Бутылку нашел мальчик. Он вместе с отцом и старшим братом копал песок у самой воды и вдруг увидел бутылку, большую черную бутылку из-под вина. Ее прибили к берегу волны и покачивали у края отмели, не зная, выбрасывать ли свою ношу на берег или тащить дальше. Возможно, мальчик не обратил бы на бутылку внимания, если бы она не была запечатана воском. Ему показалось это странным: пустая, а запечатана.
Мальчик бросил лопату, достал бутылку и сковырнул воск. Внутри виднелась бумага. Старший брат заинтересовался и перестал бросать песок в тачку.
— Что там? — спросил он.
— Бумага…
— А… — Брат потерял интерес.
— Давай, давай, нечего отвлекаться, — сказал отец.
Мальчик положил на землю бутылку и стал бросать лопатой песок в тачку. Песок был хоть и влажный, но белый, мелкий, — в самый раз для штукатурки.
Отец, и двое сыновей строили дом. Они строили его уже третий год, и дом был почти готов, оставалось лишь оштукатурить его, и для этого они с утра до вечера возили тачкой с реки песок.
— Я не могу больше, — сказал мальчик. Он немного хитрил: он еще мог работать, хоть уже сильно устал и солнце напекло ему голову. Мальчику не терпелось узнать, что в бутылке.
— Перекур, — старший брат воткнул в песок лопату. Отец кинул еще три раза и тоже остановился. С беспокойством он посмотрел на солнце. Оно явно клонилось к горизонту, а чтобы выполнить норму, им еще надо было привезти пять тачек..
Отец оглянулся на дом. Он всегда, даже когда работал, поглядывал на дом. Дом и отсюда поражал размерами и стройной красотой. Белели узорчатые, еще не крашенные ставни, отборные бревна из золотистой сосны напоминали вылезший после дождика скользкий масленок. На крыше из оцинкованного железа, как шаровая молния, дрожало косматое солнечное пятно.
Отец всегда смотрел на дом, сначала с любовью и радостью, а потом все более и более хмурясь: чем дольше он смотрел, тем больше и больше находил недостатков. Но все же дом был хорош. Отец поник головой — вспомнил жену. Жена не увидела дома…
Иметь собственный дом было мечтой отца. Он говорил об этом с товарищами, говорил ночью в постели с женой, а когда выпивал лишку, плакал по дому. Когда выпивал, дом виделся особенно явственно. Просторная пятистенка из новых бревен, с цинковой крышей, резными ставнями, с петухом на трубе. В палисаднике — вишни, георгины. За дощатым забором — огород, полный спелых тыкв: отец любил пшенную кашу с тыквой. В такие дни отец метался по квартире, как зверь по клетке. Квартира у них была так себе, средненькая, на несколько семей, с общими удобствами, но все же у других и такой не было: предприятие, где отец работал плотником, изготовляло деревянную тару, было скорее мастерской, чем предприятием, и своего жилищного фонда не имело. Поэтому на работе даже завидовали отцу, когда он получил эту комнату с общими удобствами. Особенно не могла нарадоваться жена. Она без конца включала и выключала воду, зажигала газовую колонку, хотя в этом не было особой необходимости, при этом с ее лица не сходила счастливая улыбка. Отец в трезвом состоянии относился к новой квартире равнодушно, но когда «хватал лишку», то брал из ванной туристический топорик и задумчиво расхаживал с ним по комнате.
— А вот если я пол порублю, что будет? — спрашивал он жену.
— Глупый, — отвечала жена.
— Ну, а если порублю? — приставал отец.
— Выселят.
Отец приходил в хорошее настроение.
— Вот видишь, — радовался он. — Выселят. Запросто выселят. А из своего дома никто не выселит. Хоть жги, хоть што.
— Зачем жечь-то?
— Это я так…
Отец усаживался за стол и замолкал, задумчиво вертя туристический топорик.
При гостях любой разговор отец умел свести на дом.
— В своем доме выпить — одно удовольствие, — говорил он друзьям. — Запить — водички из колодца холодной принес. Закусить — помидорчики, огурчики с веточки. Грушки моченые. Знаете, как грушками со смородиновым листом хорошо закусывать?
Друзья мрачно смотрели на стол. Кроме магазинных огурцов, пахнущих мокрой овчиной, хамсы и луковицы, они не знали другой закуски.
— Или грузди соленые из дубовой бочки, — распалял воображение отец. — Лежит, как свиное ухо, ножом пырхнул — скрип, как от новых сапог. (В этом месте гости дружно сглатывали слюну.) Или что, я для друзей сальца мороженого не порежу или курку не зарублю? А когда кабанчика прирежешь — печенка…
— Кончай, — не выдерживал кто-нибудь.
С каждым годом все чаще говорил о доме отец и все грустнее и грустнее.
— Умрем с тобой, старуха. Старший женится, здесь останется, а младший куда? На частную?
— Дадут небось. К тому времени понастроют.
— Казенка она и есть казенка.
— Навечно ведь дают.
— Хоть и навечно, а все равно не свое.
Как-то раз, когда отец строгал на станке доску для тары, он стал свидетелем разговора мастера и командированного в лохматой шапке.
— Работа адова, — жаловался командированный. — Сам и за лесника, и за прораба, и за учетчика. Глушь. Никто не идет. Уж и дом помочь построить обещаем, а все равно…
Пила с визгом врезалась в дерево. Полетели обломки.
Так отец стал лесником. Место действительно оказалось глухим: ни дорог, ни людей, ни транспорта. Потому и дом, наверно, двигался медленно.
Выросли дети, умерла жена. Умирала она долго и трудно. В бреду все вспоминала свою городскую жизнь: знакомых, свою улицу, квартиру.
— Ничего, ничего… — виновато бормотал отец, положив ей на лоб руку. — Здесь будет еще лучше… Вот построим дом… Я на крышу железо достал… Знаешь, какое хорошее, цинковое… Как у тебя таз был…
Впрочем, отец проводил возле кровати умирающей мало времени. Он хотел быстрее покрыть крышу. Отцу почему-то казалось — стоит жене увидеть готовую крышу, как она сразу выздоровеет. Даже могилу отец рыл ночью, чтобы не занимать дневное время. Смерть жены он воспринял как нечто временное, несерьезное. Стоит закончить крышу, и он снова услышит ее ворчание, стук тарелок на кухне… Первый раз отец заплакал, когда крыша была готова. Стоял яркий весенний день, из леса тянуло студеным ветерком, пахло тающим снегом и прелыми листьями. Шумели голые коричневые деревья, зеленела залитая водой трава, по черным островкам земли разгуливали грачи, где-то далеко-далеко, как смутное воспоминание, гудел катер… Отец забил в крышу последний гвоздь и оглядел свою работу. Белая пирамида крыши сбегала вниз. Она была очень красивая, эта цинковая крыша. Красивая и неожиданная своей геометрической, правильностью среди хаоса весны, беспорядочности деревьев, мешанины воды, земли и снега, первобытного крика галок, серого порывистого ветра из леса.
— Ксеня! — крикнул отец, забывшись, радостно вытирая со лба ладонью пот.
— Ты что, отец! — спросил снизу старший сын.
«Нету Ксени и никогда не будет», — подумал отец и заплакал. До вечера он просидел на могиле жены, машинально подправляя куски дерна, а вечером привезли дранку и надо было обивать стены…
Когда они переехали из города в лес, мать оказалась для меньшего единственным товарищем. Она вдруг вспомнила свое детство: учила мальчика распознавать грибы, ориентироваться в лесу, находить съедобную траву, ловить на костер раков. Купаясь, они играли в пятнашки. Временами мальчику казалось, что это не мать, а его сверстница, девчонка, — такая она была веселая, быстрая. Но это все было с самого начала. Потом мать с каждым днем становилась все печальнее: тосковала по городу, да и уставала…
— Ах, как, сынок, мне здесь надоело, — шептала мать мальчику по ночам. — Я ненавижу дом…
Когда она надорвала живот, мальчик каждую свободную минуту проводил у ее постели.
— Я скоро умру, сынок… — говорила мать.
— Ну что ты, мама… Вот настанет лето — мы с тобой в пятнашки будем играть…
— Когда я умру, — говорила мать, не слушая, — ты уезжай отсюда, сынок… Он тебе не нужен, этот дом… Ты надорвешься здесь… Вы никогда его не построите… Все будет казаться мало… Все будете строить, строить…
— Что же здесь строить, мама? Мы уже все построили.
— Это только кажется, сынок. Дом — это такая вещь… Пристанет…
Она умерла, и мальчик остался без товарища. Зашумел молодыми листьями лес, потянуло медовым разнотравьем, запели соловьи. Засыпанная щепой, песком, конским навозом, исполосованная колесами поляна перед домом вдруг вскипела ромашками, и ветер бросал белую пену к самому порогу времянки. В просеках мелькали косули. Рыжая белка часто перескакивала с большого дуба на трубу нового дома, а однажды, выйдя ночью на улицу, мальчик увидел дикого кабана, который чавкал на помойке, как свинья.
Но отец со старшим сыном не обращали на все это внимания. Они работали и работали, как автоматы, лишь по воскресеньям старший сын заканчивал работу часов в пять, мылся на речке, брился, надевал новые брюки, рубашку и, распространяя запах одеколона «Кармен», уходил в соседнее село на «улицу», километров за десять.
Весной они посадили хороший огород — отец знал в этом толк. Он сделал парниковые рамы, и едва стало по-настоящему пригревать солнце, у них появились свежие огурцы. Потом пошли помидоры, молодая картошка, лук, чеснок, редиска. Первые овощи они сами ели мало, больше носили продавать на автобусную остановку. Это отец узнал про автобусную остановку. Она была недалеко, у родника, на большой поляне, — километра за четыре, если идти напрямик, а не по просеке. Здесь останавливались большие автобусы. Измученные пассажиры, высыпав из машины, сначала немели от красоты, а потом начинали бегать, как мальчишки, по поляне, рвать цветы, купаться. Они за пять минут разбирали у мальчика весь товар, не торгуясь. Кроме мальчика на круглом столике, врытом в землю, торговали еще две старухи и парень, чуть постарше мальчика, — Павел. Все трое были из соседнего села. До села было приличное расстояние, поэтому старухи приходили редко, и обычно мальчик и Павел оставались вдвоем. Павел брал за свою продукцию почти в два раза дороже, чем мальчик, но, несмотря на это, к нему всегда выстраивалась длиннющая очередь, и лишь когда все раскупали, переходили к мальчику. Мальчик не обижался. У Павла все было вкусней, красивее приготовлено, с выдумкой. На помидорах, например, он завязывал крошечные голубые бантики, и это очень нравилось детям. Молодую картошку он обжаривал в сале и пересыпал петрушкой. Дело чепуховое, а прибыль двойная. Огурцы он обязательно раскладывал на капустных листьях и сбрызгивал водой. И еще он продавал цветную капусту. Это было «гвоздем программы» — цветную капусту Павел приберегал под конец, когда автобус уже собирался отправляться.
— А ну кому брюсселовскую капусту! — кричал Павел.
Уже садившиеся в автобус пассажиры оглядывались и вдруг видели на столе кучки желтой, залитой яйцом и обжаренной в сухарях цветной капусты. Капусту раскупали мгновенно.
— Ну молодец, — говорил кто-нибудь на прощание Павлу, хлопая его по плечу, и даже иногда дарил на память какую-нибудь безделушку.
— Давай я тебя научу, как все делать, — говорил Павел мальчику.
— Не надо, — отвечал мальчик. — Я не хочу.
— И торговаться ты не умеешь.
— Я не хочу.
— Чудик малохольный, — ругался Павел беззлобно. — У тебя что, деньги куры не клюют?
— Они мне не нужны.
— Не нужны деньги? — ахал Павел. — Вот уж вправду чудик. Как же ты жить без денег будешь?
— Вообще-то, конечно, нужны немного… Только совсем чуть-чуть. Когда денег много — плохо.
Павел презрительно сплевывал длинной струей, зеленой из-за молодых огурцов.
— Это почему же?
— Из-за денег люди ссорятся, становятся какими- то ненормальными. У нас в городе дворник был. Дядька как дядька, не очень злой, даже от мусорки не всегда отгонял. А потом выиграл десять тысяч и как другим стал. Злой, трясется над каждой пустой бутылкой, двери изнутри жестью обил.
— Ну и что? Из-за десяти тысяч всю комнату жестью обделаешь, а не только дверь. Эх, мне бы хоть половину. Я бы знаешь что сделал? Я бы купил себе автобус, старый, конечно, новый не продадут, и возил бы на море всякую еду. Там, говорят, за всем очередь. Даже вареная кукуруза рупь початок. Представляешь — рупь! Вот умора! А ты бы что сделал?
— Я… Я бы купил корабль…
— Корабль? Ха-ха! Держи карман шире! Так тебе и продали!
— Тоже бы старый. Большой такой, старый-престарый, который все равно на слом… И плавал бы… собирал ракушки…
— На пуговицы?
— Нет… Так просто… Я очень люблю ракушки. Я бы ими грот облепил. Нашел бы грот и весь бы облепил, как кафелем.
— Для туристов?
— Почему же… для себя…
— Вот умора. Зачем же тебе грот?
— Я бы туда отдыхать приезжал. На море жара, а в гроте прохладно, зайчики по ракушкам прыгают.
— Отец у тебя что надо и брат тоже, — вздыхал Павел, — а ты так какой-то…
Павел несколько раз побывал у мальчика в гостях, и на него большое впечатление произвели и строящийся дом, и усадьба. В гостях Павел не бездельничал и не разглядывал все ради праздного любопытства, а сразу включался в работу — помогал кому-нибудь.
— Ты с ним дружи, — говорил отец мальчику, — хозяйственный хлопец. Он тебя плохому не научит.
Но мальчику с ним было не интересно.
— Пора, — сказал отец.
Старший сын отшвырнул папироску, но подниматься не спешил. Он лежал на теплом песке, раскинув ноги, мускулистый, широкоплечий, похожий на Атланта из диафильма «Подвиги Геркулеса».
— Ну что там в бутылке? — спросил он мальчика.
— Так… ничего…. — ответил мальчик.
— Бумага?
— Дневник какой-то…
— Ишь ты… как в кино.
Мальчик ничего не ответил. Он думал о том, что прочитал.
— Ну, разлеглись, — сказал отец. — Дрючка на вас нету…
Дневник представлял собой пачку мелко исписанных шариковой ручкой листков. На первой странице было крупно выведено:
ОЧЕНЬ ПРОШУ ТОГО, КТО НАЙДЕТ МОЙ ДНЕВНИК, ОТНЕСТИ ЕГО НЕМЕДЛЕННО В МИЛИЦИЮ. РЕЧЬ ИДЕТ О ЖИЗНИ МНОГИХ ЛЮДЕЙ.
Георгий Лукин.
30 июля.
Даже не знаю, с чего и начать… Настолько все неожиданно… Глупо, нелепо. Уже идет третий день, а я никак не могу дать знать о себе. Сегодня решил вести дневник, как и тысячи похищенных до меня во все времена, запечатать его в бутылку и попытаться бросить в реку. Хотя мало надежды, что сейчас плывущая по реке бутылка привлечет внимание. Да если и привлечет… Не посчитают ли все написанное выдумкой скучающего отпускника, который живет где-нибудь в палатке и от скуки сочиняет всякую чепуху? И тем не менее мне ничего не остается, как писать дневник. Это пока единственная надежда. Да и потом, у меня сейчас масса свободного времени… Все равно делать нечего.
Начну с самого начала, с того злополучного дня… Это произошло два дня назад, 28 июля…
28–29 июля.
Сначала коротко о себе. Зовут меня Георгием Лукиным. Живу я в городе Петровске (улица Яновская, 27, кв. 45), 20 лет. Нигде пока не работаю и не учусь. Дважды поступал в театральный институт, дважды проваливался. В армию не попал из-за здоровья: у меня слабые легкие, но это к делу не относится. В этом году собрался поступать в третий раз, но вот неожиданно случилась эта история…
Если бы я не поехал в тот день на речку и если бы я не взял с собой гитару… Собственно говоря, с гитары все и началось… Но, с другой стороны, без гитары я приехать на речку не мог. С гитарой я не расстаюсь. Потому что я бард.
Пишу я все это к тому, что сейчас мне кажется — тот факт, что я бард, сыграл какую-то, пока еще непонятную роль в моем похищении. Поэтому, наверно, стоит немного рассказать, как я стал бардом и вообще…
Молодежи в нашем дворе немного: Лолита-Маргарита, Гнедой, Баркас и я. Может, поэтому барды обходили нас стороной. Кроме того, у нас нет беседки, а барды любят беседки. Бардов в нашем городе много. Они поделили все дворы на сферы влияния, и горе тому барду, который вздумает нарушить границу. Как только начнет темнеть, барды выходят из квартир на улицу и, собрав своих поклонников, ведут их, как матки пчелиные рои, на свои излюбленные места.
Гнедой, Баркас и я играли в волейбол, когда в арке нашего двора появился бард. Очевидно, бард выдержал жестокую схватку, потому что длинная его грива стояла дыбом, борода была всклокочена, чуть выше колена от джинсов отвалился неправильный четырехугольник, а на щеке виднелась красная полоса. Одна струна гитары волочилась по земле.
Бард оглядел наш двор, равнодушно скользнув по нас взглядом, и заковылял к ящикам из-под пива, которые громоздились возле черного хода магазина. Плюхнувшись на один из них, бард печально поник головой. Нам стало жалко барда. Мы бросили игру и подошли к нему.
— За что они тебя? — спросил Гнедой, как самый общительный из нас.
Бард ничего не ответил. Порыв ветра царапнул порванную струну об угол ящика, и она жалобно тенькнула.
— Может, им в морду дать? — предложил Баркас, поиграв плечами-шатунами.
Бард слабо колыхнулся. Видно, мысль об отмщении согрела его кровь, но потом, вспомнив о новых возможных побоях, он закрыл глаза.
— Принести зеленки? — спросил я, как самый человечный.
— Не-е-е, — покачал головой бард. Голос у него мало чем отличался от блеяния заблудившегося козленка. Наверно, это был еще начинающий бард, он еще не имел своего участка, забрел на чужой, и ему надавали по шее. Впрочем, он был уже в возрасте, видно, поздно спохватился.
— Спой что-нибудь, — попросил я.
Бард впервые поднял на нас глаза. Оба были подбиты.
— Из о-кон ко-ро-чкой… — начал было бард машинально, но потом еще раз оглядел нас и презрительно отвернулся. Наши оскобленные «под канадку» физиономии, видно, не внушали ему никакого уважения.
И тут бард увидел Лолиту-Маргариту. Лолита-Маргарита всегда от двадцати до двадцати двух стояла на балконе. Она стояла среди великолепных огромных гладиолусов и сама была похожа на гладиолус в своем ярком платье, с прической, напоминающей уменьшенную копну соломы, и бледным неземным ликом.
Я ненавижу волейбол. И Гнедой ненавидит. И Баркас. В волейбол мы играли из-за Лолиты-Маргариты. Каждый вечер. От двадцати до двадцати двух. Двоим хорошо видно Лолиту-Маргариту, а третий вынужден стоять к ней спиной, и из-за этого игра очень мало походила на волейбол, скорее всего напоминала регби, так как каждый хотел стоять к Лолите-Маргарите лицом.
Лолита-Маргарита всегда внимательно наблюдала за нашей игрой. Сосет конфетку и наблюдает. Она всегда сосала конфетку, потому что работала в магазине и набрать любых конфет было ей раз плюнуть.
Нас очень волновал вопрос, за кем из нас троих конкретно наблюдает Лолита-Маргарита, но выяснить этот вопрос трудно, так как из-за гладиолусов Лолиту- Маргариту было плохо видно. Иногда мы все трое сталкивались в нашем магазине, где работала Лолита- Маргарита. Она работала в кондитерском отделе, и ей очень шли яркие коробки, груды конфет. Мы делали вид, что выбираем конфеты, а сами тайком рассматривали Лолиту-Маргариту. Вместе с другими типами. Вокруг Лолиты-Маргариты всегда терлись какие-нибудь типы, даже вполне солидные. Такая была Лолита- Маргарита красивая.
Так вот. Бард, когда увидел Лолиту-Маргариту, аж поперхнулся. С минуту он таращил на нее глаза, потом достал расческу и стал прихорашиваться. Вот только подбитые глаза некуда было спрятать, но бард нашел выход — он начесал на лоб свою шевелюру. Затем взял гитару и запел.
Голос у барда был паршивый. Можно сказать, его совсем не имелось. И играть он не умел. Просто бил по, струнам — и все. Но наш двор, который не имел собственного барда и знал о таких певцах лишь понаслышке, клюнул и на это неразборчивое клекотание. Вокруг барда образовалась толпа.
Так у нас появился свой бард. Толик, так звали барда (сам он страшно не любил, когда его называли Толиком. «Меня нарекли Анатолем», — поправлял он, напирая на букву «о»), ежедневно являлся к нам и пел от двадцати до двадцати двух. Нам он, конечно, не мешал, но играть в волейбол не имело теперь смысла, потому что Лолита-Маргарита перешла на другую сторону балкона и, как все у нас во дворе, таращила глаза на барда.
Первым не выдержал Гнедой. Он учился в пединституте, и летом у него обычно была практика в пионерских лагерях. Однажды, выйдя во двор, я увидел Гнедого, который только что вернулся с практики. Гнедой сидел на ящике из-под пива с гитарой в руках и пел.
С подбородка Гнедого свисала плохонькая бороденка, волосы топорщились в разные стороны.
— Ты что? — удивился я. — В барды записался?
Я здорово тогда смеялся. Баркас, когда пришел с работы, тоже очень сильно смеялся. Особенно когда появился Анатоль, уселся по другую сторону кучи ящиков, и началось настоящее соревнование бардов. Но потом я почти не спал ночь, потому что, когда мы расходились по квартирам, с балкона третьего этажа из- за гладиолусов послышалось:
— Эй, барды! А у вас дуэтом лучше получается!
Баркас тоже, наверно, не спал в ту ночь. Наша компания распалась. Гнедой, конечно, поступил нечестно, применив недозволенный прием, и мы перестали с ним здороваться.
Некоторое время спустя я заметил, что Баркас не бреется. Ужасное подозрение закралось мне в душу, но я ничего не сказал Баркасу — мало ли почему человек перестал бриться…
Но однажды Баркас, смотря в сторону, пробасил:
— Слушай, где бы достать гитару? Что-то играть захотелось…
Как я проклинал себя за недальновидность! Даже Баркас, этот увалень Баркас оказался сообразительнее меня! Но ничего. Я отстал от него всего на какие-то неделю-полторы. С этого момента отпускаю бороду!
И вот в нашем дворе, в котором не было ни одного барда, обосновалось сразу три, даже, можно сказать, четыре, потому что Анатоль тоже слонялся под балконом Лолиты-Маргариты.
Но, став бардами, мы опять ничего не узнали. По- прежнему мы все трое были вместе, только теперь не играли в волейбол, а измывались над гитарами, сидя на ящиках из-под пива. По-прежнему на нас смотрела Лолита. И по-прежнему нельзя было узнать, на кого конкретно.
Конечно, хвалить себя нескромно, но все-таки, на мой взгляд, на настоящего барда из всех нас больше всего походил я. Во-первых, я длинный и тощий, а настоящий бард всегда длинный и тощий. Ну какой бард, например, из маленького толстенького Гнедого или из Баркаса, у которого плечи, как шатуны? Во-вторых, у меня выросла великолепная рыжая борода, а это в барде самое главное. И, в-третьих, у меня был хоть какой-то голос, Баркас же, Гнедой и Анатоль — безголосые пни. Так что я все-таки надеялся понравиться Лолите-Маргарите.
Анатоль тоже, видно, это чувствовал и, наверно, усиленно изыскивал способ избавиться от меня. Он вел со мной какие-то странные разговоры.
— Уехал бы ты куда-нибудь, — говорил он. — А то стыдно смотреть — здоровый детина, а сидишь на родительской шее.
— А ты?
— Я скоро уеду.
— Куда же, если не секрет?
— Уеду золото искать. Надоело баклуши бить, сидеть без шиша в кармане. Даже на кружку пива нет.
— С геологами?
— В одиночку.
— Время одиночек прошло.
— Время одиночек еще не наступило.
— И не боишься один в тайгу? Комары, болота…
— Болота, комары, — задумчиво сказал Анатоль. — Золото есть не только в тайге.
— Госбанк? — догадался я.
— Не обязательно. В воздухе, например. Ты бы не хотел выкачивать золото из воздуха?
— Нет, — честно сознался я.
— А я вот смотрю на тебя, и у меня кошки на сердце скребут: какая дармовая сила пропадает. Вон какую холку наел. Хотелось бы мне приставить тебя к машине, что золото из воздуха делает, крутил бы за милую душу со страшной силой.
Я не обижался на Анатоля. Когда ненавидишь своего соперника, и не такие мысли придут в голову. Я бы тоже не прочь был приставить Анатоля к какой-нибудь машине, например, к перпетуум-мобиле.
Но вообще-то мы с Толиком не ссорились, скорее даже наоборот: нас тянуло друг к другу. Анатоль регулярно являлся к нам во двор, сначала пел, а потом вел беседы на разные темы, в основном со мной, потому что Баркас и Гнедой не выдерживали этих бесед. Беседы все сводились к одному: пропадает добро. Анатоль тыкал носком ботинка в обломок кирпича.
— Вот кусок кирпича. Мелочь, чепуха, мусор. А если все обломки собрать со всей страны? Сколько это будет? — Толик возбуждался и начинал нервно ходить вокруг меня. — Бесхозяйственность. Сколько кругом добра пропадает… И в то же время у меня нет денег на бутылку пива. Есть мысли, но нет денег. Что же делать, что делать? — спрашивал Анатоль почти мученически.
— Поступить на работу, — подал я идею, но Анатоль пропустил мои слова мимо ушей.
Пишу я об Анатоле так подробно потому, что, во- первых, больше мне сейчас нечего делать и о чем-то писать надо, а во-вторых, может быть, это покажется странным, но, по-моему, единственный, кто всерьез принял бы этот дневник, — Анатоль. У него имелась какая-то этакая жилка, стремление к чему-то необычному, фантазия у него работала что надо. Однажды, например, он предложил мне начать заселять небо. Дач на лето, дескать, не хватает, давай начнем изготавливать надувные двухкохмнатные секции и привязывать их к деревьям. Дешево и сердито. Вот только где взять водород или гелий? Анатоля страшно раздражало, что негде достать водород или гелий.
— Даже простого газа нет, — ругался он. — А если воздушный шар кто захотел построить, где газ взять? Не умеем мы еще хозяйствовать.
Иногда, когда мне откуда-нибудь перепадало на бутылку пива и я распивал ее со своим новым знакомым, настроение у Анатоля улучшалось.
— Чего-нибудь придумаем. Не может быть, чтобы ничего нельзя было придумать, — говорил он, хлопая меня по плечу. — Предприимчивый человек нигде не должен пропасть. Неправильно это, когда у предприимчивого человека нет даже на бутылку пива. Такого не может быть, чтобы идеи имелись, а денег не было.
И так далее. Очень долго и нудно.
Ну хватит об Анатоле. Скоро он исчез куда-то, возможно, уехал искать золото в воздухе.
Одним соперником стало меньше. Я с удвоенной энергией стал петь под балконом Лолиты-Маргариты. И, наверно, небезуспешно, потому что один раз она кинула мне гладиолус в знак благодарности. Правда, гладиолус был уже засохший и его все равно надо было выбрасывать.
Впрочем, хватит и о Лолите. Наш гордиев узел развязался неожиданно и трагически: Лолита-Маргарита утонула.
Мы всем двором бегали на речку искать ее тело. Но ничего, кроме одежды, не нашли. Так что ее хоронили заочно, без тела. Лолиту жалела вся улица («Молодая, красивая, ей бы жить да жить. Ничего не успела, бедненькая, увидеть, одного лишь мужа-пьяницу». Забыл сказать, что Лолита уже побывала замужем за футболистом и разошлась).
Впрочем, все это, возможно, не имеет никакого отношения к тому, что со мной произошло. Разве тот факт, что после смерти Лолиты меня стало тянуть к одиночеству. Я брал с собой гитару, забирался на пустынный островок на нашей речке и проводил там весь день, бесцельно глядя в небо или слагая саги, которые получались до того печальными, что мне хотелось плакать, когда я их пел самому себе.
В тот день я, как всегда, лежал на островке и вполголоса слагал сагу. День был чудесный. Легкий ветерок гнал редкие, как тонкий слой ваты, облака. Журчала речка. Песок был горячий. Приглушенно доносились с берега голоса людей.
— Эй, парень! — вдруг послышалось издали.
Я привстал. У берега, чуть выше моего островка, стоял небольшой катер, какие обычно тянут на нашей реке баржи с песком или мелом. Катер, видно, остановился на обед. На его палубе, свесив ноги, сидел парень в рваной тельняшке.
— Песни петь умеешь?
— Умею.
— Ну иди сюда со своей гитарой. Выпьем.
Я как раз только что сложил очередную сагу, и мне очень хотелось ее кому-нибудь спеть. Поэтому я с готовностью перебрался на борт катера.
— Давай знакомиться. Николай.
Николай оказался очень общительным. Безо всяких расспросов он сообщил мне, что их на катере трое: капитан (ушел в магазин), матрос (он) и еще есть рулевой (тоже ушел, с капитаном). Плывут они за мелом для одного колхоза.
Не переставая говорить, мой новый знакомый спустился вниз и принес начатую бутылку «Вермута», не очень чистый стакан и три яблока.
— За знакомство, — подмигнул он мне и выпил, не передохнув, целый стакан. Затем он налил мне, бутылку выбросил за борт и, похрустывая яблоком, стал иронически наблюдать, как я через силу цежу теплую, пахнущую валерьянкой жидкость.
— Значит, поёшь?
— Пою.
— Ты, этот… как его…
— Бард.
— Во-во. Спой чего-нибудь.
Я спел ему только что сочиненную сагу. Николай был растроган.
— Ты знаешь, что ты талантлив, как наш учитель литературы, и даже больше? — сказал он. — Знаешь, как он стихи шпарил? Всего Блока наизусть знал. Как начнет шпарить, как начнет!.. Я люблю Блока. А ты любишь? Помнишь, как там… сидит, в общем, он в ресторане… заря еще… и фонари. Но, конечно, до Есенина ему далеко. Помнишь: «Что ты смотришь синими брызгами? Али в морду хошь?» Это мои любимые строчки. Слышь, хочешь я тебе свои стихи прочту? Я тут от скуки стихи писать начал. Мне нравятся, а почитать некому, у моих ребят техническое образование, ни черта в поэзии не соображают. Я, правда, в «Литературную газету» послал, но мы все время плывем, так что ответ лишь в Ростове получу, до востребования. Прочитать?
— Давай.
Николай прикрыл глаза и с подвыванием, как и все поэты, начал:
Был апрель. Синели небеса.
Ты в столовой сидела у окна,
У тебя до пят была коса,
И ты пила «Вермут» не одна.
Или что-то в этом роде, за точность не ручаюсь. Помню только, что бурные чувства овладели поэтом, когда он встретился с женщиной глазами. Потом он пошел провожать ее, «отшил» двух парней. Потом они взяли в «Гастрономе» бутылку «Вермута», распили за дровяным складом, прямо из горлышка, поцеловались и расстались навсегда, так как поэт утром отплывал на катере за мелом. Кончалось стихотворение так:
Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни — спою когда-нибудь.
— Ну как? — спросил Николай.
Я заметил, что он волновался, хотя и старался скрыть это усмешкой.
Я сказал, что обычно говорят в таких случаях в редакциях: стихи еще не совершенны, над ними надо много работать. Однако последние строки неожиданно тронули меня, и я сообщил об этом Николаю. Но мои слова не обрадовали его, а, наоборот, огорчили.
— Я их спер у Блока, — признался он. — Конец никак не получался. У меня и другой стих есть. Как одного кореша замели. Тот получше будет, только я его не помню. Он у меня в тетрадке записан. Я сейчас принесу.
Николай ушел, а я лег на горячую палубу и неожиданно задремал: сказывалось выпитое вино. Катер чуть покачивался и поскрипывал. За бортом неслышно плыла холодная родниковая вода, а здесь было горячо и зябко…
— Этот, что ли? — услышал я над собой голос.
Я привстал и увидел перед собой маленького человечка с огромной черной бородой, очень похожего на гнома из сказки «Белоснежка и семь гномов». Я сразу догадался, что это и есть капитан.
— Ты уверен, что этот? — спросил гном Николая.
— Точно… Все сходится.
— Смотри. Сам голову снимет.
— Будь спокоен.
— Ну ладно, давай, пока не хватились.
Едва были произнесены эти слова, как самодеятельный поэт набросился на меня и стал заламывать назад руки. Я напряг все силы, ударил локтем в лицо, сопевшее у меня под мышкой, но тут гном стукнул меня чем-то по голове, и я потерял сознание.
Очнулся я в полной темноте. Руки не были связаны, и это немного приободрило меня. Соблюдая осторожность, я стал потихоньку шарить вокруг себя. Подо мной был набитый соломой матрас, в головах — из свалявшейся ваты подушка, справа — деревянная стена, слева — пустота. Я слез с кровати, сделал шаг в пустоту и тут же наткнулся на вторую стену. Пол слегка покачивался. Сомнений не было: я находился в крошечной каюте.
Ведя по стене руками, я обошел ее всю. Кроме койки, в каюте имелся еще стул и ведущая наверх лестница из шести ступенек. Над лестницей был неплотно закрытый люк, так как, поднявшись, я ощутил движение воздуха. Я уперся затылком и плечами в крышку люка и попытался ее приподнять, но безуспешно. Крышка даже не скрипнула. Сначала я хотел постучать, крикнуть, чтобы кто-нибудь пришел, но затем передумал. Пока не стоит привлекать к себе внимание, пусть считают, что я еще нахожусь без сознания или сплю. Может быть, где-то есть второй выход. Я спустился с лестницы и еще раз тщательно обшарил всю каюту. Однако других выходов не было.
Я ощупью нашел кровать и лег. Все, что произошло со мной, было неожиданно и нелепо. Человек пришел загорать, вдруг его бьют по голове, бросают в каюту и везут неизвестно куда. И самое главное — безо всякого смысла. Я долго ломал голову, но так и не мог придумать, с какой целью меня похитили. Выкуп? У меня не было состоятельных родственников. Обо мне и говорить нечего. Бандитам, прежде чем похищать меня, надо было это выяснить.
Может быть, это простая случайность, и они схватили для чего-то первого попавшегося. Но нет… Вспоминая разговор на палубе, я пришел к выводу: охотились специально за мной.
Меня вдруг охватила страшная паника. Такая паника, что несмотря на жару, мое тело сразу покрылось холодным потом, а зубы застучали, как в лютый мороз. Я вскочил, потом опять сел. Еще никогда в жизни я не испытывал такого мерзкого страха. Наверно, не стоило об этом писать, но я дал клятву, что буду писать обо всем, что видел и чувствовал, откровенно и честно. Я боялся не потому, что трус, нет, я далеко не трус. Я боялся, потому что не знал, что меня ожидает.
А вдруг это шпионы? Но для шпионов моя персона тем более не представляла никакого интереса. На оборонном заводе я не работал, мать — кондуктор, не конструировала самолетов.
Чем больше я думал, тем нелепее казалось все происшедшее со мной.
От удара голова сильно болела, на затылке образовалась огромная шишка, которая, по-моему, все увеличивалась в размере. В довершение всего мне очень хотелось пить. Я еще раз обшарил каюту. Воды не было. В каюте вообще ничего не было. Во всех порядочных тюрьмах уж воду-то дают заключенным. Мои страдания от жажды усиливала духота. На потные лицо и руки постоянно садились мухи. Видно, это были особые мухи, которые прекрасно ориентировались в темноте.
Я не знал, какое сейчас время суток, но, судя по всему, — ночь, ибо хоть одна щель, пропускающая свет, нашлась бы в этом гробу. Щель навела меня на мысль об иллюминаторах. Как ни скудны были мои познания в области кораблестроения, но что иллюминаторы имеет каждое судно, я знал твердо. Я опять принялся обшаривать каждый сантиметр стен, но, кроме паутины и дохлых мух, ничего не обнаружил. Так я еще раз добрался до люка и без всякой надежды уперся в него руками. К моему изумлению, люк поддался. Я расширил щель, осторожно выглянул и даже зажмурился — такая яркая луна висела прямо перед моими глазами. Палуба была пуста, очевидно, ее только что вымыли или то была роса — влажные доски тускло отражали луну. Катер шел быстро, совсем рядом бежали темные кусты, стегая белую палубу тенями.
Одним махом я выпрыгнул на палубу. Холодный ветерок обвил потное тело, наполнил легкие ключевым воздухом. До берега было всего каких-то пять-шесть метров. Если разбежаться…
Я отступил к рубке, стараясь не попасть в поле зрения рулевого, если бы тот вздумал оглянуться. Но рулевой был занят своим делом. В проеме окна отчетливо виднелся его затылок.
— Отоспался?
Я резко оглянулся. В тени рубки, прислонившись к пей спиной, курил Николай. Очевидно, он наблюдал за моими действиями с самого начала. Конечно, и люк открыл он…
— Где тут можно напиться?
— В рубке. Но там теплая. Сейчас мы холодненькой достанем.
Николай не спеша поднялся, прошел на корму и достал из кучи веревок и хлама ведро с железной цепочкой. Не подходя близко к борту, он со знанием дела забросил его и поднял на палубу на вытянутых руках.
Встав на колени, я выпил почти треть ведра.
— Закуришь?
Я промолчал.
— Как хочешь.
Самодеятельный поэт сел на старое место, закурил и, раскинув ноги, стал через борт поплевывать в воду. На нем, как и прежде, были закатанные выше колен холщовые штаны и тельняшка.
При виде этого спокойно курящего человека кровь бросилась мне в голову. Я кинулся на Николая и ударил его по лицу. Вряд ли бы я одолел его, просто я сам не знал, что делал, так я его ненавидел в тот момент.
Николай свободно сгреб меня в охапку и заломил руки.
— Спокойней, паренек, спокойней…
Я рванулся, но бесполезно.
— Отпусти, бандит! Слышишь, отпусти! Тебя за это судить будут!
— А тебя здесь никто и не держит.
Николай отпустил меня, Я размял отекшие руки и уставился на него.
— Но зачем тогда…
— Получилось недоразумение.
— Значит, вы меня с кем-то спутали?
— Получилось недоразумение.
— Значит, я могу уйти?
— Это как тебе угодно.
— Мне угодно уйти.
— Может, ты сначала подумаешь?
— Нет уж, спасибо.
— Ну как знаешь.
Парень отвернулся и стал прикуривать новую папиросу.
Все стало ясно. Они меня с кем-то спутали, теперь удостоверились в ошибке и отпускают на все четыре стороны. Пожалуй, не стоит ждать до следующей остановки. Мало ли что… Лучше попросить их пришвартоваться в любом месте. За ночь, я думал, мы ушли недалеко, доберусь как-нибудь. А еще лучше прыгнуть с борта прямо сейчас, ну их к черту с их остановками. Еще вылезет тот, бородатый…
— Знаешь что, — сказал я Николаю, — наверное, не стоит останавливать из-за меня посудину. Я прыгну. Освежусь немножко, а то чуть не задохнулся в вашей душегубке.
Парень пожал плечами. Он, видно, потерял к моей персоне интерес.
Раздеваться не было необходимости. Из одежды на мне оставались одни лишь трусы. Я нерешительно потоптался. Как-то неловко было ни с того ни с сего бухаться в воду.
— Ну, я пошел, — сказал я.
— Бывай.
— До свиданья. Вы бы лучше, чем посылать стихи в «Литературную газету», показали бы их где-нибудь на месте. Там вам дадут более полную консультацию, — посоветовал я.
— Ты думаешь? — оживился Николай.
— Конечно. Я тоже сначала в «Новый мир» и в «Знамя» посылал. «К сожалению, из-за обилия материалов Ваши стихи опубликовать не представляется возможным. С приветом — Пушкин».
— Во-во. И мне так.
— А в местной газете ребята подробно растолкуют, что к чему. Ну, ладно, мне пора, Все-таки вы гады, что завезли к черту на кулички.
Я подошел к борту и взялся за него руками, чтобы спрыгнуть в воду, но в ту же секунду перед глазами вспыхнуло синее пламя. Последнее воспоминание было о темной кромке леса и висевшей над ней яркой луне.
И снова я очутился в той же каюте. Но сейчас был день. Из щелей люка тянулись потоки солнечного света, в которых клубилась пыль, отчего они очень походили на вибрирующие струны. Боже мой, неужели этот нелепый бред продолжается!
На этот раз в углу стояли ведро с водой, ведро, накрытое деревянной крышкой, и большая железная миска с варевом. Возле миски лежали ложка, две луковицы и кусок хлеба. Очевидно, тюремщики не собирались расставаться со мной быстро. Я не ел уже сутки, и при виде пищи, которая к тому же наваристо пахла рыбой, у меня начались спазмы. Мелькнула было мысль о голодовке, но я не успел как следует ее обдумать — мои руки были уже заняты: одна ломала хлеб, другая зарывалась ложкой в густую горячую уху.
Наевшись и напившись теплой речной воды, я снова лег на привинченную к полу кровать. Теперь мое положение казалось значительно хуже, чем раньше. Если раньше еще был какой-то шанс, что все это — нелепейшее недоразумение, которое скоро рассеется, то сейчас стало совершенно ясно: мое похищение — сознательный шаг, заранее продуманный и подготовленный. Катер специально был оборудован для моего плена: к борту подвели электрический ток, приготовили каюту без иллюминаторов, с крепким люком… Теперь мне только оставалось ждать, чем все это кончится. Я даже не стал пробовать, закрыт ли люк, так как не сомневался, что он закрыт на совесть. Ведь если ночью можно было позволить себе роскошь выпустить меня на волю и испытать систему ограждения, то сейчас, днем, когда река кишела купающимися… Тем более что катер стоял: мотор не работал, в борт тихо бились волны.
Что же это за люди? Что ждет меня впереди? Может быть, они просто везут меня в подходящее место, чтобы утопить? Какие-нибудь маньяки. Привяжут к шее камень — и в воду, в заранее высмотренный омут. Боже мой, чем же все это кончится…
Под плеск волн я задремал.
Проснулся я от голосов у себя над головой. Разговаривали двое. В одном я узнал Николая, другой голос не был мне знаком.
— Я люблю Блока. Про выпивку он здорово шпарил, — неторопливо басил самодеятельный поэт.
— Дело не в выпивке, — отвечал ему тихий голос. — Блок сумел в своих стихах воплотить душу русского народа. Душу очень противоречивую — обратите внимание на подвыпившего русского человека: в нем странным образом сочетаются дикий восточный разгул, слезы, восторг, апатия, уныние.
— А мне, когда выпью, всегда морду кому-нибудь хочется набить.
— Бот видите. Но в то же время, я уверен, вы никогда в нетрезвом состоянии не позволите ударить голодного, дрожащего щенка, который попросил у вас кусок хлеба.
Николай помолчал, очевидно обдумывая слова Тихого голоса.
— Верно, щенка не ударю, — наконец согласился он. — А ведь точно не ударю! — даже как бы удивился Николай. — Чудно получается. Человека изобью, а собаку пальцем не трону. Как это можно объяснить?
— В этом-то и состоит одна из загадок нашей души.
— Да, загадок много, — по тону голоса я понял, что Николай зевнул. — Никогда не узнаешь, что у человека на уме. Вот, например, скажи, что у меня на уме? Ни за что не угадаешь…
— Не знаю… Может быть… не сесть на мель.
— Знаешь что?
— Что?
— Как бы половчее взять тебя.
— То есть как… Что вы имеете в виду?
— То и имею. Двинуть тебя по кумполу или и так справлюсь.
— Я что-то вас не совсем понимаю…
— Сейчас поймешь…
— Пустите меня! Что вы делаете!
— Не брыкайся!
— Я заявлю в милицию… Эй, люди. На по…
Слово «помощь» Тихий голос не успел договорить, так как уже катился по лестнице ко мне. Люк с треском захлопнулся, лязгнула задвижка. После яркой вспышки света стало, нестерпимо темно.
— Порядок? — спросили вверху, очевидно, Чернобородый.
— Полный. Хиляк он все же. Говорил, не надо…
— Ничего, жилистый. Такие нам нужны.
Голоса удалились.
Все произошло так быстро, что я не успел сообразить, что к чему. И только сейчас до меня дошло: с парнем поступили точно так же, как со мной, что он, как и я, схвачен и посажен под замок неизвестно зачем. Если бы я догадался раньше, можно было бы его предупредить. А впрочем, вряд ли бы он поверил. Да и кто бы поверил на его месте? Солнечный день, оживленная река, горячая палуба, интересный разговор и вдруг крик из-под палубы: спасайся, дескать, как можно быстрей, а то тебя похитят.
Новый жилец сидел на полу неподвижно. На нем тоже были одни лишь трусы. Новичок еще не видел меня. Выйдя из транса, он принялся бормотать, иногда всхлипывая, и тереть колено. «Как же это… а… они за это поплатятся…» — доносились до меня отдельные слова. Потом он влез на лестницу и стал колотить в люк кулаками.
— Откройте! Слышите! Хулиганы!
Внезапно заскрипела задвижка, и люк распахнулся.
— Замолчишь или нет, паскуда!
Вместе с этими словами на голову бедняги обрушилось ведро воды. Новичок вторично скатился с лестницы.
— Будешь скулить — заклепаю рот, — пообещал Чернобородый.
Люк снова захлопнулся.
— Да что же это такое… Купался, никому ничего не делал… Теперь простужусь… Наверняка простужусь…
— Оботритесь одеялом.
Он испуганно замолчал.
— Кто здесь?
— Такой же, как и вы.
— Вас они, значит, тоже…
— Приблизительно.
Парень подошел ближе и начал разглядывать меня, а я его. Был он ниже среднего роста, худой, но не тощий. Чернобородый правильно определил: жилистый. Волосы у новичка были редкие, коротко остриженные и очень черные.
— Как вас зовут?
— Роман.
— Георгий.
— Очень приятно.
Эта фраза выглядела нелепо.
Мой новый знакомый взял одеяло.
— Спасибо.
— Пожалуйста.
Можно было подумать, что мы являемся героями приключенческого романа в духе «Графа Монте-Кристо». «Граф, вы должны умереть. Облегчить вашу участь никто не в силах. У вас есть предсмертное желание?» — «Да». — «Назовите его. Если это не затрагивает моей чести, я даю вам слово, что выполню его». — «Это не затронет вашей чести. Разрешите мне сорвать вон ту розу». — «Граф, вы благороднее даже, чем я о вас думал. Разумеется, я разрешаю вам сорвать эту розу». — «Благодарю вас. Позвольте, барон, преподнести эту розу вам». — «Я глубоко тронут, граф, и тем не менее я должен вас убить». — «Это ваш долг, барон». — «Спасибо, граф». — «Пожалуйста, барон».
— Вы здесь давно? — спросил Роман, вытираясь одеялом.
— Достаточно, чтобы все осточертело.
— Они хоть сказали, за что нас…
— Не больше, чем вам.
Я рассказал Роману все, что со мной произошло. Он слушал, вздыхая и потирая ушибленное колено. Затем поведал мне свою историю. Я записал ее так, как запомнил.
В деревню Большие Мтищи, где его похитили, Роман приехал к своей тетке на летние каникулы. Было еще одно обстоятельство, которое выманило Романа из прохладных московских библиотек: у Романа кончились деньги. Сначала Роман отдавал самому себе грозный приказ расходовать в день не рубль, а полтинник, потом эта сумма уменьшилась до двадцати пяти копеек, но со временем, когда в кармане осталась классическая комбинация из трех пальцев и когда однажды Роман позавидовал бежавшему мимо кобелю с костью, Сундуков принял решение ехать к тетке в Мтищи. Было очень стыдно ему, Роману Сундукову, студенту философского факультета, читавшему в подлиннике Канта, Гегеля и напечатавшему статью в солидном научном журнале, ехать в поезде зайцем, прятаться от проводников.
Тем не менее Роман благополучно добрался до тетки, если не считать потери рукава у новей куртки, оторванного мощной рукой стрелка железнодорожной военизированной охраны. Тетка, единственная оставшаяся родственница, сестра умершей матери Романа, пришла в ужас, увидев худого, заросшего, оборванного племянника, всегда к одежде относившегося очень щепетильно. Роман соврал, что его обворовали и избили. Ему было стыдно перед доброй теткой, которая отказывала себе во всем, но высылала ему деньги регулярно. Дело в том, что последние деньги Роман ухлопал на приобретение редчайшего полного собрания сочинений Платона. Раза два-три в месяц, когда у него были деньги, Сундуков посещал базар, вернее букинистический ряд. Чего здесь только не было! Здесь всегда были тишина и порядок. Здесь торговались вполголоса, деликатно шуршали желтыми страницами.
Роман сразу обратил внимание на старичка профессорской наружности. У него была седая бородка клинышком, пенсне. Перед профессором возвышалась солидная стопка книг в толстых кожаных переплетах. «Платонъ. Сочиненiя», — прочел Сундуков. Платона торговал колхозник, несмотря на жару, в теплой кепке и с мешком, в котором бился и гоготал гусь. Непонятно, зачем дядьке потребовался Платон, но тот обязательно хотел его иметь. Возможно, его покорил кожаный переплет. Старичок колебался. С одной стороны, мысль, что великий философ пойдет неизвестно на что, может быть, на сапожные стельки, коробила совесть старичка; с другой, колхозник умело использовал преимущества реально гогочущего гуся над абстрактной мыслью.
— На зернышке вырос, — говорил он, подбивая гуся ногой, чтобы он сильнее гоготал. — Хошь, в комнате держи, к осени на полпуда потянет, а хошь, щи из него свари. Жириющие будут. Помянешь мое слово. На зернышке одном кормлен. Окромя каши да хлебушка ничего не давали.
— Это его резать надо, — мямлил старичок профессорской наружности.
— Вот делов-то. Да хошь, я его тебе задарма зарежу?
Наверное, все-таки гусь перетянул бы Платона, но тут в торг вступил Роман Сундуков. Он стал горячо убеждать старичка продать ему сочинения великого философа. Продавать их на стельки или еще неизвестно на что — это же преступление! В конце концов пристыженный старичок сдался. Он перевязал бечевкой кипу томов и вручил ее Роману.
— Пользуйтесь, молодой человек, на здоровье. Великий ум был.
Бережно обнимая книги, Роман зашагал с базара. Однако не прошел он и нескольких шагов, как его толкнули, книги выпали, бечевка лопнула, и Сундуков остолбенел. Один из томов Платона при падении раскрылся. Вверху крупными буквами было напечатано:
СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ОККУ…
Нехорошее предчувствие овладело Романом. Он схватил том и принялся листать его дрожащими пальцами. Замелькали информационные сообщения, очерки, репортажи: вместо сочинений Платона ему всучили порезанную старую подшивку областной газеты.
Бросив тома, Роман кинулся к букинистическому ряду. Но «профессора» и след простыл…
Первые три дня Роман Сундуков чувствовал себя в Больших Мтищах неплохо. Он отъедался, отсыпался и, так как у тетки никаких книг не было, читал найденный на чердаке невесть как там очутившийся финансовый отчет акционерного общества «Грибанов и К°».
Но потом его стала одолевать скука. Однообразная еда, состоящая из щей и пшенной каши с постным маслом, не вызывала больше воодушевления, финансовый отчет акционерного общества был прочитан от корки до корки. Единственным развлечением стало разъяснение по вечерам тетке сущности учения Платона, но ей вскоре так осточертел Платон, что она спокойно не могла слышать его имени.
Библиотека в Мтищах была скверная. Но самое главное — в Больших Мтищах абсолютно никто не интересовался философией. Пробовал было Роман поговорить о высоких материях с библиотекарем, с провизором в аптеке, но ни учение Платона, ни гем более Фейербаха не встретило у них сочувствия. Еще хуже обстояло дело с девушками. Сначала они были ‘поражены, встретив в Больших Мтищах столичного студента с такими умными разговорами, потом — польщены и старались сделать Романа своей собственностью, чтобы его можно было показывать знакомым. Третьим этапом взаимоотношений Романа с девушками было их стремление начисто выветрить из головы ухажера философские теории.
— Ну его к черту, твоего Платона, — говорила какая-либо из них, прижимаясь к нему лунной ночью, — Скажи мне что-нибудь…
— Ты напрасно так, — обижался Сундуков. — Мы еще не представляем себе величия Платона. Философия Платона пронизывает не только всю мировую философию, но и мировую культуру. В европейской истории после Платона еще не было ни одного столетия…
— А Нинка как на нас зыркнула, когда мы с тобой пошли, — заметил?
— Подожди со своей Нинкой… Мировые религии…
— Скажи мне что-нибудь.
— Так вот я и говорю… Мировые религии…
— Ну и целуйся со своим Платоном! — кричала вдруг девушка и убегала, а на следующий день обходила Романа стороной.
В тот злополучный день Сундуков проснулся поздно. Тетка давно уже была на работе. Сквозь закрытые ставни в комнату лилось много солнца, и даже отсюда, из прохладной горницы, было видно, какая на улице стоит жарища. Роман встал, умылся, выпил молока и сел на табуретку. Больше делать было нечего. Предстоял длинный-предлинный день абсолютно безо всяких происшествий. Роман вспомнил, что тетка просила его сходить в магазин за солью, и даже обрадовался возможности убить полчаса, а если удастся разговорить продавца, то и целый час. Сундуков взял сумку, деньги и вышел на улицу.
День действительно обещал быть жарким. Солнце неподвижно повисло над огородами, и в ту сторону больно было смотреть. Помидоры на огороде сникли, под их раскидистыми кустами сидели куры, раскрыв клювы. В куриных глазах были лень и тоска. Из конуры высунулся старый кобель, по ошибке получивший в детстве кличку Жучка и пронесший ее через всю жизнь, склонил набок голову, чтобы поприветствовать молодого хозяина, но передумал, скривился и положил голову на лапы. «И куда тебя несет в такую жару? — говорил весь его вид. — Сидел бы в прохладной хате и лакал молоко». «Может, и вправду вернуться, поспать еще немного?» — подумал Роман и даже остановился, но в это время с реки дохнул ветерок и принес запах мокрого камыша, лягушек, тины, размягченной смолы, стекающей с горячих бортов лодок, и тонкий сухой аромат песчаных пляжей… Какие ничтожные детали иногда резко поворачивают всю нашу жизнь. Не прилети именно этот порыв ветра именно в эту минуту, и ничего бы не было. Но порыв ветра прилетел. Сундуков вдохнул измученными легкими сложные запахи летней реки, мотнул головой и поплелся в сторону магазина, который располагался на крутом берегу реки. «Куплю соли и проваляюсь на песке до вечера», — лениво думал он, впрочем, не испытывая особого удовольствия от этой мысли. Роман не привык купаться в одиночку, а в Больших Мтищах днем почти никто не купался.
Магазин, бывший деревянный амбар, стоял на четырех сваях и оттого был очень похож на индейскую хижину. Возле крыльца на столбе возвышался фонарь с тремя стеклами. Четвертое стекло было разбито злоумышленниками во время последнего налета на магазин. По узким качающимся ступенькам Роман поднялся на крыльцо и с трудом открыл тяжелую дверь, похожую на дверь дзота. Продавец, угрюмый одноногий дядька Михай, стоял, прислонившись спиной к стене и положив костыль на прилавок. На прилавке было пусто. За спиной продавца — тоже. Вообще магазин в Больших Мтищах славился тем, что в нем всегда отсутствовали товары. Даже за элементарными вещами надо было ездить в соседние села.
Потому что магазин облюбовали грабители. Просто даже удивительно, как часто грабили этот пустой магазин. Придет утром дядька Михай, глядь — фонарь разбит, сторож связан, кладовая выпотрошена дочиста. Особенно воры налегали на соль и пшено.
Несколько раз на грабителей делали засады, но они в эти дни нс появлялись, словно предчувствуя недоброе. Зато один раз нагрянули среди бела дня, связали дядьку Михая, несмотря на его отчаянное сопротивление, и умчались на машине.
Роман не любил ходить в этот магазин. С дядькой Михаем у него с первой встречи установилась взаимная антипатия. Романа раздражало в продавце все: и наглый взгляд в упор, и вызывающая поза — спина к стене, костыль на прилавок, и самое главное — абсолютное нежелание заниматься своими непосредственными обязанностями, то есть снабжением односельчан товарами широкого потребления.
Дядьку же, видно, раздражало в Романе подчеркнутое стремление не замечать его, Михая, вызывающего поведения. Роман разговаривал с продавцом всегда вежливым голосом и спрашивал обычно одно и то же:
— У вас печень трески есть?
Дядька начинал сопеть.
— А осетрина горячего копчения?
Продавец перекладывал с одного места на другое тяжелый костыль и по-прежнему молчал.
— А нафталин?
Ни печени трески, ни осетрины горячего копчения, ни шелка натурального, ни тем более нафталина у дядьки не было. У него вообще ничего не было. Достаточно было окинуть взглядом полки.
— Почем холстина — спросил дурачина, — цедил сквозь зубы Михай.
— Что вы сказали?
— То, что слышал.
— Вы хотите сказать, что у вас нет и нашатырного спирта?
Дядька свирепо вращал своими красными выпученными глазами и с треском перебрасывал костыль с одного конца прилавка на другой. Роман еще раз осматривал полки, заваленные всяким хламом.
— У меня к вам просьба, — говорил он на прощанье. — Когда будете на базе, попросите для меня полное собрание сочинений Платона. Или Фейербаха. Что окажется.
— Ученая гнида… — слышал, уходя, за спиной Роман.
…Но на этот раз Романа ожидала совсем другая картина. При виде вошедшего Романа Михай растянул губы в улыбке, показав неожиданно ровные красивые зубы.
— Что-то давно не заглядывали, — сказал он приветливо, если только слово «приветливо» можно употребить к этой мрачной физиономии.
— Здрасьте… — выдавил донельзя пораженный Роман.
— Ну и жарища сегодня.
— Ага…
— Давеча вы вот насчет книжицы антересовались. Так я достал одну.
Продолжая улыбаться, дядька Михай нагнулся и вытащил из-под прилавка толстую книгу в зеленой обложке.
— Во. Специально для вас у завбаза выцыганил, — дядька Михай провел по книге рукавом рубашки и даже подул на нее. — Грит, то, что надо студенту.
Роман взял книгу. На обложке был нарисован сноп и лошадиная голова. «Опыт возделывания овса в колхозе им. Третьего Интернационала Горловской области», — прочел он. Это было все-таки лучше, чем финансовый отчет акционерного общества «Грибачев и К°».
— Берешь?
Поблагодарив продавца и в душе сильно удивляясь, Сундуков направился к выходу.
— Постой, — сказал дядька. — Ты не на речку?
— На речку.
— Пошли вместе.
Продолжая разговаривать, продавец ловко закрыл магазин на огромный замок и первым поскакал на одной ноге вниз по дорожке к реке. Штанина на отсутствующей ноге у него почему-то не была заколота и болталась, как у огородного пугала. Роман шел следом, не переставая удивляться. Что это с ним сегодня случилось?
— Вон там песочек хороший…
Место действительно было красивое. Узкая полоска чистого крупного песка, вокруг зеленый ивняк… Прежде чем сойти с последней террасы кручи, Роман огляделся. И в ту и в другую сторону было безлюдно. Ни лодки, ни человека, ни всплеска…
Дядька Михай бросил на песок костыль, сел и быстро освободился от одежды. Потом он поскакал в одних трусах, опираясь на костыль, к воде и посмотрел внимательно в одну и в другую сторону.
— Эй, на катере! — крикнул он. Только тут Роман заметил, что напротив них, полускрытый кустами, стоит небольшой катер. С палубы поднялся человек.
— Чего тебе?
— Скажи, моряк, сколько часов? Мне товар в одиннадцать должны привезти, а что-то нету.
Матрос лениво спустился в люк, и через минуту его голова опять появилась над поверхностью палубы.
— Половина.
— Двенадцатого?
— Да.
— Благодарствую.
Михай с силой бросил костыль на берег.
— Ну что, купнемся, студент? Ты мне сразу приглянулся, студент.
— Я — вам? — донельзя удивился Роман.
— Ага. Очень ты грамотный. Прям аж сил нет, такой грамотный.
Роман посмотрел на Михая, уж не насмехается ли он, но лицо дядьки было серьезно, даже угрюмо.
— Ну что вы… — сказал Роман скромно.
— Такой грамотный, что я тебя б аж в самый аниверситет поместил.
— Я учусь в институте, а это почти одно и то же, — не без гордости сообщил Роман.
— Не одно и то же, — не сдавался Михай. — Аниверситет лучше.
— Да нет же! — заспорил Роман.
— В аниверситете сразу человеком станешь. За день поймешь, что к чему. Я тебя определю. Так сказать, «мои аниверситеты».
Дядька произнес это угрюмым тоном. Роману разговор не понравился, он хотел оборвать Михая, но тот подошел к краю берега и, как щука, кинулся в воду. Отсутствие ноги, видно, ничуть не мешало дядьке. Его круглая голова с прилипшими волосами, охватывавшими его лицо скобочкой, как у пятиклассника, а сейчас в реке делавшими его очень похожим на моржа, появилась на поверхности, отфыркнулась и опять исчезла в воде. Через пять минут она уже плыла далеко по течению.
Роман попробовал ногой воду. Несмотря на жару, она была холодной. Подумал, купаться или нет, может, просто окунуться и полежать на горячем песке, но потом все же вошел по пояс в воду и поплыл. Вода оказалась не такой уж холодной. Сундуков плыл, наслаждаясь прохладой и легкими движениями своего тела в воде. Когда он поравнялся с катером, его окликнули:
— Эй, парень! Подай папиросы, а то неохота лезть!
Роман оглянулся и увидел плывущую недалеко от себя пачку папирос…
Кончив рассказывать, Сундуков замолчал и молчал минут десять. Тем временем катер шел полным ходом, стенки его дрожали от вибрации двигателя, за бортом хлюпала и журчала вода. Все было как в приключенческих романах и даже хуже.
— Но какой смысл? — вдруг закричал Сундуков плачущим голосом. — Какой смысл хватать незнакомого человека, бить, обливать водой и тащить неизвестно куда?!
— Двух человек, — напомнил я.
— Да… Двух… Тем более странно… Если бы я кого убил… или еще что… Так сказать, кровная месть… Но у меня абсолютно нет врагов.
— У меня тоже.
— Тем более… я ничего не придумаю…
— Ложитесь, вы переволновались… Скатиться два раза по этой идиотской лестнице… Я один раз — и то все тело до сих пор ломит.
Я отодвинулся к стене, освобождая своему товарищу по несчастью половину кровати. Сочувствие, наверно, тронуло его. Прошептав «спасибо», Роман покорно лег рядом и затих. От его невысохшего тела пахло речкой и рыбой (очевидно, в ведре, из которого его окатили, перед этим чистили рыбу).
— Боже мой, тетка теперь с ума сойдет… Теперь вся деревня мое тело ищет… Одежда ведь осталась, а Ми- хай ничего не видел, он уже за поворотом скрылся… Подтвердит, что полез в реку… Как вы считаете, через сколько времени они нас выпустят?
— Мне кажется, они не для того нас ловили, чтобы выпускать.
— А для чего они нас ловили?
Я приподнялся на локте.
— Не приходила вам мысль, что нас везут на колбасный завод?
— На колбасный завод? — удивился Роман. — Зачем?
— А на колбасу.
— На колбасу?
— Да.
— На какую?
— Это уж на какую они захотят. Может, на любительскую, а может, на свиную домашнюю.
Сундуков вскочил и вытаращил на меня глаза.
— Надеюсь, вы шутите?
— Какие могут быть шутки в нашем положении? Это одна из наиболее вероятных версий. Иначе бы для чего им похищать людей?
Сундуков откинулся на подушку.
— Чепуха… А впрочем… Боже мой… неужели вы правы? Какой ужас… Двенадцать лет учился… увлекался Платоном…
— Не говорите пока о себе в прошедшем времени. У нас еще в запасе полдня. Думаю, что раньше ночи выгружать нас не будут.
— А если они сначала… а уже потом…
— Не исключена возможность. Мы не знаем их технологии.
— Боже мой! — Роман вскочил с кровати и заметался по каморке. — Что за дикая нелепость! Еще час назад купался…
— Не расстраивайтесь раньше времени. Ведь это только предположение.
— Точно! Точно! Вы правы! Я чувствую.
Роман упал на кровать и застыл. Сколько я ни теребил его и ни уговаривал преждевременно не превращать себя в колбасу — все было бесполезно. «Боже мой… Боже мой», — шептал он в подушку.
Я уже жалел, что рассказал ему о своем предположении. Не думал, что он окажется таким нюней — все- таки студент, изучал Платона…
А катер все шел и шел безо всяких происшествий. Иногда раздавался его гудок, которым он, очевидно, приветствовал встречные суда, да над головой по палубе шлепали босые ноги — вот и все звуки, доносившиеся снаружи. Я решил сесть на самую верхнюю ступеньку лестницы, кровать все равно была занята, может быть, мне удастся подслушать какой-нибудь разговор, из которого станет ясна наша судьба. Я ругал себя за то, что не догадался сделать это раньше. Наверняка что-нибудь услышал бы.
Но проходила минута за минутой, а наверху было тихо. Лишь когда, по моим предположениям, солнце стало клониться к вечеру, на палубе началась возня: гремело ведро, плескалась вода, позвякивали ложки, наверное, Николай начал приготовления к варке ужина. При мысли об ужине я проглотил слюну. Уха, хлеб и луковица были давным-давно съедены. Причем, очевидно, на нервной почве у Романа пробудился зверский аппетит. Он то и дело вскакивал с кровати и, стуча зубами, бормоча: «Боже мой, боже мой», набрасывался на пищу, нервно глотал и опять падал на кровать.
Раз они решили готовить ужин, то вряд ли мы приедем на место даже этой ночью, иначе они ужинали бы дома. С женами, попивая самогон… А если так… У меня даже замерло сердце от мысли, которая пришла… Я уселся поудобней и принялся обдумывать план во всех деталях. Вскоре Николаю Чернобородый принес рыбу. Я слышал, как они разбирали улов.
— Ершей тоже клади, — настаивал Чернобородый.
— На фига они нужны? Буду я о них руки колоть.
— От ершей самый навар. Я один раз из одних ершей уху жрал. Во — сила!
— Ну и чисть их сам.
Они немного поспорили, поругались, потом Николай сдался. Чертыхаясь, он принялся потрошить ершей. Один раз он наколол себе палец и со страшными проклятьями запустил провинившегося ерша за борт. Мне было слышно, как бедняга заскакал по палубе и плюхнулся в воду.
Наконец рыба была начищена, и наши тюремщики закурили. Через щели в люке до меня донесся запах табачного дыма. Минут пять прошло в молчании.
— Что-то у нас нынче медленно дело идет, — послышался наконец голос Николая. — Третьи сутки болтаемся, а только двоих взяли.
— Да и то каких-то дохлых.
— Сойдут. Не солить же их. Ха-ха-ха!
При этих словах, как говорилось в старых романах, кровь застыла у меня в жилах. Я вцепился в ручку люка, чтобы не свалиться с лестницы.
— Места безлюдные, — сказал Чернобородый. — В следующий раз надо идти за Щучье. Там дом отдыха. В любое время навалом. Да морды все кирпича просят. Мы с самим туда за водкой плавали — нагляделись. Один там был — пудов на десять — все психовал, что к пляжу пристали — мол, песок попортили бензином. Так хотелось загарпунить, да сам не разрешил — не любит оставлять следов. Уж он бы у меня попрыгал. Специально бы его на Жабий пляж посадил.
Чернобородый тоже немного хохотнул. Видно, присутствие толстяка из дома отдыха на Жабьем пляже действительно было бы смешно.
— Как студент? — спросил Чернобородый, кончив смеяться. — Не брыкается?
— Полез было, я его водой окатил, теперь оба сидят смирно.
— Зря ты за студента триста отвалил. Хватило бы и половины.
— Хватит жадничать, мы за них по тысчонке возьмем. За одного этого… певца две отдаст… На заказ… Ха-ха-ха! На заказ завсегда дороже.
Они замолчали, докурили, и Николай ушел, гремя посудой. Чернобородый посидел еще немного, насвистывая веселый мотивчик, потом тоже удалился. В щели тянуло предвечерней прохладой…
Я сполз с лестницы. Сундуков лежал вверх лицом, закрыв глаза. По его лицу нельзя было понять, слышал ли он разговор. Мысль о побеге любой ценой окончательно созрела. Наше похищение — не шутка, не розыгрыш, не какое-то нелепое недоразумение, это страшная правда, часть какого-то большого преступного замысла.
План мой был довольно прост и не так уж трудно осуществим. Основывался он на том, что нам должны принести ужинать. Скорее всего это сделает Николай. Он откроет люк и протянет миску. Надо лишь с силой дернуть его за руку, сбросить с лестницы. Внизу на него с одеялом набрасывается Сундуков, закутывает голову, чтобы не было слышно криков, и оглушает кружкой. Тем временем я, схватив по дороге любой подвернувшийся под руку тяжелый предмет, врываюсь в рулевое отделение и расправляюсь с рулевым. Затем я направляю катер в берег, глушу мотор, отключаю все системы и ожидаю появления Чернобородого. Я подстерегаю его за дверью рубки, нападаю. Тут ко мне на помощь должен подоспеть Сундуков. Впрочем, если он не успеет, я управлюсь и один, ведь Чернобородый ничего не знает, и для него удар по башке будет полнейшей неожиданностью. Затем мы бежим в ближайший поселок, заявляем в милицию, и вся шайка попалась. Может быть, нам дадут по медали или еще что, в зависимости от того, что эта шайка успела натворить. Впрочем, вторая часть плана была пока не очень определенной, она будет зависеть от того, где в момент моего появления на палубе окажется Чернобородый. Может быть, сначала придется напасть на него, а уж потом расправиться с рулевым. Так или иначе, но победа должна оказаться на нашей стороне. Правда, нас двое против троих, но на нашей стороне неожиданность. Осталось посвятить в план Романа. Сделать это надо было сейчас же, потому что ужин будет готов скоро, уха долго не варится.
Я сел на кровать к Сундукову и начал рассказывать ему о плане. Но он, кажется, совсем не слушал меня, даже не открыл глаз.
— Нет, Жор, — сказал он, — наша песенка спета. Будь что будет…
Я принялся его горячо убеждать. Всего каких-то пятнадцать минут борьбы, и мы на свободе! Разве можно так раскисать? Студент, изучал диалектику и все такое! Надо держать себя в руках. Однако мои слова не дали нужного результата. Роман слушал вяло.
— Чепуха, — сказал он, когда я израсходовал все аргументы и замолчал. — Даже если бы его удалось втащить сюда, я не смогу… Я не смогу убить человека…
— Убивать и не надо. Они нам нужны живыми.
— Нет, нет, я не могу… Сейчас еще есть какой-то шанс, а тогда… они нас просто уничтожат…
— Ну и жди, когда из тебя сделают колбасу! Я пойду один!
Мне не надо было упоминать про колбасу. Роман вскочил. Даже в темноте было видно, что зрачки его расширены от ужаса.
— Нет! — закричал он. — Нет!
— Нет, так давай действовать!
— Давай! Я согласен! Говори, что делать! Я их всех! Я их…
Роман упал на кровать. С ним сделалась истерика. Я первый раз видел истерику у мужчины. Это совсем другое дело, чем у женщины. У женщин истерика выглядит совсем не страшно, вроде бы не по-настоящему. У нас в школе с одной отличницей, которой поставили двойку, сделалась истерика. Так это было, я бы сказал, даже красиво. Во всяком случае, после того в отличницу влюбились сразу два пацана. У Сундукова же истерика проходила безобразно. Он катался по постели, бил кулаками подушку и выл почему-то басом, хотя голос у него был тонкий. Все мои просьбы прекратить истерику на него не действовали, даже угрозы применить силу. Я уже хотел было по примеру наших тюремщиков окатить его водой, как вдруг крышка люка поднялась. Истерика у Сундукова сразу прекратилась. Он вскочил с кровати и уставился вверх. В люке появилось лицо Николая.
— Эй вы, господа, ужинать подано. Давай кастрюлю.
Я схватил кастрюлю. Сердце мое отчаянно колотилось. Все должно решиться за эти несколько минут. Будет ли Сундуков мне помогать или нет, меня это больше не интересовало. Я надеялся только на себя…
Я поднялся по лестнице. Дойдя до конца, я помедлил, но Николай не протянул руку за кастрюлей. Он стоял в шаге от люка.
— Вылазь сюда. Подыши свежим воздухом, пока уха доварится.
Даже если внезапно кинуться, я все равно не успел бы его схватить за руку. Он стоял слишком далеко и успел бы отскочить.
Я медленно вылез на палубу. Николай захлопнул люк и задвинул задвижку. Я огляделся. Катер заворачивал к берегу. Слева, куда мы подходили, тянулся широкий светлый луг с мелкими кустами, разбросанными беспорядочно и поэтично. В конце луга садилось солнце. Его лучи делали траву непривычно красной, почти не похожей на настоящую. Справа темной стеной возвышался лес. По виду он был сырой и мрачный. Заходящее солнце бросило огненный отблеск и на его верхушки, но от этого лес казался еще более темным. Разумеется, вокруг было безлюдно, раз они выпустили меня. На палубе горел костер. Они разложили его на большом железном листе. Белый чистый огонь весело прыгал по груде еловых шишек, образуя огненные пещеры и стреляющие вулканы. Возле костра на низком табурете сидел Чернобородый и помешивал в подвешенном на цепи довольно объемистом котле. Из котла валил пар, приятно пахло ухой.
— Садись, — пригласил Николай.
С другого конца, напротив Чернобородого, стояли две чурки. Я присел на одну из них. Николай остался стоять.
— Ну, как прошел день?
— Спасибо. Вашими молитвами.
— Остряк.
— Какой есть.
— А ты не груби.
— А я и не грублю.
— Грубит, понимаешь. Мы о нем думаем, заботимся. Товарища вот подсадили, чтобы не скучно было.
— Вы очень предупредительны.
Пока шла эта легкая беседа, Чернобородый зачерпнул деревянной ложкой варево и принялся дуть. Потом он отхлебнул и задумался.
— Никак не пойму, — сказал он. — Недосолил или пересолил. Попробуй.
Николай взял ложку, отхлебнул и тоже задумался.
— По-моему, в самый раз. Слышь, паренек, а ну попробуй.
И он протянул ложку мне. Подвоха вроде бы никакого не предвиделось. Разве что плеснет в глаза… Я закрыл глаза и отхлебнул.
— В самый раз.
— Ну раз так, давай кастрюлю.
Я подал кастрюлю, Николай пододвинул ее Чернобородому. Тот обмотал тряпкой руку, чертыхаясь, снял с костра котел и стал черпать из него ложкой, наливая нашу кастрюлю.
— Полней, полней наливай. Пареньки небось проголодались… Планы разные строили… Ты расскажи, Жоржик, как ты меня за руку хотел дернуть, а потом кружкой по голове. Ай-яй-яй, как нехорошо. Человек для них старается, уху варит, а они его кружкой по голове.
Я слушал, раскрыв рот, ничего не понимая.
— А тебя, Игнат Пахомыч, они хотели железным штырем кокнуть. Понял, для кого ты уху наливаешь?
Игнат Пахомыч промолчал.
— Тот, студент, еще переживал, — между тем продолжал Николай, — совесть его мучила, а этому хоть бы что. Троим головы проломить собирался. Так ведь, а, Жоржик?
— Откуда вы узнали? — выдавил я.
Самодеятельный поэт захохотал.
— Рыбы рассказали.
Ясно… Нас подслушали…
— Небось думаешь, что подслушивал? — словно прочел мои мысли Николай. — Думаешь, лежал на палубе и к щели ухом прикладывался? Ха-ха! Жди! Во, смотри!
Николай подошел к стене рубки, нагнулся и что-то там сделал. Тотчас наверху, где торчала сирена, зашипело, заклокотало, потом послышался звук выходящего воздуха, словно кто-то вздохнул.
— Боже мой… Боже мой… — забормотал чей-то голос.
Это был голос Романа Сундукова. Значит, они слышали каждое наше слово. Стояли здесь и скалили зубы над моим планом…
— Во. Понял? — подмигнул Николай. — До сих пор паренек мучается, не то что ты.
— Боже мой… Боже мой, — словно подтверждая его слова, донесся унылый голос Сундукова.
— Зря ты это, — сказал Чернобородый, закончив наливать кастрюлю.
— Чего зря?
— То.
— Ничего не зря, — вдруг вспылил Николай. — Пусть знают и не валяют дурака, Я и другое покажу!
— Только попробуй.
— И попробую.
— Пожалеешь.
— Накапаешь самому?
— Без него обойдемся.
— Слабо в коленках.
Началась перебранка.
Вдруг катер тряхнуло. Его нос уперся в берег. Из рулевой рубки вылез человек (он оказался пожилым с большим красным носом дядькой) и полез швартоваться. Николай нагнулся, выключил аппарат и побежал ему помогать.
— Куда травишь? — послышался его голос. — Думай хоть немного своей куриной башкой!
— Ну, пшел назад, — сказал мне Чернобородый, не повышая голоса.
— Может, вы мне разрешите присутствовать при водружении флага ее величества на открытых землях? — попросил я.
Чернобородый поднял голову. Взгляд у него был ничего не выражающий, тусклый.
— Пшел, кому сказал, щенок!
Я посмотрел ему в глаза.
Чернобородый стал подниматься с табуретки. Я взял поспешно кастрюлю, открыл люк и начал спускаться по лестнице. Крышка люка захлопнулась так быстро, что я еле успел нагнуть голову и расплескал часть ухи.
Мы простояли у берега часа три. Все это время наши тюремщики пьянствовали. До нас доносился стук кружек, неразборчивые голоса, но ничего существенного я узнать не смог. Они говорили про какие-то прокладки, спорили о деньгах. О нас они не говорили. Неясно было, и сколько еще времени нам предстоит плыть. Заснул я под мерное рокотание мотора. Мы опять продолжали идти неизвестно куда.
30 июля.
Когда я проснулся, в ногах у меня сидел неизвестный человек. Это был полный дядька в белом полотняном костюме, с соломенной шляпой в руках. Увидев, что я проснулся, он вежливо приветствовал меня.
— Доброе утро, — сказал он. — Я вас не побеспокоил?
— Нет, что вы.
— Я уже давно жду, пока вы проснетесь, — начал объяснять толстяк. — Произошло какое-то недоразумение. Меня попросили спуститься сюда для беседы, и вот уже час никого нет. Дверь так плотно захлопнулась, что я не смог ее открыть. Стучать я не стал, чтобы не беспокоить вас. Катер, по-моему, куда-то идет. Вы из его команды?
Толстяку было жарко. Он то и дело доставал платок и вытирал им лысину. У него был хороший чистый клетчатый платок. И вообще его взяли не то что пас — в одних трусах. Он был в полном обмундировании, из нагрудного кармана кителя даже торчала шариковая ручка (потом я много раз благодарил судьбу за эту ручку — ею был написан почти весь дневник).
Наш новый элегантный товарищ по несчастью оказался очень словоохотливым.
— Мне сказали, что беседа продлится не больше, чем пятнадцать минут. Я повар. Отдыхал на речке вместе с компанией. Вышел погулять, случайно повстречался с вашим товарищем… э-э… кажется, его зовут Николаем… очень приятный молодой человек… Мы разговорились, и меня заинтересовало его предложение подвезти нам из дальних районов картошку… Меня попросили спуститься в эту каюту и подождать капитана. Такие вежливые молодые люди, а почему-то задерживаются. И потом, почему мы поехали? Может быть, они не поняли и подумали, что я поеду с ними заготовлять картошку? Вы не умеете открывать этот люк? А то как-то нехорошо получается. Люди проснутся, а меня нет. Будут искать, волноваться… А у нас на утро тройная уха. Тройную уху за пятнадцать минут не сваришь. Они там без меня всю рыбу перепортят.
— Рыбу! Уха тройная! Ха-ха-ха! — вдруг рассмеялся гомерическим смехом Роман. Оказывается, он давно не спал и слышал наш разговор.
Толстяк вздрогнул от неожиданности и выронил свою шикарную соломенную шляпу.
— Здравствуйте, — сказал он вежливо, приподнимаясь с кровати. — Вы уже проснулись?
— Он жалеет, что перепортят рыбу. Слышь, он очень беспокоится! — продолжал выкрикивать Сундуков, хохоча и дергая ногами. — А если тебя самого перепортят? А?
Толстяк растерянно оглянулся на меня. Он явно не знал, как относиться к поведению Романа.
— Видите ли, — сказал я, — здесь нет никакого недоразумения или ошибки. Вас выследили и похитили по всем правилам. Так же, как и нас.
Человек с соломенной шляпой в руках в величайшем изумлении заморгал белесыми ресницами.
— Похитили? Зачем?
— На колбасу! — выкрикнул Роман.
Толстяк пожал плечами, надел шляпу и полез на лестницу. Там он уперся руками в крышку люка и попытался ее открыть. Крышка, вполне понятно, не подалась ни на сантиметр. Тогда наш новый знакомый оглянулся, бросил мне с извиняющейся улыбкой шляпу и уперся снова, теперь уже помогая себе головой. Крышка крякнула, но осталась на своих позициях. Толстяк помучил ее еще минут пять и слез.
— Заперта, что ли? — высказал он предположение. Роман вскочил.
— Да расскажи ты ему! А то я сам расскажу! Неужели тебе непонятно, что здесь происходит?
— Называйте меня, пожалуйста, на «вы», — вдруг обиделся толстяк. — И хватит меня оскорблять. То, что я полный, это еще не дает вам права меня оскорблять.
— Я не оскорбляю.
— Присядьте, пожалуйста, сюда, — пригласил я толстяка. — Я вас сейчас введу в курс дела. Давайте познакомимся. Жора. Пока вольноопределяющийся. А это мой товарищ по несчастью Роман Сундуков, студент философского факультета, крупный специалист по Платону.
— Тихон Егорович Завьялов, шеф-повар столовой № 47,— в свою очередь представился толстяк.
— Очень приятно… Так вот, Тихон Егорович, я уже вам говорил, что случай с вами не ошибка, а сознательное преступление.
Далее я очень подробно рассказал шеф-повару столовой № 47 сначала о своем похищении, потом о похищении Романа Сундукова и обо всем, что с нами было дальше.
Во время моего рассказа Тихон Егорович хмыкал, крутил своей круглой лысой головой, смотрел на меня с усмешкой и, кажется, не поверил ни одному слову. Впрочем, на его месте я бы поступил так же.
После моего рассказа он даже немного повеселел.
— В молодости всегда тянет к розыгрышам, — сказал он. — Когда я был молодым, я тоже любил розыгрыши. Однажды мы так разыграли директора школы… Пойду я, ребята, все-таки узнаю, в чем дело. В самом деле — хамство. Уже, наверное, часов семь. Скоро все встанут, а уха не готова, меня затащили черт знает куда, небось и за час не доберешься.
Тихон Егорович взял кружку, напился и полез с ней опять на лестницу. Вскоре звонкие удары разнеслись по всему катеру.
— Обольют водой, вот и все, — предупредил я.
Но я ошибся. Крышка открылась. Появилась голова Николая.
— Какого черта! Кто дубасит? — спросил грубый спросонья голос.
— Можно мне с вами поговорить? — вежливо осведомился Завьялов. — Извините за шум, но у вас нет другой сигнализации…
— Ладно, вылазь.
Вернулся Тихон Егорович минут через двадцать. Вид у него был очень мрачный, на лбу большой синяк, костюм был испачкан и мокр.
— Вы пытались перепрыгнуть через борт? — догадался я.
Шеф-повар столовой № 47 ничего не ответил. Он прошелся по каюте, осмотрел ее более внимательно, еще раз напился, снял пиджак и сказал:
— Ладно, ребята, будем налаживать быт.
С этими словами Тихон Егорович стал вынимать из своих карманов различные предметы. Чего только не оказалось в карманах шеф-повара! Во-первых, все, что необходимо для приготовления ухи в походных условиях. Перец в жестяной коробочке из-под печати, лавровый лист в пакетике, соль, какие-то коренья. Затем на свет появился великолепный нож с полированными лезвиями, вилкой и небольшой ложкой, с другими полезными орудиями. Таким же порядком Тихон Егорович осмотрел свои нагрудные карманы. Там оказались бумаги. Шеф-повар на некоторых из них расписался шариковой ручкой, аккуратно сложил и спрятал в карман. После этого он проверил содержимое заднего кармана. В заднем кармане было: пухлый блокнот с множеством закладок, бумажник средней толщины и несколько фотографических карточек.
— Это моя жена, — показал одну из карточек Завьялов.
На снимке была изображена некрасивая женщина, снятая «под актрису».
Тихон Егорович вздохнул и стал вновь раскладывать все по карманам. Оставил он лишь специи.
— Я не успел позавтракать, — сказал он. — Кажется, здесь пахнет ухой.
— Да, пожалуйста, вон в той кастрюле.
Завьялов подошел к кастрюле, понюхал и сморщился.
— Разве это уха? Бурда какая-то…
Затем шеф-повар столовой № 47 принялся вытряхивать из коробочек и пакетиков специи. После добавления каждой специи он мешал уху и нюхал ее, причем брезгливое выражение не сходило с его лица. Несмотря на это, Тихон Егорович уплел все, что было в кастрюле, и только тогда спохватился:
— Надеюсь, это не утренняя порция?
— Нет, утром нас будут кормить.
— Что кормят, это хорошо. Могли бы и не кормить.
Насытившись, Тихон Егорович не знал, что дальше делать. Он то садился на кровать, то вскакивал, то начинал насвистывать песенку, стуча костяшками пальцев по стене, но тут же резко обрывал свист.
— Расскажите о своем последнем вольном дне, — попросил я.
Завьялов обрадовался такому предложению и стал охотно рассказывать. После я подробно записал этот рассказ его шариковой ручкой в его блокнот.
Тихон Егорович Завьялов так и родился шеф-поваром. В детстве его любимым занятием было стряпание. В то время как другие мальчишки считали мытье посуды и чистку картошки самым презренным делом, маленький Тихон Егорович охотно помогал матери у печи, постепенно превзошел ее в кулинарном искусстве и вытеснил из кухни. В пионерских походах маленький Тихон Егорович тоже, как-то само собой получалось, отгонял девчонок от костра и брал дело приготовления пищи в свои руки.
После окончания школы Завьялов, не задумываясь, пошел работать поваром в столовую, в то время как его соклассники усиленно пробивались в кораблестроители, летчики, геологи. С такими природными данными можно было подумать, что Тихон Егорович быстро станет продвигаться по поварской лестнице, но на самом деле получилось наоборот. Завьялова вскоре уволили, вернее, уволился он сам, но после недвусмысленных намеков. Из новой столовой, где он уже занимал поварскую должность рангом пониже, его тоже попросили. За пять лет Тихон Егорович прошелся почти по всему городскому общепиту и за ним прочно укрепилась слава чудака и грубияна.
На самом же деле Завьялов был мягким, отзывчивым человеком. Просто люди не понимали, чего он хотел. А хотел Тихон Егорович не так уж много.
Завьялов хотел, чтобы люди ели натуральную пищу. Это была слабость Завьялова. Он не мог спокойно наблюдать, как при нем перемешивали мясо с хлебом, жарили в постном масле, посыпали мукой и торжественно нарекали красивым и непонятным словом «шницель». Или мешали то же самое мясо с рисом, проделывая все вышеописанное, но теперь это уже были «зразы». А такие слова, как «суп-фри», «фрикадельки», доводили обычно спокойного Тихона Егоровича до бешенства. Особенно он ненавидел слово «эскалоп».
— Эскалоп! Опять нажарили эскалоп! — кричал Тихон Егорович на директора и даже топал ногами. — А почему не положить посетителю кусок мяса и не назвать его просто «мясо». А? Почему!
— «Мясо». Хи! «Мясо», — фыркал директор. — Да над нами куры будут смеяться. То ли дело — эс-ка-лоп.
— «Эскалоп»! — задыхался Завьялов, услышав ненавистное слово. — Вы просто издеваетесь над мясом! Каждый дурак делает с ним что хочет. Один сыплет муку, другой льет поганый вермут. Зачем вы льете в мясо вермут?
— Эскалоп требует…
— Сам ты остолоп! — кричал Тихон Егорович и, разумеется, в этот же день увольнялся.
Во всех инстанциях лежали докладные Завьялова. В докладных Тихон Егорович предлагал создать ресторан «Натуральный». Это должен быть ресторан особого рода. Всякие там «зразы», «котлеты» навсегда изгонялись из его меню. Их место должны занять натуральные блюда: «Мясо вареное», «Мясо жареное», «Мясо пареное», «Картофель отварной», «Лук порей», «Капуста квашеная», «Сало», «Квас». В общем, все то, чем всегда славился русский крестьянский стол и что постепенно смешалось одно с другим, перерубилось в мясорубках столовых и ресторанов, облилось противным соусом и появилось на столиках под причудливыми иностранными названиями.
«Посетитель, — писал Завьялов в своей докладной записке, — все больше отвыкает от натуральной пищи и привыкает ко всякой гадости. Наши котлеты — мешанина из сухожилий, хлеба, картошки — уже начинают кое-кому нравиться. Это ужасно! Пройдет еще немного лет— и мы совсем забудем запах вареной и обжаренной на костре баранины с румяной хрустящей корочкой и стекающим в костер салом. Раньше рыбу ели запеченной в листьях каштана, теперь ее подают в столовых полусырую, мокрую, обвалянную в ржаной муке. А может ли похвастаться кто-нибудь теперь, что ел утку в собственном соку? В лучшем случае слышал от своих дедов. А деды знали в этом деле толк. Они не вываривали бедную птицу до тех пор, пока она не превратится в отслужившую свой срок губку. Они обмазывали глиной утку прямо с перьями и потрохами и клали в угли тлевшего костра. Вот это было блюдо!»
Далее Тихон Егорович описывал еще с десяток забытых способов приготовления натуральных блюд и делал вывод, что необходимо самым срочным образом построить ресторан «Натуральный» с тем, чтобы там жарить и рыбу в листьях, и есть мороженое сало, и пить из глечиков топленое молоко, и печь утку в перьях.
Ресторан надо построить по специальному проекту. Центральной частью ресторана должна стать огромная кухня, состоящая из десятка русских печей, ибо только русская печь может придать тот вкус и вид, которые присущи русским натуральным блюдам. Кухня должна отделяться от зала стеклянной стеной, чтобы посетителям было видно, как приготовляются их любимые кушанья. Желающие вообще могут надеть белый халат и пройти на кухню, даже принять участие в стряпне.
Однако идея создания ресторана «Натуральный» не вызывала особого энтузиазма в инстанциях.
— Если вы недовольны качеством блюд, то так и напишите. Мол, там-то и там-то плохо готовят котлеты. Мы отреагируем.
— Дело не в этом, — горячился Завьялов. — Дело в том, что я вообще в принципе против котлет.
— Вот как…
На Тихона Егоровича смотрели с подозрением и спешили от него избавиться. А вскоре началась война и, естественно, всем стало не до ресторана.
На фронт Тихон Егорович тоже ушел поваром. Где только не пришлось работать: и в полевых кухнях, и в санитарном поезде, и на аэродроме. Завьялов кормил солдат теми самыми котлетами и гуляшами, против которых так страстно раньше боролся. Но в душе его все-таки жила сверкающая стеклом и никелем кухня, где дымили десять русских печей.
И вот однажды у Тихона Егоровича состоялась встреча, которая в корне перевернула всю его судьбу. Как-то в их часть приехал инспектор — шумный толстый подполковник. Весь день он гонял всех в хвост и в гриву, собственноручно рылся на складах, поднимая тучи пыли, грозно строчил что-то в свою записную книжку. К вечеру помрачневший командир части вызвал к себе Завьялова.
— Ты до войны где работал? — спросил он.
— Поваром, товарищ командир.
— В ресторанах приходилось?
— Так точно.
— Сообрази-ка нам, братец, сегодня на ужин что- нибудь из ряда вон. Как в «Национале»… Какую-нибудь закавыку… С этаким названием…
— Могу лангет, — покорно вздохнул Завьялов. — Сегодня как раз бычка зарезали. А если уж прямо говорить, товарищ командир, то лучше вареной молодой говядинки ничего не придумаешь. Поскоблить ваш стол, отмыть его до чистоты, да прямо на него большими кусками говядинку вывалить, полить ее чесночным соусом, присыпать перчиком, солью, а вокруг молоденькую картошечку положить, обжаренную в сале…
Командир части проглотил слюну.
— Экий у тебя вкус, братец… извращенный. А еще в ресторанах, говоришь, работал… Сооруди нам, братец, вот что… зразы… Умеешь?
— Так точно. Слушаюсь. Разрешите идти?
— Иди.
Завьялов ушел, очень обиженный. До вечера он мучился над ненавистными зразами, но сделал не хуже, чем в самом лучшем ресторане.
Но инспектор не оценил усилий повара. Он равнодушно сжевал зразы, выпил полкружки неразведенного спирта, пренебрежительно оглядел стол, уставленный трофейными консервами, яичницей из американского порошка, потянулся и подозвал Тихона Егоровича, который собственноручно прислуживал за столом.
— А не найдется ли у тебя, солдат, чего-нибудь натурального, а? Мяса вареного, луковиц с пяток, сала, а?
— Натурального? — даже не поверил своим ушам Завьялов.
— Вот именно. Соскучился. Куда ни приеду, все выпендрючиваются. Вот ты, чем нас сейчас кормил?
— Зразами…
— Тащи мяса!
— Слушаюсь, товарищ подполковник! — рявкнул Тихон Егорович.
Инспектор просидел за столом чуть ли не до утра, так ему понравилась стряпня Завьялова. Дядька он оказался бывалый, простой, и Тихон Егорович и сам не заметил, как разговор перешел на ресторан «Натуральный». Идея воодушевила подполковника.
— Ты, солдат, задумал серьезное дело, — инспектор при всех обнял и расцеловал Завьялова. — Ты еще сам не понимаешь, что задумал! Это же будет возрождение натуральной кухни! После войны, будем живы, я помогу тебе пробить этот вопрос.
Подполковник уехал, его звали Аркадием Максимовичем Беспокойным, но про Завьялова не забыл. Вскоре он забрал его к себе.
После войны подполковник и его повар потеряли друг друга из виду, что было вполне естественно. По железным дорогам двигались сотни тысяч людей, если не миллионы, искали своих родных, друзей, знакомых, устраивались на работу. Метался по стране и Аркадий Максимович. Тихон Егорович уже и думать о нем забыл, как вдруг через двадцать лет Беспокойный появился у него отощавший, заросший и голодный, как весенний волк. Помывшись и наевшись натуральной пищи, Аркадий Максимович сказал, как ни в чем не бывало:
— Вот что, солдат. Ни черта у меня никого не осталось. Буду устраиваться в вашем городе, и начнем пробивать твой ресторан. Все будет зависеть от того, какое место дадут. Буду, конечно, проситься на зампредседателя горисполкома. Мы бы его тогда быстро пробили.
Но должность зампредседателя горисполкома оказалась уже занятой. Беспокойному предложили возглавить городское банно-прачечное хозяйство. Едва приняв дела, подполковник запаса укатил в Москву. Отсутствовал он долго, но зато вернулся бодрым.
— Дело наклюнулась. «Натура» заинтересовала кое-кого. Но пришлось ухлопать массу денег на доказательство. На той неделе ехать опять, — сказал юн своему бывшему солдату.
На этот раз Беспокойный отсутствовал всего десять дней. Вид у него был еще более бодрым.
— Движется, движется дело, солдат. «Натурой» интересуется все больший круг людей. Скоро знакомиться с твоим методом прибудет комиссия.
Вскоре в самом деле приехала комиссия. В нее вошли один мужчина и одна женщина. Обрадованный Тихон Егорович целую неделю кормил и поил гостей натуральными блюдами, вывозил на природу и там демонстрировал чудеса своего искусства. Комиссия уехала довольная.
Не прошло и месяца, как — приехала вторая комиссия, теперь уже из двух мужчин и двух женщин. Этой комиссии тоже понравился ассортимент будущего ресторана «Натуральный». Третья комиссия перепрыгнула этап и прибыла в количестве восьми человек. Новый состав был посолидней двух предыдущих, и ею уже занимался горисполком. И вовремя, ибо карманы Беспокойного и Тихона Егоровича были уже пусты.
— Дело идет, — радовался Беспокойный. — Видел, едят с каким аппетитом?
В четвертую смешанную комиссию вошли представители всех заинтересованных министерств и ведомств. Возглавлял комиссию академик. В ней насчитывалось тридцать четыре человека. Застонал даже горисполком. Тихону Егоровичу было поручено организовать образцово-показательный банкет на лоне природы. Этот-то банкет и оказался для Завьялова роковым…
Как известно, Тихона Егоровича, взяли очень простым, можно сказать, примитивным способом. Тихон Егорович сам залез в каюту, спокойно наблюдал, как захлопнули над его головой крышку, в общем, влетел, как говорится, как кур в óщип.
Влетел Тихон Егорович в самый неподходящий момент, когда судьба ресторана «Натуральный» была почти решена. Оставалось одно, последнее усилие — уха, и все было бы в порядке. В день образцово-показательного банкета Завьялов решил превзойти самого себя. На завтрак были: печеные яйца, баранья грудинка, копченная на костре, чай, заваренный травами и кореньями, свежие огурцы, и огромный белый сладкий чеснок. На обед: свинина, обмазанная тестом и запеченная в углях, утка в собственном соку, печеная картошка, кулеш с салом, молоко. На ужин…
Гости бродили по берегу сытые, сонные, как осенние мухи, и смотрели на Завьялова добрыми глазами. В общем, утром — тройная королевская уха, и — в горисполком для заключения.
Тихон Егорович встал еще до рассвета, оделся (он никогда не готовил на лоне природы в трусах, как его коллеги) и пошел глянуть на вентеря, которые были заблаговременно поставлены с вечера и которые должны были выбрать рыбаки из- соседней деревни.
Утро обещало быть чудесным. В кустах, обрызганных росой, трещали птицы, трясли ветки, обсыпая Тихона Егоровича росными, каплями. Над рекой клубился туман. Как вода в половодье, он затоплял низины, растворял берег и кусты… Туман был плотным, густым и таким белым, что путался под ногами, как вата, и его хотелось потрогать рукой. Иногда он цеплялся лишь за ботинки Завьялова, иногда поднимался до груди, а то и совсем накрывал с головой, и тогда не только в двух шагах — около своего носа ничего не было видно.
В этом-то тумане Тихон Егорович и натолкнулся на катер, даже стукнулся лбом в его борт, так как катер втиснулся в небольшую бухточку, словно рак в нору. На носу катера Завьялов рассмотрел человека, который ловил удочкой рыбу.
На шаги человек обернулся и, увидев Завьялова, откровенно обрадовался.
— Во, — сказал он, — как раз в самый раз, а то у меня спички кончились, а бросать удочки неохота.
Тихон Егорович дал ему спички. Парень оказался словоохотливым, понравился Завьялову, и они разговорились. Тем временем с того берега поднялось солнце и стало жадно пожирать туман. У Тихона Егоровича было отличное настроение. Чудесное утро, спавшая в трехстах метрах покоренная им комиссия, приятный собеседник (Тихон Егорович любил поговорить). С ужения рыбы разговор перешел на натуральную пищу и будущий ресторан «Натуральный». Идея такого ресторана была горячо воспринята новым знакомым, чем тот окончательно покорил сердце шеф-повара. Рыбак предложил свои услуги. За небольшую плату, сказал он, мы могли бы возить вам картошку. Завьялов с радостью согласился. Рыбак предложил по этому поводу спуститься в каюту и выпить вместе с капитаном. Дальше — известно.
Итак, сегодня 30 июля… Почти весь день писал дневник, который вы читали (может быть, эти слова обращены лишь к рыбам?). Как хорошо, что у Тихона Егоровича оказались ручка и блокнот. Жаль, что блокнот не очень толстый, надо беречь бумагу.
Сейчас вечер. Я сижу на койке и пишу эти строки. Роман по-прежнему лежит, отвернувшись к стене. Он так пролежал весь день. Съел за обедом немного картошки, попил воды и снова лег. Завьялов пошутил было, что при таком образе жизни из него получится очень мало колбасы, но Роман так посмотрел на шеф-повара, что Тихон Егорович больше не шутил. По-моему, они с первого взгляда невзлюбили друг друга.
Тихона Егоровича нет. Он помогает на палубе варить ужин. Просто удивительно, как он быстро втерся в доверие к нашим тюремщикам. Это по его просьбе у нас весь день открыт люк, благодаря чему я и пишу.
К тому, что из нас будут делать колбасу, Завьялов относится философски.
— Это их сугубо личное дело. Раз мы попались, как дураки, пусть делают, что хотят. Или ты предпочитаешь котлеты? Мне, например, все равно. Надо, ребята, устраивать свой быт.
И Тихон Егорович, забрав свои специи, отправился на переговоры к сумасшедшим или людоедам, кем там они со временем окажутся. Через открытый люк нам было слышно, как он выразил Чернобородому решительный протест по поводу качества подаваемой нам пищи.
— Ну, разве так готовят, ребята, — доносился до нас его укоризненный голос. — Картошку надо солить в самый последний момент, слить и держать на пару минут пять, чтобы подсохла. А вы? Толкотня какая-то.
— Сожрешь, — грубо отвечал Чернобородый.
— Ну, допустим, я сожру, — охотно соглашался Завьялов. — Но неужели вам самим не противно? А уха… Это, простите за выражение, суп из рыбы, а не уха. Хотите, я вам приготовлю уху? Или лучше на ужин заделаю вам гуся, жаренного на вертеле? Он похож на румяное наливное яблоко. Жир так ручейком и бежит. А потом, если его набить кашей…
— Где его возьмешь? — проворчал Чернобородый.
— Стянуть.
— Что мы, воры, что ли?
— Это верно…
— Они не воры! Они не воры! — вдруг вскочил с кровати Роман, который не спал и тоже слышал разговор. — Ты понял, они не воры!
— Микрофон, — напомнил я.
— А мне чихать на микрофон! Я им и так скажу! Где этот микрофон? Включайте, сволочи! Слушайте! Вандалы проклятые! Подавитесь моими костями! Нате! Жрите!
— Побереги нервы. Они нам еще пригодятся.
Роман упал на кровать и отвернулся к стене. С палубы опять донеслись голоса:
— Поймать-то мы поймаем… Только учти, если хорошо не приготовишь — не обижайся. Или, может, ты драпануть задумал?
— Ну, что вы! Кругом же ток!
— То-то же…
Завьялов не появлялся у нас в кубрике до самой темноты. С наступлением темноты люк закрыли… Последние строки пишу наугад… Завтра…
31 июля.
Часов десять утра. Тихона Егоровича опять нет. Он помогает приготовлять завтрак. Судя по разговору, доносящемуся сверху, можно сказать, не помогает, а руководит. Вчера он заделал этим душегубам такого гуся, что мы чуть с ума не сошли от запаха. Этот запах агитировал за ресторан «Натуральный» больше, чем все речи Тихона Егоровича. Душегубы были очень довольны. Они устроили «под гуся» выпивку, орали песни и плясали «матаню». Они так напились, что чуть было не приняли Завьялова за своего и не уложили спать с собой, но потом Чернобородый, который, судя по крикливым упрекам, пил меньше всех, довольно грубо спихнул Тихона Егоровича в люк и захлопнул крышку.
— Спокойной ночи, мышки, — пошутил он и захохотал мерзким голосом.
— Отольются кошке мышкины слезки, — ответил я ему пословицей.
Чернобородый долго вглядывался в темноту, тяжело дыша и покачиваясь.
— Это ты… бард?
Я промолчал.
— Ты… Узнаю… Наш первенец… Помню… флаг английской королевы…
— Я не говорил — английской. Я говорил — ее королевского величества.
— Шустрый… Ничего… я о тебе особо позабочусь… Ты нюхнешь, что это такое… Запоешь не так… И бороду свою сбреешь… Меня знаешь как зовут? Василис Прекрасный. Это потому, что я с лягушками дело вожу. Ты водился когда-нибудь с лягушками?
— Не имел чести быть представленным.
— Я тебя представлю.
— Благодарю за оказанное доверие.
— Шустряк… Ладно… — Василис Прекрасный с грохотом закрыл люк. Лязгнула задвижка.
— Зачем ты его доводишь? — спросил Тихон Егорович.
— Я еще не начинал доводить.
— Острит… из него очень острая колбаса получится. Киевская, — подал голос Роман.
— Не надо впадать в панику. Надо устраивать свой быт, — сказал Тихон Егорович, и я вдруг почувствовал, что возле моего носа пронзительно запахло жареной гусятиной.
Я на ощупь разломил кусок и протянул лежащему рядом Роману.
— Объедками не питаюсь, — сказал Роман не очень уверенным голосом.
— На…
Я ткнул наугад и, очевидно, попал туда, куда надо. Челюсти Сундукова с хрустом сомкнулись на гусятине.
— Мусолили небось, мусолили, а теперь нам, — проворчал он с набитым ртом.
Мы доели гусятину. Ничего вкуснее я еще никогда не ел. Жаль, если Тихону Егоровичу не удастся воплотить идею о ресторане «Натуральный» в жизнь.
Вчера вечером Тихон Егорович рассказал мне шепотом на ухо, что наши тюремщики должны поймать еще одного, тогда «план» будет выполнен, и мы полным ходом пойдем «домой». Завьялов из подслушанных разговоров пиратов понял, что наше путешествие займет еще три-четыре дня. Три-четыре дня — и развязка…
Я уступил шеф-повару свое место, а сам лег на полу. Роман, гад, сделал вид, что спит, чтобы не уступать, хотя уступить надо было ему, если учитывать «стаж» тюремного заключения. Ну, черт с ним.
На этом заканчиваю запись за вчерашний день. Утром пока ничего не случилось. Прячу дневник и попробую выпроситься на палубу. Сегодня такой сияющий день, а тут сиди в этой дыре. Тихон Егорович хорошо устроился. Бегает по палубе, покрикивает на пиратов. Бывалый мужик.
На палубу меня не пустили. Просидел весь день в норе. Ничего особенного не случилось. Завьялов наверху. Роман все лежит, отвернувшись к стене, и царапает ее ногтем. Интересно, когда будут брать четвертого? Ночью? Что это окажется за человек? Купается сейчас, бедняга, смеется, пьет вино, жжет костер, и ему даже в голову не приходит, что через несколько часов он окажется брошенным в вонючую дыру и его потащат неизвестно куда. Пусть простят мне читатели дневника, если таковые окажутся, мой мрачный юмор. Единственный способ отвлечься от всякой чепухи, вроде людоедства, которая так и лезет в голову. Еще раз благодарю судьбу за то, что она послала мне карандаш и бумагу.
Даже не хочется думать, что теперь творится с матерью. Наверно, увезли в больницу с сердцем. Весь двор каждый день ходит искать мое тело, меня ведь наверняка считают утонувшим — нашли, наверно, одежду… Где вы, Баркас и Гнедой?.. Мы бы в два счета расправились с этими бандюгами.
1 августа.
Ну, был денек… Люк закрыт, но из щелей просачивается свет, хоть день пасмурный. Можно писать.
Я проснулся оттого, что кто-то грузно спускался по лестнице. Человек ставил ноги тяжело, бормоча ругательства и чиркая зажигалкой. Дрожащий свет освещал лишь половину туловища: ноги в светлых сандалетах, пестрых носках и узких брюках с немодными теперь отворотами.
Люк за человеком захлопнулся.
— Только недолго! — крикнул человек. — В двенадцать у меня совещание!
В руках нового гостя была папка с молнией.
— С прибытием, — сказал Роман. — Мы вас долго ждали. Где вы долго так ходите?
Человек промолчал. Он опять чиркнул зажигалкой и осветил нас поочередно. Наши с Романом физиономии, видно, не внушили ему доверия, потому что он сразу обратился к Тихону Егоровичу.
— Вы главный?
— Да как сказать…
— Мымрик.
— Мымрик?
— Да.
— Что вы хотите этим сказать?
— Допустим, меня так зовут.
— Мымрик! — заржал вдруг Роман.
— Заткните рот пьяному. И не будем терять времени. В двенадцать у меня совещание. Ваши условия?
— У меня нет никаких условий. Разве что драпануть отсюда.
— Не валяйте дурака. Мне некогда. Ваша цена?
— Пятьсот.
— За все?
— Да.
— Привет, ребята. Мне жаль потерянного времени. Я пошел.
— Счастливо.
— Болваны пьяные, — пробормотал Мымрик, налегая плечом на крышку люка.
Разумеется, она не сдвинулась с места. Мымрик рванул еще раз, даже боднул головой. Потом спустился.
— Что за фокусы? — спросил он угрожающим тоном, опять нацеливаясь на Тихона Егоровича зажигалкой. Он все еще думал, что это мы с ним играем.
— А собственно говоря, кто вы такой? — спросил Завьялов.
— Как кто? — опешил Мымрик. — Разве вы не…
— Не, — сказал Роман.
— Лучше сразу раскалывайтесь, — посоветовал я. — А я запишу. А то уже писать не о чем.
Мымрик присел на ступеньку лестницы и забарабанил по папке. Барабанил он минут десять. Потом слазил вверх, еще раз боднул люк и вернулся назад.
— Ну хорошо, — сказал он. — Ваша взяла. Я сразу почувствовал, что здесь что-то не так. Приходят, хотят брать чуть ли не всю партию, сулят золотые горы. Какой-то дурацкий корабль, лезть в дыру… Хотя все можно было решить в любой столовой… Ну ладно, раз попался, как дурак, то попался. Сколько мне дадут?
— Это будет зависеть от вашего поведения.
— Года три?
— Возможно, больше.
— Как это больше? — рассердился Мымрик. — Моему одному знакомому…
— Не будем торговаться, — сказал Тихон Егорович.
— Как вы про все узнали?
— Мы все знаем, — поспешно подал голос Роман. По голосу было видно, что он наслаждался всем происходящим.
— Ладно… Ваша взяла… Пошли.
— Мы предпочитаем здесь…
— Где здесь?
Мымрик замолчал. Молчание говорило о том, что он размышляет. Потом Мымрик шумно, выпустил из себя воздух и заржал. Ржал он долго и противно. Он думал, что вышел сухим из этой истории.
— Так вы не… — простонал он наконец.
— Не.
— Я понял, кто вы. Вы те самые.
— Да.
— Я сразу догадался. Ловкие вы ребята. Ну, сильны. — Мымрик опять рассмеялся. — Выманили, закрыли. Целая шайка… Ну ладно, я человек такой: раз попался, то попался. Сколько?
Мы молчали. Нам уже надоел этот болван со своими махинациями. Даже Роману наскучило развлекаться, и он отвернулся к стене. Катер шел своим ходом. Мымрик продолжал торговаться. Он соблазнял нас разными суммами, из которых можно было заключить, что живется ему неплохо.
Так как мы не отвечали, Мымрик вдруг прервал себя на полуслове.
— Ну, так как? — спросил он подозрительно.
Ему никто не ответил. Мымрик замолчал и молчал с полчаса. Его пальцы нервно расстегивали и застегивали молнию папки.
— А… вот вы кто, — сказал он вдруг тихо, словно про себя. — Теперь я понял… Ты…. Я помню тебя. Но я тебе честно говорю: я тут ни при чем…. Я ее уже два года не видел и ничего о ней не знаю.
Мымрик слез с лестницы и подошел к нарам, вглядываясь в Тихона Егорыча.
— Ты… Точно… Ты решил разделаться со мной за нее… Ты думаешь, что я во всем виноват? Клянусь: я ни при чем. Она сама… каждый день… ты же знаешь ее характер… Точно… из-за нее. Наверно, оставила записку, что я виноват во всем. Она могла… Впрочем, нет, не могла. Она меня любила… И ты не ты… Я обознался… Ты бы не стал сводить со мной счеты…
Мымрик сел на пол и затих. Мы молчали, обдумывая слова Мымрика. Катер шел.
Человек на полу заговорил опять. Тихо, почти умоляюще.
— Я вспомнил, кто ты… Да, теперь я вспомнил… Что ж, ты прав… Это сделал я… Нет, не ты… Ты не мог знать, что это я…
Мымрик вдруг вскочил и закричал:
— Кто же ты? За что ты схватил меня? Я не могу догадаться…
— Да перестаньте, — сказал я. — Здесь просто недоразумение.
Но мои слова еще больше взволновали Мымрика.
— Нет! Я знаю, что вы нарочно… Знаю, что теперь придется отвечать! Только не знаю, за что… А может быть, вы все-таки из-за запчастей? — в голосе нашего нового товарища снова вспыхнула надежда. — Ну да! Вы просто хотите сорвать с меня побольше. Я сразу понял, кто вы. Ну и ловкачи, ребята! — Мымрик опять засмеялся своим неприятным смехом, но на этот раз его смех больше смахивал на рыдание.
— Да прекрати ты! — рявкнул Роман. — И без тебя тошно…
Мымрик забился в угол, и в трюме наступила тишина.
(В этом месте дневник оказался испорченным.)
— …чем здесь добро и зло?
— А при том, что это вечное. Посмотри: куры рождаются добрыми и злыми. Собаки добрые и злые. Люди добрые и злые. Тут ничего не поделаешь. Если бы не было добрых и злых, не было бы естественного отбора. В борьбе добрых и злых среди добрых остаются самые добрые, остальные погибают или переходят в стаю к злым. Такой же процесс идет и среди злых. Слабые гибнут или сдаются.
— Ты к каким себя причисляешь?
— К добрым, — не задумываясь, ответил Роман.
— На каком основании? — спросил я.
— Я ненавижу насилие. Какая гадость… из-за нескольких сот рублей погубить человека. Долгие годы за ним ухаживает мать, кормит, поит его. Потом его учат в институте. Он постигает основы философии, он мыслит, создает свою концепцию, может, что-то изобретает. Любит девушку, пишет стихи… Но кому-то потребовались деньги, и этого человека…
Тихон Егорович опять на палубе, хлопочет с обедом. Я слушаю философские рассуждения Романа вполуха, потому что пишу дневник. Лишь один Мымрик таращит на оратора глаза. Он по-прежнему ничего не может понять, и это страшно беспокоит его. До сих пор я не знаю, кто он такой, потому что всякие расспросы еще больше волнуют его, и он начинает опять гадать, как ненормальный, за что его неожиданно заперли в тесный кубрик и не выпускают, хотя в 12 часов у него должно быть где-то важное совещание…
Кончаю писать… Я уловил обрывки разговора на палубе, из которых стало ясно, что путешествию приходит конец…
На всякий случай прощайте… Сейчас запечатаю в бутылку этот блокнот. Хотя бы не просочилась вода. Тихон Егорович еще раньше достал кусок свечи, он же принес и бутылку. Мы с Романом по-прежнему в одних трусах, поэтому Тихон Егорович взялся спрятать бутылку под китель. Может, удастся незаметно бросить в реку, когда будем сходить. Даже если удастся… бутылку может прибить сразу же к берегу, засыпать песком… Во всяком случае… если кто… прошу…
Утром, едва встало солнце, отец разбудил сыновей, чтобы идти за песком.
— Пап, — сказал мальчик, — еще должна быть вторая бутылка.
— Какая бутылка? — удивился отец. Он уже забыл про находку.
— С дневником… Там оказался дневник.
— Какой еще дневник?
Отец слушал невнимательно. Он глядел на дом. Дом отбрасывал на луг длинную тень, которая тянулась почти до самой реки. Отец думал, что надо еще обнести дом каменной стеной. Большой и белой, какую он видел в заграничном фильме. И посадить сад. Но это он уже, наверно, не успеет, потому что уже стар, а последние годы совсем отняли силы. За ночь усталость уже не проходила, наверно, потому, что он не спал: все думал о доме — куда какой гвоздь забить, где достать дранку, доски на пол…
— Понимаешь, пап, — сказал мальчик, — там написано, что пираты… В общем, на нашей речке пираты хватают людей… Я всю ночь читал.
— Пираты?
— Он говорит про бутылку, которую мы нашли вчера. Там какой-то шутник написал, что его схватили пираты, — пояснил старший сын.
Отец посмотрел на солнце.
— Ну что ж, пора, — сказал он.
— Пап, надо обязательно найти вторую бутылку. Узнать, что с ними. Может, они еще живы.
— Потом поищем, сынок… Вот поштукатурим дом…
— Нет, правда, пап. Надо немедленно искать! — младший схватил отца за руку — Я тебя очень, очень прошу…
Отец любил младшего сына. Конечно, сейчас мальчишке надо было спать, а потом загорать, плескаться в воде. Но они должны обязательно к зиме закончить дом.
— Пусть сходит, — оказал старший. — Мы успеем сделать норму.
И старший сладко перекосил широкие плечи. Он хорошо выспался, хотя пришел со свидания поздно, умылся холодной водой из колодца и сейчас чувствовал себя сильным и бодрым. Он, играючи, подхватил тачку одной рукой и сказал:
— Пошли, отец.
Босые, ступни его оставляли на росистой белой траве темные широкие следы, и отец семенил следом за сыном в стареньких кирзовых сапогах, и даже в сапогах ноги у него мерзли.
Мальчик остался один, еще не веря, что свободен. Он постоял немного, глядя, как уходят отец с братом, увозя тачку по мокрой траве, потом пошел в гудящую мухами времянку и собрал себе обед: кусок хлеба, пару вареных картошек, свежий огурец, отрезал холодного мяса. Все это мальчик завернул в газету и положил в просторный карман джинсов. Экспедиция предстояла длительная, возможно, до самой ночи, и надо было запасаться основательно. В сердце мальчика, как трепетная медуза, дрожала радость, и он боялся резким, неосторожным движением разрушить ее. Уже так давно он не принадлежал сам себе. Так давно…
Отец может и передумать. Поэтому мальчик, чтобы не попасться ему на глаза, свернул сначала в лес, прошел с километр по просеке, обходя пни, заросшие донником и крапивой, над ними, как далекие самолеты, ныли пчелы, стремительно пробежал опушку, с которой были видны кусочек реки с работающими отцом и старшим братом и горящая на солнце крыша дома, и очутился в ивовых кустах. Здесь река делала крутой поворот. В небольшом затончике скопился мусор, который река несла с собой. Здесь она освобождалась от сучьев, хлопьев пены, пустых бутылок, бумаги и дальше текла стремительной, чистой, по золотому песку. Если начинать искать бутылку, то только с этого места.
Мальчик решил обследовать бухточку и пойти вверх по течению. Если поход окажется неудачным, то его можно будет повторить потом внизу. Мальчик спустился к воде, и у него на миг от сверкающей реки, медового запаха трав закружилась голова.
Мальчик снял брюки и, повязав их на шею, вошел в бухточку. Прямо перед ним; покачивалась бутылка. Мальчик с бьющимся сердцем схватил ее, но бутылка оказалась пустой. Что ж, это даже лучше… Мальчик тихо засмеялся. Впереди предстоял длинный, полный солнца и приключений день.
(Первые страницы дневника повторяли вкратце то, что читателю уже известно, и здесь нет смысла приводить их.)
3 августа.
Пока еще абсолютно нет условий, чтобы обстоятельно описать этот день. Сделаю лишь короткую запись, а потом, будет время, опишу подробно.
Выгружали нас глубоким вечером. До этого катер стоял. По палубе бегало много людей, что-то выносили. Ругань. Все голоса мужские. Потом по одному вывели нас. Тихий темно-фиолетовый вечер. Катер стоял у примитивной пристани из кучи камней и нескольких досок. Берег порос молодым ивняком, лишь там, где мы причалили, было открытое место, покрытое выгоревшей на солнце травой. Сколько я ни вглядывался — признаков жилья обнаружить не удалось.
С катера на берег была перекинута узкая доска.
Во время перехода произошло следующее. Когда сводили Мымрика, он неожиданно ударил ногой шедшего впереди Николая, прыгнул на берег и помчался в заросли.
Я думал, сейчас начнется великий переполох, но ошибся. Изо всех лишь Николай побежал вслед за Мымриком, да и тот, когда увидел, что беглеца не догнать, вернулся назад. У меня осталось такое впечатление, будто все знают, что Мымрику далеко не уйти…
4 августа.
Вчера не успел дописать, за мной пришли. Кажется, я начинаю догадываться, зачем нас сюда привезли…
Опишу все по порядку. Живем мы по-прежнему вчетвером под домом. Снаружи дом как дом, правда, добротный, большой, крытый железом и обнесенный трехметровым забором, но все же ни за что не подумаешь, что под полом находится настоящая комната с мебелью и деревянным полом, разве что только без окон.
Когда нас привели, хозяева как раз ужинали. На широком, чисто выскобленном столе была одна лишь большая миска, очевидно, с борщом, рядом лежала та самая «натура», о которой так мечтал Тихон Егорович: сало, вареная рыба, огурцы, лук, чеснок, картошка в мундирах.
За столом сидело четверо: старуха, девочка и парень — очевидно, ее дети — и старик с волосатым лицом. Черные, с рыжеватым отливом волосы покрывали лицо курчавой шерстью. Дед был плотный, приземистый, с мощными плечами. Когда мы вошли, он вдруг поднял вверх голову и захрюкал совсем по-свинячьи. Это было так неожиданно и смешно, что я расхохотался. За мной захохотали Тихон Егорович и Роман. Конечно, это был нервный смех. Мы хохотали все больше и больше и никак не могли остановиться. Роман даже прослезился. В самый разгар смеха старик хрюкнул опять. Наш смех перешел в гомерический. Сундуков даже уже не мог смеяться. Он лишь открывал и закрывал рот, размазывая по щекам слезы.
Кроме нас, больше никто не смеялся. За столом стояла тишина. Ужинавшие отложили ложки и во все глаза очень серьезно разглядывали нас. У старухи было широкое, все в глубоких крупных морщинах лицо. В ее глазах не было никакого выражения, лишь мерцал желтый свет от горевшей на столе лампы.
Третий из сидевших за столом, парень лет тридцати, со скошенной назад плешью, несколько раз пристально не мигая, посмотрел на нас. У него тоже были такие же, ничего не выражающие, как и у матери, глаза, и в них так же бился желтый огонек от лампы, но этот огонек был нервный, настороженный. Мне трудно передать то чувство, которое я испытал, глядя на него. Один раз ночью в лесу я встретился глазами с волком. Сейчас этот парень напомнил того волка, который одинаково был готов и броситься на меня и метнуться в кусты.
Парень отвел глаза и занялся ужином, больше не обращая на нас внимания. Перед ним стояли две бутылки самогона: одна полная, другая полупустая. Он налил в грязный, залапанный стакан до краев, отхлебнул, как чай, вытянутыми губами и выпил до дна, морщась, давясь и булькая. Потом схватил огурец сильной, удивительно белой рукой и захрустел.
Четвертой была девчонка. На ней было грязное ситцевое платье, которое свисало почти до пола. Грудь обвязывал серый пуховый платок, стянутый на спине узлом. Две косички были заплетены по-старушечьи на затылке. Лицо обветренное, красное. В глазах тоже бился огонек, но это был огонек любопытства.
Наконец мы устали смеяться. Старик хрюкнул последний раз, провел по лицу руками, словно умылся, и подмигнул нам. В комнате воцарилась тишина.
— Это у меня, карасики, болесть такая. Рыбной болесть называется. В молодости-то я вот такой же ладненький да складненький был. Все нипочем. Копну сена на горб положу и пру аж с лугу до самого хутору. Али еще в омут, как правило, нырял за сомом. Омут у нас был, он и сейчас в наличности. Так у нас на хутору игра такая приблудилась. Курнуться туда да за морду его голыми руками брать. Кто кого. Али он тебя, как правило, али ты его. Вот с той поры рыбья болесть и осталась. Ты бы, мать, карасикам борща насыпала. Соскучились-то небось по борщу, а?
Мы не стали долго упираться. Тихон Егорович первый шагнул к столу и уселся рядом со стариком.
— Приятного аппетита, — сказал он.
Дед опять подмигнул.
— На аппетиту не жалуемся. Михаил, ты бы плеснул карасикам.
Плешивый парень не обратил на эти слова никакого внимания.
— Жадничает, — подмигнул старик как бы с гордостью. — Жадный до водки — ужас. Сколько ни выпьет — все мало. Четыре стакана полняком, как правило, — и хоть бы хны.
Старуха равнодушно положила перед нами деревянные ложки. Забрала миску и налила до краев горячего борща из чугуна, который торчал из печки огромной черной глыбой.
Мы набросились на еду. За дни «путешествия» мне осточертела «изысканная» кухня Николая, и я с удовольствием принялся за «натуру».
Хозяева не ели. Старуха осталась стоять у печи, прислонившись к ней спиной, старик балагурил, подмигивая и изредка хрюкая в потолок, плешивый парень вперился глазами в бутылку и мрачно думал о чем-то, наморщив лоб. Девчонка вовсю вертела головой. Ее черные выпуклые глаза, похожие на сорочьи, так и бегали с одного на другого.
Во время еды старик вдруг перестал балагурить и схватил мою левую руку, державшую хлеб. Пока я таращил глаза, он ощупал ее своими цепкими шершавыми пальцами, согнул в локте и бережно положил обратно на стол, словно это была стеклянная вещь.
— Это что, тоже рыбья болезнь? — спросил я.
— Рыбья, карасик, рыбья, — не обиделся старик. — Ты уж, как правило, поизвини.
— Поизвиняю, — сказал я. После тесной душной каюты мне нравилось здесь: все так просторно, добротно, крепко и еда хорошая.
— Пооткуда же вы будете? — спросил дед.
— Это имеет большое значение? — встрял я, прежде чем ответил Завьялов. (Он поднял голову и задумался, очевидно решая, надо ли отвечать.)
— Ух, какой быстрый карасик. По весне таких мы в озерцах ловили. Так и ходят туда-сюда, так и ходят. Мы их на палец ловим.
— Как это — на палец?
— А так. Опустишь палец, он подплывет поинтересоваться, а ты его сачком — р-раз!
— Уважаю юмор, — сказал я.
— Ух ты, ух ты. Ну и шустёр.
Ответить я не успел. Дверь резко распахнулась, и в комнату ввели Мымрика. В первое мгновение я не узнал его, так он изменился, Я не думал, что человек может так похудеть за полчаса. Живот у Мымрика ввалился, глаза запали, лицо почернело. Он тяжело, с хрипом дышал. Одежда у Мымрика вся насквозь была мокрой, волосы всклокочены. На ногах и на руках — кандалы. Сзади его стоял Чернобородый.
— Здоров, Аггей, — приветствовал Чернобородый одного старика. — Все балаболишь?
— А чего ж не балаболить, на то и балаболка дана. В невод полез?
Чернобородый прошел к столу, молча отстранил плешивого Михаила, налил полстакана самогонки и выпил просто, как воду.
— Полез… — ответил он коротко, взял картошку и стал чистить. — Мишка опять набрался?
Сын Аггея поднял голову.
— Я никогда не набираюсь, — сказал он раздельно.
— Вторую усаживаешь?
— Третью… Первую… мы на воде…
— Много взяли?
— Так себе… ветер…
— Эй, карасик, — обратился Аггей к Мымрику. — Иди чарочку налью. Так и заболеть недолго.
В этом месте на старика опять напала рыбья болезнь. Он захрюкал и задергал копытцем.
— Али ты субрезгуешь? — спросил дед, освободившись от своей странной болезни. — Так эта трясучка не заразная. Я уж тут твоим карасикам рассказывал. От сома это произошло. Сом меня в омут уволок. Чуешь, карасик? Сом поволок.
Мымрик не реагировал.
— Али ты на неводы обижаешься? Тут уж, карасик, не обессудь, работа у нас такая. Рыбкой, как правило, живем. Подле всего острова неводы.
— Пока мы подбежали, он по самые уши запутался, — вдруг захохотал Чернобородый. — Чуть колуном не пошел на дно.
— Ах вы, гады! — вдруг закричал Мымрик и кинулся прямо на стол.
Чернобородый быстро запихнул в рот картошку и, жуя, ловко и деловито подставил Мымрику ногу. Тот рухнул, зацепив стол. Бутылка с остатками самогонки упала. Вонючая струя полилась на пол.
Михаил, пошатываясь, встал с табуретки и подошел к пытавшемуся подняться Мымрику. Некоторое время он смотрел на него пустым, немигающим взглядом, потом равнодушно, механически ударил сапогом.
— Ой! — вскрикнула девчонка.
— Михаил! — строго сказал Аггей. — Не балуй.
Плешивый так же механически ударил второй раз.
— Не балуй, — опять предупредил отец.
Но сын не слышал его. Сохраняя на лице тупое выражение, он продолжал бить.
Мы вскочили со своих мест.
— Остановите его, — сказал Тихон Егорович. — У него же кованые сапоги! Забьет!
— Может, и тебе хочется их попробовать? — ухмыльнулся Чернобородый, продолжая закусывать.
— Разлил… разлил, — бормотал Михаил.
Аггей медленно встал из-за стола, неспешно вытер руки о штаны и направился к сыну. Удар пришелся в челюсть. Михаил свалился на пол и тут же вскочил, как неваляшка.
— Сказал, не балуй.
— Напрасно, пусть бы отвел душу, — опять усмехнулся Чернобородый.
— Нехай идут спать. Идите, карасики. Пока по двое вальтами спать будете, а завтра расселим, как правило.
Старик открыл крышку погреба. Мы прошли мимо кадушек, пахнущих кислой капустой и огурцами. Шедший впереди Николай поднял еще один люк. В желтом свете коптилки открылся темный ход с белевшей лестницей. Я осторожно спустился по перекладинам. Николай уже стоял внизу и светил фонариком. Мы очутились в просторном помещении, вдоль стен которого были сооружены широкие нары, в углу стоял стол с тремя табуретками, в противоположном углу — ведро с водой.
— Ну, бывайте. Спокойной ночи, «карасики», — засмеялся Николай.
Николай полез вверх. Хлопнул тяжелый люк. Лязгнул засов, заскрипел в замке ключ, и мы очутились в полнейшей темноте, глубоко под землей. Да, отсюда не убежишь…
6 августа.
Вчера не имел возможности писать. Сегодня Тихон Егорович выпросил у Аггея лампу, я сижу за столом.
Позавчера, т. е. 4 августа, пожалуй, был самый удивительный день изо всех, хотя каждый, конечно, из этих деньков хорош по-своему.
Утром нас по одному вывели из этого каземата и усадили за стол.
Наш завтрак был скуднее, чем ужин, и состоял из миски не очень густого и не очень наваристого борща, куска хлеба и кружки кваса. Это, конечно, объяснялось тем, что хозяева уже позавтракали, а пленникам, разумеется, полагается другое меню.
Завьялов ел с шуточками и прибауточками, но все время морщился, болтая ложкой в чашке в поисках мяса. Видно, такая разновидность «натуры» ему совсем не улыбалась.
Мы еще не кончили завтракать, как в дом Аггея стал прибывать народ. Пришли уже знакомые нам Чернобородый, Николай, плешивый Михаил и еще два незнакомых мужика. Один из них был длинный, худой и какой-то весь белый. Белым у него было все: и лицо, и глаза, и голова, и кисти рук. Даже язык, когда он разговаривал, высовывался белый. Впрочем, разговаривал он очень мало, так как сильно заикался; его звали почему-то женским именем — Катя…
Другой был, наоборот, черным, маленьким, подвижным, чем-то напоминал черкеса. Он не говорил, а кричал.
— Вот эти? — заорал сразу же с порога Черкес. — Где ты набрал этих уродов? От них, как от быка молока! Ты посмотри на этого старика! Посмотри на его пузо! (Тихон Егорович подобрал живот и нахмурился.) А это что за ребенок! Зачем вы привезли ребенка? Что у нас здесь, детский сад, а?
Черкес подбежал к Сундукову, надавил двумя пальцами ему на щеки, как делают с лошадью, когда хотят посмотреть ее зубы, и возбудился еще больше.
— Гнилой пень, а не зубы!
— Ладно, ладно, — Чернобородый постучал ложкой по столу. — Давайте по порядку. Начнем с повара. Как тебя зовут?
— Тихон Егорович Завьялов.
— Так… Завьялов Тихон Егорович… Сколько годков?
— Сорок восемь.
— Что умеешь делать?
— Я повар.
— Еще?
— Ну… немного плотничаю… могу лечить как людей, так и животных. В разумных пределах, конечно.
— Иди-ка сюда.
Тихон Егорович приблизился к Чернобородому.
— Давай руку. Садись.
Они сели друг против друга, поставили локти правой руки на стол и стали играть в известную всем мальчишкам игру «кто кого положит».
Положил Чернобородый, хоть и с некоторым затруднением.
Все манипуляции с Тихоном Егоровичем произвели впечатление на присутствующих.
— Сколько? — спросил Аггей.
— Полторы, — ответил Чернобородый.
Все недовольно загалдели.
— Ты что, озверел?
— Ему уже за сорок!
— А брюхо какое!
— Сорок лет — бабий век, а у мужика — самый цвет. А брюхо порастрясется, — огрызался Чернобородый.
— Отдавай за восемьсот.
— Что?!
— Тыщу.
— Бери уж, так и быть, за тыщу двести. Попробовал бы с ними поцацкаться всю дорогу. А если бы накрыли?
— Эй, дядь! Покажи зубы.
Поднялся галдеж. Завьялов стоял посреди комнаты, скалил зубы и переминался с ноги на ногу. На его лице не было ни удивления, ни растерянности. Зато мы с Романом вовсю таращили глаза. Мы абсолютно ничего не понимали.
— Тыщу!
— Тыщу сто!
— Ну и жмот!
— Сам ты жмот!
— Чтобы я когда связался с этим делом! Да будь я проклят! Столько риска за тыщу!
— Ты попробуй его прокорми!
Сторговались на тысячу сто пятьдесят. Завьялов достался Аггею.
Следующая очередь была Романа. Сундуков приглянулся плешивому Михаилу и Кате. Между ними разгорелся торг. Торговались они очень своеобразно. Михаил сидел за бутылкой самогонки и даже не смотрел в сторону Сундукова. Лишь когда Чернобородый фиксировал повышение цены, он цедил сквозь стиснутые зубы:
— Врешь, не уйдешь… — и набавлял цену.
Катя же исследовал Сундукова, как врач пациента. Он щупал его, мял, заглядывал в рот, зачем-то дул в уши и то довольно щелкал языком, то качал белой головой.
— Простудами часто болеет… простудами, — шептал он. — Семьсот.
— Семьсот пятьдесят! — тут же отзывался плешивый Михаил.
Несмотря на атлетические данные, Роман все-таки достался бы Плешивому, так как тот догнал уже цену до двух тысяч и, судя по всему, не думал отступать, но тут в дом вошел новый человек, и торг сразу прекратился. Вошедший был одноногим. Его угрюмое лицо с красными выпученными глазами повернулось к каждому и немного поморгало, запоминая.
— Ну, как улов? — спросил он, ни к кому не обращаясь. — Есть что-нибудь… экзическое?
— Да как сказать, Михаил Карпович, — ответил Аггей.
— Дядька Михай…. — вырвалось у Сундукова.
Одноногий даже не взглянул на него. Он подошел к столу, положил на него, не выпуская из руки, костыль и твердо налил себе водки.
— Студента вот торгуем, Михаил Карпович, — продолжал Аггей.
— Студент… гм…. — Дядька Михай выпил и, медленно жуя огурец, уставился на Романа. — У тебя что, язва? Ты почему такой худой?
— Это… спортивная худоба… Так сказать, отсутствие лишних накоплений… У меня никакой язвы… Да вы же знаете меня, Михаил Карпович. Я студент, Роман Сундуков… к вам за солью ходил. Возьмите меня К себе, товарищ начальник. У меня третий разряд по физкультуре, товарищ начальник.
— Откуда ты знаешь, что я начальник?
— Так ведь сразу видно.
— Ишь ты… — Дядьке Михаю, видно, понравились слова Романа. — А что ты умеешь делать?
— Я знаю философию. У меня научные труды по Платону, Фейербаху, например.
Одноногий продавец соли еще раз выпил, опять медленно закусил, и по его угрюмому лицу пробежала тень улыбки.
— Может, вам нужен учетчик, Михаил Карпович? Я хотел бы у вас работать, Михаил Карпович. Я хорошо считаю, Михаил Карпович. Я, например, Михаил Карпович, запросто могу умножить сорок три на двенадцать.
— А ну умножь.
— Значит так… Михаил Карпович… сорок на десять… это будет четыреста… три на два — это шесть… три на десять — это тридцать… и там у нас сколько было… Михаил Карпович…
— Четыреста.
— Значит, четыреста и плюс шесть… и плюс тридцать… значит, четыреста тридцать шесть…
— Ишь ты, — удивился одноногий. — Ловок. Расскажи по порядку, как это у тебя.
— Значит так, Михаил Карпович, — начал опять Сундуков. — Берем сорок и умножаем на десять…
Сундуков проделал предыдущую операцию, но результат теперь у него получился другой: 616.
— Минуточку… я сейчас… Михаил Карпович… где- то вкралась ошибка, — зашептал трясущимися губами Роман. — Я сейчас…
— Ладно, верю, — милостиво сказал продавец. — Этого я беру в контору. Будет бухгалтерию вести. Кто еще?
Он опять внимательно осмотрел нас. На мне его взгляд задержался несколько дольше.
— Ну и бородища, — сказал Михаил Карпович даже с легкой завистью.
— Это бард, — заржал Николай.
— Осетин, в смысле?
— Турок, — еще больше зарыготал Николай, но дядька Михай шевельнул на столе своей палкой, и самодеятельный поэт осекся. — Ну, появились сейчас такие… — пояснил он почтительно. — Наподобие как стиляги были. Только похуже. Те хоть по дворам не ходили, а эти ходят и песнями поливают.
— Ишь ты, как, значит, побирушки.
— Ну, не совсем, Михаил Карпович…
— А точно, что того взяли?
— Точно.
— Документы есть?
— На гитаре фамилия написана.
— С гитарой взяли?
— А как же. Ее же нигде не достанешь.
— Это хорошо. Теперь своя самодеятельность будет.
— Конечно, хорошо, Михаил Карпович.
— Наверно, он и на балалайке умеет.
— Наверно, Михаил Карпович.
— Эй, ты, на балалайке умеешь?
— Нет.
— Научим, Михаил Карпович. Раз на гитаре умеет — на балалайке запросто. Будет балалаечным бардом. Лично, так сказать, вашим. Ходить следом и, так сказать, услаждать слух.
Эта идея всем очень понравилась. Все принялись строить планы насчет меня. И тут выявилась разница во вкусах. Один хотел, чтобы я играл на балалайке, другой — на мандолине, третий — на губной гармонике, четвертый — на расческе и даже чтобы я научился кричать петухом. Контуры довольно мрачного будущего проступили передо мной. Я откашлялся и сказал:
— Я не буду совсем играть.
— Почему? — воскликнуло сразу несколько голосов почти с детской интонацией.
— Потому что известно — птица в клетке не поет.
— Щегол поет, — поправил Аггей.
— Я не щегол, — возразил я.
Все загалдели, будто были очень недовольны, что я не щегол.
— Пусть сейчас споет, — сказал дядька Михай. — Посмотрим, кто он.
— Пущай, — Катя облизнул губы белым языком.
— Буду делать что угодно, только не петь, — сказал я.
— Продай его мне, — сказал Михаил тусклым голосом.
— Или мне. Он мне сразу понравился. — Чернобородый подошел ко мне и зачем-то заглянул в одно ухо, потом в другое. — Через недельку соловьем будет заливаться. В кусты посадим — всю ночь будет щелкать.
Все захохотали. Только Михаил опять тускло посмотрел на меня.
Одноногий продавец убрал со стола палку.
— Ладно, — сказал он, — продать не продам, а на недельку возьми, попользуйся, а то гонору, я вижу, чересчур. И острит много. Не люблю острых.
Чтобы хоть чем-то досадить Чернобородому, я сказал:
— Может, все-таки кто-нибудь меня купит? Я бы дешево продался.
— Шустер! — захохотал Черкес. — Шустер малец, вдарь тебя в ухо.
— Он мне сразу приглянулся, — мрачно процедил Чернобородый. — Через недельку не узнаете.
— Ты его особо не мордуй… соображай, как он петь будет, — недовольно заметил Аггей.
— А это уж, папаша, извините, не ваше старческое дело. У нас, так сказать, частная собственность на средства производства.
Старик что-то хотел сказать, но тут на него напала рыбья болезнь, и он сразу превратился в разыгравшегося борова.
Мымрика тоже не стали продавать, из чего я сделал заключение, что лишь мы с ним были украдены с «целевым назначением», а остальные попались случайно.
Мымрик вел себя странно. Он по-прежнему не обращал на «рабовладельцев» никакого внимания, а лишь не спускал глаз с Завьялова и что-то бормотал. Я разбирал лишь мычание. «Ясно… Конечно, он… теперь для меня все ясно… Вон ты кто оказался…»
Пора уже спать. Завтра будет нахлобучка от Василиса за то, что сжег много керосина. Но остановиться не могу, уж больно необычный был день. Завтра опишу…
7 августа.
Сильно отстаю со своим дневником. Сегодня уже седьмое, а я никак не опишу четвертое. Но писать короче не хочу. Может быть, самая мельчайшая деталь, кажущаяся мне сейчас чепухой, в дальнейшем окажется для следователя важнейшей уликой. Да и, откровенно говоря, дневник придает мне бодрости. Хоть здесь их гнусные рожи в моих руках.
Ну ладно. Пойдем дальше. Вторая половина 4-го августа.
Нас разделили. Сундуков тут же ушел со своим хозяином. Вид у него был довольный и в то же время пришибленный. Он все время поглядывал на меня и делал глазами и пальцами знаки: мол, не вешай носа, все идет как надо. У порога одноногий оглянулся и опять внимательно посмотрел на меня.
Потом ушли бледнолицый Катя и Черкес.
— Неважнецкий улов! — крикнул с порога Черкес. — Когда идешь опять?
— Дай отдохнуть, — проворчал Чернобородый. — Ну, пошли, остряк.
Завьялов и Мымрик остались, а я вместе со своим новым хозяином вышел на улицу.
Был как раз самый полдень. Оказавшись на улице, я зажмурился от белого солнца вокруг. Но жары особой не чувствовалось. Ветер с речки был прохладный, влажный, кружил по подсолнухам в огороде, мял у забора лебеду. Сразу же за слегами, отделявшими двор от огорода, полола картошку дочь Аггея. Она была все в том же широком платье, очевидно, бабкином. Ветер трепал его, открывая загорелые, в царапинах и цыпках ноги.
Услышав скрип двери, девчонка разогнулась и стала смотреть в нашу сторону.
У калитки я оглянулся. Девчонка стояла опершись на тяпку. Крепкая дубовая калитка закрылась за нами, щелкнув тяжелой кованой щеколдой. Мы оказались на улице.
Только тут я внимательно рассмотрел место, где предстояло мне жить. Это было красивое место. Мы находились на небольшом пригорке, и весь остров был хорошо виден. Собственно говоря, он скорее являлся полуостровом, так как узкой горловиной соединялся с «материком». Но эта горловина, по всей видимости, была топью, потому что в той стороне ярко зеленела осока и поблескивали озерца воды. Ни тропинки, ни колеи…
С остальных сторон остров окружала река. Берега острова были пологие, заросшие ивняком, красноталом и терновником так сильно, что походили на скрученный вал толщиной в двадцать-тридцать метров. Перед валом в воде торчали колья. Очевидно, там находились сети, в которые попал Мымрик. Да… не остров, а настоящая крепость…
Середина острова была похожа на лесостепь в миниатюре, которую я видел в школе на макете: клочки земли, покрытой ковылем, вперемежку с толстыми развесистыми деревьями. В гуще деревьев стояли дома, разбросанные по всему острову. Всего я насчитал четыре дома. Они были такие же, как и у Аггея: добротные, покрытые толем или шифером, окруженные высокими заборами.
К одному из таких домов мы и подошли. Он был чуть поменьше остальных и выглядел позапущенней. Шифер на крыше был кое-где разбит, в заборе виднелся пролом, стекла выглядели давно немытыми. На дверях висел амбарный замок. Чернобородый открыл его ключом, и мы вошли внутрь.
Боже мой, что здесь был за хаос! В комнате полно мух, на столе валялась немытая посуда, повсюду разбросана одежда, по углам свален какой-то хлам: рваные мешки, грязные сапоги, рубашки, дырявые тазы. Широкая деревянная кровать была похожа на собачье логово. По всей видимости, Василис Прекрасный жил один и появлялся у себя дома очень редко.
Мой хозяин порылся в куче хлама и вытащил мятые, застиранные брюки и рубашку, потом бросил на них скрюченные кирзовые сапоги.
— Одевайся! Живо!
Я оделся и стал похож на чучело, но Василис даже не глянул на меня. Он вышел в сени, повозился там и позвал:
— Иди сюда. Жить будешь здесь.
Мое новое жилище представляло из себя паршивый чуланчик три на два метра, единственной мебелью которого были раскладушка и табуретка. Дверь у чуланчика была прочной, с мощным засовом. Вообще я заметил, у этих типов было пристрастие к прочным дверям. Единственно, что меня обрадовало, — окошко у самого потолка. Правда, оно было очень маленьким, голову не просунешь, но зато мне обеспечен свежий воздух и рано утром можно писать дневник. Да и вообще все- таки это не мрачное подземелье…
Пока я разглядывал свое жилище, Василис Прекрасный слазил в погреб и вернулся нагруженный бутылкой самогонки, огурцами, хлебом и салом. Все это он сложил в сетку, повесил ее на плечо и подошел к подоконнику. На подоконнике валялись самодельные шашки и потрепанная бумажная доска. Мой хозяин наложил шашек в карман, сунул доску под мышку.
— Пошли.
— Разрешите, я помогу вам нести сетку.
Василис посмотрел на меня мрачно.
— Скоро ты у меня кончишь эти шуточки.
— Я просто предложил вам свою помощь. Разве это плохо?
Мой хозяин закрыл дом опять на замок, и мы зашагали в глубь острова. Чернобородый впереди, я — сзади.
Вскоре по едва заметной тропинке в густом, очень красивом ковыле мы подошли к низкому строению, как говорится в сказках, без окон и без дверей. Впрочем, одна дверь была. Она не составляла исключения: прочная, с огромным замком. И окна я вскоре рассмотрел, хотя их трудно было назвать окнами: под самой крышей тянулась цепь узких длинных щелей-бойниц.
Еще издали я почувствовал неприятный запах, который шел от этого строения. Подойдя ближе, я заметил еще одну странность. Вдоль барака была в несколько рядов на высоте человеческого роста натянута проволока, на которой сушились маленькие пестрые тряпочки. Ветер играл ими, и тряпочки были похожи на флажки, которые встречаешь иногда на лыжне, оставшейся после соревнований.
Василис Прекрасный открыл замок, распахнул дверь, и я моментально забыл про странные тряпочки и про все остальное. Из темного помещения ударил спертый отвратительный воздух. Я отшатнулся, у меня закружилась голова. Но Чернобородый, как ни в чем не бывало, шагнул в барак. Я последовал за ним.
Это было просторное помещение с земляным полом, без потолка. Вверху вздымались обвитые паутиной толстые стропила, с которых в некоторых местах свешивались веревки. Через окошки-бойницы врывались столбы света. В них вилась такая густая пыль, что они были похожи на изделия из мутного стекла.
Сначала мне показалось, что в помещении никого, кроме нас с Василисом, нет. Но потом, когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел в самом углу маленькую скорчившуюся фигурку. Фигурка что-то делала возле большой бочки с водой.
— Ну вот ты и дома, — сказал Чернобородый. — Здесь тебе будет хорошо. Норма на первый раз — сто штук. Сделаешь — получишь вечером жратву. Не сделаешь — будешь голодный и десять ударов кнутом по голой спине. Уразумел?
— Не совсем. Что вы имеете в виду под словосочетанием «норма — сто штук»?
— Сам допрешь. Очень быстро допрешь.
С этими словами Василис Прекрасный ушел. В замке снаружи щелкнул ключ.
Мое появление и разговор с хозяином не произвели на маленькую фигурку никакого впечатления. Она продолжала сновать возле бочки. Я направился к ней. По мере того как я подходил, изумление мое росло. Щуплый мальчишка в грязной одежде потрошил лягушек… Делал он это быстро и ловко. Хватал из бочки, где их брата кишело видимо-невидимо, шлепал о камень и точными движениями ножичка, похожего на скальпель, снимал шкурку. Затем тушка летела в одно корыто, а шкурка в другое.
— Сорок один… сорок два… сорок три… — бормотал мальчишка.
— Здравствуйте…. — выдавил я. Я ожидал чего угодно, только не этого нелепого занятия.
Парень разогнулся и вытер рукавом рубашки пот с лица. Разогнулся он не до конца, а может быть, то был горб.
— Здравствуйте, — сказал он и улыбнулся. — Вы ко мне?
— Да, — я тоже улыбнулся. — Что вы здесь делаете?
— Видите…
— Как вас зовут?
— Меня всегда звали Коньком-горбунком. За то, что я сутулый. А здесь я еще больше ссутулился. — Малыш опять улыбнулся. Улыбался он неожиданно и робко.
— Как вы сюда попали?
— Я вам сейчас расскажу… Только, извините, я буду работать. У меня большая норма…
Конек-горбунок был сиротой, родителей своих не помнил и воспитывался в школе-интернате. Этим летом он вместе с товарищами жил в палатках на берегу реки, где был их пионерский лагерь. Способ, которым взяли Конька, не отличался оригинальностью. С проходящего катера его попросили выловить упавшую в воду пачку папирос. Конек, конечно, помог людям и угодил в лапы Василиса Прекрасного. На острове Конек находился уже долго, но потрошил лягушек всего четыре дня. До этого он их ловил под руководством Лягушачьего короля специальными сачками на длинных рукоятках в заболоченных лиманах. Василис крался по одному берегу с мешком на плече, а Конек по другому. Как увидит кто-нибудь из них крупную лягушку, накрывает ее сачком, а потом руками — в. мешок. За день по полмешка набирали. По сравнению с потрошением эта работа нравилась Коньку: весь день на воздухе, можно искупаться, да и потом, мог подвернуться случай удрать.
Сначала Конек никак не мог понять, зачем Василису лягушки. Он думал об этом днем и ночью и даже чуть однажды не свихнулся, но потом думать бросил, ловил, и все. Может, Василис Прекрасный сумасшедший? Это очень походило на правду. Всегда неразговорчивый капитан, если находил особенно крупный экземпляр, звал Конька. «Эй, иди глянь, какой жирняга! Как свинья!» — и его рыхлое лицо освещалось улыбкой, от которой было жутковато.
Три раза в день, если не был в отъезде, Василис заходил в сарай и с полчаса проводил возле бочки со своими любимицами. На прощание он запускал руки в бочку и играл с лягушками, приговаривая: «У-у, жирняги… у-у, свиньи…»
Но вскоре Конек убедился, что Василис не сумасшедший и что он ловит лягушек с вполне определенной целью: ради их шкурок. Шкурки проходили обработку тут же в сарае в чанах с растворами, потом их Василис скоблил, сушил и куда-то уносил. Куда — Конек не знал. Он мало над этим размышлял. Ему просто некогда было размышлять. Василис установил норму — двести шкурок в день, и Конек трудился в поте лица.
На ночь Василис уводил Конька к себе. Но не всегда. Когда он уезжал с острова, Конек проводил в сарае сутки, а то и больше. Воду и питье ему приносила или старуха Аггея или их дочь Марфа. Сколько всего людей на острове, Конек не знал. С ним приехали двое, но он их видел всего лишь один раз издали: они сидели на берегу и чистили рыбу. Из этого Конек заключил, что они тоже привезены специально для работы.
Рассказывая мне все это, Конек продолжал работать. Его руки машинально делали то, что привыкли делать. Я удивился, чего он так старается. Неужели Василис правда наказывает за невыполнение нормы? Конек попросил задрать ему рубашку. Я задрал и вздрогнул: вся спина Конька была иссечена темными полосами.
— Но это было в самом начале, — сказал Конек. — Потом я стал выполнять норму и даже перевыполнять. Понимаешь, он сказал, что если я сдам ему миллион шкурок, он отпустит меня.
— Миллион? — поразился я.
— Да. У меня уже есть 758 штук. — Малыш разогнулся и опять вытер с лица пот рукавом рубашки. — Я обязательно выберусь отсюда… Мне обязательно надо выбраться. После школы я пойду на завод и… женюсь.
Конек отвернулся, чтобы скрыть свое смущение.
— Не рано ли?
— Нет, — сказал Малыш. — Она очень самостоятельная. И я самостоятельный. Спрашивать некого: у нее тоже никого нет…
Я с невольным уважением оглядел тщедушную фигурку Малыша и его красные, распухшие от воды руки. Они не теряли ни секунды, всё двигались.
— А удрать ты не пробовал?
— Пробовал… как же… Только не сбежишь. Сети кругом, не прорвешься… А пристань они охраняют… Да лодок их на реке полно… Рыбу ловят… Они же официально бригада рыболовецкого колхоза…
Я был поражен. Впрочем, придумано ловко. Если кто появляется на острове из посторонних, они прячут людей под землю, и концы в воду… Да и кто сюда забредет? Разве что кто из их начальства. А к чему оно может придраться? План выполняется, а остальную рыбу они сбывают налево. А теперь, видно, вошли во вкус и стали расширять производство. Рыбы уже мало, решили взяться за лягушек. Может, они из них шьют что-нибудь? Дамские сумки, например, под крокодиловую кожу… А что, ловко придумано. Сырье дармовое, рабочая сила дармовая. Греби себе деньги лопатой, жри да пьянствуй.
— Ты бы начинал, — посоветовал Конек, — а то не успеешь. Нож вон там возьми, на полочке.
Я глянул на копошащуюся в бочке массу, на то, что лежало в корытах, и меня затошнило.
— Не могу…
— Ничего, это сначала. Меня тоже в первый день тошнило, а потом привык и хоть бы что. Ты заткни нос и дыши ртом. Дать тебе ваты? У меня есть аптечка.
Я заткнул нос ватой, вооружился ножом и, содрогаясь от отвращения, запустил руку в бочку. Скользкая мерзкая масса закопошилась, задергалась, запрыгала.
— Не так… Хватай за ногу!
Конек на секунду сунул руку, и уже на столе трепыхалась вверх брюхом большая лягушка.
— Глуши ее.
— Как… Не могу… Ну их к черту… Пусть делает что хочет…
— Засечет.
— Пусть. Они меня заставляют играть на гитаре.
— На гитаре? — Конек настолько был поражен, что его рука с дергающейся лягушкой повисла в воздухе. — И все? Так почему ты не играешь?
— Не хочу услаждать их мерзкие уши.
— Чудак! — Конек заволновался. — Ты просто дурачок! Это же так легко… Играй себе да играй, а потом при случае дать тягу. Эх, мне бы такое…
Остальная часть дня прошла без происшествий. Конек вовсю трудился, а я начал тщательно изучать сарай на предмет побега. Стены и крыша оказались довольно прочными, но если иметь топор и пилу, выбраться отсюда можно без особого труда. Разумеется, Василис не позаботился ни о топоре, ни о пиле.
Обед нам принесли Аггей и девчонка Марфа.
— Живы, карасики? — стал балагурить дед еще издали. — Ну и пахнут ваши шкурочки. Но ничего. А мы вот с Марфушкой кашки вам принесли да кваску холодненького. Развязывай, Марфуша, узелок, не томи карасиков.
Ясно, что он был приставлен для охраны «Марфушки». Малыш прекратил наконец работу и разогнулся. Он тщательно вымыл у ведра с водой руки с мылом и сел на землю возле узелка с едой. Марфа торопливо развязала узелок. Там оказался чугунок с кашей, два куска хлеба и большая бутылка с квасом.
— Кушайте, карасики, никого не слушайте. Подзакрепитесь маленько. Вы уж поизвините, что угощаю чем бог послал, да хозяин ваш поуехавши и ничего не оставил. Это уж Марфуша пристала, пойдем, дедушка, да пойдем, покормим карасиков, как правило.
Я заметил, что Марфа не спускала глаз с Конька. И чугун она поставила ближе к нему, чем ко мне.
Когда они ушли, Конек протянул мне конфету «Мишка косолапый».
— Откуда у тебя? — изумился я.
— Марфа сунула, — неохотно объяснил он. — Раскуси пополам.
Василис за нами не пришел. Малыш опять работал, а я до вечера писал дневник. Когда стемнело, я взобрался на стропила и писал там, пристроившись у окошка-бойницы. В окошко было видно розовое облако. Потом появилась зеленая звезда…
5 августа.
За невыполнение «плана» Василис Прекрасный здорово избил меня. Одному ему со мной ничего бы не сделать. Но они пришли вдвоем с плешивым Михаилом, оба пьяные, сорвали с меня рубашку и били ремнем по очереди, причем Михаилу под конец стало казаться, что это я прошлый раз разлил его самогонку, и он стал распаляться.
— Разлил… разлил… — бормотал он и стегал меня изо всей силы.
Отбил меня от этих зверей зашедший случайно в сарай дед Аггей. Он разогнал их поленом.
— Замордуете карася, паразиты. Ишь, раззуделись.
— Учить его надо, — крикнул Василис, увертываясь от полена.
— Учи, но в меру. Пришибешь — кто работать будет?
— Не станет он работать. Я этого ехидну знаю.
— Станет. Поморишь голодом, станет. Голодок-то, он каждого берет.
6 августа.
Малыш работал, а я весь день рыл подкоп. Одно место возле стены оказалось довольно рыхлым, и я стал ковырять в нем ножом. Землю я рассыпал вдоль стен, утаптывал и притрушивал сверху пылью. После вчерашнего избиения все тело мое болело. Особенно плохо было с шеей. Не повредил ли мне этот гад позвоночник?
Обед принес на этот раз сам Чернобородый. Наверно, он специально сделал его вкусным, чтобы мне тяжелее было видеть, как ест Конек. Конек ел торопливо, безо всякого аппетита, виновато поглядывая на меня. «Я бы с удовольствием поддержал твою голодовку, — словно говорило его лицо, — но мне нужны силы… Я должен сделать миллион шкурок, чтобы выбраться отсюда…»
К концу дня я чертовски устал, трудясь над подкопом, а тут еще очень хотелось есть. Казалось, все бы отдал, чтобы с неба мне сейчас свалилась буханка хлеба. Но она, разумеется, не свалилась.
На ночь Чернобородый увел меня в чулан. Кончилась бумага, на исходе чернила. Это хуже всего…
8 августа.
Какая удача! Василис Премудрый делал цигарку и забыл на столе почти целую газету. Теперь я снова могу писать.
Чувствую себя неважно. От голода кружится голова. Особенно невыносимо, когда приносят обедать Коньку. Малышу страшно совестно, он ест торопливо, глотая целые куски и не смотря в мою сторону. Один раз он попытался припрятать кусок мяса, но Василис увидел, выбросил мясо в кадушку к лягушкам и пригрозил, что лишит Малыша вообще еды.
Сколько дней я могу выдержать? Говорят, человек может без пищи прожить дней тридцать. Да, но у других голодающих не жрут на глазах жареное мясо… Подкоп идет очень медленно. В обеденный перерыв минут двадцать мне помогает Конек. Это все, что он может выкроить.
9 августа.
Рыл подкоп.
10 августа.
Рыл подкоп. Коньку все-таки удалось незаметно уронить на землю корку хлеба. Боже, какое, оказывается, блаженство корка хлеба! Вспомнил, что один раз я не доел кусок… Впрочем, ладно, и так тошно.
Приходил новоиспеченный бухгалтер Сундуков. Пересчитал шкурки, аккуратно записал в толстую книгу. На меня он не смотрел — видно, было стыдно.
Перед уходом он шепнул:
— Твоя голодовка бессмысленна. Наоборот, надо готовиться к побегу, наращивать силы.
Сам он, видно, успешно «наращивал силы», потому что морда у него лоснилась.
11 августа.
Совсем ослабел. Конек ужасно переживает. Он больше смотрит на меня, чем на своих лягушек, и у него упала производительность. Иногда в голову лезут дикие мысли. Например, не съесть ли лягушку. Говорят, у французов они считаются лакомством.
Рою подкоп… Кажется, осталось немножко…
12 августа.
Этот день, наверно, запомнится на всю жизнь. Выходил на волю… Опишу все по порядку.
Голодовка вступила в такую стадию, что я уже не ощущал болей в животе. Сил заканчивать подкоп нет. Я неподвижно лежал в углу барака на соломе. Коньку очень хотелось помочь мне. Он разрывался между своими лягушками и подкопом. Пороет, пороет, опять бежит к кадушке. Работает, а самого, видно, совесть мучает — бросит, бежит ковырять. И так весь день.
Еду принес Василис. С тех пор, как я начал голодать, он не доверял это делать никому. Еще у дверей он нарочно открыл кастрюлю, из которой валил мясной сытный пар.
— Сегодня на обед куру зарубил, — сообщил Василис, ставя на стол кастрюлю и косясь в мою сторону. — А чего ж. Парень старается, чего ж не зарубить? Самую жирную зарубил. Посмотри, сколько сала плавает. На, ешь. А хлеба принес — ситничек, Аггеева старуха выпекла. Горячий еще. А это тебе огурцы молодые. А вот лук. Сорт в этом году попался особый. Сладкий. А это мятный квасок. Выпьешь с пирогом. Аггеева старуха пироги с вишнями пекла, так я попросил два для тебя. А чего ж, если человек старается, работает. Посмотри, какие румяные.
И так весь обед. Негодяй комментировал каждый, кусок, который Конек отправлял в рот. Курица, видно, действительно была вкусная, но Конек не съел и половины, а к пирогу не притронулся вовсе. Это он делал из чувства солидарности со мной. Чтобы Василис скорей ушел. Но речи соблазнителя почти не произвели на меня впечатления: я уже ничего не ощущал.
Ночью, когда Конек спал как убитый, я открыл прикрытую соломой дыру и залез в ход. Днем, когда я там ковырялся, мне показалось странным одно обстоятельство. Почва, в которую я втыкал нож, до этого очень сухая, вдруг стала плотной и влажной. Тогда я не придал этому особого значения, но сейчас я вспомнил, что рано утром прошел сильный дождь. Значит, я недалеко от поверхности. Дождь мог промочить землю лишь сантиметров на двадцать — тридцать.
Я начал долбить углубление в одном месте, и вскоре моя рука очутилась в пустоте… Минут за десять я расширил отверстие до размеров, куда уже можно было сунуть голову.
Дул ветер. Ясная летняя ночь подходила к концу. Рассвета еще не было, но небо на востоке выглядело чуть светлее, чем на западе. На острове не было слышно никаких звуков, кроме шороха ветра в траве и отдаленного шума камышей. Сделав рывок, я обрушил последний пласт земли, отделявший мое тело от поверхности, и вылез из норы.
Итак, я был свободен. Если можно назвать свободой то, что я находился на острове, обложенном со всех сторон сетями. Я же еле держался на ногах от голода. Подкоп отнял у меня последние силы. И тем не менее надо бежать… Вот только бы наесться до отвала. Залезть в дом к Василису и поесть всех кур, которых он заготовил, чтобы пытать меня. Нет, это не пойдет… Надо пробраться на огород. Там помидоры, огурцы, лук…
Я побрел в сторону реки. Сил у меня оставалось так мало, что, споткнувшись о камень, я упал и долго не мог подняться. Когда я шел сюда первый раз с Василисом, я заметил, что недалеко от реки тянулся огород с грядками овощей. Огород примыкал к зарослям кустарника, это было очень удобно, так как забраться на огород из этого кустарника можно было совершенно незамеченным.
Не доходя до кустарника, я почувствовал запах дыма и жареного мяса. Дымом тянуло как раз оттуда, откуда я собирался начать вылазку. Благоразумнее было обойти это место стороной, подкрасться с другого конца огорода, но меня потянуло на костер, как бабочку на огонь.
Вскоре я наткнулся на едва заметную тропинку и стал осторожно двигаться в ту сторону. Запах жареного мяса становился все сильнее. Голова у меня кружилась.
Тропинка вывела к большому дереву, одиноко возвышавшемуся среди низкорослых кустов. Недалеко от дерева на поляне горел костер. Оттуда слышались возбужденные голоса. Я приник к дереву и стал смотреть. Около костра сидели все знакомые мне лица: дядька Михай, Василис, плешивый Михаил, Завьялов, который жарил шашлыки. Возле копошился, что-то делая, очевидно резал мясо, предатель Сундуков. Компания была навеселе. Шел горячий спор. Как я понял, о воровстве чего-то крупного, не то пресса, не то какого-то другого станка. Но чтобы доставить на остров эту штуку, нужен был трактор. Так вот эти гады обсуждали вопрос, как лучше украсть с поля трактор вместе с трактористом.
— Вы ложитесь в канаву, — кричал Василис Прекрасный. — Я прошу у него закурить. Вы бросаетесь на него и вяжете.
— Не пойдет, — дядька Михай пошевелил костылем в костре угли. — Куда его потом девать?
— Привязать к плугу!
— А если встретится кто?
— И его хапнем!
— Лучше не так, — подал голос Сундуков. — Дать ему в лапу десятку и попросить приволочь сюда какие- нибудь бревна, а тут уже взять без шума.
— А ведь идея, черт возьми! — закричал Василис. — Шустер малец! Ты мне сразу понравился! Не то что тот… остряк.
— Дело говорит, — Михай опять помешал угли костылем. — Так и сделаем.
Вдруг послышался стон. Я вздрогнул и, напрягши зрение, разглядел в стороне еще одного человека.
— Кто вы? — прохрипел человек.
Это был Мымрик.
— Скоро узнаешь… скоро, — пробормотал Михаил. Он сидел у самого костра, держа в руке бутылку с самогонкой, и отхлебывал из нее. Его скошенная плешь тускло отблескивала.
— Скоро… Допью… вот… я за десять минут… Ты мне пятки лизать будешь…
Я неосторожно переступил с ноги на ногу. Хрустнул сучок. Михаил глянул в мою сторону. Глаза у него засветились красными огоньками. Мне стало жутко. Я замер. Но сын Аггея не обратил на треск внимания.
— Ну, хватит, — сказал Василис. — Не лясы пришли сюда точить. Давай, Михаил, заканчивай.
Дядька Михай подбросил в костер сучьев. Огонь ярко вспыхнул, и я увидел, что Мымрик связан и обнажен до пояса.
Михаил доел огурец и взял толстый ременный кнут.
— Поехали, — сказал он с мрачной веселостью. Кнут свистнул и обрушился на спину лежащего на земле человека. Человек застонал.
— Пять… восемь… одиннадцать, — считал Николай сквозь стиснутые зубы. — Ну как, согласен?
— Кто… вы? — хрипел Мымрик. — Кто… Этот повар… Почему он молчит?
— Пятнадцать… восемнадцать… согласен?
— Повар… этот повар… Я где-то… видел…
Больше я выдержать не смог. Я бросился бежать напролом через кусты и бежал так долго, как смог. Потом упал на землю. Погони не было. Я поднялся и побрел сам не зная куда.
У Василиса был приличный огород. Раз хозяина нет дома, значит, можно действовать не опасаясь. Я смело перелез через забор и оказался в огороде. Никогда еще огурцы, полузрелые помидоры, початки кукурузы не казались мне такими вкусными! Я перестал ползать по огороду лишь тогда, когда в животе появилась резь. Затем я набил карманы овощами и побрел «домой». Теперь я был твердо убежден, что убегу с этого проклятого острова. Надо только подождать еще денька два, делать вылазки в огород, набираться сил.
Я пошел «домой», но ноги сами принесли меня на ту поляну. Я прокрался к знакомому дереву и был удивлен. На поляне стояла тишина. Костер еле тлел. Вокруг него вповалку, очевидно мертвецки пьяные, валялась вся компания. Ноги Василиса свешивались почти в костер, и его подметки дымились. На груди Лягушачьего короля пьяно покоилась голова Сундукова.
Я подождал минут десять. Никто не проснулся. Лишь Сундуков промычал, причмокнул губами и перевернулся на живот, еще теснее прижавшись к Василису. Мымрик лежал на старом месте в той же позе. Встав на четвереньки, я осторожно стал ползти к нему. Затем лег рядом н провел рукой по лицу. Кляпа не было.
— Это я… Георгий… Пить хочешь?
— Да… — Из горла Мымрика вырвалось хрипение.
Когда я полз, то захватил бутылку с квасом и остатки шашлыка. С большим трудом мне удалось перевернуть Мымрика на бок. Он с жадностью выпил всю бутылку.
— Есть хочешь?
— Нет… Слушай…
— Дай я тебя развяжу…
— Не надо… Они не должны знать… что ты приходил. А то они и тебя… Слушай… мне все равно не уйти… отсюда… Слушай… ты вроде хороший малый… Скажи мне… только честно… кто вы…
— Я такой же пленник…
— Нет… Я ничего не могу понять… Что вам надо…
— Что они от тебя требуют?
— Не могу понять… Какие-то лягушки… прокладки из шкурок… Они хотят, чтобы… я был… заведующим складом этих шкурок… Но это так… для видимости… а вообще? Зачем? И кто этот… повар? Он все время молчит… Молчит и смотрит… Я вроде знаю его… только не могу вспомнить… Он вроде бы добрый… а на самом деле… он совсем не такой… И вовсе он не повар…
— Но он очень хорошо готовит…
Мымрик придвинулся ко мне ближе и зашептал:
— Он не повар… Он все умеет… Вот посмотришь… Потому что он Никто…
— Как Никто?
— А так… Никто, и все… Его нет…
Но он есть.
— Это только кажется… И нет… и есть… Когда как… И вообще… Хоть бы как-нибудь проявился… Или пожалел или засмеялся… А то смотрит и жарит… Как будто никого и нет… Я чувствую… мне не выбраться отсюда… Я так ничего и не пойму…
— Вы где работали?
— Я был директором автомагазина… Ну и того… немножко налево… дефицит всякий… А тут вдруг приходит этот… и говорит — куплю весь дефицит… В три раза дороже… Ну, я и клюнул… Если им нужен был дефицит… зачем они его не взяли, а взяли меня… Я ничего не пойму…
Огонь, видно, основательно подпалил подошвы Василиса. Он зашевелился и приподнялся, безобразно ругаясь.
Шатающейся походкой прошел несколько шагов в нашу сторону, но, к счастью, споткнулся о бутылку, в которой забулькало. Это спасло нас. Василис схватил бутылку, выпил через горлышко остатки самогонки к тут же упал.
У костра кто-то зашевелился. Я быстро пополз и вдруг наткнулся на ноги стоявшего человека. Я вскочил. Передо мной был повар.
— Вы… Тихон Егорович…
— Что ты здесь делаешь?
— Дал попить… ему… А вы…
— Гуляю… Не спится… — Повар внимательно посмотрел на меня.
— Спокойной ночи, Тихон Егорович… — сказал я торопливо.
— Спокойной ночи…
Я пошел, потом оглянулся. Он смотрел мне вслед. Может быть, он в самом деле Никто?
Надо отправить сегодня дневник, а завтра попытаться бежать…
Два дня шел дождь, и они работали внутри дома — обивали дранкой потолок. Потом дранка кончилась, и отец уехал в город, а сыновьям, чтоб не скучали без дела, дал задание стругать полки для чулана. Работа была скучная, да к тому же мешало монотонное шуршание дождя на улице. Дождь шел частый, совсем мелкий, какой бывает ранней осенью, когда листва опала не полностью, а лишь самая крупная, самые спелые листья, и вот частый дождик барабанит по ним бесконечно, с утра до вечера, с утра до вечера…
Мальчик часто бросал рубанок, подходил к дверному проему и смотрел, как дождь пригибает лопухи возле крыльца. Льет и льет в лопух, тот сгибается все ниже и ниже, потом выливает на себя воду тонкой светлой струйкой и опять, дрожа от нетерпения, собирает в себя дождь, словно никак не утолит жажду. Интересно было смотреть и на кадушку. Вода в ней от дождя словно кипела, не хватало только легкого дымка. А рядом шуршала крапива, подальше шуршали кусты сирени, посаженные матерью, а через дорогу шуршал лес. И всё: и крапива, и сирень, и подорожник, и бочка, и лес — шуршало каждый по-своему, и всё сливалось в таинственный большой гул, как будто где-то, очень далеко высадились марсиане со своими странными машинами, и вот машины гудят, марсиане осторожно лопочут по-своему, и возникает этот странный шум.
Старшему брату тоже не работалось. Он подошел, стал сзади и закурил. Дождь не принял новый запах, он втолкнул его назад, в дверной проем, а сам продолжал пахнуть мокрой травой, раскисшей землей, вяжущей скулы ежевикой. Как странно, подумал мальчик, дождь вобрал в себя десятки разных запахов, а этот не принимает.
— Знаешь что, — сказал старший. — Я, пожалуй, схожу в село… за спичками. У нас спички кончились.
— В столе еще много, — ответил мальчик. — На кухне…
— Разве? Гм… Впрочем, соли тоже надо купить. А ты тут пока закончи эти две доски.
Старший брат бросил в траву недокуренную папироску и стал натягивать мокрые сапоги.
— Да не вздумай, — предупредил он, — бегать на речку, искать эти чертовы бутылки. Мне и так за тебя от отца попало. Кстати, чем там кончилось дело?
— Пока ничем. Пираты мучают людей.
— Мучают? На нашей речке? — Брат рассмеялся. — Есть же чудаки, которым не жалко времени сочинять такое.
— Это правда, — сказал мальчик упрямо.
— Ну, ну, — старший перестал смеяться. — Я пошутил. Конечно, правда. — Он любил своего брата и не хотел его огорчать. — Тебя, конечно, сейчас тянет к приключениям, везде кажутся пираты, разбойники. Потом все пройдет. Я когда-то тоже… Один раз мы отправились ловить снежного человека…
— У меня не пройдет, — сказал мальчик.
— Все так думали.
— Пираты есть.
— Ну конечно, — старший погладил младшего по голове. — Тебе осточертело здесь одному. Вот построим дом…
Старший надел синтетический черный плащ и ушел в мокрый лес — в сапогах, в большой клетчатой фуражке, сразу потемневшей от дождя.
Мальчик дождался, когда шум дождя заглушил шаги брата, и тоже снял с гвоздя синтетический черный плащ. Голову он не покрыл. Мальчик любил ходить под дождем с непокрытой головой.
16 августа.
Убежать не удалось, так как произошло несколько событий, которые делают побег пока невозможным. Первое событие — самое удивительное за все время. Случилось оно на следующий день после того, как я отправил дневник, 13 августа…
Утром, часов в десять, заскрежетал замок. Для обеда было еще рано, и я подумал, что это Василис ломится с похмелья, чтобы отвести на нас душу. Василис действительно ввалился, опухший, с красным носом, но он был не один. За ним в сарай вошла женщина. В полумраке сарая дверь, залитая солнцем, не давала возможности хорошо разглядеть ее, но я сразу определил, что она молодая и красивая. Зажмурившись, она старалась рассмотреть нас, но было слишком темно. Василис тоже хлопал своими красными глазами. Потом они двинулись к нам. И тут я так сильно вздрогнул, что моя рука, опирающаяся о край бочки, соскользнула, и я по локоть очутился в кишащих тварях. Вошедшая женщина была утопленница Лолита-Маргарита!
— Здравствуй, Жорик, — сказала Лолита-Маргарита, подходя ко мне и как ни в чем не бывало улыбаясь.
— Здесь… — Я вытащил руку из бочки, машинально зажав в кулаке дергающуюся тварь.
— Не ожидал?
— Ты же утонула…
— Не до конца.
На продавщице были нейлоновые, в обтяжку, синие брюки, мужская в клеточку «ковбойка» и легкие сандалеты. Над головой, как солнечные протуберанцы, реяли рыжие клочья.
Вдруг разгадка мелькнула у меня в голове.
— Неужели тебя тоже…
Признаться, хоть это и кощунственно, но у меня сразу полегчало на душе. Рядом с красивой девушкой и смерть красна.
— Выйдем? — спросила она.
Я покосился на Василиса. Его красная рожа ухмылялась.
— Бесполезно. Ты, видно, еще не в курсе. Мы в плену у самых настоящих душегубов.
При слове «душегуб» Василис Прекрасный нахмурился, но потом заухмылялся еще больше.
— Пожалста… пожалста, — сказал он.
Конька вся эта сцена настолько поразила, что он забыл про своих лягушек и стоял разинув рот.
Мы вышли из душного сарая. Солнечное сияние опрокинулось на меня, как вода из ведра. С минуту я стоял ослепший и оглохший, задохнувшийся.
— Ты очень изменился, — сказала она.
Я сказал, что и у нее еще все впереди. Лолита покачала головой.
— Пошли но этой тропинке. У меня есть к тебе разговор.
— О чем?
— За жизнь.
И мы пошли по тропинке к реке.
Потом так получилось, что у меня каждый день стали происходить разговоры «за жизнь» с разными людьми, но этот был первым, и я запишу его подробнее остальных.
— Меня не похитили, как ты, наверно, думаешь, — сказала Лолита, когда мы стали спускаться по крутой тропинке, я впереди, она сзади. — Это я тебя похитила.
Я бы остолбенел, если бы спуск не был таким крутым.
— То есть ты хочешь сказать…
— Понимаешь, Жорик, — продолжала Лолита-Маргарита, не слушая меня, — я очень несчастная. Меня с детства тянуло ко всему красивому. Я любила все возвышенное, нежное, любила цветы, музыку. Я мечтала… Знаешь, о чем я мечтала? О другом веке. О семнадцатом, например. Чтобы не было этой вечной спешки, давки, учета буквально каждой минуты… Я бы родилась в тихой большой усадьбе со столетними липами…
— А если бы ты не родилась в усадьбе со столетними липами?
— Ну все равно… я бы вышла замуж за какого-нибудь князя… Я же красивая…
— А если бы ты не родилась красивой?
— Тогда бы я покончила с собой. По-моему, жить стоит лишь красивым. Когда чувствуешь, что твое присутствие доставляет людям радость, когда одно твое прикосновение… Давай, Жорик, присядем.
Мы сели на бугорок. Отсюда весь остров хорошо просматривался. Блестящая вода, белые пляжи, светло- зеленый лес, стеклянное небо. Господи, почему я не ценил это раньше… Лолита сорвала травинку и стала смотреть вдаль, покусывая ее.
— Бродить по тихим полям, купаться в чистых прудах, играть на арфе в большой светлой комнате, в которой бы от ветра колыхались прозрачные шторы и горели на солнце полы… А вечером — фейерверк, гости, духовой оркестр, катание на лодках, липовая аллея с луной. А потом с милым мчаться по предутренним полям в коляске…
— Неплохо, — сказал я.
— Училась я средне. С восьмого класса с подружкой мотались по всем танцплощадкам, дворцам — искали приличных мужей. Но попадались все больше пошляки с идиотским кругозором и одним заветным желанием — затащить куда-нибудь и облапать. И наконец повезло. Познакомилась с одним солидным человеком. Говорит красиво, одевается отлично, не хам, хорошо зарабатывает на номерном заводе. Поженились. Оказался двоеженец и алкоголик. Не повезло и со вторым. Через месяц после свадьбы застала его со своей лучшей подругой.
— Это самая опасная вещь — лучшие друзья и лучшие подруги, — заметил я.
— Да… И захотелось мне, Жорик, куда-нибудь на необитаемый остров… Чтобы сама себе хозяйка… Чтобы не вставать в шесть, не ругаться с посетителями магазина, не трястись над каждой копейкой…
— Ты забрала дневную выручку и симулировала утопление.
— Нет, выручки я не брала и утопление не симулировала. Просто я твердо решила изменить свою жизнь. Я бросила на пляже прежнюю одежду, как змея старую кожу, переоделась в новое и пошла куда глаза глядят.
— И пришла на этот остров?
— И пришла на этот остров.
— Ну, а при чем здесь я?
— Однажды ночью, когда мне не спалось, я вспомнила наш двор, как ты играл на гитаре… Ты знаешь, изо всех мне больше всего нравился ты.
— Я польщен. Но все-таки я не понимаю…
— Ну я и попросила дядю Михая привезти тебя. Им ведь все равно кого…
Я вскочил. Лолита по-прежнему смотрела вдаль, покусывая травинку.
— Да как ты смеешь! — закричал я. — Впрочем, ты врешь, ты влипла так же, как я, и ничего не знаешь.
— Сядь, пожалуйста, не горячись. Я действительно ничего не знаю и знать не хочу. Мне здесь было скучно, и я попросила привезти тебя. Нам здесь будет хорошо, вот посмотришь.
Мне хотелось обозвать ее самыми последними словами, но от злости я не мог найти ничего подходящего.
— Ты эгоистка, — сказал я.
— Не тряси своей бородкой, а то делаешься похожим на козла. Нам здесь будет хорошо. Ты станешь свободным бардом, я договорилась. Будешь ходить по острову и петь. Разве это не прекрасно?
— А потом?
— Зачем думать о «потом»? Посмотри, разве не прекрасен этот в цветах косогор, эта уснувшая река, полный прохлады лес? Разве не нравлюсь тебе я?
Лолита легла на спину и закрыла глаза. Лицо у нее было грустное. Она была по-настоящему красива. Я не мог оторвать от нее глаз.
— Жить мы будем в шалаше, — продолжала Лолита, не открывая глаз. — Спать на цветах. Я каждый день буду рвать цветы. Вставать вместе с солнцем, купаться в парной речке, загорать, бродить по лесу…
— А кто же нас будет кормить?
— Они.
— Бесплатно?
— Ты будешь им петь, я танцевать… Я знаю много разных танцев. В школе я увлекалась индийскими танцами. Я умею даже танец живота.
— Бред какой-то, — сказал я. — Дикий, нелепый сон. Когда я проснусь?
Лолита привстала.
— «Бред», «сон», — передразнила она меня. — А почему бы и нет? Может быть, в бреду и есть счастье! Все разумно, все заранее известно. Изо дня в день одно и то же. Надоело! Плевать мне на то, что будет завтра, если мне сегодня хорошо! Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь: лето красное пропоем, а зимой? Отсыпаться в берлогах? Вот потому, что мы так думаем, мы никогда и счастливы не бываем. Все жадничаем! Все заботимся, чтобы и на завтра счастья осталось! И на послезавтра. Откуда я знаю, что зимой будет?
Я встал.
— Ну вот что, — сказал я. — Я не понимаю, что здесь происходит, и больше не хочу в этом разбираться. Я и пальцем не пошевелю, чтобы узнать, кто придумал эту дурацкую шутку и с какой целью. Я знаю только одно, и можешь передать это своим друзьям или кем там они тебе приходятся. Никогда, ни за что я не буду петь этим бандитам. Лучше подохну с голоду!
Я поднялся по косогору и вошел в вонючий сарай, ни разу не оглянувшись. Василис все с той же ухмылкой закрыл меня на замок.
— Не выгорело… бард? — спросил он и двинул меня на прощание кулаком в спину, грязно выругавшись.
Стыдно признаться, но я решил пока не пытаться убежать… Постараюсь убедить Лолиту…
На другой день, 14 августа, произошел второй разговор «за жизнь». На этот раз с Романом Сундуковым. Я лежал на соломе и изображал ослабевшего от голода человека, когда пришел бухгалтер. Он принес жирного большого леща и положил мне его на грудь.
— Дери, — сказал он.
Я взял за хвост леща и бросил его в дальний угол. Сундуков покачал головой.
— Жор, — сказал он. — Давай поговорим.
— Давай, — согласился я.
— Жор, — сказал Роман Сундуков, — напрасно ты все это, ей-богу, напрасно. Ты можешь умереть с голоду или заработать себе неизлечимую болезнь. А чего добьешься? Я тебе скажу по секрету: все равно нам отсюда не выбраться. По крайней мере в ближайшее время. Это и тебе точно говорю. Не для того они нас сюда привезли, чтоб сразу отпустить. Пока не выжмут из этого острова все… Значит, остается одно… вступить с ними в контакт. Чтобы влиять на них… По сути дела — это ведь темные, ограниченные люди, одержимые жаждой наживы. Дети природы… Возьми хотя бы Аггея… В сущности, ведь это неплохой человек. Он по-своему мудр, справедлив. Вспомни, сколько раз он защищал тебя. Единственно, что его портит, — жадность. Деньги, деньги, деньги. Но ведь от этой черты можно избавиться. Надо помочь ему в этом… Или твой… Василис… В сущности, он любит все прекрасное. Природу, например. Недавно он рассказывал мне про одно озеро. Однако неограниченная власть делает его зачастую жестокосердным… А Михаил… водка доводит его до безумия. Он даже представить себе не может, что мир полон удовольствий и без водки.
— Ты, я вижу, становишься проповедником.
— Я, Жора, много думал в эти дни. Я знаю, что ты презираешь меня… Но я, честное слово, на это пошел лишь из жалости к этим людям. Я все-таки хочу, чтобы они узнали настоящую жизнь. Их надо перевоспитывать. Чем-то поразить их воображение. Я, Жора, скажу тебе, только ты не смейся. Я хочу научить их философии Платона.
— Платона? — поразился я.
— Да. Ты читал его сочинения?
— Нет, грешным делом.
— Видишь, а это как раз то, что надо… Эта философия удобна тем, что она ничего не утверждает, опровергает все, учит во всем сомневаться. А на темных, ограниченных людей это производит сильное впечатление. Каждый из них страстно исповедует какую-нибудь веру: один — деньги, другой — насилие, третий — честолюбие. И вдруг мы им говорим: никто из вас, дорогие товарищи, не прав. Ты не помнишь, как Сократ — учитель Платона — рассудил трех мудрецов? Ты все- таки почитай Платона. Стоят, значит, трое и спорят. В те времена вообще много спорили. Делать было нечего. Соберутся и спорят. Что значит красота, например, или в чем смысл жизни. Сейчас все ясно. А тогда спорили. Так вот, значит, стоят эти трое и спорят. А мимо идет Сократ. Те и говорят ему: «Рассуди нас, Сократ». Послушал Сократ одного и говорит: «Ты прав», послушал другого и говорит: «Ты тоже прав». И третьему: «По-моему, и ты прав». А Платон знаешь что говорил? «Из вас, люди, всего мудрее тот, кто, подобно Сократу, знает, что ничего поистине не стоит его мудрость». Платон только тем и занимался, что ходил и доказывал, что человек, который возомнил себя мудрецом, не мудр.
Сундуков, наверно, еще долго бы плел о Платоне, но я перебил его:
— Значит, ты твердо решил остаться?
— Что значит — решил? За меня решили обстоятельства. А ты решил прогуляться на тот свет?
— Ага.
— Ну, счастливого пути.
— Спасибо.
Сундуков ушел и закрыл нас на замок. У него, гада, уже был свой ключ…
Конек все работает и работает. На него уже жалко смотреть. Под кожей ходят ребра, лицо цвета лягушек, которых он потрошит. Производительность труда Конька за последнее время возросла за счет автоматизации производства. Конек глушит уже не по две лягушки, как делал это раньше, а сразу по десять. Он нашел где- то корытце, помещает туда десять штук и глушит их всех чугунной крышкой.
Конька за хорошую работу премировали ценным подарком. Подарок пришел вручать сам дядька Михай.
— Бери и чувствуй, — сказал Михай. С этими словами Михай развернул сверток, и нашим глазам предстал великолепный несессер из черной кожи с застежкой-молнией. Пират дернул за язычок, в это время несессер попал под солнечный луч, падающий с крыши, я был ослеплен сиянием. Коробочки, баночки, чашечки, ножнички, щипчики — все было отполировано и покрыто если не позолотой, то, во всяком случае, очень похожим материалом.
Конек был поражен. Поднятая рука с чугунной крышкой, которой он собирался оглушить очередной десяток четвероногого сырья, застыла в воздухе. Воспользовавшись этим, лягушки засигали в разные стороны. Одна из них, самая длинноногая, прыгнула прямо на дядьку Михая и судорожно вцепилась ему в воротник рубашки. Тот сбил ее щелчком.
— Нравится? — спросил пират.
— Да, — прошептал Конек, боясь дотронуться до сверкающего чуда своими грязными, сморщенными от воды руками.
— То-то же, — сказал Михай. — Мы всегда ценим старательных работников. А те, кто не работает… — Старый пират покосился в мою сторону.
— Не получают несессеров, — закончил я.
Дядька опять глянул на меня, ударил костылем в бочку и ушел.
Конек вымыл руки и стал благоговейно перебирать сияющие предметы. За все время, которое я с ним находился, мне еще не доводилось видеть у него такого счастливого лица. Он то и дело спрашивал у меня, для чего тот или иной предмет. Особое восхищение у него вызвали ножнички. Конек тут же принялся приводить в порядок свои ужасные ногти.
— Отличная штука, — говорил он. — Как походная парикмахерская: и побриться, и помыться, и расчесаться. Вот видишь, а ты говорил. Им выгодно, чтобы мы работали. Значит, своих обещаний они нарушать не будут. Вот сделаю миллион…
Вспомнив о миллионе, Конек засуетился, спрятал несессер на полочку, где у него хранились самые ценные вещи: осколок зеркала, кружка, моток проволоки, аптечка, «хирургические» инструменты, и опять взялся за своих лягушек.
В этот день больше к нам никто не приходил. Ночью безо всяких приключений сделал поход за овощами.
17 августа.
Сегодня совершил кражу со взломом. Возвращаясь с огорода, я наткнулся на чей-то погреб. Он был закрыт на огромный ржавый замок. Конечно, он был мне не по зубам. Я дотронулся до него чисто машинально, как это бывает у всех профессиональных воров, но дужка замка неожиданно отскочила. Оказывается, она была приставлена лишь для виду. Погреб ломился от запасов. Я набрал сала, сушеной рыбы, малосольных огурцов и притащил все это в сарай. Затем я разбудил Конька, и мы отлично поужинали.
18 августа.
Ночью опять делал вылазку. Совершил набег на другой погреб. Беру все в разумных пределах, чтобы не было заметно. У нас с Коньком скопилось уже достаточно продуктов, которые мы прячем под стропила. Здоровье мое восстанавливается. Наверно, даже слишком, потому что Василис Прекрасный, который по-прежнему приносит на обед Коньку разные вкусные вещи и комментирует их, когда Конек ест, стал поглядывать на меня с подозрением. Однажды, когда он был сильно под градусом и пришел не один, а со своим дружком Михаилом, я подслушал такой разговор:
— Странно, — пробормотал Василис Прекрасный, — какой день не жрет, а хоть бы хрен. Посмотри, как рожа лоснится.
— Может, он жаб, а?
— Не, я их считаю. Все целы. (Вот гад! Оказывается, он считает лягушек!)
— Слушай, а не опух ли он?
— Да ну…
Друзья зашептались. Я расслышал слова: «сам», «завтра», «доктор». Они поспешно ушли. Я недоумевал, что их так напугало. Неужели мое драгоценное здоровье?
Однако, как ни странно, это было так. Вскоре Василис Прекрасный и Михаил вернулись в сопровождении Тихона Егоровича. Шеф-повар выглядел великолепно. На нем был отлично выутюженный белый костюм, соломенная шляпа, на груди болтался стетоскоп.
— Ну-с, — сказал он совсем как настоящий доктор. — Где тут больной? На что жалуетесь, молодой человек?
— Сколько дней не жрет, а рожа как у повара, — объяснил за меня Василис.
— Ну-с, посмотрим. Поднимите рубашку.
Я поднял рубашку и втянул живот. Завьялов надавил на него ладонью.
— Тут болит?
— Да, — прошептал я.
— А тут?
— Да…
— А тут?
Там у меня тоже болело. Эскулап заглянул мне в рот, вывернул веки, затем покрутил зачем-то голову и задумался.
— Ну что? — разом спросили Василис Прекрасный и Михаил.
— Дистрофиус.
Друзья разинули рты.
— Крайняя степень истощения, — пояснил Завьялов. — Опухлость всех органов тела, переходящая в гломерулонефрит острый диффузный. Наблюдается частичная анемия с пароксизмальной гемоглобипурией.
Наступило молчание.
— Есть также и кандидамикозы, — добавил эскулап.
На этом, видно, все медицинские знания Тихона Егоровича исчерпались, и он опять задумался. Однако и этого было достаточно. Зловещее слово «кандидамикозы» окончательно доконало друзей.
— Ну и что теперь? — осведомился Лягушачий король.
— Если до завтрашнего утра дотянет — хорошо, — бросил Завьялов и повернулся уходить, но Василис Прекрасный ухватил его за рукав и стал что-то шептать на ухо.
— Куриный бульон, — ответил Тихон Егорович важно. — Творог, яйца, битая птица, шоколад. И, разумеется, полный покой.
— И сколько…
— В течение месяца.
Завьялов поправил на груди стетоскоп и ушел. Дружки уставились на меня.
— Месяц… — проворчал Михаил. — Это он сожрет весь остров. Говорил тебе… Теперь сам…
— Закройся. Еще два дня. Откормим. Вот шоколад только… Придется ехать в район… Я б ему дал шоколаду…
Приятели ушли. Щелкнул в замке ключ.
Из всего этого я понял, что через два дня приезжает загадочный Сам и что я зачем-то ему нужен не только живым, но даже и не полудохлым. И что Василис Прекрасный перестарался и теперь отчаянно трусит. Ну что ж, шоколада я давно не ел.
19 августа.
Ну и дела! Василис Прекрасный кормит меня с ложечки. Они с Михаилом осторожно, словно я был зеркалом для шифоньера, перенесли меня в тот прежний чуланчик, положили на набитый сеном матрас и угождают наперебой. Хотя рожи, конечно, у них такие, что, будь их воля, они бы пустили меня на прокладки для карбюраторов вместе с лягушками.
Иногда я позволял себе слегка подшучивать над своими благодетелями.
— Не суп, а дрянь какая-то, — говорил я. — Наложили прорву укропа. Разве вы не знаете, что я не люблю укроп?
Василис отвечал:
— Ты же говорил, что не любишь петрушку.
— Все пьете, вместо того чтобы ухаживать за больным.
Я, отворачивался к стенке.
— Ну, пожалуйста, съешь хоть немножко, — молил Василис Прекрасный.
— Съешь, — вторил ему Михаил голосом, каким Серый Волк подделывался перед бабушкиной дверью под голос Красной Шапочки.
— Хочу яйцо всмятку, — капризничал я.
И они шли варить яйцо всмятку.
Может, этот Сам — маркиз де Ля-Моль из «Графа Монте-Кристо», а я его внебрачный сын?
Сундуков опять приставал со своим Платоном. Оказывается, он уже успел прочитать лекцию о Платоне.
— Понимаешь, — говорил он мне, заискивающе заглядывая в глаза, — они как дети. И верят и не верят. На лекции слушали меня разинув рты. Я им говорю: Платон…
— Отстань со своим Платоном, — попросил я. — Мне доктор прописал полный покой.
— Нет, ты подожди, — еще ближе придвинулся ко мне Сундуков. — Идея уже приносит плоды. Они заинтересованы, а это самое главное. Дед Аггей даже спросил меня: «А он что, причислен к лику святых?» Я сказал, что он причислен к лику величайших умов человечества. Дед был разочарован, но я успокоил его, что если нам понравится его учение, то причислить к лику святых — раз плюнуть.
Я невольно рассмеялся. Сундуков обиделся:
— Критикан чертов! Хаять легче всего! Ты попробуй что-нибудь сделать! Лежишь на спине, жрешь куриц и обличаешь. Обо мне как о подлеце думаешь. Знаю — думаешь! Нагрянь сюда милиция — первого с потрохами продашь. Мол, вот он, негодяй, сотрудничал с работорговцами, а я — нет, я чистенький, я лежал, жрал кур и обличал.
Сундуков распалялся все больше и больше.
— Чего ты ко мне привязался? — не выдержал я. — Ну, скажи ради бога, чего ты ко мне привязался? Что я тебе — мешаю?
— Да! Мешаешь! Мешаешь своей ханжеской рожей. Корчишь из себя правдолюбца. А по-моему, заронить в темную душу сомнение в сто раз честнее, чем лежать на заднице, жрать курицу и обличать.
20 августа.
Писать абсолютно не о чем. Лежу и считаю на потолке мух. С утра их было 78, к обеду— 166, к вечеру — 34. Аккуратно три раза в день меня кормит из ложки Василис Прекрасный. Причем от ненависти у него дрожит рука и дергается правая щека. О Самом пока ничего не слышно.
21 августа.
Наконец-то пришла Лолита-Маргарита. Воля у нее оказалась сильнее, чем я думал. Сегодня она, видно, изображала какую-нибудь герцогиню. На ней было роскошное длинное платье, отороченное черным бархатом, и янтарное ожерелье. Волосы уложены в спиральную башню.
— Как здоровье? — спросила она.
— Так себе, — хотел я сказать жалобным голосом, но неожиданно получился сочный бас.
— Но выглядишь ты неплохо.
— Кто такой Сам? — спросил я.
— Сам — это Толик.
— А Толик — это Сам?
— Да.
— Ясно. Дважды два — четыре, а четыре — дважды два.
Лолита села рядом и погладила меня по голове.
— Ты его знаешь. Это бард, который пел в нашем дворе.
От изумления я не мог вымолвить ни слова.
— Тот… хиляк? — выдавил я наконец.
— Он не хиляк, Жора. Он очень серьезный человек.
Я сразу все понял. Ну конечно же, это идея чокнутого Анатолия, этого ненормального собирателя обломков кирпича и архитектора воздушных резиновых дач. Только он мог придумать этот милый остров. Он стал обращать в рабство людей, потому что у него не было «даже на бутылку пива». Он или украл Лолиту, или она сама к нему пришла, похоже, что все-таки второе, а потом почему-то ему захотелось «приобрести» и меня.
Ну конечно же, все сходится, теперь я понял…
— Я ничего не знала, честное слово… Он меня обманул… Я с ним немного встречалась в последнее время… Вот он и говорит: давай проведем лето на необитаемом острове… Ты вроде бы утонешь, чтобы никто не искал, а осенью объявишься, скажешь, что ездила к подруге на Сахалин… Я согласилась… Мы хотели пожениться… Он мне казался таким интересным… И вообще на острове было все так необыкновенно. А потом я стала понемногу понимать, что он страшный человек, ради денег готов пойти на все. Он превращает людей в рабов.
— Ну, а почему именно меня?
— Я тебе уже говорила, честное слово… Это я виновата… Он тут совсем ни при чем… В последнее время он мне не доверяет, следит… Вот я и упросила их привезти тебя, мол, вроде бы для художественной самодеятельности, чтобы пел. Им ведь все равно кого… А на самом деле чтобы ты помог мне бежать отсюда…
«Идиотка», — подумал я и отвернулся к стене. Безмозглая идиотка! Меня душила бессильная злость. Будь моя воля…
— Ты не сердись на меня, Жорик… Если бы я знала… Я думала, это так, игра… от безделья… Думала, и тебе будет приятно поиграть… Теперь я бы ни за что этого не сделала… Я… Ты мне… Ты пел лучше всех их… честное слово…
Лолита-Маргарита заплакала. Моя злость улетучилась. Я погладил ее по руке.
— Успокойся… Мы выберемся отсюда. Скажи мне, что он думает делать с нами… потом, когда кончится лето?
Лолита испуганно глянула на меня.
— Не знаю… я не думала об этом… Ты думаешь…
— Я ничего не думаю, но считаю, что не в его интересах кормить нас всю зиму до следующей весны. Еще невыгоднее ему отпустить нас. Его сразу же арестуют.
— Что же делать, Жора, а?
Видно, Лолита только сейчас поняла всю серьезность положения и по-настоящему испугалась.
— А я откуда знаю? Скоро у меня встреча с твоим Толиком.
— Жора, а до того они нас не убьют?
22 августа.
С утра мух на потолке 76, в обед —143, вечером — 28.
23 августа.
Я действительно его недооценивал. Куда девался хлипкий тип с гитарой. Передо мной сидел загорелый энергичный человек с очень серьезным лицом и пристальными бесцветными глазами.
— Прошу прощения, — говорил он, не сводя с меня бесцветных глаз, — за то, что с тобой здесь так обращались. Я не давал указаний издеваться над моими работниками (он так и сказал: «моими работниками»). Но это даже лучше. Я теперь убедился, что ты волевой и принципиальный человек. Такие мне нужны. Я предлагаю тебе стать не простым работником, а равноправным членом нашего общества.
— Но чтобы стать членом общества, надо знать, что это за общество.
Анатоль оживился.
— Это правильно. Общая идея, в двух словах, такова…
Мы сидели «у меня», в чуланчике. Анатоль пришел один, без предупреждения. Просто вошел, протянул руку и сказал: «Здравствуй, ты почти не изменился». Одет он был в дешевый серый, но хорошо сидящий на нем костюм. От него пахло одеколоном. «В полет», очевидно, только что постригся в районной парикмахерской. На ногах желтые, из хорошей кожи сандалеты.
Идея Анатоля была в двух словах такова. Работать за сторублевую зарплату — не дело для предприимчивого человека. Предприимчивый человек из всего может сделать деньги. Пример — лягушки. Сколько их? Миллиарды. Как их используют? Никак. А лягушачья кожа прочнее бычьей. Предприимчивый человек берет лягушку и получает автомобильные прокладки, манжеты для насосов, сумки, ботинки, сапоги, кожаные пальто, шапки. А рыбьи пузыри? Их выбрасывают. А ведь просмоленный рыбий пузырь — непотопляемая вещь. Из рыбьих пузырей можно делать понтоны, плоты, лодки. Предприимчивый человек что хочешь сделает. Все люди делятся на предприимчивых и исполнителей. Поскольку идею воплотить в жизнь открыто невозможно, он, Анатоль, решил создать этот подпольный остров. Потом, со временем, можно организовать еще несколько таких островов. Через, год-два все свободные члены общества станут миллионерами. Поскольку количество исполнителей будет все возрастать, чтобы держать их в повиновении, нужны проверенные надежные люди. Вот почему он, Анатоль, наряду с поисками исполнителей ведет и поиски предпринимателей. По его мнению, я, после всех испытаний, показал себя надежным, твердым человеком. Возможно, со временем, если буду стараться, я стану заместителем Анатоля, потому что дядька Михай слишком прямолинеен, груб. А с людьми надо обращаться умно, интеллигентно.
Рассказывая все это, Анатоль возбужденно расхаживал по чуланчику, заложив руки за спину. На его бледных щеках появился румянец, глаза блестели.
— Ха, — рассмеялся он под конец каким-то угрюмым смехом. — Провалили на экзаменах… Пять лет вкалывал, а потом получать сотню-полторы…
Анатоль говорил еще долго. Я понял, что идея о подпольном острове вынашивалась им давно. Его родной дядька Михай еще раньше был связан с колхозной рыболовецкой бригадой — поставлял им соль, пшено, жмых, сети в обмен на рыбу. «Бизнес» процветал, только рыбаки постоянно жаловались на нехватку нужных, надежных людей. Вот тогда-то Анатоль, который был прекрасно осведомлен в дядькиных делах, и решил помочь им «рабочей силой». Дальше — больше. Аппетит приходит во время еды.
— Ну, так как, согласен?
— Согласен.
Анатоль, видно, не ожидал, что я так быстро соглашусь. Он долго, подозрительно смотрел на меня.
— Мне больше ничего не остается, — разъяснил я. — Я прекрасно понимаю, что живым отсюда никто не выберется.
Анатоль заметно подобрел.
— Не знаю, что тебе здесь плела наша общая знакомая, наверно, всякую чушь, но тебе я скажу одно. Сюда тебя привезли по моему личному распоряжению. Ты мне приглянулся сразу: неглуп (он, гад, так и сказал — «неглуп»), вынослив, лицо без определенных занятий, а значит, без гроша в кармане. (Господи, как я теперь жалею, что не пошел куда-нибудь работать! Будь неладен этот театральный институт!) А самое главное — ты сочувствовал моим идеям. (Разве я сочувствовал его идеям?!) Прости за небольшое испытание, но оно, сам понимаешь, было необходимо. Правда, ребята («Ребята». У-у-у…) немного перестарались.
— Я согласен.
— Вот и прекрасно, — Анатоль еще раз прошелся по чуланчику. — Мы с тобой прекрасно сработаемся. Да и почему не сработаться? Деньги будут. Одним лягушачьим шкурам цены нет. Из них можно шубы шить. А автомобильные прокладки? Любой шофер голову отдаст за автомобильные прокладки. Можно организовать настоящий автомагазин. А для этой цели и директора уже припас…
— Мымрика?
— Да… Мымрика…
Анатоль задумчиво посмотрел на меня и неожиданно сказал:
— Только, сам понимаешь, без испытания я не могу тебе поверить.
— Конечно, кто это поверит без испытания?
— Я дам тебе одно поручение.
— Хоть десять.
Анатоль еще раз пристально посмотрел на меня.
— Надо обезопасить этого… Мымрика. Он стал для нас вреден. Невменяем… Осечка вышла. Не та кандидатура.
На секунду я едва не потерял сознание. Потолок дрогнул, описал круг и встал на место.
— Как… обезопасить?..
— Как, как! Это уж сам решай. На твое усмотрение. Так сказать, задача на сообразительность…
Анатоль кивнул мне и вышел. Ах, мерзавцы! Значит, они решили убрать Мымрика! Да еще моими руками! Чтобы навеки привязать к себе. Ах, зверюги! Вот до чего додумались. А если не соглашусь, то и меня… Поручат тому же Роману…
Все… Я твердо решил бежать, чего бы мне это ни стоило. Пусть даже запутаюсь в сетях и погибну… Лучше уж так, чем совершить то, что они от меня требуют.
Ночью я взломал дверь в чуланчике, проник в дом и через окно выбрался на улицу (Василис уехал в экспедицию за очередной партией рабов).
Я решил бежать один, а потом уже привести сюда милицию, чтобы спасти Лолиту, Конька, Тихона Егоровича… Разыскивать их сейчас по спящим хатам и агитировать за побег было бы, конечно, безумием.
Я выбрался из дома и чуть не заплакал от радости. Я чувствовал себя почти свободным. Боже мой, переплыть какую-то речонку — и я на свободе.
Но надо было соблюдать осторожность. Я оглянулся — вокруг спокойно. Хоть бы удалось… Я крадущимися шагами направился к реке… Дул ветер, на той стороне шумел лес… Метров семьсот до этого леса…
Проходя мимо дома Аггея, я вдруг увидел трактор «Беларусь». Значит, они все-таки осуществили план Сундукова — заманили тракториста в свое логово. Очень хорошо. Значит, они сделали гать, не надо лезть в речку. Но при виде трактора неожиданная мысль пришла мне в голову. До утра, когда мой побег будет обнаружен, я безусловно не успею привести сюда людей. Увидев, что меня нет, вся пиратская шайка, конечно, улизнет, захватив с собой пленников, а может, даже уничтожив их, чтобы замести следы. А что если устроить пожар? Зарево будет видно далеко. Наверняка из ближайшего селения примчатся машины, а может быть, даже прилетят вертолеты спасать лес.
План очень понравился мне, и я немедленно принялся его осуществлять. Первым долгом я отцепил от ворота колодца ведро, нашел в сумке тракториста шланг и набрал из бака трактора бензина. Спички на всякий случай я всегда носил с собой. Оставалось наносить с луга сена, что я и сделал.
На востоке уже светлело, когда к поджогу все было готово. Дома пиратов были обложены сеном и политы горючим. Лицо, руки мои горели от уколов, тело дрожало… Последний раз я оглядел все вокруг. Ночь уже стала серой, звезды потускнели, от реки потянуло предутренней сыростью — значит, дома возьмутся сразу.
Я чиркнул спичкой и поднес ее к соломе, брошенной под дом Аггея. Огонь вспыхнул с легким хлопком. Как раз подоспел ветерок, и сразу заискрилось, загудело, как в хорошей печке, набитой сухим березняком, в морозный день…
Пора было бежать к следующему дому. Я повернулся и вздрогнул. Сзади меня стоял Аггей. Он был в белых подштанниках и белой длинной рубахе, похожий на привидение.
— Ты что же это, карасик, спичками балуешься? — спросил он и вдруг точным сильным движением сбил меня с ног. Падая, я ударился о деревянный колун и потерял сознание.
Когда я пришел в себя, вокруг уже было много народа: старуха, Михаил, Марфа, Черкес, Катя, еще кто- то. Они все галдели и разглядывали меня, словно видели в первый раз. От дома тянуло горелой мокрой соломой. Было почти светло.
— Вышел я до ветру, — рассказывал Аггей, — гляжу, чудище какой-то ползет с реки. Чуть спозаранку в штаны не наклал. Крест положил на всякий случай, смотрю, что дальше будет. А это он сена припер. Полил керосином, карасик, спичку кинул и стоит лыбится. Спалить живьем хотел! — вдруг закричал дед. — Всех спалить задумал!
Толпа загудела. Михаил медленно подошел ко мне и стал раскачиваться на носках, как гремучая змея. Из-за его спины вынырнула бабка и плюнула мне в лицо.
— Гнида! — завизжала она. — Дохлая гнида! Нас этот дом чуть в могилу не загнал, а ты спалить захотел! Дите без крова хотел оставить!
Старуха схватила цепляющуюся за ее платье Марфу и толкнула ее вперед. Михаил подошел еще ближе и совсем стал похож на змею, разве что не шипел. Из кармана его, как всегда, торчало горлышко бутылки.
— С-сс-ам-осуд! — закричал Катя. — С-са-мо-суд! Ра-зо-рвать п-по клокам! — В сумерках его лицо казалось особенно белым.
Неожиданно Михаил с силой выдохнул и коротким взмахом ударил меня в зубы. Я отшатнулся и выплюнул зуб вместе с кровью.
— Ых! — сказал Михаил, возбуждаясь. — Ых!
— Подожди, — дед Аггей оттащил его в сторону. — Не сейчас… Потом… Мы его судить будем.
— Убью! — вдруг заревел Михаил и рванулся ко мне, но дед Аггей и Черкес вцепились в него и едва удержали на месте.
— Ты выпей, полегчает, — сказал Аггей, выдергивая из кармана Михаила бутылку. Тот присосался к ней, запрокинув голову. Постепенно он успокоился.
Меня увели в дом, надели кандалы и бросили в погреб.
25 августа.
Ну вот и кончилась моя одиссея… Среди друзей на быстроходном катере я плыву домой. Скоро обниму своих близких. Все позади. Все совершенно неожиданно, буквально за несколько минут, окончилось вчера. Впрочем, зачем я пишу эти слова, для кого? Надобность вести дневник отпала, я свободен, и все-таки я пищу, так я свыкся с дневником, привык к нему. А вдруг мой дневник кто-то прочитал и будет искать третью бутылку, чтобы помочь нам, узнать, чем все кончилось? Дорогой неизвестный друг! Я все-таки для тебя закончу дневник и брошу его в реку. Тем более, что написать мне осталось совсем немного. Про последний вчерашний день, 24 августа.
24 августа.
Суд состоялся лишь после обеда. Как потом выяснилось, ждали Самого, который куда-то ездил. Ввиду важности событий послали человека и за Василисом. Заседание проходило в доме Аггея. Когда меня ввели, все были в сборе. Председательствовал, разумеется, Анатоль.
— Встать! Суд идет! — ляпнул, не подумав, Василис при виде меня.
Все вскочили. Анатоль тоже приподнялся, но тут же сел, нахмурившись.
— Садись, — кивнул он мне на стоявшую в стороне табуретку. Сами они разместились за столом, накрытым ради такого случая новой клеенкой. Я сел. Перед Анатолем находилась лишь одна потрепанная газета. Он взял ее, зачем-то оторвал клок и сказал:
— Ты обвиняешься в том, что хотел сжечь поселок. Признаешь себя виновным?
— Сначала надо спросить фамилию и год рождения, — подсказал Николай. Сразу было видно, что он знал в этом толк. Но Анатоль не удостоил его ответом. Я внимательно наблюдал за своим бывшим соперником. Держался глава пиратов торжественно. «Вот ты какой оказался, — говорил весь его вид. — С тобой по- хорошему, тебе оказали доверие, а ты хотел нас всех сжечь. Я тебя предупреждал. Теперь пощады не жди».
— Поселок сжечь хотел, — сказал я, — но виновным себя не признаю. Во все времена корабли пиратов сжигали, а их самих вешали сушиться на реях.
Среди судей прошел ропот. Они, наверно, думали, что я упаду перед ними на колени и буду просить пощады.
— Чего там с ним болтать, — сказал Василис Прекрасный, — вздернуть на первом суку, да и концы в воду.
— К жабам! Вот те и не будет следа! — рявкнул Михаил и приложился к горлышку бутылки, которую держал между колен.
— Жабы мясо не едят, — заметил Аггей.
— Едят! — рявкнул опять Михаил. — А не съедят — заставим! — Лысина Михаила стала багроветь. — Ишь, гад, хотел дом сжечь!
Разгорелся спор, едят лягушки мясо или нет. Кате очень хотелось высказать свое мнение по этому вопросу, но от волнения он не мог выговорить ни слова и лишь открывал и закрывал рот, показывая белое нёбо. Наконец победили сторонники Аггея. Лягушки были причислены к вегетарианцам, и мне опять стали придумывать казнь. Самое скверное было то, что везде оставался «след», то есть мой труп или, в лучшем случае, скелет (вариант с муравейником). Высказались все, только заика Катя безуспешно разевал рот.
— Что ты хочешь сказать, Катя? — в наступившей тишине спросил Анатоль.
— С-с-ж-ж-ж… — зашипел Катя.
— Сжечь! — вдруг завопил Черкес. — Сжечь! Правильно! Вдарь меня в ухо, правильно!
Идея всем понравилась. Все сразу задвигались, оживились.
— Один пепел останется, — радовался Черкес. — Развеем по ветру — и крышка.
— Счас такая экспертиза… Читал недавно в «Литературке»… атомная какая-то, — заронил сомнение поэт Николай.
— И то правда, — согласился Черкес. — Веять нельзя, бросим в реку.
— В реке ионы, — сказал начитанный Николай.
Опять возник спор, куда девать мой пепел. Не участвовал в споре один Михаил. Он не спускал с меня воспаленных глаз и все попивал и попивал из бутылки. Чувствовалось, что ему нравились все способы и он не видел принципиальной разницы. По его скошенной лысине ползала большая черная муха, но Михаил даже не замечал ее. Эта муха очень раздражала меня.
Анатоль поднялся, одернул костюм.
— В общем, так, — хлопнул он ладонью по столу. — Тихо! К смертной казни через сожжение. Возражения есть?
— Может, все-таки… из ружья… — заикнулся Николай.
У всех поэтов жалостливые сердца.
Сам пропустил это предложение мимо ушей.
— Значит, так. Сегодня приготовиться. Натаскать хворосту, дерево подобрать подходящее и все такое. Начнем завтра утром пораньше, как солнце встанет. В эту пору туман — дыма не будет видно. Нет возражений?
— Нет, — сказал я.
— Последние просьбы, пожелания есть?
Я подумал.
— Если можно, прибейте муху на лысине Михаила.
Наступила тишина.
— Остряк… бард, — выдавил Михаил. — Ну погоди…
Я не сомневался, что он будет подкладывать самые толстые сучья. Николай встал и хлопнул по лысине Михаила.
— Все-таки надо уважать последние просьбы, — сказал он. — Об этом во всех романах написано.
Когда меня выводили, я сказал:
— Слушай, Анатоль, у тебя еще есть время опомниться, распустить людей по домам, а самому заняться честным трудом. Ты подумай.
Сам нахмурился.
— Хватит агитировать. Увести.
Я обратился к пиратам:
— На что вы рассчитываете? Ведь все равно вас выведут на чистую воду. Вас спасает только то, что здесь глушь. Как только сюда нахлынут туристы, вам конец. Туристы исследуют здесь все ходы и выходы.
При упоминании о туристах пираты переглянулись.
— Ведите, ведите! — махнул торопливо рукой Анатоль, чувствуя, что мои слова произвели впечатление.
— Эх ты, — сказал я. — Из-за бутылки пива… Если бы я знал, я бы каждый день тебе по бутылке пива ставил…
На ночь, чтобы я не сделал из погреба подкоп, не повесился или не совершил еще чего-нибудь такого, что совершают обычно приговоренные к смертной казни, они решили привязать меня сразу к тому дереву, под которым утром будет разведен костер.
Перед тем как идти, Аггей сказал смущенно:
— Ты вот что, карасик… Как правило, тебе все однова… Одел бы что похуже…
— Давай, дед.
Аггей суетливо принялся рыться в чулане, разыскивая хлам.
— Парень ты хороший… — бормотал он. — И зачем полез избы жечь.
Когда мы вышли из дома, солнце уже село, но было еще светло. От реки тянуло сырым воздухом, пахнущим тиной и рыбой. С тропинки, которой мы шли, открывался чудесный вид: сплошные леса, прорезанные двумя рукавами алой от зари реки. Белые песчаные пляжи, на которых никто никогда не раскупоривал консервные банки, не жег костров, на многие месяцы оставляющих следы, похожие на черные ожоги, не бросал газет и которые никогда не топтали коровы… Лежать бы сейчас на таком пляже, ощущая животом еще горячий песок, слушая доверчивые шорохи близкого леса и всплески воды у ног — все, чем дает о себе знать река, несущая к морю миллионы тонн воды. Неужели больше никогда не будет такого?..
Замычала корова, по ту сторону реки неуверенно попробовал голос соловей, засмеялась девчонка. Это Марфа…
Хотелось упасть прямо лицом в полынь и пролежать так до ночи. Ничего не делая, смотря в небо… До самой ночи, когда из-за леса встанут звезды и падет теплая роса…
Дерево они выбрали красивое. Молодой крепкий дубок. Мне стало жаль дерева.
— Ну меня… ладно, а дубок зачем? — спросил я Аггея.
Вслед за нами приплелся Михаил, уже с новой бутылкой. Он не спускал с меня красного взгляда.
— До чего ж разговорчивая сволочь попалась, — процедил он.
— Насчет дубка это ты верно… Жалко дубок… но уж больно место пригожее: в ложбинке. Огня не видать… Миша, пособи карасику… Чтоб повыше было…
Михаил поставил в траву бутылку и сплел руки, как учат в школе на занятиях по гражданской обороне переносить раненых. Его самогонодышащая рожа уткнулась мне в грудь. Прямо перед собой я имел потную потрескавшуюся лысину. Близость моего тела возбуждала Михаила. Пока Аггей возился, привязывая меня к дубку, Михаил сопел и дышал все чаще и чаще и вскоре даже стал слегка повизгивать, как молочный щенок.
— А зачем вы откладываете сожжение на завтра? — спросил я. — Зачем мучаете своего сына?
Аггей ходил вокруг дерева, не спеша обматывая меня веревкой и постоянно проверяя прочность крепления.
— Потому, карасик, что поутру сподручнее. Поутру туман от реки. Дым-то с туманом помешается, и не видать ничего. Сейчас огонек-то далеко видать будет, карасик.
— Соображения резонные, — одобрил я.
Мое замечание почему-то вывело Михаила из себя.
— Соображения… резонные, — прохрипел он, — гадина… бард… У-у… бард… — В горле Михаила клекотало.
— Иди! Иди! — замахнулся на него веревкой отец. — Иди проспись.
Михаил отскочил, взял бутылку и заковылял в кусты. Однако совсем не ушел. Остановился и стал смотреть в мою сторону, прихлебывая из горлышка.
Веревки резали мне тело.
Аггей набрал сучьев и принялся в сторонке разжигать костер, — значит, будет сторожить меня всю ночь.
— Эх, карасик, карасик… зря ты, ей-право, зря против силы. Сила солому ломит, а не только таких, как ты.
— Развязали бы. Хоть перед смертью не мучили.
— Развязать никак не можно, карасик. Потому, как правило, убегнешь. Тебе сейчас ничего не остается, как убегнуть, потому завтра конец. Ты на убийство пойдешь. Пойдешь ведь? Пойдешь! Ты вроде бы придурковатый, а, как правило, гордый. Я тебя сразу раскусил. Я таких люблю. Жаль, что на поджение пошел. Теперь уж ничего, как правило, не поделаешь. Оставить тебя никак невозможно. Сам понимаешь…
— Конечно, понимаю…
— Вот-вот, карасик… Ты уж не обижайся.
— Да чего там.
— Ты хороший, как правило, парень, карасик.
— Вы мне тоже нравитесь.
Минут десять мы объяснялись в любви друг другу. Аггей до того расчувствовался, что смахнул слезу и сказал:
— Пойду повара приведу. Пусть тебя напоследок шашлыками попользует. Как правило…
Из кустов выдвинулся Михаил, оглянулся по сторонам и заковылял ко мне, держа за горлышко бутылку. Я содрогнулся. К счастью, послышались шаги, и на дорожке появился Сундуков. Я сразу заметил, что он пьян. В его руках была моя гитара.
— Привет, — сказал философ. — Висишь?
Я отвернулся от предателя.
— Нос воротишь? На Голгофу специально, сволочь, пошел, чтобы меня унизить.
Сундуков обошел вокруг дерева и возбудился еще больше.
— Героя из себя корчишь. Партизан! Может, ты еще хочешь, чтобы тебе на грудь дощечку с надписью «Поджигатель» повесили? Шиш дождешься! Я тебе вот что приготовил.
Философ выхватил из кармана пиджака картонку с веревочкой и дал мне прочесть надпись. Там было написано: «Я вишу здесь, потому что идиот, как сивый мерин». Потом Сундуков накинул веревку мне на шею и, отойдя немного, полюбовался.
— Вот так-то лучше…
После этого Сундуков уселся у подножия дубка и запел страшным голосом, подражая барду:
Чуть блестели твои глаза,
В окнах вьюга твоих шумела.
И сказал я тебе тогда:
«Хочешь, буду твоим Ромео?»
— Перестань, — попросил я. — Не отравляй последние часы.
Но Сундуков продолжал, бренча по струнам гитары пятерней, как на балалайке.
Долго дружили мы,
Думали, будем вместе.
Я приходил к тебе,
Словно к своей невесте.
— А теперь ты пепел! — вдруг закричал он. — Пепел! Завтра будешь пеплом!
Философ бросил на землю гитару и стал топтать ее.
— Я ненавижу тебя, гнусный бард! Ненавижу! — вопил он. — Ты исковеркал мою жизнь!
— Чем же я исковеркал? — пытался остановить я начинающуюся истерику. — Ты что ко мне привязался? Умереть не дают спокойно!
— Гнусный лицемер! Тебе же хочется жить! Зачем ты корчишь из себя героя? Зачем мутишь людей?
С философом все же сделалась истерика. Он зарыдал, потом припал к моим ногам и стал целовать их, приговаривая: «Прости, Жора, прости, я негодяй, мне стыдно».
Боль в плечах и ногах, где впились веревки, становилась все нестерпимее, и я был рад, когда Сундуков ушел, зачем-то сунув в карман оборванную струну. Ушел он сгорбившись, с опухшими от слез глазами.
После Сундукова приходила прощаться Лолита. От слез она даже похорошела.
— Жора, — сказала она, припадая к моим ногам и рыдая. — Это я во всем виновата. Я погубила тебя…
Мне очень приятна была эта сцена, и я попросил Лолиту-Маргариту быть мужественной и дать мне умереть по-человечески, но она рыдала все больше и больше.
Она ушла, спотыкаясь и рыдая, но, по-моему, несколько успокоенная.
Все, что было дальше, я помню отрывками. Я то терял сознание, то приходил в себя. Когда я приходил в себя, то видел полупотухший костер, дремавшего возле него Аггея и жуткий, горевший красным огнем взгляд из-за кустов. Там все ходил кругами, трещал сучьями Михаил.
В полузабытье передо мной возникало голодное послевоенное детство. И я снова там, в послевоенном райцентре, иду по улицам… Разглядываю афиши на Доме культуры: «Сегодня танцы. Играет эстрадный оркестр». А потом по темным улицам, мимо базарной площади, пустой, белевшей в темноте кучками рассыпанной соломы, пахнущей навозом; мимо ряда дощатых ларьков с надписями: «Универмаг», «Продовольственный магазин», «Утильсырье», с застрявшими в щелях кулями-сторожами; мимо заросшего стадиона с черными рядами скамеек, на которых то там, то здесь застыли парочки, тихого, веселого и светлого днем и такого загадочного вечером.
И вдруг яркий свет, стук молота, гудение машин, шипение пара, перебранка шоферов у железных ажурных ворот. Ремонтно-механический завод.
— Стой! — кричит одноногий вахтер. — А ну, вернись!
Но я уже скрылся в проломе заводской кирпичной стены, перелез через низкую кладку и иду под развесистыми кладбищенскими березами. Мимо запятнанных лунным светом могильных плит, крестов, старинных мраморных памятников, остроконечных деревянных башенок со звездами… Мимо страшного обвалившегося, заросшего крапивой склепа с потайным ходом куда-то…
Поворот направо, поворот налево… Колонка для полива цветов на могилах… Три одинаковых здания с колоннами и портиками, издали в лунном свете похожие на древнеримские развалины, — павильоны районной сельскохозяйственной выставки, сейчас запущенные, обвалившиеся, а осенью сияющие свежей известью, алебастром, наполненные мычанием скота, звоном цепей и говором подвыпившей публики с черными от солнца лицами, пришедшей посмотреть на коров и свиней, которых они же сами привезли сюда.
Одна из самых глухих аллей. Здесь давно уже не хоронят. Лопухи, крапива, из которых выглядывают покосившиеся черные кресты. Здесь лежат монахи Лаврского монастыря. Ветви кустов бьют по лицу. Луна сюда не достает, и здесь темно, пахнет гнилью. Даже самые богомольные старушки боятся ходить этой аллеей. А я не боюсь. Потому что здесь, среди монахов, вон за теми кустами, лежит мой отец.
Очнулся я от холода. Было раннее утро. От реки тянулась пелена тумана, закрывала часть леса, ползла по ложбине… Да, дым от костра не будет виден, бандиты правильно рассчитали… Как это ни странно, но чувствовал я себя немного лучше, чем ночью. Наверно, тело настолько онемело, что уже не воспринимало боль от врезавшихся веревок. Да и вообще… Скорее бы…
Не терпелось не только мне. Из кустов на поляну вылез проспавшийся Михаил. Он был синий, как мертвец, в волосах запутались мелкие сучья и рыбьи кости. Лязгая от холода зубами, он посмотрел на меня ненавидящим взглядом: наверно, думал, что вся компания уже в сборе, пьют, закусывают, поджаривают меня, а про него забыли.
— Доброе утро, — сказал я.
Эта сцена была бы очень хороша в кинофильме: привязанный к дереву человек, ползущий туман, вылезшее из кустов окоченевшее от холода человекообразное существо с рыбьими костями в волосах, которому с дерева вежливо говорят: «Доброе утро».
Михаил опустил голову и потрусил к Аггею, который спал у потухшего костра, завернувшись в рваную фуфайку.
— Слышь, бать, — принялся расталкивать его сын. — Есть бутылка?
Дед Аггей достал из кармана бутылку, заткнутую деревянной затычкой, и передал сыну. Тот выпил, не отрываясь, почти половину. Лицо его постепенно принимало бурый оттенок.
— К-х, — сказал Михаил. — Скоро? Чего резину тянуть? А то туман разойдется.
— Пойду будить. А ты пока хворосту натаскай.
Аггей ушел, набросив на широкие плечи фуфайку, предварительно тщательно отряхнув ее. Михаил еще отсосал от бутылки и подошел ко мне.
— Не терпится? — сочувственно спросил я.
Я думал, что бандит сейчас начнет беситься, оскорблять меня, но он вдруг улыбнулся. Это было так неожиданно и страшно — видеть на лице Михаила улыбку, что дрожь пробежала у меня по спине. Только сейчас, увидя эту улыбку, я по-настоящему понял, что меня ожидает…
…Через час почти все население острова собралось возле меня. Михаил к тому времени натаскал огромную кучу хвороста, которая доходила мне до подмышек, и то, что делается внизу, мне было видно с трудом, через сучья.
«Предприниматели» во главе с Анатолем громко обсуждали достоинства и недостатки кучи хвороста, сложенной Михаилом. В стороне стояли «исполнители». Впереди съежился дрожащий от холода Конек. Губы его шевелились. Очевидно, Конек все продолжал мысленно считать лягушек, которых ему еще предстояло обработать. Мы встретились глазами, и Конек неожиданно подмигнул мне: дескать, держись, не падай духом. Я был благодарен Коньку даже за эту маленькую поддержку.
Были и незнакомые мне люди. Двое молодых ребят, которым связали руки за спиной, и человек в замасленном комбинезоне, уже в возрасте, по всей видимости тракторист. Тракторист был весь опутан веревками, наверно, ему особо не доверяли и привели сюда для устрашения. Группу «исполнителей» караулил Черкес с двустволкой. Был вооружен и Николай: за его спиной болталось старое ружье с изъеденным мышами прикладом. Николай стоял почти подо мной.
Увидел я и бухгалтера. Сундуков прятался за спины. Мне очень хотелось посмотреть ему в глаза, но было слишком далеко, да и не таков Сундуков, чтобы подставить свой взгляд человеку, которого он предал. Сундуков бережет свою совесть от посторонних взглядов.
Повар Тихон Егорович держался особняком. Он был по-прежнему в своем белом кителе, свежевыстиранном и наутюженном. Его карманы оттопыривались — наверно, всевозможные специи. Наверняка после моего сожжения здесь будет пиршество.
Они еще не сжигали человека и поэтому не знали, до каких пор подкладывать хворост. Спор постепенно перешел в ругань, потом в легкую потасовку. Черкес крикнул:
— Мало дров, вдарь мне в ухо!
А Николай по простоте душевной и двинул его. Пока разнимали дерущихся, вперед вышел Тихон Егорович и сказал:
— Кто ж так кладет костер? Разве это костер? На нем кролика не зажаришь, а не то что человека, простите за выражение.
Все обернулись к нему.
— Это почему же? — недовольно спросил Анатоль.
— Низко привязали. Видите, где веревки? Они сразу же сгорят— спокойно ответил повар. — И он или убежит, или рухнет в самое пекло, и мы не увидим ничего.
С горечью я слушал эти слова. Значит, и Тихон Егорович не выдержал, сломался, перешел на сторону сильных. Все правильно… Сколько ни работай и вашим и нашим, а все равно настанет время взять чью-то сторону. Эх, Тихон Егорович..
Пираты загалдели, обсуждая слова Завьялова. Одни говорили, что перевязывать слишком долго, солнце разгонит туман и тогда дым за версту будет видать. Другие стояли за предложение повара. Пока шел спор, я наблюдал за Тихоном Егоровичем. Он делал что-то непонятное. Спокойной размеренной походкой с большим кухонным ножом в руках Завьялов подошел к трактористу и стал разрезать опутавшие его веревки.
— Ты что? — взволновался Черкес.
— Мы его тоже сожжем, — сказал шеф-повар.
— Зачем? Кто разрешил? А ну, отойди!
— Аппетит приходит во время еды. Этого сожжете, захочется другого. Пока будете развязывать, то, се… А мы его заранее подготовим.
— Отойди, кому говорю!
— Сожжем, сожжем…
— Анатолий Петрович! — закричал Черкес.
Между тем Завьялов освободил тракториста, затем, так же не торопясь, перерезал веревки у двух ребят.
— Руки вверх! — сообразил наконец Черкес и принялся сдергивать с плеча двустволку, но не успел. Точным движением повар сбил его с ног, выхватил ружье. Между тем двое парней бежали к Николаю. Все произошло так быстро, что никто не успел опомниться. Пока пираты стояли с разинутыми ртами, повар вытащил из кармана наручники и защелкнул их на руках бандита. Парни почти добежали до Николая, когда тот наконец опомнился и сорвал с плеча ружье. Однако оно оказалось незаряженным. Николай стал торопливо рыться в карманах. Кое-кто из пиратов пришел в себя. Анатоль схватил валявшийся у костра топор и побежал на помощь Николаю.
Я понял, что все бесполезно. Николай успеет зарядить ружье и выстрелить. В этот момент Черкес ударил ногами шеф-повара, и тот упал. Судьба всего дела была на волоске.
— Николай, — сказал я. — Не стреляй.
Тот уже загнал в ствол патрон.
— Слышишь, друг, — сказал я. — Не стреляй. Ты же поэт. Поэт не должен убивать. Ты же поэт. Слышишь? Как же ты будешь тогда писать?
Николай быстро глянул на меня, но продолжал возиться с ружьем. Руки его дрожали.
— Ты же не такой закоренелый, как они, — продолжал я. — Когда вас будут судить, я поручусь за тебя. Слышишь? Я поручусь за тебя. Если ты выстрелишь, ты подпишешь себе смертный приговор. Слышишь?
— Отстань, — процедил Николай. — А то и тебя…
— Я поручусь за тебя.
Парни были уже совсем рядом.
— Даю честное слово, я поручусь за тебя. Слышишь? — крикнул я. — Ты хороший поэт. У тебя есть задатки. Ты будешь печататься в толстых журналах. Зачем тебе убивать?
Я видел, что Николай колеблется. Его пальцы так сильно дрожали, что никак не могли передвинуть предохранитель.
— Стреляй! — заорал Анатоль.
— Не стреляй, — сказал я.
— Стреляй, мать… так! Голову оторву!
— Не стреляй, Коля. Слышишь? Коля. Колечка. Милый Колечка.
В этот момент грохнул выстрел. Это Тихон Егорович справился наконец с Черкесом и выстрелил в Анатоля. Тот споткнулся, упал и схватился за ногу.
Николай отбросил ружье…
Оказывается, Тихон Егорович с самого начала решил втереться в доверие к пиратам, чтобы легче было подготовить нападение. К нему присоединились двое парней, которые работали «на рыбе», потом тракторист. Было приготовлено холодное оружие, наручники для пиратов из их же запасов, лодка на случай отступления. Ждали только подходящего момента. Мое сожжение оказалось как нельзя кстати. Все «исполнители» очутились вместе, пираты принесли с собой оружие…
Помогло Завьялову и мое вызывающее поведение. Оно отвлекало внимание пиратов от действий Тихона Егоровича. Пока я валял дурака, строил из себя героя, шеф-повар тихо занимался делом.
Милицейский катер идет полным ходом. Мы стоим у борта. Мы — это я и директор магазина «Автозапчасть» Мымрик. В глазах Мымрика бессмысленное выражение, он никак не может прийти в себя.
— Что это было? — бормочет он. — Кто вы есть? За что? Скажи… ну скажи… Что все это значит?
Мымрик наказал сам себя. У него была нечистая совесть, несколько каких-то махинаций, но он думал, что все шито-крыто, что никто никогда о них не узнает, что это стало его личным делом. И когда Мымрика похитили, он принял это как возмездие, только не знал, за что конкретно. И это его мучило. Его мучил Тихон Егорович. Он не мог перенести спокойствия Завьялова, его уверенности, ясности его взгляда, не мог понять поступков Тихона Егоровича. Он чувствовал, что этот человек имеет к нему какое-то отношение, но не знал какое. И это его мучило.
— Кто он был? Расскажите, наконец… — Мымрик заглядывает мне в глаза. — Расскажите, наконец… что произошло…
— Я сам не знаю, что это было, — сказал я грустно Мымрику. — Но теперь твердо знаю: всегда надо иметь наготове чистую совесть, и тогда ничто не страшно, даже самое невероятное…
…Дорогой читатель моего дневника. Представляю себе, как ты вот отложил последнюю страницу и задумался. Масса вопросов у тебя, и самый главный — правда ли прочитанное тобой или над тобой подшутили. Скажу откровенно. Эта история выдумана мною. Но не спеши выбрасывать дневник в реку. Меньше всего мне хотелось разыгрывать тебя…
Конечно же, такой истории не могло произойти. Слишком населена наша земля, чтобы кучка негодяев могла облюбовать себе остров и, никем не замеченная, творить свои грязные дела. Все придумано от начала до конца. И все же…
Эту историю я написал прежде всего для себя. Вот уже месяц, как я провожу отпуск на берегу этой реки, брожу по безлюдным пляжам, ловлю рыбу, загораю, удивляюсь чистоте и искренности природы, перед которой мы в таком долгу. И думаю… В спешке последних лет я как-то отвык думать, трясина повседневных дел засасывает.
И сейчас я думаю вот о чем. Накануне отпуска я встретил друга, точнее, своего школьного учителя. Мы провели с ним некоторое время, и он сказал мне: «Ты очень изменился». Он обещал мне позвонить, но так и не позвонил. Такой мелкий, незначительный факт… В другое бы время я не обратил на него внимания. Но в детстве я любил и уважал этого человека. У меня не было отца, и тогда я часто думал, если бы был жив отец, то он напоминал бы моего учителя.
— Ты очень изменился, — сказал этот человек.
— Подрос? — пошутил я.
Он перевел разговор на другую тему. Мы тогда много времени провели вместе, вспоминали, говорили о жизни, выпили вина… Он обещал позвонить и не позвонил. Я очень ждал его звонка. Я волновался, думал, что он заболел или случилось еще что-нибудь. Но однажды я увидел его в толпе, на улице, живым и невредимым. И я понял, что он не позвонил потому, что я изменился.
Сначала я только усмехнулся в душе такой ребячливости моего давнего учителя, я просто отмахнулся от этого факта, посчитав, что он, по всей видимости, как был чудаком, так и остался им. Каким был, таким и остался… А я?.. Этот вопрос не давал мне покоя. Я думал об этом перед сном, в редкие минуты отдыха между делами. И не мог дать себе ответа. В общем, мне казалось, я ничуть не изменился…
И только здесь, наедине с собой, я понял, в чем дело, что имел в виду мой друг, говоря, что я изменился. Сейчас мне незачем кривить душой. Никто никогда не узнает ни моего имени, ни чем я занимаюсь. В детстве и ранней юности мы много говорили с моим другом учителем, как надо жить. Мы говорили о том, что главное для человека — моральное совершенство, то есть готовность в любой ситуации, какой бы тяжелой и унизительной она ни была, оставаться человеком.
Когда он сказал, что я изменился, он, наверно, имел в виду, что я изменил идеалам юности. И сейчас, на этом пустынном берегу, я думаю, что он был прав. Большая часть жизни уже прожита и прошла скучно и суетливо. В основном она прошла в погоне за вещами. Вещи… Все чего-нибудь не хватало. Надо было напрягать физические и духовные силы, чтобы приобретать все новые и новые вещи. Надо было ловчить, поступаться своей совестью, лишь бы все новые и новые вещи появлялись возле тебя. Вещи определяли и мой духовный мир и мои поступки. Чем больше их было, тем больше хотелось их иметь. Со временем я стал мыслить вещами, как образами, стал судить о людях по их способности приобретать вещи.
Я много передумал за эти дни. Я написал этот дневник и нарочно сгустил краски, чтобы представить силу вещей над человеком, логический конец жажды наживы. Написал, чтобы потом, в суете будней, не забыть о своем открытии. Георгий Лукин — это я в юности… Анатоль — сейчас…
Я бродил по пустынным пляжам, думал о своей бесполезно прожитой жизни, и мне захотелось начать все сначала…
Я написал для себя, но, может быть, это нужно еще кому-нибудь…
Мальчик прочитал дневник и стал смотреть на реку. Было уже часов восемь, но отец и старший брат еще не встали. Вчера при свете лампы они до поздней ночи рыли погреб. Отец копал, насыпал землю в плетеные корзинки и подавал наверх, а старший сын относил землю на огород, где мальчик делал из нее грядки. Он так и заснул на этих грядках и не услышал, как его перенесли в дом. Мальчик проснулся оттого, что кто-то пробежал по его ногам. Он открыл глаза и увидел маленькую серую мышку. Мышка шевелила усами и пристально смотрела на мальчика. «Ну, скоро вы тут закончите? — словно спрашивала она. — А то стучите, спать мешаете, да и есть нечего».
«Вот и ты тоже…» — подумал мальчик и, пока отец и брат спали, пошел на речку. Как всегда, на речке не было ни единой души, только ходили по желтому песку белые чайки.
Вот уже с полчаса мальчик смотрел на поворот. Вчера здесь прошел катер с геологами. Тогда было так весело, когда он в обед прибежал искупаться и увидел стоявший возле берега маленький катер с прицепленной к нему баржей. На барже стояли какие-то механизмы. Между ними разгуливали полуголые люди с бородами, ловили рыбу, бренчали на гитарах, закусывали. Они обрадовались мальчику.
— Гляди, настоящий человек! — удивился геолог, у которого один глаз был нормальный, а другой — веселый. — А мы уж думали — тут никого нет. Ты что здесь делаешь, малыш?
— Мы здесь живем, — ответил мальчик.
— Ты, наверно, сын лесника? — допытывался геолог с веселым глазом.
— Да.
— Может, у тебя есть старшая сестренка или мама молодая, а? — подмигнул геолог.
— Сестренки у меня не было никогда, а мама умерла, — ответил мальчик. — Я живу с отцом и братом.
— А… Так, может, у тебя есть товарищ, который имеет старшую сестренку или молодую маму?
— У меня нет товарищей, — ответил мальчик. — Мы здесь живем одни.
— С кем же ты тогда играешь? — удивился геолог с веселым глазом.
— Ни с кем. Мы строим дом.
— Дом? Ну, когда построите, приплывай к нам. Мы здесь недалеко. У нас есть бадминтон, и мы поиграем с тобой. Договорились? — Геолог хлопнул мальчика по бледному незагоревшему плечу. Этот геолог очень понравился мальчику: такой он был веселый и ладно сложенный. И мальчик чуть не заплакал от мысли, что он никогда больше его не увидит.
— Я не знаю, когда мы его построим, — печально сказал мальчик. — Отец хочет еще сложить ограду и посадить сад. И еще надо рыть колодец…
Геолог с веселым глазом привлек к себе мальчика.
— Ну, не вешай нос. Приедешь к нам в воскресенье, здесь недалеко.
— Мы и в воскресенье работаем…
— Ишь ты… В самом деле… — Геолог не знал, что сказать. — Ты любишь тушенку?
— Люблю, — сказал мальчик.
— Петро! Подай тушенку! — Геолог вручил мальчику большую банку с изображением свиной головы. Мальчик прижал банку к груди.
— Дядь, — спросил он, — а на нашей речке водятся пираты? — Видимо, дневник, найденный в бутылках, не выходил у него из головы.
— Пираты? — Геолог задумался. — Петро, на нашей речке водятся пираты?
Петро, щуплый парень с огромной черной бородой и гитарой на голом животе, сказал:
— Встречаются еще. Только они замаскированные. Вроде бы на первый взгляд нормальный человек, а на самом деле — пират. Зазеваешься, он тебя и возьмет на абордаж.
Эти геологи были веселыми и добрыми людьми. Они накормили мальчика пшенной кашей, научили играть на одной струне «Чижик-пыжик», подарили толстую растрепанную книгу без обложки и уехали, а мальчик проплакал весь остаток перерыва на обед.
Когда геологи стали поднимать якорь, мальчик попросил:
— Возьмите меня с собой.
— Нельзя, брат. У тебя есть родители, — сказал геолог с веселым глазом.
— Я хочу к вам, — сказал мальчик.
— Ты еще слишком мал, чтобы принимать решения, — покачал головой веселый геолог. — Вот когда подрастешь…
Сейчас мальчик смотрел на поворот, но река была пустынной.
— Борис! — послышался голос. — Э-э-й! Ты где?
Это был Павел. Мальчик забыл, что они сегодня собрались на автобусную остановку продавать малосольные огурцы. Вчера вечером отец сказал, что огурцы в самый раз, и старший брат ездил на велосипеде специально к Павлу, чтобы тот зашел за мальчиком.
— А я думал, ты еще дрыхнешь. Рыбу, что ли, дергаешь?
— Да нет…
Мальчику не хотелось, чтобы Павел видел дневник, и он решил закопать бумагу в песок, но не успел.
— Ты чего там прячешь?
— Так… Нашел на речке.
Павел поставил тяжелую корзинку на землю, присел, взял в руки дневник.
— Рассказ, что ли… Наверно, какой-нибудь писатель потерял.
— Нет, — сказал мальчик. — Это писал один человек. Как его мучили пираты. Представляешь, оказывается, и в наше время есть пираты. Только они сильно замаскированные. Сразу не узнаешь. Встретишь — вроде бы нормальный человек, а на самом деле у него есть свой остров, где он совсем другой, делает деньги. Как мы с тобой. Сейчас пойдем на базар делать деньги.
— Какие же мы пираты? — удивился Павел. — Те убивают из-за денег, а мы добываем свои честно-законно.
— Мы тоже убиваем.
— Кого? — донельзя удивился Павел и даже раскрыл рот.
— Многое.
— Например.
— Например?.. Ракушки…
— Ракушки? — опешил Павел.
Мальчик покраснел.
— Да… Ракушки тоже. Я хотел облепить грот, а теперь они пропадут на дне. Из-за дома и огурцов.
— Ты чокнутый, теперь я знаю точно.
— Зато ты пират.
— Повтори!
Мальчик промолчал.
— Чудик ты! Ненормальный чудик. Псих! Вот ты кто! Сейчас я тебе врежу, будешь знать, как обзываться.
Павел размахнулся, чтобы ударить мальчика, но в последний момент опустил руку. Несмотря ни на что, он уважал мальчика.
— Ладно, — сказал Павел. — На этот раз прощаю, но еще раз вякни. Пошли, а то скоро автобус.
Они зашагали к дому, друг другу в след по едва заметной тропинке. Павел шел сзади, смотрел на щуплого, неловко держащего под мышкой пачку бумаг мальчика, и ему все больше и больше было обидно. Вот глупость какая: обидно из-за того, что никогда не хотелось собирать какие-то дурацкие ракушки…