Пшеничное поле вдоль дороги между аптекой и покосившейся конторой «Заготскот», где во время оккупации хранилось зерно, образовалось потому, что немцы удирали из поселка очень поспешно, мешки от тряски прохудились и засеяли вспаханную танками и вездеходами обочину улицы. К лету прямо посреди поселка вызрело небольшое, но густое пшеничное поле. Почему-то никто не покушался на него — ни взрослые, ни дети, может быть, потому, что вокруг было полно заброшенных полей, а это городское поле получилось прямо как настоящее, с запахом нагретого на солнце хлеба, бороздами, сорняками. По нему проложили тропинки, и между аптекой и конторой «Заготскот» можно было ходить почти невидимым, такой густой и высокий вырос хлеб.
Юрик Оленьев шел по этому пшеничному полю на базар продавать сельдерей. Он каждое утро ходил продавать сельдерей, хотя сельдерей никто не покупал.
Продавать сельдерей его заставляла тетка, сестра матери, у которой Юрик Оленьев жил в последний год войны, толстая добрая женщина, но с отклонениями. У тетки было много всяких отклонений, как вполне безобидных, так и опасных, но Юрик Оленьев больше всего страдал от одного. Неизвестно по какой причине тетке пришла мысль выращивать на огороде сельдерей. Скорее всего потому, что в Макеевке, куда он приехал, спасаясь от голода, никогда не слышали про сельдерей и тетке вдруг показалось, что сельдерей принесет большой барыш. Ей вдруг втемяшилось в голову, что все жители Макеевки просто из рук будут у нее рвать сельдерей.
И вот Юрик Оленьев, набив кошелку этим дурацким сельдереем, вынужден был каждое утро таскаться на базар.
Вообще-то тетка была жалостливым человеком, к Юрику она относилась хорошо, защищала от нападок своего пьяного мужа, кормила вполне прилично, намного лучше, чем кормили другие таких дальних родственников, как племянник. Но когда дело касалось ее отклонений, тетка становилась безжалостной и даже жестокой.
Одно из таких отклонений чуть не стоило жизни ее мужу Архипу Пантелеевичу. Архип Пантелеевич был не менее интересным человеком, чем его супруга. У него тоже имелось несколько странностей, но не таких последовательных и упорных, как у тетки. У него были обычные человеческие странности, каких много у людей, и о них, может быть, не стоило бы говорить, но из-за одной, а именно из-за того, что трезвым он ничего не помнил, что говорил и делал пьяным, у теткиного мужа было много неприятностей. Когда Архип Пантелеевич был выпивши, он никак не мог сообразить, откуда у него в доме взялся мальчишка — Юрик Оленьев, и это очень раздражало Архипа Пантелеевича. Дело в том, что приезд Юрика в Макеевку совпал с трезвым моментом в жизни Архипа Пантелеевича. Архип Пантелеевич хорошо отнесся к приезду племянника, можно сказать, отнесся по-человечески (хотя если быть честным, ему вообще-то было наплевать на приезд племянника, больше того — он должен был быть даже недовольным, так как появился лишний рот), и потом, когда бывал трезвым, тоже хорошо относился к Юрику. Но когда Архип Пантелеевич напивался, приезд племянника начисто выветривался из его головы. Когда Архип Пантелеевич напивался и видел у себя в доме Юрика Оленьева, он сначала впадал в столбняк и мог лишь вертеть головой.
Юрик ходит по комнате, накрывает на стол, подметает, а Архип Пантелеевич сидит на лавке и вертит вслед за ним головой, как сова. «Черт… что за черт…»— бормочет Архип Пантелеевич и морщит лоб.
Потом Архип Пантелеевич немного приходит в себя и пытается выяснить, что надо у него в доме постороннему мальчишке:
— Эй, ты… Слышь… Ты чего, а? Ты кто?
Я Юрик Оленьев, ваш племянник.
Архип Пантелеевич окончательно теряется. Он не помнит, чтобы к нему приезжали какие-либо племянники. Он вообще первый раз слышит, что у него есть племянник.
— Племянник? Странно… А когда же ты успел родиться?
— В тысяча девятьсот тридцать шестом году.
— В тысяча девятьсот тридцать шестом году?
— Да.
Архип Пантелеевич еще больше морщит лоб. Видно, ему мучительно трудно вспомнить, что в 1936 году у него появился какой-то племянник.
— Эй, ты… а к нам почему, а?
— Вы сами мне разрешили.
— Я? Гм… А ну подойди сюда.
Юрик бросал работу и приближался на безопасное расстояние.
— Ближе…
— Ближе не могу.
— Почему?
— Боюсь.
— Чего же ты боишься, дурачок!.. — голос у Архипа Пантелеевича становился притворно ласковым.
— Вы меня с крыльца кинете.
— Не кину.
— Нет, кинете.
— Говорю, не кину.
— Прошлый раз кинули.
— Прошлый раз тут тебя не было.
— Был.
— Говорю, сейчас не кину, паскуденок!
Архип Пантелеевич начинал раздражаться. Пора было сматывать удочки, но Архип Пантелеевич тоже понимал это и продвигался по лавке ближе к двери.
— Я сам от вас уйду, — говорил Юрик.
— Вот видишь!.. — торжествовал Архип Пантелеевич. — Значит, ты забрался к нам неспроста.
— Конечно, неспроста.
— Признавайся, зачем забрался? Сундук украсть?
— Сундук.
— Я сразу догадался, что ты забрался сундук украсть, — радовался Архип Пантелеевич и бросался на Юрика.
Иногда удавалось удрать. Но чаще всего Архип Пантелеевич ловил племянника и выталкивал его в шею за дверь:
— Кыш отсюда, шантрапа несчастная.
Сундук был единственным серьезным достоянием семьи Бирюлиных. Даже самый неразборчивый вор не нашел бы в доме ничего ценного. Кроме сундука. Сундук не запирался и был наполнен всяким хламом, да и то наполовину. Ценен он был, конечно, не этим хламом. Сундук был ценен сам по себе. Архип Пантелеевич изготовил его собственноручно. Работал Архип Пантелеевич стрелком военизированной охраны на мебельном комбинате. Работа была не очень изнурительной, можно даже сказать, что она была совсем не изнурительной, а если уж быть честным, то работы у Архипа Пантелеевича почти никакой не было. Сиди себе в проходной, поглядывай на идущие мимо физиономии, а физиономии сами по себе были достаточно знакомыми, и стругай дощечки. Потом эти дощечки Архип Пантелеевич олифил, полировал и покрывал различными красками. Эти дощечки были разной формы и разных размеров, и из них Архип Пантелеевич конструировал сундук.
Сундук стоял возле окна и, когда на него падало солнце, весь сверкал и плавился в его лучах, как сказочный ларец, полный сокровищ. Впечатление, что это не сундук, а ларец, усиливала еще разноцветная курица, которая парила на крышке сундука, держа в лавах желтый брусок. По замыслу автора, курица должна означать жар-птицу, несущую в дом богатство в виде куска золота.
Однако богатство никак не хотело идти в дом Бирюлиных. Скромной пенсии и небольшой зарплаты Архипа Пантелеевича явно не хватало, чтобы заполнить сундук добром. Не могли принести сокровищ и доходы тетки, которая на углу улицы торговала государственным морсом.
Может быть, от расстройства, что проклятый сундук оставался пуст, как и в первый день своего сотворения, Архип Пантелеевич часто напивался, что, естественно, не могло увеличить сокровищ. И вот однажды, возвращаясь домой пьяным, как уже говорилось выше, он чуть не погиб, столкнувшись с одним из самых непонятных отклонений жены.
Дело было так. Подходя нетвердой походкой к калитке, Архип Пантелеевич увидел в своей крепкой мазаной ограде пролом. Архипу Пантелеевичу надо было бы огорчиться такому обстоятельству как хозяину усадьбы и домовладельцу, но Архип Пантелеевич ни капли не огорчился, даже не только не огорчился, а обрадовался. Дело в том, что у калитки был довольно капризный запор и Архипу Пантелеевичу пройти во двор в нетрезвом состоянии было весьма затруднительно, а иногда просто невозможно, и если бы не жена, то частенько приходилось бы ночевать под этой проклятой калиткой. Но пока до глуховатой жены достучишься, пять раз заснешь и пять раз проснешься.
И вдруг пролом! В проломе голубело небо и плыли по небу белые облака, а на заднем плане, в огороде, ходило стадо гусей. У Архипа Пантелеевича отродясь не водилось гусей, и он очень удивился, откуда их взялось целое стадо.
Все это: и пролом, сделанный чересчур уж аккуратно, и стадо гусей — было довольно странным обстоятельством, но Архип Пантелеевич так обрадовался возможности не возиться с проклятой калиткой, что не стал особо раздумывать и вломился в пролом правым плечом. В ту же секунду его швырнуло на землю. Архип Пантелеевич озадаченно поднялся.
В проломе по-прежнему голубело небо, плыли облака и ходили гуси.
Архип Пантелеевич выругался, надел упавшую в траву фуражку и опять вломился правым плечом — и вновь очутился на земле.
Архип Пантелеевич озлобился. Ему показалось, что по ту сторону ограды кто-то спрятался и выставляет ему навстречу что-то железное и плоское, может быть, печную заслонку.
«Ну, погоди, гад», — подумал Архип Пантелеевич, разбежался на сей раз как следует и влетел в пролом на страшной скорости. Но зато и назад его швырнуло с не меньшей, а может быть, и большей скоростью, аж до самой дороги, по которой возвращалось домой стадо коз. Козы в панике разбежались.
Архип Пантелеевич на некоторое время впал в забытье. А когда очнулся, то совсем озверел от наглости шутника. На этот раз Архип Пантелеевич решил ворваться в пролом с камнем, что лежал возле дороги. Камень был очень большой и старый, обросший мхом, может быть, даже это был ледниковый валун. Архип Пантелеевич твердо решил покарать наглого шутника, покрепче обхватил камень и уже начал набирать скорость, и, вероятно, этот бросок оказался бы для него последним, если бы его не обхватила сзади соседка, которая следила давно за этой сценой. Соседка симпатизировала Архипу Пантелеевичу, а давным-давно, так давно, что это, казалось, было вчера, когда Архип Пантелеевич ходил лихим кавалеристом, даже любила его…
— Что же ты, дурачок, бьешься в стекло, как петушок неразумный. Зеркало это. Это твоя дура баба зеркало вмазала.
И в самом деле — тетка давно носилась с идеей вмазать в ограду большое зеркало, какое обычно вставляют в шифоньер. Она часто мечтала об этом зеркале, но Архип Пантелеевич не верил в это дело и потому забыл.
— Пусть люди смотрятся, — мечтала тетка. — Пьянчужка, может, на себя глянет — стыдно станет. Да и вообще красиво, когда зеркало на улице стоит.
…И вот вмазала… Неделю ходил с перепугу Архип Пантелеевич трезвый, потирая ушибы, а через неделю опять напился, и все повторилось сначала.
— Убери ты это чертово зеркало, — просила соседка тетку. — Ведь разобьется насмерть твой петух!
Однако тетка лишь упрямо поджимала губы. Ничто не могло заставить ее снять зеркало. Зеркало так и оставалось висеть, только перед приходом Архипа Пантелеевича тетка завешивала его старым мешком.
Несмотря на приверженность Бахусу, Архип Пантелеевич был хорошим человеком, и если Юрику Оленьеву удавалось усыпить его бдительность, то выяснение личности чужого человека в доме кончалось ничем и утром протрезвевший Архип Пантелеевич как ни в чем не бывало гладил племянника по голове и разыскивал для него в карманах штанов липкие, обваленные в махорке конфеты.
За выращивание сельдерея тетка взялась, наверно, из-за курицы-жар-птицы, мчавшейся по крышке сундука с золотым слитком в лапах. Эта курица-жар-птица была живым укором для тетки… Оставалось неясным, почему именно сельдерей должен был сыграть роль золотого слитка и каким образом тетка достала его семена, но факт остается фактом — в один прекрасный момент на огороде зазеленел сельдерей.
Сначала все шло отлично. Сельдерей вымахал огромным, жирным, зеленым. Только одно было плохо: никто не знал, какую часть сельдерея — корни или листья — надо употреблять в пищу. Поэтому продажа сельдерея являлась сплошным риском.
— Шо воно такэ? — спрашивала какая-нибудь хохлушка у Юрика, теребя заскорузлыми пальцами нежные побеги.
— Сельдерей, — отвечал Юрик упавшим голосом, предчувствуя дальнейшие неприятные вопросы.
— В борщ чи так его исты?
— В борщ… и так…
— А ще выбрасывать? Ботву чи корень?
— Ничего, — рисковал Юрик. — Все съедобное.
Последний довод оказывался решающим. Хохлушка брала сельдерей на пробу, а Юрик на следующий день менял место — опасался скандала.
Продажа сельдерея шла туго, за день Юрик реализовывал всего несколько пучков, а остальное выбрасывал в придорожную канаву. Не помогала и стратегическая хитрость, придуманная теткой и применяемая обычно в базарный день, когда в Макеевку съезжалась с окрестных сел масса народа. В этот день тетка приходила на базар вместе с Архипом Пантелеевичем, и они образовывали к Юрику очередь, приценивались, торговались, поднимали большой шум.
— Давай мне двадцать пучков! — кричала тетка. — Наконец-то и к нам стали возить! Откуда, сынок?
— С Дагестана, — отвечал Юрик и нахлобучивал на глаза необъятную кепку Архипа Пантелеевича.
— За добро и денег не жалко, — говорила тетка и лезла под юбку за деньгами.
— На закус хорош, со сметаной, — бормотал Архип Пантелеевич предназначенные для него слова.
Несколько человек обычно поддавались на уловку, но крестьяне — народ осторожный и брали лишь по пучку, на пробу, тут же жевали, плевались, и дальше этого дело не шло.
Юрик Оленьев с кошелкой, в которой лежал уже увядший сельдерей, миновал кирпичную, испещренную выбоинами от осколков и пуль водокачку, прошел чахлый, вытоптанный до блеска сквер у разрушенного бомбой двухэтажного дома и вышел на пустырь, за которым располагался базар.
На пустыре, засыпанном осколками кирпича, битым стеклом, пустыми консервными банками, ржавыми, рваными гильзами снарядов, малышня играла в войну. «Немцы» в продырявленных касках с нарисованными мелом свастиками обороняли «крепость», составленную из железных бочек из-под бензина и солидола, а «наши» в пилотках с настоящими красными звездочками наступали на них, кидая камни и пустые гранаты, у которых были длинные деревянные ручки.
— Бей гадов! — кричали «наши».
— Рус, сдавайся! — отвечали «немцы».
Юрик постоял, наблюдая за пацанами, очень уж не хотелось продавать ненавистный сельдерей, потом побрел по дорожке вдоль забора. Забор был из старых, гнилых досок, он отделял пустырь от базара и всем своим видом наводил уныние. Вдоль забора валялся всякий хлам: тряпки, рваные башмаки, дохлые кошки… На заборе мелом изображалась всякая неприличная ерунда.
И вдруг Юрик остолбенел. Кошелка с сельдереем чуть не выпала из его рук. На серых, унылых, грязных, испещренных ругательствами досках радостно сиял всеми цветами радуги огромный глянцевый квадрат. Юрик уставился на него, не веря своим глазам. Это был плакат. С плаката скалился громадный усатый тигр. Тигр только что проснулся, и сразу было видно, что он голоден, что он еще не завтракал, но полон решимости позавтракать. Его верхняя губа дрожала, голова покачивалась в такт крадущимся шагам: вправо — влево, вверх — вниз, вправо — влево, вверх — вниз, как у игрушечных болванчиков, которых продавал на базаре китаец. Толстые сильные лапы пружинили, каждую секунду готовые прижать огромное тело к земле, чуть помедлить, чуть поиграться, дать хвосту-канату посбивать с метелок трав пыльцу, прижаться к голове ушам, чтобы не бил в них ветер, и вдруг страшным рывком кинуть вперед послушное гигантское тело прямо на добычу, на мягкую, нежную спину добычи, вонзить страшные когти в эту спину и удержать ее, пока пушистые губы не подберутся к шее, к той артерии, которую знают все хищные звери, артерии жизни…
Сзади тигра, на огромном развесистом дереве, таком огромном, что оно охватывало своими ветвями весь плакат (наверное, это был баобаб), сидели две одинаковые макаки в белых воротничках. Они сидели сжавшись, устремив на тигра завороженные, ненормальные глаза, похожие на глаза людей, услышавших свист бомбы, сидели, судорожно вцепившись в коричневый, обросший мхом сук. Кажется, они не перенесут прыжка тигра, сердца их не выдержат, затрепещут судорожно, разорвутся, и безжизненные тела макак свалятся под ноги тигру.
Но макаки зря боялись тигра. Им не стоило бояться тигра, потому что тигру вовсе не было никакого дела до макак. Зачем тигру невкусные, маленькие, мохнатые, забивающие рот шерстью макаки с их ужимками, противными рожами, когда есть такая великолепная пища, как лань или антилопа? Нет, макаки зря так вытаращились на тигра. Им надо было не на тигра таращиться, а оглянуться назад. Прямо над ними нависла треугольная уродливая голова удава. Казалось, удав слегка усмехался и облизывался, предвкушая удовольствие…
Позади удава теснились еще какие-то звери, наверно, хищные, потому что у них у всех были крадущиеся движения и упругие тела. Весь плакат был забит зверьем. В самом нижнем правом углу текла река, и она тоже кишела крокодилами, носорогами, черепахами, змеями…
Внизу плаката было крупно написано:
«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА!
ВСЕГО ОДНО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!
ПРОЕЗДОМ ИЗ ОДЕССЫ!
СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ МИРА:
тигра, льва, гиену, леопарда, рысь, медведя, зебру, носорога, крокодила, бегемота, удава, очкастую змею и еще 23 вида, а также ВСЕХ В МИРЕ ДИКИХ ПТИЦ!
Цена за вход 100 рублей.
Начало в 15 часов».
Увидеть сразу всех зверей мира! Увидеть тигра, льва, носорога!
Юрик выбросил под забор сельдерей и со всех ног припустил к дому своего лучшего друга Зайца. Заяц тогда еще был жив, он тогда еще не превратился в маленький зеленый холмик в самом углу кладбища с покосившимся крестом, на котором было написано: «Петр Семенович Друздилин. 1935–1944», — а в скобках химическим карандашом приписано коряво, наспех, очевидно, кто-то после похорон пробрался к могиле и приписал: «Заяць». С мягким знаком — сразу было видно, что это кто-то не из отличников…
Заяц не поверил. Да и кто бы поверил на его месте: к ним в захолустную Макеевку со всего мира прибыли звери и птицы.
Друзья сбегали посмотреть на плакат, и здесь, на пустыре, у плаката, со всей остротой встал вопрос: где достать двести рублей? Нечего было и думать, что двести рублей дадут тетка или Архип Пантелеевич. Еще меньше можно было полагаться на мать Зайца. Мать Зайца была беднее мыши, живущей на каком-нибудь не производящем продукты предприятии, например, на электростанции. Она и вообще напоминала маленькую больную мышь, всю выпачканную цементной пылью, — мать Зайца работала грузчицей на железнодорожной станции.
Эх, если бы сейчас здесь была мать Юрика… Юрик даже зажмурился: так ясно предстало перед ним лицо матери… И те дни…
…Ночь, метель… Сгорбленные фигурки людей на перроне… Человек в тулупе до земли, с винтовкой, через плечо, медленно прохаживающийся по перрону. Он похож на бронированную башню на колесах. В небе несется луна, но это не луна, а прожектор элеватора. Беспрерывно хлопает дверь вокзала, низкого дощатого строения, облепленного снизу снегом в желтых пятнах.
У забора, огораживающего перрон от привокзального сквера, с заметенными почти по пояс низкими акациями, на самодельном, из нетесаных досок, чемодане сидит закутанный в пуховый платок мальчик. Этот мальчик — Юрик. Он едет с матерью из голодного, холодного села, где немцы все съели и разграбили, в теплую, сытую Макеевку, где немцы были совсем немного и не успели все съесть и разграбить. Едут они бесконечно долго, и Юрик даже постепенно стал забывать тот день, когда они выехали.
Неожиданно полотно снега разрывается сразу в нескольких местах и проступают два неровно горящих глаза: один ярче, другой тусклее, темный широкий лоб, по которому бегут струйки пота, выступающая вперед челюсть с рядом зубов, отвисшее правое ухо. Огромное лицо надвигается, и постепенно страшные горящие глаза превращаются в залепленные снегом подслеповатые фары, зубы становятся решеткой, а отвислое ухо — перепачканным машинистом, высунувшимся по пояс из окна паровоза и смотрящим вперед. Черное туловище машины блестит в свете вокзальных фонарей и похоже на круп долго бежавшей лошади. По бокам локомотива стекают струйки воды, паровоз тяжело дышит, от него валит пар, и Юрику кажется, что лоснящиеся бока машины поднимаются и опускаются.
— Мама! — кричит Юрик. — Мама!
Мать стоит в буфете в очереди за пирожками со свекольным повидлом. Неужели она не знает, что пришел поезд? Из помещения вокзала валом валит народ. Дверь уже не хлопает, а непрерывно жалобно стонет.
— Мама!
Да что же это она! Разве теперь пробиться им через толпу, которая осадила вагоны?
Наконец-то… Мелькнуло родное лицо. Пуховый платок с бахромой сбился набок, на гладко зачесанные черные волосы падает снег.
— Господи, — бормочет мать, навьючивая на себя узлы и хватая чемодан. — Два человека оставалось… Столько стояла…
— Скорее, Юрочка… Господи, не успеем…
Вагон забит уже до отказа, люди висят на подножке, напирая на кондуктора, суя деньги поверх голов, умоляя… Сухонькое тело матери отчаянно бьется о спекшуюся массу, пытаясь потеснить ее. Но куда там! Масса даже не ощущает материных усилий. Только самый крайний мужик в рыжем полушубке пружинит задом, смягчая удары матери. Юрик стоит рядом, не зная, что делать…
Передохнувший паровоз начинает собираться в дорогу. Дыхание его учащается, но медленно и неохотно. Видно, паровозу страшно не хочется снова тащить тяжелый состав сквозь пургу, по холодным, занесенным снегом путям… Вдруг паровоз свистнул, выдохнул пахнущий мокрым углем воздух, бешено застучал колесами. Мимо пробежали озабоченные люди с фонарями. Перрон дрогнул вместе с грудами ящиков и мешков, с озабоченными железнодорожниками, с закутанным, вросшим в землю стрелком охраны… Дрогнул и поплыл, все увеличивая и увеличивая скорость…
Держась за поручень и вцепившись в полу материного пальто, Юрик бежит рядом с вагоном. Потом перрон кончился, Юрик на мгновенье повис в пустоте и полетел головой в сугроб.
— Ма-ма, ма-а-а-а!
Мать пытается ногой нащупать землю. Оглянуться назад она не может, так как обеими руками держится за дядькин кожух. Поезд идет все быстрее и быстрее. Уже виден хвост состава.
— Ма-ма-м-а-а-а! Прыга-а-а-а-й!
Мать бросила дядьку в кожухе и стала падать спиной назад, то цепляясь за поручни, то скользя по гладкому кожуху пальцами. Ей удается упасть не затылком, а на бок, в двух шагах от стрелки. В первый момент Юрику показалось, что она упала на стрелку — в пурге ничего нельзя было различить, что она со всего маху ударилась головой о чугунную стрелку и теперь лежит мертвая, с разбитой головой, но когда он подбежал, то увидел, что мать сидит в сугробе, в двух шагах от стрелки и уже встает на колени ему навстречу, помогая себе руками, с которых соскочили варежки. Платок сбился ей на затылок, и длинные пушистые волосы (даже в этой жуткой поездке мать ухитрялась часто мыть голову), волосы, в которые Юрик, когда был маленьким, любил залезать обеими пятернями, забиты снегом.;. Рядом белели узлы, в узлах были их самые денные вещи. Чемодан мать бросила на перроне — там находились предметы, без которых можно обойтись: посуда, сменная одежда, предметы туалета…
— Тебе больно? — спросил Юрик, помогая матери встать.
— Ничего, сынок… Хорошо — снег… Господи! — Мать села на узел и заплакала. — Дура я, дура… Встала за этими пирожками… Когда теперь следующий-то будет…
Мать принялась вытряхивать снег из волос, но снег не вытряхивался, и Юрик протянул ей свою железную расческу:
— На…
Замерзшие волосы были как колючая проволока, и мать ничего не могла с ними сделать.
— Дай я…
Юрик взял расческу и осторожно стал приводить в порядок ее волосы, время от времени дыша на свои замерзшие пальцы.
— Ну вот и готово! — сказал он преувеличенно бодро.
Мать покрылась пуховым платком.
— Господи, теперь голова моя мокрая будет… Пошли на вокзал… Чемодан наш там… Не то цел?
Они обошли весь перрон, но чемодан не- нашелся. В душе они и не надеялись на это. Было бы странным, если бы сохранился одиноко стоящий на перроне чемодан.
Когда будет следующий поезд, никто не знал. Может быть, через час, а может, через трое суток. Не знал даже комендант в красной фуражке. Боже мой, как хотел Юрик стать комендантом в красной фуражке. Стать начальником станции всего на несколько минут. Надеть хромовые сапоги, красную фуражку и пропустить вне очереди только один гражданский состав, всего один состав, но чтобы там сидели они — Юрик с матерью…
Ночью на станцию был налет. Юрик проснулся от жуткого воя сирен — они спали с матерью в здании вокзала на жестком диване, подложив под голову узлы. Человек с красной повязкой, с опухшим от бессонницы лицом бегал между диванами, тряс спящих и сорванным голосом кричал:
— Воздух! Воздух! Всем в убежище!
Но в дверях и так уже была давка. Юрика с матерью закрутило в водовороте у двери, они двигались, вцепившись друг в друга, потом их отшвырнуло назад, мать споткнулась о чей-то чемодан, и они упали на пол.
Когда здание вокзала опустело, они вышли на улицу. Было ясно, морозно и тихо. Сирены уже не выли. Легкий снежок, блестящий, мелкий, почти как пыль, падал с высоких звезд. Привокзальный скверик, где была вырыта щель, стоял весь в снегу. Ветки и стволы деревьев были покрыты тонкой поблескивающей корочкой, словно новогодние игрушки, которые продавались в их магазине: серебряные веточки с еловыми шишками. Перед этим, видно, была короткая оттепель, деревья стали мокрыми и черными. Юрик отчетливо представил, какие они были мокрые, все в мелких капельках, светящихся во тьме. Если провести по ветке ладонью, та сделается еще чернее, а пальцы станут влажными и будут горько пахнуть корой.
Потом ударил легкий морозец и превратил капельки в хрустальные бусинки. Снег в скверике тоже не был похож на настоящий снег, а напоминал вату, пропитанную блестящим составом, из которой делают дедов-морозов, снегурочек и которую кладут под елки.
Юрик осторожно шел по тропинке вслед за матерью, он боялся каким-нибудь лишним движением разрушить эту красоту.
Чуть в стороне, отбежав от дорожки шагов на двадцать, застыла белая акация. Осень ничего не смогла сделать с ней, и акация осталась такой, какой она была летом, — усыпанной густой листвой, кое-где даже висели снизки ее плодов. Но только все это теперь покрывала блестящая корка, и акация совсем уже не была акацией. Это было дерево из какой-то хорошей, красивой сказки. Каждый листок акации был серебряным, серебряным был ствол, серебряными свисали сережки. На верхушке дерева сидела ворона и, потревоженная пробежавшими мимо людьми, вертела во все стороны головой и каркала молодым сильным голосом. Юрику казалось, что от ее карканья листья содрогаются и тихо позванивают.
Возле вырытой в скверике противобомбовой щели толпилось много народу. Узкая дверь уже не могла принять всех желающих попасть внутрь, но люди все утрамбовывали стоящих в двери. Из щели доносились тяжелое дыхание и ругань. Другая часть, уже потерявшая всякую надежду проникнуть в щель, расположилась возле на снегу, пристроившись на узлах и чемоданах. Видно, им казалось, что переждать налет возле щели будет безопаснее.
— Пойдем отсюда, сынок, — сказала мать. — Подальше от станции.
Они перешли через железнодорожные пути, миновали улицу из вросших в землю саманных хат, прошли через огороды и спустились к оврагу. У оврага были крутые, покрытые твердым снегом склоны, и Юрик, вспомнив давным-давно забытые времена, хотя эти времена были лишь прошлой зимой, скатился на корточках вниз. Мать осторожно спустилась на дно, расчистила площадку, положила узлы и сказала:
— Здесь и переждем.
И только она произнесла эти слова, как земля дрогнула один раз, другой, а потом затряслась мелкой дрожью и уже тряслась не переставая. Только потом со станции до них донеслись глухие взрывы бомб и звонкие лающие выстрелы зениток.
Потом все стихло. Юрик даже удивился, как все быстро кончилось. Может быть, и не стоило уходить? Наверно, немцы бросили несколько бомб и улетели. Они с матерью посидели еще немного на узлах, прислушиваясь, но все оставалось тихо. Удивительно тихо.
— Пойдем, мама, — потянул Юрик мать за рукав — Я хочу есть. Купим пирожков…
— Подожди, сынок…
Уж она-то знала фашистов, его мать. За две недели постигла их психологию: добивать, если уж начал бить…
Наверно, немцы не добили станцию, потому что вскоре снова задрожала земля, снова загавкали зенитки и над оврагом, в той стороне, где была станция, встало зарево.
И еще раз… И еще… Юрик сначала считал, сколько раз тишина сменялась разрывами, потом бросил и просто смотрел на край оврага. Край оврага был розовым, словно в той стороне вставало солнце…
Когда наконец установилась длинная прочная тишина, они вылезли из оврага и пошли в сторону станции. Деревушка, которая расположилась возле, стояла вся красная от отблесков пожара.
Было пустынно и безмолвно.
По хрустящему снегу они дошли до станции. Вокзала, в котором они ночевали, не было. Вместо него дымилась груда кирпичей, из груды выбивались языки пламени и валил горько пахнущий дым.
Не было и водокачки.
Тот серебряный скверик, через который они шли час назад, был исковеркан взрывом, обгорел. У акации из волшебной сказки оказалась срезанной верхушка, и вся акация стояла теперь черная, сгорбленная, безмерно уставшая. На покрытом копотью снегу под нею валялась убитая ворона…
Фашистам удалось разбомбить состав с возвращающимися в родные края беженцами. Тот самый, который они ожидали. Теперь оттуда ехали санитарные машины, неслись крики. Пылали, как факелы, теплушки, малиновыми дождевыми червями корчились рельсы.
Все было оцеплено солдатами.
Мать и сын постояли у оцепления, ежась от мороза. Со стороны горевшего состава веяло теплом…
— Теперь долго не будет поезда, сынок, — сказала мать. — Пойдем в какую-нибудь деревню подальше, переждем несколько дней, наменяем продуктов.
— Пойдем, мама, — обрадованно сказал Юрик. Ему было страшно на станции. Она казалась ему предательской лакомой приманкой, на которую, как мухи, слетались самолеты. Хотелось в тихие, заснеженные поля, пожить в теплой избе с широкими полатями, желтым, намазанным, приятно пахнущим опрятным хлевом полом, дверью прямо из кухни в сарай, за которой хрустит соломой добрая пегая корова; хотелось увидеть, как станут розовыми от встающего солнца покрытые морозными узорами маленькие окна, как прямо, густо, словно это что-то упругое, живое, поднимается в небо дым от печной трубы и солнце делает его дымчато-золотым.
Они расспросили местного жителя, старичка, и тот сказал, что километрах в десяти есть село, которое стоит в стороне от большой дороги, и, наверно, там можно дешево наменять продуктов.
Они обошли оцепление и вскоре очутились в полях. Стихли гудки, грохот, крики. Померкло зарево. Занималось мягкое солнечное утро. Дорога шла среди оврагов, редких сосновых посадок, легкий морозец был приятен. Вокруг стояла белая тишина. Они совсем отвыкли от тишины за бесконечные сутки пути. Видно, и этот снежный простор, и эта тишина, и уже чуть- чуть пригревающее по-весеннему солнце подействовали на мать. Она повеселела и один раз даже тихо рассмеялась. Юрик очень удивился. Сколько он себя помнил, мать была или сердитой, или усталой, или плакала.
— Ты что, мама? — спросил Юрик.
Мать подняла с дороги конское яблоко.
— Дымится. Весна скоро. Когда я девчонкой была, мы всегда так весну узнавали. Ничего, сынок, все будет хорошо. Скоро приедем, немножко уже осталось. — Мать по-мальчишески зашвырнула конское яблоко, и оно весело поскакало по дороге. Потом отряхнула пуховые варежки и обняла сына за плечи. — Все будет хорошо, сынок. Война кончится, вернемся назад, посадим огород, картошку, помидорчики, огурчики, кукурузу. Я очень люблю молодую кукурузу… Ты ведь тоже?
— Да. Я тоже.
— И отец наш найдется…
С того страшного воскресного утра, когда почтальон принес бумажку со словами «Пропал без вести», мать ни разу не заговаривала об отце. Только вот сейчас, здесь за городом, где стояла снежная тишина, зеленели совсем по-новогоднему сосны посадок, покрытая стеклянным кружевом, убегала за горизонт колея, дымились конские яблоки, предвещая весну…
— Не надо мам…
— Это я от радости, сынок… Дожили все-таки до весны… Я уж думала, не доживем…
— Ну, что ты, мама…
— Ах, сынок, сынок… Ты не знаешь, как мне было тяжело. Мои дочки… Девочки мои… Нет их больше…
— Перестань, мам… Не плачь.
— А я и не плачу.
Мать отвернулась и сказала неожиданно твердо:
— Даже если, не приведи господь, наш отец совсем не найдется, теперь я уверена — выживем. Ты вон какой большой вымахал, Войне-то конец скоро. Погнали наконец проклятого!
Они одновременно услышали гул. Со стороны деревни низко заходил самолет. Он шел против солнца, и отсюда нельзя было узнать, чей это самолет. Скорее всего, наш возвращался на аэродром. Фашисты не летают в одиночку, да еще днем, да еще так низко.
Впереди самолета бежала тень, переламываясь на склонах оврага, как сказочный зверь-поводырь. Неожиданно самолет взял левее и понесся прямо на них. Прежде чем мать и сын увидели свастику, они уже знали, что это немецкий самолет. Они упали лицом вниз, на дорогу. Они упали машинально, как привыкли падать во время бесчисленных бомбежек, хотя оба знали, что это конец. Летчик, раз он свернул на них, будет стрелять из пулемета, а в лежащего человека стрелять намного удобнее, чем в бегущего.
Та-та-та-та…
Самолет пронесся мимо со страшным ревом. Юрик поднял голову и увидел между собой и матерью, параллельно их телам, бороздку, которой до этого не было. Бороздку, похожую на стежку, оставленную мышью-полевкой, только покрупнее. Стежка была совсем близко. До нее можно было дотронуться локтем. Она начиналась чуть дальше их ног, тянулась между телами матери и сына, почти точно посредине, и кончалась уже за дорогой, на озимых, но не очень далеко, метрах в двух или трех. Там она была больше похожа на стежку, оставленную мышью-полевкой, а здесь, на дороге, она все-таки выглядела тем, чем была, — пулеметной очередью.
Потом Юрик посмотрел на самолет и увидел, что он почти скрылся. Его черное тело, как тело мерзкого насекомого из страшной сказки, висело низко над посадкой. «Хоть бы зацепился за дерево и упал», — подумал Юрик, хотя знал, что так не бывает.
Мать встала на колени, потом тяжело, помогая себе руками, поднялась и стала отряхивать снег с пальто. Губы и щеки у нее были серыми. Юрик же успел встать лишь на колени, когда увидел, что самолет возвращается. Он шел назад, распухая на глазах, волоча над голубыми соснами свое черное брюхо, отвислое брюхо мерзкого насекомого из страшной сказки. Мать тоже увидела самолет. Она не вскрикнула, не двинулась. Она смотрела на несшееся на них чудовище, будто так и знала, что оно вернется. Наверно, она все-таки знала, что оно вернется. Раз летчик отклонился от маршрута ради женщины и ребенка, значит, у него есть время, значит, он удачно слетал и сейчас у него хорошее настроение. Почему бы не поохотиться в свое удовольствие!
— Бежим… — шепотом сказал Юрик. Они побежали. Хотя знали, что это бесполезно, что это ничего не даст. Если не попадет опять, он вернется еще и еще раз. Сколько надо. До тех пор, пока очередь не пройдет там, где ему нужно…
Справа и слева от них тянулись посадки. Они бежали в посадку, которая начиналась справа. Вернее, была всего одна посадка, рассеченная дорогой. Но вдоль левой ее части заходил самолет, и они инстинктивно бежали от него, как будто это имело какое-то значение.
Мальчик бежал впереди. Мать отстала. Наверно, ей было тяжело бежать: сзади он слышал ее прерывистое дыхание, то быстрое-быстрое, то такое редкое, что оно совсем не улавливалось. Такое дыхание бывает у загнанной лошади, которая вот-вот упадет. Мальчик стал бежать медленнее, чтобы подождать мать, но та все время отставала.
Потом, много позже, когда он стал взрослым и часто вспоминал это, он понял, почему она отставала. Не потому, что устала, хотя, конечно, она устала бежать в тяжелых подшитых валенках по глубокому снегу после стольких лет голодовки, почти опухшая от голода, и все-таки, если б захотела, она, наверное, не отстала. Она рассчитывала, что на сына не хватит очереди, что летчик начнет вести очередь чуть сзади нее, проведет через нее, через пространство от нее до сына, потом устанет, на мгновение оторвется от пулемета, а самолет уже проскочил, и может быть, летчик не захочет возвращаться назад из-за мальчишки.
Тра-та-та-та-та…
Они успели добежать до первых сосен. Вернее, успел добежать он, Юрик, когда услышал этот стук.
Тра-та-та-та-та…
Как будто кто-то очень ловкий, очень музыкальный, с очень хорошим слухом в свое удовольствие, просто так, от нечего делать, но в то же время гордясь своим тонким слухом, стучал палкой в дно железного таза. И у него получились абсолютно точные промежутки между ударами. Вот так:
Тра-та-та-та-та…
Юрик поднял голову и понял, что жив. Мертвые не поднимают голов. И мать тоже подняла голову. И вдруг Юрик увидел на лице матери страх. Он никогда еще не видел на ее лице страха. Даже тогда, когда она поднялась с дороги, на которой дымились весенним паром конские яблоки. Оно было тогда просто серым, и слегка дрожали тоже серые губы. Но страха не было. Это он точно помнит, что страха не было. Были просто серое лицо и серые губы.
А сейчас на ее лице был страх. Мальчик посмотрел по направлению ее взгляда и сразу понял, чего испугалась мать. Она испугалась стежки, похожей на след полевой мыши, только покрупнее. Эта стежка, как и та, первая, начиналась чуть раньше и кончалась чуть позже, только она не шла параллельно их телам. Она огибала их тела. Прямо, прямо, потом полукруг и опять прямо, прямо.
Летчик сделал контур их тел! Он играл с ними. И первый раз, когда провел очередь строго посредине между их телами, тоже играл. И сейчас. А сейчас будет третий заход. Играют ведь до трех раз.
Они сидели в снегу под молоденькими соснами, такими красивыми, пушистыми, и ждали. Ждали пять, десять, пятнадцать минут, пока поняли, что самолет больше не прилетит. До сих пор Юрик не может решить, почему летчик не прилетел в третий раз. Может быть, встретил наши самолеты, испугался и улетел. Может быть, у него кончилось горючее или патроны. А скорее всего ему надоело: летчик думал, что прилетит в третий раз, возможно, даже начал уже разворачивать самолет, но потом ему надоело, и он улетел. Такое бывает. Делаешь что-то не очень обязательное для тебя, скорее даже совсем не обязательное, скорее для собственного удовольствия, даже не для собственного удовольствия, а просто так, от скуки. Собираешься делать это еще, но потом тебе внезапно надоест, ты бросишь прямо в том месте, где надоело, и принимаешься за что-то другое…
В деревне они наменяли немного продуктов, вернулись на станцию и двое суток прожили в тесном, продуваемом насквозь, битком набитом людьми сарае, приспособленном под вокзал. На третьи сутки поздно ночью в сарай вошел начальник станции и тихим голосом, почти шепотом сказал:
— Сейчас поедем.
И от этого шепота все проснулись, задвигались, загалдели, и в дверях тотчас же создалась давка. Не пошевелилась только мать. Она спала на боку, привалившись к узлу и поджав колени. На ее лице было выражение покоя и умиротворенности. Еще ни разу не спала мать так спокойно… Юрику было жалко ее будить, но ведь сейчас придет поезд… Придет поезд! Он тронул мать за плечо:
— Мама, вставай… Сейчас поезд…
Плечо качнулось под его рукой, но мать не проснулась.
— Мама… мама…
Ах, как не хотелось Юрику будить мать! Наконец- то за несколько дней она забылась крепким сном.
— Мама, поезд!
Сарай уже почти опустел. Только возле остывшей печки-«буржуйки» сладко спал дед в кожухе, из кармана которого торчала бутылка с самогонкой, заткнутая пробкой из газеты, да рядом тетка в телогрейке и неожиданно модной шляпке безуспешно пыталась навесить на себя многочисленные мешки, узлы, котомки.
— Ух, елки-палки! — ругалась она. — Поразбежались, и не поможет никто! Мальчик, подай мне мешок.
Юрик подал ей мешок, но оставалось еще три узла, и их никак нельзя было унести. Тетка села на скамейку и заплакала.
— Дочка уехала с прошлым эшелоном, — сказала она сквозь слезы. — Ей удалось, а мне нет… Что же теперь делать?.. Пуховое одеяло, шуба. У вас мало вещей? Может быть, вы мне поможете?..
— Я не могу разбудить маму…
— Устала, наверное.
— Мама… Мама… Поезд!
Соседка сбросила с себя узлы, подошла к матери, дотронулась до ее лба.
— Отмаялась, сердешная…
— Что? — не понял Юрик.
— Не выдержала… Иди к начальнику станции, мальчик…
Соседка ушла, оставив три узла, а Юрик все тряс мать за плечо:
— Мама! Мама! Проснись! Ведь поезд!
Но мать лишь качала бессильной головой… Все- таки фашистский летчик настиг ее…
Мать дала бы денег на «Диких зверей мира». И Зайцу бы дала… Она никогда не была жадной… Теперь же рассчитывать приходилось лишь на себя. Добыть такие большие деньги можно было лишь одним способом: украсть и продать большую ценную вещь, пользующуюся сиюминутным спросом, то есть если притащить эту вещь на базар, ее должны схватить сразу же.
Друзья мысленно перебрали все домашние вещи, но эти вещи не представляли никакой ценности, попросту говоря, вещи были барахлом. И тогда Юрик вспомнил о сундуке. Архип Пантелеевич сделает себе другой сундук, а звери могут потом больше никогда-никогда не приехать. Конечно, будет страшная порка, возможно, Юрика даже выгонят из дома, но он все-таки увидит живых африканских зверей. И птиц. Птицы, конечно, не так интересны, как звери, но все же в виде добавки к диким зверям они пройдут.
Тетка и Архип Пантелеевич работали далеко и никогда не приходили домой обедать, так что мальчишкам никто не помешал. Они погрузили на тачку сиявший под солнцем сундук и повезли на базар. У ворот Заяц струсил.
— Ну их к черту, этих диких зверей! — сказал он. — За это знаешь что будет? Это ведь настоящий грабеж.
— У своих не грабеж, — успокоил его Юрик. — Просто непослушание. Высекут, и все…
Но сомнения были посеяны. На полпути струсил и Юрик. Он представил себе разъяренного Архипа Пантелеевича, плачущую тетку и уже начал было поворачивать тачку назад, как вдруг опять увидел крадущегося тигра: плакат успели уже наклеить и на улице. За тигром наблюдали обезьяны, за обезьянами — удав, а дальше прыгала, кривлялась, выглядывала многомордая масса. И сердца мальчишек не выдержали. Они не устояли перед гипнотизирующими взглядами диких зверей.
Сундук не пришлось довезти даже до базара. Встретившиеся цыгане налетели на него, стали хватать, цокать языками и взяли за триста рублей.
Целых триста рублей! Это были большие деньги, это были сумасшедшие деньги. За них можно было купить три буханки хлеба! Но на этот раз ни Юрик, ни Заяц даже не подумали о хлебе. Звери мира совсем заглушили чувство голода. Ведь ни Юрик, ни Заяц в жизни не видели диких зверей. Правда, Юрику они иногда снились во сне. И усатый тигр, и лохматый лев. Они гнались за Юриком в непроходимых зарослях, а Юрик удирал от них со страшной скоростью, с такой жуткой скоростью, что даже взмывал от этой скорости вверх и летел над деревьями. Из-за этого полета Юрик любил видеть во сне диких зверей. Может быть, и в жизни с ним что-то случится, когда он увидит диких зверей. Что-то сладко-страшное, что-то невероятное…
Какая была свалка! Боже мой, что им пришлось выдержать, чтобы завладеть двумя синенькими билетиками! Да и это понятно. Все мальчишки поселка стремились увидеть зверей мира. Пришло даже много взрослых.
И вот они с Зайцем сидят в третьем ряду — самом лучшем ряду, на самых лучших местах и не сводят глаз с бархатного плешивого, побитого молью занавеса, закрывающего их маленькую, затоптанную и усыпанную подсолнечной шелухой сцену, над которой прибит написанный неумелой рукой — черной тушью по желтой бумаге — плакат: «Смерть фашистам!»
— Смотри! — прошептал Заяц и впился пальцами в руку Юрика. Он был очень впечатлительным, этот Заяц, еще более впечатлительным, чем Юрик. Он аж побелел, у него даже веснушки исчезли, так хотелось ему увидеть диких зверей всего мира.
Вдруг изъеденный молью занавес зашевелился. Кто- то с той стороны сцены искал в занавесе проход. В зале наступила мертвая тишина. С той стороны явно тыкалась чья-то морда. Мертвая тишина превратилась в жуткую. Неужели дикий зверь?.. Неужели его выпустили так, без привязи, без клетки? В задних рядах заплакала маленькая девочка. Ей откликнулся мальчишеский, только что прорезавшийся бас в другом углу.
Но зверь никак не мог найти проход, как ни тыкался в разных местах. Наконец он догадался поднять мордой занавес снизу. Плешивый бархат пополз вверх, и на сцену вышел большой небритый мужчина в мятом черном костюме и сапогах.
— Черт, — сказал мужчина, — запутался. — И добавил громким шепотом по-матерному.
Наверно, это был дрессировщик. На всем облике дрессировщика лежал отпечаток той опасной жизни, которую он вел. Его глаза были воспалены, голос сорван, поперек щеки тянулась глубокая свежая царапина, в волосах кое-где виднелся пух, наверно, диких птиц. Его слегка покачивало. Еще бы! Каждый день рисковать жизнью!
— Здравствуйте, ребята! — сказал дрессировщик, достал железную расческу и попытался расчесаться, но волосы слишком свалялись, и даже железная расческа их не взяла.
— Здрасть! — грохнул зал восторженно.
— Вот мы и прибыли… К вам… Примите от нас и от наших зверей сердечный привет! Физкульт-привет! Физкульт-привет! — закричал дрессировщик.
— …ве-т-т-т!.. — радостно завопил зал. Такое начало ему нравилось. Вот это дрессировщик! Настоящий дрессировщик!
Дрессировщик помахал сразу обеими руками, успокаивая зал.
— Дорогие товарищи! Этот показ диких зверей мы посвящаем нашим доблестным воинам, которые… бьют фашистского зверя в его логове! Первый номер — показ тигра. Тигр — опасное и дикое… э-э… животное. Очень опасное… Как фашистский танк «королевский тигр».
Дрессировщик качнувшись, ушел. Заиграл аккордеон. Занавес дрогнул и слегка раздвинулся на две половинки. У каждой половинки появилось по паре стоптанных ботинок, и в этих ботинках половинки ушли в разные стороны. На сцене стояла обернутая таким же, как и занавес, побитым молью бархатом клубная трибуна, с которой говорили речи во время праздников и торжественных собраний.
Вдруг аккордеон замер. Послышалась барабанная дробь, и под эту жуткую, леденящую душу дробь из-за трибуны высунулась усатая тигриная голова с выкаченными стеклянными глазами. Голова разинула до ушей красную плюшевую пасть и сказала сорванным человеческим голосом:
— Р-р-ы-ы-ы… Р-р-ы-ы-ы…
Это был голос дрессировщика.
Клуб замер от неожиданности. Наверно, в зале не было ни одного человека, который бы не замер от неожиданности.
— Р-р-р, — повторил тигр и яростно замотал головой.
Тягостная тишина продолжалась, потом кто-то неуверенно свистнул. Но тигриная голова не исчезла, не растворилась, как мираж. Она продолжала реально существовать, моталась и рычала сорванным, хриплым голосом.
И тут началось! Свист, улюлюканье, крики!
— Живого! Давай живого! — вопил зал.
«Тигр» продолжал мотать головой, даже высунулся из-за трибуны по пояс, пытаясь запугать публику, но публика бушевала все больше и больше.
Тогда из-за кулис спокойной походкой вышла женщина в черном, длинном, тоже мятом платье и укоризненным голосом завуча на классном собрании негромко сказала:
— Дети. Тише.
Зал сразу сник.
— Дети, — продолжала женщина. — Что это такое? Вы плохо себя ведете. Кто же так себя держит на концерте? Концерт посвящен воинам Красной Армии, а вы? Нехорошо, очень нехорошо. — Женщина погрозила пальцем. — А сейчас следующий номер — пантера! И чтобы тихо у меня!
Из-за трибуны высунулась длинная плюшевая морда с пришитыми ушами и точно так же, как «тигр», произнесла:
— Р-р-ы-ы-ы…
Но тут пантера закашлялась. Пантера кашляла долго и трудно, отхаркивалась, отплевывалась, а потом заплакала. В зале установилась страшная тишина, еще более страшная, чем тогда, когда вместо натуральной тигриной головы высунулась плюшевая. И в этой тишине, всхлипывая, плакала пантера.
Из-за кулис выбежала женщина в черном платье, но теперь у нее не было вида завуча, это была просто растерянная, испуганная женщина. У обоих половинок занавеса появились стоптанные башмаки и побежали, спотыкаясь, путаясь в складках, к середине сцены…
Потом все наладилось, пришло в норму, и концерт пошел своим чередом, и они с Зайцем честно досмотрели всех плюшевых зверей до конца. И было бы вроде даже ничего, в отдельных местах даже здорово, и если немного напрячь воображение и увеличить мысленно плюшевые морды до нормальных размеров, то можно было сказать, что ты видел настоящих живых зверей, но все равно это были не настоящие живые звери, и когда они с Зайцем очутились на улице, Юрик чувствовал такую обиду, какую никогда до этого не чувствовал. У него даже сначала сами собой потекли слезы, но потом он остановил их, он умел останавливать слезы, это не так трудно, как кажется.
Потом, когда Юрик стал взрослее, он понял того мужчину, и чем взрослее становился, тем больше понимал, почему заплакал он тогда на концерте. Наверно, тот человек был несчастным человеком, презирающим себя за то, что он вынужден был обманывать ребят. Наверно, ему было стыдно рычать из плюшевой морды в набитый голодными ребятами зал. Наверно, он был больной или раненый. Наверно, у него был большой план выручки, да к тому же доктор прописал есть мед, яйца и говядину, только поэтому человек пошел на обман. Все это Юрик хорошо понимал. Понимал, жалел и сочувствовал. Но простить не мог. Если бы такое случилось чуть позже, может быть, он и простил бы этого человека, но в восемь лет такие вещи не прощаются.
Может быть, потом, уже совсем потом, когда Юрик познал по-настоящему, что такое боль, смерть, любовь, радость, он бы все-таки простил того мужчину, потому что редко, очень редко, хотя иногда и бывает, человек проносит обиду через всю жизнь. Если бы он проносил обиду через всю жизнь, то ничего бы хорошего из этого не получилось, человек не познал бы тогда радости, счастья, умиротворения, и жизнь превратилась бы для него в муку; если бы он накапливал обиды, он сам бы себя наказал, а не своего обидчика. Хотя, конечно, есть и такие, которые накапливают обиды всю жизнь.
Но Юрик все-таки бы простил небритого мужчину, то есть как простил? Просто тот не стал бы Оленьеву вспоминаться, просто он забыл бы про несчастный показ диких зверей, показ диких зверей начисто выветрился бы из его головы, и Юрик хоть раз в жизни да сходил бы в кукольный театр, а ведь он так ни разу в жизни не сходил в кукольный театр.
Он простил бы этого небритого мужчину за его обман голодных пацанов, если бы на следующий день не погиб Заяц. Добрый, умный, взбалмошный Заяц с мягким знаком на конце. Он был очень своеобразным, его друг Заяц, и, наверно, вырос бы интересным человеком, каким-нибудь бы оригинальным инженером, может быть, даже художником или писателем, а возможно, он стал бы просто водителем троллейбуса, ко все равно обязательно своеобразным человеком.
Это он придумал фокус с бомбой. У них за школой лежала бомба. За школой у них находился глубокий овраг, заросший лопухами и бузиной. Потом этот овраг постепенно переходил в балку, а еще дальше в лес. Это было просто здорово, что он переходил в балку, а потом в лес. Ни один бы учитель в мире, даже военрук, не смог захватить курящим пацана в этом овраге, переходящем в балку, а затем в лес.
— Полундра! — кричит кто-нибудь сверху, и цигарки летят в кусты, и все сидят просто так, готовятся к уроку, зубрят немецкий, например. А почему бы и не позубрить немецкий на свежем воздухе? Теоретически это вполне возможно. Ну а если военрук решит во что бы то ни стало захватить хоть одного курильщика «живьем», если он долго прячется в кустах, ползет по-пластунски по пересеченной местности, таится в старых окопах, если он неожиданно, как чертик из коробки, выпрыгивает из кустов и наваливается на курильщика, даже тогда, даже в этой редкой, почти невозможной, но все же в школьной истории зафиксированной ситуации, даже тогда есть шанс на спасение, если курильщик, конечно, не растеряется, если не остановится у него сердце, не размякнут от страха мускулы, если он найдет силы оторвать от себя цепкие руки военрука и рвануть со скоростью полуторки, рвануть через кусты, рытвины, окопы, ручей в балку, а потом углубиться в лес, а там ищи-свищи в лесу… Конечно, если опять же и в лесу он не потеряет бдительности, если он не разляжется в тени первого же дуба, не соблазнится свежестью первой полянки, а будет петлять, как заяц, путать следы, пока не уйдет в огромное кукурузное поле за лесом. Вот там уж действительно ищи-свищи. Только в кукурузном поле можно передохнуть, потому что военрук наверняка пойдет по твоему следу и будет идти долго и настойчиво, но в кукурузном поле он все равно потеряет след; ни один человек в мире не может найти след в кукурузном поле.
На самом дне оврага, переходящего в балку, а затем в лес, лежала бомба. Огромная, наполовину вросшая в землю авиационная бомба. С этой бомбой им тоже здорово повезло. Даже если в овраге сыро после дождя, все равно можно приятно проводить время. На бомбе умещалось несколько человек. Сиди себе на прекрасной, округлой, чуть шероховатой поверхности, отполированной множеством задов, кури и болтай ногами. Если сесть вплотную, то на бомбе вполне могло уместиться человек десять, сиди, кури, болтай ногами. Кругом сыро, все размокло, над раскисшей землей, над крапивой рыскают мокрые злые комары, с кустов от птиц сыплются противные капли, а ты сидишь себе на бомбе, куришь и болтаешь ногами.
Все так привыкли к бомбе, что если бы ее вдруг не стало, для мальчишек исчезла бы половина прелестей жизни. Да и для военрука тоже: какой интерес вылавливать мальчишек из полуразвалившейся уборной? Скучно и противно. То ли дело — страстные погони по оврагу, распутывание следов в лесу или чувство бессилия перед безбрежным кукурузным полем! Наверно, в моменты погони военрук молодел телом и душой, вспоминал своих фронтовых товарищей, ночные вылазки за «языком» — военрук был на войне разведчиком, демобилизованным из-за контузии головы, — он отдавал ловле курильщиков все свое свободное время, всю энергию, и если бы мальчишки вдруг все бросили курить, военрук, наверно бы, сильно огорчился.
И вот в ту весну бомбы не стало. Вернее, она по- прежнему лежала на дне оврага, но теперь она была недоступна: ее на почтительном расстоянии обнесли забором. Однажды после сильного дождя бомба ожила. На большой перемене толпа, как всегда, побежала к бомбе и вдруг остановилась, пораженная. От бомбы шел пар. Он вился тоненькой струйкой над землей и уползал в кусты, словно прятался от военрука.
Спустя несколько часов прибыли военные, осторожно осмотрели бомбу и обнесли ее забором — извлечь такую махину из оврага, наверно, было трудным делом даже для саперов, а их тогда очень не хватало.
Прозвучало малопонятное слово «кислотный взрыватель». Подходить к забору было запрещено строго-настрого, но все, конечно, подходили. Курили теперь возле этого забора. Курили и поглядывали в щель на бомбу. Бомба потихоньку пускала тоненькую струйку пара, такую тоненькую, что она тут же пропадала в испарениях оврага. Иногда, преимущественно в пасмурные дни, струйка становилась потолще и вилась крендельком. В сильный же дождь прежнюю мирную бомбу было не узнать. Она походила на сибирского кота, приготовившегося к прыжку. Пушистый хвост метался по мокрым кустам, само тело обволакивалось вздыбленной белой шерстью — это испарялся дождь, ударившись о горячее тело. Такое зрелище жутковато, и мальчишки под дождем удирали назад, в надежное кирпичное здание школы, бывшее во времена Петра Первого пороховым складом.
Не боялся бомбы один Заяц. А может быть, и боялся, этого никто никогда не узнал. Но Юрику, во всяком случае, он говорил, что не боялся. Еще Заяц говорил, что якобы он может всегда узнать, когда бомба взорвется, и поэтому не боится ее. Он вообще был немного не в себе, этот Заяц. Однажды после скандала в семье Юрика им пришлось заночевать на гороховом поле, в копне старой соломы. Заяц остался ночевать в копне из солидарности, и вот тогда Заяц сказал Юрику странные вещи. Можно сказать, раскрыл душу. Необычная какая-то душа оказалась у Зайца. Например, Заяц сказал, что он колдун, что сейчас, в этот момент, он, например, чувствует, что на гороховом поле сидит один волк, две лисы и пять зайцев. Более того, Заяц догадывается, о чем все эти звери думают. Все эти звери думают о них — о Юрике и Зайце. Они их боятся. И еще, сказал Заяц, я могу приказать им уйти с поля; тут он что-то прошептал и объявил, что теперь на поле нет ни одного зверя.
В ту ночь Заяц вообще разоткровенничался и рассказал, что его слушаются даже вещи, что он знает, о чем они думают. «Неужели вещи думают?»— удивился Юрик. «Конечно», — без тени сомнения ответил Заяц.
Он поведал, что каждая вещь думает о своем, что вещи как люди, бывают добрыми и злыми, что они или помогают людям, или им мстят. Бомба ненавидит людей и хочет им отомстить за то, что люди заставили ее лежать мертвой в овраге так долго, — бомба ведь живет лишь тогда, когда убивает.
Но он, Заяц, не боится бомбы. Он умеет читать ее злобные мысли и знает, когда она наметила взорваться.
Вот такой человек был Заяц, лучший друг Юрика. В школе его не любили, побаивались и часто поколачивали.
Зайца били почти каждый день, после уроков. Не то чтобы уж по-настоящему били, а так, гоняли сумками по школьному двору, преимущественно старшеклассники. Догонят, врежут полевой сумкой с книгами и тетрадями между лопаток и опять гоняют. Очень уж интересное зрелище представлял собой бегущий Заяц, прямо как настоящий заяц: ноги задираются чуть ли не до головы, живот втянут, уши большие, вместо зубов резцы торчат. И потом, Заяц сам был виноват: он дразнился.
— Медведи жирные! — оскорблял он старшеклассников. — Ученые медведи!
Ему не надо было дразнить старшеклассников. Конечно, старшеклассники были действительно важными медведями, считали себя очень умными, солидными, учеными, но ведь на то они и старшеклассники, и Заяц, конечно, со временем стал бы таким. А может быть, и не стал, слишком уж был Заяц подвижным, слишком задиристым, быстрым, ехидным.
Когда силы Зайца иссякали, он нырял в проделанную в заборе дыру, сбегал, в овраг и усаживался на бомбу.
— Ну что, слабо? — кричал он и делал всякие обидные жесты. — Слабо, ученые медведи?
«Ученые медведи» позорно жались по ту сторону забора.
— Идите сюда! — звал их Заяц. — Идите, хватайте меня, я не буду убегать. Дрейфите бомбочки? А? Я чихал на нее! Смотрите!
И Заяц принимался плясать на бомбе. Старшеклассники не выдерживали.
— Эй, дурак! — кричали они. — Кончай, а то взорвется! Мы не будем тебя трогать! Иди сюда!
— Нет, вы идите сюда! Ну скорее! Я жду! Здесь тепленько! Подтопите немножко свой жирок! Ну, медведихи! — Заяц соскакивал с бомбы, пинал ее ногами, бросался на нее со всего размаха и проезжал на животе с одного конца на другой.
Старшеклассники уходили с руганью, незаметно оглядываясь, стыдясь того, что оглядываются…
— Дурак психованный! — ругались они. — Нашел с чем играться.
Вот каков был Заяц, лучший из друзей Юрика.
На следующий день после представления с дикими зверями шел сильный дождь. Не то чтобы сильный, но крупный, ровный. Он начался еще ночью и не думал останавливаться. Все небо было обложено белыми, словно высвеченными изнутри тучами, отчего они были похожи на тонкий, поставленный против света фарфор. Дождь был холодный, и, когда друзья выбежали босиком на улицу, мокрая трава обожгла подошвы.
— Заходи слева, — скомандовал Архип Пантелеевич, — и они от нас не уйдут.
Тетка, как квочка, кудахча, подобрав юбки, кинулась им наперерез, сам Архип Пантелеевич старался отрезать друзьям дорогу к калитке. В руках у Архипа Пантелеевича был увесистый дрючок. Этим дрючком он хотел отчасти вознаградить себя за безвозвратно утерянный сундук с жар-птицей-курицей. Юрик не ожидал от Архипа Пантелеевича такой прыти. После показа диких зверей Юрик пошел ночевать к Зайцу, надеясь, что гнев тетки и Архипа Пантелеевича за ночь несколько остынет и лучше будет явиться с повинной к вечеру, когда к чувству гнева примешается беспокойство за пропавшего бесследно беспутного дальнего родственника. Однако они с теткой сообща за ночь сообразили, где искать похитителя сундука, и нагрянули к Зайцу рано утром. Приятели едва-едва в одних трусах успели выпрыгнуть во двор через окно.
Составы с грузом приходили в основном по ночам, и мать Зайца по ночам работала, а днем она спала, закутавшись с головой одеялом. Поэтому Заяц и Юрик расположились в доме с полным комфортом. Они наварили на плите картошки, кроме того, в чугуне оставалось еще немного овсяной каши, а в горшке кислого молока, и пир получился на славу.
Потом друзья потушили свет и легли спать — Заяц уступил гостю свою кровать, а сам залез в материну постель. Они думали, что после страшных волнений этого дня сразу заснут, но сон почему-то не шел, и друзья проговорили почти всю ночь до утра. Говорил в основном Заяц. Он говорил и говорил как заводной. Просто удивительно. На Зайца что-то нашло, словно он чувствовал, что это его последняя ночь. А может быть, и не чувствовал, а просто ему наконец-то удалось заполучить такого спокойного, не нервного слушателя, каким оказался Юрик.
В основном Заяц рассказывал о своем удивительном умении понимать все. Об этом Юрик уже слышал тогда в копне соломы, по не очень-то верил во все это.
Этой ночью Юрик впервые усомнился в том, что его приятель, мягко говоря, большой фантазер. Этой ночью Заяц рассказывал в основном про отца. Заяц сказал, что хорошо помнит отца и не верит, что тот убит, хотя и на отца пришла по всей форме похоронка.
И Заяц рассказал Юрику совсем уж удивительную вещь. Оказывается, Заяц — это отец, а отец — Заяц. То есть Заяц чувствует себя погибшим отцом. Он слышит все, что отец говорит, видит все, что тот делает. Заяц уверен, что погибший отец переселился в него, Зайца. Юрик слушал этот бред почти со страхом. Но Заяц говорил так уверенно, так горячо, что Юрик опять заколебался. Может быть, это все правда? Может быть, отец в самом деле после смерти переселился в сына и учит его всему, подсказывает, ведь недаром Заяц самый умный, самый смелый, самый талантливый парень в их классе. Пусть учится он неважно, но разве все дело в учебе? В нем есть самостоятельность и какая-то взрослость. Наверно, и учится он поэтому неважно, что слишком уж самостоятелен, часто не согласен с учителями, доходит до всего своим умом, а вплотную дойти у него не хватает ни времени, ни сил: Заяц почти всегда помогает матери разгружать вагоны.
В эту ночь Заяц рассказал, что вагоны ему помогает разгружать отец. Он вроде бы кидает мешки с цементом, и поэтому Зайцу совсем не тяжело.
— Значит, ты уверен, что отец придет? — спросил Юрик.
— Он уже пришел, — ответил спокойно Заяц. — Я и есть отец.
Юрику стало как-то не по себе, и он постарался переменить тему.
— Тебе нравится какая-нибудь девчонка? — спросил он.
Юрик подумал, что Заяц начнет ругать девчонок, как все мальчишки делали в их классе, но Заяц просто сказал:
— Нравится.
— Кто?
— Вышка…
Юрик замер от удивления. Вышка… Самая некрасивая девчонка в их классе, которую все побаивались. Высокая, нескладная, конопатая, резкая на язык. Мало кто решался связаться с Вышкой, а если кто и связывался, то получал немедленный грубый отпор, а то и увесистый удар крепким кулаком. Больше всего доставалось Зайцу. Зайца так и разбирало поддразнить Вышку. Подходит он, допустим, на перемене и спокойно так говорит:
— В коридоре лампочка перегорела. Кто вывернет? Только, чур, без стола.
Все смеются и смотрят, конечно, на Вышку. Рыжая девчонка хватает портфель (вернее, полевую сумку, тогда портфелей не было, а были долевые офицерские сумки и сумки от противогазов) и кидается на Зайца. Заяц скачет по партам. И пошло-поехало! Прямо настоящая охота!
Или в другой раз, допустим, на контрольной по русскому при всеобщей тишине раздается голос Зайца:
— Марь Иванна, как пишется «вышка»? Через «и»?
Взрыв хохота. Красная как рак Вышка бросается через весь класс и вцепляется в волосы своего обидчика. Визг, свалка, нервные выкрики учительницы.
Ободранного, всклоченного, но торжествующего Зайца выдворяют за дверь.
И вот неожиданность: оказывается, Зайцу нравится Вышка…
— А за что она тебе нравится? — спросил Юрик, опомнившись от удивления.
— Она очень хорошая, — ответил Заяц убежденно. — Честная, добрая. Она будет отличной женой, матерью.
Юрик онемел. Что такое Заяц мелет? Какая жена, какая мать? Никто в классе никогда не вел подобных разговоров.
— Неужели… неужели ты уже сейчас думаешь об этом? — прошептал Юрик.
— Сейчас самое и думать, — назидательно сказал Заяц. — Сейчас время есть, а потом закрутишься на работе. Кроме того, выбирать лучше всего жену, когда она еще маленькая, не научилась притворяться. Потом, когда ей замуж приспичит, начнет строить глазки, улыбаться, то, се… До нутра ни за что не докопаешься.
Ну, Заяц! Ну, хитер! С виду совсем еще зеленый, а вон о чем думает!
— А если она за тебя не пойдет? — спросил Юрик.
— Пойдет, — убежденно ответил Заяц.
— Она же тебя ненавидит.
— Если бы, — вздохнул Заяц. — Именно ненависти я и добиваюсь. Как только я увижу, что это дело произошло, я тут же ей признаюсь в любви. И дело в шляпе. От ненависти до любви один шаг. Видал в кино?
— Видал.
— Вот так я и сделаю. Думаешь, зря я ее дразню?
Ну, Заяц! Ну до чего же хитер! Просто сил нет!
— По-моему, ты уже добился своего.
— Не-е… Она пока еще не сказала. Как только скажет… Тогда я ей и признаюсь… Дня два попсихует, а потом тоже полюбит. Я про такие дела много слышал. А ты?
— Я тоже.
— До свадьбы дружить будем. Я ей помогать по хозяйству стану, а то у них крыша совсем худая и забор повалился. Без мужика плохо. А она моей матери постирушку делать поможет. Одна она совсем зашивается. Мешков натаскается, а потом засыпает у корыта. Ну а потом, когда вырастем, конечно, поженимся. Я сына хочу. Чтобы после смерти в него переселиться. Как отец в меня.
Ну, Заяц! Сам еще пацан, а уже о сыне думает!
Много еще о чем говорили Юрик и Заяц той ночью, и Юрик окончательно убедился, что его друг — человек необыкновенный и что мир еще услышит о Зайце.
— Мир еще услышит обо мне, — так и сказал Заяц, уже засыпая. — Я очень сильный и люблю работать. Я стану или инженером, или агрономом. Я изобрету или сталь, которая не истачивается, чтобы лемехи у плугов вечными были, или выращу такой сорт пшеницы, чтобы каждый колос по полкило весил.
— Ну? Полкило? — не поверил Юрик.
— Полкило. А может быть, и больше, — убежденно сказал Заяц. — А потом и стану известным ученым и начну путешествовать. Поеду по всему свету. Я хочу увидеть всех диких зверей мира. Представляешь? Всех до одного! Я страшно хочу увидеть этих зверей. Они мне просто не дают покоя. Снятся по ночам.
— Мне тоже хочется увидеть диких зверей мира, — сказал Юрик.
Заяц заскрипел кроватью.
— Нет, тебе не так хочется. Может, и хочется, но не так, как мне. Я бы с ними разговаривать научился. Я бы узнал, что думают слон, рысь, удав, какой-нибудь там лемур. Я бы стал их другом.
— Они тебя бы съели.
— Я невкусный, одни жилы и кости, — пробормотал Заяц и заснул.
— Левей, еще левей, — говорит Архип Пантелеевич. — И они наши!
Но в это время Заяц приседает, делает отчаянный прыжок, и вот он уже на заборе и протягивает руку товарищу.
Скорей. Скорей! Ну и Заяц! Настоящий, настоящий друг! Чего ему-то бежать? Он сундука не крал, ему трепки достанется совсем мало, а может, и совсем не достанется, но Заяц все равно бежит рядом из чувства солидарности.
Они бегут по улицам еще спящего поселка. Впереди Заяц, за ним Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. Идущие на базар люди смотрят с любопытством за этим живым кинофильмом, но не особенно уж с большим любопытством, поскольку такие «живые кинофильмы» довольно обычное дело.
Они бегут не спеша, экономя силы, зная, что путь предстоит длинный: Заяц впереди, за Зайцем Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. Архип Пантелеевич бежит уверенно. Он знает, что догонит. Мальчишки бегают быстро, но они совершенно невыносливы, взрослые бегут медленно, но зато на длинные дистанции. Сейчас они все бегут на длинную дистанцию, и взрослые, конечно, победят.
Впрочем, расстояние между ними было еще приличное, и, возможно, какая-нибудь случайность помешала бы взрослым настичь мальчишек, но тут прямо посередине дороги оказалась Вышка. Она шла, наверно, на базар, с кошелкой, в косынке, мокрая, нескладная, большая.
Увидев друзей, Вышка уставилась на них.
— Куда бежите? — спросила она.
— Прочь с дороги, рыжая крыса! — крикнул Заяц.
Но Вышка и не думала убираться. Наоборот, увидев, что за мальчишками погоня, она вся растопырилась, явно намереваясь помочь задержать беглецов.
Заяц со всего маху налетел на Вышку. Та поскользнулась и упала. Враги забарахтались в траве, на обочине дороги.
— Пусти руку! — кричал Заяц.
— Берите его! Я держу! — вопила рыжая.
Архип Пантелеевич приближался с торжествующим топотом.
— Пусти, крыса!
— Сам ты хорек!
— На вот тебе! Получай!
— Бери сдачи!
Наконец Зайцу удалось освободиться. Архип Пантелеевич был совсем близко.
— Удирай! Я его задержу! — крикнул Заяц другу.
— Бесполезно, не успею… — сказал Юрик упавшим голосом.
— Тогда за мной! Я кое-что придумал! — Заяц рванулся в сторону, оттолкнув протянутую с целью захвата руку Вышки. Рука ударилась о бедро с обидным шлепком. Заяц засмеялся.
— Я тебя ненавижу! — сказала Вышка.
— Наконец-то! — воскликнул Заяц, размазывая по щеке грязь. — Я на тебе женюсь! Мне сейчас некогда… Ты подумай до завтра, а затем скажешь, ладно?
Вышка, опешив, таращилась на своего давнего врага. Руки у нее бессильно висели. Кошелка упала в грязь. Заяц еще что-то хотел сказать, но сзади уже заходил, растопырив руки, как василиск, Архип Пантелеевич. За ним тяжело пыхтела, месила грязь, как утка, тетка.
— За мной! — крикнул Заяц, уворачиваясь от растопыренных кровожадных рук.
Неожиданно Заяц ныряет в кусты оврага, за Зайцем ныряет Юрик, за Юриком Архип Пантелеевич, за Архипом Пантелеевичем тетка. И они бегут по дну оврага. И тут Юрик догадывается, куда они бегут. Они бегут к бомбе. Конечно, куда же они могут еще бежать? Только к бомбе. В любом другом месте их настигнут тетка вместе с Архипом Пантелеевичем, и будет трепка. Возле бомбы трепки не будет, возле бомбы ни один человек не посмеет устроить трепку.
По дну оврага бежать трудно и противно. Ноги разъезжаются, мокрые ветки хлещут по рукам и лицу. В довершение всего дождь стал крупнее, не сильнее, не чаще, а просто его капли увеличились в объеме. Лучше бы он шел гуще, но мельче.
И вот показалась бомба. Она вся была окутана паром. Заяц нырнул в это облако.
Архип Пантелеевич остановился, увидев бомбу. Потом ноги непроизвольно отнесли его на несколько шагов назад.
— Юр! Сюда! — кричал Заяц. — Знаешь, как здесь тепло! Здесь тепло и сухо! А какая она горячая! Сила! Иди сюда.
— Назад! — закричал Архип Пантелеевич. — Сейчас же иди сюда, стервец!
Юрик Оленьев остановился. Сердце его бешено колотилось.
Архип Пантелеевич налетел сзади, схватил племянника в охапку и потащил за груду битого кирпича, сваленную на дне оврага. Самому ему было удирать стыдно, поэтому он сделал вид, что спасает Юрика.
— Вернись! — кричал Архип Пантелеевич. — Я не буду вас бить! Я прощаю!
— Правда, Заяц, иди сюда! Ну ее, смотри, как раздымилась! — присоединился Юрик.
— Сейчас. Я с ней попрощаюсь только. Сегодня она взорвется. Видишь, как злобится! Ишь стерва! Из себя прямо выходит. Как она нас, вражина, ненавидит! На войне не удалось убивать, так она сейчас… Сегодня ей конец… И здесь станет очень чисто и сухо! А мы поедем к диким зверям!..
И тут стало очень светло. Так светло, как никогда еще не было в жизни…