БУСИНКИ


Бусинки


Сижу в палатке, занимаюсь странным делом — нанизываю бусы. Я откопал их штук триста.

Коралловые бусинки цвета спелой рябины. Крохотные переливающиеся жемчужинки, соединенные по три. Плоские черные бусы из стеклянной пасты. Граненые ромбики из зеленого стекла. Матовые горошинки со следами позолоты. Совсем мелкий черный бисер, прямо-таки маковые зернышки. Белые цилиндрики. Удлиненные восьмигранники. Все такое мелкое, хрупкое, столько веков пролежавшее в земле, что и дотронуться страшно.

Тонкая белая нитка представляется мне грубой, как шпагат. То и дело подношу ее к языку, облизываю кончик, чтобы он был поострей и потверже.

Нанизать три сотни бус — это все равно, что триста раз продеть грубую нитку через самое узкое игольное ушко. Но при этом в руках у тебя не иголка с ушком, а ушко без иголки. Держишь его между большим и указательным пальцами и целишься в едва различимую дырочку. И боишься нечаянно раздавить бусинку или взломать ее, протаскивая нитку. А бисер я даже в руки брать не решаюсь, вылавливаю его кончиком нитки прямо из коробки.

Работа явно не мужская.

И все-таки не знаю почему, но мне это правится. Ей-богу, я испытываю удовольствие. Тут и азарт и какое-то ощущение ясности, сосредоточенности, покоя.

Рядом, на одной ниточке жемчужины Индийского океана, уральские самоцветы, кораллы южных морей, сирийское стекло, римская позолота, египетская паста. Древние караванные пути, связь культур и цивилизаций.

Оглядываю дело рук своих. Боже, какой стыд, какая безвкусица! Ни одна уважающая себя женщина не надела бы такое нелепое, торчащее разноцветными и разнокалиберными бусинками ожерелье. Бусинки сыплются с нитки обратно в коробку.

Не обладая вкусом,

Не прикасайся к бусам!

И я начинаю все сначала. Мелкие к мелким, крупные к крупным, черные к черным, зеленые к зеленым. Из бессмыслицы, хаоса, беспорядка я пытаюсь создать ритм, порядок, красоту.

И я думаю о той женщине, которой принадлежало ожерелье, о ее пальцах, о ее глазах, следивших за отблесками граней, за оттенками цвета. Как она сама расположила бы эти бусинки на нитке, в каком порядке, в каких сочетаниях? Что думала она, перебирая бусы, как четки, от каких забот или невзгод уходила она в это тихое занятие?

Как давно все это было! Если каждую бусинку принять за год, то к моим тремстам нужно прибавить еще тысячу двести. Полторы тысячи лет прошло с тех пор, как рассыпалась связка.

Клад


Кладов археологи обычно не находят. Они их даже не ищут. Клады открываются случайно. Так сказать, вне плана.

За все время, пока я езжу на раскопки, мне лишь однажды пришлось увидеть клад. Его нашли саперы, когда рыли котлован, и передали нам. Кучка потемневших и позеленевших монет. Почти ничего на них не разберешь.

Наш нумизмат по ночам разводил кислоты, перекладывал монеты из тазика в тазик. И на металлических кружках проступали профили, гербы, цифры, буквы. А сквозь них тускло просвечивала чья-то судьба.

Клады… Их откапывает счастливый случай, а зарывает в землю неотвратимая беда.

Замки, засовы, кованые сундуки превращаются из преданных слуг в невольных предателей. Они уже не прячут богатство, а, наоборот, выдают его. Богатство жжет руки и грозит смертью.

И тогда иной человек, не дожидаясь незваных гостей, грабит самого себя. Он сам опустошает свои ларцы и сундуки. Делается это украдкой, втайне, лучше всего ночью. Ну точно так же, как поступали воры в доброе мирное время.

Крадется человек из теплого дома в темный лес: там теперь не так страшно, как под собственной крышей.

Человек выбирает поляну, находит приметное дерево, отсчитывает шаги и принимается за дело. Кажется, будто он роет могилу. Но от этого ему делается веселей: он хоронит страх.

Кажется, будто он садовник. Он сажает в землю надежду. Но от этого становится еще тревожней: надежда хрупка.

Вот бы самому зарыться в землю, перележать в ней лихие времена. Но человеческая плоть — не серебро, даже не медь. Ее приходится хранить иначе.

И человек выходит из лесу к людям, в их бурный мир. Выходит только для того, чтобы уцелеть, переждать, сохранить себя для клада, который так уютно и надежно покоится в земле.

Два огня


Раскопали жилище первобытного человека и увидели, что там вместе с людьми жили два огня.

Один огонь оставил после себя здесь золу, там пепел, тут обгорелые прутики, там закопченные черепки кухонных горшков — словом, всякий мусор.

После другого огня остался плотный слой чистейшей белой золы.

Один огонь зажигали по делу: на нем готовили пищу.

Другим огнем любовались как произведением искусства. Ему поклонялись как чему-то высшему.

И если бы кто-нибудь в те далекие времена рискнул утверждать, что оба огня, в сущности, одно и то же, ему бы просто не поверили.

Так далеко развела их человеческая мысль.

Первые рисунки

Пусть предок жизнью жил полузвериной,

Но мы его наследьем дорожим.

Он не умел слепить горшка из глины,

Боялся духов, выдуманных им.

Но и сейчас в его глухой пещере

Толпой теней, стремительно-живой,

Летят по стенам яростные звери,

Добыча и соперники его.

Глаз мамонта испуганно косится,

Летит олень, погоней окрылен,

Упал, и, умирая, шевелится,

И кровь глотает раненый бизон.

Охотники бесшумно шли по следу,

И громким криком открывали бой,

И завершали трудную победу

Рисунком легким, тонкою резьбой.

Прививка


Прежде чем попасть во владения саков, среднеазиатских скифов, нужно совершить некий обряд. Без этого в степь не пустят.

Важная жрица в белом одеянии, какое обычные женщины не носят, берет священный ножик, непохожий на простые ножи, тонкий, светлый, с ромбическим наконечником. Каждый, кто едет в степь, должен обнажить руку до плеча, женщина сделает ему надрез на коже, магическое клеймо в виде решетки, и смажет его каким-то зельем.

«Обычное колдовство, — подумал бы скиф, увидя как делается противочумная прививка. — Правда, эти люди что-то слишком берегут себя. Могли бы, например, разрезать кожу как следует, до крови, а потом слизать кровь друг у друга. Так делали мидяне и лидийцы, вступая в союз. А еще лучше выдавить кровь в чашу с вином и пустить чашу по кругу. Таков наш, скифский, обычай. Лучшего способа привить дружбу и скрепить клятву, пожалуй, еще не придумано».

Словом, скиф счел бы наш приход на санэпидстанцию вполне разумным и своевременным поступком.

Мудрейшие

Случилось это в первобытном мире.

Один мечтатель, первым из людей

Установив, что 2х2 = 4,

Пришел к мудрейшим с формулой своей.

Отколотив как следует страдальца,

Мудрейшие прочли ему урок:

— Для счета нам отлично служат пальцы.

Не суйся в арифметику, щенок!

На сотни лет

Их строгое внушенье

Закрыло путь таблице умноженья.

Суд потомков


Жили в древности два скульптора — Учитель и Ученик.

Учитель был гением, а с гениями трудно иметь дело. То он ни с того ни с сего возьмет и разобьет молотком почти готовую скульптуру. То вместо богини изобразит известную всему городу особу и не постесняется ее статую предложить храму: молитесь, люди добрые! То на щите самого бога войны высечет собственный портрет.

Зато Ученик был покладист и делал именно то, о чем его просили. Сделанные им статуи стояли и в храмах, и во дворцах, и на площадях, и на стадионах, и даже вдоль дорог вместо верстовых столбов.

Произведения Учителя были известны лишь ценителям и знатокам. «Ничего, — говорили знатоки и ценители. — Пройдет время, и потомки во всем разберутся. Потомки, они умные».

Прошло две тысячи лет. Потомки начали раскапывать города той эпохи. И конечно же, они пока нашли только произведения Ученика, потому что их было очень много. Потомки установили их в своих музеях и восхищались ими, потому что статуи были древними, а древностью нельзя не восхищаться: древние, они мудрые.

История с географией

— Земля имеет форму шара,—

Однажды заключил мудрец,

За что его постигла кара

И страшен был его конец.

Мир оказался не готов

Жить без поддержки трех китов.

Жертва Перуну


Из всех историй, какие произошли со мной на раскопках, эта, пожалуй, самая удивительная.

Черную записную книжку в клеточку мне подарил товарищ, когда оба мы учились на первом курсе. У нас была общая страсть: мы усердно коллекционировали обмолвки профессоров, забавные вывески, газетные «ляпы». До сих пор помню несколько своих записей из той книжки.

«Евпатий Коловрат нанес сокрушительный удар по задним частям татар».

«Первобытные люди питались, с одной стороны, мясом диких животных, а с другой — кореньями дикорастущих злаков».

«Бежит женщина. Навстречу ей китоврас. «Китоврасе, китоврасе, пожалей меня. У меня по одним спискам восемь детей, по другим двенадцать!»

«Закрытое комсомольское собрание считаю открытым. (Смех.) Товарищи, не вижу в этом ничего смешного. (Смех нарастает.) Товарищи, как же мне быть? Собрание закрытое, я его открываю. (Общий восторг.) Ну, хорошо. Вопрос о формулировке обсудим в будуарах».

Потом мы работали секретарями в приемной комиссии факультета и с охотничьим азартом набрасывались на заявления и автобиографии.

После этого мы поехали на раскопки в Новгород, в первый же день рассорились и перестали разговаривать.

Как-то в воскресенье экспедиция каталась на катере по Волхову и озеру Ильмень.

— Внимание! — провозгласил профессор. — Проплываем мимо того места, где когда-то стоял Перун. После победы христиан позолоченного идола свергли. Он плыл по Волхову, и народ на берегах глумился над богам, перед которым вчера трепетал. По традиции каждый археолог приносит здесь жертву Перуну.

Профессор выдернул из кармана позолоченную авторучку и лихо швырнул ее в набежавшую волну. Его заместитель отправил за борт трубку с головой Мефистофеля (он давно собирался бросить курить). В воду посыпались монеты, заколки, расчески. Бывший мой друг кинул Перуну заграничный карандаш.

Наши взгляды встретились. В порыве отчаяния я вытащил из кармана его подарок — записную книжку с бесценными перлами, размахнулся и швырнул ее как можно дальше в дымчато-серебряные волны Ильменя.

Через несколько дней к нам в столовую зашел работник горсовета:

— Кто из вас будет Животиков В. Н.? Можете явиться за пропажей.

Я так и сел. Заявление Животикова В. Н. я переписал в ту книжку из-за смешной фамилии.

Работник горсовета ушел ни с чем, но через час я уже был у него. Перед ним лежала записная книжка в покоробившейся черной обложке. Я сказал, что я не Животиков В. Н., но книжка моя. И продекламировал заявление. Его выслушали, сверили с текстом и окинули меня отеческим взглядом.

— Так-так. Здорово влетело от руководства? Не помните, при каких обстоятельствах потеряли книжечку? Еще бы! На пьяной рёлке ее нашли!

— А что это такое?..

— Хм… Пьяной рёлкой косари кличут участок заливного луга, оставляемый до окончания сенокоса на предмет беспробудного пьянства. Трава, понимаете ли, высокая, никто не видит, пей и вались.

«Языческое пиршество, — не без трепета подумал я. — Обычай времен Перуна».

— В общем берите книжечку, — закончил работник горсовета, — и больше коллектив не подводите! Университет все-таки… имени Ло-мо-но-со-ва!

Вечером я подошел к товарищу, молча протянул книжку. Тот перелистал ее. Все записи, кроме заявления Животикова В. Н., переписанного черной тушью, были смыты.

— Видал? — обрадовался мой друг. — Перун жертвы не принял! Вернее, принял одни записи. Не любит он, когда жертвуют дружбой!

Красный кораблик


Когда я уезжал в экспедицию, дочка подарила мне свою игрушку — красный пластмассовый кораблик с белым парусом.

— Что будет делать кораблик в пустыне? — спросил я. — Ведь там нет воды.

— Возьми, возьми, — ответила дочка. — Может, пригодится.

Я повесил кораблик на веревочке над входом в палатку. От ветра и жары он из красного сделался бледно-розовым. И дочери приходилось после моего приезда всякий раз подкрашивать его.

Однажды я взял кораблик с собою на раскопки.

У меня было много находок. Мне уже не хватало коробок из-под конфет, консервных банок, спичечных коробков, куда я клал всякую мелочь, вроде бусинок, монет, колечек, сережек. Особенно много было семян древнего проса, хрупких косточек урюка тысячелетней давности, больших косточек персика с узором, похожим на то, как рисуют извилины мозга.

В раскопанной мною комнате была глубокая ниша. Я поставил туда красный кораблик, снял с него парус и освободил палубу для ценного груза. Найду какое-нибудь семечко и погружу его на корабль. А вечером выну свои находки, напишу этикетки, возьму бумагу и вату и бережно переложу древние семена. Пусть ученые увидят их и установят, какие поля и сады цвели там, где сейчас пустыня.

Но вот однажды над нашей крепостью появилась тяжелая низкая туча. Мы быстро собрали инструменты и находки, засыпали землей все, что мог повредить ливень: очаги, закрома с зерном, отпечатки на полу. И побежали в лагерь.

Кораблик, нагруженный семенами, остался в нише. Я за него не беспокоился.

Ливень мы переждали в палатках. А когда он кончился, сразу кинулись на раскопки. Посмотреть, что стало с нашей глинобитной крепостью.

Крепость потемнела от влаги. Но все было в порядке. Только в нескольких раскопанных комнатах стояли лужи.

Зато моя комната была залита до самого верха — все стеклось в нее. А посередине, на мутной воде цвета кофе с молоком, мирно покачивался красный кораблик, подаренный дочкой.

Его вынесли из ниши потоки, которые проникли в комнату уже после дождя. Косточки и семена оказались сухими. Их спас кораблик. Он пригодился.

Хороший климат


Вера Владимировна, географ, приехала к нам на раскопки, живет в нашем лагере, изучает наш климат.

Даже в обеденный перерыв, в самую жарищу, она таскает по пустыне какие-то громоздкие приборы.

Ей интересно, как отражается солнечный жар от различных поверхностей. От заросшей степи, изрытой звериными норами. От гладких такыров, белых и серых, розоватых и золотистых. От чистейших желтых барханов. От грязноватых песчаных гряд с мозаикой следов и снопиками пустынного ячменя. От сверкающих солончаков и от темных пухляков с хрустящей корочкой и едкой пылью.

А мы с нетерпением ждем результатов ее исследования. Нас интересует только одно: какой у нас климат, хороший или плохой.

— Это не научно! — сердится Вера Владимировна. — Климат бывает сухим или влажным, морским или континентальным и так далее. Но он не может быть хорошим или плохим.

— Нет, может! — хором возражаем мы.

— Уверяю вас, не может! — говорит Вера Владимировна дрожащим голосом. — Вы должны это понимать. Вы же научные работники, серьезные люди!

Это превратилось в игру. Каждый вечер в столовой кто-нибудь из нас, подмигнув соседям, начинает:

— Так какой же у нас климат, Вера Владимировна, с научной точки зрения? Хороший или плохой?

Вера Владимировна чуть не плачет.

— Нет, это невозможно! Вы же человек науки! Какая у вас тема? Древняя скульптура? Так вот. Вы же знаете, что скульптура бывает мраморной или гипсовой, миниатюрной или монументальной…

— Но хорошей или плохой, — невозмутимо перебиваем мы, — она быть не может.

— Вы меня совсем запутали! — не выдержала Вера Владимировна. — Не знаю, от чего я раньше сойду с ума, от вас или от этой проклятой жары! Успокойтесь: хороший у вас климат, хороший! Особенно для змей, ящериц, черепах. И для таких гадов, как вы!

Фата-моргана


У нас в отряде есть своя фата-моргана. Попросту говоря — мираж.

Обман зрения отличается удивительным постоянством: каждый день в одном и том же месте.

Призрак точен: возникает около одиннадцати, уходит в половине пятого.

Наваждение имеет форму озера. Размером приблизительно двести метров на сто двадцать.

Светлое озеро отражает небо и деревья.

Мираж — наша достопримечательность. Нам не безразлично, как отнесутся к нему наши гости.

— Неужели озеро? — удивляются одни из них.

— Нет, мираж! — отвечаем мы не без гордости. — Правда, хорош?

— Неужели мираж? — догадываются другие.

— Он самый, — произносим мы с нежностью. — Правда, красив?

А одна девушка ничего не спросила, просто взяла полотенце и пошла на озеро купаться. С каким восторгом мы следили за ней!

Мираж исчезает не сразу. Он заигрывает с нами, подпускает к себе. Он делает вид, что к нему можно подкрасться, что его легко перехитрить. Но еще миг — и озеро вздрагивает, дробится в кустах, пропадает…

А кусты стоят на месте. Они даже не подозревают, что были тенистыми деревьями, отраженными в воде.

Лагерь близко, воду подвозят аккуратно, и потому коварная игра природы не кажется нам жестокой.

Больше того. Мы любим свой мираж. Мы боимся, что в один прекрасный день он исчезнет и никогда к нам не вернется. Нам так хорошо с ним в плоской степи под белесым небом!

Мы любуемся им, как произведением искусства, как мастерски написанной картиной.

Но хотя с виду наше озеро не отличается от настоящих степных озер, картину эту не назовешь реалистической. Мы знаем ее секрет. Знаем, чего ей не хватает.

Не хватает только одного. Темной каемки вдоль берегов. Влажной кромки, соединяющей и разделяющей воду и землю. Узенькой полоски мокрого песка.

Озеро


Куда деваться воде арыков после того, как она оросит поля, виноградники, бахчи?

Она становится ненужной, даже опасной. И она уходит.

Ее сбрасывают в пески. И вода начинает медленный таинственный путь между барханами. И где-то образуется озеро.

В озере заводится рыба: сазаны, красногубые жерехи, сомы.

Неизвестно, откуда прилетают семена тамариска, дают всходы. И постепенно на берегах появляются кудрявые рощи, лиловые от цветов.

По мелководью разгуливают кулики на длинных красных лапках. Над волнами носятся чайки. В потаенных заводях, за грядою камыша, качаются дикие утки с выводками. Камыш сам собой вырастает из воды и располагается, словно бы по какому-то точному замыслу, то длинной узенькой стенкой, то треугольными островками.

К воде ведут кабаньи следы. Прямо из-под ног у вас выскакивают зайцы. Вы успеваете даже разглядеть их. И с удивлением отметить, что заяц, когда он скачет, выглядит сильным, красивым, даже величавым, особенно если этот красавец виден вам в профиль, а не со спины.

Светлая, прохладная, чуть солоноватая вода уже не помнит, как мчалась она строго по прямой, как сворачивала под прямыми углами, как стояла между аккуратными бороздами в квадратах полей. Теперь она живет привольной, дикой, первозданной жизнью. Забыла она и людей, которые сначала привели ее на поля, а потом изгнали оттуда.

К ней приходят совсем другие люди: охотники и рыболовы из города, чабаны со своими стадами и уж, конечно, наш брат кочевник: геологи и археологи, бурильщики и шоферы.

Мы не спешим наносить озеро на свои карты. Оно может исчезнуть так же неожиданно, как и возникло.

Это всего лишь чаша, которую оазис небрежно протянул со своего стола пустыне и ее обитателям. И все пирует, все торопится насладиться ее содержимым, пока солнце не осушило ее, а пески не вобрали в себя последние капли.

Пузыри

Трудно уловить момент, когда знакомство становится дружбой. Часто нас сближают такие мелочи, что потом их не вспомнишь.

Появился у нас в экспедиции археолог-казах. Он родился в местах, где мы копали. Мы с ним тянулись один к другому, но дружбы не выходило.

И вот поехали мы на озеро. Жара. Даже курим, не выходя из воды.

По мелководью снуют мальки. Тельца призрачные, зато тени четкие, почти телесные.

Мы подняли шум, ходим по воде, белье стираем. Но никакой силой не отгонишь мальков от берега. Еще бы! Отойди подальше — съедят!

На светлой воде плавают размытые лиловые пятна. Низенькие горы на горизонте ухитрились-таки поглядеться в озеро.

Кончил стирать, швыряю мокрую ковбойку на прибрежный куст и занимаюсь совсем уж пустячным делом — за мальками наблюдаю. Их тени окружают меня. Пальцы ног ощущают прикосновения этих любопытных созданьиц.

Новый знакомый молча сидит неподалеку, полощет белье так, что кругом идут пузыри. Я гость, он хозяин этих краев. Наверное, сейчас мы с ним все видим по-разному.

Мальки отбрасывают на песок черные тени. А под пузырями движутся яркие звездочки с острыми лучами. Когда пузырь лопается, лучи вздрагивают, и звезда взрывается.

Следы пузырей строятся в созвездия, плавно скользят по песку. Между звездами космическими ракетами проносятся тени мальков.

Оборачиваюсь к соседу. Тот отвечает мне смущенным взглядом и, наконец, решается:

— Смотрите, какие звезды!

Так мы подружились.

Горлинка

Эдуарду Бабаеву

Болен. Лежу в палатке.

Читаю хорошую книгу.

Стол. Закопченный чайник.

Роза в помятой кружке.

Вдруг отрываюсь от книжки.

Что там случилось?

Птица!

Птица на тонких ножках

В ярком просвете двери.

Крошки нашла, поклевала

И на меня взглянула

Выпуклым круглым глазом.

…Роза в помятой кружке.

Птица в ярком просвете.

Я б этого мог не увидеть,

Читая хорошую книгу.

Дикий голубь

Близкое порою нас не тронет,

Чуждое покажется родным.

Не поймешь, хохочет или стонет

Дикий голубь голосом грудным.

Как предтеча музыки и речи,

Речи, что не выльется в слова,

Рвется голос страсти человечьей

Из груди иного существа.

Вот и сам певец. Степенный, кроткий

(Хоть и кроток, да не приручен),

Ходит он пружинистой походкой,

В сложенные крылья облачен.

Лучшая одежда — это крылья:

Хорошо сидит, прочна, легка,

Не боится ни дождя, ни пыли

И уносит вас под облака.

А сейчас расправит крылья голубь,

И они послушно понесут

Радужною грудью скрытый голос,

Голосом наполненный сосуд.

Майна


Майна — это черная птичка с золотыми висюльками на голове, похожая на нашего скворца. Она охотно подражает голосам других птиц и животных. Ее можно даже словам научить.

Забавное свойство, милое чудачество, смешная привычка…

Зачем ей все это нужно? Только ли для того, чтобы радоваться жизни?

* * *

По сыпучим барханам двигались трое с удочками и раскладушками. На сей раз озеро было совсем рядом с нашими раскопками.

На берегу томилось от жары стадо. Пришлось идти вброд на середину озера к зеленому островку. Подняли над головами раскладушки и зашагали по воде.

Что тут началось! Птицы вились над нами и орали, как кухонные склочницы.

Но вот ругань прекратилась, птицы в один миг разлетелись, и мы вступили на мокрый песок, весь покрытый остроугольными отпечатками птичьих лапок.

Знай гляди под ноги, чтоб на гнездо не наступить. Тут полным-полно гнезд, неглубоких, круглых, как блюдца. И в каждом таком блюдечке два-три зеленоватых яичка.

Пышный куст над самой водой. Оттуда, с треском разбросав ветки, выпархивает дикая утка. В ее гнезде одиннадцать яиц.

А вот на торчащей из воды коряге висит серый комочек с безвольно откинутой головкой, сомкнутым клювом, с неряшливо торчащими из пуха, похожими на соломинки зачатками перьев. Дохлый утенок! Дотрагиваюсь до этого еще теплого (наверное, от жары) тельца, зачем-то кладу его в воду. И «покойник» оживает. Он лихо работает желтыми перепончатыми лапами и уплывает от меня.

На песке и на кустах вижу другие недвижные комочки пуха с несоразмерно большими лапами и клювами. Жажда жизни сделала их оцепенелыми, почти мертвыми.

Что случилось у соседнего островка? Птицы кружатся тучей и кричат еще яростней, еще отчаянней.

К островку с шумом и плеском движутся ошалевшие от жары коровы. Они волокут на груди целые гирлянды водорослей, закусывают встречными камышинками и осокой и с жадностью смотрят на свежую зелень островка, тянут к ней жующие морды.

Птицы проносятся над ними бреющим полетом, чуть не клюют их, орут им прямо в уши, бомбардируют пометом. А коровам хоть бы что. Они тупо и невозмутимо шагают к островку, покрытому птичьими следами, полному такой нежной и хрупкой жизни. Уж они-то под ноги не посмотрят!

И вдруг коровы застывают на месте, смущенно мотают мордами. Птичьи голоса перекрывает истерический, безумный хохот. Но жара есть жара, а зелень — это зелень. И коровы с шумом следуют дальше.

Новая остановка. Происходит нечто несусветное. Коровы слышат несущийся сверху собачий лай. Они поднимают морды, видимо ища в небе сумасшедшую собаку. И, не найдя ее, продолжают свой путь.

Тут начинается самое удивительное. Над коровьими головами раздается крик ишака: иа-иа! Может быть, слишком пронзительный, какой-то металлический. Но очень похожий и потому совершенно невероятный. И снова хохот. И снова лай. И какой-то свист. И тарахтенье трактора.

Коровы постояли, постояли и повернули в сторону. Подальше от бредовых звуков, от всей этой чертовщины.

Майна спасла островок.

Какой могучей силой оказалось забавное ее искусство в минуту опасности!

Чудесная рыбная ловля


Счастье пришло неотвратимо и грозно, как стихийное бедствие.

Сначала настигло оно шоферов. Те занялись мелким ремонтом не в пыльном лагере, а на зеленом берегу соседнего озера. Тут-то они и попались. Пока они возились под машинами, рыба торопливо заглатывала крючки, повисала гирляндами на донках, закидушках, переметах и подпусках.

На другой день все мужчины — от поваренка до кандидата наук — влезли в озеро с удочками. Обеденный перерыв у нас из-за жары длинный. Три часа носились по берегу крики отчаяния, вопли восторга. Улов превзошел все ожидания. Машина отправилась в город за лаврами.

И пошло!


Один Андрей Леопольдович, мужчина плотный, солидный, еще сидел на мелководье, стирал носовые платки. Я подсаживался к нему. Я терпеть не могу рыбы, с тех пор как во время войны, голодный мальчишка, съел в один присест целого сома…

Между тем рыба жареная, копченая, вареная, вяленая, не говоря об ухе, вытеснила с нашего стола почти всю прочую еду.

Рыба, сорвавшаяся с крючка или ушедшая вместе с ним, рыба, отчаянным прыжком вернувшаяся с берега в родную стихию, рыба, пойманная или не пойманная кем-то и когда-то, вытеснила другие разговоры. Стало тесно за столом: мужчины слишком широко расставляли руки.

А на раскопках? Обсуждаешь с архитектором планировку здания, а тот вдруг сорвет шапку с головы и прыг в кусты: кузнечика увидел, не упускать же наживку!

Даже на древнем полу стали мне попадаться чешуйки и позвонки рыб, съеденных в эпоху раннего феодализма. Кандидаты исторических наук внимательно изучали мои находки и делали смелые выводы: «Во какая была!»

Не спасала и ночь. Привлеченные сладостной вонью рыбьих потрохов, в лагерь стали являться три страшных пса с подрезанными ушами. Они рычали друг на друга, а по ночам грызлись, лаяли и выли.

Повариха взбунтовалась. Не за тем она ехала в пески, чтобы с утра до ночи чистить рыбу и разнимать свирепых псов.

Рыбаки перешли на самообслуживание. Дождутся, пока разгневанная повариха ляжет спать, подгонят машину и при свете фар почистят рыбу, вывалят ее в котел и сварят уху на завтра.

Из Москвы пришла посылка с крючками и лесками. Все стояли в воде с гнутыми удочками в руках. Сбывались самые безумные мечты, осуществлялись детские грезы.

Андрей Леопольдович вынул из воды носовой платок и нашел там серебристого малька. Он понял, что носовые платки — тоже снасть, и, не сходя с места, снабжал рыбаков наживкой. Я потерял последнего друга.

Теперь я проводил вечера в женской палатке, сосал карамельки, грыз вафли, беседовал о науке. А в обед играл с женщинами в домино или дремал в тени сарафанов и косынок, развешанных на кустах.

Через несколько дней женщины тоже стояли по пояс в воде, нервно сжимая в руках гнутые сучковатые удилища. Они тоже говорили о рыбе. Но рук не расставляли, а собирали пальцы полукольцом: вот, мол, какая толстая сорвалась!

Купаться в озере в одиночку неинтересно. Отовсюду укоризненные взгляды: чего это он рыбу пугает?

Но и в лагере одному не сладко. Жара. Скука. Все пропахло рыбой. Лагерь крест-накрест, от палатки к палатке, опутан веревками, на которых сушится рыбешка. Под веревками рыщут псы, отрабатывают прыжки в высоту.

Я знал, что подходит мой черед. Одолжи я у кого-нибудь удочку, и на крючке тут же повиснет нечто небывалое. Но я, как уж сказано, терпеть не могу рыбы.

И что же? Я откопал в древнем здании костяную пластинку. Неизвестный мастер эпохи раннего феодализма с большим искусством изобразил на ней трех плывущих рыб.

Из моего тихого раскопа неслись вопли, какие до того можно было услышать только на озере.

Сверчки


За стенами древних крепостей, в городах, давным-давно покинутых людьми, все-таки есть своя жизнь, свое население, свои голоса.

Ранним утром на крепость прилетают дикие утки с соседнего озера. Они кружатся над нами, а затем с какой-то непонятной целью примерно четверть часа сидят на выступах всех четырех стен. Наконец утки сбиваются в стаю и улетают на озеро. И воцаряется тишина. Разве что змея прошелестит в кустарнике.

Но ровно в пять дня с угловой башни раздается страстный, хищный крик совы. Ей откликаются совы с двух других башен. И снова все затихает.

Что означают эти крики? Может быть, вот что. Петух возвещает день. Но делает это глубокой ночью. Точно так же и совы, когда жаркий день начинает лишь клониться к закату, своею перекличкою предвещают ночь.

Но вот садится солнце. Наступают короткие южные сумерки. И словно по чьему-то сигналу начинает звучать весь древний город меж четырех стен, все его дома, улицы, площади, ставшие землей с пухлой корочкой солончака и редкими колючими кустами.

Звон идет снизу. И когда вы в сумерках бродите по крепости, то кажется, что вокруг на невидимых стебельках качаются мириады бубенчиков. Вы делаете шаг, и звучащая волна убегает, чтобы вновь сомкнуться за вашей спиной.

Это поют сверчки, милые добрые сверчки, незримые духи уюта и мира.

Вдоль стен, на которых по утрам сидят утки, чернеют россыпи камней. Камни молчат. Но они рассказывают о какой-то всеми забытой войне, когда крепость была взята штурмом и жизнь в ней навсегда прекратилась, когда погасли тысячи мирных очагов.

И, словно в память о них, поют и поют свою добрую песенку пустынные сверчки.

Все это происходит как раз тогда, когда в свете заката на поверхности разрушенного, смытого города как бы сами собой проступают улицы, переулки, дома.

Змеи


Говоря о нынешнем населении древних городов, нельзя не вспомнить про змей. Пожалуй, каждый год на раскопках или в лагере от наших рук гибнет какая-нибудь змея.

Иногда эти встречи оканчиваются мирно.

Как-то я поднялся на стену крепости, чтобы полюбоваться закатом. Вступил на гребень стены и вдруг прямо на том месте, куда собирался сесть, заметил свернувшуюся в кольцо змею с темным клетчатым узором на спине и пепельно-серыми боками. Обычно змеи уползают от человека, а эта не шевелилась. «Дохлая», — решил я и сел рядом. Насмотревшись на закат, я встал и ахнул: змеи не было! Закат собрал вместе человека и змею. Человек любовался последними лучами солнца. Змея тоже по-своему наслаждалась ими, и от этого ее холодная кровь делалась теплей.

…Отмечаем день рождения одной девушки. Художник наломал для нее букет из веток цветущего саксаула. Мы расселись на брезенте, уставленном яствами и кружками с вином. Посередине стояло ведро с букетом. В самый разгар торжества из букета показалась змея.

…После обеда собираемся у кровати нашего фотографа Жоры Павлиди. Прямо на живот благодушному Жоре кладем фанерку с приколотым к ней листком бумаги. Мы сочиняем кроссворд на археологические темы.

— Кстати, Жора, что это за веревочка торчит у тебя из-под подушки?

Жора не глядя хватается за веревочку и вскакивает как ужаленный. Из-под подушки выскальзывает змея.

Однажды мне пришлось испытать настоящий страх перед змеями. Я раскапывал глубокую комнату, над которой сохранился даже остаток свода. В верхнем слое завала, прямо под сводом, я первым делом обнаружил несколько десятков упругих спиралевидных скелетов. Была как раз такая пора, когда змеи меняют кожу. А вдруг это их любимое место? Вдруг они снова приползут сюда? Вдруг уже ползут? Я несколько успокоился, когда сообразил, что змеи меняют кожу, но никак не кости и что вряд ли они навещают усыпальницу своих предков. И все-таки что это за странное змеиное кладбище? Каким образом оно возникло?

Доводилось мне и жить под одним кровом со змеей в маленькой палатке. Мы с ней приходили и уходили в разное время, и я даже не подозревал о ее существовании. Но потом в палатке поселился архитектор. Целыми днями сидел он за складным столиком и чертил. Змея не могла дождаться, пока палатка опустеет, и выползла прямо из-под стола. Архитектор не растерялся. Могучею рукой он схватил змею чуть пониже головы, поднял над собой и удавил.

Когда начинается буран, можно увидеть, как змеи, высоко поднимая головы и словно ввинчиваясь в воздух, куда-то быстро ползут против ветра. Им некогда обходить препятствия. И если на пути встретится палатка с приподнятыми полами, они бесстрашно проскальзывают между нашими стульями, кроватями, сапогами.

После каждой встречи со змеей некоторое время испытываешь тревогу. Осматриваешь раскладушку перед сном вытряхиваешь сапог, прежде чем сунуть туда ногу. Но потом это проходит. Скорее всего тревога не изглаживается совсем, но она становится неосознанной и, наверное, что-то вносит в наше ощущение пустыни.

…К нам приехали кинооператоры. До наших раскопок они снимали еще один сюжет — ловлю ядовитых змей.

Герой этого сюжета, опытный поставщик змеиного яда на благо медицины, спросил операторов во время прогулки:

— Сколько змей вы видите сейчас вокруг себя?

Операторы огляделись и ответили:

— Ни одной.

Тогда ловец змей указал им на серый куст, где пряталась змея, на нору, откуда выглядывала змеиная головка, на хвост уползающей змеи. Словом, в поле зрения киногруппы оказалось одновременно шестнадцать змей.

С тех пор киношники стали видеть вокруг себя куда больше змей, чем мог бы их различить взгляд специалиста. От возбуждения, от ощущения постоянной опасности они даже помолодели, похорошели. Они так и сыпали шутками.

Есть упоение в бою

И бездны мрачной на краю.

И мне стало жаль, что я не могу разделить с ними этого чувства, этого скрытого страха, смешанного с нескрываемым восторгом. И что змеи стали для меня всего лишь частью привычного экспедиционного быта.

Перекати-поле

Вот перекати-поле —

Колючий пыльный шар.

Он лихо скачет в поле,

Хоть с виду сух и стар.

Но этот бесшабашный

Бродяга и чудак

Бежит от пашни к пашне

Совсем не просто так.

Ведь в поле опустелом

С утра и до темна

Он занят важным делом —

Он сеет семена.

Муравьи


Есть в пустыне такие уголки, где и весну-то не сразу углядишь. Особенно там, где на гладких такырах лежат сыпучие пески, которые чуть ли не каждый день перевеивает ветер. Но и тут весна остается весной.

…Из двух темных круглых отверстий в глине толпами выползли черные муравьи.

Толстые большеголовые солдаты. Подтянутые быстрые рабочие. И даже бесцветные крохотные существа, первые дети муравейника: им достался самый скудный корм и самый тяжкий труд, трогательно-жалкие няньки и кормилицы всех остальных муравьев.

Казалось, все они собираются покинуть муравейник. Но никто не уходил, все кружились на месте.

И вот на поверхности появились два больших черных муравья со светлыми мятыми крыльями, сложенными углом. Им нужно было подняться в воздух, найти себе пару из другого муравейника и основать новые семьи.

Крылатые впервые выглянули на белый свет. Всю свою жизнь они провели во мраке и в безделье. А крылья были для них ненужным грузом, делали их неуклюжими, неповоротливыми.

Свет, видимо, напугал крылатых. Их словно бы потянуло назад, в уютную темноту муравейника. Они беспомощно толкались в круглые двери родного дома. Но все его население, некогда безропотно кормившее их, оттягивало их оттуда за крылья.

Пока большие муравьи ползали и метались, их крылья на свету и на свежем воздухе окрепли, разгладились, отвердели. Дуновение ветерка, и крылатые муравьи, как сухие листья, безвольно оторвались от земли.

Не знаю, понятно ли им было, чего хочет от них природа, чего хотят их возбужденные, кишащие внизу собратья. Но мне показалось, что теперь они летят уже по собственной воле, потому что им это нравится.

Еще долго у дверей муравейника кишела и не могла успокоиться черная, шелестящая, праздничная толпа.

Я огляделся вокруг. Ни травинки, ни цветка. И все-таки весна. Все-таки есть в самом воздухе, в солнечном свете нечто такое, что сейчас, перед закатом, подняло всех муравьев во всех окрестных муравейниках. И заставило их, скопидомов и работяг, безумствовать, праздновать, бросить все привычные дела.

Самая первая песня

Феде Левину,

маленькому палеонтологу

Жил-был игуанодон

Весом восемьдесят тонн,

И дружил он с птицею

Птеродактилицею.

Ничего эта птица не пела,

Лишь зубами ужасно скрипела,

Лишь хрипела она да стонала,

Ведь других она песен не знала.

Но в восторге хриплый стон

Слушал игуанодон,

Радуясь певице

Птеродактилице.

Ибо звуки ужасные эти

Были первою песней на свете,

Самой первою песней на свете

На безлюдной, на дикой планете.

Сторожевая башня

В ясную погоду с крепости, где мы ведем раскопки, виден зубец сторожевой башни.

Семь веков назад она жила. Кто-то дежурил на ее вершине.

А на крепости днем и ночью сменялись особые часовые. Их обязанностью было смотреть на башню. Не упускать ее из виду.

И если днем с башни валил черный дым или ночью вспыхивало пламя, дозорные трубили в длинные трубы и поднимали на ноги весь город.

То была весть. Грозная: появился враг! Или радостная: идет долгожданный караван с прекрасной невестой-чужестранкой.

Давно нет на башне ни сторожей, ни груды хвороста. Но башня все-таки живет.

От нее сворачивают к нам в пустыню машины. С ними приходят вести.

И если днем заклубится пыль в стороне башни, а ночью засветятся фары, кто-нибудь непременно объявит: «Машина!»

Сегодня это сделает один, завтра другой. Смотря по тому, кто и каких вестей дожидается.

И что-то дрогнет в сердце у каждого.

Сигнал принят. Весть услышана.

Весть о том, что приближается весть.



1

Загрузка...