Что говорить про вольный дух свечей —
все подлежим их ворожбе и сглазу.
Иль неодушевленных нет вещей,
Иль мне они не встретились ни разу.
Современные поэты извлекают художественный смысл из таких свойств категории одушевленности-неодушевленности, как ее противоречивость, неупорядоченность, динамичность, и этот художественный смысл помогает увидеть свойства самой категории, а также картину мира поэтов.
Систематизируя основания колебаний в грамматическом оформлении существительных по их отношению к этой категории, А. Г. Нарушевич пишет:
Зону пересечения Поля Одушевленности и Поля Неодушевленности составляют имена существительные, совмещающие в своих значениях семы, отражающие признаки живого и неживого. К ним относятся:
«а» – имена существительные, обозначающие умерших людей;
«б» – имена существительные, обозначающие человека и животных на стадии эмбрионального развития;
«в» – имена существительные, обозначающие микроорганизмы;
«г» – имена существительные, обозначающие животных в качестве пищи;
«д» – имена существительные, обозначающие персонажи мифов, легенд, сказок и фантастических произведений;
«е» – имена существительные, обозначающие кукол;
«ж» – имена существительные, обозначающие игровые фигуры;
«з» – имена существительные, обозначающие совокупности живых существ;
«и» – имена существительные, обозначающие части тела человека и животного (Нарушевич 1996: 4).
Все эти колебания, и не только они, отражены современной поэзией, которая вполне подтверждает высказывание Я. И. Гина, сформулированное им в результате подробного исследования связи грамматической одушевленности с олицетворением:
Совершенно ясно, что никаких формальных преград для грамматического одушевления быть не может – причина в организации плана содержания данной категории (Гин 2006: 50).
При этом поэтические эксперименты с категорией одушевленности указывают как на логику нормы, так и на логику отступлений от речевого стандарта.
Рассмотрим один из многочисленных примеров – стихотворение Александра Левина «Мы грибоеды»:
Не всякий из нас
решится съесть гриб-маховик:
массивен, велик
и скорость имеет большую.
Но опытный грибоед
умеет и сам раскрутиться,
догнать гриба и спокойно
съесть маховик на ходу.
Не всякий из нас
умеет скушать валуй:
коленчат, тяжёл
и страшно стучит в работе.
Но опытный грибоед
сначала съедает подшипник,
и вывалившийся гриб
становится лёгкой добычей.
Не всякий из нас
любит испытывать груздь:
странное ощущение,
и чешутся перепонки.
Но опытный грибоед
специально ищет то место,
где гроздья изысканных грустей
радуют сердце гурмана.
Не всякий из нас знает,
как высасывать сок из маслёнок;
как правильно из молоканок
выплёвывать молоко;
что нужно перед едой
вырубать коротковолнушки,
иначе они в животе
начинают громко скрипеть.
Мы учим своих грибоедиков
подкрадываться к лисичкам,
выслеживать шампиньонов
и всяких хитрых строчков.
Мы учим своих грибоедиков
так съесть белый гриб-буровик,
чтоб зубы остались целы,
и чтоб он не успел забуриться.
Мы любим собраться вместе
и послушать рассказы мудрейшин
о кознях грибов сатанинских,
о доблести и благочестии.
Мы любим своих грибоедиков
и славных своих грибоедок.
Мы любим чесать друг другу
перепонки, наевшись грустей.
Но каждый из нас знает,
что не следует есть мухоморов,
даже если ты очень голоден,
даже если счистить все мухи.
Потому что мы – грибоеды!
И предки у нас – грибоеды!
Поэтому нас, грибоедов,
не заставишь есть мухомор!
В русском литературном языке слово грибоед имеет значение ‘жук, живущий в грибах и гнилой древесине и питающийся главным образом грибницей’ (Словарь современного русского литературного языка 1992: 335). Это значение известно далеко не всем носителям языка, о чем свидетельствует его отсутствие в словарях Ожегова и Шведовой, в словаре Ушакова и даже в словаре Даля. Интернет дает словарную ссылку только на Большую советскую энциклопедию. Однако в литературе это слово встречается, например, в таком тексте:
В старых грибах между трубчатым слоем и мясом шляпки всегда проделаны какие-то черные норки, овальные, вытянутые в ширину. Мне ни разу не удалось видеть в грибе самих грибоедов (Владимир Солоухин. «Третья охота»).
Прозрачная внутренняя форма слова делает его потенциально возможным для обозначения любых существ, которые едят грибы, в том числе и для людей.
Грамматический сдвиг от неодушевленности к одушевленности при назывании грибов соответствует типичным явлениям разговорного языка. Но, в отличие от узуса на границе нормы, в поэтическом тексте грамматическая метафора, связанная с категорией одушевленности, порождает нестандартные сочетания.
В стихотворении Левина омонимическая и паронимическая игра слов состоит в причудливом варьировании форм винительного падежа, совпадающих с формами то родительного, то именительного. Отчасти это варьирование связано с тем, что «грибы в народных представлениях занимают промежуточное положение между растениями и животными271; наделяются демоническими свойствами» (Белова 1995: 548)272, отчасти с особенностью поэтического мира Левина: для этого мира типичны единство и взаимные трансформации органических и неорганических сущностей, что отражено заглавием первого сборника поэта – «Биомеханика», в состав которого включено это стихотворение.
Так, сочетание догнать гриба создает противоречие не только между нормативной неодушевленностью и контекстуальной одушевленностью273, но и между обычным представлением о статичности гриба и метафорой движения, основанной на омофонии моховик — маховик274. А динамика маховика (детали, приводящей машину в движение) тоже относительна: сам он не перемещается в пространстве. Так что глагол догнать метафоричен и при объекте маховик275.
Присутствует здесь и другой образ, в котором маховик – метонимическое обозначение машины, которую можно было бы догнать. Если при восприятии текста приоритетен маховик как механизм, слово гриб представляет собой перифразу, а если приоритетен гриб (поскольку в название стихотворения входит слово грибоеды), то омофония слов моховик – маховик дает импульс к развертыванию метафоры. То, что гриб скорость имеет большую, можно понимать и как воплощение потенции, заданной грамматическим одушевлением гриба. Возможны и другие объяснения скорости: грибы быстро съедаются, быстро растут (в языке есть устойчивое сравнение растут как грибы). В стихотворении игра слов основана и на многозначности глагола догнать, и на выражении грибная охота (ср.: догнать зверя), и на жаргоне наркоманов: «Догоняться – пить или употреблять наркотики после того, как некоторое количество уже выпито (или употреблено)» (Юганов, Юганова 1997: 70). Кроме того, в общем жаргоне распространено употребление слова догонять в значении ‘понимать, догадываться, соображать’ (Химик 2004-а: 145).
Поскольку игровая стилистика всей этой строфы направлена на смешение органического и неорганического, омонимия захватывает и многие другие слова: раскрутиться – и ‘осуществить вращение до максимума’ и ‘проявить максимальную успешную активность’, на ходу – и ‘во время движения механизма’ и ‘во время собственной ходьбы’.
Во второй строфе название гриба валуй фонетически порождает у автора ассоциацию с коленчатым валом, поэтому и гриб валуй оказывается коленчат, тяжел и совершенно абсурдным образом страшно стучит в работе. Фонетически подобным и этимологически родственным словом валун называют камень. Коленчатым гриб валуй вполне можно себе представить: у него есть утолщение в середине ножки. В словаре Даля отмечено и такое употребление слова: «Валуй м. кур. орл. сиб. человек вялый, неповоротливый, ленивый, разиня, ротозей; валанда, валец, валюга» (Даль 1978: 162). Вполне вероятно, что название гриба вторично по отношению к названию ленивого человека (то есть языковая метафора основана на олицетворении).
Подшипник оказывается в стихотворении съедобным, вероятно, потому, что название этой детали по словообразовательной структуре напоминает названия грибов подберезовик и подосиновик.
Каламбур третьей строфы Не всякий из нас любит испытывать груздь побуждает заметить энантиосемию (противоположность значений) слова испытывать: этот глагол, обозначая состояние субъекта, предстает пассивным по своему значению, а обозначая воздействие на объект, – выразительно активным. Слова груздь и грусть сближены в этом стихотворении не только фонетикой, но и сочетаемостью: глагол испытывать, стандартно употребляемый в сочетании со словом грусть, синонимичен глаголу пробовать, типичному для разговора о грибах. Но испытывают еще и машины, механизмы, поэтому очень возможно, что при развертывании текста именно глагол испытывать послужил передаточным звеном от строфы с моховиком-маховиком и валуем – коленчатым валом к строфе про грусть-груздь.
Языковая игра в строке как высасывать сок из маслёнок представляет слово маслёнок то ли формой женского рода множественного числа (и тогда масленки мыслятся как емкости, наполненные маслом, что оживляет общеязыковое метафорическое значение в названии гриба), то ли аномально несклоняемым существительным мужского рода. Если принять второе толкование, то в несклоняемости русского слова можно предположить и пародию на рекламный прием, эксплуатирующий языковые неправильности.
Неологизм коротковолнушки очевидным образом связывает представления о волнушках с представлениями о коротких волнах, на которых работают приемники, и о микроволновых печах. Тогда грибы волнушки предстают принимающими устройствами. Эти грибы действительно и похожи на антенны, и (как любые грибы) впитывают в себя радиацию (ср: близость слов радио и радиация). Кроме того, на шляпке у волнушек видны концентрические круги, напоминающие изображение звуковых волн (хотя, конечно, волнушки получили свое название задолго до открытия звуковых волн в физике). Обратим также внимание и на синонимию словообразовательных формантов коротко– и микро-. И к радиоприемникам, и к микроволновым печам, и к грибам вполне применим разговорный глагол вырубать, который, если речь идет о грибах, может связываться и с собиранием грибов в лесу, и с едой (ср. просторечное рубать – ‘есть’).
В пятой строфе обыгрывается зооморфный образ, давший название грибам лисичкам. Суффикс уменьшительности в слове грибоедиков готовит восприятие слова лисички как уменьшительного, то есть суффикс, почти деэтимологизированный в языке, актуализируется текстом. Глагол подкрадываться из лексикона охотников тоже приписывает лисичкам свойства зверей.
Дальше в этой же строфе слова выслеживать шампиньонов / и всяких хитрых строчков представляют названия грибов одушевленными существительными. Одушевленность слова шампиньонов, совершенно очевидно, производна от звукового подобия шампиньон – шпион, и глагол выслеживать переносится в стихотворение из разговоров о шпионах. Кроме того, выслеживают и зверей на охоте, поэтому, вероятно, здесь, как и в предыдущих фрагментах стихотворения, текстообразующую роль в развертывании образов играет глагольная сочетаемость. Но именно в этой строфе есть явный текстопорождающий импульс, связанный с одушевленностью слова строчков: поэт Владимир Строчков – друг Александра Левина, стихи этих авторов часто представляют собой перекличку, издан их совместный сборник под названием «Перекличка» (Левин, Строчков 2003).
Последняя строфа задает читателю грамматическую загадку, которая касается и категории одушевленности, и категории падежа, и категории числа. В начале строфы автор пишет не следует есть мухоморов, а в конце – не заставишь есть мухомор. Поскольку при отрицании родительный падеж неодушевленного существительного нормативен, форму мухоморов естественно было бы понимать как обычную форму неодушевленного существительного. Но, так как на протяжении всего текста автор провоцировал читателя видеть в названиях грибов существительные одушевленные, утверждение не следует есть мухоморов можно понимать и как конструкцию с винительным падежом одушевленного существительного (без отрицания это можно было бы себе представить, например, так: ‘кто-то будет есть мухоморов’).
Выбор в пользу категории одушевленности при восприятии конструкции не следует есть мухоморов подкрепляется продолжением сентенции: даже если счистить все мухи. Ненормативная неодушевленность при назывании насекомого – сигнал к тому, что и в форме мухоморов есть грамматическая игра в комбинации с игрой этимологической. Известно, что названия некоторых мелких существ (микробов, бактерий) представлены в русском языке как грамматически неодушевленные, но в узуальном употреблении к мухам это не относится. В тексте же, поскольку мухоморы, согласно прозрачной и живой этимологической образности слова, убивают мух, форма винительного падежа мухи, омонимичная родительному, подтверждает этимологический смысл слова мухомор, изображая мух неживыми, то есть акцентируя результативность действия, обозначаемого корнем -мор-.
Таким образом, название гриба и название насекомого обмениваются своей принадлежностью к сфере грамматической одушевленности-неодушевленности. Мухоморы при этом изображаются как субъекты действия по отношению к мухам, но и как объекты действия по отношению к «грибоедам». И эта субъектно-объектная двойственность тоже оказывается смысловым основанием для неопределенности отнесения формы мухоморов к одушевленным или неодушевленным существительным в контексте стихотворения.
Заключительные строки Поэтому нас, грибоедов, / не заставишь есть мухомор! вовлекают в игру с одушевленностью и категорию числа. Вариантность форм родительного падежа множественного числа (типа помидоров – помидор), нелогичность нормативных установок в случаях типа носков – чулок, а также допустимость и родительного, и винительного падежа при отрицании позволяют видеть в форме мухомор игровое неразличение винительного падежа единственного числа и родительного падежа множественного числа с архаическим нулевым окончанием. Если принять версию прочтения слова мухомор как формы единственного числа, то есть как прямого дополнения (а заметим, что в тексте задано совмещение противоречивых версий грамматической принадлежности слов), то в этом случае слово мухомор предстает неодушевленным существительным. И это после серии сочетаний догнать гриба, выслеживать шампиньонов / и всяких хитрых строчков, грамматически двусмысленного не следует есть мухоморов. Неодушевленность мухомора в таком случае явно противопоставлена презумпции его одушевленности в контексте стихотворения – возможно, еще и потому, что в конце стихотворения автор декларирует отказ от этого гриба, как бы понижая его в ранге по шкале одушевленности.
И, конечно же, само слово грибоед, так часто на все лады повторяемое в стихотворении, не может не соотноситься с фамилией А. С. Грибоедова. Форма Грибоеда, похожая на дружеское прозвище, в современной культуре связана с воспоминаниями А. С. Пушкина о реплике грузина, исказившего фамилию276. В последних двух строчках стихотворения Поэтому нас, грибоедов, / не заставишь есть мухомор! форма грибоедов – на общем фоне грамматической путаницы – может читаться и как приложение, и как обращение, поскольку родительный падеж существительного совпадает с фамилией. Строчная буква оказывается нерелевантной при устном произнесении текста и пении.
Не исключена возможность и другого литературного подтекста. Если это случайное совпадение, то можно заподозрить поэзию в очередном проявлении мистики. Фамилия Грибоедов и слово мухомор связаны не только поверхностной ассоциацией с грибами, но и эпизодом из истории литературы XIX века. В неокончательной версии стихотворения П. А. Катенина «Леший» была такая строчка: Там ядовитый скрыт мухомор. С. Б. Рудаков, анализируя разные редакции стихов Катенина, пишет:
Как и «плешивый месяц» в «Убийце», здесь «ядовитый мухомор» был предметом насмешки журнальных врагов Катенина <…> Мухомор удален, как образ сказочный, ложно ведущий к искусственной таинственности, когда нужна «природная» обстановка (Рудаков 1998: 228).
Рудаков ссылается на язвительные реплики Н. Гнедича, А. Марлинского, А. Бестужева, Н. Бахтина, Ф. Булгарина на тему мухомора, неуместного, по их мнению, в стихах (указ. соч.: 249). Там же говорится о литературном ученичестве Грибоедова у Катенина и о том, как Грибоедов отвергал упреки Катенина по поводу «Горя от ума».
Таким образом, в рассмотренном поэтическом тексте Александра Левина грамматика одушевленности оказывается контекстуально связанной с многочисленными явлениями на разных уровнях языка, в частности с фонетической ассоциативностью слов, с лексической полисемией и омонимией (как в литературном языке, так и в жаргонах), с другими участками грамматической системы, синтаксисом отрицательных конструкций, а также с историей литературы277.
Нарушения нормы, связанные с категорией одушевленности, чаще всего отражают противоречия между лексическим значением слова и его нормативной грамматической формой, свойственные современному русскому языку. Самым типичным примером такого конфликта между лексикой и грамматикой является отнесение слова покойник к разряду одушевленных существительных, а слова труп – к разряду неодушевленных.
А если норма предписывает употреблять слово покойник как грамматически одушевленное, то и контекстуальный синоним этого слова способен приобретать ту же морфологическую характеристику:
Я зашел, уснул, остался слушать,
Мол: на фронте! Тоже захотел?
Как израненная кровью пушка,
Где профессор резал потных тел.
Это же свойство распространяется в следующем тексте на слово труп:
Он труп, но не покойник,
Он труп, но не мертвец
<…>
Скажи, что ради внуков
За истиной ходил,
Певцом был сладких звуков,
Был правды громкий рупор,
Скажи, что видел трупов,
Был сам из них один.
Здесь сдвиг от неодушевленности к одушевленности поддерживается строкой (или порождает строку) Был сам из них один.
Следующий пример показывает, что и слово скелет, метонимически обозначающее умершего, способно употребляться как одушевленное:
Папа-шахтёр опускает дочурку в забой.
– Не страшно, девочка? Не очень темно без света?
На деревянном подносе, думает девочка, глядя перед собой,
на самое дно, где можно встретить любого скелета.
В этом контексте грамматическая аномалия поддерживается глаголом встретить, отражающим, вместе с формой скелета, страх девочки в изображаемой ситуации: архетипическое опасение того, что покойник может ожить и причинить зло.
Если в нормативном языке слово жертва применительно к живому существу употребляется как неодушевленное, то в следующих строчках эта закономерность нарушается, чем подчеркивается драматизм ситуации:
Мне поспешествуй оплаченным возвратить за страхи чек
Барбосу с небес – на него молятся перс и грек,
и татарин, и немец ему на съеденье кидают жертв —
между двух берез всяк привязан ни жив, ни мертв.
Вероятно, нормативная неодушевленность слова жертва объясняется тем, что оно обозначает символ в большей степени, чем конкретный объект. Может быть, по той же причине употребление слова тотем у Бориса Херсонского как одушевленного тоже является отклонением от нормы:
Пытался сдержать, потом пытался бежать, затем
метался в доступных пределах. Он был тотем
нашего роду-племени, зверь, от которого мы
вышли на Божий свет из подколодной тьмы.
Тотема нельзя убивать, разве что раз в году.
Его приносят в жертву со словами: до встречи в аду!
Его изжарят, разделят мясо и скопом съедят на обед,
и каждый захочет съесть больше, чем съел сосед.
В стихотворении Светы Литвак одушевленным представлено слово личинки:
один цветок средь ядовитых плевел
хранит нектар, отравой напоён
его гнетёт могучий свежий ветер
сырой землёй он к небу наклонён
<…>
он весь пунцов от сладострастной муки
щекочут муравьи, грызут жуки
в его корнях кладут личинок мухи
и оплетают листья пауки.
Возможно, это мотивировано биологически близкой предметной отнесенностью слов личинки и мухи: в изображенной картине мира личинки – живые существа для мух.
Форму, одушевляющую существительное, можно наблюдать при употреблении собирательных гиперонимов, если одушевленность нормативно свойственна конкретным гипонимам:
Давай-ка какую простуду
Напустим на общего люда
Пускай они все заболеют
А после мы всех их спасем
И будут они благодарны
И будут живые притом.
От вещи к вещи, от огня к огню
возможен переход сквозь темноту,
но путь до выключателя опасен.
Предметы превращаются в существ,
невидимое днём безвидно ночью,
их контуры – всесильное молчанье,
присутствие, прямой безглазый взгляд.
В следующем тексте можно видеть, что если колебания нормы касаются имен существительных, обозначающих кукол, то возможна и форма игрушек в винительном падеже, отражающая ситуативное для игры представление об игрушках как о живых существах:
В молодой интеллигентной семье катастрофа:
Ребенок, придя из храма, играет в Литургию.
Девочке четыре года.
Повязав на плечики полотенце,
Посадив в кружок игрушек,
Кукольную посудку ввысь вздымает,
Сведя брови и голос возвысив.
В этом случае гиперонимом игрушки не просто заменяется гипоним куклы: игрушками могут быть фигурки зверей, животных, птиц, а также и не антропоморфные и не зооморфные изделия или даже любые предметы, которые используются в игре.
При сравнении грамматически одушевляются даже такие средства игры, как письменные знаки:
Коль скоро лег на свой диван —
То и гляжу в журнал, как бы в окно с решеткой,
Где побежали врассыпную крысы —
Словно играют в букв и запятых.
Одушевлению способствует и сравнение человека (в следующем контексте – метонимически представленного только взглядом) с нарисованным изображением человека:
По коридору шел задумчиво сосед.
Летела кепка в волнах теплого заката.
И взора длинный огненосный ряд
Похож был на заборного плаката.
В поэтических текстах одушевленными предстают движущиеся предметы:
Господи! – помоги нам
Родину «Ё» и тюрем
На виноградье умном
Засимовых Соловков
Избыть, как в противочумном
Бараке забыли терем
Добрыне-былинным гимном
Приветствовать облаков.
Возможно, что в этом случае на грамматический сдвиг повлияло и то, что внешний вид облаков принято сравнивать с очертаниями живых существ.
Способность к самостоятельному передвижению издавна признавалась одним из характерных признаков живого. Как указывал Аристотель, «начало движения возникает в нас от нас самих, даже если извне нас ничего не привело в движение. Подобного этому мы не видим в [телах] неодушевленных, но их всегда приводит в движение что-нибудь внешнее, а живое существо, как мы говорим, само себя движет (Нарушевич 2002: 77).
Но и несамостоятельное (каузированное) движение, подверженность какому-либо воздействию способствует поэтическому одушевлению – не только предметных, но и непредметных существительных:
Как спалось у Тамары в подсобке,
Где гоняли дурного кина.
Да еще – про манчжурские сопки
Незабвенная песня одна.
Вот я снова за столом:
Чай пью, газет терзаю.
Остальные что-то спят,
Только ноздри шевелятся.
– А сами-то кто, Тугда и Гда?
– Наречия хронотопа.
– А ты-то отколь, Тыгыдымский Конь?
– Из давнего допотопа.
А неча было коверкать и кувыркать языка, как теста!
Кумекай теперь, откуда и как прискакак и имеем место.
Движение предмета (или его предназначенность для движения) как основание для художественного олицетворения в полной мере представлена в следующем стихотворении:
Широка страна родная,
есть в ней город Федосея,
в нём есть угол заповедный,
где дорожное железо
разветвлённое лежит.
Там идёт весёлый дизель,
механический любовник,
он кричит предельным басом,
трандычит железным мясом,
он ужасен и прекрасен
и от мощности дрожит.
Он идёт по переулкам,
отдалённым перегонам,
тупикам и закоулкам
собирать своих вагонов,
красных, чёрных и зелёных.
А печальные вагоны,
безголовые бараны,
а ещё точнее, овцы,
щиплют траву по газонам,
дуют воду из-под крана,
тёплым пузовом дымятся,
обрамляет их природа,
окружает их среда.
Их вытаскивает дизель,
механический любовник,
из бузинного прикрытья,
любит их с ужасной силой
и влечёт по белу свету,
по родной стране советской,
груз возить разнообразный
день туда, а день сюда.
И бегут они семейно,
под ногами рельсы гнутся,
и осмысленную пользу
производят между тем.
Так свершается в природе
и, конкретно, в Федосее,
сочетание различных
механизмов и систем.
Очевидно и олицетворение в таком тексте Левина:
Опишу ли, как автобус
дразнит нервного такого,
неуклюжего такого
и рогатого такого,
обгоняя чистоплюя
и фук-фук ему, шаля?
Опишу ли, как не любит
задаваку и трамвая,
что по рельсам, как на лыжах,
посреди дороги чешет?
Союз и, объединяющий формы задаваку и трамвая, требует восприятия формы трамвая как формы винительного падежа одушевленного существительного, а предикат не любит, предваряющий называние объектов, препятствует бесспорному одушевлению. При этом вся лексика фрагмента является олицетворяющей, и в строчках дразнит нервного такого, / неуклюжего такого / и рогатого такого прилагательные, находящиеся на значительной дистанции от определяемого слова трамвая, стоят явно в винительном падеже (им управляет глагол дразнит). Очевиден винительный падеж и в сочетании обгоняя чистоплюя.
В этом случае дополнительным фактором многоаспектного олицетворения является игровая интертекстуальность – ср.: Так идет веселый Дидель / С палкой, птицей и котомкой / Через Гарц, поросший лесом, / Вдоль по рейнским берегам (Эдуард Багрицкий. «Птицелов»).
Одушевление транспорта (лексическое и грамматическое) развернуто представлено у Елены Ванеян:
Трамваи родимые!
Я скучала —
Рельсы ж были разобраны,
Асфальт крошился,
Кирпичная песенка рассыпалась…
Лена плакала, просыпалась,
Ловила маршруток пугливых,
А тосковала по инвазивному ви-и-иду,
Хотя не подавала виду!
(Здесь я тискаю трамвай за щёчки)
Трамвай мой – Брунечка, рожки – панцирь!
Неси за справочкой в психдиспансырь
Меня, любимую твою тётю,
Не состоящую на учёте!
И номер 8 на твоей спинке!
Ненормативная грамматическая одушевленность может быть спровоцирована лексической омонимией одушевленных существительных с неодушевленными:
После лампочка летела,
вся прозрачная такая,
чтоб найти себе патрона
что-нибудь на сорок вольт.
немного отойдешь от быта
забудешь раз другой и третий
о спорте и кулинарии
и видишь только пастернака
как он стоит на огороде
а сорняков полно на грядке
неровен час загубят овощь
зато не зарастет тропинка
Последний пример примечателен и тем, что форма пастернака является точкой пересечения быта с культурой, как и строчка зато не зарастет тропинка, отсылающая к знаменитой строке Пушкина К нему не зарастет народная тропа из стихотворения «Памятник».
Однако далеко не все примеры настолько прозрачны для грамматической интерпретации.
Часто бывает проблематично отличить в художественном тексте ненормативную одушевленность от других конструкций с объектным генитивом, представленным в древнерусском языке и в русских говорах и не имеющим отношения к категории одушевленности – типа построить домов, петь песен, купить топора (см.: Малышева 2010; 2012; 2014).
Но поскольку такие контексты содержатся в стихах, написанных на современном литературном языке, хотя и с некоторыми грамматическими аномалиями, естественно, что современный читатель воспринимает объектный генитив исходя из того, что обозначение объекта винительным падежом, совпадающим с родительным, указывает на одушевленность298, тем более что в поэзии олицетворение – это обычный троп.
Так, например, в следующем тексте вполне может актуализироваться представление об антропоморфности мельниц с их вращающимися деталями:
Если был бы я офицером
Денщика б послал устриц купить
А потом бы пошел в люцерну
Слушал мельниц бы ветряных.
Здесь примечательно то, что мельницы предстают не только образом движения, но и напоминают людей своими антропоморфными очертаниями300.
Восприятие автомобилистами своих автомобилей (а также их деталей) как живых существ отражается в следующем примере:
у нас морозы суховатые
деревья стали суковатые
а снега нету
нету ль да?
неужто это навсегда?
пылят дороги под колёсами
хрустят колёса под машинами
ах зря мы шин своих машин
меняли на шипастых шин!
Грамматические аномалии, связанные с категорией одушевленности, возникают и под влиянием конструкций с отрицанием при измененном порядке слов, когда в результате инверсии перераспределяются синтаксические связи слов:
Пустившись в бурный пляс, себя невестки губят,
Седой коронотряс их взглядом не голубит,
Костей, летящих в глаз, цари не очень любят.
Иногда в отрицательной конструкции одушевляющий сдвиг бывает обусловлен синтаксической аномалией, объединяющей разные возможности глагольного управления при обозначении объекта:
Мы все кричали и смеялись,
Карманные потомки бывших палачей,
Когда с глазами красными, как галстук,
Всей стаей славили врачей.
<…>
Теперь не то.
Ложусь ли на диван, иду ль к начальству,
в кассу,
Или в потемках натыкаюсь на себя,
Ты про небес теперь уже не вспомнишь,
И вас теперь не скажешь тленом октября.
Наиболее вероятно здесь предположить контаминацию выражений не вспомнишь небес и не вспомнишь про небеса. Обратим внимание и на смещенную референцию местоимений ты и вы: ты обращено к себе, а вы отнесено и к жертвам, и к обидчикам. Здесь же, в строке Всей стаей славили врачей глагол проявляет смысловую противоречивость одобрения и осуждения.
В некоторых случаях генитив отрицания не обозначен в тексте, но он имплицитно представлен фразеологическими связями глагола. Так, например, деепричастие щадя обычно употребляется именно с отрицанием, поэтому при чтении следующих строк с предикатом щадя возникает грамматическая неопределенность отнесения форм берез и пихт к родительному или винительному падежу:
Вменяется в обязанность уму
Расти в длину, щадя берез и пихт
Живые дроби:
выхватить ему
Число естественней, чем рыбе пить.
Верно, разная прихоть в одном получила себя —
добывая победу короне изменой коронок,
в направлении свана оркестры щадят перепонок,
то же имя зовут, ту же лингву волнуют, рябя.
Вероятно, в следующем контексте фоном (и фразеологическим основанием) грамматического сдвига в направлении одушевленности является выражение не забуду:
О жизнь моя! Ты подойди, давай же станем ближе,
Словами и улыбками играя,
Я позабуду всех на свете книжек,
С тобой в своей ладони медленно сгорая.
Вместе с тем при таком одушевлении книги предстают собеседниками субъекта речи.
Имплицитное отрицание представлено и в тексте Ивана Волкова:
«Мы с тобой, брат, мизантропы
От душевной простоты».
«Если мы и недотёпы —
То от жизни полноты!»
– Так с плохим поэтом Гошей
Пил плохой поэт Иван —
Разве кто-нибудь хороший
Выпьет с ними хоть стакан?
Кто потерпит их капризов,
Их нетрезвых номеров?
Лишь плохой художник Пшизов
И плохой поэт Бугров!
Семантика отрицания проявляет себя как смежная с семантикой лишения, и когда грамматические связи слов в отрицательных конструкциях переносятся на тексты без показателя отрицания, возникает сдвиг, связанный с категорией одушевленности:
В шляпке седая мадам, и совсем не старуха
Нам подвела тонконогих, стройных коней.
Словно теряет тополь воздушного пуха —
Ходит природа тонкой печалью над ней.
Этот текст допускает разные толкования грамматической аномалии. Возможно, слова воздушного пуха стоят в форме родительного партитивного падежа.
Может быть, значение части целого представлено и в таких текстах, которые не дают семантического основания для сдвига в направлении от неодушевленности к одушевленности. Впрочем, партитив здесь тоже не очевиден:
То ли сделать что-нибудь нужно, то ли чего-то надо,
посидеть помолчать о чём за столом накрытым,
подержаться за руки, поговорить об этом,
сообразить вчерашнего винегрета.
на том берегу серая цапля долго ли коротко
ждет беглого почерка почитать а ну как не разберет
разозлится рубиновым глазом и все что я помню
иду на твое деньрождение с плюшевым что ли псом
в целлофане и розою жалкой.
Вероятно, на такое употребление грамматических форм – явно не в винительном, а в родительном падеже – влияет управление глаголов: сообразить чего-л. в значении ‘сделать, приготовить что-л., ждать чего-л.’.
Другие примеры объектного генитива:
Буйну голову повесил
дикий кот Пбоюл
и Инсектору страшному
говорит ему тогда:
– Ох ты гой-еси пожарный,
ты казны моей не трогай!
Я за то тебе, кощею,
эх-да на гусельках сыграю,
попляшу али станцую,
да спою тебе, Инсектор,
так спою, что позабудешь,
как жены твоей зовут.
Сидит чурзел на курбаке лицом как желтый жаб
хлебает Хлебникова суп – античный водохлеб
он видит сквозь и срез и врозь – фактически он слеп
Ладони сани млину гнут – сметана сатаны —
удочерил и в девы взял как вылепил жены —
весь Млечный Путь губам прижечь – все гродники
спины
Мне был анальгином вдвойне Аполлон;
негаданный всуе товарищ
играть принимался с различных сторон,
а я полюбил его игрищ —
пуская слюной изумрудный алмаз,
пернатый гусар прогорал как-то раз;
извергнув такого урода,
стремглав отдыхала природа.
Мне грустно и легко, печать моя светла:
исчерпан картридж, и, туманный кембридж,
и зябка, и москва, но как свекла
красна собою родина… В Докембрий,
в моськву, в моськву! Нет, не как три, шустры —
как сорок тысяч русопятых братьев,
он мизерленд!, нах бутерлянд! Остры
желания напялить зимних платьев.
я стал старинным оловянным никаким
надтреснутым забытым ну и ладно
как с вечера свихнувшийся акын
поющий странных песен не о главном.
Подобные примеры свидетельствуют о возможности системной замены винительного падежа таким родительным, который не может быть интерпретирован как винительный одушевленных существительных. Особенно часто они встречаются в стихах Давида Паташинского – даже в тех ситуациях, когда нет провоцирующего влияния глагольного управления:
Заходя в свой гардероб, тятя голову ломал,
что такое свет европ, италийские масла,
почему ты принесла торопливый тонкий троп,
если римский трибунал знал счастливого числа.
Чемоданов не собрав, разбираешь длинные
книги без названия, глупые Калигулы
жгут душистых горьких трав, залепляя глинами
алые заклания, римские каникулы.
Барашка волн кнуты пороли, подозревая новых краж,
его оставят на второе, решил голодный экипаж,
народ остыл, числом недюжин, умел еще остаться нужен,
самоубившись на пари. Живем, и холодно внутри.
Мы знаем верные приметы, когда рассветы не в цене,
когда кричишь, а крика нету, но есть рисунок на стене,
когда летишь, и сон хрустален, и короток, как я привык,
он ускользнет, минуя спален, где мы останемся в живых.
Мои слоеные словесы сливовым салом веселы,
в лесу не замечая леса, ложимся мертвыми в стволы.
Не знаем сами за слезами, кто писем наших пролистал,
когда жестокими отцами соразмеряли пьедестал.
Они живут по ночам, они читают сучар,
они печатают книг, что было гадко из них,
потом сбирают оброк, берут тебя поперек,
за обруча мягких ребр, за голоса кратких строк.
Скрипит во мне тишина, слова цедить голодна.
Рассвет, но снова закат, когда он сам виноват.
Река и снова клюка, когда мне ровно идти.
Когда порвали смычка на позабудь да прости.
Клей конверта языком, и письмо готово,
слов в нем оказалось больше сотни,
несколько нежных, несколько печальных,
слова, слова, ничего кроме.
Пальцы лапают ключа. Догорит твоя свеча.
Две девицы под окном как медовые цвели.
Скрипка душит скрипача на окраине Шабли,
между радостью и сном выбирая палача.
Ненормативная неодушевленность в ряде случаев отражает колебания, свойственные узусу при обозначении микроорганизмов, мелких существ и существ, употребляемых в пищу:
Новое оледененье – оледененье рабства
наползает на глобус. Его морены
подминают державы, воспоминанья, блузки.
Бормоча, выкатывая орбиты,
мы превращаемся в будущие моллюски,
ибо никто нас не слышит, точно мы трилобиты.
Дует из коридора, скважин, квадратных окон.
Поверни выключатель, свернись в калачик.
Позвоночник чтит вечность. Не то что локон.
Утром уже не встать с карачек.
…Вселенная похожа на минтай,
вокруг менты, под мышками – икра…
В гусиных перьях – акваланг: «Взлетай,
ныряй, мой ангел, ужинать пора».
Так выйти бы – на улицу, где шум
невнятностью своей членоразделен,
так нет ведь, я не выйду, я груш-шу,
и алчно дома тишиной владею.
Она регенерируется враз,
и дыры от шагов уже бесследны,
затянуты, неслышимы для глаз,
и для ушей невидимы и слепы.
Так вязко в ней захлебываться ей —
ей-ей, уп-уп и буль – не задохнуться,
расхлопнуть жабры, превратиться в лещь,
рехнуться, тихо-тихо распахнуться.
Я вышла бы – на улицу, где шум,
где в воздухе висит его берлога,
но я уже твоей водой дышу,
и немотой не перейти порога.
Во всех приведенных примерах грамматическая неодушевленность создает художественный образ. У И. Бродского она указывает на прекращение жизни человека, у А. Кабанова говорится об исчезновении мироздания и сравнение вселенной с минтаем сопровождается словами ужинать пора.
В стихотворении Н. Делаланд сочетание превратиться в лещь созвучно выражению превратиться в вещь. Название рыбы деформировано орфографическим преобразованием слова лещ в слово женского рода, чему способствует рифма со словом вещь – не только звуковая, но и зрительная, с мягким знаком. Кроме того, языковым подтекстом сочетания превратиться в лещь может быть глагол лечь, приближенный к старославянской огласовке (в старославянском языке – лéщи): в стихотворении описывается ситуация, которая фразеологически обозначена словами лечь на дно, т. е. ‘затаиться’, – речь идет о тишине и немоте, поэтому грамматическая неодушевленность мотивирована и образами отказа от жизни. Фонетический образ слова лещь, актуализированный мягким знаком (не меняющим нормативного произношения, но подчеркивающим его), противопоставлен ироническому звучанию груш-шу в начале стихотворения. Авторская форма груш-шу рифмуется со словом шум (а стихотворение называется «Тишина»). Огласовка на [ш] многих семантически значимых элементов стихотворения больше соответствует образу тишины, чем шума – ср. междометие шш, побуждающее к молчанию.
В следующем тексте грамматической неодушевленностью обозначается потенциальная добыча:
Не гонися за два зайца —
оба зайца не споймаешь,
оба зайца не споймаешь —
только ноженьки истопчешь.
Уж как первый будет заяц —
это любушка твоя,
а и другий будет заяц —
это матушка с отцом.
Обратим внимание на то, что зайцы из поговорки становятся здесь образами самых родных людей, а семантическая несогласованность подлежащего и сказуемого в числе (а и другий будет заяц – / это матушка с отцом) концептуализирует существительное заяц, в результате чего формы существительных во фрагменте Не гонися за два зайца – / оба зайца не споймаешь можно понимать и как формы с абсолютивным (грамматически изолированным) употреблением именительного падежа.
В современной поэзии обнаруживается и тенденция придавать грамматическую семантику неодушевленности названиям существ, которых принято истреблять:
А редактор – сухофруктом
смотрит, словно на микроб:
– Помашите-ка продуктом,
да не этак, чтобы в лоб!..
– Чтой-то будто странновато,
ну-ка, ну-ка, на просвет…
Вы же, батенька, новатор,
наш ослябя-пересвет!
Но вспомним, братья, про таракан безусый,
Когда по переулкам серым, словно Бусов,
Мы пятимся, слепые, вслед
Слепому таракану на обед.
У Марии Степановой встречается и название крупного животного, используемого в хозяйстве, в винительном падеже, совпадающем с именительным:
Во селении то было, в поле, в лесе,
Прокатилася карета, колесничка,
Быстроходная крылатая пролетка.
То из города едут, из Казани,
С новым годом, с богатою казною,
И будут ревизию делать:
Уж и лес населен, и поток населен,
И погост населен, и дуб не пустой,
И гуляет, наветренный, по зелени
День-деньской, обгоняющий елени.
Ненормативная неодушевленность часто наблюдается при обозначении различных артефактов, изображающих языческих богов:
Мати моя, мати,
Что бы мне сломати?
То ли тын, то ли овин,
То ли медный исполин.
Заснеженный, с вороной на носу,
С гвоздикой под чугунною пятою,
Я истукан как девочку несу
И как грудную грудию питаю.
С густого неба кольцами питона
Он ринется в полуденном часу
И унесет, взнесет свою красу
Как молоко на донышке бидона.
Другой по колбасе и пестицидам
с высотки Эн таланта своего
расстреливал перуны.
Иногда грамматическая неодушевленность при обозначении антропоморфных и зооморфных артефактов поддерживается и другими средствами, указывающими на неживое, например, согласованием существительного с прилагательным в среднем роде (первый из следующих примеров) или употреблением глагола-предиката как безличного (второй пример):
пожаловаться заболеваю болею
мол заболеваю болею ни мёда ни молока
подружился с лисичкой и приручил синичку
прикормил даже страшное буратино деревянную спичку
жалко нельзя позвонить спросить откуда тоска
Под лампой в керамическом бардаке
Сидело две сплошные обезьяны.
Скрестивши руки, словно капитаны,
Смотрели обе все куда-то вдаль.
<…>
А то лежал, глядя на обезьяны,
На их во мраке добрые фигуры,
Которых там поблескивали шкуры.
И было так прекрасно, хоть умри.
Обезьяны в этом тексте – скульптурная подставка настольной лампы.
Словом орел в поэме Виктора Сосноры тоже названо изображение, точнее как бы изображение. Именно как бы, потому что слова орел, решка, обозначающие стороны монеты, являются условными терминами безотносительно к реальному изображению:
Жук ты жук черепичка,
бронированный дот,
ты скажи мне сюр-жизнь а отвечу о нет,
сюр-то сюр а множится соц
и монетку крутя мы видим орел
а лицевая сторона – арифмет цены,
и круженье голов на куриных ногах.
Ах!
В следующем тексте речь идет о троне в зверином стиле:
Право, какой упрямый,
Прямо назад, на трон.
Сел он на зверь багряный
И говорит нам: «Вон!» —
Наш фараон.
Фа-фа-фа-фараон.
Артефактами предстают и образы словесного искусства, например слово соловьи:
облака что гонимы небесной ГАИ
поголовие тучных бесшеих
человеководителей – жертвенные бугаи
(как начальство поблизости – ужас в душе их)
подымаются в каждом глухие обиды свои
начиная с младенчества – словно солдаты, в траншеях
отсидевшие зиму, комбатами пущены в ход
наступленья весеннего а репродуктор поет
что-то про соловьи
В этом случае форма соловьи становится метонимическим обозначением всего содержания песни со словами Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат, / Пусть солдаты немного поспят340, а также указывает на концептуализацию этого образа в сознании человека.
Во фрагменте из поэмы Марии Степановой «О» грамматическая неодушевленность слова соловьи приобретает множественную мотивацию:
Открываешь глаза – и пора забираться в ковчег:
Прибывает весна, накрывая тебя с головой,
Приближается чех, наступает с востока Колчак
И раздетые немцы как колья стоят под Москвой.
И ободранные, как бока, партизаны лесов.
И убитые лётчики без кобуры и часов.
Все, кто жалобы кассационные слал на закат,
Все, по ком, словно колокол, бил языком адвокат —
И не выбил отсрочки. И голая, словно десна,
Постояльцев земля выпускает из стыдного сна.
И они по предместьям за чёрной почтовой водой,
Сотрясая заборы, свободно идут слободой.
Но куда ни пойдут – сам-скобой запирается дверь,
Лишь подветренный лес поднимает свои соловьи.
Или это шумит безъязыкая малая тварь,
И желает пощады, и бьётся в пределы свои?
Учитывая, что в этом контексте говорится о войнах и о мертвецах (по сюжету поэмы, эти образы возникают в сознании обезьяны, сидящей в клетке зоопарка), форма соловьи в строке Лишь подветренный лес поднимает свои соловьи тоже воспринимается как метонимическое обозначение песни со словами Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат. В норме объектом действия поднимать в переносном значении глагола может быть шум, именно это звукообозначение и представлено в следующей строке: Или это шумит безъязыкая малая тварь. То есть, действительно, словом соловьи здесь обозначен шум леса, поднимаемый ветром. Но упоминание безъязыкой малой твари после слова соловьи побуждает понимать это слово и как обозначение птиц, возможно обобщенное: птицы взлетают. При этом слово тварь, употребленное в его архаическом, не пейоративном значении, здесь может быть понято и как конкретное (‘птица’), и как собирательное (‘сотворенное’).
Грамматическая неодушевленность обнаруживается и при указании на птицу – метафору смерти из другой песни, авторство которой не установлено (Черный ворон, черный ворон, / Что ты вьешься надо мной? / Ты добычи не добьешься, / Черный ворон, я не твой!):
все осыпается но длится
поется в дым про черный ворон
позабываемые лица
и разговоры
позабываемы дословно
что беглый почерк по архивам
похож на время но не злобно
а так себе как привкус хинный
одной старинной лихорадки
как целый день в пустом июле
сказали будет сладкий-сладкий
и обманули
Эти контексты со словами соловьи, ворон указывают на тенденцию языка к превращению символа в метонимию-индекс, компрессивно обозначающую культурный контекст функционирования символа. Употребление соответствующих слов как неодушевленных существительных в какой-то мере снижает пафос символов. Наиболее выразительное снижение можно видеть в стихотворении Виктора Сосноры:
В больнице, забинтованный по-египетски, —
мне с суровостью, свойственной медицинскому персоналу,
объяснили и обрисовали, как я висел, как индивид,
в свете психоанализа и психотерапии,
у меня то же самое состояние (СОС – стоянье)
по последним данным науки нас и масс,
имя ему – «суицид»,
а, исходя из исходных данных, мне донельзя необходимо:
«взять себя в руки»
«труд во благо»
а еще лучше «во имя»
чтобы «войти в норму»
и «стать человеком»
а не болтаться как килька на одиннадцатом этаже,
не имея «цели в жизни»
зарывая «талант в землю».
В том-то и дело. Я до сих пор исполнял эти тезы.
Я еще пописывал кое-какие странички,
перепечатывал буквицы на атласной бумаге
и с безграничной радостью все эти музы – в мусоропровод
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
выбрасывал!
И вот опять… очнулся на льдине.
Здесь имеется многоступенчатая метонимия: листы бумаги → стихи, написанные на бумаге → стихи, продиктованные Музой (музами) → музы.
Снижение символа метонимическим сдвигом и формой множественного числа усиливается парономазией во фрагменте все эти музы – в мусоропровод. Насмешливое переосмысление слова Муза содержит намек на архаическое произношение и написание Муса. Архаический подтекст добавляет иронии: мусоропровод предстает устройством для выбрасывания муз.
К символам можно причислить и воинские звания, поскольку они эмблематичны по природе. Условность званий получает гротескное изображение в таком, подчеркнуто анахроничном стихотворении:
Как щелкнет зубами и крякнет потом,
На развилке задумаясь, витязь,
Где встретил дорожный, где надпись притом,
Тот камень, пред ним приказав: «Становитесь!»
И он становился подмышкой с копьем
И надпись на нем прочитая.
И думая сам в голове: «Ё-моё!» —
Где резвые мысли бывают:
«Налево задвинешь, ты там попадешь,
Когда разбериха в народе,
Что станут раскручивать всякую вошь,
Куда она только ни ходит.
А кинешь ли кости направо, тогда
Усатый дадут тебе маршал.
И ты никому не прикажешь вреда,
Ни лежа ли вдрызг, ни на марше.
А прямо – тут просто не жизнь, а кино
И свежая с хрустом газета…»
И витязь стоит, и похож на бревно,
И мозги побриты.
Здесь слово маршал, употребляясь как неодушевленное существительное, сопровождается эпитетом усатый, противоречащим семантике условного именования и парадоксально олицетворяющего воинское звание. При этом, если маршал-знак предстает как бы живым существом вопреки контекстуальной грамматике неодушевленности слова, то в конце стихотворения витязь как будто развоплощается: И витязь стоит, и похож на бревно, / И мозги побриты.
Следующий пример иллюстрирует превращение человека в нечто неодушевленное при повышении его должностного социального статуса:
Кукушка кашляла в часах,
Жила за совесть, не за страх!
На небе кушал желтый месяц
Большой и черный черепах…
И рос живот – в начальник метит!
И видел он в голодных снах
Берез обглоданные кости
И лес, который дурно пах!..
Слово начальник обозначает здесь не человека, а его должность. Грамматическая аномалия затрагивает и категорию числа: она базируется на выражениях типа выйти в люди, позвать в гости, пойти в солдаты – с грамматической неодушевленностью существительных. В стихотворении норма была бы соблюдена, если бы слово начальник стояло во множественном числе: в начальники метит. М. В. Панов пишет:
Все эти сочетания построены по одной модели: глагол со значением включения + в (предлог, управляющий винительным падежом) + одушевленное существительное со значением члена группы, общности, объединения, совокупности; общее значение сочетания – включение кого-то в некоторую социальную категорию <…> Мн. число трансформировалось: оно обозначает, что именование может обобщенно относиться к нескольким лицам. Возможно: Его короновали в самодержцы, но невозможно: Его короновали в Александры Вторые.<…> Какой же падеж в этом сочетании? Гости, солдаты – обычно это именительный падеж множественного числа. Но именительный падеж не может управляться предлогом. Значит, не именительный падеж. Значит гости, солдаты здесь особый «специальный» падеж… <…> винительный падеж позиционно преобразован, но это винительный падеж в слабой позиции. В позиции нейтрализации, совпадения единиц: по форме совпали два падежа – винительный и именительный (Панов 1999: 213–214).
В следующем примере грамматическая неодушевленность слова двойник, возможно, вызвана тем, что его контекстуальная референция – не человек, а жизнь (жизнь – неодушевленное существительное):
Сила жизни. Но есть ее антипод —
Жизнь все время свой хвост грызет,
Льется, захлебывается, прет
Через край, – превращаясь в двойник, —
Как зломудрый младенец,
Как сладострастный старик.
У Нади Делаланд неодушевленность существительных мотылек и кузнечик связана с их употреблением в конструкции типа в горошек, в полоску при обозначении узора на ткани:
Не дари ты их мне – ни живых, ни мертвых,
ни в тюремных горшках, распустивших нюни,
ни в торжественных похоронных свертках,
подари мне поле цветов в июне.
А слабо – все поле? Чтоб днем и ночью
стрекотало, пело жужжало рядом,
семантическое, ага, в цветочек,
в мотылек, в кузнечик, в листок дырявый.
Я бы этим полем твоим владела,
любовалась, глаз с него б не сводила,
и вдыхала запах бы и балдела,
и бродила, и хоровод водила.
Неодушевленными предстают существительные люди, эмигрант, местоимение мы, обозначающие объекты действия в поэтических высказываниях:
Немота, немота… А на улице храп
Мотоцикла, везущего люди.
Погоди, алкоголя непокорный холоп,
Воздымаются, слышь, непокорные груди.
этот город виноват
добрый город виноград
где нелёгкая носила
нелегальный эмигрант
кто действительно видел а кто
все мы озирал раздумывая
умываясь мысленно стыдом
всевозможные
мы
были на вы на выходе
уходя по-английски
немыслимые
мы не были
не все были дома
кажущиеся объёмы
Марсиане в застенках Генштаба
и способствуют следствию слабо
и коверкают русский язык
«Вы в мечту вековую не верьте
нет на Марсе ничто кроме смерти
мы неправда не мучайте мы»
Такие тексты наглядно демонстрируют системную закономерность русской грамматики:
Между функциями С[убъекта]/О[бъекта] и различием одушевленности/неодушевленности существует определенное распределение, заключающееся в том, что признак «одушевленность» сочетается преимущественно с функцией С[убъекта], а признак «неодушевленность» – преимущественно с функцией О[бъекта]. <…> Обмен ролями – когда неодушевленный предмет выступает в качестве подлежащего в именительном падеже, а одушевленное существо – как прямое дополнение в винительном падеже – ведет соответственно к известному оттенку персонификации (Бондарко 1992: 49).
В строчках Владимира Кучерявкина из приведенной группы примеров грамматическая персонификация поддерживается противопоставлением немоты человека звучанию мотоцикла, причем это звучание метафорически обозначено словом храп, которое вне художественного образа может быть отнесено только к живому существу.
В примере из стихов Григория Дашевского вероятна фразеологическая производность обозначения объекта формой мы от выражения быть на вы: в стихотворении есть последовательность: мы / были на вы. Не исключено, что на такую форму повлияли и фразеологизированные реликты местоимений 1‐го и 2‐го лица в винительном падеже множественного числа, известные из Библии и летописей (за ны распят, иду на вы).
В следующем тексте, вероятно, на употребление слова бес как неодушевленного повлияла контаминация фразеологизма завиваться (виться) мелким бесом и название романа Ф. Сологуба «Мелкий бес»:
Зонт в холодной руке, и волосы
Завиваются в мелкий бес,
И летят золотые полосы
Красным линиям наперерез.
Форма бес в винительном падеже у Марии Ватутиной, вероятно, употребляется как форма метафорически собирательного существительного:
Эммануил! Эммануил! Оглянись вокруг!
Приглашаем тебя зарегистрироваться на Facebook.
Если хочешь нас спасти и на крест взойти,
Делай это, Эммануил, как все – в соц. сети.
А у нас в Фейсбуке и`дет на брата брат,
А у нас в Фейсбуке содом с гоморрою аккурат.
А у нас легионы римские и пастухи,
А за нас тут некому отмолить грехи.
<…>
Позабудь свой блог, позабудь свой крест, позабудь свой сад.
Здесь загробный мир, и ступени в грядущий ад.
Выводи на свет старосветских грешников в день шестой.
Наша очередь останавливаться на постой.
Отменяй все баны, фильтры и прочий бес.
В воскресенье мероприятие «Христос Воскрес».
Сколько будет лайков! Фоточек – хоть кричи:
Целования, яйца крашены, куличи.
Очевидна производность форм винительного падежа финн, тунгус, калмык от стихотворения Пушкина «Памятник» (эти слова, стоящие у Пушкина в именительном падеже, цитируются буквально, и к ним прибавляется и слово русский):
Памятник. Вот он стоит, качая головой.
В лице, в фигуре смысла – кто там разберёт.
Но проходит за годом год,
А он стоит, а ты живой.
Но я уйду, но я уйду
Шагать по облакам стопою нежной.
А тут пока с доверчивой надеждой
Гляжу на ныне дикий финн
И на тунгус угрюмый, на русский, на калмык.
Любимые слова пою на свой салтык.
Возможно, ненормативная неодушевленность существительных в современной поэзии связана и с тенденцией русского языка к аналитизму, так как одно из проявлений аналитизма в морфологии – «не специализированные формы слов, а употребление омоформ, грамматическое значение которых уточняется выходом в контекст» (Акимова 1998: 86). Если это так, то омонимия именительного и винительного падежей является собственно языковой предпосылкой к проявлению аналитизма, а поэтическое употребление одушевленных существительных как неодушевленных создает благоприятные ситуации для развития этой тенденции.
Может быть, доказательством такой интерпретации грамматических сдвигов является следующий текст:
Ой, как по морю, по синему слою,
ходит, эх, девица (с красивой головою).
Ходит, бормотая, набалтывая слово,
в котором светом светят изба и корова.
– Отдай, сестрица, слово любому человеку,
нерусскому татарину, жидовскому узбеку!
Пусть он, болтовая, борматывая слово,
станет превращаться в изба и корова .
Но, эх, деви́ца, дéвица единственной главою
качает возмутительно, мол: что это с тобою!?
И всё время двигает, двигает ногами,
уменьшаясь в воздухе, между берегами.
Здесь на фоне разнообразных проявлений аграмматизма и алогизма формой именительного падежа обозначены объекты, называемые существительными женского рода единственного числа (норма предполагает неразличение одушевленных и неодушевленных существительных в этой форме). Вероятным объяснением такого аграмматизма в контексте фольклорной стилизации представляется влияние диалектного оборота с именительным объекта (типа косить трава). Но при этом ощутимо и влияние винительного падежа неодушевленных существительных, совпадающего с именительным.
Общий взгляд на отклонения от нормы, касающиеся категории одушевленности-неодушевленности, позволяет заметить, что если в нормативном языке эта категория считается классифицирующей, заданной словарем, то в современной поэзии она в значительной степени становится интерпретационной. И это не удивительно:
…одушевленные и неодушевленные субстантивы обозначают не объективно живые или неживые предметы, а предметы, осмысливающиеся как живые или неживые. Кроме того, между членами оппозиции «мыслимый как живой – мыслимый как неживой» существует ряд промежуточных образований, совмещающих признаки живого и неживого, наличие которых обусловлено ассоциативными механизмами мышления (Нарушевич 1996: 4).
Е. С. Яковлева совершенно справедливо замечает, что «малейшее отклонение от нейтрального в область экспрессии маркирует языковую форму человеческим содержанием» (Яковлева 1998: 413).
По результатам исследования категории одушевленности, выполненного М. В. Русаковой на обширном материале из разговорной речи с проведением серии экспериментов, оказывается, что
категория одушевленности / неодушевленности выходит за рамки морфологии – в область прагматической структуры высказывания, а возможно и текста в целом <…> эта категория занимает промежуточное положение в континууме «словоизменение – классифицирование», представляет собой в этом аспекте своего рода ‘тянитолкая’ (или тянитолкай?). Наблюдения над естественной речью, так же, как и экспериментальные данные, подтверждают торжество «и, а не или» принципа (Русакова 2007: 151–152).
Таким свойством категории одушевленности и определяется ее большой образный и семантический потенциал, активно используемый в современной поэзии.