любимые мелодии, я смущенно озирался по сторонам: нет ли посетителей.
«Взрывая, возмутишь ключи», — сказал Тютчев.
Наша работа на Чаш-тепе оказала какое-то влияние на мир, раскинувшийся у подножья плато, стала для него событием, смысл которого мы поняли не сразу, связала нас с людьми, живущими там.
С каждым днем на раскопках появлялось все больше и больше местных жителей. Они ни о чем нас не спрашивали, только брали по горсти земли из отвала, разминали ее пальцами, разглядывали серую пыль и белую каменную крошку.
К нам приезжали на верблюдах, на велосипедах, на мотоциклах, на осликах, в легковых машинах и в грузовиках. На рассвете и на закате чабаны норовили провести стадо мимо наших раскопок, чтобы по пути бегло взглянуть на них.
Однажды я наблюдал такую сцену: к нам спешили два приятеля, один на осле, другой на велосипеде. Один изо всех сил гнал ишака, другой, наоборот, притормаживал велосипед. При этом оба ухитрялись вести оживленную беседу. Но вот приятели подъезжают к нам, здороваются, трогают выброшенную землю, прощаются и уезжают, притихшие и взволнованные.
Это был какой-то необычный интерес. Местное население всегда привлекают к нам находки. А сейчас людей тянуло на наши печальные раскопки не что иное, как именно вот это упорное, тотальное отсутствие каких бы то ни было находок.
Какие ключи возмутили мы, взрывая своими ножами и лопатами скудную каменистую землю?
Казалось, жители знают нечто такое, чего не знаем мы. У меня было чувство, что они ясно представляют, чем кончатся наши раскопки. Один толстяк в мятом пиджаке, из нагрудного кармана которого выглядывало четыре авторучки, не выдержал и сделал нам следующее заявление:
— Зачем копать? Ничего вы здесь не найдете, мне точно известно.
— Простите, вы кто по специальности?
— Завскладом, — важно ответил посетитель.
Дети приходили к нам пешком. Они смотрели на нашу работу с уважением, удивлением и какой-то жалостью. Казалось, они хотят спросить нас о чем-то, но не решаются.
Однажды, ясным солнечным утром у кургана, где работала Софья Андреевна Трудновская, появился необыкновенный гость. С коня спрыгнул молодой чабан в большой папахе, в длинном коричневом халате, на полах которого вышиты большие белые цветы. На груди у парня новенький черный бинокль. Во время разговора пальцы его играли биноклем, как четками или свирелью. Иногда он ни с того ни с сего подносил бинокль к глазам, смотрел куда-то и улыбался. У него такое счастливое лицо, что и нам стало весело. Его глаза как бы ласкали нас и все, куда ни упадет взгляд. Он был полон удивительной благожелательности и бесконечного счастья. Звали парня Ораз. Бинокль — свадебный подарок. Ораз недавно женился. Цветы на полах халата вышила ему жена. Сейчас у них с женой медовый месяц. Они проводят его на пастбище в пустыне. А вчера пропал верблюд, и старший чабан послал Ораза на поиски.
О верблюде парень не очень беспокоился: найдется, никуда не денется!
Зато какой удобный и приятный повод для того, чтобы проскакать по степи на хорошем коне, обновить бинокль, встретиться со знакомыми и незнакомыми людьми, потолковать о том, о сем, а потом вернуться к взволнованной подруге и все ей рассказать.
Ораз очень обрадовался, увидев в бинокль наши палатки.
Он полюбовался большой прямоугольной площадкой, которую тщательно разметала Софья Андреевна, аккуратным рвом с земляным мостиком в, середине, восхитился необычностью работы московской женщины-инженера и от всей души ей посочувствовал:
— Ай-ай, как обидно, что ничего не найдете! Почему? Неужели не знаете!
Того, что он рассказал, мы и в самом деле не знали.
Много-много лет тому назад здесь, на Чаш-тепе, была такая плодородная земля, какой теперь, должно быть, нигде и не встретишь.
Из древнего русла Дарьялык на поля подавали воду. В наши дни ее качали бы мощными насосами. А тогда ее подтягивали наверх семь чигирей, семь водоподъемных колес. Их приводили в движение слепые верблюды, приученные ходить по кругу. Вода поднималась с уступа на уступ, от одного чигиря к другому.
Однажды осенью эти края посетил нищий странник верхом на измученном коне. Жители Чаш-тепе только что убрали урожай. Всюду высились горы хлопка и самого отборного зерна. Куда ни глянь, зерно, зерно, зерно, — вот ведь какое счастье привалило людям.
Полюбовался странник небывалым урожаем и остановился на ночлег. А хозяев попросил позаботиться о коне, насыпать ему в торбу зерна.
Утром странник отправился в путь.
Не знали жители Чаш-тепе, что в образе дервиша, нищего странника, их посетил святой Али и что конь его Дульдуль тоже был не прост — он умел говорить.
— Ну как? — спросил Али. — Вкусное было зерно?
— Не знаю, — грустно ответил конь. — Я его не пробовал. В торбу вместо зерна насыпали камня.
— Так пусть же, — воскликнул разгневанный Али, — все их зерно превратится в камень, а земля их да будет проклята вовеки веков!
Вот почему стала эта земля заколдованной.
— Поглядите сами, — улыбнулся Ораз и указал на курган с белыми склонами. — Каменный хлопок. А это, — он показал биноклем на небольшие курганы, — кучи каменного зерна. Видите, сколько его было?
Мой укрепленный двор он назвал хаули́ — усадьбой, где жили хозяева всего этого богатства, упрекнул жадных богачей за то, что поскупились отсыпать такую малость в торбу Дульдулю, вскочил на коня, взглянул в бинокль, еще раз ослепительно улыбнулся и ускакал, довольный.
Мы долго были под впечатлением этой красивой сказки, народной гипотезы о происхождении, таинственных памятников Чаш-тепе.
Самым поразительным было то, что из всех возможных гипотез наши раскопки наилучшим образом подтверждали именно эту.
Достаточно было подержать в руке землю, которую мы копали: серая пыль напоминала мякину, а белая каменная крошка, разумеется, была не чем иным, как заколдованным, окаменевшим зерном.
Цепочки маленьких курганов больше всего походили на кучи зерна, аккуратно выложенные по краю поля. А если бы гигантские бунты хлопка, что возвышаются над оградой хлопкобазы, над домами и деревьями нынешнего аула, вдруг взяли и окаменели, то, ей-богу, их почти нельзя было бы отличить от наших высоких курганов. Получали свое объяснение и прямоугольные площадки, окруженные рвами, — ну, конечно же, они сделаны специально для хранения зерна. Может, они-то и воодушевили заведующего складом, когда тот с такой уверенностью предсказал результаты раскопок.
Угадывался в этой сказке и некий отголосок древних домусульманских мифов. За образом святого Али не так уж трудно было различить великого Сиявуша, легендарного основателя династии хорезмийских царей — сиявушидов, торжественного и задумчивого бога-всадника, отчеканенного на монетах древнего Хорезма.
Есть в низовьях Аму-Дарьи теснина, где, как рассказывает другая легенда, Али на своем Дульдуле одним прыжком перескочил через бурную, могучую реку. Тут образ богатыря Сиявуша проступает еще ясней. Это был подвиг в его стиле.
Погнал Сиявуш вороного коня,
Казалось, был создан тот конь из огня,
Завеса огней кругом поднялась —
Конь и шлем Сиявуша скрылись из глаз.
Сергей Павлович Толстов поставил эти строки из «Шах-Наме» (в своем собственном переводе) эпиграфом к исследованию «Хорезмийский всадник».
Сиявуш — юноша неземной красоты, воспитанник Рустема, рыцаря чести и справедливости, непобедимый полководец, любимец народа, искусный строитель, воздвигавший сказочно прекрасные города-крепости, — таким встает он со страниц «Шах-Наме».
Странная вещь: как только в книге, на сцене, на экране появится перед вами юный герой, талантливый, прекрасный, чистый, обаятельный, вас сразу же охватывает тревога: не убьют ли его, не случится ли с ним какой-нибудь непоправимой беды.
Увы, опасения эти почти всегда оправдываются. Герой гибнет, а его горестная и светлая память продолжает жить. Для людей он навеки остается молодым. Его порыв в будущее, его воля к добру, его жажда справедливости дают новые всходы мужества и надежды.
Это очень древний сюжет, который у многих народов в самые разные эпохи, должно быть, слишком соответствовал реальным жизненным трагедиям. Но, погибнув, герой становился бессмертным.
Блажен, кто пал, как юноша Ахилл,
Прекрасный, мощный, смелый, величавей,
В средине поприща побед и славы,
Исполненный несокрушенных сил!
Блажен! Лицо его, всегда младое,
Сиянием бессмертия горя,
Блестит, как солнце вечно золотое,
Как первая эдемская заря.
Эти поразительные строки принадлежат другу Пушкина Вильгельму Кюхельбекеру, тому самому нескладному Кюхле. Они написаны в ссылке полуослепшим, измученным житейскими дрязгами человеком, когда он пожалел, что не погиб в молодости на Сенатской площади с верой в победу, на волне самого высокого порыва.
Но вернемся к Сиявушу.
Его красоте и благородству всю жизнь противостояли чьи-то низкие помыслы, коварство, предательство, клевета.
Таинственное рождение в чаще леса. Смерть матери. Обучение у Рустема. Возвращение на родину, к отцу. Преступная страсть мачехи, встретившая презрение чистого юноши. А в отместку — подлая клевета. Вот тогда-то Сиявуш в золотом шлеме погнал черного коня в бушующее пламя и вышел из огня цел и невредим, доказав этим свою невиновность.
Новая клевета мачехи. Преследования отца. Побег в чужую страну. Женитьба на царской дочери. И опять клевета, ненависть тестя и, наконец, предательское убийство.
А потом — возмездие. Сын Сиявуша в роли мстителя. Ужас убийцы, для которого нигде в мире нет спасения.
Именем Сиявуша в Средней Азии назвали растения и созвездия, в память его сочиняли траурные гимны и приносили жертвы. Каждый год в начале весны люди вновь и вновь оплакивали его. Не так давно в Таджикистане открыли роспись: под красным ребристым куполом на пышном катафалке распростерто тело юноши с нежным овальным лицом, распущенными золотыми прядями, в причудливом шлеме; женщины в знак скорби рвут на себе волосы; мужчины в исступлении бьют себя палками но головам или надрезают мочки ушей, так чтобы из них хлынула кровь, рядом — торжественная четверорукая великанша и другая богиня в нимбе, раздувающая веером пламя.
Этот обряд удивительно напоминает оплакивание Озириса, Адониса, Аттиса, богов, умирающих и воскресающих, подобно тому как каждый год умирает и воскресает зелень растений на полях, в лугах, в степи.
С. П. Толстов разгадал в образе Сиявуша среднеазиатского бога умирающей и воскресающей растительности.
Все это я вспомнил, думая о герое только что услышанной легенды, о нищем страннике на говорящем коне, об отголосках былых мифов и сказаний.
И если за святым Али действительно скрывается Сиявуш, то не сама ли природа в образе замаскированного бога растительности, щедрости, плодородия покарала хищных богачей и обманщиков?
В легенде чувствовались обаяние поэзии, чистота сказки и темные, мутные глубины мифа, такого древнего, такого далекого.
Трудно было даже предположить, что через несколько дней мы сами окажемся не только свидетелями, но и невольными виновниками пробуждения старого и, что еще более поразительно, возникновения нового, совсем свеженького мифа.
Мы уже привыкли работать под внимательными взглядами деликатных, молчаливых паломников.
Я раскопал один курган внутри ограды и взялся за второй. Особенно тщательно я разбирал землю внутри рва. Ведь туда попадали вместе с землей, выброшенной грабителями, кости животных, невыразительные обломки лепных кухонных горшков, а самое главное — угольки.
Если уж у нас совсем не будет никаких находок, то в специальной лаборатории по этим уголькам новейшими методами установят дату некрополя.
Жаниберген и Мадамин-ака отбрасывали землю. Рядом с курганом валялся мотоцикл и пасся конь. Двое посетителей сидели на корточках и не дыша наблюдали за моей работой. Вот еще пригоршня угольков. Дна банки уже не видать.
Из-за серого вала я услышал гудение мотора легковой машины, и вдруг все головы повернулись к воротам. Прихрамывая, опираясь на палочку, в ворота входил новый гость. Вид у него был парадный: строгий черный костюм, галстук, на груди Золотая Звезда Героя Советского Союза.
— Преподаватель истории, — представился гость.
Его красивое смуглое лицо очень располагало к себе. Я охотно рассказал все, что знал, о моей ограде и некрополе.
— Вы, конечно, знаете легенду? — спросил историк.
— Да, — ответил я, — совсем недавно услышал.
— Я знаю ее с детства, — сказал историк, — как и все жители этих мест. Еще с тех времен, когда наши земли были далеко отсюда, а внизу была пустыня. Вам не кажется, что раскопки подтверждают легенду?
— Забавно, но это так! — усмехнулся я.
— Забавного мало, — произнес учитель. — У нас очень активный мулла. И довольно умный. Вы не представляете, какие споры идут вокруг ваших раскопок — настоящая идеологическая борьба! Извините меня, но вы оживили религиозные предрассудки.
— Мы не виноваты, — вздохнул я.
— Вот что, — закончил учитель. — Ваша задача — как можно скорее что-нибудь найти. Докажите, что здесь не кучи каменного зерна, а древние могилы. Пусть люди узнают, какой народ тут жил. Тогда я привезу к вам школьников. На экскурсию. Для нас большое событие, что вы работаете здесь.
— Найдем — сразу дадим вам знать.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся гость. — Я и так узнаю. Желаю успеха.
Учитель попрощался я, прихрамывая, но стараясь держаться прямо, направился к выходу.
Вечером обсуждалась сложившаяся ситуация.
— Ну, а каменный склеп в моем кургане? — заявил Лоховиц. — Можно сказать посетителям: вы думали, здесь каменное зерно, а под насыпью вон что скрывается. Этого, по-моему, достаточно, чтобы объяснить людям, как было на самом деле. Даже если мы больше ничего не найдем.
Но не тут-то было!
В воскресенье все мы проснулись поздно. Наша повариха, татарка тетя Рая, несколько раз подогревала завтрак.
У старухи был нелегкий характер, но она совершенно преображалась, когда ее хвалили. Никаких замечаний она не выносила. Поэтому, что бы и как бы она ни приготовила, мы только и делали, что рассыпались в благодарностях. Тетя Рая была счастлива, и жизнь в лагере текла спокойно. Но иногда, примерно раз в три дня, наши комплименты начинали казаться поварихе пресными и неискренними. Она смотрела на нас печальными глазами, горестно произносила: «Тетя Рая плохо!» — и застывала, потупив голову.
— Что вы, тетя Рая! — вскакивали мы. — Да кто посмел возвести на вас подобную клевету?! Вы только скажите, и мы ему всыплем! Разве можно обижать такую замечательную повариху?
— Люди говорят, — произносила тетя Рая, не поднимая глаз. — Я знаю.
С какой страстью клеймили мы неведомых клеветников! Какие восторги выражали перед кулинарным гением тети Раи! Повариха расцветала: этого она и добивалась.
В то воскресное утро тетя Рая была какой-то величественной и праздничной. Волнение переполняло се. Она разговаривала с нами о возвышенных предметах, цитировала коран, сообщала, что дервиш Али был великим пайхамбаром (пророком). Потом она спохватилась, что среди нас, москвичей, нет ни одного мусульманина, пожалела нас за это, но и утешила: ведь Иисус Христос согласно корану тоже был пайхамбаром — пророком Исой. Мы вежливо поддерживали этот серьезный разговор, восхищались эрудицией поварихи, и в благодарность тетя Рая выдала тайну, рассказала о великом и торжественном событии, очевидцем которого она была.
Сегодня на рассвете наши раскопки посетил сам мулла в сопровождении трех седобородых старцев. Он с удовлетворением оглядел квадратные площадки на месте раскопанных курганов и сказал: «Хорошие были хозяева, не бросали зерно куда попало». Он поднял пригоршню земли из отвала, передал старикам и заметил: «Хорошее было зерно». И, окинув взглядом серые волны курганов, произнес: «Хороший был урожай».
Затем процессия направилась к каменному склепу, на который Лоховиц возлагал такие надежды. Мулла осмотрел его и, ни слова не говоря, расстелил на земле молитвенный коврик. Помолившись, он обратился к старцам и потрясенной тете Рае с такими словами:
— Среди них был праведник. Он похоронен здесь.
Услышав об этом, Лоховиц даже присвистнул от восторга:
— Ну, молодец! Ну, силен!
Вот и родился новый миф. Возникла святыня, о существовании которой до сегодняшнего утра никто, включая муллу, не подозревал. Глядишь, после нашего отъезда появится над склепом белый шест и процветет пестрыми лоскутками, которыми его увешают паломники, чтобы святой не забыл про их мольбы.
Собственно говоря, миф только зародился. Святому нужно будет придумать имя, биографию, объяснить, как жил он среди корыстных обитателей Чаш-тепе, как умер. Но, по всей вероятности, за этим дело не станет.
Вот к чему пока привело наше появление на плато!
Взрывая, возмутишь ключи…
До конца работ осталась неделя. Находок по-прежнему не было.
Когда Аня Леонова раскопала первый пустой курган, можно было бы предположить, что это кенотаф, надгробный памятник, воздвигнутый в честь воина, погибшего на чужой стороне, символическая могила. Но один за другим все раскопанные нами курганы оказывались такими кенотафами. Это могло означать лишь одно: грабители унесли все, что можно унести. Даже если б мы не знали сказки, эта земля все равно казалась бы нам заколдованной.
Вот, например, какие чудеса она творила с нами.
Однажды ко мне подошел начальник отряда:
— Мог бы ты оторваться на полчасика от своих угольков? Фадеев нашел беломраморную ступенчатую пирамиду. Пойдем посмотрим.
Сначала я заподозрил в его словах какой-то розыгрыш, а потом поверил, и мы зашагали по степи туда, где едва виднелось несколько фигурок. За валиками выброшенной земли действительно что-то белело. Мы подошли поближе. Лев Алексеевич Фадеев старательно мел кисточкой белые как сахар ступени из пористого, выветренного камня. Заметив нас, он встал и оглядел дело своих рук.
— Двери пока нет, — сказал он смущенно, — и никаких следов кладки не видно. Очень странное сооружение. Все оно как будто состоит из большого монолита.
— А где же его граница? — улыбнулся Рапопорт.
— Границы тоже нет, — вздохнул Фадеев. — Мрамор уходит прямо в землю.
— Вернее, выходит из нее, — уточнил начальник отряда.
— Что записать в дневнике? — спросил Фадеев.
— Не знаю, — ответил Рапопорт. — Может быть, так: «дивны божии дела»?
— Блок. «Вольные мысли»! — обрадовался Лев Алексеевич.
Ступенчатая пирамида из чистого белого мрамора. Игра природы. Заколдованная земля!
В спорах рождается истина. Рождается и своим младенческим криком заглушает другие голоса. И все-таки горячка дискуссий не совсем уютная обстановка для рождения истины. В спорах она скорее утверждается. А рождается истина в тишине.
Во всяком случае, мы не собирались ввязываться в спор между учителем и муллой. Мы только раскапывали курганы. И ждали, что вот-вот под чьим-то ножом или лопатой истина так или иначе даст о себе знать.
Но ожившая легенда словно создавала какое-то электрическое поле, которое воздействовало на нас и на раскопках и в палатках. Тон и содержание наших бесед изменились. В них стало проявляться некое философическое воодушевление.
Шофер Александр Иванович, обычно человек спокойный и добродушный, вдруг начал с пророческим жаром говорить о воспитании детей, требуя крутых мер, вплоть до телесных наказаний. Его собеседником был улыбчивый бульдозерист Гена.
— Ишь выдумали: мягкость, уважение, — проповедовал Александр Иванович. — Это все равно, что сказать волку: «Волк, а волк, не трожь ягненочка». Так ты его и уговорил своей вежливостью! Избаловали молодежь! Драть их надо. Как нас драли!
— Ну, а своего сына вы дерете? — поинтересовался Гена.
— А зачем? Он парень хороший. Я говорю, в принципе. Строгость нужна! — не унимался Александр Иванович.
Тетя Рая вспоминала детство и строки из корана, заученные в мусульманской школе.
— Я только один день в обыкновенной школе училась, — рассказывала она. — Прихожу домой, отец и спрашивает: «Ну, дочка, что делала в новой школе?» Так, мол, и так, объясняю. Учительница стихи читала, сказку говорила, петь учила, цветы рисовать.
«А говорила она про аллаха и Мухаммеда?» — «Нет, не говорила».
Он и запретил мне в ту школу ходить. А то бы у меня другая жизнь была. Подружки-то мои, одна — врач, другая за полковником замужем, а я кто? «Тетя Рая старый, неграмотный! Тетя Рая плохой!» Так говорят. Я сама слышала.
Слова эти оказали на нас свое обычное действие. Насладившись им, тетя Рая зарумянилась и гордо произнесла:
— Зато коран помню, всех пайхамбаров знаю.
Жаннберген тоже обдумывал свою жизнь:
— Я, Валентин, не просто лентяй. Я еще и трус. Вот у меня в колхозе друг был. Отважный человек! Подсчитал и решил: колхозу выгодно свиней разводить. Сам свиноферму открыл, сам со свиньями возился. Свинья у нас, ты знаешь, проклятое животное. А он ее кормит, чистит, моет, ничего не боится. Родители его прогнали, невеста за другого пошла. А что получилось? Он теперь маяк. Радио! Газеты! Премии! Родители гордятся. Невеста другая нашлась, еще красивее. Меня на ферму звал. А я трус. Колбасу ем потихоньку, боюсь, старики увидят. Вот какой я человек.
Перед сном, лежа в спальных мешках, мы с Рапопортом читали при свете «летучей мыши». Или разговаривали друг с другом и со Львом Алексеевичем о литературе. Но теперь эти мирные беседы кончились. Лев Алексеевич, не раздеваясь, не зажигая лампы, валился на кровать, смотрел на меня, литератора, с укором и восклицал:
— Почему у нас нет властителей дум? Почему нет Пушкина, Толстого, Достоевского? Почему?
— Лева, может, у них сейчас другие фамилии? — робко вставляли мы.
— Я спрашиваю — почему?
— А в самом деле — почему? — размышляли мы. — Давай подумаем вместе. Значит, так. Хороших писателей в наши дни, пожалуй, больше, чем в прошлом веке, а вот великих…
— Я не думаю, — уточнял Лев Алексеевич. — Я обличаю!
Однажды он особенно настойчиво потребовал от меня, чтобы писатели стали властителями дум. И я сдался:
— Хорошо, Лев. Согласен! С сегодняшнего дня попытаюсь стать властителем дум. Правда, мне как-то неловко: я — и вдруг властитель дум! Ну, ничего. Зато ты будешь доволен. Есть, мол, у меня один приятель, так он, между прочим, властитель дум!
Лев Алексеевич взглянул на меня, представил себе эту ситуацию и расхохотался.
— Кстати, Юра, — обратился я к Рапопорту, — у меня угольки не только во рву, но и в центре кургана. Завтра я их расчищу.
— Обрати внимание вот на что, — зевнув, ответил начальник отряда. — Холодные они или горячие?
— Ты что? Как же они могут быть горячими?
— Если они попали в курган горячими, — невозмутимо пояснил Рапопорт, — то земля под ними будет чуть-чуть прокалена. И наоборот.
Последний разговор, в отличие от споров о назначении литературы, имел важные результаты.
На следующий день в присутствии тех же молчаливых паломников, которые облюбовали мою ограду, мотоциклиста и всадника, я взялся за расчистку угольков. Я выбрасывал землю, а угольки оставлял на месте. В это время подошел Рапопорт.
— Ну как, холодные или горячие? — спросил он.
— Теплые, — ответил я и указал на розоватые пятна в земле под угольками.
— Значит, трупосожжение происходило за пределами кургана, — предположил Рапопорт, — но прах приносили сюда горячим.
Еще одно движение ножом. И вдруг перед моими глазами в осточертевшей серой пыли мелькнула какая-то зелень.
— Бронза! — заорал я не своим голосом.
Маленькая бронзовая пряжка, подвижной язычок, которым застегивался ремень. Овальный щиток. Он оказался золотым. Внутри щитка — разделенная пополам тонкой золотой полоской вставка из голубого стекла или драгоценного камня. Сделано руками искусного ювелира.
Украшение — датирующая находка.
Великая вещь — мода. Над нею посмеиваются, называют ее преходящей, изменчивой, не подозревая, что изменчивая мода оставляет непреходящие следы, что она первая говорит нечто определенное, подает первую весть из далекой, ушедшей эпохи.
Софья Андреевна Трудновская, специалистка по украшениям, взяв в руки пряжку, произнесла то, чего мы ждали от раскопок:
— Полихромный стиль. Четвертый век нашей эры. А может, и пятый.
Массив Чаш-тепе, весь этот огромный стан кочевников, как бы вплывал в свою эпоху, требуя себе места.
Четвертый или пятый век. Великое переселение народов. Крушение рабовладельческого мира.
Вещи называют дату. Но далеко не всегда называют имя народа. Имя? Имя? Неужели то, что встречается в византийских, сирийских, армянских хрониках? Неужели народ, о котором писал Аммиан Марцеллин? Наш византийский коллега произносил его не без трепета: «В мирное даже время никто не мог мужественно и без страха смотреть на эфталита или даже слышать о нем без ужаса». Вот какое это могло быть имя!
Впрочем, в эту эпоху три народа, оставивших след в исторических хрониках, прошли через Хорезм: хиониты, кидариты и эфталиты. Всех их цивилизованные соседи называли белыми гуннами. Тоже грозное имя!
Кстати. Первая же вещь, попавшая в наши руки, оказалась драгоценным произведением древнего ювелира — можно понять, почему грабители работали так основательно.
Осмотрев мою находку, всадник вскочил на коня, мотоциклист завел мотор.
Вот теперь-то начнется настоящее паломничество!
Что ни говори, а уголь и в самом деле родственник алмаза: пролежали мои угольки полторы тысячи лет и совсем не отличаются от погасших углей, выброшенных из печки тетей Раей. Только физики могут найти это отличие с помощью радиоуглеродного метода. А под угольками розоватые пятнышки, свежие, словно земля только вчера впитала их жар.
Насколько веселее стало мне возиться с этими угольками. Ведь я ни на минуту не забывал, что в коробке из-под кнопок лежит на ватке моя золотая пряжка. Везет же человеку!
И вдруг мне припомнились груды обугленных вещей, сотни находок и целая стена, кирпично-красная от пламени, бушевавшего полторы тысячи лет назад. Вот где были горячие угли!
Полторы тысячи лет назад… Значит, я уже встречался с тем народом, который воздвиг некрополь. Очень похоже, что встречался.
Это было летом 1952 года. На крепости Куня-Уаз. Всего лишь в нескольких десятках километров отсюда.
Мне было поручено заложить раскоп у крепостной стены, выяснить, как она надстраивалась, с какими слоями связаны перестройки.
Задача простая. Я начал с верхнего, наполовину смытого слоя, взял нож и кисточку и пополз по склону в поисках нижней границы этого слоя, то есть пола. И вот толща завала сменилась темной рыхлой прослойкой и тоненькой обмазкой пола. Ну-ка, почистим его немножко.
Удар ножом, и выкатилась синяя стеклянная бусинка. Через час у меня было целое ожерелье. Крепостная стена, с которой я сполз в поисках пола, показалась мне почти недосягаемой, а о нижних слоях уже и мечтать не приходилось. С первых же часов работы на моем пути встало такое множество находок, что я понял: в этом слое и на этом месте я застряну надолго.
День за днем я медленно продвигался к стене, извлекая, нанося на план, описывая и упаковывая находки. Тут были новые ожерелья из мелких стеклянных бус и из больших каменных. Маленькие монетки древнего Хорезма с косым крестом на одной стороне и фигуркой всадника на другой. Большие тонкие монеты с изображением персидского шаха Шапура Первого. Совсем игрушечные сосудики, ручки которых были украшены головами животных. И еще множество обломков горшков, кувшинов, чаш, ваз, из которых без особого труда можно было склеить целые сосуды. Встречались мне и серьги с драгоценными камешками, и обугленные кусочки тканей, и перстни, и обгоревшие обломки каких-то деревянных изделий, искусно выточенных на токарных станках.
Здешние ремесленники были грамотны — на обломках крупных сосудов попадались буквы.
Увы, этот хорезмшах считал себя таким знаменитым, что не оставил нам своего имени на монете. На обороте бог-всадник Сиявуш — герб древнего Хорезма.
Кладов археологи обычно не находят. Но в Куня-Ургенче, столице средневекового Хорезма, наконец, повезло и археологам.
Стена, когда я, наконец, к ней подобрался, сохранила кирпично-красный цвет пламени, некогда полыхавшего здесь.
А еще мне встречались легкие, глянцевитые, пористые черные шлаки. Я никак не мог понять, что это такое. Может, я наткнулся на остатки какой-нибудь мастерской? К некоторым кусочкам шлака прилипла обгоревшая ткань. Я собирал шлак в особый ящичек: приедем в Москву, сдадим на анализ, узнаем, что тут выплавляли. Тем более что в помещении оказался колодец — круглая дыра, уходящая в толщу древних напластований. Значит, в мастерской была своя вода.
В колодце работала моя жена. Она расчищала круглые стенки и сыпала землю в ведро. Ведро было на веревке, время от времени подходил рабочий и вытаскивал его. Стояла жара, но в колодце было прохладно. Мне самому расчищать колодец не очень хотелось, я предпочитал заниматься находками. Но моя жена работала с увлечением. Я убедил ее, что на дне колодца лежит самое интересное: раз уж такие замечательные находки идут на поверхности, то что же бросили в колодец!
Я не уставал радоваться находкам, пока среди битой посуды, бусинок и монет не расчистил берцовую кость человека. Она постепенно превращалась в тот самый глянцевитый пористый шлак с прилипшим к нему кусочком обугленной ткани.
Теперь уже не нужно было везти шлак на анализ. В пылающем здании под обломками рухнувшей кровли сгорели люди. Вот откуда взялся этот шлак, рассыпанный по всему раскопу среди драгоценных вещей. Следы пожара, жестокой битвы у входа в каждый дом были видны повсюду.
Вечерняя заря и лунный свет окружали стены крепости зловещим сиянием. По вечерам мы никогда не ходили на крепость, мы предпочитали бродить по окрестным пескам и такырам. Я не помню более страшных развалин, чем развалины Куня-Уаза.
Естественно, что мы поначалу считали защитников города хорезмийцами, земледельцами и ремесленниками, а их врагов — воинственными кочевниками, белыми гуннами.
Но все оказалось куда сложнее.
В углу одной из комнат центрального здания, по соседству с человеческим черепом лежала железная рука. Вернее, железным был ее каркас, а сама рука была отлита из алебастра. Но алебастр разрушился, и из него, словно ржавые кости, выглянули железные фаланги скрюченных пальцев. Рядом с остальными черепами лежали обычные кости рук. Никаких других останков не было. Только эти: череп и кисть правой руки, еще череп и снова кисть руки, череп и железная рука…
Тут же нарядные оссуарии, обклеенные тканью, оштукатуренные и покрытые яркой красочной росписью. Жаль, что оссуарии раздавлены землей в лепешку и очень плохо сохранились.
В центре комнаты квадратная глиняная выкладка, на которой когда-то возжигали священный огонь.
Погребения при храме. Останки очень важных и высокочтимых лиц: правителей города, полководцев или жрецов. Обряд необычный. Перед жертвенником хранились только череп — вместилище разума и правая рука — символ мастерства и силы. Возможно, кто-то из похороненных здесь людей лишился руки еще при жизни или же грифы утащили ее с башни молчания, где, как велит зороастрийская религия, выставлялись трупы перед захоронением. Так или иначе, но пришлось заменить недостающую руку искусственной, из железа и алебастра. И торжественно похоронить ее вместе с черепом.
Но вот черепа и кости рук, столь торжественно погребенные в центральном здании Куня-Уаза, оказались на рабочем столе антрополога Татьяны Алексеевны Трофимовой. После тщательных измерений и сопоставлений выяснилось, что там, где лежала железная рука, были погребены двое молодых мужчин, молодая женщина и женщина среднего возраста. Их головам в раннем детстве с помощью специальных повязок придали странную удлиненную форму (была, оказывается, мода и на форму головы). Монголоидные черты в облике этих людей смешаны с европеоидными, черты пришельцев-гуннов с чертами древнего населения Приаралья, саков и массагетов. Это означает, что на почетном месте близ зороастрийского храма по хорезмийским обычаям погребены белые гунны. Ведь в эпоху переселения народов кровь не только лилась, но и смешивалась. Гунны смешались с северными соседями хорезмийцев, «побелели» и приняли их обычаи.
Значит, они не брали крепости. Наоборот, они вошли в нее мирно, стали союзниками и защитниками горожан и крестьян Хорезма, а многие даже перешли в веру хорезмийцев и усвоили их культуру.
Может быть, они и были последними защитниками этого богатого и благоустроенного города, а взяли город, скажем, войска персидского шаха, с которым белые гунны вели бесконечные войны?
Бывало, что и сами персидские цари попадали к ним в плен. Одного из них эфталиты выпустили под честное слово. Он дал клятву больше не воевать с ними, но не сдержал ее и попался во второй раз. Его выкупили византийцы. Они доставили эфталитам тридцать мешков золота.
Иногда белые гунны выкрадывали персидских царевичей и воспитывали их у себя, а потом шли войной на персов, чтобы поставить на их трон своего питомца.
Однажды персы заключили мир с белыми гуннами, успевшими к тому времени завоевать Северную Индию. На границе, которая отныне считалась нерушимой, была воздвигнута башня. Но вот всадники белых гуннов пожелали посмотреть на башню и увидели, что ее нет на месте. Они обнаружили ее в глубине своих владений. Хитрые персы перевезли ее туда на слонах.
С распрями пытались покончить и по-другому. Как-то персидский шах отдал в жены царю белых гуннов свою сестру и тем самым породнился с ним. Можно представить себе ярость царя, когда он узнал, что ему вместо сестры персидского шаха подослали совсем другую женщину.
Не так давно, перечитывая Плутарха, я вдруг мысленно вернулся на Куня-Уаз и увидел происшедшие там грозные события в ином свете.
Я читал про Антония, про того самого римлянина, который известен широкой публике как возлюбленный Клеопатры, зловещей и прекрасной царицы Египта.
Однажды Антоний решил примириться со своим соперником Октавианом. В знак искренности и в залог будущей дружбы каждый из них (политика есть политика) выдал на расправу другому своих лучших приятелей. Антоний, например, отдал Октавиану родного дядю, брата своей матери, а взамен получил право беспрепятственно убить великого оратора Цицерона, друга и наставника Октавиана.
Мудрый старик был убит, а его голову и правую руку доставили Антонию. Получив трофеи, Антоний расхохотался: вот, мол, уста, которые вещали против меня, а вот рука, писавшая эти речи!
Трофеи были выставлены для всеобщего обозрения на трибуне форума. Но потрясенные жестокостью и вероломством римляне увидели в них не жалкие останки некогда могущественного мыслителя, а, как пишет Плутарх, образ души самого Антония.
Антоний получил восточную часть Римской империи. Да и сам он, потомок республиканцев, давно превратился в восточного деспота. Обычай выставлять в храме на почетном месте голову и руку врага был распространен на тогдашнем Востоке.
А не была ли комната, где нашли железную руку, хранилищем военных и политических трофеев? Если так, то могло случиться, что крепость взяли все-таки белые гунны, отомстив этим за своих обезглавленных сородичей.
Впрочем, это предположение можно опровергнуть.
Как бы там ни было, но выстроенное по ранжиру, в порядке субординации, курганное кладбище на Чаш-тепе, по всей вероятности, связано с опаленным Куня-Уазом, кладбищем города, кладбищем культуры, традиций, кладбищем чьих-то надежд, усыпанным таким на первый взгляд невинным, сверкающим шлаком.
Читатель может спросить: кому же сочувствует, скажем, автор этих строк? Мне трудно ответить на такой вопрос. И те и другие были детьми своей эпохи, у тех и других были свои достоинства и пороки, те и другие были слепыми орудиями стихийного исторического процесса и его жертвами. Но защитникам своих очагов, мужественно встречавшим врага, обычно сочувствуешь больше. Правда, я не знаю, кто они. Думаю, что будущие раскопки, новые исследования, а может, и неожиданные находки документов откроют тайну. И тогда мне станет точно известно, кому я сочувствовал, чья боль обожгла меня, когда я держал в руке легкий кусочек шлака с прилипшей к нему обгорелой тканью.
Но мы далеко оторвались от Чаш-тепе. Вернемся туда.
Раскопки заканчиваются.
После моей пряжки стали появляться и другие находки. Например, большая черная ручка кувшина. Одному из наших посетителей она напомнила дверную ручку. И действительно, держась за нее, можно, так сказать, приоткрыть дверь в ушедшую эпоху.
Среди развалин, в глине и в пыли
Улыбку археологи нашли…
Теперь все мы в свободное время помогали Лоховицу. Он работал внутри небольшой прямоугольной ограды и метр за метром расчищал мощный слой пепла, золы, угля. Тут были и кости, и обломки посуды, и даже костяная ложечка. Что происходило в этом здании, трудно сказать. Может, именно здесь совершался обряд трупосожжения, а может, это кухня, где на кострах готовили пищу для торжественных поминок? Словом, нам было что показать посетителям.
Все мы, хотели мы того или не хотели, превратились в экскурсоводов. Если бы мы в последние дни наших раскопок завели книгу записей, то, пожалуй, выяснилось бы, что раскопки посещались не меньше, чем любой из популярных музеев.
Состав посетителей изменился. К нам, обычно под вечер, приезжали загорелые, запыленные люди в рабочей одежде, с пятнами бензина и мазута. Они бережно передавали из рук в руки коробочку с обломками какого-то бронзового изделия и черную ручку кувшина. Они улыбались, расспрашивали, спешили узнать как можно больше. К нам приезжали трактористы, работники колхозного аэродрома, приехал сам председатель колхоза с Золотой Звездой Героя Труда. А однажды в грузовике примчались пятнадцать шоферов. Привезли они бутылку портвейна и смущенно предлагали начальнику распить ее в благодарность за экскурсию. Но начальник был неумолим: дело происходило в рабочее время.
Приехали журналисты из туркменской газеты «Литература и искусство».
И наконец, на плато поднялись четыре машины: две легковые с учителями и две грузовые — со школьниками. Одна была черной и серой — в ней прибыли мальчики в серых костюмах и черных папахах, другая — пестрой, красочной — в ней сидели девочки в цветных тюбетейках, зеленых платьях и красных плюшевых безрукавках.
Первым вышел из машины, опираясь на трость, уже знакомый нам учитель истории.
Ребята понимали русский язык, это было видно по их глазам. Школьники постарше задавали вопросы еще до того, как учитель брался за перевод.
У каждого кургана школьники становились в круг. Учитель, видимо, не только переводил, потому что наши объяснения в его переводе выглядели более пространными. Казалось, он думает вслух.
Мы рассказали школьникам все, что могли рассказать. В том числе про Куня-Уаз с его железной рукой и про историю с пограничной башней.
— Это сказка, — произнес на прощанье учитель истории. — Они запомнят вас на всю жизнь.
На груди у девочек сверкали серебряные украшения с цветными вставками — полихромный стиль. Как-никак они не были чужды далекому народу, казалось, навсегда ушедшему в небытие.
А нам было неловко: слишком мало находок мы могли показать ребятам. Какую-то пряжку, ложку да несколько черепков. Этого так мало, чтобы судить об эпохе и народе. Настоящие находки, точные сведения, развернутые доказательства еще впереди.
И все-таки мне было жаль легенды, которую мы разрушили своими раскопками.
Природа не терпит пустоты. Люди населили заброшенные курганы созданиями фантазии. В курганах, больших и малых, они опознали кучи окаменевшего зерна, и это стало воплощением справедливости. Пусть с помощью чуда, но алчность и ложь были наказаны, и многие поколения людей, глядя на бугры в пустыне, видели в них некое грозное предупреждение стяжателям и скупцам.
Легенда, как уже сказано, — своего рода народная гипотеза о происхождении курганов, и нельзя отказать ей ни в правдоподобии, ни в поэзии. Но поэзия сама по себе часто отзывается беззащитной, используется для достижения целей далеко не поэтических, а вполне житейских. Во всяком случае, умный мулла заботился не о поэзии.
Что же касается учителя, то и он, пожалуй, думал скорее об истине, чем о поэзии. С точки зрения истины, реального положения вещей сказка о Чаш-тепе, конечно, выглядит заблуждением. Но и в ней, в этой сказке, как и в тех верованиях, которым обязан своим существованием могильник Чаш-тепе, нужно уважать искания человеческого духа. Народ, соорудивший курганы, загадочные круги и таинственные пустые дворы, обнесенные валами, создавая их, как бы вел, пусть в воображении, главную битву человечества — битву со смертью, с небытием. Он хотел оставить о себе память на долгие века и, в сущности, добился этого: курганы дошли до наших дней и попали в поле зрения науки. Люди не могли примириться с тем, что смерть их близких — это всего лишь небытие. Они делали все и не жалели сил, чтобы и за гранью небытия жила память об ушедших.
Побывав в музее или на художественной выставке, в первый момент, уже на улице, как-то особенно остро воспринимаешь лица людей, взгляд еще скользит по обычным лицам о тем же чувством, с каким он скользил по картинам великих мастеров. Потом это быстро проходит, вы погружаетесь в будничную жизнь, от которой на краткий срок оторвались ради искусства. И все-таки где-то в глубине души этот особенный, поэтический взгляд на мир время от времени пробуждается, становится частью вашего существа.
Точно так же после раскопок, после безмолвия прошлого, вы с особенной остротой и свежестью вглядываетесь в лица детей. В них — вечность человечества и его надежда, в них — его будущее.
Человечество в каждом новом поколении обновляется и как бы начинает все сначала. Оно передает детям свои слова и идеи, свои орудия и навыки, свои мечты и заботы. Все это, все наследство, которое получают дети, создано историей.
И если люди могут быть безразличны к истории, то история не безразлична к ним. Ее надо знать, с нею нужно обращаться бережно и умело, ее нужно помнить.
Итак, на раскопках прежде всего видишь следы строительства и следы гибели. Строительство, созидание кажется естественным и разумным. Гибель — бессмысленным действием стихийных сил. Самые простые вещи, которыми пользовались люди, это свидетельство разума человека, его творческого духа, его способности организовать материю, противостоять стихиям природы. Мне кажется, способность и умение организовать мир, внести в него поэзию и разум и есть главное свойство человека. С ним он сумеет обуздать самую страшную стихию, угрожающую его существованию, стихию его собственного бытия. В конце концов он создаст на земле такой духовный климат, при котором социальные бури, ураганы, грозы и землетрясения не будут грозить его культуре, его разумной работе, его детям. Даже раскапывая могилы давно забытых людей, археологи, как я уже сказал, не испытывают чувства бренности всего земного.
1965 год