Солнце еще не выглянуло из-за горизонта, и потому Кулсубай не торопился, бросил поводья. Извивавшаяся среди густых зарослей кустарника дорожка круто поднималась на перевал. У слияния Яика и Хакмара Кулсубай остановил, разнуздал, отпустил уставшего коня пастись на заливном лугу, в высоком травостое. Из седельной сумки он достал каравай хлеба, завернутый в полотенце кусок вяленого мяса. Солнце проворно поднималось, припекало горячее, и разомлевший от по-походному грубой, но плотной пищи Кулсубай задремал. Однако он спал недолго, тревога, не оставлявшая всю ночь, разбудила его. Для чего его вызвали в Оренбург? Что ждет его там? Впервые он пожалел, что подчинился властям, приславшим с гонцом повестку. Может быть, умнее скрыться в горах и там переждать безвременье?
Подтянув подпругу, взнуздав коня, Кулсубай уверенно вскочил в седло. Повернуть обратно? Э, была не была… В городе знающие люди хоть растолкуют ему, к какому берегу прибиться.
За перевалом раскинулась безбрежная степь: ни сосны, ни дуба, — лишь в оврагах торчали скрученные ветрами березы, осины. Места привольные, тучные: на лугах необозримые табуны лошадей, стада коров, овечьи отары. Кое-где пышно кустились хлебные делянки. За ними, на обрывистом берегу Яика, надменно красовался церковными колокольнями, минаретами мечетей, темно-зелеными садами Оренбург.
Военная крепость, сторожившая от непокорных кочевников границу Российской империи, с течением времени превратилась в шумный, пыльный торговый город, отправлявший в центральные губернии и за границу гурты скота, миллионы пудов пшеницы. Теперь, похоже, история опять вернула Оренбургу статут военной столицы степного края… По немощеным, ухабистым улицам разъезжали отряды казаков. В лакированных пролетках кичливо восседали золотопогонные генералы с расчесанными бородами, поджарые офицеры в казачьих и общевойсковых мундирах. В клубах пыли тяжело шагала стрелковая рота. Прогромыхала артиллерийская батарея. Промчались на легковых жеребцах башкирские всадники в полосатых бешметах и плоских папахах. Кулсубай был неробкого десятка, но из осторожности прижимал коня к раскаленным беспощадным полдневным солнцем глинобитным заборам и стенам домов с закрытыми ставнями. Всюду в толпе слышалась разноязычная речь: то русская, то башкирская, то татарская, то казахская, то чувашская, то немецкая. В торговых рядах неистово вопили, до хрипоты рядились, сбивая цену, купцы и покупатели.
У Караван-сарая, бывшего до революции Меновым двором, Кулсубай остановил коня, запрокинув голову, залюбовался минаретом, дерзко взметнувшимся в безоблачное, бесцветное от зноя небо, и похожим на шлем богатыря куполом старинной мечети. Привязав лошадь к коновязям, Кулсубай неторопливо вошел через главные ворота во двор Караван-сарая, где, по словам прохожих, находилась резиденция башкирского правительства.[1] К его удивлению, весь двор был забит пешими и верхоконными казаками. «Кто же здесь хозяева? — с досадой подумал Кулсубай. — Башкиры?.. Белогвардейцы?..»
— Меня сюда вызвали повесткой, — объяснил он часовому. — Не знаешь, где тут наше правительство?
— Как не знать! Иди на второй этаж, там покажут…
Кулсубай поднялся по широкой грязной лестнице, огляделся в полутемном коридоре. У дверей крайнего кабинета стояли башкирские джигиты в военной форме, но без оружия. Кулсубай шагнул к ним, прислушался.
— Нет, с этими казаками каши не сваришь!
— Почему? Они же заодно с нами.
— Заодно! — передразнил круглолицый парень в английского образца френче и ботинках с обмотками. — Нашел себе дружков!.. Не видишь разве, как они нагло себя ведут? Дали нашим министрам только семь комнат во дворце, да и то самые темные. А сколько было из-за этого крику! Разве это честно? Помяните мое слово — у нас с ними дело не выгорит.
— Не согласен с тобою, — буркнул в усы приземистый юноша.
— Значит, им веришь?
— Я? Да я…
В дальнем конце коридора распахнулась дверь, вышел военный.
— Тш-ш… Полковник Галин-агай!
Джигиты выпрямились, вытянули руки по швам.
Скрипя начищенными до зеркального блеска сапожками, полковник Галин, молодой, среднего роста, черноусый, неспешно подошел; держался он подчеркнуто небрежно, словно ему ничего не стоило в такие годы выбиться в полковники. Кивнув в ответ на приветствия, спросил отрывисто:
— Зарегистрировались в восемнадцатой комнате?
— Я не зарегистрировался, — вышел из толпы Кулсубай.
Полковник брезгливо оглядел его запыленную, мятую одежду.
— А ты откуда?
— Ахмедин я, Кулсубай. Из Юргашты, Кэжэнский кантон… Отпустил бы ты меня домой, Галин-агай. У меня артель на золотом прииске, все дело остановилось. Я ведь, как видишь, в годах.
— Меня следует называть господином полковником, — ровным тоном, но властно сказал Галин. — Сколько тебе лет?
— Сорок пять.
— В самом соку молодец!.. Служил в царской армии? Званье?
— С японской войны вернулся раненым. А званье фельдфебель. Георгиевским крестом был награжден.
— Видишь! — восхищенно воскликнул полковник. — В царской армии отлично готовили унтер-офицеров. У нас теперь фельдфебели ротами командуют! — И громко, словно на митинге, прокричал: — Если не хочешь бороться за независимый Башкортостан, за свободу родного народа — уходи! Удерживать не буду. Генерал Ишбулатов, восьмидесятилетний старец, добровольно пришел в ряды национальной армии! А ты… Стыдись! Трус!..
Кулсубай побагровел от обиды.
— Я не трус!
— Значит, дезертир, если не хочешь защищать башкирскую землю от большевиков!
И полковник, сверкая голенищами сапог, резво сбежал с лестницы.
Джигиты окружили Кулсубая, обрушились с упреками:
— Да как это возможно — с начальником спорить, агай! Ты же себе навредишь!.. А от мобилизации не освободят, нет!
— Гляди, как бы в тюрьму не угодить!
— Не надо было в Оренбург приезжать. А уж если приехал…
— Неужели восьмидесятилетний генерал? — изумился Кулсубай.
— Во-во, назначили командиром Башкирского корпуса. И в звании повысили: был генерал-майором, теперь генерал-лейтенант. Чтоб сравняться с русскими генералами.
— Кто же ему присвоил такой чин?
— Наш Башкирский военный совет.
В тот же день Кулсубай увидел генерала Ишбулатова, шествующего в сопровождении полковника Галина по двору Караван-сарая. Старик крепился изо всех сил, но голова его мелко тряслась; усы и венчик волос вокруг лысины были уже не седыми, а зелено-пегими. С трудом он подносил руку к козырьку фуражки, отвечая на приветствия казаков.
«И зачем мучают несчастного? Дали бы умереть спокойно…» — вздохнул Кулсубай и пошел в восемнадцатую комнату, не зная, какая судьба его самого-то ждет.
В просторной полутемной комнате толпились солдаты. Жилистый рослый поручик, развалившись в кресле за огромным столом, залитым и чернилами, и сургучом, отчаянно ругал понурого солдата. Увидев вошедшего Кулсубая, он запнулся, затем грубо спросил:
— А ты по какому делу?
— Сами же вызывали. — Кулсубай пожал плечами.
— Башкир?
— Конечно, башкир.
— Подожди, сейчас придет делопроизводитель, — мягче сказал поручик и опять обрушился на ссутулившегося солдата: — В тюрьме сгною!.. Мы спасаем башкирскую землю от большевиков, а он, видишь ты, отправился на три дня домой. В бане париться! С женой миловаться!
Кулсубаю вовсе не хотелось слушать брань рассвирепевшего поручика, и он вышел в коридор, закурил. На стене висело объявление, арабские письмена выцвели от солнечных лучей, пожелтели.
«Предписание Башкирского военного совета волостным управам о борьбе против лиц, уклоняющихся от службы в белых войсках и ведущих революционную агитацию среди населения.
6 июля 1918 г.
Волостным управам категорически приказывается: солдат, дезертировавших с фронта, а также лиц, скрывающихся от военной службы, препроводить под конвоем в штаб полка.
Лиц, распространяющих ложные слухи о междоусобных стычках и занимающихся распространением всяких измышлений, пытающихся создать раскол среди народа, также препроводить в штаб полка.
Кулсубай разбирал арабский алфавит с трудом, читал медленно, вполголоса.
Ниже было наклеено распоряжение башкирского правительства от 1 июля 1918 года:
«В целях установления порядка и для ведения борьбы с большевиками на местах организуются по всей башкирской территории особые башкирские отряды по особо выработанному штату. Отряды эти до прекращения военных действий в пределах Башкирии должны находиться в ведении военного отдела правительства Башкирии, и при Военном совете образуется особый отдел добровольческих отрядов, а потому они, согласно требованиям стратегии, могут передвигаться из одного кантона в другой, и общее руководство ими в этих передвижениях возлагается на заведующего отделом добровольческих отрядов. По окончании военных действий в пределах башкирской территории отряды эти будут превращены в постоянную милицию и перейдут в ведение отдела внутренних дел правительства Башкирии.
Товарищ председателя правительства Башкирии
А левее висел фарман-приказ № 228 Штаба Оренбургского казачьего войска и башкирского правительства о мобилизации башкир в национальную армию.
Кулсубай выглянул в окно — лошадь стояла у коновязей, отмахивалась хвостом от слепней. Нет, не убежишь! Поздно… Он почувствовал себя пленником. И читать другие фарманы не хотелось. «Может быть, я ошибаюсь, и большевики действительно решили отнять у моего народа свободу и землю?..» Кулсубай вернулся в восемнадцатую комнату, рассказал делопроизводителю — военному писарю, кто он, откуда, служил ли в царской армии, какой чин имел, был ли ранен. Узнав, что Кулсубай был фельдфебелем, писарь обрадовался:
— Вот такие нам и нужны! Иди к полковнику Галину.
Но этот раз полковник встретил Кулсубая приветливее.
— По имеющимся у нас сведениям, вы ни с большевиками, ни с меньшевиками не путались, любите свой народ и будете честно бороться за его счастье. А мы присвоим вам офицерский чин… Запомните: мы — башкиры, нам политические партии не нужны, мы единый народ и должны заботиться о себе, и только о себе. Большевики хотят натравить богатых башкир на бедных, а бедных на богатых. Но кому пойдет на пользу братоубийственная резня? Русским большевикам. Нет, мы станем заботиться только о благополучии своего народа. Выбирайте, с кем вы пойдете — с большевиками или со своей нацией?
— Господин полковник, я всегда боролся за правду. Несправедливости я не терплю, — горячо сказал Кулсубай. — И я не трус! Если вы хотите счастья своему народу, то я с вами! За башкирскую бедноту я и жизни не пожалею.
Полковник поморщился.
— Беднота! Богачи! Это же явление временное. Мы — единая нация. Как только избавимся от власти русских большевиков, так последнего бедняка вознаградим землею и скотом.
— Дай бог, чтобы свершилась вековечная мечта бедняков!
Распахнулась дверь, и в сопровождении двух адъютантов вошел мерными шагами военный, смуглый, словно обугленный, с изрытыми оспой, похожими на пчелиные соты, щеками, в очках с тяжелой золотой оправой.
Полковник Галин вскочил, подобострастно отрапортовал:
— Здравия желаю, Заки-агай. Разрешите доложить… Получена оперативная сводка из Верхнеуральска: пятый стрелковый полк и шестой кавалерийский полк провели успешную битву с большевиками. Захвачены богатые трофеи.
— После.
«Заки Валидов? В кантоне говорили, что он самый злой, самый властолюбивый и самый мстительный турэ!»[3] — подумал Кулсубай и на цыпочках отошел от стола.
— Сейчас я еду к его превосходительству атаману Дутову.
Галин наклонил голову, как бы преклоняясь перед государственным значением встречи Заки Валидова с атаманом.
— Как дела с Кэжэнским кантоном? — Заки ронял слова лениво, будто бусины янтарных четок.
Приятно осклабившись, полковник мановением руки показал на Кулсубая:
— Предлагаю назначить начальником отряда Кулсубая Ахмедина. Из царских фельдфебелей. Участник японской войны. Вполне заслуживает присвоения офицерского чина.
— А!..
И вдруг Кулсубай с обидой почувствовал, что он совершенно безразличен Валидову.
— Завтра я приму вас. Запишите… Ахмедин Кулсубай. Кэжэнский кантон, — приказал Валидов адъютанту, перегнулся через стол, шепнул что-то Галину и вышел.
Полковник поднял со стола медный колокольчик, позвонил, сказал вошедшему дежурному — широколицему пожилому офицеру:
— Зачислить господина Кулсубая Ахмедина на полное офицерское довольствие.
— Слушаюсь.
Трое суток Кулсубай жил в казачьих казармах, в офицерском общежитии. За его конем ухаживал казак-конюх. Кулсубаю выдали подъемные — сравнительно крупную сумму денег, и романовок, и керенок вперемешку, — новое обмундирование, но назначения он еще не получил. Несколько раз его вызывал полковник Галин, расспрашивал о жизни на приисках, но даже не обмолвился о Михаиле и Хисматулле, а Кулсубай ждал, что его обвинят именно за дружбу с ними. Зато полковник неизменно бушевал, едва речь заходила о башкирах, прячущихся в горных заимках, по хуторам, не желавших воевать за счастье свое. Соседи по общежитию — башкирские, татарские, казачьи офицеры, все в годах, хворые, — рассказывали Кулсубаю, что атаман Дутов и Заки Валидов свирепо расправляются с отлынивающими от мобилизации: и в тюрьме гноят, и расстреливают без суда и следствия. «А что поделаешь, если война? — думал Кулсубай. — Есть армия, — значит, есть независимость Башкирской республики!..» Внезапно ему показались подпольные сходки, революционные демонстрации, забастовки, которыми так бесстрашно руководил Михаил, бессмысленными. «Нужно крепко держать оружие в руках, и ты будешь всесильным!» — сказал он себе.
Наконец его вызвали к Валидову. Скорчившийся в кожаном кресле, как бы прячущийся за огромным, покрытым красным сукном столом, Заки долго испытующе смотрел на Кулсубая и вдруг отрывисто сказал, но не ему, а Галину и стоявшим у дверей адъютантам:
— Двухмиллионный башкирский народ не может быть игрушкой в руках большевиков! У нас своя политика, свои национальные интересы. Большевики натравливают башкирскую бедноту на самостоятельных, выбившихся в люди, умом, настойчивостью достигших зажиточности хозяев, чтобы резнею, погромами обескровить нацию. Большевики страшатся нашего единства. Большевики сулят нам независимость, но ведь это обман, хитрая приманка. Атаман Дутов кафыр,[4] но он искренний друг башкирского народа. И я его глубоко уважаю, люблю!.. А башкиры должны любить меня, богом поставленного вождя народа.
— Кулсубай Ахмедин предан вам, эфенде, беспредельно! — быстро, громко заметил полковник.
— Но я и вождь, и слуга своего народа.
— Он беспредельно предан священному делу национального освобождения!
— А! — Заки одобрительно кивнул. — Значит, Кэжэнский кантон?
— Так точно. Родные места Кулсубая. Знает всех жителей.
— Но ему нужен начальник штаба.
— Пока в резерве нет ни одного подходящего офицера, — с виноватым видом развел руками Галин. — Либо больные, либо пьяницы. А ведь русского не пошлешь.
— Сколько раз я приказывал ускорить мобилизацию! — рассердился Заки.
— И пугаем, и уговариваем! Прочесываем мелким гребешком. При первой же возможности…
— Сейчас же необходимо назначить в отряд муллу. А если выразиться по-большевистски — комиссара! — Заки выговорил слово «комиссар» с отвращением, но не удержался и ехидно хихикнул.
Полковник и адъютанты подобострастно засмеялись, а Кулсубай насторожился.
— Комиссара! — повторил Валидов веселее. — Он будет служителем бога и одновременно нашими ушами и глазами.
«Мне, выходит, не доверяете?» — Кулсубай почувствовал себя оскорбленным.
— Кандидат на должность муллы имеется, Заки-эфенде. Из деревни Сакмаево, Кэжэнского кантона. Шаяхмет, джигит молодой, но вполне надежный. Сын бая Хажисултана.
— Знаю. Бывал у меня с поклоном, с обильными подношениями, — сказал Валидов. — Достойный старик. Если сын выдался в отца… Здесь он? Пригласите.
Шаяхмет робко вошел в кабинет, поклонился низко Заки-эфенде, затем полковнику, адъютантам и Кулсубаю. Парень был одет чистенько, во все новое, а держался неуклюже, и Кулсубай сразу раскусил, что Шаяхмет нарочно прикидывается таким наивным.
— Молю бога о вашем добром здравии, всемилостивый эфенде!
— Спасибо. Знаком с твоим отцом. Высокочтимый представитель башкирской нации. Надеюсь, что не опозоришь отцовские седины?
— Как можно, эфенде! — с притворным ужасом воскликнул Шаяхмет.
— Я назначаю тебя муллой Кэжэнского отряда особого назначения. Командир отряда Кулсубай Ахмедин, прапорщик. Обстрелянный!.. У него дела военные, а у тебя политические. Господин прапорщик Кулсубай, — строго сказал Валидов, — приказываю согласовать все распоряжения с муллою Шаяхметом. Сим я вручаю мулле те же права, какие дают большевики своим комиссарам. Понятно? Вопросы есть? Если вопросов нет, то, с благословения аллаха, отправляйтесь в кантон и создавайте отряд. Хуш.[5] А ты, мулла, останься для политического наставления.
«Мне они не доверяют», — подумал Кулсубай, твердо повернулся, откозыряв, и ушел.
Едва за ним закрылась тяжелая дверь, полковник Галин осторожно сказал Шаяхмету:
— Там, на приисках, были русский большевик Михаил и, на беду, наш соплеменник, предатель Хисматулла, тоже отъявленный революционер. По нашим сведениям, Кулсубай с ними…
— Знаю! — не задумываясь брякнул мулла.
Заки пристукнул по столу маленьким крепким кулачком.
— Докладывать мне лично о каждом шаге, каждом слове Кулсубая! Если изменит… Сам понимаешь! Доброго пути, мырдам![6] Отцу передай мое неизменное уважение.
Услышав, что в Сакмаево идет отряд башкирских всадников под командой Кулсубая, Хажисултан-бай расстроился, вызвал старших сыновей Затмана и Шахагали, живущих своими домами.
— Дети, Кулсубай издавна побратался с кафырами, отрекся от нашей веры. От него добра не жди! У нас с ним были стычки, теперь он сведет счеты. Надо бы все добро, моих и ваших жен и детей увести в лес, на заимку… Дутовские казаки были сущими разбойниками, а свои джигиты будут еще хуже.
— А кому подчиняется Кулсубай? Кто вооружил его всадников? Если он присягнул на верность Заки-эфенде, то радоваться надо, а не пугаться, — рассудительно заметил Затман.
— Ты бы, отец, послал надежного гонца в Оренбург, — посоветовал Шахагали, — чтобы все там выведать. Бросить дом легко, да вернуться в него обратно трудно, ой как трудно!.. Где Шаяхмет? Почему не шлет вестей?
— Шаяхмет холостой! Он птица перелетная. Одному Шаяхмету ваше добро не уберечь. Как эти злодеи вломятся в ваши дома, так вспомните мое предостережение, но будет уже поздно! — стонал бай.
На счастье, этой же ночью примчался верхоконный, стукнул плетью в окно: Шаяхмет на словах велел передать, что он в большой чести у Заки-эфенде, назначен муллой в отряд Кулсубая с неограниченными полномочиями, пусть отец и братья готовят торжественную встречу.
Хажисултан-бай воспрянул духом, незамедлительно позвал сыновей, старосту, муллу, торговцев, зажиточных хозяев.
— Мой Шаяхмет с ними! — назидательно подняв палец, часто повторял он.
Односельчане единодушно решили оказать кантонному отряду посильную помощь. Нигматулла Хажигалиев, со скромным достоинством носивший ныне титул «хозяина золота» — владельца золотого прииска, привез четверть мешка сахара, пять осьмушек чая, полтора пуда пшена. Никто из богачей не остался в стороне от святого дела… Приносили соль, войлок, седла, уздечки, махорку в кисетах, трут, кремни для высекания искры, сапоги, ичиги — мягкие кожаные сапожки, каты — глубокие кожаные галоши, портянки, бешметы, кушаки. Все имущество сложили в доме, где до свержения советской власти помещался сельсовет. В хлеву этого же дома поставили собранный по приговору старейшин скот: с каждых десяти домов брали телку, с трех — барана или козу; Хажисултан прислал своих работников кормить и поить скотину.
Когда приготовления были закончены, Хажисултан разослал махальных по дорогам на Кэжэн, Карматау, Юргашты и Бэштин. Через полчаса махальные шестами с привязанными к ним разноцветными лентами просигнализировали, что отряд приближается.
За околицей грянула лихая многоголосая песня:
Богатырский конь у Салавата,
Седоку гнедой под стать вполне!
Салават — гроза для супостата,
Салават, летящий на коне![7]
Мальчишки со свистом и гиканьем понеслись по улице навстречу гостям. Крестьяне встали с серьезным видом полукругом у мечети. Женщины и девушки, прикрывая платками смеющиеся лица, жались к воротам. Муэдзин заголосил на минарете величальную молитву. Перед толпою стояли Хажисултан, мулла, богатеи, старцы.
Отряд двигался не спеша, торжественно; в каждом ряду шесть всадников. Знаменосец высоко поднял трехцветное знамя с зеленым полумесяцем. Впереди на сером жеребце ехал Кулсубай, чуть-чуть позади Шаяхмет-мулла в белой чалме. В отряде было всего шестьдесят — семьдесят всадников, но позади коноводы вели оседланных лошадей, мерно, тяжело топали копыта, и казалось, что в село входило мощное войско.
На врага он посылает стрелы,
Мчится на коне путем побед.
Все джигиты наши в битве смелы,
Только равных Салавату нет!
У мечети на улице Кызар Кулсубай уверенно выпрыгнул из седла, обнажил саблю, отдал ослепительно сверкнувшим клинком честь Хажисултану-баю, мулле, седобородым старцам — аксакалам, высокопочтенным деревенским богачам. Надувшийся спесью, как индюк, порывисто дышавший от волнения Хажисултан преподнес Кулсубаю на расшитом полотенце хлеб и соль.
— Ассалямгалейкум! Пусть будет благословенной ваша ратная дорога! — трепетно произнес Хажисултан. — Свято ваше воинское дело! Да ниспошлет аллах вам, арысланы,[8] мужество, крепость духа в борьбе за родную землю против неверных!
Аксакалы молитвенно сложенными ладонями гладили холеные бороды, приговаривая:
— Аминь!.. Дай вам бог здоровья!.. Аллах поможет вам быть непобедимыми, батыры!..
Кулсубай отломил от каравая кусочек, круто посолил и приобщился к животворящему хлебу. Шаяхмет принял от него каравай и тоже вкусил благодать хлеба-соли, а затем пышный каравай с вдавленной в него серебряной солонкой начал переходить из рук в руки, и всадники со смиренным сердцем причащались свежим, влажно пахнущим жаром печи хлебом. Хажисултан передал полотенце мулле, сказав:
— Бисмилла!
Заиграл курай, певец завел высоким чистым голосом протяжную песню:
Сжимая саблю твердою рукою,
Иди, батыр, рази своих врагов.
Пускай не знает молодость покоя!
И ты, джигит, будь к подвигу готов,
Эх, будь готов!
Кулсубаю было не по себе от этого величания. Хажисултану-баю, алчному хищнику, угнетателю бедных башкир, он не верил. И песня, которую он так любил, не смягчила его сердце.
Как прекрасны вершины Урала!
Их не любит лишь черствый душой.
Для сынов, дорогая Отчизна,
Ты дороже и жизни самой.
Помнишь, в битву, наполнив колчаны,
Твой джигит на коне поскакал.
Не щадил он ни жизни, ни крови —
Отстоял свой родимый Урал!
Вглядевшись, Кулсубай заметил в толпе пробиравшегося к нему Ягуду-агая, усталого, изможденного, и обрадовался, но какой-то толстяк в бархатном бешмете заслонил его, а в это время умолкли певец и курай и громче зазвучали приветственные возгласы собравшихся.
Хажисултан-бай не наговорился, вошел в раж, обращался попеременно то к всадникам, то к крестьянам:
— Люди-и-и, наступил долгожданный час освобождения родной башкирской земли от злобносердечных неверных! Слава джигитам, вышедшим на борьбу за торжество ислама, за независимость великой Башкирии! Слава-а-а!.. Проклятье приспешникам русских Хисматулле, Акназару, Загиту и им подобным! Анафема-а-а!.. Не щадите прислужников кафыров, и вам будет уготовано место в раю! Кому дороги чистота мусульманской веры и вольность родной земли, вступайте в национальную башкирскую армию! — добавил бай повелительно.
У Кулсубая окончательно испортилось настроение, а когда Нигматулла затянул хвалебную, молитвенными арабскими словесами украшенную речь, то он совсем помрачнел. «Лицемеры вы, и ты, Хажисултан-бай, и ты, Нигматулла!.. Нужен вам мой булатный клинок, мой солдатский опыт. А кончится война…» Нигматулла до небес возносил и доблестных башкирских всадников, и их отважного командира Кулсубая, и это прозвучало так неестественно, что даже рядом стоявший Сафуан поморщился и толкнул увлекшегося краснобая локтем в бок. Тот искоса взглянул на сердитое лицо Кулсубая. «Подумаешь, ему не нравится, что его славят!.. Благодари аллаха, что тогда успел скрыться, а то я бы тебе, бунтарь, показал. Хотя еще время придет…» И, льстиво улыбаясь, Нигматулла быстро закончил свое песнопение:
— Мы счастливы, что у нас теперь есть свой Кэжэнский кантонный отряд башкирских воинов! Близок час полного освобождения родимой земли от нечестивых!..
Народ ждал, что ответит Кулсубай, но он упрямо насупился, уткнул подбородок в ворот бешмета и приказал говорить Шаяхмету. У молодого муллы уши были набиты восхвалениями, и он всерьез решил, что это его чествуют. Поправив чалму, Шаяхмет пронзительно затянул, словно намаз:[9]
— За добрые пожелания спасибо! Да исполнятся ваши сокровенные мечты! Донесутся ваши молитвы до аллаха, и мы победим!.. Наш высокопоставленный друг Дутов-эфенде обещал помощь нам, башкирам, создать собственное государство.
Аксакалы, знатные гости, окружили горделиво сиявшего Хажисултана, раболепно рассыпались в похвалах Шаяхмету:
— Какое светлое счастье иметь такого мудрого сына!.. Молод, а награжден добродетелями!.. И какой речистый!..
Окрыленный лестью, Шаяхмет зычно выкрикнул:
— Священный долг каждого башкира — защищать свою независимую республику!
В толпе кто-то робко заикнулся: «От кого защищать?..» — но смутьяна затолкали, и он, пригнувшись, удалился. Однако чуткий Кулсубай расслышал и тоже подумал, вздохнув, что все башкирские земли захвачены не большевиками, а казаками атамана Дутова и белого сибирского правительства.
Кураисты снова заиграли походную, кровь горячащую мелодию, а Хажисултан-бай приказал деревенскому старосте Мухарраму накормить всласть всадников, Кулсубая же почтительно пригласил в свой дом:
— Милости прошу, дорогой эфенде! Добро пожаловать!..
Нигматулла охотно подхватил:
— Мы, эфенде, должны помогать друг другу. Сафуан правильно говорит: башкиры обязаны жить дружно. А что было прежде, забудем!.. И обиды, и прегрешения! Айда, повеселимся!..
Впервые в жизни Кулсубая назвали господином — эфенде. Поверил ли он Хажисултану и Нигматулле? А ведь совсем недавно Хажисултан-бай приказал посыпать пеплом следы Кулсубая — этот старинный обычай выражал презрение… «Не потому ли я стал уважаемым эфенде, что сейчас полезен баям?.. Возможно, что Хажисултан-бай подобрел из-за того, что я служу с его сыном…»
— Простите, — поклонился Кулсубай, — мне необходимо проведать семью.
Он пришпорил коня, крупной рысью поехал в сторону Юргаштинского золотого прииска.
Хажисултан проводил его ненавидящим взглядом и шепнул Нигматулле и Шаяхмету:
— Удивляюсь — не смогли найти офицера из знатного рода!
И повел гостей в свой дом.
За трое суток всадникам скормили лошадь, семь телок, тридцать овец. Выпили башкирские воины пятнадцать чанов бузы и медовухи. На четвертый день после утреннего намаза у мечети торжественно объявили запись в отряд добровольцев. Однако и молитвы, и проповедь муллы добровольцев не завлекли — вступили в отряд всего двое парней. Тогда Хажисултан-бай распорядился послать от деревни еще десять «добровольцев».
«Как бы вы не скрылись в походе», — с опаской подумал Кулсубай.
Все эти дни он места себе не находил, раскаивался, что в свое время отстал от старателей, ушедших в отряд Блюхера. Да, много было сделано промахов в жизни, тягостных ошибок!.. И былые годы представлялись ему теперь более ясными, чем грядущие. Сам черт не разберется, где истина, где ложь, кто борется за счастье народа, а кто жаждет народ обмануть! Одни краснобаи расхваливают большевиков, другие — Валидова и его друзей, третьи — атамана Дутова. Конечно, многие годы его предки мечтали о своем, независимом государстве. Великая Башкирия!.. Надо надеяться, что башкирское правительство честно выполнит священный долг перед родным народом. Пожалуй, лишь нужда в оружии заставила Валидова и башкирское правительство дружить с атаманом Дутовым…
— Господин прапорщик, пора выступать, — напомнил Шаяхмет.
— Да, да, отдавайте приказ!
И Кулсубай повел отряд, как и было заранее приказано ему, на охрану Юргаштинского, Миндякского, Ильинского и Буйдинского золотых приисков.
Ночевать остановились в деревне Сахаево.
Утром Кулсубай пил чай на хозяйской половине. Неожиданно ему доложили, что прибыл гонец с золотых приисков.
— Где он? Пусть зайдет.
Вбежал запыхавшийся парень с плетью в руке, сказал торопливо, умоляюще:
— Агай… Эфенде… Побыстрее скачите в Юргашты! Мой хозяин Нигматулла-бай зовет вас с джигитами.
— Что за спешка? Да что случилось-то? — нахмурился Кулсубай.
— А то случилось, что после вас пришли смутьяны, уговаривают народ записаться в их отряд.
— А народ?
— В том-то и беда, что народ к ним пошел дружно, уже человек двадцать записались добровольно, золото на прииске не моют! Мой хозяин…
— Кто вербует добровольцев? Дутовцы? Белогвардейцы? Башкирское правительство?.. Кто приехал из Кэжэнского кантона?
— Эфенде… Из кантона никто не приезжал. Он, Хисматулла, из леса пришел. Ты же его знаешь, Хисматуллу! Он с Михаилом водился, с большевиками. Мой хозяин, Нигматулла-бай, спрятался в погребе. Ради аллаха…
— Подожди, отдохни, успеем навести порядок, — кивнул Кулсубай.
Значит, Хисматулла не угомонился, не проявил благоразумия, а самонадеянно, отважно бросился в схватку!.. Он посетил Кулсубая, когда тот после торжества в Сакмаеве приехал домой, в Юргашты. Признаться, плотно поужинав, Кулсубай собрался лечь с женою и не очень любезно встретил позднего гостя.
— Агай, прости, я тебя не задержу.
— Да чего там, проходи, садись. Давненько ни слуху ни духу о тебе не было. — Кулсубай говорил дружелюбнее. — Слышал, что ты отстал тогда от Блюхера…
— Да, угодил в засаду, пленили чехословаки, еле-еле спасся от смерти. В лесу вот прячусь, живу впроголодь.
— Иди ко мне в отряд, — расчувствовался Кулсубай. — Отряд особого назначения Кэжэнского кантона. Джигиты у меня надежные. Пока я жив, пальцем никто тебя не тронет. Назначу тебя своим заместителем по строевой части. Душа у меня к Шаяхмету-мулле не лежит. Согласен?
— Согласиться не трудно, — протяжно сказал гость, — но сперва мне надо кое-что выяснить.
— Ну, чего еще? — Насторожившийся Кулсубай со стуком поставил стакан на блюдце.
— А то, что я не знаю, кто создал твой отряд, против кого вы собираетесь бороться… Если отряд особого назначения станет защищать богатство башкирских и татарских баев, то нам, рабочим и беднякам крестьянам, с вами не по пути. Если отряд по приказу адмирала Колчака и атамана Дутова выступит против Советов…
— Не морочь мне голову болтовней! — грубо оборвал гостя Кулсубай. — Хватит, наслушался! Да на что мне адмиралы и атаманы? Я служу нашему башкирскому правительству! Понял? То-то!
— А кто вертит Заки Валидовым? Не скажешь ведь ты, что Дутов дает Заки-эфенде оружие, деньги из любви к башкирам!..
Кулсубай вспомнил разговоры в Караван-сарае, не нашелся, как ответить, и отвернулся.
— Чего это ради тобою восхищаются Хажисултан-бай и Нигматулла? — еще настойчивее спросил гость. — Ишь какую торжественную встречу закатили! Может, тебя полюбили? Как же, подставляй карман шире!.. Они рады, что у дутовцев и сибирских беляков солдат прибавилось.
— Загнул ты, приятель! — пересилив раздражение, сказал Кулсубай. — Неправда все это! Со зла выдумываешь! Я же был в Оренбурге, лично беседовал с Заки. Как может башкирское правительство нарушить законные требования своего же народа? Отряд будет бороться с большевиками за независимость башкирского государства.
— Агай, но именно большевики и помогают нашему народу создать свое автономное государство!
— А обращение Заки Валидова к народу после всебашкирского курултая семнадцатого года![10] — упоенно воскликнул Кулсубай. — Почитай — все поймешь!
— Читали, читали, — с пренебрежением заметил Хисматулла. — Сплошная ложь!.. Ты почитай лучше статью товарища Сталина, наркома по делам национальностей, «О Татаро-Башкирской советской республике». В «Правде» напечатана двадцать третьего марта нынешнего года.
Жена унесла остывший самовар, загремела трубою, а спор не утихал. Кулсубай не поддавался, упрямо твердил:
— Присягу своему башкирскому правительству не нарушу! Будь что будет, а стану честно бороться за башкирский народ!
— Жизнь покажет, кто из нас прав, — огорченно сказал Хисматулла, вставая. — Придется тебе еще каяться, да будет уже поздно.
Гость учтиво поблагодарил хозяйку, но от чаепития отказался и ушел в ночную тьму, и жалея, и ругая строптивого Кулсубая. «Сильный джигит! Бесстрашный воин! А вот заплутался в трех соснах!..»
Раздеваясь, потягиваясь, Кулсубай посмеивался:
— Ох, этот Хисматулла! Большевикам крепко верит! Собрал отряд старателей, а оружия-то нету — ни винтовки, ни револьвера. Как это теперь возможно — воевать голыми руками? И кто ему поможет?.. Нет, я вмешиваться в эти дела не буду. Пусть что хочет, то и делает! Губить его не стану, но и не помогу. Наивная душа!..
От нарочного Нигматуллы Кулсубай быстро отделался, сказал, что вечером пришлет джигитов. «Как же, дожидайся! Постучи зубами в погребе от стужи!.. Гляди, и добрее начнешь относиться к людям. Обнаглел, „хозяин золота“!..» Однако зря командир отряда утешал себя, что сумеет отсидеться в стороне, — ночью забарабанили в дверь, послышался испуганный голос Шаяхмета:
— Агай, это я, я! Неотложное дело. Беда!..
Кулсубай впустил муллу и, не спросив даже, что стряслось, начал с привычной аккуратностью одеваться.
— Шахагали приехал, он скажет…
Натягивая высокие сапоги, не оборачиваясь к дверям, Кулсубай попросил старшего брата муллы:
— Говори, Шахагали-агай.
Тяжело дышащий Шахагали облизал запекшиеся губы, торопливо выложил:
— Господин прапорщик! Кулсубай-эфенде! Богом проклятый Хисматулла с шайкой старателей явился в Сакмай, арестовал тех, кто тогда расстрелял советских работников! А их добро раздает беднякам!.. Ищет моего отца и Нигматуллу-бая. Надо спешить!
— Куда спешить?
— Куда? — возмутился Шаяхмет. — Надо спешить спасти моего отца и Нигматуллу-бая! Я объявил тревогу. Джигиты седлают коней.
— Кто командир отряда? — властно спросил Кулсубай.
— Ты, господин прапорщик! — в один голос сказали братья.
— А ты здесь кто?
— Известно… мулла отряда.
— Мулла! Правильно. Совершенно точно. Учи джигитов молитвам, совершай с ними намаз, как положено.
— Я мулла не обычный, а чрезвычайного положения! По-большевистски я комиссар! — Шаяхмет горделиво поправил чалму. — Как можно терпеть разбой в ауле Хисматуллы и его молодчиков? Мне атай [11] велел звать поскорее джигитов. Меня атай послал…
— Знаешь, приятель, твой атай нашим отрядом не распоряжается! — со злостью остановил его Кулсубай.
Шахагали переминался от нетерпения с ноги на ногу, как норовистый жеребчик.
— Не спорь со старшим, — посоветовал он брату, — господин прапорщик прав.
Мулла мгновенно же схитрил:
— Да, я виноват, что не спросил у тебя разрешения, эфенде!.. Никогда этого больше не будет. Зачем нам ссориться? Надо спешить в аул.
— Распустить джигитов. С разбойниками обязана бороться милиция. Наш отряд создан для борьбы с большевиками, за автономию Башкортостана.
— Хисматулла, он свирепый большевик! — взвизгнул мулла. — И кому нужен независимый Башкортостан, если среди бела дня грабят моего атая?
— Да чего с ним припираться? — Шахагали вытащил наган. — Он тоже большевик! Ну, ни с места! — Ловко обойдя остолбеневшего Кулсубая, он взял из-под подушки его браунинг.
Кулсубай не ждал от него такой прыти. Чтобы оттянуть время, он сказал рассудительно:
— Хисматулла башкирский джигит. А я кровь башкир проливать не буду.
— Был он башкирской веры, а теперь принял большевистскую! — веско сказал мулла.
— Скажи, служитель бога, а убить человека грешно?
— Если он отрекся от веры своих предков, то не грешно! Убийцу отступника вознаградит искупление грехов.
— А как ты, служитель бога, объяснишь джигитам мою смерть? — И Кулсубай выразительно показал на пляшущий в руке Шахагали наган.
— Это наше дело, а не твое! — крикнул Шахагали.
«Не джигиты вы, а краснобаи! — подумал Кулсубай и приободрился. — В таких случаях надо сразу стрелять, а не разговаривать! Боитесь меня!» И, резко метнувшись в сторону, выбил из руки Шахагали наган, а муллу пнул в живот сапогом. Упавший на половицы наган выстрелил от сотрясения, к счастью, пуля попала в окно — брызнули осколки стекла.
Из кухни вбежали адъютант и дежурный, выхватили сабли, заслонили командира.
Путаясь в халате, мулла с трудом поднялся, завопил, тряся тощей бороденкой:
— Даром это вам не пройдет! В Оренбурге обо всем узнают! Самоуправство! А еще мусульманами считаетесь! Черные вы сердца, продавшие веру! Да обрушится на вас страшная кара!..
Шахагали угрюмо молчал, потирая ушибленную руку.
Кулсубай понял, что братья изрядно перетрусили, и приказал адъютанту и дежурному:
— Отпустите их! Пошли к джигитам!
На улице их окружили взбудораженные, громко, возбужденно переговаривавшиеся солдаты, держащие за поводья оседланных коней.
— Что случилось, эфенде?
— Кто побил муллу?
— Почему нас подняли по тревоге?
Шаяхмет с жалобным видом держал в руках чалму, как полотенце.
— Муллу никто не трогал и не тронет! — Кулсубай уже овладел собою, говорил уверенно, зычно. — Но мулла и его братец Шахагали-агай подняли тревогу, потому что воры залезли в амбар их атая! Я им сказал вразумительно: «Зовите милиционера!» Мы должны бороться за башкирскую автономию, а не метаться из деревни в деревню по указке муллы и его атая! Пусть они сами о себе заботятся. У меня есть хозяин в Оренбурге, в Караван-сарае. Его приказ выполню. А если я вам, джигиты, не нравлюсь, то идите с Шаяхметом-муллою. Никого удерживать не буду. В Красной Армии вот, говорят, командиров выбирают на общем собрании.
Упоминать о Красной Армии было опрометчиво — Шаяхмет-мулла и Шахагали обменялись злорадными взглядами.
— Ну, чего же молчите? — продолжал Кулсубай. — Хотите, чтобы я покинул отряд? И на это согласен. Вернусь на прииск.
Тотчас, словно по сигналу, джигиты бросились к командиру, окружили плотным кольцом, перебивая друг друга, умоляли:
— Агай, останься! Мы привыкли к тебе!.. Что суждено, то и встретим сообща!.. Ты нам теперь родной, агай!..
У Кулсубая был тяжелый нрав, но и он расчувствовался и, чтобы скрыть смущение, закашлялся, отвернувшись.
Дико выкатив белки глаз, как это делал отец его, Хажисултан-бай, мулла пригрозил:
— Аллах расправится с вами, неверными! — И грубо бросил старшему брату, стоявшему с опущенной головой: — Поехали!
Через минуту братья помчались на крепких конях домой; за муллою скакал ординарец.
Отряд Кулсубая нес караульную службу на приисках. Шаяхмет-мулла, по слухам, уехал в Оренбург. Хисматулла со своим партизанским отрядом то ли откочевал в соседнюю волость, то ли схоронился в лесу. И постепенно Кулсубай успокоился, решил, что неприятности миновали, тем более что на приисках было спокойно! И Нигматулла-бай благополучно вылез из погреба, всласть попарился в бане, отлежался и опять занялся торговым промыслом. Хажисултан-бай тоже не напоминал о себе, — видимо, сберег добро от партизан Хисматуллы.
И неожиданно из Оренбурга приехал новый мулла — Мазгар, тоже молодой, но солидный, благообразный, с окладистой бородою; его сопровождали дутовские казаки. Он вручил Кулсубаю пакет, скрепленный сургучными печатями, с приказом о своем назначении. Кроме того, в приказе говорилось, что прапорщик эфенде Кулсубай опозорил священнослужителя, а значит, и мусульманскую веру, панибратски ведет себя с солдатами и этим расшатывает дисциплину, одобрительно отзывается о порядках в Красной Армии. Обо всем этом Кулсубай должен будет дать показания следователю военной прокуратуры башкирского правительства. И ясно, что господин прапорщик обязан незамедлительно, не дожидаясь исхода следствия, уничтожить шайку разбойников Хисматуллы.
«Написано по доносу Шаяхмета, — сказал себе Кулсубай. — А как же мне выручить из беды Хисматуллу и старателей?»
И он поехал в кантон.[12]
Там из запасной роты в его отряд перевели мобилизованных джигитов: теперь в отряде особого назначения была сотня всадников. Получил Кулсубай исправных лошадей, винтовки, продовольствие.
Вернувшись, он радостно сказал Мазгару-мулле:
— Теперь мы грозная сила!..
— Не торопись, эфенде, не торопись ликовать, — трезво заметил мулла, и в желтых, словно янтарные бусины, глазах его сверкнули острые искры. — Никогда белогвардейцы и дутовцы не позволят башкирам иметь собственное грозное войско.
И мулла был прав: вскоре в кантон прибыл полк оренбургских казаков; командовал им полковник Антонов. Отряд Кулсубая был зачислен в полк эскадроном, и господин прапорщик остался его командиром. В стрелковых ротах, в других эскадронах служили и башкиры, и татары, но командовали ими исключительно русские офицеры. Дисциплина была суровая, с зуботычинами. В иных эскадронах офицеры запрещали солдатам — башкирам и татарам, чувашам, мордвинам — даже вечерами в казарме разговаривать друг с другом на их родном языке.
Кулсубай призадумался. Сбывались, похоже, предсказания прозорливого Хисматуллы. И чем же все это кончится?..
Он решил потолковать с Мазгаром, осторожно закинуть удочку. Вот когда пригодилась Кулсубаю дружба с Михаилом! Тот умел разговаривать и с недругами, и с сомневающимися, и с недоверчивыми уважительно, обстоятельно, но при этом неизменно гнул свою линию.
— Мулла-эфенде, — как-то вечерком, за чаепитием, сказал Мазгару Кулсубай, — полковник Антонов и дутовские офицеры завели порядки, каких и при царе не было. Мордобой! Унижения! Кормят плохо. Стыдно нам, джигитам, плясать под курай офицеров Дутова! У нас своих забот, своего горя хватает.
— Вполне с тобою согласен, прапорщик-эфенде, — Мазгар-мулла поиграл пальцами в старательно расчесанной бороде. — А ты чего, собственно, от них ждал? Любви? Помощи?
Кулсубай пожал плечами, замялся:
— Ну, если не любви, то помощи, конечно, помощи!.. В Оренбурге Заки-эфенде говорил же мне о дружбе с атаманом.
— Почему же полковник Антонов не сохранил твой отряд особого назначения, а превратил в эскадрон своего полка? Почему из других эскадронов татарских и башкирских джигитов не переводят в твой эскадрон?
— Боятся нашего национального единения, — неуверенно предположил Кулсубай.
— Согласен! А большевики вот не боятся, создают башкирские и татарские полки, дивизии! — И мулла хитренько усмехнулся в бороду.
«Смело говоришь! Рискованно! Похоже, что и ты учился у Михаила!» — невольно признал Кулсубай.
— Так что же делать?
— Подбирать надежных джигитов. Своих людей! Твердую опору иметь в полку. Но с Оренбургом не ссориться, боже упаси! Мы верим своему башкирскому правительству.
На этом и порешили.
Дневальный осторожно, но крепко тряхнул спящего Кулсубая за плечо. Привычно командир сбросил с перины ноги, еще ни о чем не осведомившись, начал одеваться, — военная сноровка… Джигит молча показал на дверь, а потом на занавеску, за которой спали хозяин, его жены и дети.
В сенях в пистолетом в руке стоял адъютант Музафар, джигит верный, — такого ни угрозой, ни деньгами не оторвать от Кулсубая.
— Надо бежать немедленно, агай!
— Да что там случилось?
— К полковнику Антонову приехали в сумерках Хажисултан и Нигматулла. «Хозяин золота» привез в дар кошель червонцев. Дежурный по полку собрал казаков. Сейчас придут, тебя, агай, арестуют.
— Арестуют или сразу расстреляют? А, Музафар?..
— Пожалуй, и расстреляют! — Адъютант с восхищением взглянул на невозмутимого командира. — За кладбищем оседланные лошади. Бегите!
— А если поднять восстание? Перебить офицеров? А, Музафар? За меня джигиты заступятся?
— Заступятся, но не все, — без раздумья сказал адъютант. — Остальные растеряются. Зря прольется кровь! Я и мулла Мазгар останемся, будем привлекать надежных людей, готовить заговор. Бегите, агай, у лошадей ваш ординарец!
И правда, пора бежать — на улице в ночной тишине гулко стучали по утоптанной земле конские копыта, звякали мелодично уздечки. Дробно заколотили кулаком в калитку, послышалась грубая брань. Пригнувшись, Кулсубай побежал через огород, нырнул в буйные заросли крапивы, перепрыгнул через ручей. Протяжно заскрипели пули, вспарывая плотную мглу, загремели разрозненные выстрелы, но Кулсубай был уже далеко.
За кладбищем джигит держал за поводья двух лошадей, седельные сумы раздулись буграми, — значит, Музафар позаботился и о продуктах, и о патронах.
Кулсубай решил остановиться на отдаленной лесной заимке. Дутовские казаки побоятся сюда сунуться, а если придут партизаны Хисматуллы, то это и к лучшему: Кулсубай охотно начнет сообща громить казаков. А пойдут ли старатели под его властную руку? Но об этом Кулсубай не хотел думать… Один остался, совсем один? Неужели Хисматулла прав и он, Кулсубай, сбился с единственного верного пути?
Через день на заимку прокрались джигиты, убежавшие из полка, три смельчака, сказали, что эскадрон Кулсубая расформирован, всадники переведены в другие эскадроны, а самые горластые — в стрелковые роты. Офицеры свирепствуют, окончательно распоясались, то и дело грозят расстрелом. Башкирские и татарские всадники хотят дезертировать, но едва об этом прослышал Мазгар-мулла, категорически запретил и мечтать о побеге.
— Почему, Кулсубай-агай, мулла не велит уходить в лес? — с недоумением спросили джигиты.
Кулсубай был застигнут врасплох, но, подумав, сказал, что, видимо, мулла боится, что дезертиры разбредутся по деревням, хуторам, уйдут домой, — так и распылится отряд особого назначения.
— Через неделю-другую он приведет ко мне весь эскадрон! — обнадежил Кулсубай. — А вы оставайтесь, возвращаться вам в полк опрометчиво!
Джигиты обрадовались.
Кулсубай послал разведчиков в Сакмаево, на Юргаштинский прииск, чтобы выведать, где отряд Хисматуллы, но те вернулись обескураженными: местные жители, даже родственники джигитов, не хитрили, а признались откровенно, что не слышали давно о партизанах.
И вдруг сам Хисматулла пришел на заимку, без охраны, пешком; гимнастерка на плечах разорвана — продирался сквозь шиповник в оврагах.
— Здравствуй, здравствуй, агай, вот где свиделись! — весело сказал он, крепко пожимая руки Кулсубаю и его джигитам.
— Как же ты нас нашел? — удивился Кулсубай; минуту назад он и не подозревал, что так обрадуется встрече с Хисматуллою.
— А вот и нашел! Это твои парни не смогли меня отыскать, а мой отряд неподалеку — на Федулкином хуторе. Я ведь все-все знаю! — засмеялся Хисматулла. — А тебе военная форма идет, агай! — внимательно оглядев статного Кулсубая, добавил он. — Офицерские погоны, однако, не красят!
Сделав строгое лицо, тот возразил:
— Мне, кустым,[13] офицерский чин присвоило башкирское правительство. Наше национальное правительство! Не атаман Дутов!
«Нарочно прельщают золотыми погонами!» — подумал Хисматулла, но решил не раздражать Кулсубая и продолжал дружелюбно:
— Ты прирожденный воин! В наше время сразу заметно, кто на что способен!
— Где мне за тобою угнаться! — подхватил в тон ему Кулсубай. — У меня позади поля Маньчжурии, а ты только что с германской войны вернулся. Горяченький! И вернулся с крестами, с медалями. Да, ты действительно способный батыр!
— Нет, агай, нет, тут ты ошибаешься, — серьезнее сказал Хисматулла, — я не вояка. Пожалуй, я научился вести партийную работу, да, это у меня получается…
— Как же тебе удалось сколотить партизанский отряд из наших старателей?
Сторожиха заимки, горбатая, в годах, внесла шумящий самовар, брякнула о жестяной поднос, расставила чашки, стаканы и заявила с вызовом:
— Китайского чая и сахара, агай, давно не имею. Заварила лесные травки, сама собирала, сушила. Пахучие! А мед племянник со своего пчельника принес в подарок.
— Спасибо и на этом, хозяюшка! Время такое! Какой спрос? А чья же это заимка?
— Известно чья — Нигматуллы-бая! — фыркнула сторожиха. — И лес его, кровопийцы!
— Гляди ты! — как бы с испугом воскликнул гость. — И лес прибрал к своим рукам «хозяин золота»!.. Ловкий! Ну, теперь его царству пришел конец, окончательный и бесповоротный! — И, обернувшись к Кулсубаю, Хисматулла объяснил: — Революционный долг и совесть большевика заставили меня взяться за оружие. Словами, даже пылкими, народ от рабства не спасти! Классовых врагов — баев, заводчиков, торгашей — надо уничтожать беспощадно! В это я верю, за это я буду бороться до последней капли крови.
— Ты зря упрямишься, кустым, — снисходительно хмыкнул Кулсубай. — По-вашему все равно не выйдет! На большевиков, на красных не надейся! Их уже отбросили на Казань. Ты здесь погубишь и себя, и своих безоружных партизан. А со мною не пропадешь! Ты умный, ты народ жалеешь, и потому я тебя люблю. Айда ко мне!
— Нет, агай, приходи скорее ты к нам! Достойное твое место в Красной Армии. Жалею, что служишь людям, мечтающим стать ханами!
— Надоели твои поучения! — вспылил Кулсубай. — Не ханам, а своему башкирскому правительству служу. Я ушел от русского полковника Антонова, но национальному правительству не изменю. Классовая борьба!.. Хм, да как закончится война, так в Башкортостане народ заживет привольно, не останется баев, не останется бедняков! Башкирское правительство не причинит башкирам зла!
— Горы превыше Урал-тау разделяют башкирский народ и башкирское правительство! — не уступал гость. — И народ, сбросивший вместе с русскими братьями Николая-батшу,[14] не подчинится ханам из оренбургского Караван-сарая… — Он поднялся. — Пора в дорогу, агай.
У Кулсубая ёкнуло сердце.
— Неужели расстанемся врагами?
— Это от тебя зависит, агай! — повел плечом гость. — Мы дружили, мы верили друг другу… Э!.. — Он махнул рукою и быстрыми шагами вышел из избы.
Долго Кулсубай стоял молча на пороге, смотрел в лесную темнеющую чащу, скрывшую Хисматуллу, и тяжело было у него на душе.
А вечером приехали верхами Мазгар-мулла и адъютант Музафар, вручили Кулсубаю пакет из Оренбурга: правительство приказывало прапорщику-эфенде заново преобразовать башкирский эскадрон полка Антонова в отряд особого назначения и вести джигитов в Караван-сарай.
— Ехать? Меня не арестуют? — спросил, растерявшись от неожиданности, Кулсубай.
— Не думаю. — Мулла почесал бороду. — А за что? Скандал с Шаяхметом, поди, забыли. Ушел ты от русского полковника. Заки-эфенде обрадуется, что у него войска прибавится: дружный, отлично вооруженный отряд лихих наездников.
И Кулсубай повел отряд в Оренбург. У Караван-сарая на него набросились джигиты личной охраны Валидова, стащили с седла, отвели в темницу.
Пророчество муллы не сбылось.
Партизаны Хисматуллы продолжали жить на хуторе. Однажды часовой доложил, что болотом, кустами крадется хромоногий незнакомец.
— Один? Гляди в оба! Тревогу пока не объявляй!
— Слушаю.
Увязая в трясине, сильно кренясь то в правую сторону, то в левую, неизвестный упорно пробирался к амбарам. Хисматулла, прищурившись, взглянул пристальнее и воскликнул:
— Ба! Хромой Гайзулла! Чего же он по дороге не пошел? — И сам себе ответил: — Боялся угодить в казачью засаду.
Гайзулла тяжело, прерывисто дышал; ситцевая рубаха прилипла к потной спине. Бросив окурок, Хисматулла пошел к нему навстречу.
— Здравствуй, кустым! Что случилось? Почему торопился?
Гайзулла проковылял к крыльцу, опустился на ступеньку, отдышался и сообщил обступившим его старателям и Хисматулле:
— Дела никудышные, агай! Ночью, говорят, арестованных большевиков в кэжэнской тюрьме казнят.
Ко всему привыкли, казалось бы, старатели, но тут ахнули, с ужасом переглянулись.
— Не может этого быть! Нет такого закона без суда расстреливать!.. А ты откуда узнал?
Гайзулла сидел, низко опустив голову, словно в чем-то провинился.
— У казаков полковника Антонова спросите, если мне не верите!
Хисматулла обнял парня, протянул ему кисет с крупнозернистой махоркой.
— Не сердись, мы тебе верим! А вы, ребята, не перебивайте!.. Говори, кустым, слушаем.
Нехотя, сопя от обиды, Гайзулла пробормотал:
— Знаете Талху, приемного сына Кулсубая-агая?
— Это который надзирателем в тюрьме работает?
— Тот самый. Так вот, Талха прислал сперва ко мне младшего брата Сахипа, потом и сам приехал, — допытывались, где Хисматулла-агай со своим отрядом. Конечно, я молчу. Откуда мне знать, где отряд Хисматуллы-агая?.. Тогда Талха заставил меня поклясться аллахом, что тайны не выдам, и велел идти к тебе, Хисматулла-агай, звать на помощь.
— Почему же Талха не искал своего отчима Кулсубая? Ведь у прапорщика-эфенде вооруженные всадники!
— Так Кулсубай-агай с отрядом отбыл в Оренбург! Теперь мы полностью во власти казаков полковника Антонова.
Из толпы старателей выступил Газали Аллаяров, округлив зелено-рыжие, как у филина, глаза, кивнул на стоявшего рядом долговязого парня:
— Я и мой друг Ваня Скворцов Талху знаем. Он человек достойный, серьезный. И заводские рабочие относились к нему с уважением.
— Почему же он пошел служить в тюрьму? — резонно спросил Хисматулла.
— Откуда мне знать!.. — Газали пожал плечами.
— А если он пошел в тюремщики, чтобы спасать наших? — предположил Ваня Скворцов.
Все переглянулись, но промолчали.
— А где Сахип? — обратился к Гайзулле командир.
— Наверно, у матери, где же еще! А что?
— Беги скорее в Юргашты, лови его, пока не ушел в Кэжэн, скажи, что мы освободим заключенных! — твердо сказал Хисматулла. — И пусть Талха встречает нас у пруда, на плотине, поздним вечером.
— Бегать мне непосильно, — горько засмеялся Гайзулла, — ты бы хоть довез меня в тарантасе до прииска.
— И-и-и, милый кустым, — присвистнул командир, — это у Кулсубая-эфенде в отряде джигиты на могучих скакунах, а мы пока что разжились единственной клячей, на которую вьючим пулемет «максим»!..
Грянул веселый дружный хохот, и Хисматулла понял, что душевное тягостное напряжение старателей прошло и они готовы к схватке, пойдут за ним, командиром, в огонь и воду. Улыбнулся и Гайзулла, вставая.
— Значит, придется ковылять через трясину. Ну, прощайте!
— Да мы еще увидимся, ты нас тоже встречай вечером, кустым, — попросил Хисматулла и тотчас приказал партизанам осмотреть, смазать винтовки, приготовить лапти: в них шагать и сподручно, и бесшумно.
— А после обеда ложитесь спать, чтобы бодрыми идти в поход!
Он проводил Гайзуллу до болота. «Бедняга, рубаха еще не успела просохнуть на спине!..» И обнял парня по-отцовски.
В отряде были кадровые унтер-офицеры, вернувшиеся с германской войны, и они проверяли оружие придирчиво, да и старатели добросовестно ухаживали за винтовками и берданками, — кое-кому пришлось все еще довольствоваться охотничьими ружьями.
Темнело, когда вышли в путь. Лошадь оставили на заимке дегтяря Байгужи, чтобы невзначай ржанием не всполошила часовых, и пулемет потащили на плечах по очереди. Шагали партизаны быстро, сноровисто, — ни звяканья, ни шороха, ни кашля, ни стука не слышалось в узкой мрачной расщелине извилистой лесной дороги. Заунывно прорыдал гудок кэжэнского завода, и долго перекликалось полнозвучное, гулкое эхо в погружающемся в ночное безмолвие лесу.
Хисматулла-агай выслал передовым дозором Газали Аллаярова и Ваню Скворцова. «Как нам не хватает Кулсубая, сильного, неустрашимого!.. Что за удивительный путаник! Ищет справедливости, а запутался в тенетах обмана. Печется о благе народа, но изменяет родному народу, помогает националистам!.. Столько лет дружил с Михаилом и не смог или не хотел разобраться, где правда».
Потянуло прохладой от широко раскинувшегося кэжэнского пруда; вода лежала неподвижная, тяжелая, свинцово-тусклая. Из темноты донесся осторожный свист, через минуту подошли дозорные и Талха в суконном картузе, надвинутом на переносицу, в ватном пиджаке. Не здороваясь, чтобы не тянуть время, Талха прошептал:
— Я заступаю в наряд в полночь. Завтра придет казачья сотня из Верхнеуральска. Я открою калитку в центральных воротах…
— Спасибо, кустым. Но велика ли охрана тюрьмы?
— Взвод пеших казаков. Неподалеку, в комендатуре, десятка два конных казаков.
— Надо отнять у надзирателей винтовки и револьверы.
— Да они мне сами отдадут! — усмехнулся Талха и еще ниже нахлобучил козырек картуза, будто не хотел, чтоб лицо его разглядывали подошедшие ближе партизаны.
— Значит, ровно в полночь! — наставительно сказал Хисматулла.
— В полночь! — Талха круто, по-солдатски, повернулся, зашагал по пустым, темным улицам заводского поселка. Кое-где, вероятно для порядка, лениво лаяли сторожевые собаки. Дома с закрытыми ставнями будто зажмурились от страха, прижались к земле. Тюрьма стояла на противоположном конце поселка. Талха запыхался, хотя шел ровным солдатским шагом. Остановившись, он с отвращением взглянул на мрачные корпуса за высокой кирпичной стеною. В зарешеченных окнах ни огонька, ни отблеска. На вышке часовой опустил винтовку, звонко ударив кованым прикладом о доски настила. Талха кулаком трижды постучал в большие чугунные ворота. В калитке распахнулось окошечко, надзиратель всмотрелся и залязгал ключами, узнав Талху.
Дежурный офицер, выслушав рапорт явившегося на дежурство надзирателя, зевнув, отмахнулся от Талхи, — дескать, иди в свой третий корпус да не дрыхни на посту, а то…
Талха пересек двор, своим ключом отомкнул дверь с двойной железной решеткой и вошел в узкий коридор. Дремавший на табуретке надзиратель вскочил при грохоте запираемой двери и виновато сказал:
— В сон клонит. Нет ли закурить?
Талха протянул ему кисет с махоркой.
— Загляну в девятую камеру, к политическим! — И снял с гвоздя связку тяжелых ключей.
— Да они дрыхнут давно.
Но заключенные не спали, а едва Талха широко распахнул дверь, быстро, молча плотной лавиной вырвались из камеры, отняли у растерявшегося надзирателя револьвер — Талха сам отдал им наган — и разбежались по двору. Дежурный офицер не успел подняться с дивана, как его смяли, связали веревками. Талха размеренно подошел к воротам, ткнул кулаком испуганно отшатнувшегося надзирателя, открыл калитку, и Ваня Скворцов, Газали Аллаяров с партизанами стремительно промчались в казарму, где после дежурства отдыхали казаки.
— Ни с места! Руки вверх! — подняв гранату, гаркнул во всю силу легких Скворцов.
Газали и партизаны в упор наставили винтовки на скатившихся с нар, прижавшихся к стене казаков. Мгновение — и их затолкали в соседнюю, без окна, кладовку, задвинули засов на двери.
— Взять все винтовки из пирамиды! Собрать револьверы, сумки с патронами, гранаты! — командовал Газали.
Талха и примкнувшие к партизанам надзиратели тем временем открывали камеры в других корпусах, выпускали всех заключенных — и политических, и уголовников. В глубине души Талха не был уверен, что справедливо спасать от возмездия воров и конокрадов, но размышлять было поздно.
Часовой на вышке услышал лязганье засовов, крики, гуденье чугунных лестниц под ногами бегущих арестантов и трижды выстрелил, подняв тревогу. Хисматулла с группой старателей с пулеметом «максим» занял удобную позицию на пригорке у тюрьмы. Короткая очередь — и часовой рухнул с вышки. И все-таки выстрелы донеслись до комендатуры, а там, как видно, часовые не дремали на посту… Из калитки, как из промоины в плотине, выталкивались, выскакивали заключенные, пригнувшись, шмыгали в переулки, рассыпались по огородам. Земля вдруг застонала от могучего топота копыт казачьей лавы, и Хисматулла велел повернуть пулемет им навстречу. Пулеметные пули со скрипучим бормотаньем вонзились в темноту, и казаки шарахнулись с дороги, ибо в конном строю атаковать «максим» опрометчиво… Постреляв для острастки, пронзительно пересвистываясь, гикая, казаки повернули вспять, скрылись за поселком.
Теперь освобожденные шли вольно, разговаривали громко, опьяненные простором, свежестью сырого осеннего рассвета, блаженством близкой встречи с родными. Окруженные спасшимися от расстрела большевиками, к Хисматулле и партизанам подошли руководители подпольного комитета большевиков Александр Бобылев и Сергей Кузнецов, обняли, сердечно поблагодарили.
— С того света вернулись! Победили!.. Мы свободны! Ура-а-а!..
— Надо на базарной площади митинг устроить, — предложил ликующий Бобылев.
— А надо ли? И вам, и нам лучше поскорее укрыться в лесу, — негромко заметил Хисматулла. — Неразумная это затея, товарищи! Казаки где-то за заводом, вот-вот вернутся.
Кузнецов насмешливо посмотрел на него.
— Унтер, на германской георгиевский крест получил, а горстки дутовцев испугался! Видел же, как они улепетнули от твоего «максима»!
— Нам повезло, сильно повезло, товарищи! — не согласился Хисматулла. — Внезапность нападения, помощь Талхи и надзирателей… В открытом бою против казаков полковника Антонова мы не устоим.
— Мы вас и не держим, — необдуманно сказал Кузнецов. — Сами как-нибудь справимся! А за помощь спасибо!
Хисматулла побледнел от обиды, сжал зубы.
— Погоди, Сережа, не горячись, — остановил его Бобылев. — Хисмуталла-агай прав — митинг проводить бессмысленно. Однако кэжэнские товарищи уже разошлись по домам. И это понятно — спаслись от неминуемой смерти… Хочется поскорее очутиться дома, успокоить родных! Придется нам подождать часок-другой, а затем собрать их и организованно уйти в лес.
Хисматулла подумал, что не то что часок-другой, а на минуту нельзя здесь задерживаться, но, видимо, спорить поздно. А обижаться на вспыльчивого Сергея Кузнецова не время, и вообще-то парень он умный…
День начинался пасмурный, косматые тучи низко толклись над прудом, над поселком, резкие порывы студеного ветра раскачивали тополя, срывая последние листья, а тем, кто еще вчера был бесправным узником, обреченным на унижения, на истязания, на казнь, утро казалось безмятежно ясным, полным сияния и благодати. И Хисматулла чувствовал это и все же тревожился, собирал к себе партизан, выслал дозоры.
Боевая закалка не обманула его: вскоре у Верхнеуральского тракта оглушительно загремели выстрелы, и земля как бы вздрогнула, как давеча ночью, но еще сильнее, и Хисматулла крикнул:
— Казаки-и-и!..
Теперь мчалась казачья сотня, — значит, прибыла подмога; обезумевшие от свиста, ударов плетью, уколов шпорами, лошади с налета топтали безоружных людей, сбивали с ног, отбрасывали в канавы, а тех, кто успел увернуться, настигла острая сабля. Дутовцы рубили сплеча, с оттяжкой, разваливая тело бегущего напополам. У Хисматуллы хватило самообладания крикнуть своим:
— Рассыпайтесь цепью! Частый огонь!
И вместе с Гришей Безруковым он развернул пулемет, нажал на гашетку. Раскатистая пулеметная очередь, винтовочные выстрелы слились в заунывный, душу леденящий гул. Бородатые старослужащие казаки, усатые наглые молодчики словно напоролись на непреодолимую завесу свистящих пуль; первые ряды всадников были скошены, лошади бились в предсмертных судорогах, вздымая вихри пыли; придавленные их тушами, вылетевшие из седла, запутавшиеся в стременах дутовцы то матерились, то надрывно стонали, то умирали в достойном молчании. Уцелевшие из задних рядов лавы казаки успели свернуть в проулки, укрылись за домами.
— Товарищи, бегите через плотину к лесу! — скомандовал Хисматулла. — Только бы добраться до леса, туда казаки не сунутся.
Но в полку Антонова действительно были опытные офицеры, и в этом Хисмуталла не ошибался. Ввинчиваясь в воздух, как бы шурша, пронеслись снаряды, на плотине вспыхнули оранжево-рыжие разрывы. «Трехдюймовые», — машинально, но верно определил Хисматулла. Пониже мутно-грязных туч вспухли белесые, похожие на волокна ваты, шрапнельные разрывы, и крупный град картечи с пронзительным визгом обрушился на бегущих, пригвоздив кое-кого к земле. Из-за тюрьмы широкой рысью выехал еще один отряд казаков, пожалуй, полусотня, и, развертываясь в лаву, устремился к плотине, наперерез отступающим партизанам.
— Гриша, встречай их очередью!
Но не откликнулся Гриша Безруков — шрапнельный осколок пронзил ему голову. Хисматулла оттащил его тело в сторону, не было времени оплакивать друга… И лег к пулемету. Однако «максим» молчал — кончились патроны. Хисматулла вытащил затыльник, швырнул его через забор на чей-то огород и, пригибаясь, побежал через площадь. Он еще успел заметить, что партизаны были уже за прудом, в перелесочке, а на плотине лежали там и тут убитые и раненые. «Повезло тем, кого сразило наповал, — сказал себе, подавив рыдание, Хисматулла. — Дутовцы беспощадно истязают раненых и пленных». И, прижимаясь к кирпичной стене магазина, скользнул в путаницу деревянных лавчонок, двумя прыжками пересек улицу и очутился перед особняком управляющего, бывшего управляющего Кэженским заводом Лапенкова. «Э! Была не была! Хуже не будет!..» И он бесцеремонно потянул к себе дверь парадного подъезда, она открылась бесшумно. Хисматулла и этому не удивился, задвинул засов, шагнул в переднюю. Там его встретил светловолосый мужчина с круглой, тоже светлой бородкой, в сюртуке. У Хисматуллы в правой руке крепко зажат револьвер, в левой — граната. Невольно мужчина попятился, спросил дрогнувшим голосом:
— Что вас привело сюда, господин Хуснутдинов?
— Меня преследуют казаки!
Из соседней комнаты послышался звонкий голос молодой женщины:
— Петя, кто там?
— Не беспокойся, Танюша, это ко мне, — мягко, придя в себя, сказал хозяин. — Идите сюда, господин Хуснутдинов! — И потянул Хисматуллу за рукав шинели, втолкнул в набитый шубами, полушубками, пиджаками шкаф за круглой кирпичной печью.
Лишь через несколько минут, отдышавшись, Хисматулла ахнул: «Откуда он знает меня? Похоже, я сам себя посадил в ловушку». Но размышлять помешали удары прикладом винтовки в дверь.
— Отворяй!
— Чей это дом?
Хозяин мерными шагами вышел в сени, отодвинул взвизгнувший засов. Дверь на этот раз скрипнула. Хисматулла затаил дыхание.
— Это дом управляющего заводом господина Лапенкова. Я его зять, Касьянов Петр Тимофеевич! С кем имею честь?
— Ротмистр Грязнов. Рад познакомиться с вами, Петр Тимофеевич!..
Прильнув глазом к щелке, Хисматулла увидел красивую женщину, в капоте до пят, с распущенными волосами цвета спелой ржи.
— Кто там, Петя? Господи, что за время!.. Говорила я, что надо уехать в Петербург!
— Не волнуйся, Танюша, — успокоил ее Петр Тимофеевич. — А в Петербурге еще хуже, не сомневаюсь…
Грязнов звякнул шпорами, сказал глубоким офицерским баритоном:
— Пардон, мадам! Война! Не до приличий! Вот и вламываемся в ваш дом! Ищем одного большевика! Видимо, убежал через огород… А мне, Петр Тимофеевич, о вас много лестного говорил полковник Антонов, хотя не скрою, что он слегка на вас обижен…
— Почему? — искренне изумился Касьянов.
— А не поехали на Миасский золотой прииск.
— Там и без меня есть крупные, дипломированные инженеры. У меня здесь жена, ребенок…
— Но с большевиками вы, Петр Тимофеевич, работали?
— Заставили! Пригрозили расстрелом!
— Странный вы, ох странный, Петр Тимофеевич!.. Пардон, мадам!.. — На улице затрещали выстрелы. — Кажется, это пристрелили того красного разбойника, хе-хе!.. Прошу покорнейше извинить.
Мелодично зазвенели шпоры, дверь хлопнула.
На ослабевших, подкашивающихся ногах Касьянов прошел, шатаясь, мимо жены, рухнул на колени перед киотом с неугасимой лампадой тяжелого золотистого стекла, осенил себя крестом.
— Прости, господи, мои прегрешения!
И склонился в земном поклоне.
В Кэжэне установилось непривычное для тех лет спокойствие. Казачьи дозоры эскадрона ротмистра Грязнова разъезжали по улицам. С площади и плотины убрали трупы партизан и беглецов из тюрьмы — раненых закололи штыками, пристрелили — и увезли за кладбище, побросали в яму: хоронить на кладбище большевиков полковник Антонов категорически запретил… На притихших улицах ни души, даже вездесущие, неугомонные мальчишки не высовывали носа из калиток, таились по дворам.
Касьянов провел Хисматуллу через огород до пролома в заборе.
— Спасибо, Петр Тимофеевич, никогда не забуду! — сердечно прошептал Хисматулла.
— Это мой долг христианина! — сдержанно ответил Касьянов.
Тучи спустились еще ниже, потемнели, набухли влагой, но дождь не начинался. Восточный ветер усилился, вздыбил крутые волны на пруду, с плеском бьющие в плотину, в обрывистые берега.
Касьянов вошел в дом, в детской нагнулся над кроваткой, полюбовался безмятежно спящей дочкой, еще не ведающей, сколько зла, горя в этом мире… Жена сидела в столовой, плотно сжав посиневшие губы.
— Танюша, милая, успокойся!..
И он обнял жену, и Таня, чудом сохранявшая все утро выдержку, захлебнулась рыданиями, прижалась к нему.
— Зачем ты прятал этого большевика?
— Я не мог иначе. Он мой давний знакомый!
— Знакомый!.. Ты не тревожишься обо мне, о дочери!
— Он — человек.
— Человек, как же! Разбойник! — с ненавистью вскрикнула Татьяна Макаровна и оттолкнула мужа. Лицо ее побагровело, от гнева сделалось безобразным. — Варвары!.. Уничтожают цивилизацию, культуру! Подлые воры! Тебя превратили в нищего, отца моего, труженика, погубили! И ты, святоша, жалеешь большевика, спасаешь от правосудия! Господи, как нам теперь жить, как уцелеть?!
Касьянов с виноватым видом потупился. Жена по-своему права. Выросла она в семье управляющего Кэжэнского завода Макара Савельевича Лапенкова, окруженная гувернантками, нянюшками, горничными, в холе, в довольстве, замуж вышла за богача Касьянова… И после революции все пошло прахом! Лапенков разбогател и праведно, и неправедно, но где ему было равняться с Касьяновым! А ведь если бы Петр Тимофеевич послушался своих петербургских компаньонов и своевременно перевел капитал в заграничный банк, то сейчас он с семьею благополучно бы выбрался через Сибирь в Харбин, а там, глядишь, в Париж. Нет, застрял в Кэжэне без гроша! Когда председатель ревкома Трофимов предложил Петру Тимофеевичу служить на советском заводе, то Касьянов согласился. Вернулись белогвардейцы и казаки атамана Дутова, но не вернулись прежние порядки: свои золотые прииски Касьянов не получил обратно, кое-какие из них прибрал к рукам Нигматулла Хажигалиев, остальные числились собственностью Оренбургского казачьего округа и башкирского правительства. Вот вам и стражи закона! Вот и блюстители цивилизации, как изящно изъясняется Татьяна… Почему Касьянов женился на Татьяне Макаровне? Конечно, потому, что страстно полюбил! А может быть, от скуки? Вероятно, и от скуки… Родилась дочка. Татьяна скучала, капризничала, толстела, изводила мужа попреками.
— Тебе большевик дороже жены и дочки! — всхлипывала теперь Татьяна Макаровна.
— Успокойся. Все кончилось благополучно, а больше таких случаев не будет, — терпеливо уговаривал он жену.
Помирились вечером.
Ночь прошла в тревоге — на улице то и дело гремели выстрелы, стучали копыта казачьих лошадей. Касьянов часто просыпался, подходил к окну, прислушивался, не догадываясь, что сторожевые казаки для порядка палят в воздух.
А ранним утром заунывно, похоронно зазвонили церковные колокола, словно поминая души тех, кто уже погиб, и тех, кто погибнет сегодня. Рыдали колокола, разбрызгивая тяжелые металлические слезы на площадь, на поселок.
В ворота яростно заколотили прикладом.
— Петя, не выходи! — вцепилась в мужа только проснувшаяся Таня. — Ты обещал…
— Танечка, беглецы так не ломятся в калитку! Это казаки, ка-за-ки-и! Нельзя не открыть.
— Петенька, я боюсь…
— Да ведь и я боюсь!
За воротами стоял пеший казак с лихо расчесанным чубом на лбу. При виде Касьянова в сюртуке, в крахмальной манишке, с галстуком вытянулся по-строевому.
— Барин, их высокоблагородие полковник Антонов приказали немедленно идти на площадь! Всех жителей кличут! Мне-то что! Приказ.
— А для чего? — Касьянов решил, что на площади состоится очередной митинг, и успокоенно перевел дыхание.
— Большевиков станем вешать! — отрапортовал казак и молодцевато зашагал дальше по улице.
Касьянову показалось неблагоразумным уклониться от приглашения, и он сказал жене, что вызывает полковник Антонов, видимо, по заводским или приисковым делам. Скоро вернется — далеко ли до комендатуры… Таня к старорежимному начальству относилась с почтением и отпустила мужа без размышлений. Твердо опираясь на трость, Касьянов зашагал к церкви.
На площади строили виселицу, бойко перестукивались топоры, через день Касьянов узнал, что строили арестанты-уголовники, вчера они не убежали из поселка, а разбрелись по подружкам, по знакомым, перепились и были незамедлительно выловлены казаками. Ротмистр Грязнов и приказал им для их же назидания возвести виселицу, но казнить хотел большевиков, а не конокрадов, не грабителей. Касьянов почувствовал в висках ломоту, словно их долбили топоры, спина похолодела от страха и унизительной беспомощности: за годы революции он всякое повидал, казалось бы, пора было очерстветь сердцем, а вот не выучился… Конные казаки гнали по улицам жителей, лениво поругиваясь.
Неожиданно пожилая женщина в черном платье, похожая на монахиню, в черном платке, с большим деревянным крестом в руке, выбежала из толпы, закружилась, запричитала, и нельзя было понять, молилась или проклинала она. Казачьи лошади заметались от ее пронзительных воплей. В толпе послышались рыдания. Старухи, дети падали на колени, крестились, плакали… Касьянов попятился, но казачьи цепи были плотными.
— Тю, что ты завыла, полоумная? — поднял плеть побледневший, видно, тоже перепуганный дутовец.
— Не тронь! — прикрикнул казак с седеющей бородою. — Ее молитва угодна богу!
— Ваше благородие, — умильно обратился к ротмистру Грязнову лавочник Захаров, обрюзгший, в жилетке и рубахе навыпуск, — да не верьте ей, это же Наталья, мать большевика и сама злая большевичка! Народ баламутит, а не молится.
— Отведи-ка ее в тюрьму, — крикнул ротмистр молодому казачку. — А там… полсотни плетей!
— Господин офицер, она моя родная мать! Как же так возможно? Она немощная! — выбежал из толпы, заслонил Наталью парень в кожаном картузе, из мастеровых, с румяным, как у девицы, щеками. — Все жители знают!..
Однако жители, согнанные дутовцами на площадь, окруженные верхоконными казаками, заступиться за нее не осмелились.
— Забери и сынка! — распорядился Грязнов монотонно, как бы в забытьи. — Эй, каторжное племя, скоро вы?
— Управились, ваше благородие! Прикажите пожаловать чаркой самогона! Такую виселицу сгрохали за утро — годы простоит! — развязно крикнул арестант с глубоким темным шрамом на щеке.
Ротмистр не успел погрозить ему кулаком — мальчишки завизжали:
— Едут, едут!..
И толпа колыхнулась вправо-влево и застыла; люди оцепенели, скованные предчувствием неодолимого злого мщения. Касьянов тщетно пытался стряхнуть с себя отвратительное рабское повиновение, приосаниться, но опять оробел, потупился.
Окруженный офицерами, с конвоем, на породистой гнедой лошадке с круглым белым пятном на груди, мелкой рысью на площадь выехал полковник Антонов. Ротмистр Грязнов пришпорил коня, помчался навстречу, отрапортовал, что все приготовления к казни закончены. У полковника было недовольное выражение лица, словно ему не дали выспаться. Касьянов отвернулся, раскаиваясь, что пришел сюда, и заметил, что над комендатурой величественно полощется по ветру трехцветное царское знамя.
— Господа! — мрачным басом проговорил Антонов. — Мы вас сюда собрали не для развлечения, а для поучения! Я солдат, красивые речи не умею произносить! Вы знаете, что был в тюрьме бунт. Беглецы пойманы. Кое-кому удалось скрыться в лесу, но мы их завтра-послезавтра поймаем и тоже накажем!.. И всех красных мы истребим, э… Приступайте, ротмистр!
По сигналу махального из тюрьмы вывели узников в кандалах. Конные и пешие казаки оцепили их, подгоняли и бранью, и плетками. Грязнов тем временем зычно обратился к толпе:
— Установлено, что некоторые жители поселка прятали и… и прячут сбежавших из тюрьмы большевиков! Те, кто сами повинятся, скажут, где беглецы, будут прощены. Но горе укрывателям!.. — Он вынул из кармана шинели бумагу, внятно, твердо прочел: — «Бобылев Александр!.. Бо-бы-лев Александр!..»
— Нету его в поселке! — простодушно сказал щуплый старик с бесцветной бородою клином, в армяке.
— А ты откуда знаешь, что его нету?
— Как же мне не знать?.. Зять! Зять мой! Вчера действительно утром зашел, взял хлеба, сала и скрылся, — с удовольствием сообщил старик.
— За зятя тебе придется отвечать, дед! Эй, отведите его в тюрьму!.. Павел Сысоев!.. Хисматулла Хуснутдинов!..
Сердце Касьянова дрогнуло, покатилось в пропасть. Машинально он отметил, что отыскались живущий подаяниями Василий Горбатов, ветхий старик Геннадий Федоров, но активные большевики, заправилы, будто в воду канули: никто из жителей их не выдал. Ротмистр бесновался, привстав на стременах, угрожал лютыми карами, но люди безмолвствовали.
Осужденные на казнь, спотыкаясь, скорбно гремя кандалами, подошли.
Местный священник отец Алексей, шурша широкой рясой, иссиня-бледный, с трясущимися губами, издалека — ближе подойти сил не хватило — показал смертникам золоченый крест, пролепетал:
— Покайтесь перед судом всевышнего!
Арестант с забинтованной грязной, в багрово-черных пятнах, тряпкой головою крикнул с яростью:
— Поп, убирайся!
Отец Алексей попятился в растерянности и, не зная, как ему поступить, вопросительно взглянул на полковника. Антонов, с трудом удерживая на месте резвую лошадь, буркнул Грязнову:
— Начинайте, ротмистр!
Грязнов посмотрел в список, напрягая голос, сказал раздельно:
— Кузнецов Сергей!
Касьянову хотелось верить, что ослышался, но на помосте уже стоял в изодранной рубахе, с кровоподтеками на лице Сергей Леонидович Кузнецов, его давний знакомый, отличный инженер, бывший офицер.
— Товарищи! — с поразительным, Касьянову непонятным спокойствием сказал Кузнецов, и толпа притихла в молчании благоговейном. — Каратели не смогут уничтожить всех нас, большевиков! Победим мы, ученики Ленина, мы, коммунисты! Да здравствует революция! Смерть наемникам буржуазии!
У Касьянова перед глазами поплыли темные пятна и прервалось дыхание. Кто-то из стоявших рядом подхватил его, накренившегося, под руку, вывел из толпы.
— Не для господ это представление!.. Зря вы, барин, пришли сюда!
Боясь оглянуться на виселицу, Касьянов мелкими шажками приблизился, словно подкрался к Антонову.
— Господин полковник…
— А, Петр Тимофеевич! Весьма рад вас видеть здесь. Здесь! — многозначительно повторил Антонов. — Надеюсь, что милая Татьяна Макаровна здорова? Передайте ей мое неизменное уважение. — И, взбив кистью пышные усы, Антонов перевел взгляд на виселицу.
— Скворцов Иван! — выкрикнул Грязнов.
— Господин полковник… Как же без суда? Сергей Леонидович талантливый инженер. И они же — люди, творенье божье…
— Война, Петр Тимофеевич! Со слабыми нервами в наши дела лучше не соваться. Простите за солдатскую грубость!
…Татьяна Макаровна места себе не находила в тревоге о муже, накинула пальто, вышла за калитку. С площади до нее доносился глухой, однообразный, но мощный гул, будто в половодье река клокотала, стиснутая берегами. Раздавались отрывистые грубые выкрики, — смысла слов Татьяна Макаровна не разбирала, но догадывалась, что это приказы офицера. Не Грязнова ли?.. И вдруг толпа ахнула, застонала, — впечатление было такое, что сорвалась с вершины снежная лавина: это повис, забился в петле Кузнецов. Сердце Татьяны Макаровны заколотилось учащенно… Через минуту из-за угла вышел Касьянов. Шагал он по мостовой, часто останавливался, размахивал руками, бурно разговаривая сам с собою.
— Петя! Петечка! — Татьяна Макаровна бросилась к мужу, обняла его, ослабевшего, всхлипывающего.
— Таня? Да, да… Слабые нервы, — шептал в беспамятстве Касьянов.
Заключенные, успевшие перебраться через плотину, скрывшиеся в перелеске, наконец-то поверили, что они на свободе. Смех, ликование, ядреные насмешки над одураченными тюремщиками… Иные и в пляс пустились под зажигательно веселую песню. Но с партизанами дальше пошли не все — большинство вчерашних узников, земли не чувствуя от счастья, заявили, что навестят родных, знакомых в ближайших деревнях, хуторах. Авось и уйдут от погони, от слежки. Бобылев пытался их удержать, но опьяненные свободой люди его не послушались, разбрелись. На Федулкином хуторе их догнал по-обычному невозмутимый Хисматулла, — никому не рассказал, где был, у кого прятался, как выбрался из Кэжэна.
Бобылева он сразу предупредил:
— Александр Иванович, здесь задерживаться нельзя — казаки обязательно нападут на след.
— Понятно… И что ты предлагаешь?
— Спешно уходить в горы, на заимку Никифорова. Разослать по всем дорогам дозоры, чтобы собирать отставших. И сколачивать большой партизанский отряд.
Бобылев крепко потер затылок, ноющий от бессонных ночей, от переживаний, ответил с безнадежным видом:
— Друг, половина освобожденных из тюрьмы не внушают никакого доверия. Они все равно рассеются.
— Да, но останется другая половина, наша, большевистская, — твердо возразил Хисматулла.
Александр Иванович задумался.
— Ядро отряда, конечно, крепкое, — помедлив, согласился он. — Друг, наступает осень, не забывай, и партизанскому отряду, да еще большому, потребуются продукты, одежда, оружие.
— Деньги найдутся! А за деньги нам сами же казаки продадут и сапоги, и винтовки, и патроны.
— Это на бумажные-то керенки?
— На золото! Рассыпное золото!
— Кто тебе принесет в дар золото? — прищурился Бобылев.
— Сами достанем! Нигматулла Хажигалиев хранит в кассе Юргаштинского прииска пуда два золота, это мне досконально известно… Он хочет отправить свое сокровище в Оренбург. И просил правительство прислать специальный охранный отряд. Пока отряд не прибыл, надо нам успеть захватить это золото.
— А разве кассу прииска не охраняют?
— Ясно, что охраняют, да еще как! Однако говорят русские — или пан, или пропал! Александр Иванович, у нас помощников куда больше, чем кажется полковнику Антонову. Этим и сильна партия большевиков! Нападение на тюрьму устроил Талха, пасынок Кулсубая. А нападение на кассу прииска устроит тамошний кассир…
Бобылев с уважением посмотрел на Хисматуллу, оценил его умную, расчетливую смелость.
— Я пойду на прииск со своими старателями, а ты, Александр Иванович, оставайся здесь, собирай отставших, наводи порядок и веди свою группу в горы, на заимку купца Никифорова. А мы пойдем сразу же, отдыхать не приходится.
— Желаю удачи!
Они обнялись.
У балагана вокруг низкого костра сидели, лежали партизаны. Рябой парень в стареньком зипуне негромко запел:
Кто богат, тому острог —
Нежеланный уголок.
Ну, а нищий рад, что крышу
И приют найти он смог!
Плутовски подмигнув подошедшему Хисматулле, парень сказал:
— Начальник, каковы приказы? Воевать хочется! Скучно в лесу без бабы! Шабаш, совсем жизни нет, истосковались.
Сидевшие рядом старатели весело засмеялись.
— Прекратить! — с притворной суровостью крикнул Хисматулла. — Распустил язык! И не стыдно красному бойцу молоть чепуху?
— Да ведь скучно! — Парень разобиделся, ушел в балаган.
Хисматулла вытащил кисет с махоркой, посидел у костра, покурил.
Тихо было на хуторе, неправдоподобно для тех лет тихо… Пчелиные ульи, еще не унесенные хозяином в амбар на зиму, стояли на огороде безмолвно: пчелы не летали на луга и поляны. Потемневшие от дождя копны сена как бы сплющились, прижались к земле от озноба. Лишь вороны прыгали на болоте с кочки на кочку, но и они каркали не столь зычно, как летом, — тоже прозябли.
Швырнув окурок в пламя, Хисматулла встал и сказал, что партизаны первого призыва пойдут с ним на Юргаштинский прииск за продуктами, а освобожденные из тюрьмы останутся здесь с Бобылевым.
Те встревожились:
— Значит, бросаете нас на произвол судьбы? Уходить в поход, так всем уходить!..
Бобылеву пришлось терпеливо объяснять им, что необходимо сохранить лагерь в горах, да и оружия на всех не хватит, а с дубинкой против казаков воевать несподручно. С трудом ему удалось успокоить товарищей по заточению.
Хисматулла с Газали Аллаяровым и юным старателем Мустафой вечером ушли в разведку, приказав своим партизанам чистить винтовки, револьверы и спать, а в поход идти на рассвете и ждать его у реки Кэжэн, там, где дорога сворачивала на Юргаштинский прииск.
Темнело. По низинам, по логам струился плотный мутно-белесый туман, затоплял кусты, молоденькие, низкорослые деревца. От земли несло сыростью вчерашнего дождя. Над вершиной Бишитэк-Тау вспыхнули, словно искры партизанского костра, крохотные звездочки. Партизаны молча курили у костра, пока кашевары хлопотали у котлов. Наконец кто-то расчувствовался:
— До чего удивительно аллах создал мир! Ни конца, ни края не видно! А наша земля как маленький островок!
— Не такой уж маленький!
— Да, если бы не войны, то простора всем бы хватило. Живи, работай, детей рожай!
— При советской власти так и будет! — убежденно произнес стоявший у балагана, невидимый в темноте партизан.
И все согласились с ним.
А Хисматулла с разведчиками тем временем благополучно дошли до реки Кэжэн. Здесь Газали Аллаяров решительно заявил командиру:
— Вот что, товарищ начальник, дальше мы одни пойдем. Ты либо нас поджидай, либо иди домой, в деревню. До утра мы обернемся. В разведке вся суть в тишине. Больше людей — больше шуму.
Газали был и отчаянно смелым, и благоразумным — Хисматулла безоговорочно доверял ему.
— Мустафу я оставлю сторожевым, а в Юргаштинский поселок один зайду и все выведаю.
— Идите, — согласился Хисматулла. — Встречаемся здесь же на рассвете.
Он быстро дошел, почти добежал до деревни, огородами, спускавшимися к реке Кэжэн, прокрался к родному дому. Собаки не залаяли: свои, еще не забыли, значит… Мать не спала, при неровном, то меркнущем, то яснеющем свете лучины, прикрепленной у очага, над тазом с водою, куда падали угли, она стелила на нарах войлочную кошму. Услышав скрип ступеней на крыльце, испуганно оглянулась. «И она боится каждого пришельца!.. Что за страшные времена!» — с горечью подумал Хисматулла.
— Это я, я, эсэй![15] Твой сын!
Эсэй! День и ночь ты беспокоишься о своем единственном, неизвестно где пропавшем сыне, не спишь, кусок хлеба не лезет в горло, высохла от горя и слез, как подрубленная береза… Сын, последняя радость, счастливое прибежище твоей старости!.. Сколько страданий довелось тебе испытать ради сына! Только материнское святое сердце, наверное, способно вынести такое горе…
Согретая словами ласкового утешения сына, эсэй перестала наконец плакать и тотчас засуетилась: надо же накормить ненаглядного, поди, изголодался без материнского надзора. Хисматулла знал, что уговаривать эсэй не хлопотать бесполезно… Мать развела огонь в очаге, быстро, сноровисто начала готовить умас — похлебку из затирухи.
— Как живете? Какие новости в ауле?
— Плохо живем, сынок, в постоянном страхе: то красные пришли, то белые, то дутовские казаки. Слава аллаху, меня не трогали за тебя!
— А где Гульямал?
— Давно, сын, тебя отправилась искать! Правда или нет, но наши деревенские говорили, что с красными ушла, с отрядом Загита. Трудно, конечно, мне, старухе, без помощницы. А больнее всего, что доброе имя ее порочат злые уста, твои недруги!
Хисматулла угрюмо смотрел в угасающее пламя очага, отсветы огня плясали по стенам.
— Ты, сын, не расстраивайся, — твердо сказала мать, — твоя Гульямал себя в обиду не даст и твою честь не опозорит. Я ей верю!
— Я тоже, эсэй, ей верю, — кивнул Хисматулла, поблагодарил за угощение, начал одеваться. — Мне пора!..
— Куда же ты? — всплеснула руками Сайдеямал.
— Туда, где Загит и Гульямал-енгей.
— Думаешь, легко их отыскать?
— Разыщу.
— Ложись отдохни, балам![16] Сейчас постель приготовлю.
— Нет, эсэй, нельзя мне задерживаться. Твои же соседи донесут Хажисултану-баю и Нигматулле. Зашел тебя проведать. Прости, эсэй, что причинил тебе столько невзгод. После войны всегда буду с тобою, стану лелеять твою старость!
— Ложись отдохни! Не посмеют джигиты Хажисултана-бая и Нигматуллы тебя задержать! — слезно упрашивала мать.
— Не могу, прости!.. Ты у меня умная, эсэй, пойми, что пора уходить. Мне ведь и самому страсть как хочется отдохнуть под материнским крылом! А нельзя!..
— Ладно, сын, неволить не могу, — вздохнула глубоко Сайдеямал. — Иди, балам, к своим! Но береги себя. «Береженого я сам сберегу», — так обещал аллах. Увидишь где Гульямал-килен,[17] передай ей материнское благословение! За хозяйство свое, за корову пусть не тревожится — позабочусь… Еще тебе наказываю: береги себя, балам! Старая я, может, и не увидимся… Прощай! Цени Гульямал, она женщина добрая, честная, неподкупная. Не дай роду нашему перевестись, после войны заводи детей!
Хисматулла хотел поцеловать материнскую, в темных морщинах, руку и поскорее уйти, но мать строго указала ему на нары, и он опять сел рядом с нею. Медленно проводя ладонями по лицу, Сайдеямал молилась:
— Ала акбер, аллах всемилостивый, ходай мой, спаси единственного сына моего Хисматуллу от злой доли, даруй ему жизнь долгую и мирную. А меня награди внуками. Прими мое моление, ходай!
Как Хисматулла не отнекивался, а эсэй вручила ему тяжелый сверток с пресными лепешками.
Чтобы не слышать ее захлебывающихся рыданий, Хисматулла крепко поцеловал мать и выбежал из избы в огород.
Как и условились, Газали и Мустафа поджидали его у Красного яра. Партизаны еще не подошли.
— В поселке тихо, — доложил Газали. — На прииске все работы приостановлены — золота совсем нет. Казачьего гарнизона в поселке нет, это совершенно точно. А поможет нам Дмитрий, кассир, двоюродный брат моего друга Ивана…
Он негромко, но резко свистнул, и из кустарника вышел худощавый мужчина в зеленой куртке.
— 3-здравствуйте, товарищ, — сказал он, слегка заикаясь. — Удобное время выбрал. Хозяин, Нигматулла-бай, привез вчера молодую жену, свадьбу играли, гости — офицеры и купцы — беспробудно пьяные. Я разделяю программу большевиков и вам помогу. Вот ключи от конторы и кассы.
— А ты, товарищ?
— Нет, с вами я не пойду. У меня дети, боюсь рисковать их судьбою… На крыльце конторы один часовой, милиционер, да и тот крепко пьяный… Вы меня привяжите к березе, я оправдаюсь, что напали разбойники, отняли ключи. Но если вас поймают…
— Спасибо, товарищ! — от души сказал Хисматулла. — Безопаснее, я думаю, тебе бы с нами в лес уйти! Но это твое дело.
— Нет, я останусь, а вы меня не выдавайте, если попадетесь.
— Обещаю!
— Я должен отомстить за казнь моего незабвенного брата Ивана! — пылко воскликнул Дмитрий.
— Понимаю и одобряю! И все же лучше бы тебе, товарищ, до рассвета увезти детей, жену, стариков в лес, на хутор. Мы бы их сберегли.
— Нет, я все обдумал, останусь з-здесь, — решительно сказал Дмитрий Скворцов.
Заки Валидов давно зарился на юргаштинское золото. Два пуда золотого песка — это уже капитал. Но это и самостоятельность башкирского правительства: не придется клянчить у атамана Дутова денег на любой, самый незначительный, расход. Необходимо как можно скорее возобновить работу Юргаштинского, да и соседних приисков. Справится ли с этим наитруднейшим в условиях гражданской войны делом Нигматулла? Сомнительно!.. Старатели не любят его, хозяина, хищника, бая. Нигматулле нужен помощник, своего рода директор-распорядитель, энергичный, настойчивый, но и умеющий с рабочими потолковать по душам… Ба! Постой, постой… А почему бы не послать в Юргашты Кулсубая? Да, он неуравновешенный, вспыльчивый и с большевиками якшался, но, безусловно, честный. И старатели, и жители окрестных аулов относятся к нему с уважением.
Повеселев, Заки остановился перед высоким зеркалом — трюмо, залюбовался собою, джигитом, в новеньком, с иголочки, френче и широкой фуражке, в начищенных до блеска сапожках. Щупленький, он во френче, в брюках-галифе казался и выше и стройнее. Сейчас он чрезвычайно нравился самому себе. «Я молод, все еще впереди, обязательно стану ханом огромного тюркского государства: ядро — Башкирия, остальные княжества в вассальной зависимости…» Заки — историк, он глубоко изучал историю Запада и Востока. Превыше всех он ценил канцлера Германской империи Бисмарка, провозгласившего, что в политике надо укрощать народ кнутом, а баловать пряником. Вот и надо теперь поманить Кулсубая пряником.
Он взял со стола медный колокольчик, позвонил. Бесшумно открылась дверь, вошел статный молодой адъютант. Увидев, что председатель Военного совета башкирского правительства, главнокомандующий армией погрузился в чтение деловых бумаг, адъютант выжидательно остановился, потом напомнил о себе покашливанием.
Заки поднял глаза:
— Ах, да, позовите начальника штаба!
— Слушаю.
Через минуту в кабинет вошел запыхавшийся полковник Галин.
— Этого непокорного… говорю, этого Кулсубая придется освободить из тюрьмы, — небрежно сказал Заки, будто речь шла о сущих пустяках.
— Освободить? Как это освободить? — ахнул Галин. — А что скажет атаман Дутов?
— Нам надлежит заботиться об интересах нации, а не об оренбургских казаках, — строго напомнил Валидов. — Бунт в полку Антонова можно свалить на партизан. Это во всех отношениях выгодно: можно выпросить денег, оружия на борьбу с красными партизанами.
— Но ведь он прогнал Шаяхмета-муллу!
— И слава богу, что прогнал этого бестолкового мальчишку! Мне докладывали, что Шаяхмет усердно вертится вокруг штаба Дутова. Видно, хочет умаслить атамана. Говорили, что мечтает создать собственный отряд Кэжэнского кантона. И пусть создает. Благословляю!
— Заки-эфенде, нельзя выносить окончательный приговор молодому, — заступился за Шаяхмета полковник. — Этот мулла еще нам пригодится… А Кулсубай заигрывал с большевиками. Как можно об этом забыть?
— Галин-эфенде… Да вы садитесь, полковник… Галин-эфенде, нам нужна своя казна. Свое золото! А это золото по крупицам надо добывать. И надо это золото еще охранять. Помните башкирскую пословицу: «Хочешь добиться своего — подружись на время с шайтаном»?..
— Как не знать, — ухмыльнулся Галин, всю жизнь друживший с шайтанами всех мастей и национальностей, но обязательно богатыми.
— Кулсубай сильный джигит! Не зря большевики старались перетянуть его на свою сторону. Если верить Сафуану, — а я ему верю, — Кулсубай ловкий, смелый и во всем совершенно честный. Башкирские всадники пойдут за ним в огонь и воду! Старатели на приисках тоже считают его своим, как бы тайным большевиком. Значит, он, а не Нигматулла-бай заставит их мыть золото. А его джигиты будут охранять золото. С помощью Кулсубая мы приберем к рукам не только башкирские, но и южноуральские прииски.
Полковник признал, что Валидов-эфенде рассуждает здраво.
— Потому и надо быстро выпустить Кулсубая из заточения!
— А если он убежит с юргаштинским золотом?
— Скорее Нигматулла-бай убежит с этим золотом в Сибирь или в Бухару. Дутовцы тоже прикарманят в любой момент наше хазине.[18] А Кулсубаю два пуда золота помогут стать национальным героем! И от этого лакомого пряника он не откажется. Так что зови сюда Кулсубая!
— Его надо вымыть и накормить после каземата.
— Вот и прикажи своим помощникам, а я поработаю! — И Заки склонился над бумагами.
«Этому извергу нельзя отказать в сообразительности», — подумал Галин, возвращаясь в свой кабинет: он знал цену верховному вождю армии и то ненавидел его, то завидовал ему.
Через часа два Кулсубай, вымытый, подстриженный, выбритый, накормленный, в чистой гимнастерке, предстал перед Заки; конвойные солдаты остались в коридоре. Валидов ожидал от истомленного заточением узника повиновения, но ошибся. Быстрыми шагами Кулсубай подошел к столу, чести не отдал, сказал запальчиво:
— Так-то вы, эфенде, обращаетесь со своими офицерами!.. Так вы награждаете нас за верное служение народу!.. Вы унизились и пляшете под дудку Дутова и беляков! Получается, что все ваши речи вранье! Унижать себя не позволю, лучше пулю в лоб.
«Строптивый!» — подумал одобрительно Валидов и сказал кротко:
— Подожди, не горячись! Садись, в ногах правды нет… Я только сегодня узнал, что тебя заточили в тюрьму. Узнал и возмутился!.. Дутовым и белогвардейцами и я недоволен, мырдам![19]
— Почему же вы с ними братаетесь?
— Политика! — пожал плечами Валидов. — Они дают бесплатно оружие, обмундирование, провизию. Были б у нас в государственной казне свои деньги, я бы держался самостоятельнее. Со своими деньгами мы бы отшатнулись от белых и разгромили бы красных! Башкирская земля богата золотом. Необходимо быстрее добыть, собрать это неисчислимое сокровище. И в этом без твоей помощи, мырдам, я не обойдусь! Вся надежда башкирского правительства и национальной армии на тебя!
Кулсубай был ошеломлен таким натиском.
— Говорите, эфенде, что я должен сделать.
«Строптивый, но отходчивый!.. Как не вспомнить с благодарностью совет Бисмарка — кнут и пряник…» И, перегнувшись через широкий письменный стол, Валидов крепко пожал Кулсубаю руку.
— Рахмат![20] Душу джигита познают в бою! И мы тебя в бою проверили. Честную службу твою нация не забудет и аллах не забудет!
Кулсубай вскочил, отдал честь диванбашу[21] Военного совета, сказал по-русски:
— Рад стараться, ваше превосходительство!
— А почему не говоришь по-нашему, по-башкирски? — Валидов поморщился.
— Да по-башкирски так и не выговоришь, эфенде, виноват.
— Ну-ну… Это пустое! Слушай, что тебе надо сделать в ближайшие дни.
Валидов подошел к двери, закрыл ее на ключ и, понизив голос, объяснил, что Кулсубай с отрядом этим же вечером должен выступить в Юргашты за золотом.
«У проклятого Нигматуллы отберу золото с наслаждением!» — подумал Кулсубай, вставая, и твердо заверил Валидова:
— Приказ выполню.
— Хуш! Желаю успеха.
Заки звякнул медным колокольчиком, приказал впорхнувшему в кабинет адъютанту:
— Проводите прапорщика. Прикомандируйте к нему связных.
— Слушаю. Просит приема Аслям-эфенде.
— Пусть войдет Аслям… агай! — Валидов не желал даже ближайшего соратника называть господином, а именовал дядей: так проще и снисходительнее. — И позовите Галина-эфенде.
— Слушаю, Заки-диванбаш! — Адъютант понял свою оплошность.
В коридоре Кулсубай с удовлетворением заметил, что по сигналу адъютанта конвойные моментально превратились в раболепных связных. Прапорщику-эфенде это понравилось.
А в кабинет Валидова, почтительно кланяясь, вошел вкрадчивый Аслям Сагадатов, потирая руки, будто они замерзли.
— Не знаю, что и делать, эфенде, с генералом Ишбулатовым, — пожаловался он. — Просится на фронт, к своим войскам.
— Что он болтается под ногами, старый ишак? Я же велел ему сидеть спокойно в кабинете.
— По моим наблюдениям, Ишбулатов… агай окончательно одряхлел. То дремлет в кресле, то рассказывает посетителям о том, как имел четырех молодых жен, то храбрится: «Где мой национальный корпус?» По-моему, диванбаш, пора от него избавиться.
В эту минуту в кабинете появился полковник Галин с кожаной папкой в руке, успел услышать предложение Асляма-агая.
— Рано еще отказываться от этого ходячего трупа, эфенде, — заступился он за Ишбулатова. — Духовенство его чтит! Верующие в мечетях кланяются в пояс. И атаман принимает запросто.
— Да, ты прав, — кивнул Валидов, — национальной армии пригодится и такой генерал, еще дореволюционного производства. Золотые эполеты от царя получил. Но чего еще надо этому вонючему ишаку? Одет, обут, сыт… Как говорится, еда от бая, а смерть от ходая.
Аслям и Галин изобразили на лице умиление мудростью главнокомандующего.
Быстро закончив неотложные дела, Валидов отпустил их. Настроение у него было радужное: для Красной Армии настали черные деньки. Все армии Восточного фронта непрерывно отступали. На юге полчища генерала Деникина неукротимо двигались к Москве. Сейчас и только сейчас у Башкирии самые благоприятные условия, чтобы стать независимым государством под владычеством хана Заки Валидова. Так Заки торжественно вступит в сонм национальных героев Башкирии, встанет рядом с сыном Юлая Салаватом. Разумеется, прольется много-много крови. Пусть!.. Великие восточные государства всегда были слеплены кровью человеческой.
Вот как волшебно изменилась судьба Заки! Вспомнился ему наглый Сабир из их родного аула Кузей, обзывавший в детстве Заки то карпыш колак,[22] то таш баш.[23] Содрать бы сейчас кожу с живого Сабира за глумление над великим вождем нации!.. Однако пора навестить дочку Ахметфахри-муллы и насладиться с благосклонного разрешения отца ее шестнадцатилетней нежностью.
Нападение на контору прииска прошло с обрадовавшей Хисматуллу быстротою и слаженностью. Пьяного часового на крыльце связали, плотно вбили в рот ему кляп. Внутри конторы, как и предупредил Дмитрий Скворцов, сторожа не было. Тяжелая стальная дверца сейфа распахнулась бесшумно. Золотой песок хранился в небольших кожаных мешочках — Хисматулла раздал их самым надежным друзьям. Не забыв прихватить винтовку часового, партизаны зашагали к околице. Когда перешли реку Кэжэн, передохнули у подножья Бишиитэк-Тау, по-осеннему холодное, но ясное солнце первыми багрово-розовыми лучами оживило, украсило темные леса. Отсюда, с предгорья, был виден вдалеке аул Сакмай. Из труб уже поднимались пушистые завитки дыма. Жизнь продолжалась, жизнь трудная, но благославенная.
По приказу Хисматуллы отряд тронулся в путь. Партизаны шли молча, опустив уныло головы, часто вздыхали. Слов нет, всем приятно, что вылазка удалась так блистательно, но тоскливо, что побывали около родных домов, а семьи не навестили, с женою, с детьми, с родителями не повидались.
Кто-то из идущих в первых рядах затянул протяжную печальную:
Ночью я ушел, нуждой гонимый,
Чтоб скитаться в дальней стороне.
Руку положив на грудь любимой,
Не пришлось поспать той ночью мне.
Поотставший от отряда Хисматулла строго прикрикнул:
— Тихо-о! Казачьи разъезды шныряют по перелеску!..
И в этот же миг, как бы подтверждая его прозорливость, позади, в Юргаштах, гулко, отчетливо загремели винтовочные выстрелы, затем раскатилась мелко, часто пулеметная очередь.
— Спохватились! — облегченно перевел дыхание Хисматулла.
— Теперь не догонят, — заметил подошедший к нему Газали.
— Нет, всадники вполне догонят, — разумно сказал Хисматулла. — А если угодим в засаду? Эгей, сворачивайте на тропку через болото.
В это время дозорные заметили выходящего из кустарника грузного мужчину в темно-серой форменной тужурке, в фуражке с металлической эмблемой тюремного ведомства.
— Ба, да это наш Талха!
— Поздравь нас с победой, приятель! Золото добыли, золото!..
Но Талха на приветственные возгласы не откликнулся, мерными шагами пошел к Хисматулле, сказал с болью:
— Каратели ночью нагрянули на хутор. Насибулла их привел чащей, по бездорожью. Предатель он, Насибулла!..
— Часовые?.. А где были часовые? — задохнувшись от гнева, вскричал командир.
— Часовые стояли на дороге. А может, и уснули. Как теперь узнаешь, если их уже пристрелили… Бобылева сперва ранили, потом повесили. Многих спящих закололи штыками. Кое-кто, конечно, скрылся в кустарнике. Я вот убежал.
Хисматулла с минуту молчал, еще не в силах совладать с таким безмерным горем, наконец глухо сказал:
— У них ведь и оружия-то не осталось. Мы все винтовки забрали с собою!
— Но ведь иного выхода у тебя не было, — заметил Газали. — Мы тоже не могли идти в Юргашты с голыми руками.
— Так-то оно так, но страшно, ой, страшно! — простонал негромко Хисматулла. — Бобылев! Герой! Вожак рабочих!.. А спасшиеся из тюрьмы, от казни, товарищи?..
Партизаны окружили командира, безмолвно ждали распоряжения. Они-то надеялись на хуторе и позавтракать, и отоспаться… Что же делать? Куда идти? И все же спаянные дружбой, непрестанными опасностями старатели не торопились с советами, верили Хисматулле.
— Здесь нам оставаться невозможно, — после короткого раздумья сказал он. — Рисковать двумя пудами народного, да, да, принадлежащего народу золота мы не имеем права. Значит, надо пробиваться лесами в горы, искать связи с другими партизанскими отрядами.
— Вот-вот зима придет, — напомнил кто-то из благоразумных.
— Перезимуем! На соединение с Красной Армией пойдем! — уже спокойнее, владея собою, помня о своей ответственности командира, сказал Хисматулла. — Газали, Талха, ведите нас к Златоустовскому тракту. Надо быстрее оторваться от казаков. Заночуем где-нибудь на заимке или на смолокурне.
Партизаны подчинились безропотно, признав рассудительность командира. Не сдаваться же на милость победителя!.. Этот победитель, полковник Антонов, кровожадностью превзошел средневековых тиранов!.. Однако шли партизаны медленно, через силу, то согнувшись, ныряя под ветви, то перешагивая через поваленные буреломом, полусгнившие деревья. Настроение у всех было угнетенное, не то что смеха, даже ругани не слышалось. Уходили партизаны от родных аулов и поселков, от своей базы в лесу, уходили в неизвестное.
Рядом с Хисматуллой сноровисто, бодро шагал Талха, завидно спокойный.
— Скажи, агай, а это не грешно перед аллахом — унести чужое золото? — спросил он командира.
— Не грешно, — немедленно, без раздумья, сказал Хисматулла. — Конечно, Заки Валидов, продажная шкура, и атаман Дутов, его повелитель, сочтут это непростительным грехом. Как же! Нарушили закон и священные правила частной собственности. А мы считаем, что это золото омыто кровью старателей, — значит, принадлежит рабочему классу, народу. И является это золото могучим оружием в революционной борьбе против буржуазии.
— Золото?
— Именно золото! Пока что в наших вещевых мешках это крупицы желтого металла, а купим мы на золото оружие, продукты, обмундирование и создадим грозную Башкирскую партизанскую армию! Теперь решай сам: кому же должно принадлежать это золото — Валидову, казакам, белогвардейцам или большевикам, красным партизанам, борцам за счастье народное?
— Ну, если так, то, ясное дело, большевикам!
— Рад, что ты согласен с нами, кустым, — кивнул Хисматулла.
У Талхи теперь словно с сердца тяжелая ноша свалилась, задышал глубже, ровнее.
— Ты, кустым, женат? — заинтересовался командир.
— Нет, не женат, — виновато улыбнулся Талха. — Невесту имею. Сговорились. Какая симпатичная девушка! Варварой зовут. И даже не простился с нею — не успел.
— Как ты, кустым, попал в тюремные надзиратели? — заинтересовался Хисматулла.
— Большевики послали. Ваня Скворцов, Саша Бобылев… Разве я мог отказаться? Видишь, и пригодился.
— Да еще как! — чистосердечно похвалил Хисматулла. — Выходит, ты в партии состоишь?
— Я от партии себя не отделяю, агай, но ведь при дутовцах затаились, ни протоколов, ни партбилетов не было. Но мне доверяли.
— И мы доверяем, кустым!
«Как все сложно, запутано!.. Кулсубай служит верой и правдой Заки Валидову, башкирскому националистическому правительству, а его пасынок с нами. Говорим — семья, а семьи-то и нету. Раскололась!» — подумал Хисматулла.
После ночного перехода Хисматулла решил устроить дневку на поляне, у стога сена. Светало чуть-чуть, робко, нехотя. Партизаны до того истомились, что не развязали заплечных мешков, хлеба, сухарей не вынули, костра не разожгли, чтобы вскипятить чай, — повалились в копны влажного сена и тотчас заснули. Кое-кто забылся каменным сном, кое-кто метался, скрипел зубами, кое-кто стонал. Командир и Талха еще стояли с минуту, покурили.
— А ты, агай, все же хочешь уводить отряд из Кэжэнского кантона? Но, может быть, удобнее расположиться неподалеку от родных аулов?
«К Варваре тебя тянет, кустым!» — понял командир, но не осудил парня.
— Боюсь, что полковник Антонов не даст нам передышки. А если бы мы соединились с уральскими партизанами, то не уклонились бы от схватки с Антоновым. Но не будем загадывать… Утро вечера мудренее. Ложись, отдохни.
Талха не заставил себя упрашивать, рухнул как подкошенный в сено, негромко, но басовито захрапел.
Хисматулла остался часовым, шагал, непрерывно курил, чтобы отогнать кружащую голову, сковывающую ноги дремоту.
Полковник Антонов расправой с захваченными врасплох партизанами и убежавшими из тюрьмы узниками не насытился. Рапорт в Оренбург он послал, конечно, победный, но ротмистру Грязнову заметил с упреком:
— Ваше благородие, самые стойкие партизаны у Хисматуллы. А где этот неуловимый Хисматулла?
— Поймаем.
— Говорить-то легко!
— Есть же у нас изворотливый лазутчик Насибулла Мухаметшин. Его и пошлем на розыски.
— Разве что!..
Насибулла непрерывно кланялся, в полной растерянности разводил руками, посоветовал оставить на хуторе засаду, но не выказывал прыти ловить исчезнувших старателей Хисматуллы.
Засаду на хуторе полковник оставил — полусотню есаула Габитова, а эскадрон ротмистра Грязнова послал перехватить дозорами все ближние дороги и тракты. Сам с конвойной сотней поехал обратно в поселок.
Лесная дорога извивалась круто, и сперва казаки услышали бешеный топот копыт, но лишь через минуту-две на передовой дозор вылетел сипло дышащий, в грязно-белых ошметках пены жеребец; иссеченные плетью до кровавых рубцов бока его тяжело ходили. Всадник как бы ввинчивался в воздух, размахивая плетью.
— Это же господин Нигматулла Хажигалиев! — приподнявшись в седле, воскликнул Грязнов.
Конь был остановлен твердой рукой, осел на задние ноги, копыта взрыли землю.
— Ваше высокоблагородие! Господин полковник! — взвыл Нигматулла, трясясь от горя и злобы. — Ограбили! Золото! Пуда два, если не больше! Этот разбойник Хисматулла…
В глазах полковника сверкнули алчные огоньки.
— Золото? А я почему не знал о золоте? Почему золото не было сдано в государственную казну?
— Ваше высокоблагородие, золото принадлежало башкирскому правительству! Сам Заки-диванбаш, отец нации…
«Плевать я хотел на твоего отца нации, — подумал полковник. — Мне бы поймать Хисматуллу с его сокровищем! Ни дня здесь не останусь! В Париж, в Париж!..»
И сказал уверенно:
— Господин Нигматулла, успокойтесь, грабителей отыщем и накажем! Полагаю, что золото спрятано в поселке. Будем искать.
По приказу Антонова казаки крупной рысью поехали к Юргаштам, охватили поселок кольцом. Жители в те годы при появлении любого войска, еще не разглядев цвета знамени, прятались по домам, калитки замыкали на замки, спускали с цепи собак. И сейчас улицы поселка были безлюдными, копры над шахтами стояли притихшие, как часовые, на реке Юргашты не слышалось стука лопат и заступов старателей… Казаки не церемонились — ломились в ворота, барабанили в окна, нагайками выгоняли жителей из домов и конвоировали их, как арестантов, на базарную площадь. Собрались через полчаса старики, старухи, безусые парни — почти подростки. Взрослых мужчин-старателей в толпе не было, и Антонов знал, что они у Хисматуллы в большевистском отряде… Доползли до площади лишь калеки — инвалиды войны германской и войны гражданской.
— Тихо-о-о! — заунывно проголосил адъютант.
Люди до того были напуганы жизнью, что кашлять, вздыхать боялись — зажимали рты ладонями.
— Разбойник-большевик Хисматулла Хуснутдинов со своей шайкой красных грабителей ночью похитил из кассы Юргаштинского прииска золото! — громко, подчеркнуто твердо сказал полковник. — Кто помогал грабителям? Где золото? Куда спрятались большевики с Хисматуллою?.. Сожгу весь поселок, если не выдадите преступников! Мое слово несокрушимое.
Люди попа́дали на колени; православные крестились, мусульмане, закрыв руками лицо, шептали молитву.
— Ваше превосходительство, мы сами по себе, мы живем в покорности властям, — сказал, трясясь от страха, тощий мастеровой в солдатской, без кокарды, фуражке. — И с бунтовщиками не встречаемся…
— Молчи, большевистская морда! — пригрозил полковник. — Нельзя унести далеко два пуда золота. Здесь оно где-то схоронено. Все вы заодно с красными. Эгей, есаул, поджигай дома смутьянов!
Казаки, не слезая с коней, ломали сухую дранку с крыш базарных балаганов и ларьков; спичек и у дутовцев было мало, одной зажигали несколько факелов, горящих почти бесцветным в лучах солнца огнем. Жители все еще не верили, что сбудется угроза полковника, но когда казаки помчались карьером по улицам, кидая факелы на соломенные крыши амбаров и сараев, то завизжали дети, хватаясь ручонками за материнские юбки, запричитали, как на кладбище, женщины, даже седобородые старики заплакали, протягивая с мольбой к полковнику руки.
Густой серо-черный дым пополз над поселком широкими волнами, то круто всплескивая, то припадая к земле.
— А-а-а!.. Погибаем!
— Корова сгорит!..
— Ой, господи, спаси от беды!..
— Аллах всемилостивый!..
В этот момент к полковнику подошел Дмитрий Скворцов, бледный, будто мелом вымазанный, но стройный, как струна натянутый.
— Г-господин полковник, народ не виноват! Это я, кассир конторы прииска, добровольно отдал ключи Хисматулле.
Антонов всякое видывал, но на этот раз вздрогнул от растерянности и спросил наивно:
— Почему?
— Моего брата Ивана Скворцова вы повесили! Это моя месть. И я за большевиков.
— Тебя тоже повесим! — спохватился полковник. — Эй, хорунжий, крути ему руки! Сейчас вздернем, если не скажешь, где золото.
— Далеко! Там, в горах! Б-больше ни слова от меня не услышите!
— Услышим! Хорунжий, эй, дери его шомполами! Повесить всегда успеем.
Ветер бросил в перекошенный от ярости рот полковника густой клок дыма, и Антонов закашлялся, повернул коня, поскакал прочь. Как только он скрылся, казаки швырнули факелы в канавы и неторопливо затрусили вслед за ним.
Средь ясного дня вдруг потемнело небо, и вся земля окрест, с лесами, горными хребтами, реками, притихла, будто погрузилась в сонное оцепенение, а через мгновение содрогнулась — стремительно разбушевался ураган, вздыбил тучи песка и пыли, согнул дугою вершины деревьев, завыл-застонал в ущельях, избороздил крутыми волнами реку Хакмар, и она заметалась в берегах, как птица, спасающаяся от хищника-ястреба на свистящих в полете крыльях.
Суеверные всадники Кулсубая в испуге озирались: не к добру… Вспомнились предсказания старцев, что когда настанет светопреставление, то из-за горы Каф примчатся всесокрушающими ураганами бесы — шайтаны. Не ведавшие страха в бою воины, оробев, бормотали молитвы, размахивали обнаженными саблями, подбадривали друг друга криками:
— Эй, провались, мальгун![24]
В кромешной тьме лошади спотыкались о корни деревьев, о камни, шарахались с тропы в кусты, пронзительно ржали.
И у гордившегося хладнокровием Кулсубая озноб заледенил спину. Мулла Мазгар, бросив поводья, подняв трепещущие руки к лилово-черным небесам, молил всевышнего о спасении.
Ураган затих так же внезапно, как начался, но еще долго падали с высоты сорванные с деревьев листья, жгуты травы, моросила, как мелкий дождь, пыль. Деревья время от времени вздрагивали, будто еще не опомнились от беды. И вскоре небо засияло, как чисто вымытые стекла в окнах родного дома.
Всадники, искренне верившие, что их молитвы и заклинания усмирили нечистую силу, повеселели. Послышались и шутки, и смех. Никто не стыдился, что струсил, — наоборот, люди гордились, что хоть и боязно было на душе, но успели выхватить сабли и отогнать шайтанов. Музыканты заиграли на курае, и усталые кони подтянулись, зашагали быстрее, стройнее, как на параде. Запевалы начали песню:
Отчего ты голову повесил,
Отчего потупился твой взгляд?
Оттого, наверно, ты невесел,
Что все мысли к родине спешат…
И всадники подхватили дружно, могуче:
На широком берегу Урала
Старый тополь шелестит листвой.
Нам врагов бояться не пристало —
Грудью защитим мы край родной.
И откликнулось эхо в лесах, в горах, наполняя песню задором, уверенностью:
Заблудился ночью — путь держи межою,
И она дорогу путнику найдет.
Можно и межою, только б не с нуждою,
А нужда, а горе в дебри заведет!
Кулсубай, как и его всадники, верил в заклинания, пророчества, легенды, наговоры и теперь все еще не мог успокоиться. Жадно вслушиваясь в слова песни, он горько усмехался и безмолвно оплакивал бесцельно прошедшую молодость. Нет, правда, он хотел счастья своему народу, но постоянно чувствовал себя на распутье. «А белым днем заблудишься, если забудешь родное поле». Всегда Кулсубай шел напролом, не умел выждать, осмотреться. Сейчас, с благословения Валидова, он получил обратно свой отряд особого назначения вместе с муллою-комиссаром Мазгаром. Казалось бы, надо радоваться, а он тосковал… Повернувшись к мулле, ехавшему неподалеку, он спросил негромко:
— Эй, приятель, скажи, но честно скажи, не утаивая… Ты ведь и сам не веришь, что на том свете есть ожмах и тамук?[25] Верно?
Мулла неторопливо поправил чалму.
— Зачем тебе это знать?
— Ты, приятель Мазгар-мулла, не хитри, а скажи истину.
— Да, я верю и в рай, и в ад.
— Слава богу, что хоть во что-то веришь!.. Вот что, приятель, на привале поговори с джигитами, чтоб не забивали они голову всякими приметами из-за этого проклятого урагана.
— Ты же сам испугался! — не пощадил самолюбия командира мулла.
Кулсубай не смутился:
— Я, конечно, не умнее их, но перед аллахом я в ответе за джигитов и в бою не забоюсь ни шайтана, ни лешего! А молодые могут и струхнуть… Слово муллы для них божье слово. Вообще-то все муллы обманщики, хапуги, но ты на них не похож. Потому я тебя и уважаю, приятель. Значит, объясни парням, что нечистая сила в этом урагане не повинна.
— Не уверен, что имею право читать им такие проповеди, — сказал уклончиво мулла.
— Я тоже не уверен, но ведь воевать надо, приятель, воевать!.. Был у меня приятель, русский, Михаил по имени, очень грамотный, много книг прочитал. Говорил он мне, что из-за темноты, невежества люди поверили в шайтана, в разную нечистую силу. Говорил, что вы, и муллы, и русские попы, только из-за людской темноты и процветаете, гребете деньги! Ты не обижайся, приятель!
— А чего мне обижаться? Я не разбогател… — Мулла осторожно спросил: — Ты в те годы большевиком был, как и твой друг Михаил?
— Донести собрался? Строчи донос! Не боюсь! — Ноздри Кулсубая дрогнули. — Я, приятель, не большевик и не меньшевик. Я всего лишь башкирский воин. И башкиром останусь до последнего дыхания. Понятно тебе?
— Положим, что понятно, — кивнул мулла. — А доносить я не буду.
Тем беседа и закончилась, не принесла Кулсубаю успокоения.
Заночевали на глухой заимке в темном ущелье. На рассвете горнист протрубил подъем. Отдохнувшие, повеселевшие джигиты сноровисто, быстро седлали лошадей. Кулсубай проверил седловку, вскочил на подведенного ординарцем коня и вдруг почуял стелющийся по низинам, оврагам запах дыма. Лесной пожар?.. Встревожившись, Кулсубай приказал всадникам ехать крупной рысью, но за рекою Юргашты дорога поползла в гору Аккуган, и лошади поневоле зашагали медленнее. С вершины взору открылась долина, затянутая пеленою густого, пахнущего смрадом дыма.
— Лес горит, а?
— Нет, не похоже, — сказал адъютант.
— Это поселок на прииске горит! — крикнул зоркий Мазгар-мулла. — Избы старателей пылают!
— Джигиты, за мной! Жив-ва-аа!.. — скомандовал Кулсубай и огрел плетью пляшущего коня.
Скакали молча, не щадя лошадей; копыта мерно, дробно стучали по наезженной дороге. Чем ближе к поселку, тем яснее видны охваченные пламенем дома, сараи, тем громче слышен треск сухих, лопающихся от жара дощатых крыш, свист и завывание испепеляющего, знойного ветра. Первым на улицу, зажатую с обеих сторон пылающими домами, влетел на сипло хрипящем коне Кулсубай. Его ужаснуло, что даже на пустырях, на огородах не было видно жителей.
— Где же люди? Эге-ей, джигиты, ищите погорельцев, рассыпайтесь по переулкам!
У шахты в грудах ярко-желтой глины лежали, как бревна, трупы. Спешившись, Кулсубай, онемевший от горя, оглядел убитых, замученных. Петр Сумароков. И Сергей Гнедков. И подросток Миша Савельев. И сакмаевский парень Сутагар Салимов. И Наталья Лапенкова. Будто в траурном карауле замерли в седлах джигиты.
Вдруг Кулсубай наткнулся на труп пронзенной штыками жены. Окоченевшими руками Сара прижимала к груди мертвого сына. Опустившись на колени, Кулсубай прильнул губами к заледеневшему лбу жены.
— Прости, Сара! Не успел спасти! Опоздал!.. Прости, родная!
Если бы командир зарыдал или проклинал убийц, то джигитам не было б так страшно. Однако по обуглившемуся лицу Кулсубая не скатилась слеза. Кровь брызнула из закушенной под усами губы. В глазах то вспыхивали, то гасли огоньки, словно отблески пожара.
Мулла Мазгар благостно провозглашал поминальную молитву, но Кулсубай не помянул с ним аллаха.
А дутовскис казаки тем временем прискакали в Сакмаево, привязали лошадей к изгороди мечети, пошли к старосте за кумысом и провизией. Тотчас из избы в избу поползли слухи, что казакам приказано сжечь Сакмаево, а жителей перестрелять и изрубить саблями.
Хажисултана дома не было, жены его всполошились, позабыли о вражде, со слезами жались друг к другу, толковали, куда спрятать от казаков шубы, платья, золотые кольца и серьги.
Бибисара не суетилась, не плакала, сидела у печки, погрузившись в размышления. Пыталась разобраться в смысле событий… Для чего втихомолку от соседей приходила к ней Гульямал? Вызвала на огород поздним вечером, расспрашивала, где Хажисултан, часто ли бывают у него в гостях белые офицеры… Просила присматривать за Сайдеямал и в беде помочь ей, пока не вернется Хисматулла. И обещала Гульямал наведаться через день-два, но вот не пришла. А Хисматулла, по ее словам, скрывается на хуторе Федулки.
На улице раздались грубые крики, и Бибисара не совладала с бабьим любопытством, надела поверх пестрого платья елян, вышла за ворота.
Конные казаки вели к мечети спотыкающуюся, растрепанную Сайдеямал, подталкивали ее боками лошадей, замахивались для острастки плетками.
— Куда сына спрятала, проклятая? Говори, иначе худо будет!..
Выслуживаясь, Мухаррам, как верный пес, семенил рядом, то угрожая старухе, то слезно ее уговаривая:
— Скажи, ради аллаха, где прячется Хисматулла?
Сайдеямал даже не оглядывалась на него, шла частыми, неровными шажками, не поднимая бесцветных, как пепел, глаз.
— Что ты делаешь, безумная бисэ? — не отставал Мухаррам. — Ты же знаешь, где преступник Хисматулла! Скажи!.. Себя не жалеешь — нас пожалей! Сожгут казаки деревню.
Длинноногий, поджарый офицер остановил казаков, отстранил льнувшего к его плечу Мухаррама, спросил отрывисто:
— Где сын?
Старуха не ответила. Офицер цепко схватил ее за ворот платья, встряхнул, и Сайдеямал пошатнулась, но устояла.
— Признавайся, безумная! Их высокоблагородие строг, но справедлив, — взмолился Мухаррам.
Сайдеямал молчала.
Взбешенный офицер сорвал с ее головы цветной кашемировый платок, швырнул в пыль, принялся яростно топтать сапогами. Седые волосы Сайдеямал упали на искаженное горем и стыдом морщинистое лицо.
Не вынесшая поругания старухи, Бибисара завопила истошным голосом:
— Изверг! Палач!
И в этот миг офицер с размаху ударил Сайдеямал по шее кулаком, и старуха рухнула в колею дороги.
— Ты убьешь ее, зверь!
Офицер без удивления обернулся, кивнул казакам, и те с улюлюканьем, со свистом помчались к воротам. Спасительная сила жизни подтолкнула Бибисару, и она вбежала во двор, захлопнула на засов калитку, спустила с цепи собаку. На крыльце, в доме метались с визгом, с рыданиями старшие жены. Казаки ломились в ворота, грозили сжечь дом.
Выведя из каменной конюшни высокого холеного жеребца, вскормленного очищенным овсом и караваями хлеба, Бибисара ловко, со сноровкой джигита, подобрав подол платья, взобралась на него, пригнулась.
— Выручай, серенький! Помнишь, как потчевала тебя круто посоленными горбушками хлеба?
— Ай, сбежала! Вот баба-шайтан!.. Держи-ии!..
Казаки, встав на седла, облокотившись на забор, осыпали беглянку руганью, но не стреляли — боялись, что убьют тысячерублевого жеребца. Бибисару они бы не пожалели. По проулку к реке Кэжэн понеслись в погоню всадники, но жеребец легко перескочил через изгородь и, будто понимая, что от него ждет Бибисара, стремительно полетел к лесу. Крепко вцепившись в гриву невзнузданного, неоседланного коня, сжимая крутые бока его сильными ногами, Бибисара зажмурилась от страха. Смелость уже иссякла, она всхлипывала, то просила аллаха сжалиться и укрыть ее в неприступном убежище, то ласково бормотала:
— Серенький, быстрее, быстрее!.. Догонят!
Но дутовцы не догнали. Жеребец трижды пересек извилистую Кэжэн и ворвался в березняк. Постепенно затихли топот казачьих коней позади, крики, ругань, свист преследователей. Мшистая почва беззвучно пружинила под копытами жеребца. Погружаясь в тишину, как в сон, Бибисара чувствовала безмерную усталость. Конь остановился, повернул к ней голову, словно сам был доволен своей удалью и ждал от всадницы благодарности. И Бибисара нежно погладила лоснящуюся от пота кожу, сползла с коня, шагнула одеревенелыми ногами и повалилась на траву. Жеребец фыркал, ходил кругами по поляне, щипал мураву и то и дело ободряюще посматривал на Бибисару: не бойся, мол… Но именно теперь Бибисара и забоялась. Вечерело, лиловые тяжелые тени ползли по полянке, вот-вот низкое солнце скроется за горами. На ум пришли сказания о шайтанах, о ведьмах, леших, водяных… Кто защитит в ночном лесу и от нечистой силы, и от дутовцев одинокую Бибисару? Сердце бедняжки бешено заколотилось, она зажимала рукою кривящийся рот, чтобы не заплакать навзрыд. И вдруг жеребец насторожил уши, ударил копытом землю, заржал тревожно, но негромко, предупреждая Бибисару об опасности. «Не волк ли крадется?…» Но за кустами послышался конский топот, злые крики всадников, гулко ударил винтовочный выстрел, лязгнули сабли. Трясущаяся от страха Бибисара полезла под поваленную ураганом сосну, забилась в яму от вывороченного корня. Теперь выстрелы стучали чаще, громче; кони продирались сквозь деревья, хрустя раздавленными сучьями; кто-то крикнул по-башкирски:
— Жеребец Хажисултана! Лови! Кидай аркан! Гляди, чтобы дутовцы не поймали!..
— От дутовцев и следа не осталось, начальник! Мчатся к Сакмаеву не оглядываясь!..
Родная башкирская речь приободрила Бибисару, она, осмелев, вылезла из ямы, всклокоченная, вымазанная землею.
— Баба! — ахнул конный джигит, могучей рукой схватил ее за косу. — Ты чего здесь прячешься?
— Пусти, проклятый! — взвизгнула Бибисара. — Не тронь моего жеребца!
— Ты кто, баба или ведьма? Ой, да она кусается! — И всадник зажал ладонью кровоточащий полумесяц на кисти правой руки. — Рехнулась?!
— А ты двинь ее кулаком по зубам! — добродушно посоветовал подъехавший приятель.
— Пусти-и-и!..
— Чего вы тут завозились? — строго спросил из темноты глубоким командирским баритоном джигит. — Поймали жеребца?
— Поймать-то поймали, начальник, да, оказывается, казачья пуля задела ему переднюю ногу. Хромает!
Бибисара узнала голос Кулсубая, спрашивавшего о жеребце, бросилась к нему, прижалась грудью к его пылающему жаром коню и дала волю слезам.
— Агай, спаси!.. Казаки хотят поджечь аул! Мать Хисматуллы арестовали!.. Меня пытались схватить — ускакала!..
Кулсубай выпрямился в седле, выхватил саблю. Утешать Бибисару некогда…
— Джигиты! — зычно прокричал он. — Спасем сакмаевцев!.. Вперед!.. Смерть за смерть! Кровь за кровь!..
Ему не пришлось торопить джигитов — они видели пепелище поселка, трупы у копра шахты и теперь помчались спасать жителей Сакмаева, беспощадно рубцуя плетками лихих, но усталых скакунов. Вероятно, казаки, преследовавшие Бибисару и напоровшиеся в березняке на всадников Кулсубая, доложили начальству, что к аулу подходит отряд красных партизан. И те перепугались, ибо набаловались безнаказанно расправляться с беспомощными стариками, с женщинами, но рубиться с лавой красных конников остерегались. С трех сторон по сигналу Кулсубая ворвались в Сакмаево его всадники, но дутовцы не приняли боя и обратились в беспорядочное бегство по тракту. Полковник Антонов с офицерами, с ординарцами ускакал в голове казачьей сотни…
— Злодей все равно умрет от моей руки! — поклялся Кулсубай.
И верно, через несколько месяцев джигиты Кулсубая поймали Антонова и расстреляли.
Ротмистр Грязнов убежал в Сибирь, к Колчаку…
Полк Антонова перестал существовать.
Бибисара узнала от джигитов, что не только жену Сару, но и маленького сына Кулсубая зверски убили дутовцы. Сказали ей парни, что сам Кулсубай в безмолвном оцепенении вырыл могилу на мусульманском кладбище и бережно опустил запеленатых в саван кровно любимых, — легче б себя живьем закопать, чем прикрыть комьями липкой земли тела жены и первенца!.. Джигиты трижды выстрелили из винтовок в безжалостно-равнодушное небо и этим, как смогли, выразили сочувствие командиру. И Кулсубай трижды выстрелил вверх из пистолета. Прощай, Сара! Прощай, сын!..
Через несколько дней Кулсубай сухо сказал Бибисаре:
— Спасибо, голубушка! Не мы, а ты спасла земляков! Если б кто-либо из кэжэнцев известил нас своевременно о дутовцах, то… — И судорога перехватила его горло. — А теперь поезжай на жеребце домой, сестренка! Хажисултан-бай проведает, что ты одна здесь среди мужчин, и озлится.
— Как же, боюсь я его, старого! — фыркнула Бибисара. — Жить хочу по своей воле! Останусь, агай, в твоем отряде.
Кулсубай так же хмуро отрезал:
— Нельзя!
Бибисара залилась в три ручья, прижалась стылыми губами к руке командира.
— Война идет, глупая ты бисэ! Война-а-а!..
— Ради аллаха прошу, агай, не гони! — опустилась на колени Бибисара. — Я ж на неоседланном жеребце сюда прискакала! А из седла меня ни один казак не выбьет! Мне деваться некуда, агай! Дармоедкой я не буду! Помогу и тебе, командир, и джигитам…
Кулсубай всегда чувствовал себя беспомощным перед плачущей женщиной.
— Будь благоразумной, бисэ!
— Не буду благоразумной! — взвизгнула Бибисара и, вскочив, с воинственным видом шагнула к Кулсубаю. — Чем я хуже Гульямал? Она тоже в отряде!
«Не влюбилась ли она в какого-нибудь нашего джигита?.. Если влюбилась, то с ней не сговоришься!»
— Послушай, мулла, появятся в отряде всякие там бисэ-сэсэ, и начнутся бабьи раздоры, не так ли? — спросил командир Мазгара.
— Лишь бы вела себя скромно, а так пусть остается, — сказал без раздумья Мазгар-мулла.
Ординарцы, столпившиеся вокруг, просияли, зашептались.
«Как увидят красивую бисэ, так обо всем на свете забудут!..»
— Ладно, сестренка, согласен, — сказал Кулсубай. — И вот тебе первое поручение: возвращайся в Сакмаево, разузнай, где Хисматулла. Он мне безотлагательно нужен, Хисматулла.
— А где я вас найду, агай?
— Здесь, в поселке, останутся дозорные, а весь отряд расположится в горах. Дозорные и проводят тебя в наш лагерь.
И, не попрощавшись, — дескать выполняй приказ, — Кулсубай убыстрил шаги, пошел с муллою на пепелище. От старательского поселка, всегда суетой напоминавшего Кулсубаю муравейник, остались кучи золы, обугленных головешек. Опаленные пламенем березы покривились, как бы застыв в судорогах страдания. Внизу, у реки, лежали деревянные желоба и вашгерды, но теперь они никому не нужны и уже покрылись в забытьи пылью. Лишь на противоположном берегу Юргашты, в отрогах горы, были наспех вырыты землянки, и в них ютились чудом спасшиеся от дутовцев люди. Там курились сизые дымки из труб очагов, стучал топор, смеялся беспечно, звонкоголосо ребенок. Кулсубай понимал, что и они, старатели с семьями, здесь жить не останутся, уйдут туда, где есть работа и хлеб. На прииск пришли в поисках счастья… Не разбогатели, но остались живыми — разве это не щедрый подарок судьбы?.. И опять пришел срок уходить на новое место в погоне за счастьем. Эх, до чего жизнь сурова!..
Кулсубай решительно сорвал с плеч погоны, с черной барашковой папахи кокарду, бросил их в пепел.
— Отрекаюсь!.. Дутовцы — враги нашего народа!
Жены Хажисултана встретили беглянку с негодованием, осыпали попреками, насмешками. Гульмадина и Шахарбану так и вцепились в бедняжку:
— Где пропадала? Бесстыжая!..
— Вернется отец Шаяхмета[26] из Оренбурга, он тебе задаст пылу-жару, выпорет кнутом, привязывай заранее кору к ребрам и спине.
— Можно ли бисэ скакать на жеребце? Срам!..
— За тебя и нам влетит от отца!
Старшая жена Хуппиниса попыталась вмешаться в свару, навести порядок:
— Уймитесь! Укоротите языки! Если Бибисара верхом на лошадь села, то это не грех — в старину были женщины-воины.
Капризные Гульмадина и Шахарбану ее не послушались, гнули свое:
— Смотрите, как свинья вымазалась! Волосы нечесаные! Кто поверит, что она молодая жена бая?
— Валялась, наверно, с кем-нибудь под кустом! — уколола Шахарбану.
Бибисара сидела на нарах, поджав ноги, и плакала, как провинившаяся девочка.
Раскачивая крутыми, мясистыми бедрами, Гульмадина подкралась к ней:
— Чего расхныкалась? Вспомнила, поди, сына нищего Хакима, того самого вшивого Загита?
— Конечно, чужой парень слаще законного мужа! — подбавила Шахарбану.
Хуппиниса была уязвлена неповиновением младших жен и гневно закричала:
— Хватит! Прекратите! А вы-то что вытворяли в огороде с дутовскими офицерами? Скажу отцу Шаяхмета, он вас обеих постегает плетью!
— Ну и жалуйся! — огрызнулась Гульмадина, но притихла, быстренько ушла из комнаты. За нею поплелась Шахарбану, багровая от злости.
— Чего напрасно слезы лить! Сама виновата! Где пропадала два дня? — Хуппиниса говорила ласково, и Бибисара с благодарностью подняла на нее опухшие глаза. — Иди умойся, причешись, надень платье. Аллах даст, вернется из Оренбурга отец Шаяхмета, а ты чистенькая, вот он и раскиснет!..
Как в воду глядела Хуппиниса — после обеда застучали копыта лошадей и колеса тарантаса за воротами, распахнулась со скрипом калитка, послышался дребезжащий голос Хажисултана:
— Эй, вы, бисэ, почему не встречаете отца своих детей? Или подохли все, толстомясые?
Жены, как ошпаренные кошки, выскочили на крыльцо, бросились к повелителю с радостными возгласами, с заученными улыбочками.
А Бибисара забилась в горнице за занавеску. Что будет, то и будет, а хуже не будет… И что за проклятая доля женщины-мусульманки! Выдают замуж по сговору за нелюбимого, но богатого. Правильно в народе говорят, что старый муж заманивает в объятья калачом, а молодой — кнутом… Четвертой женою ветхому старцу подкладывают шестнадцатилетнюю девочку, наивную, доверчивую. А молодой джигит, желанный, единственно дорогой на свете, отвергнут, унижен. Где же божья справедливость, где благоволение аллаха?.. Дом Хажи-султана сущий ад. «Этой ночью со стариком все равно не лягу!» — решила Бибисара, но тотчас перепугалась. Учили ее в детстве, что за спиною каждого человека всегда стоят незримо два ангела и один записывает на скрижалях его добрые поступки, а другой — грехи. Не страшное ли это прегрешение — оттолкнуть мужа, пусть нелюбимого, пусть старого, но законного, с которым Бибисару соединил никах? Гореть ей за такое нарушение священного договора — никаха — в вечном огне и никогда не выбраться из ада.
Бибисара заторопилась, прошептала молитву:
— Астагафирулла, туэбэ, тагаллэмин колдоззамин… Ай, ходай, спаси меня! Не лишай благословения!.. Грешна, ох и грешна!.. Но как же мне поступить, если жить не могу с ненавистным мужем?
В горницу вошла Хуппиниса с подарками в руках, свалила их грудой на нары.
— Ты чего прячешься, глупая? Заступаюсь я за тебя, и напрасно!.. Сама лезешь в беду, бессовестная! Убирайся отсюда в чулан!
Хажисултан неспешно, с достоинством, вошел в покои, сопровождаемый Гильманом-муллою, сыновьями Затманом, Шахагали и Шаяхметом и незнакомым башкирским джигитом в парадном мундире Оренбургского казачьего войска.
— Мать, где моя голубка? — спросил старшую жену хозяин, мигом заметивший непорядок. — Не заболела ли, спаси аллах?
— Да, прихворнула, — соврала Хуппиниса. — Велишь, отец, позвать ее сюда?
— Пока не надо, скажу… Проходите, достопочтенные гости, садитесь, милости прошу!
На нарах красной горницы расстелили палас, по нему разбросали подушки. Хуппиниса быстро принесла кумыс в деревянной чаше, разлила по бокалам, с поклоном поднесла мужу и гостям.
— Отец, я наварила полный казан мяса. Принести?
— Обожди. Скажу… — распорядился Хажисултан, вытер полотенцем побелевшие от кумыса усы, подтянул под себя ноги в мягких сапожках, облокотился на подушку и сказал вполголоса: — Йамагат!..[27] В старину учили, что щука и после смерти кусается. Большевиков мы прогнали, а проклятый ублюдок Хисматулла все кусается, ой кусается! И Кулсубая сбил с праведного пути он, Хисматулла! Никому верить нельзя. А наше башкирское правительство бестолковое. Понять не могу, на что они надеются, наши правители. Ругали мы еще недавно царя Николая, а ведь он умел держать народ в ежовых рукавицах! И со смутьянами расправлялся свирепо… Я послал сына Шаяхмета к генералу Дутову с мольбою разрешить мне иметь собственный отряд всадников для охраны порядка… ну, и благосостояния, имущества, табунов. Его высокопревосходительство, слава аллаху, внял моей просьбе.
— На черта нам нужен свой отряд? Есть же башкирское войско! — удивился Затман.
Хажисултан не терпел непочтительности сыновей и погрозил Затману веснушчатым волосатым кулаком.
— Для тебя же стараюсь!.. — И приказал зычно: — Мать, неси мясо!
Хуппиниса внесла, поставила на ковер казан с пряно пахнущим, сочным, только что с пылу с жару, мясом и удалилась на женскую половину дома: Бибисара ее тревожила… Как она и ждала, туда уже прокрались Шахарбану и Гульмадина, донимали упреками младшую жену.
— Что вы ее мучаете? — рассердилась Хуппиниса. — Вот уйдут гости, скажу отцу, он вам задаст!
— Ты сначала узнай, сплетница, что задумала эта бесноватая! — огрызнулась Гульмадина. — Она же удрать из дома хотела!.. Если б мы ее не остановили, так и скрылась бы! Вот и представь, что с тобою сделал бы отец!
— Тш-шш! — зашипела Хуппиниса, оглянувшись на открытую дверь. — Убирайтесь на кухню! — И когда жены ушли, подсела к Бибисаре, ласково пожурила: — Не дури, глупенькая, тебе же горе достанется! Покорись судьбе! Все мы, бабы, подневольные!.. Чего тебе неймется? Сыта, обута, одета. По нынешним-то временам…
Бибисара разоткровенничалась со старшей женою Хажисултана, как с матерью:
— Хоть в бедности, да в счастье пожить бы! Все опостылело мне, мать!
— Ладно, ладно, не плачь, отец услышит — озлится!
— Э, пусть слышит, пусть! Не страшусь! Пусть изобьет, искалечит!.. Он чудовище, а не человек! Натерпелась! От его прикосновения меня всю корчит! А Сайдеямал как он мучил…
— Ты Сайдеямал-эней не трогай, — попросила Хуппиниса.
— Все же говорят, что он ее опозорил!
— Клевета, не повторяй злые слова! Людям и солнышко не угодит. Всякое по избам болтают! — покривила душой Хуппиниса, стараясь не запятнать честь мужа и главы рода.
В дверь просунулась голова Шаяхмета, раскрасневшегося от кумыса.
— Эсэй, отец зовет!..
Хуппиниса быстро вышла.
«Все равно с Хажисултаном на перину не лягу!» — клялась Бибисара, то всхлипывая, то посылая проклятия судьбе… Она вспомнила последнее свидание с Загитом. И-и-и, джигит, был бы ты посмелее, и Бибисара не оттолкнула б тебя, любимый!.. Слабо улыбнувшись сквозь слезы, погружаясь в блаженные мечты, Бибисара охватила свои плечи перекрещенными руками.
Башкирское правительство доверяло Кулсубаю, надеялось, что он, уважаемый старателями, возобновит добычу золота на приисках. Однако пришли злые вести, что Кулсубай разгромил отряд полковника Антонова и отказался выполнять указы-фарманы башкирского правительства, дружившего с дутовцами. Заки Валидов, узнав о мятеже Кулсубая, велел послать на отступников карательный башкирский батальон, но в тот же день стало известно, что Кулсубай увел своих всадников за линию фронта, к красным.
Члены правительства переполошились. Всю вину за разгром полка Антонова джигитами Кулсубая свалили на генерала Ишбулатова. Чтобы оправдаться перед атаманом Дутовым, старца отправили на покой, а командиром национального войска назначили самого Заки, полководца, как провозглашали муллы в мечетях, «великого», хотя и не одержавшего ни единой победы в сражениях.
И это не помогло: солдаты — башкиры, татары, чуваши — дезертировали, убегали в горы, в родные аулы, а то и к большевикам… Белые генералы посматривали на башкирское правительство с недоверием. «Во всем виноват изменник Кулсубай!» — негодовал Заки Валидов.
Осенним пасмурным днем он стоял у окна своего огромного, как сарай, кабинета. Моросил нудный, мелкий, нескончаемый дождь. С крыши Караван-сарая стекали пенистые струи. Березы в саду, под окном, стояли понурые, озябшие, роняя с ветвей капли-слезы. «Оказывается, и березы плачут от горя, не только люди!..» — вздохнул Заки.
За оградой прогремела колесами по булыжной мостовой арба. Пешеходы, промокшие до костей, мрачные, шагали торопливо, почти бежали.
«С красными, что ли, заключить перемирие?» — подумал Заки, вытащил из ящика стола папку с секретными бумагами, оседлав переносицу очками, перечел и без того известное ему письмо генерала Розанова от 19 октября 1919 года. Генерал требовал неукоснительного подчинения башкирского войска атаману Дутову. Формирование второй башкирской дивизии приказано было прекратить из-за отсутствия кредитов. «Денег, поди, у них нет. Кто в это поверит? Ну, ваше превосходительство, без денег нынче боеспособной армии не создашь!.. И атаман Дутов хитрит, все делает исподтишка. Нет, пора переметнуться к красным!.. А согласятся ли они признать Заки ханом независимого башкирского государства?..»
С неудовольствием Валидов посмотрел на свое рябое, вялое, утомленное лицо в зеркале, взял со стола медный колокольчик, позвонил. Тотчас в дверях появился молодой, стройный адъютант, отрапортовал, что все приглашенные на заседание министры и государственные деятели собрались, ждут в приемной.
— Проси, — кивнул Заки и приосанился, дабы его друзья и соратники не заметили растерянности повелителя.
Министры в сюртуках или в военных мундирах английского шитья — дар адмирала Колчака, получившего обмундирование от Великобритании тоже в дар, бесплатно, — отвешивали раболепные поклоны Заки, молча рассаживались в креслах и на диване.
Адъютант плотно прикрыл тяжелые двери.
— Эфенде, — сказал Заки, насладившись сосредоточенной тишиною собравшихся, — господа! От вас у меня секретов нет. Положение национального правительства резко изменилось к худшему. Золотая казна, похищенная проклятым большевиком Хисматуллой Хуснутдиновым, так до сих пор и не найдена, не возвращена нам, законным ее владельцам.
При этих словах министры сокрушенно завздыхали.
— Пока мы богаты и сильны, с нами все считаются. Мы обеднели, наша башкирская армия ослабла, и к нам относятся все пренебрежительно. Предательство Кулсубая — удар отравленным кинжалом в спину национального правительства! — печально и высокомерно произнес Заки. — За изменником к красным потянулись слабодушные: дезертировали в полном составе, перешли к большевикам два батальона. Колчаковские генералы нам теперь не доверяют, обвиняют, что мы сговариваемся с красными, требуют безоговорочного подчинения атаману Дутову. Нет, мы великую башкирскую армию никому не отдадим!
Со всех сторон посыпались воинственные возгласы:
— Правильно, эфенде!
— Ни перед кем не склоним головы!
— Мы готовы к схватке с самим шайтаном!..
Валидов продолжал увереннее:
— Сохраним армию, укрепим армию и тогда обеспечим независимость! А за независимость башкирского государства, за священную землю наших предков будем бороться до последней капли крови!..
У кого-то неосторожно вырвалось:
— Ай-хай, такого, как Кулсубай-агай, не заманишь!
Заки сердито сдвинул реденькие брови: он не привык, чтобы его речь перебивали.
— Вернем и Кулсубая! — заявил он. — Вернем со всеми джигитами и с оружием. У нас есть за линией фронта, среди красных, свои люди… Кулсубай не отречется от национальной идеи!.. Нам необходимо опасаться атамана Дутова: он и заправилы оренбургского казачества всегда были против независимого башкирского государства. Нам нужны союзники, и я послал в Казахстан, в правительство Алаш-Орды, своего делегата.
По кабинету пронесся гул одобрительных восклицаний: присутствующие восхищались государственной мудростью Заки Валидова.
— Алаш-Орда не оставит нас в беде. Мы будем действовать вместе против белых генералов и атамана Дутова! — продолжал Заки храбрее: он обожал лесть. — Теперь нам придется договариваться с Москвою… Богопротивное это дело, но, увы, неотложное… Кого пошлем делегатом?
Начальник штаба полковник Галин предложил послать уполномоченными Атнагулова и Карамышева — они хорошо говорят по-русски и отличаются изворотливостью.
Заки в знак согласия кивнул. Заседание закончилось.
Окованная кровельным железом дверь с визгом распахнулась, в каземат вошли сутулый офицер и тюремный надзиратель.
— Хисматулла-а-а-Хуснутдино-о-ов! — протяжно сказал надзиратель.
Узники молчали.
Офицер нервно, порывисто положил руку на эфес сабли, шагнул ближе к нарам.
— Кто из вас Хисматулла Хуснутдинов? А?.. За укрывательство главаря большевистской шайки… по законам военного времени… Со мною шутки плохи! — выкрикнул офицер. — Подумайте о судьбе своих детей!
Узники молчали.
Сорвав голос, офицер с трясущимися от негодования губами под тонкими усиками ушел, а надзирателю, как видно, не хотелось угождать белогвардейцам, и он постоял-постоял, посопел, грязно выругался и тоже скрылся за дверью. Лязгнул замок.
Темная, узкая камера с нарами была плотно забита арестантами, лежать было негде, сидели впритык. Здесь томились и златоустовские сталевары, и крестьяне, и старатели. Пожалуй, не все из них знали в лицо Хисматуллу, но ведь кто-то знал, а кто-то догадался из разговоров, однако отмолчался. Надолго ли?.. Сам Хисматулла, забившись в угол, сжавшись в комок за спинами узников, чтоб его тюремщики не разглядели, понимал, что допросы будут продолжаться, и наверняка с пытками…
Закрыв глаза от усталости, от голодного оцепенения, он настойчиво доискивался, почему попал в тюрьму, но отыскать явную свою ошибку не мог… Отряд старателей был измучен многодневным походом через леса, горы, болота, но Хисматулла не разрешал долгого отдыха, то уговаривал, то понукал. Аулы обходили стороной, по бездорожью. Продукты покупали на глухих заимках. Люди сбили ноги в прохудившихся сапогах, в лаптях, обовшивели, обозлились и на беляков, и на дутовцев, и на своего командира, но Хисматулла не жалел их. Он не был злым и понимал, как тяжело его людям, и все-таки он не жалел, не имел права жалеть их… Разведчики тщетно расспрашивали крестьян, лесников, где пролегла линия фронта, где красные войска, — никто не давал точного ответа. И тогда Хисматулла решил идти к Златоусту. Дождливым днем, на трудном переходе в горах, мокрых, шатающихся от усталости, от голода старателей настиг конный отряд белых. Завязалась перестрелка. Хисматулла приказал Газали и Талхе с надежными парнями унести золото в ущелье, а сам бросился в передовую цепь, подбадривая старателей командами:
— Частым!.. Целься верней!..
Ночью, когда кончились патроны, Хисматуллу и двух старателей схватили беляки, скрутили руки, и утром они очутились в зловонной от параши камере златоустовской тюрьмы. Арестанты шепнули Хисматулле, что надзиратель злобствовать не станет, — он влачит свою служебную лямку, — а вот сутулый офицер из контрразведки сущий дьявол и вампир.
Днем арестантов вывели на тюремный двор, велели построиться. Мороз уже сковал землю. Колючая, сухая снежная крупа сыпалась с мутно-серого неба. Узники в рубище тряслись от стужи.
В сопровождении надзирателя, стражников, солдат пришел на плац офицер в полушубке, в папахе, потеребил усики, откашлялся и завел все ту же проповедь:
— Большевик Хисматулла Хуснутдинов!.. Грабитель Хисматулла!.. Не мы, а само башкирское правительство объявило розыск подлого вора Хисматуллы!.. Золото спрятано в горах. Хисматулла должен указать, где зарыт клад.
Казалось бы, офицер должен был допытываться, кто из трех пленных партизан Хисматулла, а не угрожать всем заключенным, однако в его словах и поступках был свой резон: слава неустрашимого большевика Хисматуллы широко распространилась по Южному Уралу, и не исключено, что кто-либо из узников встречался с ним на митингах и собраниях и запомнил его…
— Среди вас таится Хисматулла! За укрывательство преступника расстрел! — крикнул офицер.
«Если он ищет меня, то, значит, Талху и Газали с золотом не поймали, — вздохнул с облегчением Хисматулла. — Иначе так долго канителиться с нами не стали бы…»
— Ваше высокоблагородие, господин начальник, смилуйтесь, — сказал стоявший в первом ряду старик с окладистой бородою. — Никакого Хис… Хисматуллу мы не знаем, мы мастеровые с Златоустовского завода, прикажите отпустить.
— Мо-а-алча-а-а-ать!
Заключенных помытарили еще около часа на пронизывающем до костей холоде. Арестанты переступали с ноги на ногу, ежились, приплясывали, но упрямо, упорно молчали. Наконец с бранью надзиратели загнали их обратно в камеры.
В вечерних сумерках арестантов снова вывели во двор. «Кончено, сейчас расстреляют! — сказал себе Хисматулла. — Погибнут люди из-за меня. Признаться?.. Нет, обожду!..»
Открылись массивные тюремные ворота, окруженные солдатами арестанты, понурясь, подталкивая в темноте друг друга, затопали по прокаленной морозом дороге. Куда ведут? На кладбище?.. Не страшно погибнуть честно в бою, обидно умереть от пули палача. Стараясь шагать нога в ногу с коренастым конвоиром, Хисматулла шепнул:
— Братец, нас сейчас расстреляют?
Тот с недоумением пожал плечами:
— Нет, почему же?.. На железнодорожную станцию вас ведут, к поезду. — И, боязливо обернувшись на фельдфебеля, огрызнулся: — Отвяжись!
Хисматулла повеселел. Видно, ни при каких обстоятельствах, даже смертных, не надо отчаиваться. Патроны кончились — дерись камнями, кулаками, грызи ворога зубами!.. Вот это по-нашему, по-джигитски!..
Пронзительно завопил-загудел паровоз неподалеку, показалось приземистое здание вокзала; на путях застыли, словно примерзли к рельсам, товарные вагоны. И здесь всюду расхаживали часовые… Откатилась дверь, фельдфебель скомандовал: «Полезай!» Хисматулла, почувствовавший прилив сил, первым вскочил в темный вагон, протянул руку товарищам, — конвойные подталкивали арестантов прикладами винтовок. Хисматулла, пока дверь не закрыли, пригляделся, увидел у стены сидевших и лежавших на полу людей. Сквозь дощатую стену было слышно, как накинули засов, с треском повернули ключ в замке. В вагоне было темно, хоть глаз выколи. Через полчаса поезд тронулся, вагон качнуло на стрелках. Хисматулла подполз к незнакомым соседям, спросил:
— Вы откуда будете?
Никто не откликнулся.
— Товарищи, куда нас везут?
— Как это узнаешь? — слабым голосом сказал сидевший рядом с Хисматуллой, но почти неразличимый во мраке заключенный. — Говорят, что везут на шахту, заставят уголь добывать: шахтеры либо разбежались, либо ушли с красными, не хотят работать на белых.
— А где сейчас красные?
— Далеко!.. Уфа в руках беляков. Наши на Волге, под Самарой, под Казанью.
«Наши!» — отметил Хисматулла.
Утром в тусклом свете, сочившемся сквозь щели в стенах и потолке, Хисматулла увидел, что сидит рядом с молодым парнем в рваном армяке; лицо у него было белое-белое, точно вымазанное мелом, — это он вечером неосторожно обронил «наши»…
— Надо бежать, товарищ! — прошептал Хисматулла.
— Мы ослабели, нас ведь ничем не кормят, — сказал парень безнадежным тоном, — как тут убежишь! Дверь на замке, окно заколочено досками, на станциях вагон окружают конвоиры…
— Не-ет, я покорно умирать не согласен! — решительно заявил Хисматулла. — Выломаем две-три половицы и сползем на шпалы, так под колеса не угодишь!
Арестанты заспорили: одни говорили, что при падении на шпалы все кости переломаешь, другие клялись, что спастись можно и таким способом, колея же широкая, и под колеса не попадешь, а большинство безучастно молчало, подчинившись своей безрадостной судьбе.
— Товарищи, нет ли у кого-нибудь ножа?
Нож оказался у мускулистого, с угрюмым взором заключенного; бог весть, как он ухитрился его прятать в своих лохмотьях.
— Ты с нами, с большевиками, товарищ? — обрадовался Хисматулла.
— Нет, извините, я в политику не вмешиваюсь, я вор! — высокомерно сказал владелец крепкого, остро отточенного клинка. — Однако я вам помогу, но прыгайте первым, если вас колеса не искромсают, то и я рискну.
Полусгнившие половицы выломали быстро, без напряжения; оно и понятно — вагон не ремонтировали с начала империалистической войны, а возили в нем и мобилизованных солдат на фронт, и скот, и снаряды, и смертников, вот как теперь… Из дыры пахнуло таким плотным от скорости движения поезда ветром, что Хисматулла с трудом просунул туда ноги. Арестанты столпились вокруг, смотрели на него с ужасом, как на самоубийцу. Ох, страшно, но и тянуть нельзя — в шахте похоронят заживо… Хисматулла выждал, когда на подъеме поезд замедлил бег, повис на руках и, едва ноги коснулись шпал, рухнул, и гул, вой, скрежетание колес сдавили его, и он потерял сознание. Очнувшись, то ли скоро, то ли через час-другой, он застонал от боли, пронизывающей ноги, но все же заставил себя переползти рельсы, сизыми лентами убегающие в туманную осеннюю даль, скатиться с насыпи в канаву. Там Хисматулла полежал, может, поспал, а может, опять утонул в беспамятстве. Снежинки падали на его лицо, как на камень, и не таяли, — значит, не осталось в его теле жизненного жара… Мимо пробегали пассажирские поезда, проползали товарные, а Хисматулла все лежал под откосом, как придорожный камень.
Вечером Хисматулла поднялся и, пошатываясь, спотыкаясь, пошел по узкой тропинке, огибающей небольшое озеро в плоских болотистых берегах. В бесцветной воде плавали опавшие листья, ветер срывал мелкую рябь и шуршал камышами. В перелеске Хисматулла выломал сухую увесистую дубинку — пригодится в крайнем случае… Голода он не чувствовал, а мечтал отыскать где-нибудь на полянке стожок сена, забраться в него, согреться в пахучей, еще сохранившей летний зной норе и уснуть… Ему не хотелось думать, куда же подевался вор, — спрыгнул или струсил.
Внезапно студеный ветерок бросил Хисматулле в лицо клубок дыма. Люди!.. Рядом изба или костер, у которого дремлет и греется охотник. Беглец ускорил шаги, вскрикнув от радости, а потом закричал громче, умоляя о помощи. Однако встретил Хисматуллу огромный лохматый пес, выскочивший из кустов на тропу со свирепым рычанием. Прислонившись к стволу дерева, Хисматулла отбивался дубиной, неистово ругался и звал хозяина собаки.
Наконец появился ее хозяин, выглянул из-за деревьев с охотничьей берданкой в руке, — значит, осторожничал, не желал рисковать. Увидев, что путник один и без оружия, он прикрикнул на тотчас же замолчавшего пса, подошел к Хисматулле, заглянул в его безжизненное, сине-черное от стужи, от страданий лицо и, вероятно, все понял, — ни о чем не расспрашивая, повел на заимку.
Двое суток Хисматулла отсыпался на печи. Хозяин, старовер с окладистой иконой-бородою, могучий, плечистый, накормил ожившего странника наваристыми огневыми щами, насыпал в карман пиджака крупно нарезанной махорки.
— А спичек не имею, извиняйте, — сказал он виновато, — могу дать кремень и кресало. Куда же ты путь держишь?
— К красным, — Хисматулла решил идти напрямик. — Убежал из тюремного вагона.
— И где же ты намерен примкнуть к этим самым… своим красным.
— А вот ты, отец, мне и помоги ступить на верную тропу, — попросил Хисматулла.
— Провожать я тебя не пойду, потому как нахожусь на службе: охраняю леса купца Саватеева. И могу сказать одно: шагай обратно к Златоусту, там, поговаривают, таятся в горах красные. Найдешь — твое счастье! Поймают беляки — не мое горе. У меня старшего мобилизовали белые, а младший сам ушел с красными за Белую. Вот я сижу по ночам, слушаю, как ветер воет в соснах, и обдумываю: какого цвета нынче правда — красного или белого?
— Красного, — твердо сказал Хисматулла. — Обильно льется кровь борцов за свободу!
— Спасибо за поученье, — поклонился хозяин.
— Спасибо тебе, отец, за гостеприимство, за доброту, — поклонился Хисматулла, взял со стола подарок в дорогу — каравай ржаного хлеба — и вышел из теплой избы в осеннюю непогоду.
Он долго плутал по челябинским проселкам, ночевал и в овинах, и в банях, и в лесу, и на ветру, и под дождем, и в избах добрых людей, делившихся с одиноким путником и жаром печи, и картошкой с черствым хлебом. Как-то в мордовской деревне Хисматулле посоветовал учитель искать красных партизан товарища Григорьева за горою, у Трех родников. Хисматулла выбирать не мог — воспользовался и этим указанием, пошел в горы, нашел первый родник с кристально чистой водою, наткнулся далее на второй, еще светлее, зашагал к третьему ключу, бьющему мощно, сильно из каменной расщелины, и тут выскочили из низкой пещеры четыре человека с винтовками, сбили его с ног, приставили штык к горлу.
— Ты чего здесь шастаешь? Говори!
— Товарищи, я же вас ищу! — возликовал Хисматулла, отталкивая царапающий кожу штык, барахтаясь на камнях.
— Ах, на-а-ас!.. Кого это нас, белых или красных?
— Красных партизан товарища Григорьева. А я сам большевик, вы не сомневайтесь!
Спеленав Хисматуллу арканом, завязав ему глаза тряпкой, часовые повели его куда-то в чащу. «Неужели я угодил в засаду белых? Ну, теперь пропал окончательно и бесповоротно!..» Валежник хрустел и трещал под сапогами. Пни норовили подставить Хисматулле подножку, сучья рвали его и без того потрепанный, изорванный в скитаниях пиджак. Спустились в сырой овраг, скрипнула дверь, и Хисматулла очутился в землянке, с него стащили повязку, распутали аркан, подтолкнули к столу.
— Лазутчика поймали, товарищ командир!
«Товарищ? Ага, все-таки товарищ!.. Значит, еще не все потеряно».
— Ты кто такой? — спросил командир в очках, в кожаной куртке, перепоясанной ремнями, с маузером.
— Я командир красного партизанского отряда Хисматулла Хуснутдинов, в бою взят был беляками в плен, убежал, а если вы действительно товарищ Григорьев, бывший подпоручик, то мы встречались на фронте.
— Да, я Григорьев и тебя, Хисматулла, узнаю, садись, рад встрече!
Но Хисматулла не сел, а опустился на колени, положил голову на табуретку и закрыл глаза в приливе бесконечной усталости. Воскрешение из мертвых… Не слишком ли часто он то умирал, то воскресал? Пожалуй, он исчерпал всю выносливость и уже не сможет бороться против белых с былым воодушевлением и азартом…
Его подняли, уложили на нарах, отпоили партизанским чаем — кипятком, настоянным на ягодах рябины, — а Григорьев сел в головах, ни о чем не расспрашивал, догадавшись, сколь тягостны Хисматулле воспоминания, — сам рассказывал, как бесповоротно в семнадцатом году перешел на сторону большевиков, как воевал в тылу и на фронте против тайных и открытых врагов Советов.
— А самый ответственный приказ выполнил я весною восемнадцатого…. С отрядом красноармейцев, сформированным в вашей Уфе, приказано было ехать в Тюмень, потом в Тобольск за семьею бывшего царя Николая Романова. Было известно, что подпольная организация монархистов готовит освобождение и побег Романовых, царя, царицы, наследника-цесаревича, — ну, словом, всей семьи… В городе тревожное положение, на всех перекрестках наши патрули. На Иртыше поверх подтаявшего льда выступила вода. Пришлось сделать настил из досок через всю реку. Вывезли Романовых ночью, чтобы избегнуть нападения монархистов. Девятнадцать тарантасов, запряженных тройками, осторожно перевели, чуть ли не на руках перенесли на тот берег. Двести верст, меняя лошадей, промчались за сутки. В Тюмени посадили всю семью бывшего царя со слугами, с вещами в салон-вагон, привезли в Екатеринбург, сдали ревкому. Белые войска подходили все ближе и ближе…
— И что сделали с царем? — спросил Хисматулла, приподнявшись на локте.
— Расстреляли.
— А… семья?
— Всех расстреляли! — с беспощадной твердостью сказал Григорьев. — Иного выхода не было. Колчаковцы ухватились бы за знамя белой России. Товарищ Свердлов одобрил приговор ревкома.
— Ты его видел?
— Нет, по прямому проводу разговаривал.
— А что ты делал, когда Екатеринбург заняли беляки?
— Ушел в горы с друзьями, создал партизанский отряд, воюем, и, без хвастовства, успешно воюем!
Хисматулла оживился:
— Значит, всегда и при всех обстоятельствах можно бить белых?
— Какие могут быть сомнения! — воскликнул Григорьев. — И можно и нужно бить. А жалеть врагов революции не приходится. Они-то нас не жалеют.
— Да, они нас не жалеют, — согласился Хисматулла.
Бибисара убежала из дома Хажисултана через несколько дней после возвращения ее благоверного из Оренбурга. Ничего досконального о местопребывании Хисматуллы она не разузнала и побаивалась, что Кулсубай рассердится и не примет ее в свой отряд. Он и рассердился, но беглянку обратно в аул не прогнал, велел зачислить медицинской сестрою.
Отряд Кулсубая числился подразделением Красной Армии, но порядки остались прежними — и партизанскими, и патриархальными. Примчался Сафуан Курбанов, наглый, с хитренькой ухмылочкой, и молниеносно подружился с Кулсубаем. Бибисара не раз слышала, как ворчали джигиты, обижались, что командир отшатнулся от комиссара Уметбаева; муллы Мазгара к этому времени уже в отряде не было — его перевели на Туркестанский фронт. На Бибисару Сафуан бесстыже пялил узенькие глаза и при этом молодцевато крутил усы. А однажды, когда она дежурила в лазарете, заглянул туда и шепнул:
— Заходи вечерком ко мне, угощу чаем с медом.
— Знаю я ваши чаи! — отрезала Бибисара.
— Ты чего выламываешься? — рассвирепел Сафуан. — Кто не знает, что Хажисултан-бай слизал всю твою шестнадцатилетнюю сладость, а остались одни объедки!
Он бухнул дверью и ушел, а Бибисара уткнулась в подушку и разрыдалась. Не ждала она, что в Красной Армии могут так унизить, так оскорбить женщину. Как стерпеть такое поношение? И в доме Хажисултана-бая к ней все относились с пренебрежением. Эх, Загит, Загит, где ты? Если б ты знал, как тяжело Бибисаре!.. Она и в отряд Кулсубая-агая ушла, чтобы поскорее с тобою свидеться. Гульямал ищет своего Хисматуллу, а Бибисара — своего Загита.
Через несколько дней Бибисара столкнулась на улице аула, где стоял отряд, с Сафуаном, и сердце ее от испуга дрогнуло, но она сделала вид, что не заметила его, отвернулась, прибавила шагу.
— Подожди, голубушка, — окликнул ее Сафуан ласковым голоском, — мне нужно что-то тебе сказать.
Пришлось остановиться.
— Говори.
— Прошу прощения за те грубые и глупые слова. Виноват! Не сердись! — От Сафуана несло самогоном.
— Да я и не слушала, чего ты бормотал!
«Чего он привязался, наглец? Неужели не видит, что я его презираю?»
— Я к тебе, милая, с добром… Я так одинок! Хочу дружить с тобою. Душа полна горя. Места не нахожу. Как услышал, что Талхи и Газали Аллаяров похитили столько золота, чуть не рехнулся.
— Их поймали? — испугалась Бибисара.
— Поймали, тю!.. Если б поймали, меня здесь не было бы! В том-то и беда, что не поймали. И проклятого Хисматуллу не поймали!.. А золото где? Башкирское правительство очутилось в Оренбурге без гроша!..
«Значит, ты перешел к красным для того, чтобы разведать, где Хисматулла, его джигиты и золото…» — догадалась Бибисара.
— Не убегай, пойми, не могу жить без тебя, — шептал Сафуан, прижимая Бибисару к забору, обжигая ее лицо крепчайшим спиртным духом. — Я порядочный мужчина, имею некоторый достаток! Только бы золото отыскать — получу солидную награду!..
— Извини, агай, мне пора в лазарет!
— Подожди-и-и-и!.. Согласен тебя, гордячку, и в жены взять! По закону, как положено!..
Бибисара вырывалась, бормотала:
— Агай, за тебя любая девушка пойдет, отпусти, ради аллаха, к лицу ли тебе сватать бывшую жену Хажисултана?..
— Пойдем ко мне, ляжем!.. Командир и комиссар в штабе бригады.
Он толкнул Бибисару в калитку, в темный пустой двор.
— Спасите-е-е!.. Помо… — завопила Бибисара, и шершавая, в махорочных крошках, рука Сафуана плотно зажала ей рот.
На улице мерно затопали копыта конного патруля.
Бибисара извернулась, наклонила голову и истошно закричала:
— Спасите! Спасите!..
В калитку вломились джигиты, и Сафуан, сильным толчком отбросив Бибисару, побежал на огород, но проворные парни его тут же догнали, скрутили руки, вывели на улицу.
— Не имеете права задерживать! — взвизгнул Сафуан. — Я уполномоченный правительства! Предупреждаю об ответственности!
— Ты чего пристаешь к нашей сестре? — с угрозой спросил высокий джигит в бараньей папахе.
— Она меня заманивала… Она сама пригласила…
В это время из переулка выехали возвращавшиеся из штаба бригады Кулсубай и комиссар Уметбаев.
— Что тут произошло? Почему вы арестовали Сафуана Курбанова? — строго спросил командир.
— Агай, он нашу сестру во двор затолкал, хотел сначальничать, — доложил старший караульный.
— Проводите сестру до лазарета, — распорядился Кулсубай, посмотрел на комиссара, вздохнул: дескать, взяли женщину в отряд, вот и началось. — Пойдем с нами в штаб, — сказал он Сафуану.
В штабе Сафуан изворачивался, лебезил, хотел и Бибисару очернить, но Кулсубай не поверил ни единому его слову, погрозил плетью:
— Смотри, брось эти поганые привычки, в последний раз предупреждаю — пощады не будет!
— Надо бы устроить показательный товарищеский суд, чтобы другим не повадно было, — заметил комиссар.
Кулсубаю не понравилось, что Уметбаев вмешивается в его дела.
— Слушай, комиссар, ты занимайся политикой, а я сам знаю, кого и как наказывать!
— Красная Армия сильна и политикой, и дисциплиной! Если мы будем потворствовать подобным безобразиям…
Кулсубай промолчал, прогнал Сафуана в казарму и завалился спать.
…Ночью Бибисара проснулась от дребезжания стекол, — ей показалось, что стучали кулаком в окно. Вставать не хотелось, так и тянуло положить голову на подушку, прикрыться ватным одеялом, но старшая сестра уже поднялась, быстро, однако не суетливо одевалась.
— Началось! — сказала она. — Надо готовить раненых к эвакуации.
Когда Бибисара с нею вышла на улицу, то снаряды с оглушающим грохотом и гулом взрывались все ближе и ближе. Ездовые во дворе лазарета запрягали лошадей в телеги.
Через минуту мимо промчался отряд джигитов; впереди скакал встрепанный, будто хмельной, Кулсубай, — близящаяся схватка с наступающими беляками уже опьянила его.
Восточный фронт под командованием Михаила Васильевича Фрунзе, сдерживая рвущиеся к Волге полчища Колчака, готовился к наступлению. Положение было тяжелым — белые взяли Уфу, Стерлитамак, Белебей.
Башкирский коммунист Шагит Худайбердин в редактируемой им газете, органе татаро-башкирской секции политотдела Пятой армии «Кызыл Яу» — «Красная Армия», — призывал джигитов самоотверженно сражаться с врагами.
И в эти-то суровые дни Отдельный башкирский батальон неожиданно перевели в тыл, в деревню Покровку, около станции Абдуллино. Командир Загит Хакимов поехал в штаб полка — там ему сказали, что пришел приказ, следовательно, надо не рассуждать, а повиноваться. Загит отсюда же позвонил в штаб дивизии, но и там наткнулся на порицание.
— Всему свой черед, — бесстрастно сказал начальник штаба, — придет срок, узнаешь обстановку, получишь приказ, а пока жди!
«Жди!.. Жди, жди!» — с раздражением повторял Загит, возвращаясь в батальон. Потянулись тоскливые декабрьские дни, короткие, — лишь рассвело, уже смеркается. Красноармейцы вымылись в бане, починили обмундирование и обувь, привели в порядок оружие. Загит принял пополнение, распределил по ротам, а обучением новобранцев — башкир и татар — занялись старослужащие красноармейцы.
«Почему же батальон, победоносно сражавшийся с колчаковцами, бездействует?.. Или мне и джигитам не верят?.. Но ведь все бойцы честно служили советской власти! Батальон в составе Уральского партизанского отряда стойко выдержал невзгоды длительного рейда, заслужил боевую славу. Храбро воевали джигиты в Третьей армии, но и теперь в Первой армии товарища Гая они не оплошают, не осрамят своего революционного знамени. Золото, столько пудов золота, переправленное партизанами Хисматуллы через линию фронта, сдано Загитом командованию, — ни крупицы не прилипло к рукам комбата и его всадников… Были у меня ошибки? Конечно! Военного опыта мало, он долго сопротивлялся, просил, чтоб не поручали ему батальон, — не послушали: мол, выучишься, поможем…»
Загит поспал после обильного обеда, освежился деревенским чайком — настоем ягод сухой малины, пошел проведать джигитов. В избе, где разместилась первая рота, Гульямал читала красноармейцам вслух газету. Бойцы без команды встали с нар. У Загита отлегло от сердца: молодцы парни, втянулись в солдатскую службу…
— Здравствуй, Загит, — приветливо улыбнулась Гульямал и спохватилась: — Здравствуйте, товарищ командир батальона!
«Милая, твоя доброта согревает мою душу!.. И как мужественно ты переносишь тяготы военной страды: ни стона, ни жалобы…»
Загит поздоровался с джигитами, побеседовал с ними, осмотрел винтовки и уже хотел идти во вторую роту, как вдруг прибежал связной:
— Товарищ комбат, к телефону! Из дивизии требуют!
«Началось!.. Сейчас получу боевой приказ!..» И Загит, забыв о командирской солидности, вихрем полетел в штаб. Переведя дыхание, он взял телефонную трубку.
— Комбат Хакимов слушает… Понятно, понятно… — Собравшиеся в избе командиры рот и взводов видели, как разочарованно вытянулось смуглое лицо Загита. — Я вас понял, товарищ начальник дивизии! Все будет исполнено…
— Что там стряслось? Выступаем? — спросил кто-то из командиров.
— Никуда не выступаем, а принимаем гостей.
— Гостей?! Каких это гостей?!
— Дорогих гостей. И приятных! — с трудом улыбнулся Загит. — Наш батальон соединяют с отрядом Кулсубая-агая.
— Не знаю, не знаю… сварим ли мы с ним кашу?.. Говорят, что Кулсубай упрямый, своенравный, вспыльчивый! — Командир роты Ахмедов недовольно поморщился.
— Мы с ним земляки, — коротко, но неопределенно объяснил Загит.
— Товарищ комбат, а кто кому станет подчиняться: вы Кулсубаю или Кулсубай вам?
— Не с этого надо начинать, товарищи! — резко предупредил Загит. — Наша задача общая — крепить Красную Армию! Вот о чем необходимо заботиться… — Подумав, он добавил: — Конечно, с нас, товарищи, особый спрос, и начальник дивизии об этом мне сказал подчеркнуто строго: кулсубаевцев надлежит приучить к дисциплине. К железной дисциплине!
— Значит, наш батальон развернется в полк?
— Пока ничего определенного не сказано… Командиром остаюсь я, мой заместитель — Кулсубай Ахмедин.
Командиры развеселились:
— Слава аллаху!
— Дай только волю Кулсубаю!
— Знаем мы этих анархистов!..
Утром к Загиту часовые привели двух джигитов в полувоенной форме, с плетками, — похоже, кавалеристов.
— Товарищ комбат, вот задержали у околицы, верхами ехали, говорят, что к вам с особо важным поручением, — доложил командир караула.
— Слушаю, — кивнул Загит.
— Нам нужен командир Отдельного башкирского батальона, — грубо, не приветствуя, как положено, заявил джигит постарше, с широким конопатым лицом.
— Да, я вас слушаю.
Джигиты с недоумением переглянулись: слишком молод был этот военный с живыми карими глазами, с высоким, ясным лбом, с темными вьющимися волосами. Но теперь и на войне, и в тылу все переменилось!..
— Если вы, агай, командир Отдельного башкирского батальона, то мы докладываем, что прислал нас командир башкирского войска Кулсубай-агай…
«Ого, уже не отряда, а башкирского войска!..»
— Кулсубай-агай зовет вас к себе в гости. Велел поварам скот резать, мясо варить.
— Велел побыстрее ехать! «Пусть, говорит, не задерживается!..» Мы в соседнем ауле, отсюда всего две-три версты, — так же непочтительно добавил молодой остроносый джигит.
«И на фронте не расстается с башкирскими обычаями!.. А как поступить? Мы ведь действительно земляки… Нет, буду вести себя по-военному!»
— Спасибо Кулсубаю-агаю за любезное приглашение, — медленно, выбирая осторожно самые верные слова, произнес Загит, — но в гости друг к другу мы станем ходить после войны. Сейчас недосуг!.. И передайте Кулсубаю-агаю, чтоб время попусту не терял, а сам приехал ко мне с рапортом. Был же он вчера в штабе дивизии, знает, что нам надо делать вместе… Об остальном договоримся, когда здесь встретимся… Проводи вестовых до околицы! — властно сказал Загит командиру караула.
Когда посланцы Кулсубая ушли, Загит расстегнул ворот гимнастерки, снял широкий ремень и растянулся на нарах. Настроение у него испортилось. «Если Кулсубай сразу начал нахальничать, то от неприятностей не убережешься. Показывает коготки!.. А ведь знает, что назначен моим заместителем, а следовательно, обязан первым прибыть ко мне…» В окна избы ветер кидал волны сухого снега. Загит то ли задремал, то ли задумался, но увидел себя подростком в родном доме, лежавшим на нарах под тулупом, рядом, прижавшись, спит Султангали. И ветер засыпает окна сухим снегом, раскачивает калитку, свистит в трубе… Голодно жили зимами, но вместе все были, в одном гнезде. И мачеха, и Гамиля, и Фарзана были еще живы. Бедные, умерли преждевременно, так и не насладившись радостями жизни!.. И после их кончины все пошло прахом, гнездо опустело, родной дом рухнул. Отец всю жизнь мечтал разбогатеть, но ему отчаянно не везло. Султангали сбился с пути из-за проклятого Нигматуллы. А судьба Апрахима до сих пор Загиту не известна…
В дверь постучали, вошел командир караула, стряхнул с шапки снег и сказал четко, по уставу, но дружелюбно:
— Товарищ комбат, вернулись эти самые вестовые, плачутся, просят их принять. Говорят, полные казаны мяса… И самогон найдется!.. Прикажете пустить?
— Нужен мне ихний самогон!.. Ну, пусти…
В избу протиснулись вестовые, закоченевшие — не разломиться; говорили они теперь жалобно, со слезою:
— Комбат-агай, нас Кулсубай-агай прогнал обратно, велел без вас не возвращаться, пусть, говорит, не на угощенье, а для делового разговора приедет!
«Как поступить разумнее?.. Сначала надо позвонить в штаб дивизии, узнать, — может, там вышло недоразумение и оттого Кулсубай так упрямится?»
— Посидите здесь, погрейтесь, мне пора наведаться в штаб, скоро вернусь, — сказал Загит вестовым.
Начальник штаба одобрил неуступчивость комбата, но посоветовал не портить отношений с Кулсубаем и съездить к нему, однако за трапезу не садиться, а ограничиться знакомством.
— Пусть это будет официальный визит!
Визит так визит… Загит толком не знал, чем визит отличается от обычного хождения в гости. Оставив заместителем командира первой роты, он с тремя ординарцами поехал к Кулсубаю Ахмедину.
На полдороге его встретил отряд джигитов, десять всадников с командиром, в малахаях, в сарык-ката — сапогах с войлочным голенищем, в чекменях — широкополых халатах с вышивкой шелками по подолу и вороту, с винтовками и саблями. При приближении Загита они выстроились у дороги, подняли сабли и запели под звуки курая:
Край, где отец стал женихом,
А мать вошла невестой в дом,
Где я родился в доме том,
Где я склонялся над ручьем…
На деревенской улице стояли джигиты, с любопытством рассматривая Загита, но по-военному не приветствовали, держались вольно. Мальчишки сидели на заборах, бежали вслед за всадниками, кричали весело:
— Эй, едут!.. Красный командир в гости едет, эй!..
Такая шумиха раздражала Загита. Усилием воли он заставил себя успокоиться, вспомнил наставление начальника штаба: «Не горячись! Разговаривай с Ахмединым хладнокровно, рассудительно. Он своенравный, злой, но командир опытный, смелый. Четыре месяца уже житья не дает белым. И он, и его отряд нам пригодятся!..» Значит, ничего не поделаешь, будем совершать визит, как положено…
У большого пятистенного дома муллы стояли часовые. Над калиткой висели флаги — красный и сине-зелено-белый.[28] Загит спешился, вошел во двор. На крыльце стоял с горделивым видом Кулсубай, широко расставив ноги в сарык-ката, в чекмене с заткнутыми за пояс полами, с удовлетворением усмехнулся в усы, принял, по обычаю, в обе руки руку гостя.
— Эссэлэмгалейкум!
— Вэгэлейкумэссэлэм!
Приказав накормить ординарцев, засыпать лошадям овса, Кулсубай пригласил гостя в горницу:
— Айда, милости прошу, садитесь!
— Рахмат, агай! — Загит остановился перед расстеленным на нарах мягким широким войлоком. — Я ведь приехал не пировать, а поговорить о военных делах.
— Успеем, успеем! Как русские говорят, работа не волк, в лес не убежит! — Кулсубай громко рассмеялся. — Но мы не кафыры, чтоб стоя разговаривать!.. Не то что тебя, кустым, — случайного прохожего я не отпускал без угощения. А ты мне земляк, что ни говори, ты кустым!.. Айда, раздевайся, умойся…
— Не время пировать-то, земляк! — строго заметил Загит. — Война! Народная кровушка обильно льется.
— Ты меня стыдить приехал, мырдам? — Смуглое лицо Кулсубая потемнело от досады. — Я ведь эти месяцы с джигитами не на свадьбе гулял, тоже воевал!.. Слышал, наверно, как я громил колчаковцев? Слышал небось, как я колесил по тылам врага в Усерганском, Ток-Сурганском, Тамьян-Катайском кантонах, наводя ужас на беляков? И сюда, под Абдуллино, привел отряд на пополнение по приказу штаба армии. Не так ли?
«„Я“!.. „Я“!.. Не ты один, а с лихими джигитами. Слышал я и о том, как ты коварно угнал обоз красного партизанского отряда. Слышал, как твои джигиты обижали молодух в аулах…»
Загит нехотя буркнул:
— Слышал!
— Видишь! — самодовольно ухмыльнулся Кулсубай. — Садись… Долго не задержу. И не думай, что я пригласил тебя, земляк, для того, чтобы перед тобою похвастаться! Очень я пошутить люблю…
«Умный у меня земляк!» — невольно признал Загит.
Его усадили на кошму, прикрытую разноцветным паласом. Подошли, молча поклонились Загиту командиры рот и взводов, сели к большой белой скатерти, — никого из них Загит не встречал в частях Красной Армии…
И вдруг сердце Загита пропустило два-три удара и полетело куда-то в пустоту: в дверях горницы стояла Бибисара, молодая жена Хажисултана. Значит, верно говорили, что она убежала из дома в отряд Кулсубая… Может, живет с ним или с каким-нибудь молодым джигитом?..
Почувствовав, что Загит подумал о ней скверно, Бибисара резко вскинула голову, но даже легчайшая тень замешательства не омрачила ее круглое, доброе, с темными, как вишенки, глазами лицо. Двигалась она плавно, ловко, мелодично звеня серебряными монетами, вплетенными в длинные черные косы, ступала по половицам бесшумно, как балованная кошка, в мягких сапожках. Стройное, статное ее тело ладно, изящно обтягивало цветное платье с оборками; поверх был надет бархатный камзол, тоже украшенный монетами. В нежно розовеющих раковинах ушей остро поблескивали серьги с уральскими самоцветами, кисти рук перехватывали тяжелые серебряные браслеты… Дивно хороша ты, голубушка, но кого же лелеешь теперь в своих жарких объятиях?
Однако невозмутимо, с достоинством, смотрела на Загита Бибисара, ставя на скатерку тарелки, стаканы, раскладывая ножи и красочно вышитые полотенца для вытирания рук.
Кухарка принесла в большой деревянной чаше жирное конское мясо. Кулсубай собственноручно преподнес Загиту шейную кость, обложенную сочным вареным мясом, раздал куски своим командирам. Загит помнил, что шейную кость с мясом подают самому почтенному гостю или мяснику, зарезавшему и разделавшему лошадь. Поклонившись ответно хозяину пира, Загит отрезал кусочек ножом от кости, положил в рот, громко зачмокал в знак восхищения, — лишь после этого Кулсубай и командиры тоже принялись жевать мясо, смачно чавкая.
Из-за печи прикатили кюрагу — бочонок с медовухой. Кулсубай налил янтарного напитка сперва себе в стакан, отхлебнул, чтоб показать, что питье не отравлено, затем долил и подал Загиту; по очереди получили стаканы и чашки с хмельной бражкой и командиры.
— Выпей, земляк! Нектар!.. Из чистейшего башкирского липового меда! Хоть мы сейчас на чужой стороне, но хотим жить по заветам отцов и дедов. Назло врагам, будем хранить старозаветные обычаи. На здоровье, земляк!
Загит выпил благоуханной, крепкой медовухи и крякнул от удовольствия, — это всем понравилось.
— На здоровье, земляк!
Командиры провозгласили в один голос:
— За священную нашу землю, за великую Башкирию!
Распалившись от бражки, Кулсубай пожаловался:
— Сердце мое горит, ох горит, кустым! Тоска!.. А ведь мы с тобой старатели, золотоискатели! Вдобавок мы башкиры! Надо держаться друг за друга, а ты, земляк, сторонишься, важничаешь! Разве это пристойно? Когда-то отняли у меня мою красотку Машу, мою милую Муслиму! Теперь я, несчастный, лишился Сары и сына. Ты о моем горе слышал, земляк? А-а-а, горе лютое!.. Но дутовцам я мстил беспощадно! У-уух, как я их резал, как резал, но еще не насытился и никогда не смогу насытиться! До самой своей смерти буду лить их волчью кровь!.. Земляк, мы обязаны освободить от врагов наш Урал, нашу Башкирию! — выкрикнул он со свирепой яростью. — Как я соскучился по родным просторам, а-а-а! — И запел сильным, грубым голосом:
Отломлю я ветвь уральской ивы,
Утром погоню коня чуть свет.
Мертвые герои молчаливы,
На траве от них кровавый след…
Курай подхватил вольно льющуюся, словно горный ручей, песню, и у Загита защемило сердце: с малых лет он любил эту старинную башкирскую былину.
Джигиты, раскачиваясь, протяжно, могуче грянули:
Я гляжу на горы утром ранним —
Бишиитэк синеет вдалеке.
Предаваясь вновь воспоминаньям,
Плачет сердце в горе и тоске.
Кулсубай пригорюнился, нахохлил щетинистые усы.
— Эх, родная степь, сколько джигитов сложили головы за тебя, Башкирия! — вздохнул он. — Мы вот скитаемся на чужбине, а наш Урал, нашу Башкирию топчут враги. Кто же вызволит наш народ из-под ига? Кто?..
— Ты же говоришь, что не сидишь сложа руки, — возразил Загит. — Сколько деревень, городов мы уже освободили от белых! И Урал скоро освободим!
— Вот ты командир, а чего-то не понимаешь! — возмущенно сказал Кулсубай. — Молодой!.. Ты за кого сражаешься, земляк?
Загит долго не раздумывал:
— За советскую власть!
— А кто же будет воевать за свободу и независимость Башкирии? — требовательно спросил Кулсубай.
— Советская власть — это и есть свобода и счастье башкирского народа.
— Э-э, много раз я слышал эту агитацию! — Кулсубай прищурился. — Пустые слова! Я им верил, да перестал верить, кустым!
— Ты же сражаешься в рядах Красной Армии!
— Мало ли что!.. Вот ты, земляк, слушай: башкирское правительство мне не верило, дутовцы не верили, колчаковцы не верили… А теперь красные следят за каждым моим шагом, и они не верят!
Командиры затаив дыхание следили за спором, и Загит понял, что они полностью, до конца, поддерживают Кулсубая, а на него, красного комбата, косятся с осуждением.
«Пора кончать эту болтовню и уезжать!..»
— Зачем же ты перешел с джигитами на сторону красных?
Кулсубай пригладил бороду, велел Бибисаре поставить самовар, разлил медным ковшиком медовуху по стаканам и чашкам.
— Думал, надеялся, что здесь дадут нам волю-волюшку! — признался он. — А они… — он ткнул пальцем куда-то в стену, — они придираются, следствие ведут: почему, мол, с партизанами враждовал?.. Хотят вот тебя, кустым, поставить начальником над моими джигитами. Велят джигитам снять башкирскую одежду и облачиться в красноармейскую форму. Выдали красный флаг. Теперь два флага имею: наш, мусульманский, святой, и красный, советский. Вместо муллы назначили комиссара!
— Где же он? — с живейшим интересом спросил Загит.
— Арестован! Я велел арестовать за неподчинение. Вместо него комиссаром назначил своего вполне почтенного человека, нашего земляка Сафуана Курбанова. — И показал на притаившегося в темном углу джигита с плутоватыми глазами и круглой темной бородою.
«Так вот почему Кулсубай то вертит лисьим хвостом, то нахальничает! Понятно, понятно… И всегда-то им верховодит Сафуан! Неужели забыл, как тебя он обманул в лесах Бишиитэк-Тау? Самых верных старателей увел и погубил… Да, где Сафуан, там предательство!..»
Загит решительно поднялся, стряхнул с форменных галифе крошки, поблагодарил за угощение. Нехотя встали и командиры, вытирая сальные руки полотенцами, посматривая с завистью на бочонок с медовухой.
— Кулсубай-агай, комиссара назначает Военный совет армии, и комиссар обладает теми же правами, что и ты, командир! Арестовав комиссара, посланца Коммунистической партии, ты совершил преступление. Собственно, ты это все сам отлично знаешь… Теперь я вижу, кто тебя путает, кто с толку сбивает, чьи крамольные речи ты повторяешь!.. Вспомни, земляк, разгром наших сил на Юргаштинском прииске и у Бишиитэк-Тау. По чьему наущению ты там поступал? Кто тебя обманул?
Кулсубай сначала лежал, развалясь, на подушках, прикидываясь, что его эти слова не касаются, но потом не стерпел, тяжело, прерывисто задышал, вскочил.
— Агай, пока не поздно, одумайся! — властно продолжал Загит. — Мы с тобою старатели, земляки, башкиры… Ты меня старше, опытнее, у тебя боевая выучка, и я хочу действовать с тобою сообща, в согласии, а не командовать, хотя меня — меня! — назначили твоим командиром.
— Ты сам записался в красные кафыры, а сейчас всех башкир хочешь крестить в русской купели! — взвизгнул Сафуан.
— Погоди! — сердито оборвал его Кулсубай. — Загит-кустым мой гость. И относись к нему с уважением…
— Приказываю немедленно освободить из-под ареста комиссара! — отрывисто, негромко, но тоном, не терпящим спора, произнес Загит.
— Это невозможно, мырдам, — опустил глаза Кулсубай.
— Выполняй приказ! Сафуана Курбанова перевести в рядовые красноармейцы.
Громко расхохотавшись, кривляясь, Сафуан подскочил и поднес к лицу Загита волосатый кулак.
— А этого не хочешь? На, понюхай!.. Если не перестанешь петь молитвы кафыров, худо тебе придется!
— Не грози! — брезгливо сказал Загит.
Кулсубай встал между ними, грудью мощно отодвинул Сафуана.
— Ты его не задевай! Он гость! Он доверился мне, приехал без телохранителей!.. Храбрец побеждает противника в равной схватке… — И снова обратился с увещеванием к Загиту: — Красные, земляк, нарочно нас ссорят, натравливают друг на друга! А ведь мы, только мы способны спасти родную Башкирию! Чем слоняться здесь прихлебателями, вернемся…
— К Заки Валидову?! — с негодованием воскликнул Загит.
— А ты забыл народную башкирскую пословицу: «Чем быть султаном в чужом краю, лучше быть подметкой сапога султана своей страны»?
— Русские большевики относятся к нам как к единокровным братьям! А Заки властелин, тиран, и топчет нас, как подметку своего сапога. Никогда русские рабочие и мужики, башкирские бедняки не откажутся от свободы! Менять царя Николая на башкирского хана Заки Валидова — преступление! Подумай об этом вместе со своими джигитами!
И, не прощаясь, Загит твердыми шагами пошел к дверям. Бибисара бросила на него боязливо-умоляющий взгляд, но он не заметил… Кулсубай не захотел при своих командирах ронять чести, поклонился Загиту, принял обеими ладонями его руку, поблагодарил за посещение, гаркнул ординарцам:
— Коня моему земляку!
Загит молодцевато вскочил в седло, тронул серого исхудавшего, но резвого жеребца. И не оглянулся, не сказал прощального слова Бибисаре, а она, бедняжка, беззвучно глотая слезы, замерла на крыльце. Вдруг мимо нее проскочил Сафуан, вскинул наган, целясь в спину Загита, но Бибисара, ахнув, вцепилась в его плечо, в руку, и, мерзко ругаясь, трясясь от злобы, тот оттолкнул ее, сбросил со ступеней, — сухо щелкнул выстрел…
Крупной рысью уносил конь Загита, позади скакали ординарцы, и никто из них не расслышал выстрела, не узнал, что пуля от толчка полетела вниз, пронзила распростертую на земле Бибисару.
Вернувшись в штаб, Загит приказал трубить тревогу, незамедлительно позвонил по телефону начальнику дивизии, сказал, что необходимо разоружать всадников Кулсубая, иначе беды не оберешься.
— Пришлите мне пулеметный взвод и хотя бы пол-эскадрона кавалеристов, и я ручаюсь за успех без кровопролития.
Подумав, начальник дивизии согласился, но уже было поздно: этим же вечером мятежный Кулсубай увел отряд в неизвестном направлении, затерялся в степях.
Верховный правитель адмирал Колчак, упиваясь военными победами, веря, что прочно закрепился на берегах Волги, видя в радужных мечтах седые стены Московского кремля, куда он въезжает на белом коне, перестал церемониться с башкирским правительством. И в речах, и в посланиях он неоднократно заявлял, что разбазаривать «единую и неделимую Российскую империю» не намерен, а следовательно, автономию башкирскому народу не дарует. Колчак потребовал полного подчинения башкирского войска генералу Савичу-Заболоцкому, приказал расформировать отдельные башкирские полки и подразделения. Отдал распоряжение министерству финансов своего правительства прекратить отпускать субсидии башкирскому правительству.
Валидов попытался и на этот раз извернуться, схитрить — через Уфимский губревком установил связь с Москвою, с Центральным Комитетом партии, запросил, гарантируют ли партия и Советы автономию Башкирии. Естественно, что, по указанию Ленина, ЦК и правительство подтвердили свое глубокое и неизменное уважение к автономии, процветанию и благополучию братского башкирского народа.
И тут Валидов опять начал тянуть с окончательным решением; сам он был коварным, предельно изолгавшимся, способным на любой обман и всех подозревал в неискренности…
«А сдержат ли Советы обещание?.. Выгодна ли русским коммунистам автономия Башкирии, Татарии?.. Но без союза с Москвою мы погибнем: нет ни оружия, ни обмундирования, ни продуктов для армии… И золота нет — прииски разрушены, золотой запас Кэжэнского прииска увезен красными партизанами Хисматуллы, а Нигматулла лишь клянется заставить старателей трудиться, но верить ему, наглому болтуну, решительно невозможно!..»
В мрачных размышлениях Заки коротал сумеречный зимний день, срывая раздражение на адъютантах, когда в кабинет вошел полковник Галин, — ему было разрешено входить к главе правительства без доклада, — с минуту молча разглядывал похудевшее, крепко побитое оспой лицо «отца нации», наконец кашлянул.
Валидов с нетерпением вскинул голову.
— Я принес безрадостную новость.
— Голодные бунты в башкирских полках? — спросил Заки без удивления.
— Хуже! Значительно хуже! Шифрованная телеграмма начальника штаба колчаковской верховной ставки генерала Лебедева командующему Уфимским фронтом генералу Ханжину! — И положил на письменный стол перед Заки бумагу.
Быстро проглядев строчки, Валидов побледнел, нижняя губа мелко, истерически затряслась, он снял очки, как бы надеясь, что ошибся, протер стекла платком, опять прочитал, уже медленнее:
«Верховный правитель повелел арестовать и предать военно-полевому суду главу башкирского правительства за государственную измену».
— Как эта копия попала к вам? — с похвальным самообладанием спросил он.
— Прислал мой агент, офицер штаба Ханжина.
— Русский?
— Да, но вполне надежный.
— Он сочувствует большевикам?
— Вероятно, — кивнул Галин, — но мы проверяли: всегда присылает правдивые материалы.
— Телеграмма пришла в штаб Ханжина двадцать девятого января, а сейчас уже десятое февраля, — заметил наблюдательный Заки. — Почему же меня не пытаются арестовать?
— Начальник штаба армии генерал Шепихин посоветовал Ханжину не торопиться с арестом вашей милости.
— Но почему?.. Не из-за любви же ко мне дал такой совет Шепихин!
— Разумеется, — еле приметно улыбнулся Галин. — Шепихин умен и осторожен… Мой агент сообщает, что Шепихин хочет сперва разоружить отряды в кантонах, расформировать отдельные башкирские полки, увести подальше башкирское войско, и тогда вы, ваша милость, очутитесь в пустоте. Никто за вас не заступится!
Валидов плотно растер ладонями лицо, словно хотел вдавить под кожу темные оспинки, вздохнул, подошел к окну. Смеркалось. Сад у Караван-сарая был угрюмый, деревья, скованные морозами, занесенные снегом, стояли сгорбившись, словно пригорюнились и безмолвно жаловались на свою горькую судьбину. У Валидова на душе тоже было беспросветно тоскливо… Он закурил, протянул портсигар с папиросами Галину и, с усилием волоча ноги, вернулся к столу.
— При царе к нам, башкирам, относились лучше, — пожаловался он. — Башкирский корпус наименовали двадцать четвертой дивизией… Третий башкирский полк уже расформирован. Вчера Нарышкин через Федорова вручил мне и генералу Савичу-Заболоцкому новые распоряжения штаба Колчака.
— Новые? — с недоверием спросил Галин.
— Ну, положим, не новые, но построже прежних, — уточнил Заки. — Полное подчинение башкирских частей военному командованию Колчака, без вмешательства… гм… гражданских лиц… Служба башкирских частей на общих основаниях с русскими войсками…
— Гражданские лица — это кто, мы с вами?
— Так получается, — беспомощно пожал плечами Заки. — Все башкирское правительство.
— Мы обещали народу независимость! — прерывающимся от волнения голосом воскликнул Галин. — Я Колчаку служить не собираюсь!..
— А что ты станешь делать? Уйдешь с башкирскими полками к красным?
— Либо к красным, либо по домам!.. А мне и одной пули хватит!..
— Застрелиться всегда успеешь, — заверил его Валидов. — А пока не раскисай! Автономию мы все равно получим, и не от лицемера Колчака, а от красных!.. Удержим ли мы автономию? Превратим ли ее в полную независимость? Ну, это зависит от нас!.. Пока мы не арестованы и не расстреляны колчаковцами в овраге за городом, надо действовать! Главное — сохранить войска!.. Посылай шифровку нашим представителям при Уфимском губревкоме — пусть не тянут с заключением договора с Советами. В нашем распоряжении всего два-три дня. Не больше!
Теперь Заки опять овладел собою и говорил по-обычному властно, и Галин, как с ним не раз случалось, безропотно подчинился своему повелителю.
Отпустив его, Заки начал писать письмо правительству Алаш-Орды, чтобы заверить казахских националистов в дружбе, в незыблемости военного союза.
«…Верю, что, объединив башкирский и казахский народы, мы создадим сильное мусульманское государство… Моя к вам просьба: не верьте большевикам, продолжайте с ними борьбу до последней возможности!..»
Теперь Валидов не терял напрасно ни дня, ни часа, работал с лихорадочной быстротою, воодушевляя и сплачивая сподвижников. На следующий же день состоялось заседание правительства — постановили немедленно создать ревком на землях Малой Башкирии, всем башкирским войскам было приказано начинать борьбу против частей Колчака и Дутова. Шестнадцатого февраля земли Малой Башкирии были названы Башкирской Советской республикой, входящей в Российскую Федерацию. Восемнадцатого февраля семь башкирских полков перешли на сторону Красной Армии. Генерал Савич-Заболоцкий с конвоем убежал в штаб Дутова. В тот же день пришел по телеграфу новый приказ Колчака об аресте Валидова и всех членов башкирского правительства, но Заки под охраной первого башкирского полка в сопровождении министров и чиновников уже уехал из Оренбурга.
В деревне Темясево был создан Временный башкирский ревком; военным комиссаром, как все и ожидали, стал Заки Валидов.
Он цеплялся за власть, во сне и наяву видел себя правителем великой и независимой Башкирии.
Он посылал в кантоны гонцов с наистрожайшими приказами проводить мобилизацию, хватать за шиворот и старого, и малого, чтобы собрать под своими знаменами грозную силу. Он требовал от своих уполномоченных рвения — безотлагательного заключения договора с Москвою и помощи от Советского правительства деньгами, помощи оружием, помощи провизией и обмундированием.
Здесь-то его и отыскал гонец от Сафуана Курбанова. Прочитав донесение, Заки глухо застонал, потрясая кулаками:
— Будь ты проклят аллахом! О, самодур!..
— Что стряслось, эфенде? — подскочили к нему раболепные штабисты.
Лицо Валидова напряглось, оспины залились темной синевою.
— Кулсубай не ужился с красными и увел отряд в степь!
— Эфенде…
— Называйте меня товарищем комиссаром…
— Товарищ комиссар!
Но Валидов не слушал адъютанта, бушевал:
— А я так надеялся на Сафуана!.. Болтун, интриган, пьяница этот Сафуан! Повешу на первой попавшейся осине!
В штаб пришел, услыхав об отступничестве Кулсубая, комиссар внутренних дел Тухватуллин, равнодушно полюбовался яростно кричащим Заки — он уже привык к его истерикам — и предложил:
— А если отыскать Кулсубая и приказать ему покаяться и вернуться к красным?
— Они его расстреляют за измену! Коммунисты таких преступлений не прощают… Кулсубай, конечно, негодяй, вероломный, но и пренебрегать им преждевременно! Пригодится!.. Где вестовой? Пишите приказ: «Кулсубаю-агаю увести отряд в горы, вести партизанскую, мелкую — подчеркните: мел-е-елку-у-ую! — войну с колчаковцами. Грабить склады, обозы. И — не рисковать! Ждать моего вызова…»
Подписав приказ, выгнав адъютантов и штабистов из кабинета, Заки сказал, понизив голос, Тухватуллину:
— Когда все уладится, видно будет, как поступить с Кулсубаем… Может, его побег от красных и к лучшему. По крайней мере, хоть один боеспособный отряд останется в моем личном резерве.
— Преклоняюсь перед вашей мудрой предосторожностью, — вздохнул Тухватуллин и ушел.
Заки подошел к окошку. По немощеной деревенской улице, разбитой и телегами, и санями бесчисленных военных обозов так, что грязно-бурый снег перемешался с землею, взад-вперед бродили солдаты то с ведрами, то с котомками, коневоды вели лошадей на водопой. Из труб прямыми в безветренном морозном воздухе столбиками поднимался серый дым. Протрусил ленивой рысцой вестовой на гнедом жеребце. Если это гонец к Кулсубаю, то этак не скоро доберется он в отряд со срочным приказом Заки.
Не о такой столице башкирского государства мечтал Валидов!.. Оренбург — рубеж Европы и Азии, за Оренбургом — бесконечная степь, помнящая Батыя. Там мечети, Караван-сарай, там дипломатические курьеры из Бухары, Хивы, там уютные, теплые каменные особняки, офицерское собрание, коммерческий клуб… А Уфа — далеко, ой далеко!
В дверь осторожно постучал адъютант, сказал, что вызывает к прямому проводу из Симбирска председатель башкирского правительства Кулаев.
— Наконец-то… — буркнул Заки и, не теряя солидности, быстро прошел в соседнюю комнату.
Из старенького телеграфного аппарата поползла узкая лента.
«Здравствуйте. Из-за трудностей на железной дороге приехали сюда с опозданием. Сегодня договор будет подписан. Полагаю, что завтра вы его получите по телеграфу, а дня через три-четыре с курьером и в подлинном виде. Мы уезжаем в Москву, Бикбова я тоже беру с собой, там он крайне нужен. Если вы лично приедете в Москву, то Бикбову и Адигамову ехать туда не обязательно. Сообщите свои намерения. Шлите карту с границами Малой Башкирии. Конец. Кулаев».
— Стой! Стой! — гаркнул Заки на телеграфиста. — Спроси Кулаева-агая, какова же будет судьба башкирского войска.
Через минуту телеграфный аппарат сухо отстучал:
«Башкирское войско остается самостоятельным, но в оперативных делах подчиняется командованию Красной Армии. В Москве уточним прочие деловые вопросы».
Валидов повеселел. «Если армия останется под моей властью, то игра еще не проиграна!..» И, поблагодарив телеграфистов за бесперебойную связь, — а они к такой доброте эфенде не привыкли, — поехал домой почивать.
Через неделю пришла телеграмма из Москвы:
«7 марта 1919 года
вне всякой очереди
Делегация башкир прибыла в Москву. Башкиры безусловно получат советскую автономию, не определены еще детали, территориальные границы, о чем ведутся переговоры. Центральный Комитет обязывает партийных работников внимательно отнестись к нуждам башкирских трудовых масс и помочь им в деле строительства Советов в Башкирии.
Дальнейшие указания будут.
По поручению Центрального Комитета партии
Окрыленный успехом своего замысла, Заки решил ехать в Москву, чтобы оттеснить Кулаева, присвоить себе торжество провозглашения автономии.
И в ревкоме, и в штабе, и в войсках опять славили его дальновидность.
И Заки видел себя наяву, не в мечтах, властелином Башкирии!..
Кулсубай, полностью доверившись Сафуану, через несколько дней спохватился: не погубил ли он себя, свою судьбу, своих джигитов?.. В походе, кроме того, ему доложили, что его шальные парни в суматохе налетели на батальон Загита, порубили часовых, угнали несколько верховых лошадей, пограбили обоз. Кулсубай понял, что кровопролитие и разбойничий набег командование Красной Армии ему не простит. Неожиданно события изменились, и беглец воспрянул духом, а неотступно следовавший за ним Сафуан злорадно ухмыльнулся:
— Я ведь говорил, что с большевиками нечего церемониться…
А произошло вот что. Загит Хакимов позвонил по телефону в штаб дивизии, доложил начальнику дивизии Воробьеву о раздоре с Кулсубаем, о нападении его джигитов на обоз батальона, о гибели часовых, не ждавших такого вероломства от соседей, а потому и не стрелявших в вынырнувших из снежной мглы всадников. Начдив приказал разобраться в случившемся комбригу Зеленкову, в оперативном подчинении которого находился Загит. Комбриг затребовал от Загита письменный рапорт и, прочитав его, вспылил, под горячую руку накатал приказ командиру Смоленского полка Первой бригады Пензенской дивизии: никаких переговоров с башкирскими частями не вести до тех пор, пока не сложат оружие… Пусть переходят на нашу сторону с оружием, но не в руках, а на санях в обозах… Стоять бдительно на страже интересов Красной Армии и встречать контрреволюционеров пулей…
Издан был этот приказ в селе Мраково 26 февраля 1919 года за номером 0449, и подписали его комбриг Зеленков, начальник штаба Островский, комиссар Сидоров.
Во исполнение необдуманного и явно ошибочного приказа Смоленский полк окружил башкирские части, добровольно перешедшие на сторону Красной Армии, и начал разоружать солдат. С джигитами обращались грубо, как с пленными. Кое-где вспыхнула перестрелка. Начдив Воробьев самовольно сместил нескольких командиров башкирских полков. После этого командир Первого башкирского полка увел своих солдат к белым, понадеявшись на щедрые посулы генерал-майора Печенкина, командира Стерлитамакского корпуса.
У приехавшего в Москву Валидова появились в руках крупные козыри: предательски-то ведет себя не он, не Заки, но, конечно, начдив Воробьев!.. Чего же упрекать сбежавшего Кулсубая? Он спас джигитов от разоружения и истребления.
Заки пришел к главе башкирской делегации Кулаеву в воинственном настроении и без предисловия спросил:
— Где наш турэ, наш начальник Шараф Манатов?
— Где ж ему быть! В Татаро-Башкирском отделе Народного Комиссариата по делам национальностей. Теперь он помощник наркома!
— Пойду к нему, выложу все документы! Как говорится, ворон ворону глаз не выклюнет… Хотя он и работает с большевиками, но обязан же помогать своим.
— Боюсь, эфенде, что своими он называет не нас с тобою, а коммунистов, — уныло заметил наблюдательный и рассудительный Кулаев.
Заки запнулся, подумал с минуту, протер платком стекла очков и, вставая, заявил:
— Все же схожу к нему. Шараф постоянно встречается с Лениным, Свердловым, Сталиным. Узнал же он за это время их намерения!
«Отступать поздно! — сказал он себе. — Постараюсь перетянуть Шарафа на свою сторону…»
— Для того чтобы узнать намерения Ленина и его соратников по национальному вопросу, совсем не нужно приезжать в Москву, эфенде, — снова отрезвляюще сказал Кулаев.
Но и это предостережение на заносчивого Валидова не подействовало: он позвал телохранителей, с которыми и в Москве не расставался, и отправился в Комиссариат.
Манатов с красными от недосыпания глазами, с черными, неряшливо подстриженными усами разговаривал с кем-то по телефону, улыбнулся, но не приветливо, а тревожно: кончилась спокойная работа, начнутся интриги…
— Здравствуй, товарищ Валидов! — и, повесив трубку, указал на стул: дескать, прошу садиться.
— Как поживаешь, Шараф? — расстегнув шинель, бесцеремонно развалясь, спросил Заки.
— Как мы сейчас все живем? Работаю. Воюю. Сначала работал в Петрограде, теперь перебрался с Комиссариатом в Москву.
— Ты о нас забыл, Шараф! Очень высоко взлетел! Зазнался!.. Доверенное лицо большевистского начальства! И письма не пришлешь! Забыл о башкирском народе… — Заки слышал, что Манатов слабохарактерный, и решил разговаривать напористо.
Однако Шараф без промедления возразил:
— Как это я забыл? Вся моя здешняя работа посвящена башкирскому народу, его благу, его процветанию!
— Как же, знаем твое попечение о благе! — еще грубее сказал Заки. — Вот, с собою ношу, не расстаюсь! — Он вынул из полевой офицерской сумки старую, потрескавшуюся по швам газету. — Вот оно, ваше обращение от имени Центральной военной мусульманской коллегии к башкирским и татарским солдатам, мобилизованным в белую армию. От двадцать девятого декабря восемнадцатого года. Читать?
— Читай, — согласился Манатов.
Выразительно, с нажимом, Заки прочитал:
— «Братья башкиры и татары!.. Вы обмануты, жестоко обмануты! Ваши вожди, продавшиеся русским и казацким помещикам и башкирам-баям, — заки валидовы, алкины, исхаковы, максудовы и туктаровы, — обманули вас…» Конечно, я огласил начало. Дальше можно и не читать. Твоих рук дело?
— Но ведь это правда, — негромко, но настойчиво сказал Манатов.
— А помнишь, как в Петрограде перекинулся к большевикам и покинул Учредительное собрание?
— За это вы, националисты, сместили меня с поста председателя совета — шуро Башкирии, постановили арестовать и судить. Если б товарищ Сталин не заступился, неизвестно еще, что бы вы сделали со мной.
Манатов был хорошо воспитан, умел держаться невозмутимо в самых ожесточенных стычках и свои воззрения защищал достойно.
— Ты же не вернулся в Оренбург, остался у большевиков! — возмущенно заявил Валидов. — Что ж, мы должны были хвалить тебя за то, что пошел против родного народа? Хе!..
— Я отказался плясать под ваш курай, но остался со своим народом. Вот ты какой!.. Не изменил, видать, отношения к Советам и коммунистам! Зачем же ты приехал в Москву? Я тебя назвал товарищем, но похоже, что надо величать по-прежнему — эфенде.
Валидов запнулся, глазки его за стеклами очков растерянно забегали. «Осторожнее, осторожнее, Заки, не сорвись!.. Терпи, Заки! Наступит срок твоего торжества, и Манатов будет валяться в твоих ногах, умолять о пощаде, но ты его не простишь. Не вечно же ему греться под крылышком у большевиков! Тогда ты ему все и припомнишь, а пока терпи!..» И, натянуто, с усилием рассмеявшись, он сказал льстиво:
— Прости, Шараф! Обидно мне тогда очень было от тебя, именно от тебя, получить такой упрек. Вот при встрече и взорвался!.. Ну, что было, то прошло. Какой толк ворошить воспоминания? Всякое в жизни бывало… Если советская власть дает башкирам автономию, то мы душою, жизнью, винтовкой, саблей за советскую власть!.. Вот Ленин поставит подпись под договором об автономии — и дело с концом. Исчезнут все былые недоразумения, обиды. А как бы мне повидать Ленина? Можно ли с ним поговорить неофициально?
— Нужно посоветоваться со Сталиным. Порядок такой.
— Ленин приветливо встречает посетителей?
— Смотря кого.
— А меня?..
— Не знаю.
— Но у нас упорно говорят, что ты не раз беседовал с Лениным о башкирской автономии. Так?
— Да.
— Расскажи, не секретничай, — с покорным видом сказал Заки.
«Рассказывать ли? Поймет ли? Захочет ли понять? Тебе-то, эфенди, что! Вижу, что не любовь, не уважение к Ленину привели тебя в Москву. Хитришь! И все же попробую усовестить тебя!..»
Шестого января 1918 года башкирская делегация приехала в Петроград. Стояли сильные холода. А в городе было жарко, ой жарко!.. Только что разогнали Учредительное собрание. Эсеры устроили демонстрацию протеста против самоуправства большевиков, вывели на улицы обманутых, но рабочие дружины их разогнали. Однако ходили слухи, что буржуазные партии и военные проводят совещание, готовят восстание. Словом, обстановка была напряженная. По совету Галимьяна Ибрагимова Шараф Манатов и Мулланур Вахитов решили сходить в Смольный, попытаться встретиться с Лениным и Сталиным, узнать их отношение к башкирской автономии.
Пришли в Смольный. В коридорах толкотня, снуют взад-вперед курьеры с пакетами, солдаты, красногвардейцы, сотрудники молодого Советского правительства. В комитетах трещат пишущие машинки, звенят телефоны. А на втором этаже почему-то затеяли ремонт: плотники меняют половицы, маляры белят стены. Мулланур и Шараф потоптались в темном углу, затем остановили монтера, разматывающего провод:
— Товарищ, где здесь помещается комиссар национальных дел?
Монтер показал на соседний кабинет.
Сталин принял башкирских делегатов немедленно, внимательно расспрашивал о положении в Башкирии и на Южном Урале, интересовался настроением крестьян и рабочих белорецких заводов, южноуральских приисков. Твердо заверил делегатов, что Учредительное собрание надо было разогнать незамедлительно, — такова воля Революции, таково решение Ленина и Центрального Комитета партии.
— Что ж, товарищи, пойдемте к Владимиру Ильичу.
В приемной справа за столом сидели секретарь, делопроизводитель и курьер. У окна и у дверей кабинета Ленина стояли часовые с винтовками. Сталин попросил делегатов подождать, сказал что-то, нагнувшись, секретарю, прошел без доклада в кабинет. Шараф и Мулланур стеснительно присели на краешек стульев, — трудно им было поверить, что сейчас они увидят Ленина.
Минут через пять показался в дверях Сталин.
— Проходите, товарищи, пожалуйста, Владимир Ильич вас ждет.
Кабинет Ленина был полутемный, с одним окном; напротив дверей стоял простой, канцелярского образца письменный стол. Сперва скромная обстановка кабинета как-то покоробила Манатова, и лишь позднее, после раздумий, он понял, что Владимир Ильич не замечал этого и желал лишь одного — тишины.
Поднявшись навстречу гостям, Ленин приветливо улыбнулся, пожал им руки, пригласил сесть в кожаные кресла; движения Владимира Ильича были быстрые, но не суетливые.
— Садитесь, садитесь, товарищи, рад видеть посланцев далекой Башкирии. В Уфе я жил, правда, давно. Красивый город!
Манатов хотел сразу спросить Ленина о башкирской автономии, но Владимир Ильич, изредка поглядывая на сидевшего на диване Сталина, с живейшим интересом начал расспрашивать делегатов о политике Военного мусульманского шуро, о настроении казанских татар.
Вахитов сказал, что татарские и башкирские интеллигенты, те же учителя, находятся под сильным влиянием казанских националистов.
— Это понятно, вполне понятно, — не удивившись, заметил Ленин. — Десятилетиями и татары, и башкиры тянулись к Казани, к моей университетской Казани, как к центру национального просвещения. Потому и сейчас слово казанских националистов для них авторитетно. Значит, надо усилить разъяснительную работу среди мусульманской интеллигенции. Полезно здесь незамедлительно собрать мусульманских депутатов. — Владимир Ильич посмотрел опять на Сталина, и тот кивнул: мол, понял. — Необходимо настоятельно перетягивать на нашу сторону видных деятелей национального движения. Особенно не следует забывать об Ахмете Цаликове.[29]
При этих словах Манатов и Вахитов переглянулись: такого верного указания они от Ленина не ожидали. Оказывается, он не понаслышке, а глубоко изучил мусульманских интеллигентов.
— А как башкирский народ относится к советской власти? — обратился Ленин к Манатову.
— Башкирская беднота горой за Советы, товарищ Ленин! — горячо воскликнул Шараф. — Если бы дать нам автономию, государственность, то все бы башкиры пошли против Дутова и белых! И националисты тогда бы приумолкли… Некоторые мусульманские делегаты считают, что говорить об автономии преждевременно, а мы полагаем, что такие речи провокация.
— Вполне с вами согласен, — убежденно сказал Владимир Ильич. — И откладывать это важнейшее мероприятие не следует! Но вы, мусульманские депутаты, поддерживающие Советы, договоритесь друг с другом, создайте Центральное мусульманское учреждение, разработайте проект закона об автономии. Сами, сами занимайтесь такими вопросами. У нас эта работа поручена товарищу Сталину — держите с ним связь… Мы считаем национально-освободительное движение народов Востока естественным и закономерным. Да, народы Востока придут к революции социальной через национальную революцию! — Ленин быстро сделал пометку в блокноте, подумал и дописал еще несколько слов. — И сами торопитесь с договором об автономии, во время революции медлить нельзя. Нельзя!..
Делегаты вышли от Ленина окрыленными, с неугасимой верой в торжество национальных чаяний башкирского народа.
В тот же день они встретились с Ахметом Цаликовым. К их огорчению, Ахмет заупрямился, заважничал и наотрез отказался участвовать в создании мусульманского отдела.
И все же через несколько дней такой отдел, как тогда говорили, Мусульманский комиссариат, был учрежден и приступил к работе.
А у Вахитова и Манатова возник новый замысел: просить Ленина распорядиться, чтобы дивные творения национальной старины передать: Башню Суюмбики — татарам, а Караван-сарай — башкирам. Но на этот раз делегаты шли в Смольный неуверенно: уместно ли великого вождя революции беспокоить такими просьбами?.. И все же после долгих колебаний решили идти: татарский и башкирский народы обрадуются, узнав, что Ленин, именно Ленин, вернул им национальные святыни…
Владимир Ильич и в этот день принял их, но положил перед собою на стол часы.
— Слушаю, товарищи, слушаю…
Запинаясь, Вахитов рассказал, почему делегаты вторично пришли к Ленину.
— Башню Суюмбики в Казани я помню! — задумчиво сказал Владимир Ильич, словно заглянул в воспоминания. — А Караван-сарай, значит, находится в Оренбурге?.. Вообще-то, товарищи, привыкайте такие вопросы решать сами.
— Нас на местах, товарищ Ленин, не послушают! — вырвалось у Шарафа.
— Меня тоже на местах часто не слушают, — улыбнулся Ленин. — Но если вы разумно объясните местным Советам смысл своего решения, то они обязательно вас послушают и обязательно выполнят ваше указание. Так, постепенно, они привыкнут и станут согласно работать с вами. Значит, Караван-сарай еще не передан башкирам?.. А Башню Суюмбики я помню, помню!.. Где же проект декрета?
Манатов подал Владимиру Ильичу бумагу. Взяв пишущую ручку, Ленин прочитал вслух:
— «Башкирский дом — Караван-сарай в Оренбурге передается в распоряжение башкирского народа». Гм!.. Башкирский дом? Давайте напишем: «Башкирский народный дом». Это звучит точнее: башкирскому народу Советская власть передает Башкирский народный дом… Не так ли? — Владимир Ильич произнес слова «народу» и «народный» подчеркнуто твердо.
Манатов и Вахитов радостно согласились: действительно, существуют и молитвенные дома.
— Перепечатайте, подпишите, а от Совнаркома пусть подпишет товарищ Сталин, — сказал Ленин и поднялся в знак того, что беседа закончена.
Делегаты еще раз повинились, что оторвали Владимира Ильича от более важных государственных дел, и ушли. Через полчаса они зашли с начисто перепечатанным текстом решения к Сталину, рассказали, что бесцеремонно ворвались к Владимиру Ильичу и теперь раскаиваются в столь легкомысленном поступке.
— Конечно, товарищ Ленин и виду не подал, что мы ему помешали, — сокрушался Манатов.
— Сами должны были понять, что с пустяками нельзя идти к Ленину, — вздохнул Вахитов.
Сталин мундштуком трубки погладил прокуренные усы, добродушно усмехнулся.
— Не расстраивайтесь!.. Если передача народу памятников старины принесет пользу революции, то Владимир Ильич останется доволен. Такие дела не мелочные, а политические. Национальное самосознание освобожденного народа — да разве это пустяки? Нет, это высокая политика… Но в дальнейшем щадите силы товарища Ленина, так я вам советую.
Манатов бросил взгляд на мрачного Валидова и спохватился: «Зачем зря трачу время? Заки интересуется лишь самим собою, своим величием. Он и понять не хочет Ленина, да если б и захотел, то все равно бы не понял!»
Воспользовавшись молчанием Шарафа, Валидов требовательно спросил:
— Ты мне прямо говори, как относится Ленин к Башкортостану?
Манатов с изумлением развел руками.
— А я тебе о чем толкую битый час? Только об этом! Товарищ Ленин желает башкирскому народу счастья. Ко всем народам Владимир Ильич относится с уважением и любовью.
— Договор!.. Нам нужен договор об автономии! — с раздражением сказал Валидов и поднялся. — Спасибо. Завтра зайду.
В коридоре его тотчас плотно окружили телохранители.
Манатов прикрыл за ним дверь, вернулся к столу, придвинул к себе папку с неотложными делами и постарался поскорее забыть о Валидове.
«Волк в овечьей шкуре!..»
В тот же день к Манатову пришел худощавый, с усталым лицом военный.
— Здравствуйте, товарищ Шараф! Не узнали?
— Простите…
Вошедший снял зеленую фуражку с тусклым козырьком, протер шерстяной перчаткой запотевшие очки.
— Встречались мы, товарищ Манатов, с вами дважды: сперва на Кэжэнском заводе, куда вы приезжали от партии левых эсеров, а вторично в Петрограде, в кабинете секретаря губкома…
— Михаил?! — смущенно и радостно воскликнул Манатов и крепко пожал руку старому знакомому.
— Был Михаилом, верно, это была моя партийная кличка, а сейчас ношу настоящее имя, отчество, фамилию: Николай Константинович Трофимов.
— Вас сюда на работу перевели?
— Нет, я с фронта. На партийный съезд приехал. Выполняю всевозможные просьбы и поручения товарищей. Узнал, что вы в Москве, вот и завернул.
— Спасибо! — от души сказал Манатов. — Давно из Башкирии?
— Ушел с отрядом Блюхера, с партизанами, когда дутовцы захватили Кэжэн и взяли Белорецк. С той поры на фронте. Писал, и не раз, товарищам в Кэжэн, в Сакмаево, на Юргаштинский прииск, но никто не откликнулся. То ли погибли, то ли уехали — всякое могло случиться за эти годы: война!.. Мне говорили, что казаки сожгли поселок старателей, перебили много жителей. Ужасно… — Трофимов закашлялся, плечи затряслись, на лбу выступили бусинки пота; еле-еле отдышался, расстегнув ворот старенькой гимнастерки. — На прииске оставались Кулсубай, Хисматулла. Слышали о них, может быть, что-нибудь?
— Э, где тут слышать! — опустил глаза Манатов. — У нас здесь свои заботы, свои неприятности.
— Но это же наши люди! — горячо сказал Трофимов.
И в Кэжэне, и в Оренбурге он бурно спорил с Манатовым, и теперь Шараф по справедливости мог признать, что именно под влиянием Михаила, ныне Николая Константиновича, он порвал с левыми эсерами, отшатнулся от националистов. Пожалуй, заслуга Трофимова и в том, что Манатов в Петрограде доверился большевикам, пошел за Лениным, покинул Учредительное собрание, по совету Владимира Ильича активно содействовал учреждению Центрального мусульманского шуро. Манатов глубоко уважал Трофимова, считал его первым своим партийным учителем.
— Наши люди!.. Только что у меня был Заки Валидов. Слышали? Вот с кем мне приходится возиться, Николай Константинович. И не по собственному желанию, поверьте.
— Заки Валидов? Мне о нем говорили по-разному: иные хвалили, другие проклинали.
— Волк в овечьей шкуре! — о отвращением сказал Манатов. — А пока у него есть приверженцы, и немалочисленные.
— Товарищ Ленин всегда указывал, что нам надо беречь союзника, даже временного, даже ненадежного. Если Заки Валидов принесет нам пользу хотя бы краткое время… — заметил рассудительно Трофимов. — Как вы счастливы, товарищ Манатов, что работаете неподалеку от Ленина, встречаетесь с ним, слышите его речи на совещаниях! Скоро и я увижу его…
Шараф положил на папку с делами карандаш и медленно поднял на собеседника удивленные глаза.
— Но ведь вы же… А я-то всегда думал, что вы близко знакомы с Владимиром Ильичем.
— Почему? — Теперь был удивлен Трофимов.
— Вы так подробно, ярко рассказывали нам в Кэжэне о Ленине! Вот я и предполагал…
— Нет, я всего лишь усердный читатель книг товарища Ленина. А впервые в жизни я увижу Владимира Ильича на открытии Восьмого съезда партии и жду этого дня с необыкновенным волнением, — с задушевной отрадой признался Трофимов.
И на съезде, и после съезда, возвращаясь на фронт, Николай Константинович думал о Ленине, о неимоверной ответственности перед народом и перед историей Коммунистической партии и самого Владимира Ильича. В поезде он как бы воочию видел энергичный взмах ленинской руки, рассекающей и воздух перед трибуной, и дальние просторы страны, слушал быстрый, словно захлебывающийся от нетерпения, а внутренне полный непоколебимой уверенности голос вождя. Ленин смел напрочь все сомнения Трофимова и укрепил его надежды и чаяния. Ленин помог Трофимову видеть дальше, и размышлять проницательнее, и чувствовать сильнее. Николай Константинович всегда верил в победу революции, — после съезда он знал, что победа неотвратима, и этим знанием он был обязан Ленину.
«Товарищ Ленин беспощадно критиковал Бухарина за то, что тот отрицает право народов Востока, в том числе и башкирского народа, самим решать свою национальную судьбу. Для нас, заволжских коммунистов, эти слова — и мудрое наставление, и порицание: некоторые руководители Оренбургского губкома партии не признавали этой истины и в итоге совершили непростительные, прямо роковые ошибки. Теперь этому самоуправству положен конец…» — размышлял он.
Трофимов еще и еще перечитывал речь Ленина, каждый раз останавливаясь на воспоминаниях Владимира Ильича о вручении представителю финской буржуазии Свинхувуду грамоты о даровании Финляндии государственной независимости: «…Он мне любезно жал руку… Как это было нехорошо! Но это нужно было сделать, потому что тогда эта буржуазия обманывала народ, обманывала трудящиеся массы тем, что москали, шовинисты, великороссы хотят задушить финнов…»
Трижды отчеркнутую синим карандашом часть заключительного слова Ленина на съезде Трофимов запомнил наизусть, каждое слово ложилось в душу как завет: «…Башкиры имеют недоверие к великороссам, потому что великороссы более культурны и использовали свою культурность, чтобы башкир грабить. Поэтому в этих глухих местах имя великоросса для башкир значит „угнетатель“, „мошенник“. Надо с этим считаться, надо с этим бороться. Но ведь это — длительная вещь. Ведь этого никаким декретом не устранишь. В этом деле мы должны быть очень осторожны…»
Теперь Трофимов мог действовать увереннее, целеустремленнее, чем раньше, и работа, политически ответственная, душевно невероятно трудная, не заставила себя ждать: едва вернулся на фронт, как был вызван в штаб Первой армии, и член Реввоенсовета Калкин сказал, что его, Николая Константиновича Трофимова, назначили комиссаром Пензенской дивизии. С горечью Калкин рассказывал, что в этой дивизии, славной своими боевыми победами, командиры всех степеней пренебрежительно относятся к башкирам-красноармейцам, высмеивают национальные обычаи, обижают жителей башкирских и татарских деревень.
— Вы хорошо знаете башкирский народ, вы, коммунист-ленинец, с уважением относитесь к башкирам! Именно такой представитель партии и нужен нам в дивизии. Коротко: башкирское войско — неотъемлемая часть Красной Армии, и в башкирских джигитах следует воспитать чувство достоинства красного воина, защитника угнетенных и обиженных. Реввоенсовет верит, что с этим партийным поручением справитесь.
— Спасибо за доверие! — от чистого сердца сказал Трофимов. — Но скажите — отдельные башкирские полки останутся?
— Временно они будут в составе дивизии и, конечно, во всем обязаны подчиняться командованию дивизии. Важно, чтобы возникло и окрепло взаимное доверие командиров и подчиненных!
— А что будет с теми, кто разоружал башкирские полки, грабил башкирские и татарские деревни?
— Проводите расследование и передавайте материал в военный трибунал. Реввоенсовет армии обещает вам, что преступники понесут строгое наказание.
Трофимов поднялся, но Калкин остановил его:
— Минутку… Переход некоторых башкирских отрядов к белым не должен послужить поводом всеобщего недоверия к башкирам, особенно к младшим командирам и красноармейцам. Конечно, присматриваться к людям необходимо, но с умом… В бригаде Зеленкова политическая работа с личным составом совсем развалена, туда и поезжайте незамедлительно.
У Трофимова был изрядный партийный опыт, но и он призадумался: «Справлюсь ли?..» Разумеется, чудес не бывает и на войне, но личное обаяние, нравственный авторитет Трофимова постепенно помогли ему сдружиться с башкирскими джигитами: ему верили, к нему приходили с бедою и радостью, за советом, у него, представителя партии, искали поддержки. Исцеляющее значение имели победы Первой армии: башкирские и русские полки сообща освободили от белых Стерлитамак, а в бою друг познается с предельной откровенностью, — понятно, что джигиты и красноармейцы побратались кровью… В Стерлитамакском уезде Трофимов сформировал башкирский кавалерийский полк и был счастлив, что из аула приезжали добровольцы на своих лошадях, клялись честью отца и материнской любовью верно служить Советской Родине.
Ободряло, воодушевляло Трофимова неослабное попечение Ленина и ЦК партии о башкирском народе. Всегда он носил с собою копии документов и всегда читал их сомневающимся, громил ими на митингах националистов.
Из телеграммы В. И. Ленина Реввоенсовету Восточного фронта:
«3 июня 1919 года
…обратите сугубое внимание на оренбургских казаков и на башкир, ибо при предыдущем наступлении мы наглупили, прозевали и не использовали этих сил».
Из телеграммы В. И. Ленина Реввоенсовету Восточного фронта:
«17 июля 1919 года
и подробнее (сообщайте) о башкирских делах».
Оренбургскому губкому партии:
«…По имеющимся сведениям, Коростелев и Шамигулов противодействуют осуществлению Соглашения и проводят свою личную политику вопреки политике ЦК партии. ЦК напоминает о решении VIII съезда партии о безусловном подчинении членов партии постановлениям Центра и предупреждает, что маленькие отклонения от практической линии ЦК могут кончиться исключением виновных из партии. № 122.
«Владимир Ильич хочет политически закрепить военные победы Красной Армии автономией Башкирии, — думал Трофимов, не раз и не два перечитывая телеграммы. — А что же происходит в Оренбургском губкоме? В марте этого года губком выступил против башкирской автономии. Видимо, сейчас они для виду согласились с решением Восьмого съезда, а на деле тормозят это неотложное и важнейшее мероприятие? Слепцы!.. Слепцы или тайные враги? Но главное, что Реввоенсовет Восточного фронта стоит на ленинских позициях в национальном вопросе».
В деревне Сави остановился выведенный из боя на отдых и пополнение Отдельный башкирский батальон. Командир батальона Загит Хакимов, отпустивший округлую рыжеватую бороду, усталый, в истрепанной форме и сбитых сапогах, встретил Трофимова не официально и с радостью, — теперь к комиссару дивизии всюду относились сердечно, уважительно.
— Да вы, вижу, и в бане не успели попариться? — без предисловия сказал Трофимов.
— Только что из боя, товарищ комиссар! Надо проследить, чтобы раненых увезли в госпиталь, чтобы красноармейцев накормили… Комбат последним моется в бане и садится к обеденной скатерке!
— Но зато первым поднимается в атаку! — весело подхватил Трофимов. Приятно было ему встретить такого отзывчивого командира. «За ним джигиты пойдут в огонь и воду!.. И дисциплина в батальоне, наверно, высокая, но не грубая…» — И все же, товарищ комбат, пора и вам отдохнуть — ведь дня через три-четыре опять в бой. А сейчас я хочу потолковать с вами…
«О Кулсубае? — смекнул Загит. — Начнет агай меня же бранить за то, что не смог, дескать, обломать этого медведя Кулсубая!..» Он расстегнул ворот гимнастерки, быстро почесал ногтем веснушчатый нос, поморщился от досады.
Однако Загит ошибся, комиссар спокойно курил, стоя у окна в лучах закатного золотистого, но не жаркого солнца.
— Комбат, сильна Красная Армия, беззаветно храбры ее воины, но и враг еще обладает огромными силами, — сказал Трофимов задумчиво, словно размышляя вслух. — У Колчака четырехсоттысячная армия, на юге — полчища Деникина, на западе, — польские паны… В этих трудных условиях нам нужно не только соблюдать правильную политическую линию в том же вопросе об автономии Башкирии, но и всемерно умножать военные силы… Завтра я уезжаю в Саранск, где сейчас находится Башревком. Ну, со мною поедут еще товарищи из Реввоенсовета армии и фронта, — накопилось много нерешенных дел и о формировании башкирских частей и государственных. А тебе, комбат, — он называл Загита то на «вы», то на «ты», но комбат и не замечал этого, — я даю партийное поручение… Необычайное поручение, рискованное, но неотложное! Тебе придется поехать к Кулсубаю.
— Разве он опять перешел на нашу сторону? — круто наклонился к сидевшему у стола комиссару Загит.
— Нет, пока не перешел, — невозмутимо продолжал Трофимов. — Ты, ты и должен уговорить его вернуться в Красную Армию!
— Вы шутите, Николай Константинович! — вырвалось у Загита.
— Да нет, и не собираюсь шутить…
— Я не справлюсь с таким поручением!
— Справишься! Не торгуйся, браток! Ты знаешь характер Кулсубая, сильные и слабые стороны его нрава. Теперь ты стал политически опытнее. Значит, наверняка найдешь ключик к его душе. Торопись! Война не разрешает нам прохлаждаться.
После минутного молчания Загит спросил деловым тоном:
— Кому оставить батальон?
— Заместителю. Никто не должен знать о твоей поездке. Скажешь, что вызвали на совещание в штаб армии. С собою возьмешь самых верных ординарцев. Ну, браток, с богом…
И комиссар по-братски обнял Загита.
После отъезда Трофимова Загит вызвал в штаб батальона всех командиров, сказал, что уезжает на два-три дня, отдал необходимые распоряжения. И поздним вечером с двумя ординарцами уехал.
«Унизительно кланяться Кулсубаю, этому обнаглевшему головорезу!.. Но если партия велела, буду кланяться. Превыше всего интересы революции. Кроме того, нельзя забыть, что дутовцы убили жену и сына Кулсубая. Разве он простит им такое злодеяние?..»
Загит то дремал в седле, то напряженно раздумывал, как же утихомирить строптивого Кулсубая, то любовался дивной красою родной башкирской земли и мечтательно улыбался.
Летняя ночь коротка. Не успели солнечные лучи раствориться в густой черно-синей высоте неба, как уже начал белеть восток, наливаться багрянцем заря. Звезды поблекли, затуманились и, казалось, поредели. Когда резко обозначились на горизонте очертания высоких скалистых гор, проснулись и ликующе защебетали птицы, и чем светлее становилось на земле, тем торжественнее звучало их утреннее песнопение.
Загит был трепетно влюблен в башкирские степи, леса, горы и мог без устали восхищаться их задушевной прелестью. Сейчас, очарованный свежестью раннего утра, он забыл свои тревоги, заботы, огорчения… Джигиты молча ехали позади комбата.
Из разведывательных материалов дивизии и армии Загит знал, где примерно расположен лагерь всадников Кулсубая. Когда подъехали к Белой, величественно, плавно текущей среди пологих холмов, слепяще отражавшей уже высоко поднявшееся солнце, он приказал свернуть вправо. Тропинка бежала вдоль берега, ныряла в заросли кустарника. В белесой, раскаленной солнцем синеве неба — ни облачка. И тихо, очень тихо, лишь птицы разноголосо славят благословенное лето да монотонно стучат копыта коней.
Всадники пересекли мелкий, лениво лепечущий в камышах и ивняке ручей. Дорожка втянулась в березовую рощу, то тенистую, то залитую сиянием солнца. Вдруг ординарец Мурад, лихой паренек, резко вскинул голову — едва фуражка не слетела, — чутко прислушался.
— Агай, нас окружают всадники! Так сучья и трещат под подковами!
«Неужели угодили в засаду дутовцев?..»
Загит велел снять из-за спины винтовки, затаиться в чаще орешника и приготовиться к стрельбе.
За деревьями прогремел могучий голос:
— Окружайте их, окружайте, чтоб не ускакали!
«Э, он командует по-башкирски…» И Загит, приободрившись, закричал изо всей силы тоже по-башкирски:
— Не стреляйте! Свои, мы же свои!
Из-за деревьев выскочили на взмыленных, сипло дышащих лошадях конники, сноровисто, как на учениях, охватили Загита и его ординарцев кольцом. Их командир, здоровенный, толстый, с щетинистыми усами, подняв остро сверкающую саблю, грубо спросил, подскакав к Загиту:
— Ты кто, красный или белый?
Хитрить, тянуть время было невозможно, и Загит сказал с простодушной наивностью:
— Мы красные, а вот вы-то кто?
— Не видишь разве?
— Вижу, но не понимаю, — еще беспечнее сказал Загит. — На вас бешметы, камзолы, рубахи, а погоны солдатские, колчаковские!
— Не твое дело! — вспылил всадник, тесня лошадь Загита своим сильным, глянцевито блестящим от пота конем, но все же саблю опустил. — Ты здесь свои порядки не заводи, а скажи: чего тебе здесь надо?
Загит обескуражил его откровенностью:
— Ищу Кулсубая-агая.
— Зачем тебе нужен Кулсубай-агай? — Джигит растерялся.
— Он мой земляк!
— Земляк! А ты не врешь?
— Зачем же мне врать? Спроси у него самого. Мы вместе работали на Юргаштинском прииске.
— Айда с нами, — сказал подъехавший круглолицый башкир в бешмете с засученными по локоть рукавами. — В штабе разберутся.
— Конечно, в штабе разберутся, — хладнокровно согласился Загит и велел ординарцам забросить за спины винтовки.
Их окружили всадники и, для острастки покрикивая, пронзительно пересвистываясь, повлекли за собою — сперва по торной дорожке, потом по ухабистой, с не просохшими после дождя колеями дороге. Неожиданно роща распахнулась, будто березки разбежались, показался поселок.
Конвойные и пленники крупной рысью подъехали к низкому неприглядному дому, стоявшему на окраине, неподалеку от оврага. Боевой опыт безошибочно подсказал Загиту, что в этом доме живет Кулсубай, — оврагом в час опасности можно скрытно добраться до леса…
На дворе и около дома стояли верховые и оседланные и расседланные лошади, обозные телеги с прикрытым домоткаными пологами грузом, а у крыльца топтались часовые.
Загита втолкнули в дом, а его ординарцев оставили на дворе, но и на этот раз не разоружили.
Кулсубай чаевничал. Увидев вошедшего в горницу Загита, он и глазом не моргнул, громко, со всхлипом, выхлебал чай с блюдца, вытер полотенцем мокрые от пота лоб, шею, поднялся с ковра. Одет атаман был в английский офицерский китель с подполковничьими погонами, японские солдатские брюки; хромовые, шитые по заказу сапоги были со шпорами. Он сдвинул на затылок казачью фуражку, передвинул на бедро саблю, не торопясь разгладил тыльной частью кулака пышные, свисавшие по краям рта подусники и, царапнув лицо Загита колючим взглядом, спросил начальника дозора:
— Где вы его подцепили?
— В роще у Аю-Таша, командир-эфенде. Ехал сюда верхом с двумя вестовыми.
— По какому делу?
— Это нам не известно, господин командир!
— Зачем же сюда волокли? Не могли, что ли, в лесу прикончить? — все еще не обращая внимания на гостя, спросил со щеголеватой небрежностью Кулсубай.
— Говорит, что ваш земляк, командир-эфенде, — растерялся взявший комбата в плен начальник дозора.
— Мало ли что он выдумает!..
Теперь Загит не стерпел:
— Кулсубай-агай, этот джигит отлично выполнил свои обязанности. Я сам тебе все объясню.
— А я и разговаривать с тобой не хочу!.. Давно уже распознал тебя со всеми потрохами! Вот прикажу сейчас расстрелять без суда и следствия.
«И этого озверевшего разбойника я буду уговаривать вернуться в Красную Армию? Позорно, унизительно… А уклониться от выполнения партийного поручения тоже нельзя».
— Не сомневаюсь, что ты, агай, можешь меня расстрелять в любую минуту.
— Что же, ты приехал сюда за собственной смертью?
— Нет, для того приехал, чтобы побеседовать с тобою с глазу на глаз, — невозмутимо и многозначительно сказал Загит.
— У меня нет секретов от подчиненных!
— Значит, потом им и расскажешь, а беседовать с тобою, агай, я буду наедине.
Любопытство принудило Кулсубая подчиниться своему же пленнику. Нетерпеливым мановением руки он выгнал из горницы начальника дозора и дежурных.
— Говори!..
— Агай, дни Колчака сочтены. — Без приглашения Загит опустился на ковер, вытянул ноги.
— Ха, тоже мне секрет!
— Но пора бы тебе об этом подумать, агай.
— Это тебя не касается! — отрезал Кулсубай.
— Это всех касается, ибо завтра вся Башкирия и весь Урал станут советскими! Об этом в разговоре с твоим земляком определенно сказал товарищ Ленин.
— Это с тобою, земляк, Ленин чай пил в Москве? — издевательски расхохотался Кулсубай.
— Нет, не со мною, а с твоим другом Михаилом, — нарочно буднично сказал Загит. — Помнишь Михаила с Юргаштинского прииска?
Кулсубай с недоверием пожал плечами.
— Ну, помню, — признался он. — А где ты видел Михаила?
— Михаил теперь носит свои подлинные имя, отчество и фамилию, прятаться ему от царских жандармов не надо, значит, и подпольная кличка не требуется. И бывший Михаил, а нынешний Николай Константинович Трофимов сейчас комиссар нашей Пензенской дивизии. Он был на Восьмом съезде партии, слушал речь Ленина… Нельзя отдавать белым смелых башкирских джигитов — таков наказ Ленина. Михаил — Трофимов эти слова слышал собственными ушами. А кто у нас первый башкирский джигит? Кулсубай-агай!..
Сам того не желая, Кулсубай широко, самодовольно улыбнулся.
— Э, вот ведь как!.. Я тебе не раз говорил, что придет время — поймут Кулсубая!..
«Никогда ты мне этого не говорил! А понять твой характер, самодур ты бешеный, немудрено…»
— Оценят, оценят Кулсубая!.. Поймут и в Москве, и в Оренбурге, что Кулсубай бескорыстный борец за счастье башкирского народа!.. Да ты пей чай, земляк! — Собственноручно он налил из остывшего медного чайника густого взвара сушеных ягод малины и рябины в чашку, поднес Загиту.
— Башкортостану дана советской властью и Лениным автономия, — продолжал Загит. — Наказаны красные командиры, обижавшие башкирских всадников. Теперь между русскими и башкирскими, а также татарскими красноармейцами установились добрые отношения. А вот в Стерлитамаке формировали башкирский кавалерийский полк, и мобилизация не потребовалась, добровольно явились джигиты на своих лошадях.
Сперва Кулсубай слушал заинтересованно, но через минуту на лице его резко обозначилось всегдашнее недоверие к людям.
— Если я вернусь в Красную Армию, не потащат меня в трибунал за мои…
«…Преступления!» — мысленно подсказал Загит.
— …за мои увлечения?
— Если открыто покаешься в содеянном и дашь присягу честно воевать за народ, то никто и пальцем тебя не тронет! Реввоенсовет армии издаст особый приказ.
— За какой народ воевать честно? За башкирский? — Ноздри Кулсубая дрогнули.
— За советский народ! А советский — это и башкирский, и татарский, и чувашский!.. Советский — это единое! — Загит очертил рукою широкий круг перед Кулсубаем. — Это всеобщее!..
— Земляк, ты меня не заманиваешь ли, чтобы поймать на крючок?
— На крючок тебя, земляк, уже подцепили колчаковцы! — ехидно заметил гость. — Банды этого кровопийцы Колчака сжигают башкирские аулы… Отшатнись от них, пока не поздно, Кулсубай-агай! Поедем вместе к красным богатырям!
Кулсубай тяжело вздохнул.
— Не торопи меня, земляк! Надо посоветоваться с джигитами.
— А они будут ждать твоего окончательного слова — привыкли повиноваться.
— И все-таки не торопи! Я должен подумать. Так что хватит об этом толковать. Объявлю тебе решение, а ты меня не подталкивай!.. — И Кулсубай оживленно спросил, чтобы показать, что повернул разговор в другую сторону: — Из Сакмая получаешь вести?
— Нет.
— Весною я был там с джигитами. Бибисару отвезли туда, оставили у Фатхии-абей на излечение. Подлец Сафуан ее тогда подстрелил, правда, случайно, — целился в тебя…
У Загита лицо покрылось жарким румянцем, с усилием перевел дыхание, осведомился подчеркнуто безразлично:
— Тяжелая рана?
— Поправляется! Все о тебе вспоминает. Полюбила она тебя, земляк.
— А Хажисултан-бай?
— Да что ей Хажисултан-бай! Ушла бесповоротно из его дома. Вольная птица!.. Тебя любит, одного тебя!
О Бибисаре Загит не мог бы спокойно говорить даже с верным другом, тем более не собирался откровенничать с Кулсубаем и потому деловым тоном спросил:
— Где Гайзулла?
— У красных! Ушел с обозом. В ауле, земляк, остались старики, старухи и женщины с детьми. Все джигиты у красных! Даже Нигматулла и младший сын Хажисултана Шаяхмет в вашем лагере. Радуйся, земляк!..
— И тебе, агай, пора идти по их следу, — посоветовал Загит.
— Беда, что я всегда прокладываю свою дорогу по целине, — отшутился хозяин, гулко хлопнул в ладоши, велел вбежавшему ординарцу принести кумыса и казы.[30] — Угощайся, земляк, и возвращайся в батальон. О своем решении я сообщу тебе своевременно.
После встречи с Загитом, встречи неожиданной и пока что безрезультатной, Кулсубай начал пристальнее приглядываться к белым генералам и все чаще и чаще своевольничать. Генерал Белов приказал ему совершить набег на красные полки под Стерлитамаком, — Кулсубай ослушался и увел отряд за Урал.
К нему стекались со всех сторон беглые белые солдаты и джигиты из разоренных колчаковцами башкирских аулов. Кулсубай создал в отряде четыре эскадрона и усердно, повседневно обучал всадников стрельбе на скаку, рубке, умению вести разведку, вплавь с конем форсировать реки.
Четыре приказа генерала Белова он не выполнил, наконец мятежника вызвал в штаб, в село Каран, генерал Элдарин.
Кулсубай не оробел, взял с собою самых надежных и самых отчаянных телохранителей и поехал в Каран.
Поздним вечером всадники подъехали к селу. Кулсубай еще толком не знал, зачем он едет к Элдарину, о чем станет говорить с ним, но уже не мог остановиться: так сорвавшийся со скалы камень неудержимо катится в ущелье, увлекая за собою песок и гальку.
В штабе адъютант, учтивый офицер, вытащил из кармана френча часы, демонстративно щелкнул золотою крышкой.
— Вы опоздали, господин Ахмедин. Его превосходительство…
— Генерал-эфенде…
— Его превосходительство примет вас утром. Переночуйте в казарме.
— Генерал-эфенде Элдарин лично пригласил меня в гости. Очень захотелось ему со мною встретиться!
— Его превосходительство…
— Не может принять — и не надо! Кланяться не буду! И ночевать в вашем осином гнезде не собираюсь. Прощайте, адъютант-эфенде.
Звеня шпорами, он вышел мерными шагами на крыльцо, гикнул телохранителям, прыгнул в седло, сжал коленями бока захрапевшего, помчавшегося карьером жеребца.
У реки Большой Иньяр он приказал джигитам остановиться.
— Устроим здесь привал, пусть лошади пасутся на лугу, а луна взойдет — поедем домой, но уже другой дорогой, чтобы беляки не настигли.
— Командир-эфенде, они уже скачут! — крикнул кто-то из всадников.
И верно, сухая, прокаленная солнцем дорога загудела от стука и топота копыт. Кулсубай приказал джигитам изготовиться к стрельбе, но все обошлось сравнительно мирно — прискакал адъютант с тремя вестовыми, сказал без почитания:
— Агай, заворачивай обратно, их превосходительство ждут!
— Если я срочно понадобился, то пусть генерал-эфенде сюда и приедет! — отрезал Кулсубай.
— Их превосходительство… Да что вы, господин Ахмедин, важничаете? Не помогаете белому движению, а лишь вредите! Не большевик ли вы? Не цените снисхождения их превосходительства!
— Да, я большевик! — вырвалось у Кулсубая. — А ты кто? Холуй Колчака и Дутова! На крови башкирского народа хочешь выслужиться и получить генеральские погоны и лампасы от Колчака!.. — Привстав на стременах, он душевно обратился к солдатам: — Джигиты, стыдно вам прислуживать белым генералам и нашим толстопузым баям! Расходитесь по аулам или идите ко мне в отряд! Не пропадете бесславно!..
— К тебе пойдем, отец! — в один голос, будто заранее сговорившись, выкликнули солдаты и тотчас смешались с телохранителями Кулсубая, срывая с плеч погоны, швыряя их в реку.
Адъютант выхватил из кобуры наган, но одумался, увидев нацеленные на него винтовки, с проклятиями повернул коня, помчался в деревню, нахлестывая плетью лошадь.
…А Кулсубай немедленно же начал с джигитами партизанскую борьбу против белых и их пособников. Нагнал он страху баям, муллам, попам, купцам, — в Омск полетели мольбы о спасении, жалобы на бездействие и трусость белых охранных отрядов. Командир колчаковского корпуса генерал Савельев растерялся: гоняться за неуловимыми всадниками Колсубая бессмысленно: сам того и гляди угодишь в засаду в темном лесу или в горном ущелье… Генерал решил перехитрить Кулсубая, послал к нему с белым флагом парламентера, пригласил к переговорам по прямому телеграфному проводу.
Кулсубай согласился приехать на ближайшую железнодорожную станцию.
В установленный час из стрекочущего, словно сверчки за печью, телеграфного аппарата поползла узкая лента с головоломной вязью точек и черточек тире.
— Генерал Савельев.
— Командир-эфенде Кулсубай. Здравия желаю, ваше превосходительство.
На генерала, бесспорно, такая уставная обходительность произвела самое радужное впечатление, он похвалил доблесть боевого офицера Ахмедина, сообщил, что ходатайствует о присвоении ему звания полковника.
— Рад стараться, ваше превосходительство.
— Вы умный и опытный офицер, господин Ахмедин. Верю, что не измените святому белому знамени. Из-за грубости некоторых штабных офицеров произошли досадные недоразумения. Надеюсь, что вы не станете придавать этому случаю важное значение. Нам нужно встретиться и поговорить. Прошу явиться ко мне в штаб.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— Вот и отлично. Не сомневался, что мы сговоримся. До встречи.
Хитрый как лис, Кулсубай умаслил самолюбивого генерала и, вернувшись в отряд, велел трубить тревогу. Внезапным налетом он смял, вдавил в землю полевую заставу белых и полностью перебил офицеров штаба — генерал Савельев бежал на коне с ординарцем в неизвестном направлении.
Кулсубаевцы изрядно похозяйничали в тылу Колчака: распускали со сборных пунктов мобилизованных в белую армию парней, увозили с собою с военных складов боеприпасы и продукты, винтовки и лекарства.
Приведя отряд обратно в деревню Алкыш, Кулсубай дал своим джигитам дневку на отдых и веселое, с самогоном и песнями, времяпрепровождение и сам всласть попарился в бане, полакомился чаем, а затем вызвал начальника штаба.
Начальник, есаул, служивший и царю-батюшке, и атаману Дутову, а теперь командиру-эфенде, худощавый, со светло-карими глазами, тотчас явился, щелкнул каблуками — шпоры нежно зазвенели — и вынул из нагрудного кармашка бумагу.
— Написал? — без вступления спросил Кулсубай.
— Написать-то я написал, да не знаю, правильно ли.
— Если написал, как я приказал, то, значит, правильно.
— Написал я по-вашему, эфенде, только…
— Говори, — разрешил Кулсубай.
— Сафуан Курбанов приехал из Оренбурга утром, я ему, конечно, письмо показал, а он говорит: «Раз эфенде велел, то правильно поступил, что так написал, но, говорит, письмо не отправляй, а обязательно сожги. С красными у нас, говорит, мира не было и не будет, говорит!..» — Есаул плавно погладил ладонями холеную бороду.
— Кто здесь командир? — разгневался Кулсубай, вскакивая, подступая к попятившемуся есаулу со сжатыми кулаками. — А? Говори: кто командир? Ты пляшешь под дудку Сафуана!.. Берегись! Кто мне мешает, тому пощады не будет!
— Слушаюсь.
Переведя дыхание, Кулсубай тяжело опустился на ковер.
— Читай!..
Есаул надел очки в железной тусклой оправе, хрипло, то и дело откашливаясь, прочитал:
— «Уважаемый товарищ Ленин!
Ваш привет, который послали с Михаилом, я получил. Спасибо. Теперь белых я бью беспощадно…»
— Подожди, — сказал Кулсубай, — пиши: «Михаил-белеш!»[31] Пусть Ленин знает, что Михаил давнишний мой приятель…
— «Михаил-белеш», — повторил и исправил в письме есаул. — «Я и мой отряд переходим на сторону красных. Поэтому я вас, товарищ Ленин, прошу: 1) не наказывать солдат и офицеров за то, что они были в колчаковских войсках; 2) выставить в Верхнеуральске и Стерлитамаке сторожевые заставы из красных полков, чтобы соблюдали порядок при переходе моего отряда и обозов через линию фронта.
Если эти условия не будут приняты, я уйду с джигитами в киргизские степи».
— Правильно! — одобрил Кулсубай. — Написано и вежливо, и твердо… Как ты думаешь, есаул, скоро товарищ Ленин получит мое письмо?
— Нет, не скоро.
— А почему?
— Москва от нас далеко. Почта по нынешним временам работает с перебоями. И вообще, командир-эфенде…
— Называй меня агаем, — милостиво разрешил Кулсубай. — Пора бросить эти белогвардейские привычки.
— И вообще, агай, лучше бы не посылать письмо прямо Ленину. Если он тебе прислал привет с твоим белешем Михаилом, то, значит, и вести переговоры хочет через Михаила.
— Как же поступить?
— Мои писаря перепишут письмо в двух экземплярах: одно послание вручим твоему земляку Загиту и белешу Михаилу, а второе пошлем Башревкому. Михаил обязательно перешлет Ленину твою грамоту со своим добавлением.
— Ай умница! — восхитился Кулсубай. — Хай-а-ай, мырдам, не зря тебя держу в начальниках штаба!..
— И надо бы вычеркнуть последние слова: «…уйду в киргизские степи», агай! — осмелев, сказал есаул. — Неприлично предъявлять Ленину такие требования.
Но высокомерный Кулсубай наотрез отказался изменить текст письма, обругал есаула за дерзость.
— Обойдусь без твоих указаний! Переписывай начисто да пошли вестового за Сафуаном.
Однако найти Сафуана Курбанова не смогли, а поутру выяснилось, что он с четырьмя офицерами первого эскадрона и своими ординарцами убежал к Хажисултану-баю, вступил в повстанческую антисоветскую дружину.
— Упустили! — бушевал Кулсубай, попрекая и есаула, и офицеров. — На ваших же глазах они седлали коней! Что бы спросить: куда собрались? Ну, я его поймаю, ха-а-ай, из-под земли добуду, с живого шкуру сдеру!.. Послали письма? — прицепился он к начальнику штаба.
— Отправлены с нарочным ночью! — отрапортовал есаул.
— Слава аллаху, что это дело не угробили, — подобрел Кулсубай-агай.
Услышав, что Загит уехал куда-то в командировку, Гульямал потеряла покой, то и дело бегала к штабу, с нетерпением ждала возвращения комбата: она уверилась, что Загит непременно встретит в пути Хисматуллу, а если не встретит, то узнает, где тот странствует. Год и двадцать три дня она жила без Хисматуллы, — отмечала аккуратно и в памяти и на бумаге каждый прошедший день бабьего одиночества. Хоть бы краткую весточку прислал: мол, жив-здоров… И мать Хисматуллы, болезненная Сайдеямал, говорили, не получала от него писем и устных поклонов. Енгей забыл и родимую матушку забыл!.. Неужели погиб в боях? Нет, нет! Ее Хисматулла жив, а если ранен, пусть тяжело ранен, пусть без ног остался, то Гульямал примет его, до последнего своего вздоха станет ухаживать за ним.
В сумерках Гульямал возвращалась из штаба в лазарет. В задумчивости она не приметила застенчиво улыбнувшегося ей командира роты Ахняфа, неразговорчивого, вечно озабоченного какими-то думами юношу.
— Сестра! Сестрица!..
— А! Это вы? Здравствуйте!.. Напугали! — безучастно сказала она, вовсе не желая обидеть Ахняфа.
— А я-то считал, что вы храбрая!
— Мы, женщины, храбрые до поры до времени…
— А почему вы такая невеселая?
— Нет, я веселая, я всегда веселая. — Гульямал рассмеялась, но притворяться она не умела, и смех прозвучал безрадостно.
Чуткий парень и это уловил, помрачнел, пробормотал, не смея поднять на нее глаз из-под козырька форменной фуражки:
— Скрываете вы от меня свое горе, сестрица! Когда я лежал в лазарете, то вы были совсем другой! Ласковой! Внимательной!..
«Наивная ты, молодая душа! Я же тебя израненного жалела… И сейчас раненые не видят меня мрачной…»
— Подождите, — боясь, что она уйдет, сказал Ахняф. — Вы так мне и не ответили! Я ведь тогда признался… всю правду сказал! Я жду, я надеюсь… А вы стараетесь со мной не встречаться. Мне плохо без вас…
«Что я могу поделать со своим сердцем, милый? Сочувствую… Когда Хисматулла отталкивал меня, рыдала горькими, как полынь, слезами».
— Кустым, — мягко, но неприступно произнесла Гульямал, — у тебя вся жизнь впереди, ты встретишь нежную, красивую девушку… Зачем я тебе, кустым?
И, не прощаясь, чтобы не расплакаться, она быстро взбежала на высокое крыльцо.
Вечером, после дежурства, она, усталая, еще раз наведалась в штаб и окончательно расстроилась: Загит не приехал… В окне дома, где жили сестры милосердия батальона, тускло лучилась керосиновая лампа без стекла. Дверь была распахнута, в полутемной горнице на полу лежали охапки душистого сена, прикрытые одеялами, шинелями. Девушки готовились ко сну: расчесывали косы, раздевались, весело разговаривая о событиях минувшего дня.
Унылое лицо Гульямал словно отрезвило их, девушки перестали смеяться, переглянулись.
— Где ты пропадала?
— А мы уж забеспокоились!
— В штаб заходила, — вяло обронила Гульямал.
— Вернулся комбат?
— Говорят, что вернется поздно вечером…
Круглолицая Галия убавила фитиль, чтобы лампа не коптила, потянулась, с завыванием зевнула, сконфуженно рассмеялась и вдруг сказала невпопад:
— А ведь Загит-агай может встретить Хисматуллу в штабе!
«Значит, говорили только что обо мне и Хисматулле», — догадалась Гульямал.
— Если бы Хисматулла находился в дивизии и даже в армии, обязательно наткнулся бы на земляка, — сердясь и на себя, и на девчачье любопытство, произнесла она тоскливо. — И услышал бы обо мне.
— А почему же ты с таким нетерпением ждешь комбата? — прицепилась к ней кокетливая Назифа.
— Утопающая хватается за соломинку…
— Нет, Гульямал-енгей, правда, я вот удивляюсь тебе, твоей верности, — затараторила Назифа. — О такой верности только в песнях поют!.. А я влюблялась бесконечно в джигитов, но не переживала, не страдала, ха! Очень нужно!.. Совсем уж полюбила парня, и бравого парня, загляденье, а через день-два встретила другого джигита и в него втрескалась до безумия!..
Девушки добродушно засмеялись.
— Да разве это любовь, Назифа-хылу?[32] Увлечение! Баловство! — сказала с упреком Гульямал. — А вот полюбишь по-настоящему, прикипишь сердцем к посланному судьбою, тогда сразу бросишь свои развлечения, изведаешь и слезы, и горечь разлуки!
Девушки притихли, посмотрели на нее сочувственно.
Гульямал легла, накрылась камзолом, задумчиво взглянула на потолок, по которому бегали золотистые блики от вздрагивающего лепестка огонька лампы, сказала негромко, погружаясь в воспоминания:
— Когда была девчонкой, тоже на многих парней заглядывалась. Неожиданно, не спросив моего согласия, как у нас водится, выдали меня замуж… Муж вскорости умер. И, на свою погибель, полюбила я Хисматуллу-кайнеша.[33] Теперь не вижу вокруг ни одного джигита, о кайнеше думаю всегда и всюду, во сне с ним беседую, наяву слезы лью и смеюсь от счастья, что он живет на земле, хотя и далеко от меня… Ну, девушки, тушите лампу и ложитесь! Завтра ведь на дежурство.
Утром Гульямал услышала в открытое окошко, как ездовой крикнул приятелю у батальонной кухни:
— Комбат вернулся! Созывает всех командиров!
Наскоро умывшись, причесавшись, Гульямал понеслась, земли не чуя под собою, в штаб. Обычно она держалась солидно, церемонно, и за это ее уважали красноармейцы и командиры, а в этот день резво бежала, как газель, не отвечая на приветствия знакомых.
Загит, исхудавший, в запыленной форме, стоял на крыльце штаба и разговаривал с командирами; ординарцы только что увели дымившихся испариной, нерасседланных лошадей; штабной писарь уже подступил к комбату с приказами, ждущими его подписи; телеграфист принес папку со срочными расшифрованными депешами.
— Кустым!.. Товарищ комбат!.. Загит-кустым!.. — промолвила Гульямал через силу, отталкивая и писаря, и телеграфиста, и заплакала.
— Да что с тобой, енгей? — Загит всегда терялся при виде плачущей женщины. — Неужели тебя обидели?
— Никто меня не обижал! — спохватилась Гульямал. — Прости, кустым, бабью глупость!.. Примчалась услышать от тебя добрые вести. Привыкла, что ты всегда в батальоне. Без тебя сиротливо…
Загит ничего не понял из ее бессвязных слов, но протянул:
— А-а-а! Новости добрые, енгей, очень приятные. Башревком переехал в Стерлитамак. Дутовские казаки бегут без оглядки в степи. Башкирская бригада перешла от белых к нам! Вот-вот прибудет к нам и Кулсубай с джигитами.
— Ничего не слышал в штабе о… о Хисматулле? — боязливо, еле слышно спросила Гульямал.
— А-а-а! — понимающе протянул комбат. — Нет, ничего не слышал.
Гульямал громко всхлипнула.
«О аллах, она сейчас опять зарыдает!..»
— Не сегодня-завтра мы освободим от беляков Сакмаево, — бодро, чтобы как-то успокоить Гульямал, сказал Загит. — Там все выясним. Столько терпела, потерпи еще считанные дни. А хочешь, поедем вместе встречать отряд Кулсубая-эфенде…
— Нет, мне пора на дежурство, — улыбнулась сквозь слезы Гульямал. — Разве бросишь раненых? Спасибо, товарищ комбат!
Кулсубай не терял времени понапрасну, молниеносным ударом разгромил белый гарнизон в Идельбаше, отогнал колчаковцев и дутовцев за реку Урал и остановился на отдых в деревне Кармашлы, полагая, едва ли справедливо, что джигиты и он сам теперь имеют право и отоспаться, и попировать, и побаловаться с молодухами.
Однако отдыхать не довелось — командир соседнего красного пехотного полка Пензенской дивизии прислал гонца с просьбой о помощи: атакуют крупные силы противника, а в полку нет патронов и продовольствия, красноармейцы голодные, в разбитых походами лаптях.
Кулсубай не мог отказать соседу — это было бы недостойно чести джигита. И он приказал своим всадникам готовиться к походу.
Разведчики вскоре сообщили, что полк белых с артиллерийским дивизионом занял позиции на правом берегу Канана, а чуть позади, в двух киргизских аулах, находятся обозы.
— Вот мы сперва нападем ночью на аулы, захватим обозы с боеприпасами, с продовольствием, а на рассвете, когда часовые задремлют, убаюканные тишиной, ударим по белякам с тыла, — сказал Кулсубай начальнику штаба. — Пиши приказ!
— Да я лучше на словах объясню командирам эскадронов, — кивнул есаул и ушел: он уже смирился, что его приказы в дни партизанской борьбы командиры всех степеней употребляли на цигарки, бумага была скверная…
Ночь наступила дождливая, лошади, измотанные бесконечными походами, еще не отдохнули, не вошли в тело и вяло брели по грязной дороге, разъезжаясь копытами по скользкой глине. Северный студеный ветер пронизывал всадников до костей. Стояла такая темень, что хоть глаз выколи…
Перед атакой Кулсубай обратился к джигитам с отеческим напутствием:
— Нас вдвое меньше, чем белых, мои сыны!.. И вы, и ваши кони устали. Но не падайте духом. Если нападем смело, дружно, внезапно, то обязательно разгромим беляков. Из степи они нас не ждут — сторожат левый берег Канана. Вперед!..
Опытные разведчики, ползавшие бесшумно, по-пластунски, сняли часовых — те и не вскрикнули… С бархатистым шуршанием взлетела, прочертила темный небосвод красная ракета и как бы подтолкнула джигитов — эскадроны развернулись и лавой понеслись на позиции противника. Белые солдаты и офицеры выбегали из землянок, выпрыгивали из окон изб без сапог, в нательных рубахах, отстреливались наугад. Кулсубаевцы рубили их саблями, стреляли в упор по мечущимся, обезумевшим от страха воякам, сбивали лошадьми в грязь.
Нехотя занимался серый рассвет. Кулсубай поздравил джигитов с победой, велел подсчитать трофеи, незамедлительно везти патроны и провизию соседям.
Начальник штаба поморщился:
— Командир-эфенде…
— Сколько раз я тебя поправлял: не «эфенде», а «товарищ командир»! Ты сам-то где несешь службу? В Красной Армии!..
Есаул вздохнул: похоже было, что не очень он радовался, что служит в Красной Армии.
— Товарищ командир, а лучше бы не посылать обоз соседям, — осторожно заметил он. — Понимаешь, наши джигиты привыкли, что вся добыча после боя доставалась им! Очень это не понравится нашим парням — лакомый кусок пронесли мимо рта.
— Ну, оставь им кое-что, — разрешил Кулсубай.
— Вот именно — кое-что! — многозначительно сказал есаул. — Ты помни, агай, что наши парни в бою лютые, не боятся ни аллаха, ни черта, но набаловались пировать после боя…
— Значит, будем укреплять дисциплину по-большевистски! — охотно обещал Кулсубай, но после ухода есаула задумался…
В ближайшие дни приехал интендант из штаба Пензенской дивизии и провел учет всех трофеев. Не только джигитам, но и самому Кулсубаю такие строгости не понравились.
«Если от меня отшатнутся джигиты, то я погибну!.. Конечно, в Красной Армии свои порядки, я это знал, и мои всадники знают, но они подчинятся скорее красному командиру Загиту, чем мне, атаману!»
В довершение неурядиц вестовой привез приказ начальника Пензенской дивизии: отряду Кулсубая предписано идти в казахские степи, там в аулах провести мобилизацию и людей, и лошадей, срочно обучать новобранцев.
Осень выдалась ранняя, то падал мокрый снег и таял, то моросил нескончаемый унылый дождь. Лошади совсем обессилели, а джигиты, оборванные, вшивые, неделями ночевавшие у костров, забывшие и о банях и о теплых избах, все чаще бросали на Кулсубая недовольные взгляды.
Есаул каждодневно докладывал, что в эскадронах началось шевеление, кое-кто из горластых всадников подбивает приятелей бросить выслуживающегося у красных Кулсубая и, пока не поздно, возвращаться в родные аулы.
«Не ты ли благословляешь их на бегство?.. Ох, есаул, поймаю с поличным — зарублю!..»
И Кулсубай велел трубить общий сбор.
В мутно-серых облаках ныряло тусклое солнце, нежаркое, не веселящее душу. С севера, с Урала, летели крутые волны холодного ветра. Степь лежала плоская, хмурая, с выгоревшей, рыжей травою, с черными трещинами оврагов, с протоптанными в грязи дорогами, уходящими в Хиву, в Туркестан, в Акмолинск.
Эскадроны стали полукругом, и всадники молчали от усталости и от обиды на Кулсубая — он это чувствовал.
«Зима, скоро зима!..» — сказал он себе, нахлобучил поглубже шлем с красной звездою, передернул лопатками под забрызганной грязью шинелью; на левом рукаве была пришита эмблема: зеленый полумесяц, а над ним алая звездочка.[34]
Он ясно понимал, что криком, страхом не возьмешь джигитов, не слезавших всю осень с седла, спавших на оледенелой земле… А где Кулсубай отыщет слова, берущие за душу, стыдящие малодушных, вдохновляющие потерявших веру?.. Когда-то на прииске он умел двумя-тремя словами увлекать за собою старателей, но там рядом с ним был мудрый Михаил, прошедший ленинскую школу революции, и часто Кулсубай повторял речь Михаила, пожалуй, еще более страстно, пылко… А здесь Кулсубай сам за все отвечает, никто ему не подскажет, никто не поправит, — надо бережно взвесить каждое свое слово, иначе все пойдет насмарку… В степи, совсем неподалеку, бродят конные разъезды белых, отряды дутовских казаков, разбойничьи шайки — любую минуту жди нападения!.. Джигиты всегда были готовы идти за Кулсубаем в огонь и воду. Не надломилась ли их стойкость от изнурительной усталости степных походов?
Привстав на стременах, Кулсубай прокричал во всю силу легких:
— Друзья! До сих пор судьба относилась к нам одинаково: и победы, и боевые неудачи, и утраты друзей мы делили поровну. Вы воевали, и я воевал! Вы голодали, но и я голодал! Теперь вы приуныли, растерялись, тяготы походов вам не по силам, и вы хотите бросить меня, своего командира, своего старшего брата, вернуться в родные аулы. Неволить не стану! Кто мне верит, тот пойдет за мною в бой, в степную стужу! Кто не верит, тот пусть уходит!.. Один пойду на врага, который сжигает аулы, убивает старателей, мужиков, вдовами пускает по миру наших жен, сиротами — детей! Пойду один в бой и умру честно.
Он выхватил саблю, леденисто сверкнувшую над его головою, и, пришпорив всхрапнувшего жеребца, медленно поскакал по проселку, уходящему в ненастное степное безмолвие.
В стылой, тяжелой тишине он, почерневший от горя, слышал только мерный топот своего коня и бешеные удары своего сердца.
И вдруг степь взорвалась ликующими криками:
— Ага-а-а-ай, подожди, мы с тобою!
Он оглянулся и беззвучно зарыдал от счастья — эскадроны в строю, словно церемониальным маршем, мчались за ним, степь загудела победными колоколами.
Этой же осенью Загит простыл в походе и свалился. Простуда и раньше привязывалась к нему, но он быстро с нею управлялся: выпивал залпом стакан самогона-первача, накрывался тулупом и утром вскакивал молодец молодцом. На этот раз привычное лечение не помогло — виски раскалывались от боли, Загит задыхался, то его бросало в нестерпимый жар, то он цепенел от озноба, и перепуганная Гульямал вызвала из дивизионного госпиталя врача.
Приехал на тарантасе сердитый старик в пенсне, с раздвоенной седою бородою, окинул Загита беглым взглядом и вынес приговор:
— Воспаление легких! В госпиталь!
Загит попытался сопротивляться:
— Товарищ доктор…
— Уже сорок лет доктор… Вас и осматривать-то не надо, по первому взгляду видно, что дышите на ладан. Поражен, что старшая сестра, — он кивнул на Гульямал, — этого не заметила и до сих пор не отправила вас в госпиталь.
— Товарищ доктор, я не могу бросать батальон, лечите здесь, обещаю выполнять все ваши требования.
— Красной Армии вы нужны живым, а не покойником!.. Доложу о вашей недисциплинированности комиссару дивизии товарищу Трофимову.
Загит понял, что упрямством старика не осилить, и начал маневрировать:
— Товарищ доктор, разрешите остаться в батальоне! Со своими!.. Дома и стены лечат!
Гульямал и красотка Назифа принялись слезно умолять доктора, клялись, что глаз не спустят с комбата, станут кормить его с ложечки, лелеять, как младенца.
— Да я одна его выхожу! — пылко воскликнула Назифа, но, услышав, как подружки за ее спиной зафыркали, зашушукались, сконфузилась и спряталась за Гульямал.
— Отлично, отлично, — обронил в бороду врач, — занимайтесь знахарством, а я умываю руки и буквально, и символически! Сегодня же доложу товарищу Трофимову.
Все же на крыльце он дал Гульямал дельные медицинские советы и обещал заглянуть дня через два-три.
В сенях, проводив доктора, Гульямал наткнулась на Назифу и вполголоса сказала:
— Если хочешь, лечи комбата! Но… без глупостей. Сама призналась, что все твои влюбленности короче воробьиного носа. Комбат личность серьезная, и не мути ему голову!
Назифа взвизгнула:
— Да что вы, Гульямал-апай! Смею ли я влюбиться в командира?
— Еще как посмеешь!.. Дело разве в командире? Любовь не пламя, вспыхнет — водою не зальешь!
— Я же просто так, к слову!
Глаза у девушки были шальными, — ясно, что влюблена в Загита без памяти.
«Не водою, а слезами заливают безнадежную любовь», — сказала себе Гульямал, махнула рукою и ушла: слава аллаху, хлопот у нее с больными и ранеными красноармейцами было невпроворот, и размышлять и рассуждать о любви было недосуг.
А осчастливленная Назифа на цыпочках скользнула в горницу, подошла к Загиту. Тот лежал спокойно на спине, закрыв глаза, и девушка решила, что комбат уснул, и принялась бесшумно прибирать — повесила на вешалку шинель, вынесла на кухню сапоги, мокрой тряпкой вытерла стол.
А Загит то дремал, обессилев, то просыпался в поту и сквозь полусмеженные веки наблюдал, как красивая, статная девушка хлопотала подле него — то платком смахнет испарину со лба, то заботливо подоткнет одеяло, то поднесет к воспаленным губам стакан с кисленьким клюквенным настоем… Загит рос сиротою, в нужде, среди чужих, и теперь так благостна была ему нежность девушки.
— Сестра, — позвал он.
Девушка обернулась и заученно твердым тоном сказала:
— Товарищ командир, вам разговаривать запрещено! И двигаться тоже запрещено!
— Если я командир, то сам знаю, что мне делать, — усмехнулся Загит. — А ты откуда, сестренка?
— Я из маленького аула близ Тукана, Бускина Назифа.
— По фамилии я тебя запомнил давно, ты все с Гульямал-апай вместе ходишь, и в штаб, и в лазарет, а имени вот не знал…
— Я апай очень уважаю! — с вызовом сказала Назифа.
— Кто же Гульямал не уважает… И умна, и честна! — сердечно произнес Загит. — А кто же у тебя, сестренка, дома остался?
— Никого там нету, пустой дом, отец и мать умерли, я жила у старшего брата, он хотел меня насильно выдать замуж за богатого старика, а я убежала на прииск.
— А где же ты познакомилась с Гульямал-апай?
— В Кэжэне. Она шла с красноармейцами, увидела, что я плачу у забора, подошла и приголубила. В тот день они отступали из Кэжэна. Все с винтовками, с револьверами, и у апай ружье… Она говорит: «Поедем с нами». Конечно, я согласилась…
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
— Если б моя младшая сестренка Гамиля не умерла, ей бы тоже сейчас было бы восемнадцать… Она замерзла, когда шла на прииск! — Голос Загита прервался.
— Товарищ командир, вам очень вредно так долго разговаривать! — строго заметила Назифа. — Нагоните себе температуру на ночь. А меня же Гульямал-апай отругает, запретит за вами ухаживать.
На этот раз комбат подчинился беспрекословно.
…Через несколько дней Пензенская дивизия ушла с боями, с атаками на восток, в Сибирь. По совету дивизионного врача Загита, хотя и поправившегося, но все еще слабого, оставили в деревне. Временно? Как знать!.. А выхаживать выздоравливающего комбата осталась, с благословения Гульям-апай, Назифа Бускина.
Отряд Кулсубая вернули из киргизских степей и поставили на отдых в аулах на берегу Урала. Передышка радовала и джигитов, и Кулсубая: всадники мечтали отоспаться, отмыться и лошадей откормить, а командир желал приналечь на боевую учебу, чтобы сколачивать, как говорят в армии, эскадроны.
Как-то к Кулсубаю приехал сотрудник ЧК, круглолицый юноша, светловолосый, в кожаном костюме. Уединившись с Кулсубаем, предъявив документы, чекист сказал напрямик:
— Интересуюсь Сафуаном Курбановым и Хажисултаном.
— Сафуан бежал из моего отряда. Где он сейчас? Не знаю, — развел руками Кулсубай.
— Это нам известно.
— А если известно, так чего же спрашиваете? — Командир недовольно нахмурился. — Не подозреваете ли вы, что я его спрятал?
— Нет, и этого мы не предполагаем. Меня интересует прошлая жизнь Сафуана.
— А что я знаю? По сути, ничего не знаю. Не приглядывался к нему! На золотом прииске Сафуан по-настоящему и не работал: придет, повертится и уйдет… Правда, в грудь себя колотил, клялся, что умрет за башкирскую нацию. Людей сбивал с толку, да и меня тоже… Эх! Попался бы мне в руки, — выдавил бы из него сукровицу! — прорычал, внезапно вспылив, Кулсубай.
— Вполне вас понимаю! — сказал чекист. — А Сафуан ныне работает в Башревкоме. И ничего поделать с ним пока, — он с нажимом повторил: —…пока невозможно!
Кулсубай так и взвился:
— Чего ж ты меня путаешь?
— Да ведь и нас путают, товарищ командир!.. Между прочим, меня зовут Василием. Василий Иванович. Я из Златоустовских мастеровых… Да, товарищ, нас путают, нас ведут по ложному следу, а мы обязаны отыскать истину. Для этого мы и существуем, чекисты… — Закурив, он продолжал: — Вы, товарищ, старый военный и умеете хранить военную тайну. Так что о Сафуане ни слова! А теперь другая задача: надо обезвредить Хажисултана. Помогите! Он, по нашим сведениям, с шайкой подручных крутит где-то у берегов Урала, мутит народ, собирает оружие, вербует повстанцев.
— Охотно!
Кулсубай вызвал есаула, велел выслать разведывательные патрули по всем направлениям в степь.
— Пусть действуют осторожно, в схватку не ввязываются, а выведают о Хажисултане у местных жителей.
— Понимаю! — Есаул с подозрением покосился на Василия Ивановича, дернул плечом и удалился.
За утренним чаепитием, продолжительным и обильным, чекист сказал как бы между прочим:
— Оказывается, вас отлично знает товарищ Трофимов!
— Что значит «оказывается»? Он мой белеш. Он мой друг. До революции мы, старатели, звали его Михайлом. Это он вам, молодым, товарищ Трофимов… Когда же ты с ним встречался?
— Да на той неделе.
— Правда, что он теперь не комиссар дивизии?
— Правда. Перевели его на партийную работу. Собственно, я и к вам-то приехал по его совету.
— Почему же сразу не сказал? — Короткая шея Кулсубая начала наливаться кровью, он задышал сипло.
— Не знаю даже… забыл! — Василий Иванович опустил глаза.
— Ну, ты и язва! Ничего не забыл, а хитрил! — Кулсубай с удовольствием рассмеялся. — Раздумывал: можно ли мне поручать секретное дело?.. Дескать, он белым служил! И характер, мол, у него крутой!.. Конечно, вы со своей стороны и правы, что сразу не доверяете, — великодушно добавил он.
— Рад, что ты это понимаешь, — обрадовался Василий Иванович.
В это время пришел есаул, от чая отказался — некогда, — сказал, что вернулись разведчики, доложили, что видели у развилки дорог большое стадо, старший пастух говорит, что встречал Хажисултана в Верхнеуральске, на базаре.
— А он не врет?
— Кто ж его знает, агай… Проверим!
— Я сам поеду! — вскочил с ковра Кулсубай.
— Возьмите меня с собой, — сказал чекист. — По нашим сведениям, Хажисултан со стадами и джигитами действительно направлялся к Верхнеуральску.
Кулсубай велел седлать лошадей.
В степи подморозило, дорога была крепкая, подковы коней звенели бодро, задористо. Ветер гнал по земле, заросшей сухой травою, снежную крупу, забивая ею канавы, проселочные колеи, овраги.
Кулсубай с напряжением думал, всматриваясь в сизую даль, затем сказал, повернув к едущему рядом Василию Ивановичу озябшее лицо:
— Если Сафуан работает в Башревкоме, то он, наверно, одумался! Башревком — учреждение ответственное!
— В душу не заглянешь, — уклончиво сказал Василий Иванович. — Вот и нужно узнать: не помогает ли он Колчаку?.. Такой пронырливый лазутчик — это же находка для колчаковской разведки!
Кулсубай присвистнул, покачав головою, — верно, могло и так случиться.
— От меня он убежал к Хажисултану.
— А вы давно его знаете?
— Кого? Хажисултана? Знаю с незапамятных времен! Как не знать такого зверя! Чудовище! Людоед!.. Сколько горючих слез пролили земляки из-за его истязаний… Нафису и ее любимого парня по его повелению привязали к конским хвостам и водили с позором по аулу. У Хайретдина вся жизнь пошла прахом из-за его произвола. Да я сам много обиды испытал от свирепого бая. Он меня прогнал с работы, и пришлось мне с Гайзуллой скитаться по Уралу.
Кулсубай не поинтересовался, известны ли чекисту эти имена, а говорил себе под нос, будто посыпал солью кровоточащую рану.
— А его сыновья? — спросил Василий Иванович.
— Такие же изуверы! Видишь, в восемнадцатом году Хажисултан создал Сакмаевскую народную думу, а при белых «Комитет по распространению прав гражданства и свободы среди мусульман». С подручными из этих учреждений он истреблял коммунистов, собственноручно расстреливал… Шаяхмет-мулла, младший его сынок, мутил воду, помогал белым, в моем отряде не задержался, а служил в гарнизоне Кабзы. Его Хажисултан послал в Омск с посланием Колчаку от благодарных башкир! А старшие его братья…
Он не закончил, прищурился — карьером к ним приближался всадник из передового дозора.
— Ну что там?
— Командир-эфенде…
«Опять эфенде! Сколько раз предупреждал!..» — и Кулсубай виновато покосился на чекиста.
В лице Василия Ивановича не дрогнула ни единая жилка.
— …мы остановили пастухов и стадо!
— Вот и молодцы! — Кулсубай обернулся к джигитам, ехавшим позади: — Рассыпаться цепью! Окружите, чтоб ни один не ускользнул! Живо!
Стадо овец и лошадей, почти неразличимое на сером, со снежными пятнами степном ковре, неторопливо ползло в стороне от дороги; арбы с поклажей и утварью ехали по проселку. Кулсубай прикинул наметанным глазом: пожалуй, свыше тысячи голов. Богатство!.. Овцы и лошади щипали пожухлую траву на проплешинах, где ветер сдул снег.
Пастухи, пешие и верхоконные, сгрудились, боязливо смотрели на подъезжавших Кулсубая и Василия Ивановича.
— Кто старший? — властно спросил Кулсубай по-башкирски.
— Я, я, бай, — охотно отозвался старик в стоптанных лаптях, в изношенной шапке и рваном, в пестрых заплатах чекмене.
Кулсубая удивило, что пастух держит себя так уверенно.
— Я тебе, отец, не бай, а командир Красной Армии, — внушительно сказал он. — Чье это стадо?
— Без хозяина стадо не бывает, командир-бай! Это стадо аульное, народное, гоним мы его от белых, шайтан их побери!.. Земляки велели сохранить стадо, а сами ушли в леса с женами, детьми.
— От белых, говоришь, а сам гонишь скот к белым? — Усы Кулсубая угрожающе дрогнули.
— Ай, уландар, уландар![35] — заныл старик, раскачиваясь, молитвенно подняв руки. — Мучили нас белые офицеры! Теперь вот вы привязались, не верите!.. Да разве разберешь в степи, где белые, где красные? Мы-то, дураки, думали, что в Верхнеуральске красные, и спокойно шли туда. Сколько верст зря протопали!.. Надо же, такое горе!.. Эге-ей, чего рты разинули? Поворачивайте обратно! — крикнул он пастухам.
Джигиты вопросительно взглянули на Кулсубая, ожидая приказа, а пастухи уже проворно рассыпались по степи, подзывая сторожевых псов, погоняя лошадей и овец криками, свистом, посохами.
— Ай, нишана мы, нишана!..[36] — причитал с привычным лицемерием старик, вытирая рукавом чекменя слезящиеся глаза.
— Ты, отец, Хажисултана на степных просторах не встречал?
— Встречал, встречал! — радостно воскликнул пастух. — На тройке, со слугами катил в Верхнеуральск!.. Теперь, гляди, там пирует с приятелями! Он ведь такой, гуляка!..
Старик подошел к гнедому коню и, не ставя ноги в стремя, вскочил в седло, собрал в горсть поводья.
— Погоди, эй!
Однако пастух не остановился, подскакал к обозу и призывно замахал плетью, зычно крикнул — Кулсубай не расслышал слов, — и тотчас же из-за арбы из лошадиного табуна вылетел на сытом, застоявшемся жеребце всадник в синем тулупчике; пригнувшись, пряча лицо в гриве коня, помчался в темнеющую от ранних сумерек степь.
— Держи! Хажисултан!.. Гей! Лови, эгей! — завопил осененный догадкой Кулсубай. — Держи Хажисултана! Эге-ге-е-ей!..
Лошади кулсубаевских джигитов устали, а под беглецом жеребец был породистых кровей, скакал играючи, как бы наслаждаясь своей лихостью и статью.
«Сейчас он нырнет в овраг — и поминай как звали!..» — испугался Кулсубай и, представив, как злорадно усмехается Хажисултан, выхватил револьвер и прицелился.
Василий Иванович цепко схватил его за руку, отвел в сторону дуло:
— Он нам нужен живой!..
Наверняка удалось бы скрыться баю, но разведчики Кулсубая отлично владели мастерством партизанской войны и на всякий случай, не дожидаясь приказа, сторожили дорогу далеко впереди, — к ним и примчался уже ликующий Хажисултан, опомниться не успел, как его окружили с обнаженными саблями джигиты.
— Убейте меня, продавшие веру кафырам! — величественно простонал бай, отдавая джигитам саблю и револьвер. — Убейте!.. Впереди вас ждет расплата за то, что надругались над богобоязненным мусульманином! Проклятье аллаха обрушится на вас!..
Подъехавший Кулсубай посинел от злобы.
— Нет, лицемер, тебя раньше поразят проклятья! Ты мучил, грабил, ты убивал неповинных! Ты измывался над молодухами и старцами! Тебя, не нас, покарает всевышний! — Он помнил предупреждение чекиста и совладал с собою, не схватился за револьвер. — Вяжите его!
Пользуясь замешательством, старший пастух с подручными сгинули в предвечерней мгле, то снежно-синей, то мрачно-черной, но Кулсубай не рассердился на своих всадников: улов-то был нынче редкостно удачным…
На обратном пути он посетовал:
— Эх, Василий, напрасно ты придерживаешься порядка!.. Да я б его задушил собственными руками! Своим бы ножом зарезал!
— Нет, товарищ, без суда и следствия убивать даже самого грязного преступника недопустимо. Это первейшее назидание товарища Дзержинского, — сказал убежденно чекист.
Кулсубай не согласился:
— Хажисултан сосал кровь народа и не мог насытиться! А мне теперь прикажете его пожалеть? Ха!.. Кровь за кровь! Смерть за смерть! — сдавленным от ярости голосом произнес он. — И это ты решил защищать лютого, с окровавленной пастью волка?
— Да не горячись! — урезонил его Василий Иванович. — Кому охота защищать Хажисултана? Его будет судить Ревтрибунал Башкирской республики.
— А вдруг его оправдают?
— Агай, агай, в трибунале заседают коммунисты! Они разберутся в обстоятельствах дела и вынесут справедливый приговор. Хажисултана и его пособников ждет суровая кара.
Подумав, Кулсубай вяло заметил:
— Мы тоже бы его по справедливости без трибунала зарезали… Врагу пощады давать не намерен!.. Ладно, подождем приговора. Тебе, парень, я верю.
— Спасибо на добром слове, — серьезно сказал чекист. — В штабе составим акт о поимке преступника, а тебе я выдам расписку: «Принял арестованного Хажисултана, в чем и подписуюсь собственноручно».
— А печать?
— Печати у меня нету.
— Ладно, есть у моего начальника штаба, пусть есаул и пришлепнет, — веселее сказал Кулсубай.
С надежным конвоем Хажисултана отправили в Стерлитамак, Василий Иванович уехал по секретным делам в горные аулы, а Кулсубаю было приказано с отрядом идти форсированным маршем в Верхнеуральск, где укрылись сыновья Хажисултана — Шаяхмет и Затман.
Поход был изнурительным, лошади питались только подножным кормом — щипали траву в бесснежной степи, всадники дремали в седлах, терзаемые и голодом и стужей, и Кулсубай никого не торопил, не командовал, не ругался, а по-отечески уговаривал джигитов терпеть и служить честно, как и подобает красным воинам.
В отряде Шаяхмета и Затмана остались самые преданные пособники — они бросались в сечу с мусульманским фанатизмом, заранее вручив душу аллаху, не надеясь на спасение.
И джигиты Кулсубая их не щадили — рубили сплеча, вбивали пулю в упор. Шаяхмет попал в плен. Кулсубай успел выхватить его из рук своих разгоряченных джигитов, но те все-таки его изрядно помяли… А Затман с телохранителями скрылся.
В пригородном селе Кулсубай остановил отряд на отдых. Стояла глухая, метельная полночь. Ординарец заколотил и плетью и кулаками в ворота приземистого, но крепкого дома.
— Отворяй! — кричал он и по-башкирски, и по-русски.
В доме не зажигали свет, не откликались, но неожиданно пронзительно завопили, завизжали женщины и дети:
— Спасите!.. Большевики убивать пришли!.. Аллах, спаси!
Ординарец с седла влез на забор, спрыгнул во двор, открыл ворота. Кулсубай, есаул, вестовые въехали, с удивлением и раздражением прислушиваясь к душу леденящим рыданиям и стонам.
— Алла-а а, спаси!..
— С чего это они сбесились? — Кулсубай спрыгнул с седла, на негнущихся после долгого ночного перехода ногах прошел к крыльцу. — Поди узнай!..
Ординарец толкнул дверь, через минуту вывел растрепанную старуху; она так перепугалась, что слова вымолвить не могла, а лишь тянула к Кулсубаю трясущиеся руки.
— Мать, да что с тобою?.. Мы не разбойники, мы не белые, мы красные и бедняков не обижаем, — мягко сказал Кулсубай. — Поставь-ка самовар, мы у тебя переночуем.
Старуха все еще не пришла в себя, норовила броситься в ноги гостям, причитала, как плакальщица на похоронах:
— Агай! Не трогай детей, ради аллаха!..
— Да кому нужны твои дети! — с досадой сказал Кулсубай и вошел в душную горницу.
Ординарец запалил стеариновую — из штабных запасов — свечку. Вестовые вносили и бросали на пол тулупы, кожаные сумки со штабными делами, мешки с провизией и патронами.
— Ставь самовар! — властно сказал Кулсубай, садясь на лавку, вытягивая ноющие ноги.
Просьба была привычная — башкиры всякое дело и начинают и кончают чаепитием. Свеча разгоралась, в прерывистом свете Кулсубай разглядел зареванные детские личики — мальчишки и девчонки, зарывшиеся на печке и на нарах под шубы и одеяла, боязливо выглядывали… Старуха все еще всхлипывала, крышка и труба с грохотом падали из ее рук, и ординарец сам взялся за самовар. Вышла из-за занавески молодуха, глаза у нее были тоже заплаканные, низко поклонилась Кулсубаю.
— Кого это вы испугались? — обратился к ней Кулсубай.
— Большауников, агай, большауников![37] — с замиранием сердца прошептала хозяйка. — А вы кто будете, красные?..
— Красные.
— Я и вижу, что у вас рогов на лбу нету и огонь изо рта не полыхает! — заликовала молодуха. — Значит, не обманываете — красные! Мы красных не боимся — добрые… Мы боимся большауников! Апай, успокойся! — прикрикнула она на старуху и, нагнувшись, позвала из-под печи: — Вылезай, олотай![38]
Проворно выполз седобородый старик, облепленный паутиной, испачканный мусором; громко, истерически смеясь, он попытался поцеловать руку Кулсубаю, но тот отпрянул.
— Дедушка, дедушка, не надо, я не мулла, я красный командир!..
— Вот я тебя и благодарю, что спас семью от большауников! Сейчас и молитву прочту.
Старика еле-еле успокоили, напоили чаем и уложили спать.
Осмелев, почувствовав себя увереннее с добродушными джигитами и их командиром, молодуха сказала вполголоса:
— Как услышал олотай, что отряд идет в аул, приготовился к смерти! Чистые холщовые портки надел, рубаху тоже чистую и начал читать заупокойные молитвы. А потом раздумал и спрятался под печкой!
Вестовые и есаул смеялись вместе с хозяйкой, но Кулсубай спросил серьезно:
— Кто же вам наврал, что у большевиков рога на лбу, а изо рта бьет пламя?
— И староста, и лавочник так говорили!
— И вы поверили?
— Как же не поверить? Староста! — заметила опамятовавшаяся старуха.
«Темная моя башкирская деревня! — думал мрачный Кулсубай. — И когда же начнется твоя новая, светлая, разумная жизнь?..»
Он угощал разгулявшихся детей сухарями — отрядные запасы были скудными, — однако оставался нелюдимо-замкнутым.
После вечернего намаза Гильман-мулла быстро примчался домой, предвкушая наслаждение настоящим китайским караванным чаем: в сундуках еще хранились дореволюционные оптовые закупки.
Едва жена вошла в горницу с бурлящим самоваром, в окно постучали палкой, громыхнула калитка и на крыльце появился Мухаррам, бывший староста Сакмая.
«Ай, обжора! Ай, лакомка!.. Нарочно подгадал к чаепитию! Не мог поговорить о деле в мечети после намаза», — сморщился мулла, но сказал фальшиво приветливым голоском:
— Айда, проходи, садись!.. Значит, уважаешь меня, спасибо… А я еще «бисмилла» не успел произнести![39]
Мухаррам прислонил палку к стене, снял войлочную шляпу, вытащил из нее тюбетейку — кэпэс — и прикрыл ею сверкавшую лысину. Не снимая камзола с обшитыми позументом лацканами и воротником, опустился на нары, провел по бороде сложенными ковшиком ладонями и сказал благолепно:
— Аллахы акбер!..
Мулла в душе осудил невоспитанность бывшего старосты, сказал скрипуче:
— Чего ж ты садишься у двери, как бедный родственник?.. Проходи к самовару. Эй, кто там! Снимите гостю сапоги!
Вбежал служка, пятнадцатилетний паренек, нагнулся, чтобы стащить с Мухаррама каты, но тот поджал ноги под нары.
— Не надо, не надо! Не время чаи распивать, хазрет![40]
— А что стряслось?
— Так ты ничего не знаешь?
— Ну, не знаю…
— Вчера в Стерлитамаке расстреляли Хажисултана и Шаяхмета!
Мулла выронил из затрясшихся рук чашку на скатерть, обмяк, как свеча, пылавшая с обеих сторон; рот судорожно искривился.
— Кто сказал?
— Султангали сказал. Был он на кэжэнском базаре, тамошний милиционер получил из Стерлитамака депешу.
— В Башревкоме же свои люди, — с изумлением сказал мулла, — как же не помогли?
— Султангали говорит: пробовали, но не сумели… Коммунисты предупредили: «Если спасете бая и его сынка, то и с вами пойдет особый разговор». Ну, те, конечно…
Остабикэ[41] жалостливо вздохнула:
— И-и-и, бедняжки жены бая! Что-то будет теперь с ними без хозяина?
— Чужая беда не беда! — отрезал мулла. — Ты о своем доме подумай! То-то обрадуются враги Хажисултана и его сынков!.. А друзья Гайзуллы и Гульямал? И до нас доберутся! И-их, неразумная остабикэ!
— Да ведь я…
— А ты чего тут вертишься? — напустился мулла на служку. — Распустил уши! Не твоего ума эти разговоры! Беги за Султангали, скажи, что мулла-эфенде зовет для важного разговора!
Служка опрометью бросился к двери.
Мухаррам снял тюбетейку, почесал лысину, с минуту подумал и заявил, вставая:
— Нет, я сам пойду, Султангали твоего мальчишку не послушает. Гордый он, упрямый, мой кейяу![42] Этот не чета своему старшему брату Загиту. Тот размазня!.. А Султангали как скажет, так и отрежет. Счастливая моя дочь, вышла замуж за самостоятельного человека. И наша вся надежда сейчас, мулла, исключительно на Султангали-кейяу. Он не подведет!
— Иншалла![43] — простонал мулла. — Да ты не задерживайся долго, у меня ведь сердце разрывается!
— Потороплюсь, хазрет!
Выйдя провожать гостя на крыльцо, мулла увидел лениво плетущегося по улице служку и понял, что Мухаррам проницательно знает нрав зятя. Не дав пареньку рта раскрыть, он заворчал:
— Знаю, вижу!.. О бестолковый раб аллаха! На что ты годишься? С таким пустяковым поручением не справился, о-о-о!.. Беги за Ахметгали, Загитзадой, Ильгамом и Кирамом! Одна нога здесь, другая там!
Мулла надеялся, пока гости не собрались, ублаготворить утробу чаем, но едва он присел к скатерти на нарах и принял от остабикэ чашку, как в сенях и на крыльце загремели крепкие шаги.
— Теперь чересчур быстро!.. О бестолковый раб аллаха!..
Трудно было угодить мулле.
Однако приглашенных он встречал благосклонно и изысканным жестом указывал место у скатерти. Конечно, последним явился Султангали, на приветствие хозяина не ответил, навалился на косяк плечом и, вольно скрестив руки на груди, заявил:
— Мулла-хазрет, не сходи с ума, мною не командуй!
— Нечестивый! — протяжно возгласил, как на амвоне, мулла. — Я старше тебя! Я наместник аллаха!.. Мой сан… Не позволю…
На Султангали такие заклинания не произвели никакого впечатления.
— Хазрет, помни — Хажисултан и Шаяхмет отправились ко всевышнему! — Нижняя, тяжелая, как топор, челюсть Султангали выпятилась. — Хозяин Сакмая и нашего аула отныне Нигматулла-агай, а в его отсутствие — я!.. Ослушники будут жестоко наказаны. Речи председателя Совета, хромого Гайзуллы, слушайте с почтением, но поступайте так, как я прикажу. Кантонные власти целиком за нас. Поняли?
Мулла незамедлительно ответил за всех присутствующих:
— Поняли, поняли…
— Расходитесь по домам! Нечего зря мозолить глаза соседям. Когда надо, позову.
— Ай, Султангали-энем![44] — заныл мулла. — Чайку бы выпил с компанией. Не по-нашему поступаешь! Самовар на скатерке…
— Некогда мне с вами рассиживаться! — грубо сказал Султангали и ушел, не отвесив наместнику аллаха надлежащего поклона.
У остальных приглашенных к чаепитию настроение испортилось, и они тоже быстро убрались восвояси.
«Ай да зятек!.. Действительно, счастлива с таким властелином твоя дочка, Мухаррам! Избавились от Хажисултана-бая, а приобрели Султангали! Из огня да в полымя!..»
Пристанывая, будто разломилась поясница, мулла поплелся на женскую половину и пожаловался хлопотавшей у печки остабикэ:
— Вот ты с посудой возишься, старуха, а ведь Султангали меня чуть не отправил вслед за Хажисултаном и Шаяхметом ко всевышнему…
— Отец, за что? — перепугалась жена.
— Власть захотел показать!.. Ой, злой кейяу! И глаза-то у этого раба шайтана сверкают по-волчьи!.. Еле выкрутился из беды! Такой и Хажисултана перещеголяет!.. Уф, сердце так и щемит! Налей-ка, старуха, божьей водички зэм-зэм![45]
На этот раз остабикэ не прекословила, как обычно, подняла крайнюю доску нар, вытащила из тайника бутылку водки — ее и называл богохульно наместник аллаха водичкой зэм-зэм!
Гильман-мулла привычно опрокинул в рот полстакана живительного зелья, блаженно отдуваясь, грузно прилег на нары.
— Вот и хорошо, ай, отлегло от сердца… Плесни еще, старая!
Теперь остабикэ не выдержала:
— В мечети правоверным внушаешь, что грешно пить воду шайтана, от которой люди бесятся, а сам без нее и дня прожить не желаешь! И чего ты в ней нашел?.. То ли дело целебный китайский чай! Телу польза, а душе удовольствие!
— Если это вода шайтана, так чего ее хранить? — развеселился находчивый мулла и, потирая обширное чрево, растянулся на нарах.
«Раз Хажисултан расстрелян, то, следовательно, его молодые жены овдовели. Заманчиво было бы приблизить одну из них, самую соблазнительную. Ясно, что краше всех Гульмадина! И личиком смазлива, и груди высокие, и телеса пухлые, рассыпчатые… И не норовистая, как Шахарбану, — такую можно уговорить словом, приманить золотым червонцем… Надо поскорее встретиться с нею. Однако еще придется словчить, чтобы удрать от остабикэ…»
Гильман-мулла быстро оделся.
Остабикэ, стелившая на нарах постель, взбивавшая подушки, удивилась:
— Куда это тебя, отец, несет ночью?
— Сейчас, эсехе, мигом!.. Я быстро, старая!.. Сбегаю к Мухарраму. Поговорить требуется по серьезному делу с этим рабом аллаха.
— Дня тебе не хватает для разговоров! Неприлично священнослужителю беспокоить в полночь соседей!
— Бог простит, бог простит… Помнишь мудрую пословицу: «Отложенную работу снег заносит»? Завтра! Еще неизвестно, что с нами будет завтра, старая! Тот же Султангали, к примеру…
Мулла не договорил, вбил мягкие сапожки в глубокие галоши, нахлобучил шапку и выбежал. По улице он не пошел, чтобы не попадаться на глаза случайным прохожим, — тропинкой по берегу Кэжэна добрался до усадьбы Хажисултана, огородом прокрался во двор. Собака заворчала в конуре, но замолчала — узнала… Мулла прилипнул к окну. У стола при тусклом свете семилинейной закопченной лампы сидела Гульмадина и пришивала пуговицу к бешмету. Полночный гость царапнул ногтем по взвизгнувшему стеклу. Женщина вздрогнула, подошла к окну, наклонилась, но, увидев муллу, успокоенно перевела дыхание.
Гильману-мулле недолго пришлось скучать на крыльце, приплясывая от нетерпения. Дверь распахнулась, с лампой в правой, высоко поднятой руке вышла Гульмадина, а за нею гурьбою Хуппиниса, Шахарбану и собственная остабикэ муллы.
Из широко раскрытого рта Гильмана-муллы вырвался тонкий, заячий писк.
— Со словами сочувствия и утешения!.. — забормотал он, с ужасом глядя на жену.
Остабикэ отлично знала блудливый нрав мужа и не поверила ему.
— Разве прилично священнослужителю ночью навещать одиноких женщин? Старый ишак! Фу, алгайзи биллахи!..[46] Панихиду служат благолепно, днем, в присутствии старейшин аула. Будто не знаешь!.. Знаю я, к кому ты здесь подбираешься! — И, бросив мстительный взгляд на безмятежно улыбавшуюся Гульмадину, остабикэ поволокла муллу домой.
Заплаканные Хуппиниса и Шахарбану, вернувшись в горницу, напустились с упреками на Гульмадину:
— Отца и Шаяхмета убили нечестивые, а она, гладкая, слезинки не обронила!
— И муллу приманивает! И-и-и, ахмак![47]
Гульмадина поставила лампу на стол, протяжно зевнула, выразив этим полнейшее презрение к старшим женам, и отправилась спать. Зарывшись в пуховую перину, накрывшись ватным одеялом, вдовушка подумала без раскаяния: «И чего они ко мне привязались, дряхлые клячи?.. Всегда готовы меня обвинять в любых грехах. Как говорится, у волка пасть в крови, хотя зарезал овцу пастух… Ладно, раньше грешила и с Акназаром, и с Хакимом, и еще кое с кем, но чем же я виновата, что Хажисултан давно уже был слабосильным старикашкой? Если аллах сотворил женскую плоть, то как мне совладать с нею? На Хуппинису и Шахарбану порядочный джигит и не высморкается… Если Гильман-мулла решил взять меня второй женой, то надо было ему свататься, как положено по обычаю. Пожалуй, я бы согласилась — дом богатый. А остабикэ я бы усмирила мигом…»
Утром Гульмадина собрала незаметно от старших жен и свои и ихние драгоценные украшения — браслеты, кольца, ожерелья, брошки, увязала в кашемировую, с яркими алыми цветами шаль и ушла через огород — только ее и видели…
Через несколько дней конокрады угнали табун лошадей — наследство бая и Шаяхмета.
Шахарбану и рыдала, и ругалась на все лады, обнаружив исчезновение драгоценностей и Гульмадины, но не растерялась — вышла замуж за вдовца в соседний аул, увезла шубы, платья, перины и одеяла на трех розвальнях.
В опустевшем доме бая, где еще так недавно весело пировали, где копили деньги, где устраивали заговоры против советской власти, осталась одна Хуппиниса.
Скот Хажисултана, зимовавший на хуторах, был конфискован в пользу кантревкома, но, как поговаривали по избам, самые удойные коровы и могучие кони бая оказались во дворе Султангали.
Надеясь на заступничество руководителей Башревкома, которым он посылал щедрые подарки, Султангали зверствовал и хапал без зазрения совести — перещеголял самого Хажисултана.
Кэжэнские бедняки не ведали и этой зимою ни радостей, ни праздников.