ПРИЛОЖЕНИЯ

А.Г. Ингер. ГОЛДСМИТ-ЭССЕИСТ И АНГЛИЙСКАЯ ЖУРНАЛИСТИКА XVIII ВЕКА

Голдсмит-романист давно и по достоинству оценен русскими читателями. Его «Векфильдский священник» был издан Н. И. Новиковым еще в 1786 г. и с тех пор еще шесть раз переводился заново и неоднократно переиздавался[551]. Поэзия Голдсмита привлекла внимание В. А. Жуковского: в 1813 г. он познакомил русскую публику со своим переводом баллады «Эдвин и Анжелина» (под названием «Пустынник». — «Вестник Европы», 1813, ээ 11-12), а еще раньше, в 1805 г. предпринял попытку примечательного по тем временам, хотя и вольного, перевода поэмы «Покинутая деревня» (впервые опубликован под названием «Опустевшая деревня», в т. I полного собрания сочинений В. А. Жуковского под редакцией А. С. Архангельского. СПб., 1902). Шедевр Голдсмита-драматурга комедия «Ночь ошибок» стала известна много позднее, в конце XIX в., но и она издавалась в четырех переводах[552] и была не раз представлена на советской сцене. И только Голдсмит-эссеист, автор замечательных юмористических и сатирических журнальных очерков, до сих пор не привлекал к себе внимания, хотя русская читающая публика XVIII в. была хорошо знакома с английской просветительской журналистикой[553].

Между тем лучшие очерки Голдсмита, особенно цикл его эссе, составивших потом книгу «Гражданин мира», воссоздают достоверную картину английской действительности во всем ее разнообразии, начиная от деталей повседневного быта и кончая важнейшими проблемами духовной и политической жизни века. С «Гражданином мира» связано начало литературной известности Голдсмита, книга эта завершает журналистский период его недолгого творческого пути.

* * *

Оливеру Голдсмиту (1728-1774) было уже около тридцати лет, когда он после долгих колебаний избрал, наконец, стезю профессионального писателя. Он родился в семье священника со скромным достатком, позади было, детство в заброшенной ирландской деревушке, сельские школы с не бог весть какими учителями, потом четыре года пребывания в колледже св. Троицы в Дублине. Он не мог платить за обучение и потому принужден был обслуживать богатых своекоштных студентов. Нескладный и некрасивый (в детстве он перенес оспу), униженный сознанием того, — что его держат в университете из милости, абсолютно неспособный корпеть над тем, что не давало пищи его воображению, и презиравший усидчивую посредственность, Голдсмит прослыл тупицей и нередко был предметом насмешек и издевательств.

После окончания колледжа в 1749 г. он почти три года тщетно пытался как-то определиться; родственники надеются, что он станет священником, юристом, врачом; его посылают в Эдинбург, славившийся в то время своим медицинским факультетом. Проведя в Шотландии две зимы, Голдсмит переезжает в Лейден слушать лекции в тамошнем университете. В немногих сохранившихся письмах этого периода к родным он поначалу еще дает отчет о своих занятиях, но вскоре признается, что на лекции почти не ходит, и письма его напоминают скорее юмористические очерки нравов Шотландии и Голландии[554]. Особенности национального склада, одежда, быт и нравы людей, их развлечения — все это схвачено метким ироническим глазом. Отдельные наблюдения, юмористические сопоставления и даже фразы из этих и более поздних писем, показавшиеся ему, по-видимому, особенно удачными, он использует много лет спустя в очерках «Гражданин мира» и в «Векфильдском священнике». Главным источником его произведений были не столько книги, из которых он черпал нужные ему сведения, сколько непосредственные жизненные наблюдения. Уже тогда, быть может бессознательно, у него возникла потребность бережно отбирать и копить про запас все, что поразило воображение. Подспудно в нем складывался внимательный к людям и слову художник.

Жил он в эти годы впроголодь, чувствовал себя очень одиноким; «уроду и бедняку, — писал он, — остается только довольствоваться собственным обществом, каковым свет предоставляет мне наслаждаться безо всяких ограничений»[555]. Но ни тогда, ни в последующие, самые бедственные годы журнальной поденщины это не ожесточило его, не убило неистощимого и благожелательного интереса к людям. Каким бы отчаянием ни были исполнены некоторые его журнальные эссе, тюремная проповедь героя его романа Примроза или строки «Покинутой деревни», одновременно с ними рождаются юмористические очерки и жизнерадостные комедии. Объясняется это не только индивидуальными свойствами художника, его душевным здоровьем (позднее романтикам при менее тяжких обстоятельствах личной жизни действительность представлялась в куда более мрачном свете), но и тем, что Голдсмит писал в годы, когда еще не были до конца развеяны иллюзии просветителей, их вера в возможность установленной разумом общественной гармонии, хотя уже и надвигалась трагическая кульминация промышленного переворота в Англии 60-70-х годов; Голдсмит стоит на перепутье, отсюда эти контрасты и двойственное отношение к самой доктрине просветителей, которую он то разделяет, то оспаривает.

В Лейдене он пробыл недолго: его ждали иные университеты — почти полтора года странствий, когда, одержимый желанием повидать мир, как незадолго до него Руссо или столь симпатичный Голдсмиту датский писатель Хольберг, он отправился в качестве «нищего философа» в путешествие по Европе. Его путь лежал через Фландрию и Францию до Парижа, потом на юг Франции, в Швейцарию и Италию; шел он пешком не только из-за отсутствия денег, но и из убеждения, что путешественник, «который промчится по Европе в почтовой карете, и философ, который исходит ее пешком, придут к совершенно различным умозаключениям»[556]. Он много повидал, сравнивал жизнь людей разных стран. Его влекло не праздное любопытство: как и его герой, китаец Лянь Чи, он стремился понять человеческое сердце, постичь различия народов, обусловленные средой, государственным строем, религиями. И рядом с просветительской верой в то, что представления о разумном и неразумном повсюду одинаковы, возникала мысль, что этические нормы, обычаи, духовные ценности относительны и ни одна абстрактная теория не может сделать всех людей счастливыми, ибо что ни человек, то иные представления о счастье («Гражданин мира, или Письма китайца», письмо XLIV).

В начале 1756 г. Голдсмит возвратился в Англию. Наступили самые тяжелые для него времена. Нелегко было нищему ирландцу получить место в Лондоне без рекомендаций и диплома; его нанимали из милости, за гроши. В течение года он сменил не одну профессию: был помощником аптекаря, корректором в типографии известного романиста и издателя Ричардсона, учителем и лекарем в одном из предместий Лондона — Саутуарке. Весной 1757 г. он познакомился с издателем Гриффитсом, предложившим ему на кабальных условиях сотрудничать в журнале «Ежемесячное обозрение» («Monthly review»). Голдсмит должен был рецензировать новые книги. Так он стал одним из литературных поденщиков.

Это было время, когда выражение «книжный рынок» впервые обрело реальный смысл. Литература, еще недавно зависевшая от милостей меценатов, перешла в руки предприимчивых издателей и торговцев, для которых книга была товаром. Невежественные дельцы от литературы в погоне за прибылью без всякого стеснения фабриковали чтиво, рассчитанное на самые вульгарны* вкусы. Оригинальные сочинения, антологии поэзии и переводы тонули среди многотомных компиляций, кратких пересказов и описаний путешествий, т. е. в потоке откровенной макулатуры, наподобие той, которую расхваливает китайцу книготорговец в LI письме. Одновременно резко возрастает выпуск периодической литературы — журналов и газет, в большинстве своем очень недолговечных; в 50-е годы в Лондоне выходило до сорока-пятидесяти названий в неделю[557]. К этому следует присовокупить поток анонимных брошюр и памфлетов, с помощью которых издатели рекламировали свои книги и поносили книги конкурентов. Полемика велась в грубом, оскорбительном тоне; стараясь скомпрометировать неугодного автора, анонимные писаки не брезговали ничем, в том числе и клеветой, вокруг ничтожных книг раздувался искусственный ажиотаж. Граб-стрит, на которой находилось большинство типографий и книжных лавок, стала синонимом низкопробной литературной поденщины, прибежищем беззастенчивых, продажных писак, среди которых мучительно было находиться человеку с убеждениями и талантом. Тринадцать очерков «Гражданина мира» (XX, XXIX, XXX, XL, LI, LIII, LVII, LXXV, LXXXIV, XCIII, XCVII, CVI, CXIII) дают читателю возможность представить литературные нравы того времени с достаточной полнотой.

Некоторое время спустя Голдсмит начал сотрудничать и в других периодических изданиях: установлено девять названий журналов и газет, в которых он печатался в эти годы. О чем только ни приходилось ему писать в своих рецензиях и обзорах новых книг! Наряду с историческими трудами Вольтера и поэзией кельтов, эстетическим трактатом Берка и переизданиями поэзии Спенсера и Батлера, Голдсмит принужден был рецензировать пухлые трактаты о происхождении законов, наук и искусств, слащавые любовные романы (сочинительнице одного из них он иронически напоминает, что удачный пудинг стоит пятидесяти современных романов), стихотворные опусы вроде «Поведения женщины, или Опыта об искусстве быть приятной» в двух томах (!) и, наконец, медицинские труды о лечении геморроя и о заразных болезнях скота в Англии. Одновременно с этой изнуряющей работой он переводит по заказу издателя анонимные «Мемуары протестанта...» и готовит сокращенное издание «Жизнеописаний» Плутарха. Все это печаталось без имени автора, остававшегося безвестным[558]. Наконец, в это же время он старается урвать время для своей первой оригинальной книги — «Исследование о современном состоянии словесных наук в Европе», где после широкого обзора литературы разных стран Европы он рассказывает о бедственном положении писателей в Англии. Здесь есть строки, оказавшиеся пророческими: Голдсмит пишет, что поэт — это дитя, он не дрогнет духом при землетрясении, но испытывает смертные муки от малейших разочарований; скудная пища, ненужные треволнения, непомерный труд истощают его творческие силы и неприметно сокращают его жизнь[559]. Автор этих строк умер, когда ему не было и сорока шести лет.

«Признаться, мне тяжко при мысли, что в тридцать один год я только начинаю выходить в люди, — писал он в это время брату Генри. — Хотя с тех пор, как мы с тобой виделись, я не болел ни одного дня, однако я уже не тот сильный и деятельный человек, каким ты некогда знал меня. Ты едва ли можешь себе представить, как истощили меня восемь лет разочарований, мук и учения. Представь себе бледную, печальную физиономию с двумя глубокими морщинами между бровями, с неприязненно суровым выражением и большой парик»[560]. Эти годы разрушили много иллюзий в сознании Голдсмита. В том же письме он говорит, что, усвоив в юности привычки и представления философа, он оказался безоружным перед коварными людьми и понял, что бедняку не остается иного выбора, как быть осмотрительным и корыстным. То же самое скажет потом и один из героев «Гражданина мира» — господин в черном платье (XXVII).

Корыстным и осмотрительным Голдсмит не стал. Даже в дни, когда его литературный талант был общепризнан, он остался верен себе, не приобрел джентльменского лоска и не оброс жирком благополучия. Все его манеры и позже изобличали, как писал впоследствии его друг, выдающийся английский портретист Рейнолдс, «человека, который прожил большую часть своей жизни среди простонародья»[561]. Не был он и эксцентричным чудаком, ни тем более «вдохновенным идиотом», как презрительно отозвался о нем знатный дилетант Хорейс Уолпол, которому претил именно демократизм Голдсмита. У писателя были слабости, он объяснял их «романтическим складом ума» (romantic turn), он совершал иногда нелепые с точки зрения здравого смысла поступки, мог на минуту дать волю пришедшей в голову фантазии, не по средствам и вычурно нарядиться или неожиданно для такого скромного и застенчивого человека проявить заносчивость и дерзость в обращении именно с высокомерными людьми. Но не было ли это попыткой спасти душу живу, защитить свою индивидуальность и человеческое достоинство и в ирландской провинции, где он был обречен на прозябание, и в многолюдном равнодушном Лондоне?[562]

Поразительно, что многочисленные анекдоты о причудах и странностях писателя заслонили в восприятии современников и некоторых последующих биографов истинную сущность мудрого сердцем и глубокого художника. Уже в самом начале своего творческого пути в рецензии на книгу «Од» Грея Голдсмит ясно выразил свое понимание цели творчества. «Мы не можем наблюдать, — писал он, — как становящийся известным Поэт ищет успеха лишь среди узкого круга — ученых, не напомнив ему мысль, которую Исократ внушал обычно своим ученикам: изучай народ (курсив Голдсмита. — А. И.). Познание народа и снискало древним бессмертие»[563].

Как ни тяжелы были для начинающего писателя эти годы, однако журнальные рецензии и очерки принесли ему и немалую пользу; они способствовали расширению его кругозора, помогли выработать свою манеру, свой писательский стиль, содействовали формированию его собственных суждений по самым различным проблемам литературы, да и не только литературы.

* * *

В период с 1759 по 1762 г. Голдсмит почти целиком посвящает себя жанру эссе (essay — «опыт») — одному из популярнейших в английской литературе XVIII в. Так назывались в ту эпоху сочинения самого разнообразного свойства: теоретические трактаты философов и моралистов — например, «Опыт о человеческом разуме» Локка; труды сугубо практического характера — например, «Опыт о проектах» Дефо, где предлагались вполне конкретные нововведения, которые должны были содействовать расцвету коммерции и просвещения; дидактические поэмы — например, «Опыт о человеке» Александра Попа, а журналисты Аддисон и Стиль, положившие начало английской нравоописательной периодике своими журналами «Болтун» («The Taller», 1709-1711), «Зритель» («The Spectator», 1711-1712) и др., называли так небольшие очерки (две-три страницы), в которых, по их мнению, как и в любом научном опыте, накапливались постепенно многоразличные наблюдения над человеческой природой. За этими последними название эссе и закрепилось как определение жанра короткого очерка, содержание и композиция которого никак не регламентированы. Живая бытовая сценка, рисующая нравы (они лучше удавались Стилю), и рассуждения нравственного характера (о молодости и старости, скупости и щедрости, любви и благодарности и т. п.), где мысли подтверждаются примерами из истории, литературы, аллегориями и даже сказками (к таким рассуждениям больше тяготел Аддисон), литературная рецензия и назидательная история — все это называлось тогда эссе. В нем автор непринужденно беседует с читателем, сочетая забавное с серьезным, стремясь развлечь его, наставить и просветить.

Такие эссе, — а каждый номер «Зрителя», например, состоял из одного очерка, к которому присовокуплялись всякого рода объявления, — снискали журналам Аддисона и Стиля огромную популярность. В XVIII в. они издавались отдельными книгами десятки раз и были переведены на многие языки; их плодотворный опыт не мог не принять во внимание писатель, подвизавшийся в этом жанре[564]. Голдсмит прекрасно знал эти журналы; известно, что позднее он собирался даже подготовить «Зрителя» для переиздания в Ирландии. Тематика многих очерков его «Гражданина мира», как морально-наставительных, так и бытовых (о нравах театрального Лондона, об азартных играх, дамских туалетах и лекарях-шарлатанах, о посещении усыпальницы выдающихся людей в Вестминстерском аббатстве и пр.), их жанровое разнообразие (бытовая сценка, сказка, аллегория, сновидение, пародия, жизнеописание и пр.) — все это свидетельствует о том, что Голдсмит многим обязан журналам Аддисона и Стиля. Более того, возможно, что сам замысел его цикла: показать Англию в восприятии человека иной культуры — был отчасти подсказан 50-м номером «Зрителя» (идея его, как известно, принадлежала Свифту), в котором рассказывалось, как четыре индейских вождя побывали в Лондоне и многому дивились, в частности поведению прихожан в соборе св. Павла (у Голдсмита аналогичная тема в XLV письме).

В 50-е годы XVIII в. в Англии наступил новый подъем журнальной периодики: в это время выходят такие примечательные издания, как журналы «Рассеянный» («The Rambler», 1750-1752) и «Досужий» («The Idler», 1758-1760) известного литературного критика и автора английского «Словаря» д-ра Сэмюэля Джонсона; «Свет» («The World», 1753-1756), вокруг которого группировалось несколько авторов-аристократов — лорд Честерфилд, Хорейс Уолпол и др., и «Знаток» («The Connoisseur», 17541756), издававшийся двумя молодыми воспитанниками Оксфорда, будущим комедиографом Джорджем Кольманом-старшим и Торнтоном. Каждый из этих журналов отличался и по характеру материала и по манере его подачи[565]. Очерки Джонсона по сути продолжали традицию Аддисона: в них преобладали серьезные морально-дидактические рассуждения. Журнал «Свет» придерживался противоположного направления — он обращался преимущественно к привилегированному читателю, откровенно стремясь развлечь и позабавить его отчетами о дуэлях, скандальных происшествиях и развлечениях, наставлял относительно садоводства и эпистолярного искусства, а если иногда и высмеивал довольно остро пороки светских модников, то читатели должны были понимать, что авторы принадлежат к их же кругу и радеют об их пользе. «Свет» имел в ту пору необычайный успех. «Знаток» был тоже юмористическим журналом, продолжавшим скорее традицию очерков Стиля, — его авторам более всего удавались комические зарисовки быта.

Но как ни отличался на первый взгляд «Знаток» от журналов Джонсона, их роднила, в сущности, общая исходная позиция, выражавшаяся в безоговорочном приятии английского общественного строя; они вполне могли бы повторить слова Аддисона-«Зрителя», что если бы ему пришлось выбирать религию и правление, под которым он хотел бы жить, то он без малейшего колебания отдал бы предпочтение той форме религии и правления, которые установлены в его собственной стране. Авторы «Знатока» мгновенно утрачивали юмор, как только речь заходила о проявлении вольнодумства, особенно в вопросах религии и особенно среди людей простого звания.» Все эти журналы равнодушно отворачивались от жизни английского простонародья, а если и писали о нем, то с нескрываемой насмешкой и враждебностью.

Но в эти же годы выходил и «Ковент-Гарденский журнал»[566] Фильдинга (1752), являющийся одним из последних его начинаний. Фильдинг тоже выступал в нем против вольнодумства и атеизма, изображал невежественных каменщиков и портных, возомнивших себя философами. Он откровенно говорил о назначении религии в обществе — служить уздой для бедняков, удерживать от посягательства на чужое имущество и устрашать их идеей воздаяния и возмездия. Автор не мыслил иного общественного уклада, кроме существующего, вмешательство простолюдинов в дела государственного управления представлялось ему недопустимым и губительным. Но коренное отличие «Ковент-Гарденского журнала» от других состояло как раз в том, что он не мог не замечать нищей, страдающей народной Англии, которая не заботила авторов «Знатока» и тем более «Света», не мог рассуждать о человеческих пороках вообще, как это делал Джонсон.

По мнению Фильдинга, все великие люди от Цицерона до Локка согласны в одном: «тот, кто нуждается, имеет по законам природы право получать помощь за счет излишеств тех, кто пользуется изобилием; законы эти не предоставляют богатым права выбора. Тот, кто отказывается помочь бедным и обездоленным, нарушает справедливость и заслуживает имени обманщика и грабителя общества»[567]. Имя «бессмертного Свифта» не раз упоминается в журнале с огромным уважением. «Ковент-Гарденский журнал» не развлекал, в нем уже не было той жизнерадостности и веры в конечное торжество добрых светлых начал в жизни, которыми дышали страницы «Истории Тома Джонса, найденыша». Здесь преобладает горькая ирония свифтовского толка. Таким образом, наряду с либеральной традицией юмористических журналов Аддисона и Стиля[568], с их сатирой, исполненной благодушия, в середине XVIII в. была жива и иная, сатирическая, социальная традиция, идущая от публицистики Свифта, очень сложная и противоречивая, отнюдь не претендовавшая на потрясение основ и все же в условиях того времени выражавшая самые демократические общественные настроения.

Голдсмит весьма лестно, хотя и не без оговорок, отзывался о «Рассеянном» Джонсона[569]; в рецензии на отдельное издание «Знатока» он особенно одобрял его манеру — «непринужденность веселого собеседника», отсутствие «наигранного превосходства» и то, что «Знаток» и в сатире сохраняет благожелательность[570]; что же касается журнала Фильдинга, то Голдсмит его нигде не упоминает, и тем не менее журнальные очерки Голдсмита свидетельствуют о том, что он был не только юмористом, не ограничивался комическим изображением повседневного быта, а его позиция была позицией художника-демократа и, без сомнения, близка традиции Свифта и Фильдинга.

К концу 1759 г. литературная репутация Голдсмита настолько упрочилась, что издатель Уилки доверил ему выпуск самостоятельного еженедельного журнала «Пчела». Голдсмит предпочел публиковать в каждом номере не один очерк, а несколько, чтобы каждый читатель нашел себе что-нибудь по вкусу. Здесь были и стихи, и очерки о театре, и занимательные истории, и традиционные очерки-фельетоны о нелепостях моды, но добрая половина материала отличалась непривычно серьезным характером.

Разумеется, здесь можно было встретить и отдельные рассуждения, характерные для компромиссного английского просветительства в целом: о том, что счастье человека зависит главным образом не от внешних обстоятельств, а от склада его ума, что лучшее средство быть счастливым и полезным — это оставаться в том положении, которое от рождения определено нам судьбой, и пр. Но в этом же журнале был впервые напечатан и очерк «Картина ночного города» (э IV), который Голдсмит включил потом в окончательную редакцию «Гражданина мира» (CXVII). Трагическая картина социальных контрастов Англии эпохи промышленного переворота усугубляется в нем чувством безысходности, которое терзает сердце автора, пониманием бессилия просветительских теорий перед реальными страданиями бедняков. На страницах журнала ощущается тоска Голдсмита о невозвратных днях своего деревенского детства; он поэтизирует уничтоженный процессом огораживания общинных земель патриархальный быт, жизнь среди природы и бесхитростные радости бытия. Удовольствие, доставляемое игрой актера Гаррика, никоим образом нельзя сравнить с тем, которое, по словам автора, он получал от сельского шутника, подражавшего проповеди квакера, а пение итальянских оперных певцов не пробуждает в его душе того волнения, которое он испытывал, когда старая молочница на ферме пела ему баллады о последней ночи Джонни Армстронга или о жестокости Барбары Аллен[571].

Так постепенно на страницах «Пчелы» возникает ощущение трагического разрыва между философскими построениями просветителей и реальным общественно-историческим процессом. Надежда на религиозно-этическую проповедь как на единственное средство утешения далеких от философии бедняков уживается с пониманием тщетности этой проповеди, а поэтизация сельской идиллии — с сознанием, что она невозвратима и едва ли когда реально существовала. Такое мироощущение характерно было для английского сентиментализма, связанного с просветительством и выражающего кризис его. Это сказалось в очерках «Гражданин мира» и еще более в романе «Векфильдский священник» (1766) и поэме «Покинутая деревня» (1770).

Естественно, что при таком взгляде на положение вещей «Пчела» не могла рассчитывать на интерес тех читателей, которым импонировал «Свет»; издание Голдсмита не пользовалось особым успехом. В IV номере он спрашивал, не переменить ли ему название журнала? Несомненно «Королевская пчела» или «Антифранцузская пчела» звучит лучше, иронизировал писатель. Или, быть может, обратиться к таким популярным темам, как «... прославление прусского короля.., диссертации о свободе.., наше несомненное превосходство на морях.., история старухи, у которой зубы выросли до трех дюймов.., оды по случаю наших побед?»[572] Вторить официозной печати или потрафлять вкусу обывателей Голдсмит не собирался; на восьмом номере (24. XI. 1759 г.) журнал прекратил свое существование.

Однако Голдсмит не сдавался: спустя два месяца он предпринял новую попытку добиться успеха на поприще журналистики, осуществил давно, по-видимому, вынашиваемый им замысел. Это был цикл писем-очерков, еженедельно публиковавшихся в газете издателя Ньюбери «Общественные ведомости». Газета начала выходить 12 января 1760 г., а первые два письма появились 24 января 1760 г. без подписи и названия, с пятого письма они стали нумероваться, тогда же появилось и название «Китайские письма». До ноября 1760 г. публикация очерков была особенно интенсивной (от 8 до 11 в месяц), они содействовали успеху газеты Ньюбери, и многие очерки самовольно перепечатывались другими периодическими изданиями. Но затем «Китайские письма» стали появляться в газете все реже, былой интерес к ним начал ослабевать, да и сам Голдсмит, видимо, уже тяготился этой затянувшейся публикацией. Он был в это время поглощен иными замыслами: именно в этом году он работал над романом «Векфильдский священник», отделывал поэму «Путешественник», продолжал писать очерки для других журналов (около 30 за два года-1760-1761). Последнее, CXVIII письмо появилось 14 августа, а в мае 1762 г. все они вышли отдельной книгой анонимно.

Готовя это первое отдельное издание, Голдсмит подверг текст тщательной стилистической редактуре; особенно заботливо он отделывал окончания писем, добиваясь в них афористической сжатости и легкости. Он переменил многие очерки местами и дополнил цикл «Предуведомлением издателя», а также еще четырьмя письмами: два из них печатались уже прежде — CXVII письмо (упоминавшаяся выше «Картина ночного города» из «Пчелы») и CXIX письмо о калеке-солдате (в «Британском журнале», э VI, 1760 г.), а два (CXXI и СХХП) были написаны специально для этого издания. Выбор именно этих очерков и их расположение в конце книги, по соседству с очерками об английских выборах (СХП) и судебной системе (XCVIII), ясно показывают, что Голдсмит заботился о том, чтобы у читателя к финалу сложилось вполне определенное впечатление, в котором преобладала бы сатирическая оценка английской действительности. Теперь книга включала 123 очерка. Появилось и новое название: «Гражданин мира, или Письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на Востоке».

Мысль, выраженная в этом названии — гражданин мира (причем слова эти несколько раз повторяются и в самом тексте книги), свидетельствовала о существенных переменах, происходивших в реальной жизни и отразившихся в идеологии и сознании того времени. Выражение «гражданин мира» было широко распространено в среде философов эпохи Просвещения и служило тогда характеристикой человека передовых убеждений. Тому были свои причины. Развитие буржуазных отношений, далекие путешествия и географические открытия, знакомство с народами прежде неведомых стран и континентов, невиданный дотоле размах торговли и возникновение мирового рынка — все это «разрывало рамки местной и провинциальной ограниченности»[573] феодальной эпохи, рождало чувство общности человечества — обитателя одной планеты. У просветителей крепло ощущение, что передовые мыслители разных стран — люди одного лагеря, соратники в борьбе против общего врага: феодального неравенства, произвола и обскурантизма, соратники в пропаганде достижений человеческой мысли, способствующие сближению народов, равно ответственные за судьбу всех людей, радеющие о благе не только своей родины, но и всего человечества. Пафос этой идеи пронизывает всю книгу Голдсмита, и потому новое название значительно больше соответствовало ее содержанию.

После выхода «Гражданина мира» Голдсмит больше почти не обращался к жанру очерка. В 1765 г., как бы подводя итоги, он опубликовал сборник своих избранных эссе, куда включил 25 очерков, и в их числе 8 из «Пчелы», 9 из «Гражданина мира», а остальные из других журналов, в том числе, возможно, самый лучший свой очерк «Видения в таверне «Кабанья голова» в Истчипе» (впервые был опубликован в «Британском журнале» за февраль, март, апрель 1760 г.)[574].

* * *

Мысль опубликовать серию очерков, связанных единым сюжетом, придав им характер писем путешественника, уроженца Востока, оказавшегося в Европе, возникла у Голдсмита не случайно. Решающую роль, по-видимому, в этом сыграл огромный успех «Персидских писем» Монтескье (1721), породивший множество подражаний, хотя ни одно из них так и не достигло ни художественного уровня, ни популярности книги французского просветителя. Автор лучшего исследования об источниках «Гражданина мира» Хамильтон Смит[575] обратил внимание на то, что, рецензируя работу Вольтера «Всеобщая история» в «Ежемесячном обозрении» (август 1757), Голдсмит включил в свою рецензию слова Вольтера из другого сочинения — «Век Людовика XIV», где указывалось, что двери французской Академии открылись перед Монтескье именно потому, что сатира в его книге была дана в чужеземном обличий. «Сатира, звучавшая горько в устах азиата, — писал Вольтер, — потеряла бы всю свою силу, исходи она от европейца»[576]. Возможно, мнение такого авторитета, как Вольтер, предопределило выбор Голдсмитом жанра его произведения.

Впрочем, книга такого рода впервые появилась в Англии задолго до «Персидских писем»: это был перевод произведения Мараны «Письма турецкого шпиона»[577]. Напечатанная еще в 1687-1693 гг., она выдержала к году смерти Голдсмита 26 изданий. Писатель ее знал: еще в мае 1753 г., совсем молодым человеком, он пишет из Эдинбурга своему дяде, что живет уединенно, как турецкий шпион в Париже[578]. В книге Мараны сатира на европейские, и особенно французские, нравы XVII в. сочеталась с интригующим сюжетом, рассказом об опасностях, угрожавших турецкому шпиону, о его любви к прекрасной гречанке Дориде и т. д.

Из английских подражаний Монтескье следует назвать книгу Джорджа Литлтона (1708-1773) «Письма перса из Англии к друзьям в Исфагани» (1735)[579], в которой политическая сатира сочеталась с авантюрным сюжетом, во многом напоминающим приключения героев книги Голдсмита Хингпу и Зелиды, причем у героини было такое же имя — Зелида.

В августе 1757 г. Голдсмит рецензировал в «Ежемесячном обозрении» другую книгу такого же рода — «Письма армянина из Ирландии к друзьям в Трапезунде» (авторство не установлено)[580]. Отмечая достоинства и недостатки книги, Голдсмит высказывает некоторые соображения относительно того, как следует писать сочинения такого рода. Если автор хочет создать сатиру, то он должен описывать те нелепости, которые более всего могут броситься в глаза чужеземцу, надо также представить, что именно хотели бы узнать из его писем азиатские друзья, на основании того, что нам самим хотелось бы получить от своего корреспондента на Востоке. Герой рецензируемой книги, замечает далее Голдсмит, слишком вникает в детали ирландской политической жизни, и такая осведомленность подрывает веру в то, что автор писем — путешественник-армянин. В этих суждениях чувствуется стремление определить и для себя особенности данного жанра[581]. Наконец в 1739 г. маркиз Д'Аржанс (1704-1771), плодовитый писатель, близкий к кругу Вольтера, опубликовал свои «Китайские письма», переведенные в 1741 г. на английский язык и неоднократно переиздававшиеся и во Франции и в Англии[582], которые могли утвердить Голдсмита в его выборе.

Однако решение сделать своего героя именно китайцем было обусловлено не только письмами Д'Аржанса. Интерес к Китаю пробуждается в Европе еще в конце XVII в. — начале XVIII в., когда появились отчеты и книги миссионеров (преимущественно иезуитов) об этой стране. В этих книгах Китай был представлен в крайне идеализированном виде, как страна, где правят мудрые монархи-философы, мораль и религия которой якобы определяются естественными законами природы и разума, и т. п. Поэтому многие просветители, черпавшие свои сведения о Китае из этих источников, видели в нем воплощение своих политических и нравственных идеалов. Конфуцианство, например, представлялось им своеобразной, основанной на законах разума, верой, и потому, критикуя религиозный фанатизм в Европе, просветители противопоставляли ему дух мудрой терпимости Конфуция[583].

В Англии кульминация повального увлечения всем китайским приходится как раз на 50-е годы. При этом мода на всякого рода «шинуазери» наблюдается и в быту — фарфоровые безделушки, посуда, ткани, мебель, садовые беседки в виде пагод и пр.

Одним из ревностных пропагандистов Китая становится Вольтер, не упускавший случая противопоставить европейским порядкам китайский, государственный строй, его законы, философию и религию, мораль, историю и т. д.[584] Эти высказывания были хорошо известны Голдсмиту. Кроме того, Вольтер обработал сюжет китайской драмы XIV в. в своей пьесе «Китайский сирота», которая шла в Англии в переделке драматурга А. Мерфи. Голдсмит опубликовал рецензию на нее, где, в частности, писал, что обращение Вольтера, тонко учитывающего дух времени, к китайскому материалу не случайно, что сейчас в моде все восточное, в особенности китайское[585]. Действительно, друг Голдсмита Томас Перси трудился в это время над первым в Англии переводом китайского романа[586]; в 1757 г. архитектор Вильям Чемберс издал «Изображения китайских зданий, мебели, одежды, механизмов, утвари и пр.»[587]. Хорейс Уолпол напечатал в мае того же 1757 г. «Письмо Ксо Хо, китайского философа в Лондоне, к своему другу Лянь Чи в Пекин»[588]. Письмо это затрагивало главным образом вопросы современной английской политической жизни, но одновременно рассказывало о нравах, погоде, одежде и пр. Произведение имело огромный успех и было переиздано пять раз в течение двух недель, что могло еще раз привлечь внимание Голдсмита к благодарной и пользующейся популярностью среди читателей форме писем восточного путешественника. Возможно, отсюда он позаимствовал имя своего героя, тоже китайского философа Лянь Чи. В 1760 г. вышел восьмой том «Новой всеобщей истории», который целиком был посвящен Китаю[589].

Число подобных фактов можно было бы умножить[590]. Неудивительно, что еще задолго до знакомства Голдсмита с Ньюбери мы находим в его письме к другу юности Роберту Брайантону от 14 августа 1758 г. свидетельство того, что мысль о «китайском философе» уже завладела его воображением. «Я знаю, — пишет он, — что воспоследует, если мои труды дойдут когда-нибудь до Татарии или Китая. Представь себе одного из ваших китайских Овановичей, наставляющего одного из ваших татарских Чианобаччи, — видишь, я употребляю китайские имена, чтобы показать свою ученость, как вскоре я заставлю нашего китайца говорить как англичанина, чтобы показать его ученость» (курсив мой. — А. И.). И далее следует шутливая речь якобы китайского философа о Голдсмите, который был «Конфуцием Европы» и пр.[591] Приведенные «китайские» имена нельзя читать без улыбки, но наличие четкого литературного замысла не вызывает сомнений.

Наконец, в шестом номере «Пчелы» Голдсмит включил в очерк «О непрочности земной славы» полуиронический рассказ о китайце[592], который долго изучал труды Конфуция, знал много иероглифов и читал немало книг. Однажды он задумал совершить путешествие по Европе, чтобы познакомиться с обычаями европейцев. Приехав в Амстердам (где побывал и откуда приехал в Лондон и герой «Гражданина мира» Лянь Чи), он зашел в книжную лавку и попросил труды великих китайских писателей, но оказалось, что здесь никто о них и не слыхал, и китаец был потрясен бренностью и ограниченностью земной славы. Из этого рассказа, напечатанного через год с небольшим после приведенного выше письма, видно, как постепенно конкретизировался замысел «Гражданина мира».

* * *

Книга Голдсмита, как и «Персидские письма» Монтескье, представляет собой как бы синтез многих жанров, характерных для просветительской литературы XVIII в. Как уже указывалось, это цикл эссе самого разнообразного содержания и характера и одновременно произведение эпистолярное — ведь очерки написаны несколькими корреспондентами. Перед читателем предстают разные человеческие индивидуальности: мудрый, терпимый Лянь Чи, стойкий в несчастьях, подчас легковерный и наивный, но чаще иронический и проницательный. Он именует себя последователем Конфуция, но в сущности это просветитель-рационалист, мечтающий о счастье людей и сближении народов. Реальная жизнь нередко подвергает испытаниям его оптимизм, и тогда дела человеческие кажутся ему жалким балаганом, а усилия разума — тщетными, исчезает вера в смысл человеческого существования, в возможность найти выход с помощью разума (XXII, CXXII) — Лянь Чи выражает тогда сомнения своего создателя, Оливера Голдсмита. Два других корреспондента — сын Лянь Чи — Хингпу (он юн, пылок, неопытен, живет больше эмоциями и легко переходит от радости к отчаянию) и почтенный президент Академии церемоний — Фум Хоум, который брюзглив и докторален и убежден в превосходстве восточной цивилизации и образа жизни над европейским.

Говоря о Лянь Чи, в восприятии которого изображена Англия середины XVIII в., следует все же иметь в виду, что отождествлять его с автором было бы столь же опрометчиво, как и видеть в Гулливере Свифта. Отношение Голдсмита к своим героям существенно отличается от отношения Дефо и даже Фильдинга к их персонажам. Их оценка, как правило, характеризуется определенностью и устойчивостью на протяжении всего произведения. Например, Фильдинг, избрав приязненную, добродушно-ироническую интонацию в изображении пастора Адамса, неизменно сохраняет ее до конца романа. Иное у Голдсмита: его отношение к персонажу многообразно и изменчиво, потому что сам персонаж всякий раз повернут к нам другой своей стороной и его достоинства и слабости взаимосвязаны.

В ряде очерков оценка явлений у Лянь Чи и автора полностью совпадает, и гнев и изумление китайца — это чувства самого Голдсмита, в других случаях (когда, например, Лянь Чи обманут лондонской проституткой) автор снисходительно посмеивается над ним, но подчас Голдсмит дает волю и злой иронии, которая при этом завуалирована и требует от читателя немалой проницательности. Так, в VII письме, узнав о несчастьях, постигших его семью в Китае, Лянь Чи разражается горестными ламентациями, и читатель уже готов разделить его скорбь, но автор охлаждает наше сочувствие примечанием от лица издателя, что большая часть письма — переписанные сентенции Конфуция. В XXII письме, получив известие о том, что сын обращен в рабство, Лянь Чи вновь разражается стенаниями, и опять нас предупреждают, что они заимствованы на этот раз у арабского поэта.

Почему же Голдсмит так настойчиво посмеивается над горем своего, персонажа? Не потому ли, что тот в поисках мудрости отправился путешествовать, и не куда-нибудь, а в Англию, и притом думает, что, став мудрым, становишься счастливым? Как справедливо пишет исследователь творчества Голдсмита Роберт Хопкинс, читатели «Гражданина мира» уже знали «Кандида» Вольтера и «Расселаса, принца Абиссинии» С. Джонсона, проникнутых скептицизмом относительно социальных упований просветителей начала века, и это проливает свет на позицию Голдсмита, когда он развенчивает иллюзии своего персонажа[593]. Но в книге есть, и внутренний контекст, который тоже необходимо учитывать. Так, взятый отдельно совет Лянь Чи сыну искать счастье не в упованиях на будущее и не в воспоминаниях о прошлом, а в настоящем (XLIV), возможно, сам по себе не плох, но если учесть, что Лянь Чи дает его рабу — то подобный совет звучит смехотворно.

В другом письме Лянь Чи советует сыну терпеливо копить фартинг за фартингом (LXX). Разделяет ли Голдсмит эту мудрость? Разумеется, нет. Двумя годами ранее он писал своей кузине Джейн, что собирается украсить стены своей комнаты изречениями, с помощью которых надеется стать на верную стезю: «Смотри в оба. Не упускай случая. Деньги — это деньги. Если у тебя тысяча фунтов, то ты можешь сунуть руки в карман и сказать, что в любой день в году ты стоишь тысячу фунтов. Стоит только истратить фартинг из тысячи фунтов, и это уже более не тысяча фунтов»[594]. Эти последние слова повторяет один из героев «Гражданина мира», господин в черном, отзывчивый человек, пытающийся некоторое время, но, к счастью, безуспешно, жить «как все», согласно прописям буржуазной морали. Как отмечает тот же Хопкинс, в «Гражданине мира» никогда нельзя быть уверенным, где Лянь Чи произносит трюизмы, а где мысли героя и автора совпадают.

Кроме того, перед нами дневник путешествия, и притом несколько необычный. Голдсмит, правда, далек от того, чтобы, подобно Стерну в его «Сентиментальном путешествии», окончательно переключить свое внимание на тончайшие движения сердца и скрытые мотивы поступков человека и отправиться в странствия по тому сложному микромиру, который именуется душой человека, но одновременно он иронизирует и над путешественниками, заполняющими свои отчеты детальными описаниями пейзажей, городов, памятников старины и всякого рода достопримечательностями. Его внимание привлекают люди, их поведение, их повседневный быт и развлечения, своеобразие национального характера и уклада, обычаи, верования и законы, общественные и государственные учреждения, духовный климат и, конечно, уровень культуры и образованности, то есть все, что в то время обнималось одним очень емким словом — нравы. Прочитав эту книгу, читатель едва ли сумеет зримо представить себе облик тогдашнего Лондона, но жизнь лондонцев и англичан в целом, дух этой колоритной эпохи представит несомненно.

«Китайские письма» — это и восточная повесть, ибо очерки насыщены огромным ориентальным материалом — нравы и обычаи Китая и других стран Востока, восточные легенды, сентенции и имена, которыми автор пользуется и для занимательности, и для иллюстрации своей мысли об относительности человеческих представлений. Исследователи, изучавшие литературные источники «Гражданина мира»[595], установили, что в период работы над очерками Голдсмит, по-видимому, постоянно имел под рукой по крайней мере три книги, из которых он преимущественно черпал восточный материал. Это уже упоминавшиеся «Китайские письма» Д'Аржанса, откуда в период наиболее интенсивной публикации очерков Голдсмит брал и темы отдельных писем и многие сведения, а иногда прибегал и к прямым текстуальным заимствованиям, но подвергал при этом текст Д'Аржанса не только коренной стилистической обработке, но и вносил существенные смысловые изменения[596].

Кроме Д'Аржанса Голдсмит широко пользовался книгами о Китае двух французских миссионеров-иезуитов, которые широко цитировал в свое время Д'Аржанс и откуда взял сюжет «Китайского сироты» Вольтер. Одна из них — «Новые записки о современном китайском государстве»[597] (1696) — принадлежала Луи Леконту (1659-1729) и была изложена в виде 14 писем, адресованных к знатным лицам (вскоре после выхода в свет она была переведена на английский язык). — Автор ее — один из шести миссионеров, посланных в 1685 г. французским королем в Китай. Целое письмо было посвящено жизни и учению Конфуция, приводились и приписываемые ему изречения, которыми воспользовался Голдсмит. Здесь же он почерпнул и исторические легенды о некоторых императорах (обработанные в XLII письме), сведения о церемонности китайцев (комически преувеличенные им в XXIX очерке) и множество деталей — о длинных ногтях у знати, о белом цвете — символе траура, об азартных играх и идолопоклонниках секты Фо (буддистах) и пр.

Автором другого сочинения — «Географическое, историческое, хронологическое, политическое и физическое описание Китайской империи...»[598] — был Дю Альд (1674-1743). Его четырехтомный труд (1735) включал сведения, собранные 27 миссионерами. Здесь был дан перечень и описание провинций и городов Китая, названия династий, имена императоров и достопамятные события; отдельные главы были посвящены различным сторонам жизни, обычаям, религии и сектам, науке, поэзии и китайской медицине. Отсюда Голдсмит заимствовал географические названия, имена, описания пищи и одежды и историю любящих супругов — Чжоана и Ханси (которая неузнаваемо изменилась в его изящном пересказе с новым ироничным и снисходительным к человеческим слабостям финалом). При этом он не очень заботился о точности передачи отдельных фактов, его больше занимала Англия и ее проблемы, нежели далекий Китай, поэтому он иногда путал обстоятельства, приписывал деяния одного императора другому или переиначивал и без того диковинные вымыслы иезуитов (см., например, комментарий к VIII письму). Китай в книге Голдсмита — это не более чем условная декорация. Писатель достаточно иронически относился к повальному увлечению всем китайским (об этом свидетельствует уже упоминавшаяся нами рецензия на пьесу А. Мерфи «Китайский сирота»), и, даже прибегая к модному жанру восточной повести, он в то же время откровенно посмеивался над уродливыми формами, которые принимала эта мода (XIV, XXXIH).

Необходимо подчеркнуть также, что писатель далек от чрезмерной идеализации всего китайского, как это было присуще большинству миссионеров и многим просветителям. Когда, например, почтенный Фум Хоум с явно преувеличенным пафосом утверждает в письме к другу, что история Китая неизмеримо превосходит европейскую достославными деяниями и что Китайская империя основана на законах природы и разума, то нельзя не заметить, что примеры, которые он далее приводит, свидетельствуют как раз об обратном — это история кровавых междоусобиц, предательств и жестокости. Автор «два ли разделяет умиление Фум Хоума по поводу императора, убившего одного за другим одиннадцать мандаринов, осмелившихся сказать ему правду, но пощадившего последнего из них, двенадцатого, — и раскаявшегося в своем поступке (XLII). Восхищаясь прошлым Китая, его достижениями в науках и искусствах, его законами, он одновременно отмечает и нынешний его упадок (LXIII)[599]. Следует также отметить, что восточный колорит в книге постепенно убывает: читатели, видимо, не очень верили в подлинность «Писем китайца» (XXXIII письмо было ответом на такие упреки), и, наскучив необходимостью заботиться о восточном колорите, Голдсмит постепенно почти начисто от него отказался.

Наконец «Гражданин мира» в какой-то мере и философская повесть, с которой его роднит восприятие общественных порядков и нравов европейцев глазами человека иной культуры, иного образа жизни, а также непосредственное обсуждение философских, политических и нравственных проблем. Но, пожалуй, самое главное сходство состоит в характерном для философской повести использовании сюжета для иллюстрации взгляда на жизнь, морального или философского тезиса, который либо утверждается, либо полностью дискредитируется в ходе повествования. Достаточно вспомнить, например, философские повести Вольтера.

В «Гражданине мира» читатель находит и прямое обсуждение проблемы разума и чувства, и опосредствованное — через сопоставление характеров и взглядов Лянь Чи и его сына и через сюжетные ситуации. Хингпу в простоте души считает себя верным учеником отца, поклонником разума, но ужасы реальной действительности, столь противоречащие законам разума, и страсти, которыми сам он охвачен, повергают его в смятение и отчаяние. Взволнованный тон его писем, в которых читатель ясно ощущает иронический подтекст автора, показывает, как глубоко заблуждается на свой счет юный «философ». Хозяин Хингпу очень жесток с рабами, и юноша вынужден сознаться, что, хотя ему известно, сколь подкрепляет в таких случаях философское размышление, но все же он не может преодолеть чувство страха. Полюбив прекрасную пленницу Зелиду, которой предстоит стать женой его хозяина, Хингпу сокрушенно признается, что сердце его иногда восстает против диктата разума и он завидует счастью своего богатого и невежественного повелителя.

Автор словно спрашивает читателя: достаточно ли одних умозрительных радостей для молодого, полного сил человека? Способно ли одно философское созерцание составить полноценное счастье? Могут ди призывы к самообузданию, к отказу от жизненных удовольствий примирить с несправедливостью общественного бытия и неравного распределения жизненных благ? Как выдает себя простодушный Хингиу, когда сетует на то, что хозяин не сумеет обучить Зелиду... философии! Или, когда, сам того не замечая, точно перечисляет, сколько у того жен и лошадей. В конце концов юноша принужден сделать прямое признание: «Я начинаю сомневаться в том, может ли одна мудрость сделать нас счастливыми?» Дальнейшие бедствия, обрушивающиеся на Хингпу, окончательно обнаруживают беспочвенность его веры в существование каких-то, разумных начал и гармонии в общественном порядке. Перед нами две точки зрения. Лянь Чи благоразумен, но он старается избежать крайностей рационализма и считает, что скрывать пагубные страсти или подавлять их — бесполезно и что необходимо противопоставить им страсти, укрепляющие в человеке добродетель. Что же до Хингпу, то это мнимый рационалист, на самом деле живущий сердцем и охваченный страстью; хотя автор и относится к нему иронически, Хингпу все же крайне симпатичен. Сопоставляя позицию и поведение отца и сына, Голдсмит еще раз выразил свои собственные сомнения, поиски и колебания.

В книге использован и опыт европейского приключенческого романа. Ведь Голдсмит должен был объединить разнохарактерные очерки в единое целое. Задача эта осложнялась тем, что замысел цикла первоначально был намечен лишь в общих чертах, а необходимость еженедельно поставлять два очерка в газету, требующую оперативногв отклика на злободневные события (смерть Георга II, коронация его преемника, известие о мнимой смерти Вольтера и пр.), еще более затрудняла ее. Злоключения Хингпу и Зелиды — с характерным для жанра авантюрного романа господством случая и сцеплением неожиданных обстоятельств как раз и выполняют эту связующую роль. Но и этот прием был в первую очередь подсказан знаменитой книгой Монтескье. Только включенные Голдсмитом эпизоды и персонажи бытового комического романа нравов — господин в черном, его дама сердца — вдова закладчика а несравненная чета Тибсов (безусловная удача Голдсмита) принадлежат, пожалуй, всецело к английской традиции, идущей от «Зрителя»[600] и романов середины XVIII в. После знакомства с этими эпизодами представляется естественным то обстоятельство, что в 1762 г., вскоре после окончания этой серии очерков, оказавшись перед угрозой долговой тюрьмы, Голдсмит передал пришедшему его вызволить Джонсону рукопись готового романа «Векфильдский священник».

В бытовых очерках Голдсмит ничего не заимствовал, обращаясь только к собственному опыту. Прекрасно изображены Тибсы: портреты обоих, одежда, манера держаться, речь, их жилище «на первом этаже, считая от дымовой трубы», колченогая мебель и жалкие рисунки, свидетельствующие об артистических претензиях, наконец, их постоянное позерство. Голдсмит их не щадит, но он видит и другое: что оба они голодают, что Тибс незлобив и безвреден, он — жертва своего тщеславия, но без своих выдумок он и дня не проживет; автор предвидит его безотрадную старость шута и прихлебателя в богатых домах, и потому Тибс вызывает в то же время чувство снисходительной жалости. Юмор и печаль нередко соседствуют в авторской интонации Голдсмита, как впоследствии у Диккенса и Теккерея. Юмор должен умерять чувство горечи, которое автор испытывает при виде беззащитности маленького человека в этом мире или безысходности судьбы бедняка. Так, печальная исповедь сапожника сменяется рассказом о его семейных неурядицах, и наступает эмоциональная разрядка (LXV). А печальная нота в забавном эпизоде должна напоминать читателю, что ему следует почаще заглядывать за комическую оболочку жизни. В этих переходах и мягкости юмора один из секретов обаяния Голдсмита.

* * *

Но Голдсмит был не только юмористом, он умел не только печалиться, но и негодовать. Среди зарубежных исследователей творчества Голдсмита очень редко кто по справедливости оценивает негодующий голос Голдсмита-сатирика, который среди английских очеркистов середины века, быть может, «...один громко кричит против мстительной жестокости законов»[601]. Автор этих строк считает, что «вряд ли можно найти такое злоупотребление в церкви, государстве, обществе, сколь бы ни были они священны в те дни, которых бы Голдсмит не подверг осмеянию или не осудил в своих очерках». Большинство же литературоведов стремится представить Голдсмита человеком, не имевшим определенных взглядов на жизнь, который обладал талантом, но не имел равного этому таланту разумения. Непредубежденный читатель «Гражданина мира» увидит, насколько это не соответствует действительности. Но то, что стараются не замечать иные критики, прекрасно ощутил Марк Твен. Едва ли можно объяснить случайностью или простым использованием литературного приема то обстоятельство, что он воскресил образ прекраснодушного китайца-путешественника. Исполненный самых радужных надежд, он отправляется на сей раз в «страну свободы» — Соединенные Штаты и убеждается в том, что там царят беззаконие, цинизм и жестокость. Твен назвал свой небольшой цикл писем-очерков «Друг Голдсмита снова на чужбине» («Goldsmith's Friend Abroad Again», 1870). Это один из самых беспощадных его памфлетов, рисующих подлинное лицо американской демократии.

Выродившаяся знать и ее прихлебатели, комедия парламентских выборов, колониальные войны, судопроизводство, пастыри англиканской церкви и религиозные секты изображены в очерках Голдсмита пером сатирика. Он не боится грубых, хлестких, свифтовеких красок, и тогда обычного мягкого юмора нет и в помине. Суд в Вестминстере напоминает ему дом умалишенных, а в изображенной им картине парламентских выборов все отличие соперничающих кандидатов состоит в том, что один спаивает избирателей коньяком, а другой — джином. Писатель пользуется приемом алогизма, что характерно для просветительского изображения противоречащей разуму действительности: за судьбу английской свободы тревожится обитатель тюремной камеры, война в Канаде идет оттого, что в моду вошли меховые муфты, и канадские меха стали совершенно необходимы для счастья государства и т. п.

Чрезвычайно важна исходная позиция сатирика. Наблюдая пиршество утративших человеческий облик священников, он тотчас представляет, что бы сказал им голодный нищий («Все, что вы съели сверх меры, — мое!»). В очерках изображен не только Лондон светских модников, кондитерских увеселительных садов, игорных домов и театров, но и Лондон нищих бесприютных людей: брошенных на произвол судьбы калек, матросов и солдат, разоренных крестьян, превратившихся в бродяг. Все они — жертвы промышленного переворота, обитатели нищенских кварталов Лондона XVIII в.

Глубочайшее сочувствие Голдсмита к простым людям не вызывает ни малейшего сомнения. Размышляя, например, о судьбе бедняка лудильщика, семеро сыновей которого ушли на войну, он не питает никаких иллюзий относительно их дальнейшей судьбы: «А ведь когда воина кончится, вполне возможно, что его сыновей будут плетьми гнать из прихода в приход, как бродяг, а старик отец, немощный и хилый, кончит свои дни в исправительном доме» (LXXII). Однако, изображая бедняков, Голдсмит не ограничивается одним только состраданием и не идеализирует их. Исповедь человека на деревяшке в CXIX письме[602] раскрывает абсолютную беззащитность маленького человека перед лицом жестоких английских законов и его поразительную твердость духа и жизнестойкость. Но вместе с тем Голдсмит неприметно вводит ряд деталей, свидетельствующих о том, что его отношение к калеке-солдату далеко не односложно. Тот неприхотлив, готов примириться и примениться к любым условиям. Но такое ли это достоинство? Пройдя все круги ада: работный дом, тюрьму, труд на плантациях, насильственную вербовку, войну на суше и на море, он продолжает считать свободу достоянием каждого англичанина и полагает, что у него нет другого врага, кроме мирового судьи и француза. Герой очерка хвастливо объявляет, что один англичанин стоит пятерых французов, а иногда и явно привирает («...мы, конечно, одолели бы французов, но, к несчастью, потеряли всю команду, когда победа была уже у нас в руках»); а его незлобивость и благодушие в самых крайних обстоятельствах беспредельны. Перед нами невежественный, обманутый, сбитый с толку человек. Такого нетрудно заставить действовать на руку власть имущим. Трагизм судьбы калеки-матроса высвечен печальной иронией автора, об отношении которого к персонажу никак нельзя судить по комментариям автора письма — Лянь Чи. Все вышесказанное нисколько не ставит под сомнение симпатий Голдсмита к своему герою. Напротив, каким суровым обвинением феодально-буржуазной Англии звучат слова бедняка о любви к своей стране, которая не признает за ним никаких человеческих прав, обрекла его на нищенство и преследует его за это нищенство.

В ряде очерков Голдсмит размышляет о причинах общественных бедствий и приходит к необычайно смелым для своего времени выводам. Так, картина судебного неправосудия завершается саркастическим панегириком: «Для чего у нас так много судейских, как не для защиты нашей собственности! Для чего так много формальностей, как не для защиты нашей собственности! Не менее ста тысяч семей живут в богатстве, роскоши и довольстве только потому, что заняты защитой нашей собственности!» Голдсмит понимает, чьи интересы защищает суд, полиция, весь государственный аппарат; закон, карающий воровство смертной казнью, жертвует ради ничтожной выгоды самой большой ценностью — жизнью человека.

В книге обсуждаются излюбленные темы просветительской литературы и философии: какой государственный строй предпочтительней, от чего зависит расцвет наук и искусств в одни эпохи и упадок в другие, каково влияние природных условий на характер людей, цивилизацию и счастье человека н пр. И далеко не всегда можно вполне судить о точке зрения автора на основании только одного очерка, потому что Голдсмит не раз возвращается к одной и той же проблеме. Так, например, XXXVIII письмо можно сначала принять за панегирик английскому королю Георгу II — олицетворению справедливости и беспристрастия, поскольку он отказался помиловать графа Феррерса, убившего своего слугу. Преступления имущих, пишет Голдсмит, особенно отвратительны, потому что эти люди не ведают нужды, он призывает английские власти и впредь отправлять правосудие, невзирая на лица, т. е. в этом с виду хвалебном очерке дано не столько изображение сущего, сколько желаемого. Прошло около года, умер Георг II, и китаец признается, что перенес утрату с философской стойкостью, утешившись соображением, что «человечество еще может остаться без сапожников, но опасность остаться без императоров ему не грозит» (XCVI)[603]. Если при этом вспомнить принца из пародийной сказки (XLVIII, XLIX), готового ради своей нелепой и разорительной прихоти пожертвовать интересами целой страны, и замечание рассказчика этой сказки: «монархи в те времена отличались от нынешних: дав слово, они его держали», — то становится ясно, как Голдсмит относится к монархам вообще и английскому в частности.

Вместе с тем сравнивая различные формы управления — олигархию, деспотию и монархию английского образца, он несомненно отдает предпочтение последней и решительно предостерегает против всяких попыток ограничить право короны, из прозорливого недоверия к буржуазной демократии, потому что в итоге кучка ловкачей, «прикрывшись борьбой за общие права, может забрать в свои руки бразды правления и народ окажется в ярме, власть же достанется лишь немногим» (L). Однако, снова возвратясь к этой проблеме в CXXI письме, где он сравнивает восточную деспотию с английским строем, Голдсмит приходит к самому неутешительному выводу: на первый взгляд все, преимущества на стороне последнего; он, казалось бы, руководствуется разумом, предоставляет свободу дискуссии и пр. Чем же объяснить тогда его неустойчивость, его неспособность осуществить свои благие намерения? Оказывается, реформы, одобряемые одним сословием, вызывают противодействие других. В конце письма следует неожиданный, но по сути, неизбежный вывод: англичане пользуются иллюзией свободы. На самом деле они испытывают те же неудобства, которые терпят люди при деспотизме, ибо и здесь ничего нельзя изменить к лучшему.

Писателя можно не раз упрекнуть в непоследовательности. Но кто из просветителей этого периода, жаждавших общественных преобразований и устрашенных уже явственно ощутимыми плодами буржуазного прогресса, не испытывал колебаний, не начинал сомневаться в основных ценностях просветительской идеологии — в непреоборимой силе разума, в существовании естественных прав человека и т. д. Разве был свободен от них крупнейший авторитет Голдсмита — Вольтер? Голдсмит и своим происхождением, и жизненным опытом, и симпатиями теснее всего был связан с английским и ирландским крестьянством. Обездоленные, разоренные, лишенные крова бедняки — вот герои его главных произведений — поэмы «Покинутая деревня» и романа «Векфильдский священник». Здесь коренятся истоки подлинного демократизма, столь выделяющего его среди современных ему английских писателей, здесь и истоки многих его иллюзий, колебаний и даже некоторого консерватизма. Вот почему вольтерьянское свободомыслие и скептицизм в отношении многих феодальных институтов — монархии, религии и права — уживаются у него с присущей крестьянству идеализацией патриархальных нравов, гуманного государя и веры отцов и дедов.

Не случайно в одном из очерков «Гражданина мира» герой признается, что, стремясь всесторонне рассмотреть запутанный предмет, человек «неизбежно будет часто менять свои взгляды, блуждать в разноголосице мнений и противоречивых доказательств» (CXXI). Размышлял над этими неразрешимыми для него вопросами и Голдсмит. Тому, кто знаком с «Векфильдским священником», где не раз высказывается мысль, что только религия способна принести утешение бедняку, что единственна» надежда угнетенных — на небесное блаженство, странно будет читать в «Гражданине мира» строки: «В каждой стране, мой друг, брамины, бонзы и жрецы морочат народ... жрецы указуют нам перстом путь на небеса, но сами стоят на месте и не торопятся проделать этот путь» (X). В предисловии к роману Голдсмит говорит, что в пасторе Примрозе «воплощены три важнейших назначения человека на земле: он — священник, землепашец и отец семейства», а в XXV очерке «Гражданина мира» он пишет, что устное увещевание необходимо только дикарю и что «в век просвещения почти каждый становится читателем и внемлет поучениям типографского станка, а не с церковной кафедры».

Не менее противоречив он и когда касается вопроса о влиянии наук, искусств и благосостояния на нравы общества и сравнивает естественную жизнь дикаря и цивилизованного человека. Теоретически он чаще всего солидарен с противниками Руссо: он считает нелепыми утверждения, будто науки порождают пагубную роскошь; по его мнению роскошь только подстегивает любознательность и расширяет круг доступных человеку наслаждений. Знания не нужны дикарю — обитателю пустыни, ибо они открыли бы ему все убожество его существования, его счастье заключено в неведении, но в странах цивилизованных науки и знания необходимы. Достойны сожаления те книжные философы, которые призывают бежать от общества и расписывают в привлекательных тонах бедную непритязательную жизнь среди полей и ручьев — залог здоровья, добросердечия и свободы. Голдсмит считает, что такие взгляды свидетельствуют только о добром сердце и недостатке жизненного опыта.

Герой восточной сказки Голдсмита, не вошедшей в этот цикл, Азем[604], преисполнился презрения к порокам цивилизованного общества и стал отшельником. Аллах предоставил ему возможность побывать в краях, где живут люди, лишенные пороков. Однако восторг Азема длился недолго. Там не было прекрасных городов и зданий, потому что обитатели были настолько добродетельны, что, не желая тешить гордыню и вызывать зависть, предпочитали ютиться в лачугах; любознательность почиталась там пустым любопытством, и люди не ведали дружеских связей, потому что, живя среди одинаково хороших людей, не испытываешь потребности предпочесть одного человека другому. Здесь каждый имел ровно столько, сколько необходимо, чтобы свести концы с концами, и потому не мог облегчить чужую нужду; здесь не было и чувства любви к родине, ибо предпочтение интересов своей страны считалось проявлением эгоизма. Здесь процветала лишь одна добродетель — умеренность. Разочарованный Азем пришел к выводу, что не знать пороков — это значит не ведать и настоящих достоинств, и решил возвратиться в цивилизованное общество.

Но как только Голдсмит пытается практически разрешить проблемы, выдвигаемые английской действительностью, то сразу, не замечая своей непоследовательности, обличает безудержную роскошь знати и требует умеренности и воздержания, ополчается против несовершенства философских систем и мечтает о патриархальной сельской идиллии вдали от многолюдного Лондона, решительно склоняясь на сторону сердца, исполненного отзывчивости и сострадания. Он все время колеблется между позициями Вольтера и Руссо. Вот почему, оставаясь просветителем, Голдсмит с такой силой выразил в своем творчестве начинающийся кризис просветительской идеологии и явился одним из родоначальников сентиментализма в европейской литературе XVIII в.

* * *

В очерках «Гражданина мира», хотя это и раннее произведение писателя, в полной мере проявилось своеобразие индивидуальности Голдсмита-художника. Английский XVIII век любил поучать; писатели, как правило, морализировали и философствовали, наставляя читателей мудрости, будучи уверенными в том, что им доподлинно известно, что хорошо и что дурно, нравственно и порочно, разумно и глупо. Голдсмит никогда не становится в позу наставника, претензии на глубокомыслие ему чужды — и потому, что время показало несостоятельность того, что еще вчера выдавалось за истину, и потому, что он умеет подмечать во всякой позе смешное. У Голдсмита, как уже отмечалось, нет персонажей, которым предназначена роль доверенного лица автора, и нет персонажей, которых читатель безоговорочно мог бы принять за образец добродетели и разумного поведения (как героев Ричардсона, например) в общепринятом в просветительской литературе смысле.

И это не потому, что Голдсмит безразличен к нравственному смыслу того, что он писал. Английские романы, как правило, заканчивались свадебным пиршественным столом, добродетельные персонажи в них торжествовали, в то время как порочные несли заслуженное возмездие. И роман «Векфильдский священник», и «Гражданин мира» тоже заканчиваются свадьбами, но в романе такой финал не очень подготовлен и как-то скоропалителен, он не более чем дань литературному канону, и автора это явно не очень заботит, а в «Гражданине мира» Лянь Чи и господин в черном, порадовавшись счастью новобрачных, решают отправиться в новые странствия по свету. Они не могут разделить эту безоблачную идиллию, и Лянь Чи, завершая свои письма, замечает: «Я говорил о пустяках и знал, что это пустяки: ведь для того, чтобы представить жизнь в смешном виде, достаточно только назвать вещи своими именами». Сколько в этих словах скепсиса, горечи! Они могли бы послужить эпиграфом к любому из романов Теккерея, как и мысль о том, что человеческая жизнь — спектакль, а человеческое счастье относительно.

Персонажи Голдсмита (слово «герои» к ним совсем не подходит), будь то «китайцы» или лондонские обыватели (господин в черном, Тибсы), — это люди со слабостями и недостатками, они гоняются часто за призраками и заблуждаются на собственный счет, но в этом как раз и таится секрет их обаяния и человечности. У Фильдинга тоже встречаются такие герои — пастор Адаме, Том Джонс, но самому автору внутренняя механика их поступков, мотивы и побуждения ясны и понятны, и он все в человеке может объяснить. А Голдсмит уже далеко не все берется объяснить, более того, он не спешит высказать свое мнение, и читатель далеко не сразу может ощутить позицию автора.

Излюбленные персонажи Голдсмита — это маленькие люди, добрые чудаки, чье благополучие зависит от множества не подвластных им причин: войн, тирании государей, неумолимости социальных и экономических перемен и унижений со стороны власть имущих. Поэтому, посмеиваясь над их слабостями, он любит и жалеет их, он ценит в них моральную стойкость, их отзывчивость к чужой беде, их усилия удержаться на поверхности жизни. Для произведений Голдсмита характерна атмосфера благожелательной доброты к человеку. Это нисколько не противоречит тому, что Голдсмит был сатириком. Сочетанием негодующего пафоса и мягкого юмора, печали и иронии он, как, возможно, никакой другой английский писатель XVIII в., предваряет Диккенса. Доброжелательность Голдсмита сродни той любви, которую испытывает Диккенс к своим персонажам — маленьким людям, вызывающим сострадание и улыбку одновременно. Графическая четкость контуров и контрастное изображение персонажей сменяется здесь искусством полутонов, которым восхищался в творчестве Голдсмита Стендаль.

В XVIII в. умели и любили писать письма. Собрание писем Хорейса Уолпола, например, составляет более десяти больших томов. Английская проза первой половины века, как правило, отличается точностью в выборе слова, употребляемого в пределах данного текста в одном определенном смысле, логической ясностью построения фраз, повторяющимися конструкциями и уравновешивающими друг друга периодами. Проза очерков Голдсмита характеризуется всеми этими качествами; писатель разделял в эстетике (во всяком случае в теории) вкусы просветительского классицизма. Но при этом его проза производит впечатление написанной в один присест, без помарок, как будто она с первого раза без всяких усилий вылилась в таком виде на бумагу. Но стоит сличить хотя бы журнальный вариант текста с текстом отдельного издания, чтобы убедиться, насколько это не соответствует истине. Во втором варианте сотни исправлений. Но читатель этого не замечает, удивляясь естественному изяществу и простоте прозы Голдсмита.

* * *

С изданием «Гражданина мира» и сборника эссе Голдсмита в сущности завершается и период достижений английской нравоописательной журналистики. На конец XVIII в. в Англии приходится расцвет радикальной политической периодики. Многие традиционные темы прежних журнальных эссе стали к тому времени избитыми общими местами, а традиционные жанры аллегории, моральной проповеди, видения и прочие давно приелись читателям. Но главное, у журнального очерка, существовавшего со времен Аддисона и Стиля, появились могущественные соперники, с которыми он соревноваться не мог. Роман обладал большими возможностями для изображения характеров; эссе-письмо от лица вымышленного корреспондента было вытеснено эпистолярными романами и широкой публикацией подлинных писем (Честерфилда и др.), на смену восточной новелле и сказке пришли восточные повести (как, например, «Ватек» Бекфорда), а литературно-критические эссе в конце века сменились специальными литературно-критическими журналами. Манеру свободной беседы с читателями на моральные и иные темы перенял Фильдинг во вступительных главах каждой части своего романа «История Тома Джонса-Найденыша», а Стерн в «Тристраме Шенди» пускался в откровенности с такой непринужденностью, на какую не отваживались эссеисты начала века. Наконец, журнальный очерк — единственный в номере — адресовался ко всем читателям, независимо от их вкусов и интересов, поэтому естественно было появление журналов нового типа, с различными разделами — политика, мода, критика и пр., где можно было найти и стихи, и советы по хозяйству, и рисунки, и кухонные рецепты, и романы с продолжениями, и песни с нотами, — материал, рассчитанный на разные категории читателей.

Хотя очерки Голдсмита и печатались анонимно, они принесли ему первое, признание. В 1762 г. появился «Исторический и критический отчет... о ныне живущих писателях Великобритании», составитель которого, некий Вильям Райдер, сказал несколько добрых слов о Голдсмите, присовокупив, что из всех произведений этого автора «Гражданин мира» оказывает наибольшую честь его таланту[605]. Другие критики отозвались о книге довольно сдержанно и упрекали ее в недостаточной оригинальности. Настоящая популярность пришла к ней сначала во Франции, где, переведенная в 1763 г., она выдержала за четыре года семь изданий. В Англии книгу оценили, когда автора уже не было в живых. Впрочем, такова была участь и большинства других его произведений. Рукопись «Векфильдского священника» пролежала четыре года, прежде чем издатель, приобретший ее за гроши у автора, решился ее опубликовать и то лишь в связи с успехом поэмы «Путешественник». Достоинства романа вызывали у него сомнения, как и у почтенного д-ра Джонсона. А сколько унижений довелось испытать Голдсмиту прежде, чем он увидел свои комедии на сцене. Их считали слишком низменными и грубыми, актеры отказывались в них играть, публика, воспитанная на слащавых, сентиментальных пьесах, поначалу шикала в самых смешных местах, Хорейс, Уолпол говорил, что муза Голдсмита якобы притащилась с саутверкского рынка, вывозившись в грязи по колено, а Гаррик настаивал на решительной переделке комедий.

Голдсмит продолжал бедствовать до последнего дня своей жизни: будучи известным писателем, он по-прежнему вынужден был тратить силы на многотомные компиляции. За несколько месяцев до кончины он просил у Гаррика денег, выражая согласие передать тому взамен право постановки обеих комедий, и, когда Гаррик поставил условием право их переделки, Голдсмит, прежде отказывавшийся изменить в них хотя бы строчку, сломленный, по-видимому, постоянной борьбой, покорно согласился. Биографы приводят обычно в доказательство высокого признания писателя тот факт, что он был введен Джонсоном в состав Литературного клуба, в чем было отказано даже знаменитому Гаррику, и что, — следовательно, Голдсмит находился в обществе избранных умов тогдашнего Лондона. Но если принять во внимание, что одновременно с ним в состав клуба входили такие ничем не примечательные личности, как высокомерный светский хлыщ Боклерк, третировавший Голдсмита, или юрист Хоукинс, человек грубый и мелочный, высказывавший презрение к крупнейшим английским писателям своего времени, то оказанная Голдсмиту честь была не так уж велика.

Могила писателя не сохранилась. Когда он умер, для него не нашлось места в усыпальнице Вестминстерского аббатства, и в этом смысле размышления Лянь Чи у монументов богатых ничтожеств оказались пророческими. Но вскоре после смерти к нему пришли слава и национальное признание и был установлен памятник в том же Вестминстере с латинской эпитафией д-ра Джонсона, в которой среди прочего сказано, что Голдсмит «едва ли оставил какой-либо род литературы незатронутым и украшал любой жанр, к которому обращался». Слова эти в полной мере относятся и к журнальным эссе писателя.

ПРИМЕЧАНИЯ

Перевод «Гражданина мира» («The citizen of the world; or Letters from a Chinese philosopher, residing in London, to his friends in the East») сделан по наиболее авторитетному английскому изданию: Collected works of Ol. Goldsmith in 5 vols., ed. by A. Friedman, vol. II. Oxford, Clarendon press, 1966. В основу этого издания положена первая газетная публикация очерков в «Общественных ведомостях» («The Public Ledger», 1760-1761 гг.) с учетом всех исправлений, внесенных в текст при первом отдельном издании 1762 г., поскольку не вызывает сомнения, что редактура была осуществлена самим автором, чего нельзя с уверенностью сказать о третьем лондонском издании, вышедшем в 1774 г., вскоре после смерти Голдсмита. Обозначения содержания писем взято из издания 1762 г., где оно впервые появилось; имя автора каждого письма и его адрес в газетном издании печатались полностью, а в изданий 1762 г. были большей частью заменены краткими указаниями — «От него же» или «К нему же», что приводило к путанице, потому что нередко письмо хотя и было «От него же», но к другому адресату, поэтому возникла необходимость восстановить полные указания адреса по первому изданию.

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА ОЛИВЕРА ГОЛДСМИТА

1725-1730 (?) 10 ноября — В деревне Паллас (графство Лэнгфорд, Ирландия) в семье священника Чарлза Голдсмита родился пятый ребенок, Оливер.

1736-1744 — О. Голдсмит учится в сельских школах.

1745, 11 июня — Принят в колледж св. Троицы в Дублине в качестве стипендиата, освобожденного от платы за обучение.

1747 — Смерть отца; Голдсмит принял участие в бунте студентов, вызванном незаконным арестом одного из учащихся.

1749, 27 февраля — Голдсмит удостоен степени баккалавра искусств.

1750-1752, осень — По окончании колледжа Голдсмит возвращается домой; безуспешные попытки изучать право, получить церковную должность, уехать в Америку.

1752, осень — Голдсмит уезжает в Эдинбург, слушает лекции на медицинском факультете университета.

1754, апрель — Голдсмит переезжает в Лейден для продолжения занятий по медицине.

1755, февраль — В качестве «странствующего философа» Голдсмит отправляется пешком в путешествие по Европе (Франция, Швейцария, Италия).

1756, 1 февраля — Голдсмит высаживается в Дувре; период странствий окончен.

1756 Голдсмит — помощник аптекаря, младший учитель в частной школе, корректор в типографии С. Ричардсона.

1757, апрель — Начало литературной деятельности: Голдсмит — сотрудник журнала «Ежемесячное обозрение» Гриффитса.

1758, февраль — Голдсмит работает над биографией Вольтера. Издание «Мемуаров протестанта», переведенных Голдсмитом с французского.

21 декабря — Голдсмит проваливается на экзамене на звание врача и лишается возможности получить место лекаря на одной из факторий Ост-Индской компании.

1759, 3 марта — Знакомство с собирателем старинной английской народной поэзии, будущим биографом Голдсмита — Томасом Перси.

1759, апрель — Публикация первой самостоятельной работы Голдсмита — «Исследование о современном состоянии словесных наук в Европе».

1759, 6 октября-24 ноября — Голдсмит выпускает восемь номеров своего еженедельного журнала «Пчела».

1759 — Знакомство Голдсмита со Смоллетом, начало сотрудничества в его журнале «Критическое обозрение».

1760 — Период наиболее интенсивной деятельности Голдсмита-журналиста.

1760, 24 января — Начало публикации «Китайских писем» в газете Ньюбери «Общественные ведомости». Одновременно Голдсмит печатается в «Британском журнале» Смоллета («Видение в таверне Кабанья голова в Истчипе» и другие очерки), редактирует «Дамский журнал» и т. д.

1767 — В «Дамском журнале» публикуется «Жизнь Вольтера».

1767, 31 мая — Томас Перси знакомит Голдсмита с известным лексикографом и литературным критиком Сэмюэлем Джонсоном.

1762, 7 мая — «Китайские письма» выходят отдельным изданием под новым названием «Гражданин мира...»

1762, 14 октября — Выходит из печати биографический очерк «Жизнь Ричарда Нэша, эсквайра, покойного церемониймейстера в Бате».

1762 — Знакомство с известным художником-портретистом Джошуа Рейнольдсом.

1763-1764 — Возникновение «Литературного клуба» во главе с С. Джонсоном. Голдсмит входит в число его членов.

1764, 26 июня — Выходит «История Англии, изложенная в виде писем знатного лица к сыну» в двух томах.

1764, 19 декабря — Опубликована поэма «Путешественник» — первое произведение, подписанное именем Голдсмита.

1765, 4 июня — Издание сборника избранных журнальных эссе Голдсмита.

1766, 12 марта — Выходит в свет роман «Векфильдский священник».

1766, начало зимы — Голдсмит пишет комедию «Добрячок».

1767 — Голдсмит издает антологию «Красоты английской поэзии».

1768, 29 января — Первое представление комедии «Добрячок» в театре «Ковент-Гарден».

1769 — Голдсмит печатает компилятивную «Римскую историю от основания города Рима до гибели Западной империи» в двух томах.

1770, 9 января — Голдсмит избран профессором древней истории Королевской Академии.

26 мая — Опубликована поэма «Покинутая деревня».

июль — Голдсмит едет в Париж с семейством Хорнек.

1770 — Голдсмит публикует «Жизнь Томаса Парнелла, составленную на основании подлинных документов и воспоминаний» и «Жизнь Генри Сент-Джона лорда-виконта Болинброка».

1771 — Голдсмит издает «Историю Англии от древнейших времен до кончины Георга II» в 4-х томах.

лето — Работает над комедией «Ночь ошибок».

1773, 15 марта — Первое представление комедии «Ночь ошибок» в Ковент-Гардене.

1774 — Голдсмит пишет сатирическую поэму «Возмездие».

25 марта — Болезнь Голдсмита.

4 апреля — Смерть писателя.

июнь — Выходят из печати «История Греции от древнейших времен до смерти Александра Македонского» в двух томах и «История земли и одушевленной природы» в восьми томах.

Загрузка...