Он набросился на Вада и стал срывать с него одежду. Вад дрался как тигр, но силы были слишком неравны.
Со мною Ему пришлось повозиться: я был рослее и крепче брата. Мне даже удалось опрокинуть Его на солому, но это была случайность.
Потом Он принес банку с колесной мазью и обмазал нас вонючей жидкостью. Мы были брошены на солому в куриный закуток. Калитку Он закрутил толстой проволокой. Его пальцы смяли проволоку, как солому. Позже я попытался раскрутить ее, но не смог отогнуть даже конец.
В закутке было очень жарко. С одной стороны стена сарая, с двух — высокая каменная ограда сада. Сверху — клочок неба с раскаленной сковородкой солнца, внизу — горячая солома. Он знал, куда посадить.
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а… — затянул Вад.
Он был очень упрямый, мой младший брат Вад. Он мог часами тянуть одну какую-нибудь ноту. Средневековые фанатики не годились ему в подметки. Кто из них смог бы простоять в роднике два часа босым? А мой брат простоял, даже не на спор, а просто так, из упрямства. Для испытания своей воли брат выжег у себя на руке увеличительным стеклом букву «В». Когда рука у него шипела и дымилась, он лишь смеялся страшным смехом. Впервые его упрямство обнаружилось в раннем детстве. Когда Ваду сравнялось четыре года, он неожиданно перестал разговаривать. Перепуганная мать стала таскать его по больницам. Врачи проделывали с Вадом всякие фокусы, но он оставался нем.
Так продолжалось около месяца. Мы уже стали привыкать к мысли, что Вад по какой-то причине сделался глухонемым, как вдруг мой брат опять заговорил. Оказывается, все это время он молчал нарочно: обиделся на мать, когда та вечером не пустила его гулять на улицу.
Из упрямства Вад делал все наоборот. «Перечил», как говорила мать. Например, скажешь ему:
— Пошли в лес.
Вад тут же «перечит»:
— Нет. Я хочу на речку.
Так что если его надо было позвать в лес, то я приглашал на речку, и получалось все как надо.
Но любимым упрямством Вада было нытье. Он умел ныть часами. Например, ляжет на пол и твердит: «Дай, дай, дай, дай…» или другое какое-нибудь слово — до тех пор, пока человек не выйдет из себя и не кинется на Вада. А тому хоть бы что. От ругани мой брат становился еще упрямее…
Вот и сейчас. Прошло, наверное, уже часа полтора, а брат все тянул:
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Мне давно уже надоело, но Вад даже не охрип. И как он мог драть глотку при такой жаре? Удивительно выносливый человек мой брат, хотя ему всего-навсего восемь лет.
Наконец Вад вывел из терпения Его. А у Него были железные нервы.
Он появился во дворе с кнутом.
— Молчать!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
— Я кому сказал!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Свистнул кнут. На вымазанной ноге Вада появилась белая полоса.
— Я кому сказал — молчать!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Он стеганул второй раз, точнее, Вад даже не пошевелился.
— Это не дети, — сказал Он, — это дьяволы.
Хлестать Он больше не стал. Наверно, стало жаль кнута, который пачкался о колесную мазь. Он ушел, бормоча и вытирая кнут пыльным лопухом.
Он — это наш отец.
В один из вечеров, когда мы вместе с соседом-бухгалтером сидели дома за столом и пили чай, я вдруг случайно посмотрел в окно и увидел, что со двора глядит черное, заросшее лицо. Это было настолько неожиданно, что я оцепенел.
— Там… кто-то… — прошептал я.
Мать глянула и страшно закричала. Я еще никогда не слышал, чтобы так кричали.
— Толя! Господи! Толя!
И кинулась в сени. Оттуда ее принес на руках небритый человек в грязной шинели, с рюкзаком за плечами. Я сразу понял: это пришел наш погибший отец. Бухгалтер, видно, тоже догадался. Он боком доковылял до дверей, сказал: «До свиданьица»— и вывалился в сени.
Наш отец погиб на фронте в 1944 году. В комоде лежала желтая похоронка: «Пал смертью храбрых, защищая Родину…» До этого отец учился в военном училище, потом воевал на финском фронте, и я его плохо помнил. О моем младшем брате Ваде и говорить нечего.
Мы уже как-то привыкли к мысли, что нашим отцом будет сосед, хромой бухгалтер из Госбанка. Он приходил почти каждый вечер и нравился нам с Вадом. Сидит и молчит, чай пьет. Попьет, расчешется и опять пьет. Ко мне и Ваду он относился уважительно, называл на «вы», а самое главное — умел держать язык за зубами. Один раз он застал нас за починкой примуса и не продал, хотя примус потом взорвался и мы целую неделю сидели без чая, пока не достали новый. Без чая бухгалтер мучился. Он не знал, что можно еще делать, пыхтел и без конца расчесывался.
— Рассказали бы что, Семен Абрамыч, — просила мать. — Про смешной случай какой или приключение.
Бухгалтер задумывался, потом хлопал себя по коленям:
— Однажды… у меня дебет не сошелся… с кредитом.
И так сильно смеялся, что со стола улетели мухи.
В тех случаях, когда мы не ночевали дома (иногда мы с пацанами совершали путешествия на товарняках), мы шли к бухгалтеру и просили сказать матери, что были у него. Семен Абрамович охотно соглашался.
Бывать у бухгалтера мы любили. Хотя он жил один, но в доме всегда было прибрано и чисто. Везде белые занавесочки, даже на зеркале, и чтобы посмотреться, надо было раздвинуть шторки. На стенах висело много разных красивых плакатов, но все они были почему-то мрачного содержания. Вообще жилище бухгалтера сильно отличалось от нашего: там имелась большая этажерка, полная аккуратно переплетенных отчетов. На комоде стояли гипсовые кошечки, собачки, слоники, а посредине возвышался толстый, тяжелый кот, набитый мелочью. Над кроватью висел ковер с очень красивым рисунком, где были замок, озеро, лебеди, царевна с царевичем и еще много всякой всячины. Этот ковер я рассматривал, наверно, уже раз двадцать и все равно каждый раз находил все новые и новые детали.
Когда мы приходили, бухгалтер доставал с полки большую банку, полную слипшихся круглых конфет, и давал ровно по две штуки. Пока мы вежливо сосали, он работал: что-то писал и щелкал на счетах. В это время вид у Семена Абрамовича был очень внушительный и ученый.
Даже в будни бухгалтер одевался очень аккуратно: на нем всегда был, несмотря на жару, выглаженный костюм в полосочку. В карманчике пиджака разноцветные заточенные карандаши, расческа, очки. На шее с огромным узлом шелковый галстук.
Всех людей бухгалтер делил на две неравные группы: культурных и некультурных. Люди культурные — их меньшинство — это те, кто работает в учреждениях, чисто одевается, читает газеты. Особенно Семен Абрамович ценил тех, кто имел красивый почерк и мог быстро в уме умножать и делить. Сам бухгалтер писал очень красиво, а о счете и говорить нечего: умножить, например, в уме 35 на 47 ему было раз плюнуть.
Некультурные же люди — все остальные.
Нашей матери бухгалтер говорил, что когда у него будет семья, то в ней все будет культурно. Он не позволит своей жене заниматься физическим трудом, а устроит ее в банк или аптеку и выпишет журнал «Работница». Детей же он отдаст учиться на ревизоров, даже если вдруг окажется, что это дети неродные. У него мягкое сердце, и он будет их любить, как отец.
Услышав слово «отец», мать начинала плакать. Бухгалтер нервничал, еще больше пил чай и чаще расчесывался.
— Ничего… — бормотал он. — Еще не известно, как лучше… Может, попадется хороший человек, культурный… со своим домом…
Всем было ясно, о ком идет речь, но мать делала вид, что ей непонятно. Она все оттягивала свадьбу и сильно плакала по ночам в подушку.
При случае я всегда расхваливал матери бухгалтера. Если уж нет настоящего отца, то лучшего, чем бухгалтер, наверно, и не найти.
О настоящем отце я знал очень мало. Помнил только, что у него были усы и красное, обветренное лицо. Когда у нас происходили конфликты с матерью, она всегда вспоминала отца. По ее словам, это был человек очень сильный, строгий, с железным характером. Мы бы у него «ходили как шелковые». Отец не позволил бы нам гонять целыми днями без дела. Сам он работал кузнецом, слесарем, конюхом, имел золотые руки и любил, когда все вокруг работали.
В первые часы мне не удалось рассмотреть своего отца, так как мы все были заняты матерью. Она несколько раз падала в обморок. Говорит-говорит с отцом, вдруг упадет на пол и почти не дышит. Но потом она немного успокоилась, отец умылся и стал распаковывать свой рюкзак. Он достал оттуда консервы, сало, зеленую фляжку со спиртом, большой кусок белой атласной материи.
— Это тебе на платье, невеста, — сказал он матери. — Из парашюта…
Мать взяла материю, подошла к зеркалу и распустила кусок до пола. Фигурой она действительно была похожа на невесту — тоненькая, а лицо обветренное и морщинистое…
— Господи, старая-то какая… — Мать опустила руки и заплакала.
— Ну-ну, — отец отобрал шелк, — ты у меня еще красавица. А что же мальцам подарить? Игрушек у меня нет…
— Игрушки… — сказала мать. — Для них порох да бомбы игрушки.
— Нате-ка вам планшет. В школу будете книжки носить.
— А противогаза у вас нет? — спросил я.
— Нет… — Отец погладил меня по голове. — Какой большой ты стал… А зачем тебе противогаз?
— На пращи, — ответила за меня мать. — Воробьев да стекла бить. Они и планшет порежут. Такие разбойники… Слава богу, ты пришел…
— Ничего, они хорошие ребята, — сказал отец. — Ишь какие орлы. Со старшим уже можно выпить. Сколько тебе, Виктор?
— Четырнадцать.
— Верно.
Отец усадил нас рядом с собой и взял фляжку.
Матери и мне он лишь слегка плеснул в стаканы, а себе налил полкружки.
— За победу! — сказал он и выпил все до дна, не поморщившись.
— За то, что… живой. — Мать поперхнулась и зарыдала. — Теперь… у детишек… отец… Есть отец… Толя! Господи! Толя!
Этот вечер прошел словно во сне. Верилось и не верилось, что сидящий рядом жилистый человек с длинными черными усами мой настоящий отец. Мать, наверно, испытывала то же самое. Она или закрывала глаза и качала головой, слушая бессвязную речь отца, или подходила к нему и плакала, упав на плечо, а то, не стесняясь нас, начинала обнимать и целовать.
Отец много говорил, перебивая сам себя, перескакивая с одного случая на другой. То он рассказывал, как попал в окружение, то про первый бой, то как убили друга, то про войну в партизанах, то про Францию, куда он попал в конце войны.
Я много читал книг про войну, но приключения отца были похлеще любой книги. Рассказывая, отец сильно волновался: лицо шло красными пятнами, руки дрожали.
— Ладно, ладно. — Мать завинтила фляжку. — Потом доскажешь. Иди ложись…
Она отвела отца в спальню и стала снимать с него сапоги.
— Постой, я сам… — бормотал отец и счастливо улыбался, гладя мать по волосам. — Я же не раненый… Это раненым…
Мы взяли по куску сала, планшет и улизнули во двор. Было уже темно, но я разглядел, что возле нашей калитки кто-то стоит. Это оказался сосед-бухгалтер.
— Это… отец? — спросил он хриплым голосом.
— Ага, — ответил Вад, жуя сало. — Он в партизанах воевал и во Франции был. Видали, какой планшет?
Семен Абрамович взял планшет и помял его в руках.
— На подметки хорош…
— А матери он целый парашют принес.
— Ну ладно, я пошел, — сказал бухгалтер. — Мне еще отчет делать… Вы заходите…
Семен Абрамович ушел, хромая сильнее, чем всегда.
— Переживает, — сказал Вад.
— А как же ты хотел? Никто даже и не думал…
— Пацаны подохнут от зависти. Теперь мы с ним и фрица откопаем, и сторожу накостыляем, и итальянку разминируем.
— Ты думаешь, он будет ходить с нами? — усомнился я.
— А что ему еще делать? С войны отдохнуть надо.
Вад был прав. Все, кто приходил с войны, обычно первое время отдыхали: пили, ходили по улицам с гармошкой, ловили на речке рыбу.
На завтра у нас были обширные планы. Мы решили посвятить в них отца.
Отец проспал, наверно, часов до девяти. В это время мы бы уже были бог знает где — в отличие от других пацанов мы с братом любили рано вставать, — но сейчас мы слонялись по дому и изнывали от безделья. Мать давно уже приготовила завтрак, а отец все спал. Спал он очень неспокойно. В щель было видно, как он ворочался, хмурил лицо.
— Наверно, ему про войну снится, — сказал Вад. — Вот бы посмотреть.
Когда мать ушла за водой, мы пробрались в спальню и стали разглядывать отца. Из-под одеяла виднелись грудь и руки. Они были все в шрамах.
— Это собаки, — сказал я. — Помнишь?
— Ага… Даже на горле…
— И пальцев на ноге нет…
— Где? — Вад нагнулся и уронил планшет, с которым не расставался со вчерашнего вечера.
От звука отец проснулся. Он сел и уставился на нас немигающим взглядом. Очевидно, не мог понять, где находится.
— А… это вы, орлы… Идите сюда… Что делаете?
— Вы мины разминировать умеете? — спросил Вад.
— Приходилось. А зачем вам?
— Тут рядом итальянская машина заминирована. Вот бы ее раскурочить.
— Мины дело рискованное, — сказал отец. — Пошли лучше завтракать.
После завтрака отец вышел на крыльцо покурить. Мы уселись рядом.
— Может, сходим к машине? — опять спросил Вад.
Отец пыхнул цигаркой.
— Давайте плетень обмажем. Совсем завалился. Вы сходите на базар и насобирайте соломы, а я пока приготовлю глину.
Мы с Вадом уставились друг на друга. Вот это номер!
— Нам плетень не нужен, — сказал я. — Коров и коз на нашей улице совсем нет.
— Все равно непорядок, когда дом разгорожен. — Отец встал, поднял половинку кирпича и аккуратно потушил об него окурок. — Крыша у нас тоже вся дырявая. Так нельзя. Надо было толем залатать. Ты, Виктор, уже большой…
Мы с Вадом одновременно подняли головы и посмотрели на крышу. Действительно, какой-то гад забросил колесо от тачки и разбил несколько черепиц.
— Ерунда, — махнул я рукой. — Даже в самый сильный дождь не протекает.
— Не протекает, так может протечь. Ну, пошли, за работу. Пока мать обед приготовит, мы сделаем плетень.
— Может, лучше вечером? Сегодня будет жаркий день.
— Чего терять зря время?
Отец направился к плетню и стал его разбирать.
Мы потоптались. Потом взяли мешки и поплелись на базар. Вот тебе и фриц, итальянка, речка и грибы.
— Какой деловой, — сказал Вад. — И отдыхать не хочет.
— Это ему в охотку, — успокоил я брата. — Соскучился по дому. День-два повозится, и надоест.
Может быть, мы и принесли бы солому. Даже наверняка бы принесли, потому что дело это нетрудное, но когда мы явились с мешками на базар, туда как раз приехал цирк и мы проторчали возле него весь день, наблюдая, как проворные люди в блатных кепочках таскали клетки со зверями и натягивали на колья брезент. Про солому мы совсем забыли, тем более что мешки куда-то задевались. Только к вечеру, когда цирк был установлен, пустые желудки напомнили нам, что пора идти домой.
Подойдя к дому, мы не узнали его. Стены были свежевыбелены, крыша залатана, но самое главное — чаш растрепанный, хилый плетень превратился в прочную, крепкую ограду. Во дворе тоже были изменения: трава выкошена, дорожка к уборной посыпана песком.
Когда мы вошли, отец с матерью ужинали.
— Я тебе говорила, — сказала мать. — К ночи явятся.
— Где были? — спросил отец.
— На базаре. Цирк приехал, — бодро сказал я.
— Мешки в сарай положили?
— Их у нас украли…
— Толя! — закричала мать. — Ты видишь? Ты теперь видишь? Новые мешки! Я за них пятьсот рублей отдала. Накажи их, негодяев!
— Садитесь есть, — сказал отец строго. — На первый раз прощаю, но чтобы этого больше не было. Раз родители сказали, надо выполнять.
— Выполнять… — подхватила мать. — Я уж и слово это забыла. Совсем от рук отбились! С утра до ночи гоняют по лесу да на речке. Недавно мину приволокли. Страшная, вся ржавая, а они ее молотками дубасить.
— Это не мина, а фаустпатрон, — сказал я. — Он был разряженный.
Отец нахмурился:
— Нашли игрушку.
— Недавно такой страшный случай был… лежал в лесу снаряд…
— Не снаряд, а бомба.
— Я вижу, ты все знаешь, — недовольно заметил отец.
— Они этим порохом всю комнату захламили. Гильзы какие-то… Вон, посмотри. — Мать показала на подоконник, где действительно валялось несколько гильз.
— Где это они достают?
— Тут такие бои шли… Кругом начинено этой гадостью. Военные рвут-рвут, а все равно ее везде полно. Недавно шла с работы, споткнулась о камень, а там мина. Я так и обмерла.
— Знаю эту мину, — вмешался я. — На дорожке за садом? Это сплющенный котелок.
— Толя, ты им запрети без разрешения из дому уходить. Каждый день гоняют. Встанешь утром а их уже нет. Извелась я совсем. Только и думаешь о них на работе. Как услышу взрыв, аж затрясусь вся…
— Ну, теперь некогда гонять. Будут помогать мне по хозяйству. Сарай перекрыть надо, лебеды на зиму заготовить, картошку перебрать. Пропасть картошка может, осклизла вся. Завтра встанем пораньше.
— Мы собирались на речку, — сказал я.
— Сделаем дело — тогда все вместе сходим. И мать возьмем… Теперь я одних вас никуда не пущу. Не хватало, чтобы подорвались на мине.
— За нас вы можете не волноваться. Мы тут все окрестности знаем.
— Называйте его на «ты», — сказала мать. — Это же ваш родной отец. Отец… Господи, Толя!
Мать упала головой на стол и зарыдала. Отец стал ее успокаивать.
Мы с Вадом молча сидели за столом. Я знал, о чем думает Вад, а Вад знал, о чем думаю я. Мы думали о двух пацанах, которые ходят на речку в сопровождении родителей Их прозвали братиками-исусиками. Это были тихие прилизанные пацаны. Купались они около берега. Если братики-исусики заплывали чуть дальше, мать звала их назад: «Братики! Вернитесь-ка, утонете!»
Над этими пацанами потешалась вся речка.
— Мы привыкли купаться одни, — сказал я, когда мать успокоилась и отец снова сел за стол.
— Мало ли что привыкли. Отвыкайте.
— Толя, ты им построже прикажи, — сказала мать, вытирая слезы. — Они могут и не послушаться. Мотнут завтра чуть свет и притащатся ночью.
— Могу и построже. Без моего разрешения — ни шагу из дому. Ясно?
— Даже в уборную?
Отец еще не знал, что я обладаю чувством юмора, и принял вопрос за чистую монету.
— В уборную можно.
— А к колодцу?
— Можно.
— А за грибами?
— Нельзя.
— Они растут у нас во дворе, на навозной куче.
Отец перестал есть и посмотрел на меня. Мать заметила его взгляд.
— Ох, Толя! Такой насмешник. Как начнет над матерью издеваться… Плачу от них каждый день. Это он все в книгах научился. Ты бы проверил, что он за книги читает. Может, они плохие?
— Книги, — проворчал отец. — Книгами сыт не будешь… Меня отец чуть свет поднимал в кузню. От зари и до зари. Держу молоток, а глаза слипаются. Вот и все книги.
— Ну, и что хорошего? — спросил я.
— Вот так всегда — ты ему слово, а он десять, — вставила мать свое любимое выражение.
— Не десять, а четыре.
— Толя, возьми их в руки, заставь работать как следует, а то ишь, совсем распустились. Мать ни во что ставят.
— Заставлю, будь спокойна. Вадим, подай воды.
— Чего? — не понял Вад.
— Сходи в сени и принеси воды.
Отец сказал это обычным тоном, но за столом наступила тишина. Еще никто и никогда не заставлял моего гордого брата вставать из-за стола и приносить что-то.
— Я схожу, — встала мать, но отец положил ей руку на плечо. — Сиди, ты и так намоталась.
Вад быстро посмотрел на меня и продолжал есть.
— Ты что, глухой?
Вад медленно отложил ложку, медленно встал, еле передвигая ноги, дотащился до дверей и пропал.
— Это он нарочно, — разъяснила мать, — Теперь через полчаса вернется. Попросишь какое дело сделать — неделю будут волынить.
— Придется за них взяться как следует. У тебя сохранился мой плотницкий инструмент? По вечерам буду учить их плотничать. Пока не устроюсь на работу, можно табуретки на продажу делать.
Табуретки… Я представил его себе сидящим на базаре перед грудой табуреток… «Кому табуретку? Налетай на табуретки!»
Нет, настоящий отец не нравился мне все больше и больше. Видно, нам не удастся найти общий язык.
— Принудительный труд, — сказал я, — широко использовался у древних римлян и греков. Это называлось рабством. Но в дальнейшем человечество сознательно отказалось от него, так как труд рабов был непроизводительным сравнительно с трудом свободного человека.
Фраза получилась очень красивой. Отец даже перестал есть.
— В каком он классе?
— В седьмом.
Отец покачал головой.
— Шустрый. Понахватался.
— Поучи его, Толя, поучи. Такой огрызок.
— «Огрызок» не литературное выражение.
— Ну, хватит! — хлопнул отец рукой по столу. — Может, ты, Виктор, и умный, но родителей должен слушаться.
— Взаимоотношения детей и родителей должны строиться на принципах равенства и взаимного уважения, только в этом случае они принесут обоюдную пользу.
Вторая фраза получилась еще лучше первой.
— Может, он и вправду не то читает? — усомнился отец.
— Откуда я знаю. Меня целый день нету. А вдруг он с какой шпаной связался, они и учат всему. Недавно нашла на печке книжку, нарисованы одни страсти: то душат, то режут, то стреляют.
— Книжки перед чтением будешь показывать мне.
— И учебники?
— Хватит умничать!
Отец отодвинул от себя еду и стал читать лекцию на тему «Родители и дети». В это время вернулся Вад с кружкой воды. Он страшно медленно протащился по комнате, еще медленнее поставил кружку на стол и стал слушать лекцию. Лекция, видно, ему не нравилась, потому что брат мрачнел все больше и больше.
— Хочу каши, — вдруг сказал он.
На его слова отец не обратил внимания.
— Хочу каши, — сказал Вад громче и уточнил: — Манной.
Это тоже осталось без внимания. Тогда Вад задрал вверх голову, как волк, и затянул:
— К-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ши-и-и-и-и-и-и-и-и-и, ка-а-а-а-а-ши-и-и-и-и-и… ка-а-а-а-а-ши-и-и-и-и…
Отец даже поперхнулся.
— Что с ним? — пробормотал он.
— Просит манной каши, — объяснила мать.
— Так дай.
— Где я возьму? Один раз отпускали за всю войну…
— Так что он, не понимает?
— Понимает. Нарочно доводит. Так каждый день.
— Ка-а-а-ши-и-и-и-и-и…
— А ну, замолчи! — сказал отец.
— Да-а-а-а-а-й…
— А ну, кому говорю!
— Ха-а-а-чу-у-у-у-у…
Отец подскочил к Ваду и трепанул его за ухо. Ему не надо было этого делать. Вад был очень гордым человеком. Отец не успел отдернуть руку, как Вад вцепился в нее зубами. В ту же секунду тело Вада кувыркнулось в воздухе, и брат улетел на печку.
— Насилие — признак бессилия, — изрек я.
К этому времени отец, видно, уже крепко подзавелся. Он бросился ко мне и ухватил за шиворот. Я оставил в его руках воротник рубашки, юркнул между ног и скрылся под кроватью. Оттуда я перелез за сундук. Между сундуком и запечной дырой было немного свободного места. Я проскочил его удачно: отец в это время искал меня под кроватью. Оттуда торчали его толстые трофейные подошвы.
— Он за печкой, — сообщила мать.
К предательству я отнесся равнодушно. Щель между стеной и печкой была узкой, взрослому не пролезть.
Отец поширял в ней скалкой и вернулся за стол.
Все время до сна разговор шел о нас.
— Встретили, называется… — ворчал отец. — Довели до белого каления… Спешил, ждал, а тут пришлось на второй же день за уши драть…
— Ничего, ничего, — успокаивала его мать, — с ними надо только так. Видел, какие? Не понравилось, что работать заставляешь… Привыкли своевольничать… С ними еще построже надо, а то и тебе на шею сядут. Боюсь, вырастут хулиганами…
— Я за них завтра возьмусь… Да чтобы я на своего отца так…
Отец долго вспоминал своих родителей, а мать своих. Получалось, что отец с матерью в детстве работали с утра до вечера и были этим страшно довольны.
Ложась спать, отец громко объявил:
— Завтра — на картошку! Я сделаю из вас людей.
Я не выдержал и подал голос из-за печки:
— Вы считаете, достаточно перебрать кучу картошки, чтобы стать человеком?
Отец вскочил, но мать удержала его:
— Завтра, завтра… Ты устал… Пошли ложиться…
Когда они потушили лампу, ко мне пробрался Вад.
— Ну и как? — спросил я.
Брат промолчал. Он всегда молчал, когда был злой. А сейчас Вад даже сопел от злости.
— Что будем делать?
— Месть! — скрипнул зубами Вад.
Мы посоветовались и решили создать подпольную организацию «Братья свободы».
На следующий день мы встали чуть свет, чтобы опередить отца.
Я наскоро сочинил воззвание и повесил его на стенку.
«К СВОБОДНЫМ ГРАЖДАНАМ!
Вчера произошел государственный переворот. Власть захватил Диктатор. Во время званого ужина он публично изложил свою программу закабаления свободолюбивого народа. Он ввел палочную дисциплину и террор. Не выйдет! Народ не запугаешь! Создана партия „Братья свободы“, которая поведет с Диктатором непримиримую борьбу.
ДОЛОЙ ДИКТАТУРУ!
НЕ ПОЙДЕМ НА КАРТОШКУ!
МЫ НЕ РАБЫ!»
Затем мы осторожно вылезли на улицу. У меня было четыре плана: нагрянуть в совхозный сад, где уже созревали вишни; разрыть могилу, в которой, по точным сведениям, лежал фриц с пистолетом и фонариком «Даймон»; обыскать наконец итальянскую машину; отправиться на минное поле, где каждое утро собирались наши пацаны.
Все четыре плана были хороши, особенно если их сравнить с перебиранием картошки. Но меня больше всего беспокоила итальянская машина. В любую минуту могли нагрянуть рабочие и уволочь ее на свалку, и уж конечно не оставят нам ни шариков с рукояток, ни разных приборов.
Мы стали обсуждать план. Разговор шел такой:
— Вад, — сказал я, — пошли за вишнями, ты ведь любишь.
Мой брат проглотил слюну.
— Нет. От них болит живот.
— Тогда пойдем раскопаем фрица. Пистолет — мне, «Даймон» — тебе.
— Ишь хитрый какой.
— А куда еще? Не идти же раскурочивать итальянку? Еще подорвемся.
— Дрейфишь? Тогда я пойду один, — сказал Вад.
Ну и человек…
Итальянская машина — трехтонный грузовик — находилась сразу же за городом, в небольшой, поросшей кустарником балке.
Мы легли недалеко на пригорке и в который уже раз принялись разглядывать ярко-желтый грузовик. Он был взорван. Кузов смят в лепешку, колес не было. Сохранилась лишь кабинка. Она удивительно здорово сохранилась. Даже блестела лаком, даже фары были, только крыша кабины сплющена так, что окна превратились в щели.
Эта-то подозрительно сохранившаяся кабинка и отпугивала мальчишек нашего города. Давно уже были обысканы, ободраны, «раскурочены» все на десять километров вокруг трофейные танкетки, зенитки, грузовики, и только к «итальянке» никто не решался приближаться. Было сильное подозрение, что она заминирована немцами. А что такое мины, мальчишки знали. Прошло уже больше года, как кончилась война, но у нас недели не проходило без взрыва, хотя саперы работали на полную катушку. Целыми грузовиками возили они мины за город и там взрывали.
А вот мы с Вадом ни одной царапинки не имели, хотя лазили везде не меньше других, а может, и больше. Без лишней скромности скажу — благодаря мне. Я умею логически мыслить.
— Представим, что мы итальянцы, — сказал я. — Мы что-то везем в этой машине. Вдруг прямое попадание в кузов. Мы скапустились. Мимо едут немцы. Они зарывают наши трупы возле дороги. Забирают все из машины, но видят, что мотор цел. Что они делают?
— Минируют, — пожимает плечами Вад.
— Представь себя минером. Где бы ты сделал вывод?
— У машины.
— Правильно. Для саперов. А для нас?
Вад сопит.
— Почему подрываются мальчишки? — спрашиваю я. — Потому, что немцы минируют все по два раза. Минеры сняли мину и ушли, довольные, а где-то рядом осталась вторая. Возле машины проходит тропинка. Видишь? Она идет как раз со стороны города. Немцы не дураки. Они знали, что рано или поздно пацаны придут к этой машине раскурочивать. Легче всего идти по тропинке. Значит, она…
Мы лежим и смотрим на тропинку, которая почти заросла лопухами, подорожником, одуванчиками. Над ней жужжат пчелы и дрожит густое лесное марево. Я представляю себя немцем. Я — толстый, маленький, потный — шагаю вдоль тропинки с ящиком и мотком тонкой проволоки. Жаркие ботинки натерли ноги. Далеко идти не хочется, я присаживаюсь вон на ту кочку. Сидя работать удобнее. Сучком делаю на дорожке канавку, кладу проволочку, засыпаю пылью. «Фриц! — кричат мне с грузовика. — Кончай! Поехали!»
Сейчас… Надо надежнее. Мальчишки обязательно придут к этой яркой, блестящей кабинке… Еще канавка, еще проволочка. Тьфу, черт… кусаются комары. Надо бы сделать еще один вывод, но неохота лезть вверх. Жарко, душно, хочется пить. Нет ли тут поблизости родника? Ага… вот он… Хорошо бы и его заминировать… Но очень уж жарко. Я шагаю к машине. Сверху мне протягивают руки…
— Ну что? — спрашивает Вад.
Я вздрагиваю.
— Мина возле вон той кочки, — говорю я.
Вад тут же вступает в спор:
— Нет, возле той.
Но я становлюсь на четвереньки и начинаю медленно спускаться вниз, ощупывая каждый сантиметр тропинки. Вад ползет за мной. Пыль сухая и горячая. Подло кусаются комары. С наших лбов катится пот и тонет в пыли тяжелыми ртутными шариками. До бугорка еще метров двадцать. Я разгибаюсь и вижу отца. Он идет по дорожке от города, смотря себе под ноги. Сразу видно партизана: кошачья походка, ни одного лишнего движения.
— Вад, — говорю я, — глянь.
Брат оборачивается.
— Дёру!
— Поздно…
Мы ползем в сторону и ложимся в высокие жирные лопухи. Пахнет паутиной, грибами и сыростью.
Отец идет быстро, черный, жилистый, в зеленых военных брюках и синей застиранной майке. Возле того места, где мы начали разминирование дорожки, отец останавливается. Видно, необычность следов озадачила его. Постояв, отец двигается дальше, еще ниже склонившись к земле. Вот уже поравнялся с нами. Мимо. Теперь отец идет по неразминированному пространству.
Я привстал. Вад схватил меня за руку.
— Пусть…
— Не говори чепухи.
Отец идет все дальше. До бугорка остается уже немного.
— Эй! — крикнул я. — Эй…
Он остановился. Прищурился на солнце.
— Так вот вы где! А ну-ка, марш сюда!
Вад припустился бежать. Я за ним. Отец настиг нас в несколько прыжков, горячо задышал над самым ухом. Я сковырнулся ему под ноги. Это был испытанный прием, но он, наверно, знал его, так как перепрыгнул через меня и рухнул на Вада всем телом. Тот молча вцепился по своему обыкновению руками, зубами и ногами. Так они и пошли домой, обнявшись, как закадычные друзья. Время от времени Вад делал попытки укусить или поцарапаться, и тогда отец устраивал ему трепку. Я плелся сзади — не бросать же брата в беде.
Дома он выпорол нас ремнем, запер в комнате, а окна закрыл ставнями. Все это было очень непривычно. Раньше с нами так никто не обращался.
И это человек, которому мы спасли жизнь!
На следующий день рано утром нас погнали на принудительные работы — перебирать картошку. Возглавлял экспедицию Диктатор.
Картошка была вонючая и скользкая. Отец швырял ее, как транспортер. Но он был хозяин. А мы рабы. А рабский труд непроизводителен. Особенно непроизводителен был труд Вада. Брат бросит картошину, посмотрит в потолок, опять бросит. Сначала отец косился на нас и сердито сопел, а потом начал читать мораль. Не знаю, как на других, но на меня это действует отвратительно.
— Вад, — сказал я, — ты любишь скрипучие стулья?
— Нет, — ответил брат, подумав, — не люблю.
— А раскаленные утюги ты любишь?
— Нет.
— А почему ты не любишь эти предметы?
Вад прекратил работу. Разговор его заинтересовал.
— Они скрипят и жгутся.
— В общем отравляют людям жизнь, — обобщил я.
Отец навострил уши.
— Еще я не люблю банный лист. Как пристанет, не отдерешь. Но самая дрянная штука — картофельный клей. Сунь палец — и пропал. Не отстанет. И кто Его придумал? Как хорошо было жить без Него.
Мощный толчок свалил меня на кучу картофеля. Вад кинул картошку в ведро и не попал. Она попала в Диктатора. Тот выругался и кинулся на Вада. Я стал высыпать ведро в кучу, но промахнулся, и вся картошка угодила в спину Диктатора.
— Ах, так, негодяи! — сказал он. — На отца руку поднимать? Пока на коленях не попросите прощения, не получите ни крошки хлеба.
С этими словами он захлопнул тяжелую дубовую дверь. Лязгнул замок. Наша взяла.
— Назло не буду есть до завтрашнего обеда, — сказал Вад. — А ты?
— И я.
— Давай поклянемся.
— Клянусь!
— Клянусь! Ты сильно хочешь?
— Так себе. Знал бы, наелся утром побольше.
— Выдержать запросто можно, только мать будет приставать.
— Наверняка. Будем молчать — и все.
— Ага.
С полчаса мы не разговаривали. В земляных стенах кто-то шевелился.
— Ты о чем думаешь? — спросил я Вада.
— Так… О Нем. Без Него хорошо было.
— Ага. Помнишь, как на пасеку… А в поезде. Вот житуха была.
— Вить…
— Чего?..
— А нельзя мать отговорить?.. Бухгалтер красивее…
— Не. Сейчас ничего не выйдет. Соскучилась она. Всю войну ведь не видела.
— А если на выбор: или он, или мы?
— Бесполезно.
— Тогда давай попросимся к хромому в сыновья.
— Без нее не возьмет.
— Может, дадим дёру тогда?
Я задумался. Удрать куда-нибудь — это здорово, например, на юг, к морю.
— Где будем брать деньги? Не пойдешь же ты воровать?
— А побираться? Знаешь нищего на базаре?
Да, я знал этого нищего. Еще бы мне его не знать. С этим нищим у меня было связано приключение, при воспоминании о котором у меня на душе становится очень нехорошо. Я первый раз по-настоящему узнал, что такое страх.
Это был очень странный нищий. Он сидел на самом бойком месте, у базарных ворот, в черном, довольно чистом костюме, в белой рубашке, при галстуке и ничего не просил. Он просто сидел и провожал каждого глазами. Пожалуй, «глазами» не то слово. Дело в том, что на лице у нищего была надета маска от противогаза, этакая свиная харя с огромными стеклянными глазами и хоботом. Это было настолько непривычное зрелище, что деньги сыпались на колени нищему почти непрерывно. Причем многие даже не читали надписи на дощечке возле него. А надпись была не менее удивительной, чем сам нищий. Вот что там было написано:
Я СЛЕП, ГЛУХ И НЕМ.
ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА ДОКТОР МНЕ СКАЗАЛ:
— НЕ ПЕЙ.
Я МАЛО ЕМ.
НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ДЕТЕЙ.
Этот нищий почему-то сильно интересовал меня. Я подолгу простаивал где-нибудь неподалеку, наблюдая за ним. Я установил, что он действительно слеп и глух (как-то на него чуть не опрокинулся воз с сеном, а он даже не пошевелился), и хоть и провожает каждого «взглядом», но делает это наобум.
Ровно в шесть часов вечера нищий собирал свои пожитки и уходил.
Как-то раз я решил проследить за ним. Я довольно долго шел за нищим по узким улицам городка, держась на. почтительном расстоянии, хотя он не мог ни увидеть, ни услышать меня.
Город кончился, а мы все шли. Начало темнеть. Я уже подумывал, не вернуться ли мне назад, как вдруг нищий исчез. Это случилось неожиданно. Шел человек по дороге, а потом как сквозь землю провалился. Я растерялся. Кругом были заросшие кустарником овраги. Ни одного дома, ни одной живой души. Вдруг я почувствовал за своей спиной движение. Я резко оглянулся и увидел нищего. Он на цыпочках крался ко мне. Это было так невероятно и страшно, что я чуть не упал, а потом припустился бежать и бежал до тех пор, пока не выбился из сил. Вот когда впервые я понял, что такое страх.
Я отомстил нищему-интеллигенту. Я заменил его дощечку. Теперь она читалась так:
Я НЕ СЛЕП, НЕ ГЛУХ, НЕ НЕМ.
ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА Я МНОГО ЕМ.
УРКИ МНЕ СКАЗАЛИ:
— ПЕЙ!
НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ЗЕЛЕНЫХ ЗМЕЙ.
Нищий исчез в тот же день, и больше я его никогда не видел. Я очень долго боялся выходить из дома, так как опасался ответного удара, но его так и не последовало.
После этого стиха за мной прочно укоренилась слава поэта, и на меня приходили смотреть пацаны даже с другого конца города.
Нет, побираться мне не хотелось…
Часа полтора в подвале мы перенесли довольно легко. А потом в голову полезли вкусные вещи. Это самое противное, когда вспоминаются вкусные вещи.
Скоро появилась мать. Я сразу узнал ее шаги.
— Сыночки, идите кушать. Тюря готова.
Я даже зажмурился — так ясно увидел тюрю. С водой, мягким хлебом, постным маслом, луком.
— Хорошая тюря получилась, — пела мать. — Я туда много лука зеленого положила. Надо только попросить у отца прощения.
— Лиса Патрикеевна! — крикнул Вад.
— Какие упрямые… Что вам, трудно попросить прощения? Подумаешь, за уши отодрал. Отец ведь родной.
При напоминании о вчерашнем Вад засопел от злости.
— Пусть Он просит у нас! — крикнул брат. — Не съедим ни крошки!
— Мы официально объявляем голодовку, — сказал я. — Можешь передать это отцу. Мы требуем отмены рабства и возвращения всех демократических свобод. А именно: свободы передвижений, свободы слова, неприкосновенности личности.
— Это я вас избаловала, — сказала мать. — Я виновата. Вас надо еще не так.
Отец освободил нас только вечером. Загремел засов, дверь раскрылась.
— Завтра рано вставать, — сказал отец, вглядываясь в темноту. — Поэтому — ужинать и спать.
Мы вышли во двор, и у меня от свежего воздуха закружилась голова. Над плетнем торчал край огромного красного диска луны, зажигались первые звезды, по всему поселку лаяли собаки. Самое время нагрянуть в колхозный сад… Пацаны, наверно, уже залегли во рву, на краю… Пахнет полынью, чебрецом, впереди что-то шевелится черное — не то ветер раскачивает вишню, не то прячется сторож… Жуткий свист, крики, топот с другого конца сада… ложная атака. А мы тем временем бесшумно крадемся к вишням. Вдруг кто-то бежит, ломится через кусты смородины… Рвем наугад и, зажав в ладони листья и маленькие кислые вишни, мчимся что есть духу в поселок. Сзади собачий лай, далекие выстрелы, яркая ночная луна.
Отец словно прочитал мои мысли. Он крепко взял нас за руки повыше локтей и отвел в дом. В комнате ярко горела лампа, мать хлопотала возле стола. На столе стояла большая миска, полная тюри, возвышался глечик молока и лежала куча печеной румяной картошки.
— Мойте руки — и быстрей за стол, — сказала мать. — Картошка уже простыла.
— Мы объявили голодовку, — напомнил я. — Жестокая, неоправданная расправа, заключение в сырую темницу — все это…
— Хватит ерундой заниматься! Помиритесь с отцом. Отец вас учил уму-разуму. — Мать подтолкнула меня к отцу.
— Возвращаются ли нам демократические свободы?
— Чего? — спросил отец.
— Свобода слова, свобода передвижения… — начал я перечислять, но отец перебил меня:
— Завтра с утра косить лебеду — вот и вся свобода.
— Ну, хватит, опять завелись! — Мать потянула Вада к столу. — Садись, с утра ничего не ел, дурачок. Желудок сморщится.
Вад проглотил слюну.
— Сначала пусть Он извинится, — сказал брат.
— Кто? — не поняла мать.
— Он, — Вад показал на отца пальцем, — что не будет драться.
— Ах ты, щенок! — рявкнул отец и смазал Вада по затылку. — Погоди, я до тебя доберусь. Ты еще ремня как следует не пробовал! Давай, мать, ужинать. Не хотят — не надо! Совсем распустились!
Они сели за стол и стали ужинать. Это было нелегкое зрелище, тем более что мать все время соблазняла нас то тюрей, то картошкой, то молоком. Особенно ее волновало, что у Вада может сморщиться желудок. Мать даже сделала попытку насильно запихать Ваду в рот картошку, ко брат выплюнул ее. Действительно, у Вада просто железная воля.
Остатки ужина мать не стала убирать, а накрыла газетой.
— Может, ночью съедите, — сказала она.
— Жди, — буркнул Вад.
Мы встретились с Вадом возле чашки с тюрей в три часа ночи, самый голодный час суток. Мы сделали вид, что не узнали друг друга. Съели тюрю, выпили молоко и молча разошлись по своим кроватям. Какой с сонных спрос? Сонный человек может сделать что угодно.
Утром отец покосился на пустую чашку с явным удовольствием. Он ничего не сказал, но вид у него был довольный. Наверно, он решил, что сломил наше сопротивление. За завтраком отец был в хорошем настроении и долго рассуждал о пользе труда.
— Что умеют делать эти «братья свободы»? — вопрошал он.
— Ничего! — с готовностью отвечала мать, не спуская с Диктатора глаз.
— Я научу их всему.
— Кхм, — хмыкнул Вад и нахально запустил ложку в чашку с квасом.
— Сначала я их научу почтению к родителям, — отец хлопнул Вада ложкой по лбу. — Жди отца.
Никто никогда не бил моего брата ложкой по лбу. Это было неслыханным оскорблением. Вад рванулся вперед и заработал еще одну шишку. Я думал, что сейчас разыграется великое сражение, но ошибся. Вад вернулся на свое место и принялся за еду как ни в чем не бывало. Это было очень плохим признаком.
— Затем, — продолжал отец, — я научу их косить, делать кизяки, плотничать, кузнечить. Я сделаю из них людей.
Я ел квас с самым ироническим видом, на который был способен, но на душе у меня было скверно.
Кончив завтракать, отец сказал:
— Виктор пойдет со мной косить лебеду. А этот, нервный, пусть немного полечится на картошке. Норма — пять ведер. И попробуй не сделай.
В этот день мы впервые с братом разлучились. Вад покорно поплелся перебирать картошку (ох, не нравилась мне его сегодняшняя покорность), а мы с отцом стали собираться на косьбу.
Отец предусмотрел каждую мелочь. Он не забыл даже пришить завязки на мешки. Брусков для заточки косы он взял два, про запас. Тачку отец тщательно осмотрел, заменил сгнившую доску новой и смазал колеса. Делал он все это с явным удовольствием.
Когда мы уже собирались уезжать, из погреба показался Вад. Он тащил ведро с картошкой.
— Тяжело? — посочувствовал я.
Брат ничего не ответил, только засопел. Я посмотрел на него внимательно.
— Вад, не делай ничего сам. Слышишь? Я попробую с Ним поговорить.
Вад не ответил и потащил ведро в угол двора, где уже был настелен брезент. Я был твердо убежден, что он задумал что-то недоброе.
Отец косил как заводной. Я едва успевал набивать и относить мешки. Часа через два я совсем выбился из сил, а он и не думал останавливаться. Его спина впереди, в черных пятнах пота, продолжала двигаться, как маятник ходиков. Вправо, влево… Вжик… вжик. Вправо, влево… Вжик… вжик… Солнце страшно напекло мне голову, дышать было нечем.
В общем, когда мы присели передохнуть, я был сильно злой. Отец же посмотрел на солнце и сказал:
— Высоко. До вечера еще мешков пять набьем.
Мы сжевали по котлете из картошки и попили теплой воды из зеленой фляжки. У отца было хорошее настроение.
— Крестьянин, — начал он рассуждать опять на ту же тему, — должен уметь делать все. И косить, и пахать, и сеять, и хлеб печь, и кузнечить.
Потом он перешел к моей личности:
— В твои годы я работал не хуже отца. Даже подумывал отделиться. А ты мешок набить не можешь. Придется заново набивать.
У меня ломило все тело, и я с ненавистью следил за солнцем, которое не думало опускаться.
— Будете мне помогать каждый день. Надо крышу починить, кизяков наделать, лебеды насушить. Кроликов разведем.
Делать кизяки… разводить кроликов… Прощай, лес, речка, могила фрица. Это было ужасно.
— Видите ли (я никак не мог привыкнуть называть его на «ты»), в сущности вы правы — чтобы жить, надо работать. Но, чтобы хорошо работать, надо любить свое дело, надо иметь талант, призвание. А у нас призвания к крестьянскому труду нет. Поэтому мы согласны помогать вам по мере сил и возможностей, только это должно делаться на добровольных началах.
Отец выслушал меня невнимательно.
— А к чему же у вас есть талант?
— Я пишу стихи…
— Стихи? — Отец был удивлен.
Я прочел стихи, которые написал нищему.
Стихи, кажется, произвели впечатление на отца, он задумался, но потом сказал:
— Стихи не работа. Я хочу, чтобы ты был кузнецом, Кузнец — самая почетная профессия.
— Но вы забыли, что я этого не хочу.
— Захочешь. Любовь приходит во время работы.
Отцу, видно, надоел спор.
— Ну, поднимайся, пошли, — сказал он. — Время уже к вечеру. Брехать — не пахать.
Я понял, что выяснение отношений было бесполезной затеей.
— Я не пойду, — сказал я.
— Это почему же? — удивился отец.
— Эмансипация, — сказал я первое, что пришло в голову.
Отец был озадачен. Слово «эмансипация», видно, не было ему знакомо. Мы посидели молча.
— Ты любишь умничать, — буркнул наконец он. — А работать не любишь. Я заметил это сразу. Придется за тебя взяться как следует…
— Восприимчивость коры больших полушарий, — перебил я его, — зависит от внешних раздражителей, в частности от сигналов, падающих на заднюю стенку сетчатки.
— Ну и что?
— Как что? Получается градация интерпретаций.
Отец поднял на меня тяжелый, немигающий взгляд.
Он не знал, как поступить. С одной стороны, ему, видно, очень хотелось съездить мне по уху, с другой стороны — за ученость не бьют. Лицо отца налилось кровью.
— Ну, вот что! — крикнул он. — Хотите вы или нет: я пришел! Пришел — и все! Будете слушаться! Нет — буду драть ремнем. Умники!
— Император Веспасиан никогда не злился, — сказал я.
— Кто? — машинально спросил отец.
— Веспасиан. Римский император. Разве вы не слышали про него?
Воцарилось молчание.
— Ах ты…
Я вовремя увернулся от чугунной руки и отбежал в сторону.
— Вольности друзей, колкости стряпчих, строптивость философов нимало его не беспокоили. Ссыльный киник Деметрий, повстречав его в дороге, не пожелал ни встать перед ним, ни поздороваться и даже стал на него лаяться, но император только обозвал его псом.
Больше отец не мог выдержать. Он рванул за мной. Я припустился со всех ног.
Об императоре Веспасиане я узнал из разодранной книжки, которую нашел на свалке. Книга была с буквой «ять» и так понравилась мне, что я выучил ее наизусть. Там подробно рассказывалось о жизни Веспасиана и других римских императоров. Знать ее наизусть было очень удобно. Например, начинает человек оскорблять тебя, а ты ему цитату из жизни Веспасиана — раз: мол, император так не делал. Пока человек стоит с вытаращенными глазами, ты взял и спокойно ушел. Хотя цитаты были очень умные, они почему-то всех раздражали, а некоторых даже доводили до трясучки.
Однажды нас поймал в колхозном саду сторож и отодрал крапивой. Пацаны, когда отбежали на безопасное расстояние, дразнили и обзывали его по-всякому, а он лишь довольно смеялся. Но стоило мне сказать, что император Веспасиан так бы не сделал, сторож страшно разволновался и гнался за мною целый километр.
Император Веспасиан оказал довольно сильное влияние на мою жизнь. Благодаря ему я прослыл в школе ехидой и себе на уме, хотя ни тем, ни другим я не был. Но самое главное — я совершенно неожиданно попал в сложные отношения с нашей историчкой Марией Степановной, по прозвищу Мария Стюарт. Как известно, Мария Стюарт прославилась жестокостью. Мария Степановна мало чем от нее отличалась, разве что жила немного позже. От этой Марии Стюарт у нас весь класс стал психованный. Например, рассказывает пацан про какие-нибудь там племена, а Мария Степановна сидит да поддакивает — маленькая такая, добренькая: да, да, правильно, молодец, мол… А потом как вскочит, очками засверкает: в каком году такая-то битва была?
— В 1671,— врет пацан.
— Нет. В 1671 другое событие было. Какое?
— Варфоломеевская ночь, — ляпает пацан.
— Нет! Варфоломеевская ночь была не тогда. Ну- ка, вспомни, в каком году была она?
— До нашей эры, — делает последнюю отчаянную попытку пацан.
Мария Степановна так и впивается в него очками.
— А когда наступила наша эра?
— За триста лет до Варфоломеевской ночи, — выкидывает еще один финт пацан, но Мария Стюарт безнадежно машет рукой: садись, мол, «два», ничего не знаешь.
Пацан плетется к себе на место, а историчка ему вдогонку:
— Ты хоть год-то своего рождения помнишь?
Измученный пацан останавливается и начинает морщить лоб.
— Тысяча девятьсот… нет, тысяча восемьсот тридцать шестой…
— 1935,— подсказывают ему с места.
— 1935! — радостно кричит пацан, надеясь, что ему поставят за это тройку, но, конечно, бесполезно.
Даже у наших отличников по истории не было пятерок.
— Я не знаю на пятерку, — любила говорить Мария Степановна. — Да что я! Сам Пимен не знал!
Однажды я крепко подзалетел на жизнях королей, и меня все больше и больше засасывало в глубь веков. Я отчаянно метался от одного короля к другому, пока мне не пришла спасительная мысль. Лишь бы Мария Стюарт клюнула.
— Это было за две тысячи двести лет до правления императора Веспасиана.
Мария Степановна посмотрела на меня удивленно. Еще никто не делал таких бросков. Она взяла ручку и долго что-то высчитывала на промокашке.
— Нет, — сказала она. — Не попал.
Я замер.
— Да, не попал. Опять. А когда царствовал император Веспасиан? — все-таки не удержалась она от любимого вопроса.
— Веспасиан родился в земле сабинов, — начал я торопливым, срывающимся голосом, — близ Реате, в деревушке под названием Фалакрины, вечером, в пятнадцатый день до декабрьских календ, в консульство Квинта Сульпиция Камерина и Гая Помпея Сабина, за пять лет до кончины Августа…
Мария Стюарт глядела на меня стеклянными глазами, но все-таки по привычке выдавила:
— А когда… скончался… Август?
— Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу утра, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет.
В классе стояла такая тишина, что было слышно, как у Мишки возился в коробке таракан, которого он принес пустить в валенок кому-нибудь из девчонок.
— Так… — наконец опомнилась Мария Стюарт. — Садись. Останешься после уроков.
Класс захихикал. Первый раз за все время. Обычно на уроках Марии Стюарт царило гробовое молчание или раздавались всхлипывания провалившихся девчат.
После звонка меня окружили, жали руки, хотя до этого у меня были плохие отношения с классом, все из- за того же Веспасиана. Одно время мне даже из-за этого императора хотели сделать «темную».
После уроков я стал уныло бродить по коридору, поджидая Марию Стюарт. В голове крутились разные цитаты из жизни императора Веспасиана, но я не знал, какую из них лучше применить во время битвы с историчкой. Что битва будет, я не сомневался.
Но все получилось не так, даже еще хуже. Мария Степановна долго рассматривала меня в пустом классе, словно я был какой-нибудь заспиртованный змей. Потом она поднялась, взяла свой портфель и сказала зловещим голосом одну-единственную фразу:
— Ну, хорошо, Бородин.
И ушла.
Все три дня до урока истории я зубрил биографию Ричарда III по Шекспиру. Я знал, что битва не отменилась, она лишь перенесена на урок.
Пацаны очень сочувствовали мне и давали разные советы. Они даже изготовили для меня на полу возле доски шпаргалку. Достаточно было лишь посмотреть вниз (вроде ты задумался), и можно прочитать дату рождения и смерти любого короля. Но я знал, что меня никто не спасет, кроме Шекспира.
Мария Стюарт приберегла меня под конец, словно лакомый кусок.
— Ну, Бородин, иди, — сказала она совсем безнадежным голосом.
В классе стало тихо.
Я поплелся к доске. Мария Стюарт сидела тихонькая, скромненькая, прямо монашка.
— Что я вам задавала повторять? (Вроде бы не знает.)
— Средних королей.
— Ну вот… скажи-ка мне… Кстати, это не ты там, на полу, написал?
— Нет.
— Ну, все равно сотри.
Я взял тряпку и старательно затер цифры. Это была унизительная работа — ползать на четвереньках на виду у всего класса. Но я выше этого унижения. Я вынес это унижение безропотно.
— Так… спасибо… (Вежливая.) А теперь скажи, когда родился Людовик Четырнадцатый?
— За сорок лет до Ричарда Третьего, — сказал я.
Мария Степановна пододвинула промокашку и стала добросовестно высчитывать. Спешить ей было некуда: впереди еще добрая половина урока.
— Нет… не попал… Кстати, а когда царствовал Ричард Третий?
Мне этого только и надо было. Я пошел шпарить Шекспира. Мария Стюарт растерялась. Видно, она не ожидала, что я повторю прошлый фокус с Веспасианом. Следующего короля она задать мне не решилась.
— Хорошо, Бородин, садись… — сказала она. — Ты, видно, путаешь уроки. У нас здесь не литература, а история.
С этого дня у нас с Марией Стюарт началась игра в кошки-мышки. Я зубрил художественные произведения, где шла речь, о королях, царях, фараонах или императорах, и старался сделать так, чтобы историчка наткнулась на них во время своих вопросов, А Мария Стюарт хотела подловить меня на таком короле, чья жизнь не описана в художественной литературе.
Это была какая-то странная игра. Мария Стюарт вызывала меня почти на каждом уроке, но не ставила никаких оценок. Все это могло спокойно кончиться отчислением меня из школы, но я не мог остановиться.
Кончилось же другим: Мария Стюарт поставила мне за четверть «пять». Но перестала здороваться.
Отец так разозлился из-за Веспасиана, что гнался за мной до самой лощины. В лощине я нырнул в кустарник, пробежал немного знакомой тропинкой и забился в полуразвалившийся блиндаж. Там я просидел с полчаса, а потом спокойно отправился на минное поле.
Еще издали я увидел, что все в сборе. Дылда шагал по полю с лопатой и копал картошку, а Рыжий и Малыш пекли ее на костре. Костер сильно дымил. Дым тянулся по земле и смешивался с лесным маревом. Значит, будет дождь. Увидев меня, Дылда пошел наперерез.
— Ты где провалился? — закричал он еще издали. — Ждали-ждали и все сожрали. Это я уже по новой! Приезжал дядя Костя, такую требуху приволок!
— К нам пришел отец, — сказал я.
У Дылды опустились руки, и картошка из подола рубашки скатилась на землю.
— Какой… отец?.. — выдавил он из себя, хлопая глазами.
— Настоящий.
— Ваш, что ли?
— Ну да.
— А откуда он взялся?
— Из партизан.
— А-а…
Дылда никак не мог прийти в себя от этой новости.
Он смотрел на меня так, словно это я был партизаном.
— Теперь мы не будем приходить. Отец не разрешает.
Дылда молча собрал картошку, и мы пошли к костру.
Я еще никогда не видел его таким. Всегда он был очень спокойный парень.
Рыжий и Малыш вскочили.
— Брешешь!
— Лопнуть мне. Теперь они не будут приходить.
— А как же на горох сегодня хотели? — заволновался Малыш.
Пацаны страшно расстроились. Мы все лето были вместе и здорово сдружились.
Дружба наша началась так. Однажды мы с Вадом бродили по лесу и наткнулись на небольшую полянку. Увидев эту полянку, мы так и остолбенели. На ней цвела картошка! Густая, сочная, зеленая! Уже давно вокруг Нижнеозерска из съедобного не росло ничего сочного и зеленого. Даже яблоки-дички остались лишь в самых глухих местах, и за ними надо было ходить к черту на кулички.
Вад с ходу рванулся к картошке, но я его удержал. Недалеко от нас торчала почерневшая палка с прибитой дощечкой:
ОСТОРОЖНО!
МИНЫ!
Сержант Курилов.
Вот почему картошка была цела!
Мы обошли поле со всех сторон. Сержант Курилов был, видно, дядька аккуратный. Дощечки с надписью имелись на каждой стороне, даже на некоторых углах. Рыть картошку на заминированном поле было глупо, и мы, очень расстроенные, поплелись домой. Я уже решил рассказать об этом поле саперам, — может быть, они разрешат побыть во время разминирования и дадут нарыть немножко картошки, пока не приедут из сельпо.
Вдруг мы увидели трех пацанов. Они сидели возле костра и шуровали в нем палками. Пацаны были обросшие, в рваных майках, и я сразу понял, что это безотцовщина.
От костра вкусно пахло. Мы остановились и стали глотать слюнки. Пацаны тоже увидели нас.
— Вали, вали, — сказал рыжий пацан и зло посмотрел на нас.
— Картошку печете? — вежливо спросил я.
— Не твое дело! Топай! — еще больше разозлился Рыжий. Видно, это был очень нервный пацан.
— Копаете? И мин не боитесь?
— Дылда! — закричал Рыжий. — Дай вот этому большому в глаз! А я — маленькому!
— Ладно, — сказал добродушно длинный пацан. — Пусть себе идут. Только, братва, здесь не шатайтесь. Тут все наше.
— И минное поле ваше?
— Не… Оно ничейное… Мины там… Недавно коза подорвалась.
— Ну, раз так…
Я зашагал к минному полю.
— Стой? — заорали хором все трое.
— Куда ты?! — вцепился в меня Вад.
— Отстань! Знаю, что делаю!
— Дурак! Взорвешься! — переживал больше всех Рыжий.
Но я спокойно подобрал сучок, дошел до поля и стал копать картошку. Я уже догадался, в чем тут дело. Мне сразу показался подозрительным аккуратный почерк сержанта Курилова. Как же, есть у него время сидеть и выводить каждую буковку. И потом — где же это здесь подорвалась коза? Что-то я не увидел ни одной воронки, а глаз у меня на эти дела наметанный. Если поле заминировано, воронки обязательно будут, ставишь ты столбы или нет. Заяц там, волк или даже просто суслик — они читать не умеют, все равно проволочку кто- нибудь зацепит. Я уж не говорю, что троица не зря облюбовала себе это место. Кто бы это стал жечь костер возле минного поля, чуть ли не с краю? Разве что маменькины сынки какие. А эти, видно, ребята тертые, безотцовщина. Ловко они придумали: посадили весной картошку, а может быть, просто нашли посадку, поставили столбы — и сиди себе пеки картошечку все лето, еще и на зиму останется.
Я нарыл полный подол, наложил картошки в карманы. Вад стоял неподалеку и таращил на меня глаза: он ничего не понимал.
Безотцовщина встала из-за костра и двинулась ко мне. Наверно, все-таки будет драка. Лишь бы у них не оказалось ножей.
— Бей большого, Дылда! Бей! — закричал Рыжий. — А я другому врежу.
Рыжий подскочил в Ваду и замахнулся, но мой брат подставил ему ребро ладони, и Рыжий взвыл от боли. У Вада была железная ладонь. Он нарочно набил ее себе. Ходил целыми днями и стучал о различные предметы. Даже ночью, бывало, проснется и стучит.
— Это наша картошка! — пропищал третий пацан, лопоухий заморыш. — Дылда, чикни их ножичком! Чикни!
Такой маленький, а такой кровожадный.
Дылда колебался. Он пыхтел и вращал глазами то на своих, то на нас. Это был сильный пацан, но, видно, не очень находчивый. Положение было опасным.
— Но позвольте, — сказал я. — Еще совсем недавно вы говорили, что это поле ничейное, а сейчас вы утверждаете, что оно ваше, и собираетесь даже нас бить. Где же логика? Надо быть справедливым. Император Веспасиан всегда был справедливым. Ни разу не оказалось, что казнен невинный, — разве что в его отсутствие, без его ведома или даже против его воли. Гельвидий Приск при возвращении императора из Сирии один приветствовал его Веспасианом, как честного человека, потом во всех своих преторских эдиктах ни разу его не упомянул, но Веспасиан рассердился не раньше, чем тот разбранил его нещадно, как плебея. Но и тут, даже сослав его, даже распорядившись убить, он всеми силами старался спасти его: он послал отозвать убийц и спас бы его, если бы не ложное донесение, будто он уже мертв. Во всяком случае, никакая смерть его не радовала, и даже над заслуженной казнью случалось ему сетовать и плакать.
Цитату из жизни императора Веспасиана пацаны выслушали молча. У Малыша был какой-то пришибленный вид, да и остальные выглядели не лучше. Цитировать дальше биографию Веспасиана я не решился. Дылда пригладил себе затылок, исподлобья посмотрел на меня и сказал:
— Ну ладно, пошли есть картошку, небось погорела.
Мы, наверно, с полчаса молча ели картошку. Пацаны косились на. меня, но смотреть в глаза избегали.
— Ничего себе справедливый, — сказал Дылда наконец. — За болтовню кокнул.
— Императора нельзя называть плебеем, — пояснил я. — Это страшное оскорбление.
— Гад он, твой… Веспасан, гад, — убежденно сказал Дылда. — Ни за что кокнул человека.
— Пусть скажет, откуда он узнал эту муть? — крикнул Рыжий. — Шастает тут и треплет про царей! Может, он шпион!
— В милицию его! — пропищал Малыш. — А будет брыкаться — ножичком!
Я понял, что это совсем темные пацаны, и стал рассказывать про Веспасиана и других римских императоров. Сначала они ничему не верили, особенно похождениям Нерона, но потом, в отличие от взрослых, стали слушать внимательно. В общем, с того дня у нас началась дружба, и только Рыжий еще долго подозревал меня в том, что я или дурачок, или шпион.
А вообще эти трое ребята были что надо. Кровожадный Малыш оказался добрейшим пацаном, это он просто форсил перед остальными. Дылда хоть и туго соображал, но зато был парнем честным и добрым. Правда, вот Рыжий часто раздражался по пустякам, но у Рыжего получилась очень тяжелая жизнь: после войны в живых осталась одна бабка, и та недавно умерла. Рыжего забрали в детский дом, но он оттуда удрал. Сейчас его искали, и он жил здесь вроде бы как беглый каторжник.
Эти пацаны оборудовали хороший блиндаж, еда у них была, и они проводили время на этом минном поле не так уж плохо. Дома их не особенно ждали: про Рыжего я уже говорил, а Дылда жил у старшего брата, который только что женился и не очень волновался, если Дылда не приходил ночевать. Малыша же мать сама прогоняла из дому, так как в их комнате каждый вечер собиралась веселая компания.
Конечно, с минным полем они придумали здорово, хоть и не до конца: догадливый человек сразу мог определить, в чем тут дело. Но в Нижнеозерске очень боялись мин, а там, где начинается страх, кончается догадливость. Правда, один мужик привел саперов, те прочесали поле, ничего не нашли, свалили столбы, нарыли картошки и ушли. Конечно, когда этот мужик на следующий день явился с тачкой за картошкой, то столбы стояли на своих местах. И хоть мужик знал, что мин здесь нет, рыть не решился. На том дело и кончилось. Из взрослых тайну минного поля знал лишь почтальон дядя Костя, но он был у пацанов своим человеком.
Дядя Костя обычно появлялся под вечер. Еще издали было слышно, как он ругался, натыкаясь на коряги и стволы деревьев. Затем показывался велосипед с деревянными шинами, на котором восседал сам дядя Костя в рваной гимнастерке, но в новенькой фуражке с лакированным козырьком. Дяде Косте всегда хотелось соскочить лихо у самого костра, но это ему никогда не удавалось. Он или на большой скорости проносился по костру и поднимал целую тучу дыма и пепла, или плюхался прямо в костер. Потому что дядя Костя всегда был навеселе.
Жизнь дяди Кости делилась на две части — до Победы и после Победы. Всю войну дядя Костя, единственный почтальон на весь Нижнеозерск, носил похоронки (нам, принес тоже он). Дядю Костю боялись. Все понимали, что почтальон тут ни при чем, но те, кому он приносил похоронки, потом при встречах отворачивались, а некоторые плевали вслед. Даже собаки почему- то не лаяли на дядю Костю, а поджимали хвосты и забивались в подворотни. Никто не дружил с дядей Костей, никто не приглашал его в гости. В свободное время дядя Костя одиноко бродил по поселку, пугая людей.
Но после Победы все изменилось. Вместо похоронок дядя Костя стал носить письма о скором приезде солдат. Теперь, когда он приносил письмо, дядю Костю обнимали, целовали и подносили стаканчик. Письма приходили пачками, и под вечер почтальон выписывал по дороге на велосипеде восьмерки. Особенно хорошо дядю Костю встречали на мясокомбинате, потому что он доставлял почту прямо на рабочие места. Часто почтальона награждали требухой или другим каким мясом, и сторож в проходной смотрел на это сквозь пальцы.
К нам дядя Костя ездил из-за Малыша. Он хотел его усыновить. Он упрашивал Малыша каждый вечер, но Малыш не соглашался. Почтальон соблазнял его и супом из требухи, и контрамарками в кино (дяде Косте везде был свободный вход), и велосипедом. Но Малыш не поддавался даже на велосипед, потому что он все-таки ждал убитого отца. Тогда многие убитые приходили.
Мы долго не понимали, почему Малыш так ждет отца, а потом он рассказал нам сам. Однажды, — это было давно, когда Малышу еще было совсем мало лет, — он проснулся от плача матери. Малыш вскочил и выбежал в другую комнату. Там стоял высокий человек с белыми курчавыми волосами и обнимал мать. Малыш очень испугался, но мать, плача и смеясь, сказала, что это его отец и что его надо любить.
Белый курчавый человек отпустил мать, взял на руки Малыша и спросил, катался ли когда Малыш на большом, до самого неба, колесе.
— Нет, — ответил Малыш.
— А на самолете? — спросил человек.
— Нет, — ответил Малыш.
— А на пароходе?
И на пароходе Малыш не катался.
— Я тебя покатаю и на колесе, и на самолете, и на пароходе, — пообещал человек. — И на ослике, и на слоне. Мы целый год с тобой будем ездить и кататься. И еще мы залезем с тобой и с мамой на такую гору, откуда видно сразу два моря.
— Когда? Завтра? — спросил Малыш.
— Скоро, — ответил отец. — Ты только жди.
Утром заплаканная мать сказала, что отец приходил на одну ночь и что он ушел на войну и вернется не скоро. Но Малыш не поверил матери. Он терпеливо ждал отца и каждый день спрашивал у матери, сегодня ли он придет. Сначала мать плакала, а потом плакать перестала и один раз, когда Малыш спросил при чужом дяде, больно ударила его. С тех пор Малыш перестал спрашивать про отца, но даже сейчас, когда уже стал большим, продолжал ждать его.
Почти до вечера мы говорили о нашем отце, который свалился будто снег на голову.
Вдруг в кустах послышались треск и ругань совсем с другой стороны, чем всегда. Видно, дядя Костя сбился с дорожки и шпарил напрямик. Значит, сегодня он поддал как следует.
Но оказалось, что я ошибся. Просто дядя Костя был очень возбужден. Он довольно удачно соскочил с велосипеда и закричал, размахивая конвертом:
— Ну, кто будет плясать?!
Мы ошалело, уставились на него.
— Полевая почта! — пояснил дядя Костя. — Чей-то отец нашелся.
— Это мой! — заорал Малыш и побежал к дяде Косте.
Вскочил со своего места и Дылда. Глаза его впились в конверт. Даже Рыжий насторожился.
— На! — дядя Костя протянул мне конверт. — Скажешь матери, с нее магарыч. Да ты не рад, что ли?
Домой я возвращался очень неохотно. Предстояло продолжение разговора об императоре Веспасиане. Но дома не было блиндажа, где можно укрыться от увесистых аргументов отца. По дороге я прочитал письмо. Отец подробно описывал, что произошло с ним, как его ранило, как он попал в плен, как бежал в партизаны, как воевал во Франции. Он писал, что мать, наверно, получила похоронку, что прошло много времени и, может быть, у нее уже другая семья. Вот почему он решил не приезжать, а написать письмо. Он просил ответить быстро и откровенно. И еще он просил отдать кого-нибудь из нас. Теперь я вспомнил, что отец в первый же вечер спрашивал, получали ли мы письмо, а потом сам ходил встречать почтальона.
Я спрятал письмо в карман. А вдруг оно поможет выкрутиться?
Чем ближе я подходил к дому, тем медленнее передвигались мои ноги. Хорошо, если бы родители ушли куда-нибудь, например, в кино. Но отец не любил кино. Он говорил, что там все придумано.
Я открыл калитку и замер. Летняя печь посреди двора, на которой мы обычно готовили обед, была разрушена. Вокруг валялись перепачканные отцовские майки и трусы, до этого они сушились на веревке, привязанной к трубе печки. На кустах, как на новогодних елках, висели котлеты из картошки.
Я сразу догадался, что здесь произошло. Ваду приходилось таскать картошку мимо отцовских трусов и маек, и они, видно, все время напоминали ему об ударе ложкой по лбу. Наконец они так растравили его душу, что он решил их взорвать вместе с печкой. Наверно, Вад начинил порохом (у нас были солидные запасы) несколько консервных банок и бросил их вместе с дровами в печку.
Из дома слышались крики. Очевидно, там шла расправа. Я дернул дверь, но она оказалась закрытой. Тогда я влез на завалинку и заглянул в окно. Отец гонялся за Вадом по комнате со своим толстым трофейным ремнем и кричал:
— Признавайся, негодяй, ты взорвал? Ты зачем взорвал?
Мать металась между отцом и Вадом. Ее настроение менялось каждую минуту. То она кричала на отца:
— Хватит! Слышишь? Дорвался! Ты ему повредить что-нибудь можешь!
А то, все же прикрывая Вада собой, как наседка цыпленка, еще больше распаляла отца:
— Толя, всыпь этому зверенышу! Они и дом скоро спалят! Это же надо придумать — бомбу в печку бросить! Да не бей его ремнем! Ты лучше его за уши отдери!
Отец отбросил ремень, поймал Вада и стал трепать его за уши.
— Проси прощения, сопляк! Скажи, что в руки больше не возьмешь эту гадость!
— Ну, хватит тебе! У него и так уши длинные! — Мать оттолкнула отца и заплакала. — В кого же они, такие, уродились? Мать с отцом сил не жалеют…
— Я им покажу! Они у меня узнают! Каждый день буду пороть, как Сидоровых коз! — кричал отец, застегивая ремень.
Я спрыгнул с завалинки. На крыльцо вышел Вад. Уши его горели.
— Больно? — спросил я.
Но Вад только усмехнулся. Это была очень нехорошая усмешка.
— Пойдем на выгон футбол погоняем, — предложил я.
Вад покачал головой и усмехнулся второй раз. Эта усмешка была еще хуже первой.
— Пойду полежу; — сказал он.
— Ты собираешься мстить?
Вад усмехнулся в третий раз.
— Пойду полежу, — повторил он.
Когда я, натаскав в бочку воды, зашел в комнату, Вад лежал, отвернувшись к стенке, и как будто спал.
Я внимательно осмотрел комнату, но не нашел ничего подозрительного. Только у порога валялся маленький кусочек бикфордова шнура. Раньше его там не было.
— Вад, — сказал я, дотронувшись до его плеча, — ты заминировал? Может, не надо? А, Вад?
Брат не ответил.
Я долго не мог заснуть, ожидая начала военных действий. Что они начнутся, я не сомневался. Не такой человек Вад, чтобы простить сегодняшнее. На всякий случай я положил в карманы немного еды и лег спать обутым. Я заметил, что Вад тоже спал обутым.
Мирно тикал будильник, верещал возле печки сверчок, и под потолком пикировали комары. Дверь в соседнюю комнату, где спали отец с матерью, была открыта. Оттуда слышался шепот. Мать читала отцу мораль:
— Кто этак обращается с детьми? К ним подход нужен, а ты битьем да битьем. Озлобил их вконец.
— Сама же говорила…
— Надо постепенно… Огрубел ты на войне…
— Откуда я знаю, как с ними надо… Пришел, а старший уже совсем взрослый… Все знает, учит даже… Шел, думал — помощники есть, хату свою построим, козу купим, кроликов разведем. А тут…
— Поигрался бы с ними… Дети ведь… Да и не знают они тебя. Привыкли одни… Книжку, как с ними надо, почитал бы… Говорят, есть такие книжки…
— Может, и есть… Да после всего, что там было, чего насмотрелся… нервы не держат… — Отец помолчал. — Книжки… Меня отец кнутом драл… Вот и вся грамота…
— Ты не такой… ты хороший… Мы тебя так ждали… А потом, когда пришла похоронка… когда пришла похоронка…
— Не надо…
— Взяла… и не помню ничего… Головой об комод…
— Не надо…
Они то затихали, то снова начинали шептаться, и мать долго еще всхлипывала. И, чтобы успокоить ее, отец рассказывал, как бежал из плена. Он рассказывал каждую ночь, этому рассказу не было конца, потому что отец забывался и повторял по многу раз одно и го же, всегда с новыми подробностями. Особенно часто вспоминал он один момент. Они перешли линию фронта, развели костер, напекли картошки, достали заветную флягу спирта и отпраздновали конец четырехмесячным скитаниям. А ночью отец проснулся оттого, что на него кто-то смотрит. Это были гитлеровцы. Как потом их били сапогами, как вели старым путем в лагерь, как вешали, он рассказывал вскользь, но вот о том, как он проснулся и встретился с чужим взглядом и как это было страшно, он говорил каждый раз многословно, сбиваясь и повторяясь.
И тогда начинала его успокаивать мать. Обычно она рисовала картины нашего близкого будущего:
— Вот подожди… построим дом… Купим козу…
Услышав о козе, отец затихал, и они начинали придумывать козе имя и гадать, какая она будет.
Вот и сейчас маты шептала:
— Давай выберем со звездочкой на лбу.
— Вот еще… При чем здесь звездочка?
— У нее молоко жирнее.
— Чепуха…
— Спроси у любого пастуха.
Они заспорили о звездочке, но в это время посреди комнаты что-то зашипело и желтый столб пламени взвился вверх. Я удивился реакции отца. Из нашей комнаты было видно — он, как кошка, сорвался с кровати и растянулся на полу. Наверно, он это сделал машинально, как на войне, когда рядом что-либо взрывалось. Полежав немного, он встал и ничего не делал минут пять. Мать тоже ничего не делала, даже не плакала. В темноте белели их неподвижные фигуры. Порох сгорел, и малиновая консервная банка медленно остывала посреди комнаты.
Все-таки Вад жестокий человек.
— Ах, негодяи, вот негодяи! — пробормотал отец. — Где мой ремень?.. Я им сейчас… Где ремень?..
Пора было сматываться. Но Вад продолжал спокойно лежать на кровати, вроде бы все еще спал. Он даже немного похрапывал.
Слышно было, как отец шарил по стульям, ища брюки. Вдруг послышалось новое шипение, и под ногами отца полыхнуло. Он отскочил.
— Ах, негодяи!
— Толя! Не ходи! Они взорвут тебя! — закричала мать.
— Это не дети! Разве это дети?
При свете догоравшей консервной банки было видно, что отец вытащил наконец свой страшный ремень и идет к нам.
— Вад, бежим! — крикнул я.
Брат вскочил на кровати во весь рост. В руках он держал какой-то предмет. Чиркнула спичка.
— Смерть оккупантам! — крикнул Вад и метнул пылающую банку, как гранату. Горящий порох рассыпался по всему полу, преградив босому отцу дорогу.
Мы выскочили в сени. Задвижка была предусмотрительно отодвинута.
…В темном переулке мы остановились.
— Напрасно ты… — сказал я. — Надо было что-нибудь другое. Ему и так взрывы надоели.
— Ничего. Пусть знает, как со мной связываться, — буркнул Вад мстительно.
— Рекс! — вдруг воскликнул я. — Он выследит нас. Бежим к реке. Надо запутать следы.
И мы побежали к реке.
Я забыл рассказать про Рекса. Это немецкая овчарка. Она пришла с войны вместе с отцом. Когда он в тот вечер заглядывал в окно, овчарка, оказывается, уже вела подкоп в сени: она думала, что в доме немцы. Рекс воевал с отцом в партизанском отряде. Как рассказывал отец, Рекс прошел огонь и воду и может делать, что хочешь. Например, таскать раненых. Отец даже показал, как делает это овчарка. По его приказанию Рекс схватил отца за ногу и протащил по двору.
У нас с Рексом как-то сразу установились неважные отношения. Во-первых, он сжил со света нашего Шарика, очень преданную и добродушную собаку. Он отнимал у нее пищу, издевался каждый день и довел до того, что Шарик куда-то исчез. Во-вторых, он относился к нам очень пренебрежительно, вроде бы мы не высшие по сравнению с ним существа, У него не было даже простого уважения к человеку, исключая, конечно, отца (они очень нежно приветствовали друг друга по утрам, а уходя спать, отец говорил: «Спокойной ночи, Рекс», а тот отвечал: «Газ-гав» — и дергался, как ненормальный), По-моему, этот Рекс сильно подозревал, нас в чем-то, во всяком случае, он следил из своей конуры за каждым нашим движением, а если рядом оказывался отец, то этот «партизан» всегда стоял на предельном натяжении цепи, каждую секунду готовый рвануться и защитить своего любимца. Мне кажется, он принимал нас за фашистов.
Разумеется, мы платили ему полнейшим презрением. Мы вели себя так, будто его не существовало вовсе. Он это чувствовал и ненавидел нас еще больше.
Вот почему мы, не теряя времени, побежали к реке. Будь ты хоть сверховчаркой, а в воде ничего не найдешь. Все шпионы уходят от погони только по воде.
Несмотря на то что мы пришли на минное поле очень рано, безотцовщина уже была там в полном составе. На костре варилась требуха, возле возвышалась горка печеной картошки. Пацаны были в сырых от росы фуфайках.
— Я уж думал, вы больше не придете, — сказал Дылда. Он явно обрадовался нам.
— Еле вырвались. Отец выслеживает нас с овчаркой.
Мои слова произвели впечатление.
— Выслеживает? За что?
— Не нашли общего языка.
— Черт знает! — сказал Дылда. — Жили себе, жили, вдруг приходит человек, ты его и в глаза сто лет не видел, и начинает выслеживать тебя с собакой.
— И бить ложкой по лбу, — добавил Вад.
— Ну? — усомнился Рыжий. — Меня еще никто не бил ложкой по лбу. Я бы ему как ахнул назад.
— Ты не знаешь простых вещей, — сказал я. — Отцов бить нельзя. Отцов надо нежно любить.
— За что?
— Ни за что. Просто так положено.
— А по-моему, с отцом все-таки лучше, — пропищал Малыш и покраснел.
— Почему? — спросил Вад.
— Да так…
— Дурак, — сказал Вад.
— Ты не прав — вмешался я. — В принципе в каждой семье должен быть отец. Только к нему надо привыкать постепенно, с детства. А так — тяжело.
— Отец нужен, — упрямо повторил Малыш и опять покраснел. — Он бы учил всему…
— Чему? Картошку перебирать? — съязвил Вад.
— Что правильно и что неправильно… Вчера я ложку в столовой стянул… Мать сказала, что воровать грех. А сама с фабрики нитки приносит.
— Не своруешь — помрешь, — сказал Дылда голосом мудреца.
— Еду, конечно, воровать можно. А вещи?
— Мелкие.
— А до какой крупноты?
Этого никто не знал.
Утром, как всегда, заехал дядя Костя. Он был еще трезвый, а поэтому в очень плохом настроении. Мы угостили его печеной картошкой. Дядя Костя немного повеселел.
— Ну, так как, Малыш? — спросил он. — Когда-то надо о себе подумать. Не вечно же здесь тебе сидеть. Настанет зима, картошка померзнет. Дылда уйдет к брату, Рыжего к тому времени поймают. О Нероне (они, черти, прозвали меня Нероном) и говорить нечего… Небось, удрали?
— Удрали.
— Вот видишь. Раз удрали, два удрали, а потом как всыпет.
— Уже всыпал.
— И ты будешь всыпать? — спросил Малыш.
— А как же. Если за дело…
— Нет, я лучше подожду настоящего отца. Он если и выдаст, так не обидно.
Дядя Костя не рассердился.
— Ну, жди, жди.
— И чего ты к нему привязался? — усмехнулся Рыжий. — Если не хочет человек. Бери кого-нибудь другого. Можешь меня. Я пойду. А чего ж? На велосипеде кататься, суп с требухой жрать. Только если биться будешь, я сдачи буду давать.
Почтальон покачал головой.
— Нет, тебя я не возьму. Ты злой.
— А я и сам не пойду! — сказал Рыжий. — Мне отец-пьяница не нужен!
— Ты очень злой.
— Не твое дело!
— Перестань! — сказал Малыш. — Дядя Костя хороший. Только я все равно настоящего отца буду ждать…
— Ну и подавитесь своими отцами! — крикнул Рыжий. — Подумаешь, счастье! Вон Неронов с собакой выслеживает. Очень здорово!..
— Что ты треплешь! — перебил его дядя Костя.
— Дождались! Ха-ха! Бьет и травит собакой. Скажи ему, Нерон!
— Это не совсем так, — сказал я.
Когда я произнес эти слова, из кустов высунулась голова Рекса.
Вад считал, что расплата будет очень крепкой. Я тоже придерживался этого мнения. Мы были готовы ко всему. Плохо лишь, что расправа была отложена. Диктатор втолкнул нас в дом, закрыл на ключ, а сам с матерью куда-то ушел. Хуже нет, когда неприятные вещи откладываются.
Чтобы убить время, мы стали сочинять информационный бюллетень.
«ИНФОРМАЦИОННЫЙ БЮЛЛЕТЕНЬ ПОДПОЛЬНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ „БРАТЬЯ СВОБОДЫ“ ПОКУШЕНИЕ НА ДИКТАТОРА.
Вчера в двенадцать часов ночи по московскому времени в резиденции Диктатора раздался взрыв. Как стало известно из достоверных источников, неизвестный подложил под кровать Диктатора бомбу с часовым механизмом, которая взорвалась в назначенное время. Лишь по счастливой случайности венценосный сатрап остался жив. Известно, что Диктатор давно уже вызывает ненависть всего народа. Он прославился пытками, террором. Нет сомнения, что покушение повторится.
Б. С.».
Я размножил бюллетень в трех экземплярах и расклеил по комнате.
Затем Ваду пришла удачная мысль наложить в штаны книг: защита на случай, если отец воспользуется самым примитивным видом пыток — стеганием ремнем, хотя на это надежды было мало. Уж наверно он придумает что-нибудь похлеще.
Больше делать было нечего. Время тянулось страшно медленно. Наконец на дорожке показались родители. В руках Диктатора была большая хозяйственная сумка.
— Крапива, — догадался Вад.
Я покачал головой. За крапивой не надо было так долго ходить — она росла под забором.
— Что-нибудь похуже…
Но что — мы так и не могли придумать. На всякий случай Вад подложил в штаны еще книг.
Первый информационный бюллетень был повешен так, что бросался в глаза сразу же. Отец прочел его очень внимательно.
Потом бюллетень прочла мать. Тем временем отец направился к другому бюллетеню, но, увидев, что это одно и то же, читать не стал. Затем он поставил сумку на стол и приказал Ваду:
— Иди сюда.
Итак, первому предстояло Ваду… Мой гордый брат бесстрашно двинулся навстречу неизвестности, шурша книгами.
— Возьми там, в сумке.
Вад заколебался.
— Бери, бери, — сказал отец почти ласковым голосом.
Я бы не полез в сумку. Пусть лучше изобьет до полусмерти, чем лезть в сумку, где неизвестно что. Может, там какая-нибудь гадость вроде змеи или капкана. Но у моего брата была железная воля. Он закусил губу и рывком сунул руку в сумку. Я закрыл глаза, ожидая услышать вопль, но вопля не последовало. Когда я открыл глаза, Вад держал в руке резинового зайца и тупо смотрел на него.
— Нажми.
Уж сейчас-то наверняка что-то произойдет.
— Не нажимай! — крикнул я.
Но Вад уже нажал. Раздался писк. И больше ничего. Вад нажал еще раз. Опять писк. Мой младший брат нажал третий раз и осторожно поставил зайца на стол. Затем он исподлобья посмотрел на Диктатора. Все это было очень странно. Странно и непонятно.
— Этот заяц твой.
Мне показалось, что я ослышался. Ваду, наверно, показалось то же самое, потому что он уставился на отца еще тупее, чем на зайца. Еще никогда я не видел у моего гордого брата такого тупого вида.
— Можешь взять.
Вад осторожно взял зайца. Потом подумал и сказал:
— Спасибо.
Положение было какое-то идиотское. Еще никогда в жизни я не был в таком положении. Моя голова лихорадочно работала, но совершенно вхолостую.
— А теперь снимай штаны.
Я облегченно вздохнул, услышав эти слова. Значит, обычная порка. Да, но зачем было дарить зайца?
Между тем Вад с готовностью снял штаны. Видно, обычная порка, без всяких там фокусов, его вполне устраивала. Посыпались книги.
— Это что такое? — изумился отец.
Мать погладила Вада по голове.
— Бедненький…
— Ну, бей скорей, долго я буду так стоять? — довольно грубо спросил мой гордый брат.
Мать села на кровать и заплакала. Час от часу не легче. Отец не стал бить Вада. Он достал из сумки новые штаны. Штаны были великолепные. Из коричневого вельвета.
— Надевай! — скомандовал отец.
Мой брат недоверчиво надел их.
Затем отец вытащил яркую, в клеточку, рубашку, новенькие, хрустящие, пахнущие кожей ботинки, и через пять минут оборванец исчез, а вместо него стоял одетый с иголочки манекен. Мать даже зачем-то прикрепила к груди Вада голубой бант.
Затем наступила моя очередь. Мне отец вручил ремесленную форму. Был даже ремень с большущей пряжкой. Я лишь несколько человек видел в городе в такой форме, и то она у них была потрепанной.
Родители принялись вертеть нас во все стороны. Мы послушно вертелись. Мать ахала и охала.
— Какие вы у меня красавчики! — восхищалась она.
— Ну, а теперь давайте поиграем, — предложил отец. — Я буду серым волком, а ты, Вадик, козленком… Садись мне на спину.
Если бы нам вчера сказали, что Вад сядет верхом на Диктатора и он будет возить его по комнате, мы бы в лучшем случае рассмеялись.
Когда серый волк основательно взмок, он дал нам по кулечку конфет и сказал:
— А теперь до вечера идите куда хотите.
Мы постояли немного, а потом вышли на улицу.
— Чевойт он? Подлизывается, что ли? — спросил Вад. — На кой мне этот костюм? Меня не купишь.
Однако чувствовалось, что мой брат доволен. Правда, он тут же сорвал бант и бросил его в крапиву.
— Пошли сходим к бухгалтеру, — предложил я. — Вот удивится.
Мы отправились в банк. По дороге у окна парикмахерской мы остановились, потому что изнутри на нас таращили глаза два расфуфыренных типа. Вад показал им язык. Один из типов ответил тем же. Я погрозил ему кулаком. Другой погрозил мне. Мы презрительно отвернулись, та парочка тоже. Оказывается, это мы отражались в зеркале.
Мы пошли дальше. Прохожие пялились на нас. Особенно девчонки. Они даже шли задом наперед, лишь бы подольше видеть нас. Одна так засмотрелась, что наткнулась на столб.
Мы пошли быстрее, но лишь еще больше привлекли к себе внимание.
— Гляди, артисты приехали! — сказала одна тетка другой, показывая на нас.
Хорошо, что Вад догадался сорвать бант.
Когда мы вошли в тесную комнату бухгалтерии банка, все даже перестали работать. Семен Абрамович поспешно встал и вывел нас в коридор.
— Здравствуйте, Семен Абрамович, — сказал я.
— Здравствуйте.
Мы помолчали. Бухгалтер достал расческу и расчесался.
— Это… он вам купил?
— Ага…
Семен Абрамович пощупал мою ремесленную форму.
— Шевиот. Жарко небось?
— Нет, ничего.
— Тебе бы белый китель надо. Я когда ездил в область, видел. Очень красивый.
Семен Абрамович еще расчесался, обдул расческу я спрятал ее в карман.
— Как живете? Я слышал, он бьет вас?
— Да так, иногда…
— Чего врешь? — сказал Вад. — Не иногда. У меня видите, какие уши стали длинные? И «Робинзона Крузо» он разорвал. Говорит, мы с него берем пример.
— Ай-ай-ай! — покачал головой бухгалтер. — Робинзона жалко. А как… мать?..
— С матерью они заодно.
— Мать вы не обижайте… она у вас хорошая…
— Да мы ничего… С матерью жить можно…
Из дверей высунулась женская конопатая физиономия:
— Семен Абрамович, вас к телефону.
— Сейчас… Вы заходите, ребята…
Мы поплелись на улицу.
— Если бы он пришел чуть позже… — сказал Вад. — Представляешь, какой бы у нас был отец!
— Теперь что толку… Пошли на минное поле.
Если бы перед безотцовщиной предстал скелет фрица, увешанный с ног до головы пистолетами и фонариками «Даймон», то она, наверно, удивилась меньше.
— Привет! — сказал я, но ответа не получил. — Картошка есть?
— Есть… — выдавил Малыш, не отрывая глаз от клетчатой рубашки Вада.
Мы подошли к костру и взяли по картошине. Вокруг валялись кости, зола, и пришлось есть стоя. Безотцовщина глядела на нас во все глаза, словно мы действительно были артисты.
— Садитесь, — предложил Рыжий.
— Мы постоим…
— Костюмчики боитесь испачкать? — усмехнулся он.
— Ты угадал.
— Гдей-то вы слямзили? — спросил Дылда.
— Мы не слямзили.
— Это им отец купил, — догадался Малыш.
— Да?
— Да…
— С чего это он?
— Так положено, — опять сказал за нас Малыш. — Отец всегда все покупает.
Дылда подул в огонь.
— Суп будете?
— Нет, мы уже наелись.
— Мы хлеб с колбасой дома ели, — зачем-то соврал Вад. — И конфеты есть.
Мы протянули безотцовщине кулечки со слипшимися конфетами. Каждый осторожно взял по шарику и осторожно положил в рот.
— Сладкая, — удивился Дылда.
— А внутри варенье! — разгрыз Малыш. — Здорово!
— Дерьмо! — Рыжий выплюнул конфету в огонь.
— Еще хотите? — спросил я.
Дылда задумался.
— Угостите девочек, — сказал Рыжий. — Может, дадут послюнявить щечку.
— Пойдемте на горох, — предложил я.
— Костюмчики запачкаете, — опять съязвил Рыжий. До чего же злой парень.
— Ну, тогда мы пошли вдвоем…
— И я с вами! — вскочил Малыш.
— Разомнусь и я, — поднялся Дылда.
Лишь Рыжий остался сидеть у костра.
Не успели мы отойти, как послышался топот. Нас догонял Рыжий. Он тащил обмотанную тряпками каску.
— А как же супчик? — спросил он.
— Не надо. Спасибо, — вежливо поблагодарил я, удивленный такой нежной заботой.
— Требуете? Папина конфетка вкуснее?
— Почему же… Просто не хочется.
— А вы все же поешьте!
Рыжий опрокинул на меня каску. Остатки супа он аккуратно выплеснул на Вада. В тот же момент мой брат кинулся ему под ноги. Я схватил Рыжего за «шкирку». Но тот и не думал убегать.
— Бей! Бей! Паршивый Нерон! — закричал он.
Я не стал себя долго упрашивать. Рыжий стоял, как пень. Когда не получаешь сдачи, драться неинтересно.
Проклиная ненормального, мы стали счищать с себя суп.
Но тут Рыжий схватил земляной ком.
— Может, земличкой припудрить?
Ком угодил мне в грудь. Теперь возмутился даже Дылда.
— Ты что делаешь, псих? — закричал он.
— Я им еще не так! Нероны паршивые! Чтобы больше не приходили сюда! Дерьмо всякое будет ходить!
Вад схватил камень, но я не дал ему размахнуться.
— Не надо. Он тронулся. Пойдем помоемся на речку.
— Эсэсовцы! Черные эсэсовцы! — кричал нам вслед Рыжий. Он имел в виду мою черную ремесленную форму.
Мы тщательно постирали «эсэсовскую» форму, но было ясно, что ей настал конец.
— Прибьет, — сказал Вад, оглядев меня.
— Пошли на горох. Семь бед — один ответ.
Я надеялся, что родители уже спят и расправа будет отложена до утра. Но окна нашего дома были ярко освещены.
Я взобрался на завалинку и заглянул в окно. Отец сидел за столом и смеялся. Рядом с ним была мать. Она тоже смеялась. А напротив них сидел незнакомый человек со странным лицом, словно составленным из кусочков, как лоскутное одеяло, и рассказывал что-то, наверно, очень смешное, потому что ему удалось рассмешить даже отца. На столе лежало и стояло много всякой всячины, даже настоящая колбаса.
— Ну, чего там? — дернул снизу меня Вад.
Я помог ему подняться. Мой брат проглотил слюну.
— Пошли, — сказал он. — Будь что будет…
— Вот они! — сказал отец.
— Ах! — ахнула мать.
Я именно так все и представлял себе.
— Вот, полюбуйся, — сказал отец, обращаясь к человеку с лицом, похожим на лоскутное одеяло. — Сегодня продал свои золотые часы, одел их, а к вечеру — посмотри.
Гость, видно, был веселым человеком, но даже его наш вид привел в уныние.
— Да, — сказал он, разглядывая нас. — Ен киш нредом, река Хунцы.
Последняя фраза не была немецкой. Скорее итальянской.
— Друзья отделали?
— Ага…
— Ну, идите, будем знакомиться. Авес Чивонави.
— Вы итальянец?
— Ух, какие шустрые! С ходу определяют.
— Это дядя Сева, — сказала мать и засмеялась. — Он любит говорить наоборот.
Мне стало стыдно, что я попался на такую простую штуку.
— Сева Иванович, — перевел я медленно «Авес Чивонави».
— Совершенно точно. Кичтёл.
— Лётчик.
— Цедолом, — похвалил Авес Чивонави. — Тнанетйел асапаз.
Получилось у него это сразу.
— Ну, хватит, — сказала мать. — А то головы поломают. Они и так у них…
— Умники?
— Еще какие.
— Что вы понимаете под словом «умники»? — не удержался я.
— Грамотный, — подмигнул дядя Сева зеленым глазом.
— Запоем читает, — поддакнула мать.
Отец задвигался.
— Зато косу в руки взять не умеет.
— Анищвоцтозеб, — засмеялся дядя Сева. — Теперь научится. А такой змей, чтоб полететь можно, сделаешь?
— Нет…
— Эх вы, трюфели. Ну, завтра научу. А сейчас налетай на стол.
И дядя Сева вернулся к своим веселым воспоминаниям о том, как он пришел домой с войны, а жена его не пускает на порог — не признает. «Гражданин, что вам нужно?» — спрашивает она дядю Севу.
А дело в том, что на Авеса Чивонави три раза приходили похоронки, потому что он три раза сгорал в своем самолете. Похоронку пошлют, а тут оказывается, что на обгорелый скелет еще можно натянуть чужую кожу или пришить какую-нибудь чужую часть тела. Дядя Сева три раза полностью сменял свой внешний облик и в конце концов сам себя перестал узнавать.
Потом Авес Чивонави стал показывать нам свое тело. Оно все состояло из отдельных кусочков разного цвета и формы. Когда мать увидела тело брата, она сильно расстроилась и даже заплакала и сказала, что эта «змея» нарочно не признала своего мужа, так как побоялась принять увечного. Слово «увечный» очень не понравилось Авесу Чивонави, и он стал говорить, что никакой он не увечный, и попытался даже вскочить на стул, но не вскочил, а лишь разбил стакан. В общем, все стали кричать, смеяться, плакать одновременно, и мы с Вадом удрали на улицу, очень довольные таким исходом.
Мы сели на бревно так, чтобы ветер дул в сторону Рекса, и стали есть колбасу. Партизанская овчарка забеспокоилась, рванула цепью.
— Дай, дай, — сказала она угрожающе.
— Выкуси, — ответил Вад.
Он откусил маленький кусочек и бросил его специально с недокидом. Но Рекс не кинулся, что сделала бы обычная дворняжка, а лишь презрительно отвернулся.
Вад огорчился.
— Ну и гадкий пес, — сказал он. — Давай его отравим.
— Он за него знаешь что сделает?..
— Лучше бы Авес был нашим отцом. Правда, сильный парень?
— Ничего.
— Змея завтра научит делать.
— Ага. Прилетит на минное поле. Пацаны поумирают.
— Слушай, а давай вместе с ним фрица откопаем.
— Может продать.
— Не продаст.
— Пистолет ведь.
— Ну и что? Постреляем немного и сдадим в милицию.
— Цирф? — раздалось у нас за спиной. — Да еще с пистолетом? — Дядя Авес присел рядом на бревно. — И вы его еще не откопали? Эх вы, трюфели.
— Там глубоко, — сказал Вад.
— Ну сколько? Метр? Два? Мы для самолетов укрытия знаешь какие рыли? Река Хунцы!
Как-то так получилось, что мы все рассказали Авесу Чивонави. Другой взрослый обязательно махнул бы на эту слишком сомнительную историю рукой или просто посмеялся, но дядя Авес воспринял ее серьезно. Он загорелся немедленно идти раскапывать могилу.
— Только, чур, трюфели, никому ни слова. Поклянемся.
Мы положили руки одну на другую и поклялись. Вот это дядя!
Как ни осторожно мы искали лопату, фонарь, но мать сразу почуяла неладное.
— Куда это вы? — забеспокоилась она.
— Уникыдуказ урог.
— Отвечай по-нормальному! Голова уже трещит от твоей тарабарщины.
— За червяками. Ялд икбыр.
— Тьфу! — плюнула ласково мать. — Каким был шалавым, таким и остался.
Пока отец доливал в рассохшуюся бочку воды, мы потихоньку выскользнули на улицу. До могилы фрица было километра два. По самым достоверным сведениям, немец был похоронен на развилке лесных дорог. Там был насыпан холм и стоял деревянный крест.
Днем по дорогам ходили и ездили. Раскапывать могилу можно было лишь ночью или рано утром. Многие пацаны начинали было рыть, да не хватало духу. Но теперь с нами был настоящий летчик. Считай, пистолет и фонарик у нас в кармане!
По дороге у нас вышел небольшой спор. Сдавать пистолет в милицию или нет? Авес Чивонави сказал, что сначала мы должны поохотиться на ворон, так как вороны большое лакомство. Потом он стал рассказывать про пистолеты. По словам дяди Авеса, в его руках побывало около сотни немецких пистолетов, и все это оказалось дерьмом. Самые лучшие пистолеты — американские. Среди них есть такие, что стреляешь в одну сторону, а пуля летит в другую. Однажды дядя Авес обманул таким образом немцев. Как-то его захватили в плен. Дядя сделал вид, что кончает самоубийством, и направил пистолет себе в грудь. Но так как пистолет стрелял наоборот, то Авес Чивонави перестрелял всех фашистов и был таков.
Бывалый летчик рассказал еще несколько подобных историй и окончательно понравился нам. Детство младшего брата матери оказалось не менее интересным, чем у нас. Например, он гонялся за орангутангами, которые, сбежали из зоопарка. Дядя так увлекся, рассказывая об орангутангах, что чуть не свалился в могилу фрица, которая была уже немного откопана.
— Пистолет здесь, я чувствую! — заявил Авес Чивонави.
Он поплевал на ладони и три раза копнул. Лопата заскрежетала.
— Вот видите? Река Хунцы…
Дядя копнул еще раз. Но тут послышался топот, и из темноты выпрыгнул Рекс, а за ним отец.
— Уф! Еле догнал! Червей копаем? А я решил собаку прогулять. Давай помогу, Сева Иванович, тебе нельзя после ранения. Посветите мне.
Отец взял из рук Авеса лопату, спрыгнул в яму и принялся рыть, как бульдозер.
Мы уныло наблюдали за ним. Сейчас отец откопает фрица, и плакали пистолет с фонариком. Дядя Авес, видно, тоже здорово расстроился. Он продолжал вспоминать разные веселые истории, но я видел, что он сильно огорчен.
К счастью, червей оказалось много, и мы довольно быстро набрали их целую банку. Потом мы под конвоем отправились домой. По дороге мы потихоньку договорились с дядей Авесом встать пораньше, чтобы все-таки откопать фрица.
Утром нас чуть свет разбудил дядя Авес. Признаться, я уже забыл о могиле, но бывший летчик оказался не из таких.
— Трепачи! — шипел он на нас. — Чтобы еще когда с вами связался… Живо одевайтесь!
Однако, когда мы с большим трудом оделись, дверь оказалась закрытой на ключ, а ключ неизвестно где.
Пришлось будить мать. Где ключ, мать не знала. Значит, его спрятал отец. Мы долго препирались, кому из нас будить его, и, наконец, выбор пал на дядю Авеса, имеющего на правах гостя парламентскую неприкосновенность.
— Толя, — сказал дядя, щекоча торчащую из-под одеяла грубую желтую пятку, — Толя… мне надо выйти… Где ключи?
Мы в это время притворились спящими.
Отец причмокнул губами и утянул пятку под одеяло. Щекотать было нечего. На поверхности оставалось лишь одно ухо. Разве кто решится дернуть Диктатора за ухо? Но Авес Чивонави недаром был летчиком и три раза горел, да не сгорел. Он отважно взялся за ухо и слегка трепанул его.
— Толя… Река Хунцы…
В следующее мгновение железная клешня замкнулась на его запястье. Я удивился быстроте реакции. Что значит быть разведчиком…
— Что? — спросил отец, не выпуская руку, отважившуюся схватить его за ухо.
— Чюлк, — машинально пробормотал дядя Авес, но тут же поправился — Ключ у тебя?
— Вы на рыбалку?
— Ага, — сказал дядя Авес, не подумав.
— И я с вами. Давно хотелось порыбачить. Удочка найдется?
И чего он к нам привязался?
Рыбу мы ловили до самого вечера, хотя с первого взгляда каждому было ясно, что мы встали на месте, где никакая уважающая себя рыба клевать не будет. Мы ловили здесь нарочно, чтобы наказать отца. Но отец не замечал этой мести. Устроился под ветлой и просидел весь день, глядя в воду вместе со своим Рексом. Что они там видели, не знаю, но когда крючок зацепился за траву и малоопытному рыбаку могло показаться, что клюнула крупная рыба, он даже не пошевелился, Значит, он или шаху на этом деле съел, или просто дурак, хотя так думать про отца и нельзя, но уж больно он нам надоел.
Фрица мы бы, конечно, рано или поздно откопали (не может же отец таскаться за нами по пятам день и ночь), но тут начались очень серьезные события, и нам стало не до фрица и других детских игрушек.
Отец решил, что нам надо уехать из Нижнеозерска. Никто не ожидал такого фокуса.
В пользу переезда отец приводил следующие доводы. Во-первых, он никак не мог найти в Нижнеозерске работу: его здесь никто не знал (до войны мы жили в другом месте), а документов у отца пока никаких не было, лишь одна справка, что он воевал в партизанах. Во- вторых, он боялся, что мы рано или поздно взорвемся, так как «здесь полно мин, снарядов и всякой гадости». И, в-третьих, нечего есть. На этот третий довод отец упирал особенно сильно. Отступая, немцы взорвали в Нижнеозерске все, что можно было взорвать, увезли все, что можно было увезти, и поэтому цены буквально на все были аховские.
В Утином же, родине отца, немцев не было, земля плодородная, народ зажиточный, кругом сады, в пруду столько рыбы, что сунь палец — укусит. Об утках же и говорить нечего, потому село и называется Утиным. Железная дорога далеко, а значит, спекулянтов, воров, урок нет. В километрах ста от Утиного начинается вообще глухомань, где люди ведут натуральное хозяйство. Пшеница там что песок речной, а козы стоят столько же, сколько кошки (это было козырной картой).
А главное, в этом селе отца знают как облупленного и он сразу сможет устроиться на работу. Ну, разумеется, взрывчатых веществ там нет, а потому мы, может быть, умрем своей смертью.
Все это мы узнали в «кроватном парламенте», то есть подслушали ночью разговор в соседней комнате, когда обычно обсуждались все наши семейные дела.
Потом вопрос был вынесен на всеобщее голосование, и голоса распределились следующим образом.
Мать:
— Я здесь привыкла. У меня хорошая работа (мать работала стрелочницей на станции), а там железной дороги нет, и работы для меня нет.
Я:
— Здесь хорошая библиотека, театр, цирк летом приезжает, а там деревня зачуханная. Если я вам в тягость, я могу дома не питаться, умный человек всегда себя прокормит. В Утиное добровольно не поеду.
Вад:
— Чихал я на нее.
Дядя Сева (совещательный голос):
— Речки там нет, леса нет, станции нет, а значит, и пива нет. Где же человеку отдохнуть? Я весь больной, я отдыхать сюда приехал.
Выступление Авеса Чивонави и вовсе обострило отношения между родителями.
— Только его не хватало, — выступал ночью в парламенте отец. — Сами крохи добираем.
— Как тебе не стыдно! — горячо возражала мать. — Человек весь больной! Ему отдых нужен и хорошее питание, а ты его гонишь! Куда он пойдет?
— Я его никуда не гоню. Но у меня дети голодные. И так последним делимся. Сказал — три дня погостит, а теперь, оказывается, с нами думает уезжать.
— Значит, ему здесь понравилось.
— Мало ли где мне понравилось.
— Он мой брат.
И так далее. До бесконечности.
Однако примерно через неделю парламентская борьба закончилась победой отца. Обычная история, если в стране диктатура.
Вечером, после ужина, когда все были в сборе, отец провел повторное голосование.
— Надо ехать, — сказал он, ковыряя в зубах щепочкой от спичечной коробки, — деньги тают, как вода.
— Вода не тает, — поправил я.
— Молчи! — закричала мать. — Слово не дают сказать. Яйца курицу стали учить!
— Я все-таки не понимаю, — дядя Авес подтянул свои слишком просторные галифе и зашагал по комнате, — зачем отсюда уезжать? У нас хороший государственный дом, рядом станция, речка, лес. Нет работы? Пока можно заниматься огородом, развести курей. Если на каждого по десятку курей, то и то уже… сорок и Вадику пятерку…
— Чихал я на них, — сказал Вад, стуча ребром ладони по столу.
— Если даже мы будем снимать по тридцать яиц в сутки… это… это…
Дядя Авес очень возбудился и забегал по комнате.
Если по сотне за десяток… Это четыреста пятьдесят рублей!
— Мои пять не считайте, — предупредил Вад.
Отец перестал ковырять в зубах.
— Ты извини меня, Сева Иванович, но ты морозишь глупость.
— Почему глупость?
— Потому.
— Что, трудно развести курей? Всегда свежие яички. — Дядя Авес стал так сильно дергать галифе, что пуговица с треском отлетела.
— Ты не волнуйся, Севочка, — ласково сказала мать. — Надо ехать. У нас денег совсем нет. А там продукты дешевые.
— Но там глушь! Ни речки, ни леса, ни пива! Мне врачи прописали пиво три раза в день.
— Сами сделаем.
— Это черт знает что, — пробурчал отец.
Дядя Авес расстроился еще больше.
— Что это за пиво, самодельное? Река Хунцы… Лес, может, ты тоже сделаешь?
— Ну, все. — Отец хлопнул ладонью по столу и встал. — Собирайтесь. Через неделю выезжаем.
— Позвольте! — воскликнул я. — Ведь голосование явно показало, что большинство народа не идет за вами. Зачем же узурпировать власть? Император Веспасиан…
Хотя отец уже немного привык к таким монологам и почти не реагировал на них, но сейчас был, видно, сильно раздражен. Совершенно неожиданно он схватил меня за ухо и очень больно трепанул.
— На новом месте я возьмусь за вас. Будет тебе Веспасан. Совсем обнаглели.
— К наружному блеску он нисколько не стремился.
— Перестань огрызаться! — закричала мать. — Доводят отца и доводят.
— …измученный медленным и утомительным шествием, не удержался, чтобы не сказать: «Поделом мне, старику: как дурак, захотел триумфа».
Вад, продолжавший стучать ребром ладони по столу, насторожился:
— Как дурак, захотел тримфа, — повторил он задумчиво. — Как дурак, захотел тримфа… Как дурак…
Отец подскочил к нему и схватил за шиворот.
— Ах ты, чертенок!
— Как дурак… Как дурак… тримф…
Отец размахнулся, чтобы дать подзатыльник, но Вад успел подставить свою ладонь. Отец поморщился.
— Как дурак, тримф.
— Негодяй.
Отец и Вад смотрели друг другу в глаза.
— Как дурак, тримф.
— Не смей так на отца! Толя! Дай ему как следует! Выпори как Сидорову козу! Бей, я не буду заступаться! Что же это за дети… — Мать заплакала.
— Как дурак, треф.
— Ничего, скоро уже… потерпи, — сказал отец и отвесил Ваду в лоб щелчок.
Голова Вада отозвалась гудением чугуна. Я невольно засмеялся. Мой брат вскочил и кинулся на отца.
— Не бей в голову! Слышишь? А то дураком станет! Возись тогда! — крикнула мать и вклинилась между отцом и Вадом.
— Он и так дурак. Ты все потакаешь. — Отец вышел из дому, хлопнув дверью.
Вад сел на пол и затянул бесконечное:
— Как дурак треф, как дурак треф, как дурак треф, как дурак треф…
Дядя Авес взял иголку и стал пришивать пуговицу к брюкам, тактично повернувшись к нам задом.
Так закончилось повторное голосование по вопросу о переезде в Утиное.
Ухо у меня горело и взывало к мести. Я выбрал укромное место за сараем и стал писать информационный бюллетень по поводу последних событий. Бюллетень назывался «Голос большинства» (я, Вад и дядина половинка). Месть — сладкая вещь. Я так увлекся, что не сразу услышал, что кто-то пыхтит и топчется у меня за спиной. Обернувшись, я увидел хромого бухгалтера.
— Здравствуйте, — сказал бухгалтер (как приятно, когда тебя называют на «вы») и стал рыться в карманах. Наконец он извлек сахарного петуха на палочке.
— Спасибо.
— Пожалуйста. Нате… вот еще… брату.
Я поблагодарил и за второго петуха. Воцарилось молчание. Бухгалтер вытащил расческу и расчесался.
— Вы… я слышал… уезжаете…
— Уезжаем, Семен Абрамыч.
На бухгалтера было приятно смотреть. Новый, в полосочку костюм, в кармашке пиджака очки, расческа, набор цветных карандашей, волосы гладко причесаны. Разговор вежливый, уважительный.
Семен Абрамович еще раз причесался, потом откашлялся.
— К вам просьба есть… Так сказать, окажите любезность в передаче вашей мамаше вот этого…
Бухгалтер протянул мне аккуратно склеенный из листов какой-то бухгалтерской книги плотный конверт.
— Хорошо, Семен Абрамыч.
— Только, так сказать, чтобы… никто не видел… И спросите, какой будет ответ…
На конверте красивым почерком было написано: «Анне Андреевне Бородиной в собственные руки». Я спрятал конверт под рубашку и пошел домой. Отец сколачивал во дворе ящик. Он не обратил на меня внимания. На крыльце сидел Вад и, уставившись в одну точку, тянул:
— Какдуртре, какдуртре, какдуртре, какдуртре. — Вот во что превратилась красивая фраза: «Как дурак, захотел триумфа». Голос у Вада был уже сильно хриплым.
— На вот, пососи, — я протянул брату петуха, но он даже не пошевелился.
Мать мыла посуду. Она сердито гремела железными тарелками.
— Явился, огрызальщик? Когда ты кончишь доводить отца?
— Велено передать в собственные руки.
— Что там еще?
Мать осторожно взяла конверт. Прочитав первые строки, она выронила письмо и заплакала.
— Что он пишет? — спросил я. — Зовет к себе?
— Не твое дело. Чтобы больше не смел у него ничего брать! У нас есть настоящий отец…
Я хотел показать отцовское письмо. Я давно ждал подходящего момента, чтоб показать его, но у матери был такой расстроенный вид, что мне стало жалко ее.
На крыльце послышались шаги. Мать торопливо спрятала конверт за пазуху. Отец подозрительно посмотрел на меня:
— Опять умничаешь?
Я вышел во двор, Вад продолжал тянуть «какдуртре». Ребром правой ладони он стучал о железную скобу. Я еще раз попытался всунуть ему петуха, но безуспешно.
За сараем на бревне сидели хромой бухгалтер и дядя Авес и вслух читали информационный бюллетень. За последнее время они сильно сдружились.
— «Пе-ре-езд… в лишен-ные цивилиза-ции мес-та из-за при-хо-ти Дик-та-то-ра, — по складам читал дядя Авес, — ли-шен вся-кого смыс-ла…»
— Лишен, — поддакивал бухгалтер.
Увидев меня, бухгалтер встал и расчесался.
— Плачет, — сказал я.
— Молодец. — Дядя Авес похлопал бухгалтера по плечу. — Плачет — это уже хорошо. Я еще с ней поговорю. Никуда мы отсюда не уедем. А сейчас пошли выпьем. У тебя есть деньги?
— Сотня.
— Отлично! Еще и на закуску хватит!
Бухгалтер пошевелил губами.
— Даже сорок три копейки останется.
— Возьмем на них хамсы.
Вечером дядя Авес пришел сильно навеселе. Он вызвал мать во двор, и они там долго шептались, причем мать вытирала глаза подолом платья. Отец сидел хмурый. По-моему, он о чем-то догадывался.
За ужином мать, глядя в окно, вскрикнула и выронила ложку. Я посмотрел туда и увидел бледное лицо бухгалтера с приплюснутым к стеклу носом.
От неожиданности я тоже выронил ложку. Отец обернулся.
— Что за черт! — вскочил он.
Лицо с приплюснутым носом исчезло.
— Видение, — хихикнул дядя Авес.
Отец торопливо вышел из комнаты. Слышно было, как он ходит под окнами.
— Слышь, иди за Абрама… то есть Семена, — начал дядя Авес, мигая сонными глазами. — Бухгалтер, красавец мужик, домище какой… А этот…
— Перестань при ребенке…
— Рожа, как у цыгана… Страшилище морское. Издеватель млекопитающий…
Дядя Авес задумался, изобретая очередное ругательство, но в это время дверь хлопнула и появился отец, таща упирающегося, посиневшего Вада.
— Какдуртре, какдуртре, — хрипел Вад.
— Замолчи, идиотик! — крикнула мать. — Глотку порвешь!
Она взяла ложку и стала насильно пихать Ваду в рот картошку.
— Ешь — не хочу, хочу — не ешь, — сострил дядя Авес.
— Выйдем, Сева Иванович, — сказал отец.
— Зачем?
— Покурим.
— Я некурящий. У меня легкие никудышные.
— Ничего, пара затяжек не повредит.
— Не хочу курить. Я спать хочу.
Дядя Авес стал снимать сапоги, но отец вежливо взял его под локоть. Вернулись они очень скоро. Сонного вида у дяди Авеса как не бывало. Дядя был взъерошен и возбужден. Одно ухо у него горело. Не говоря ни слова, дядя полез под кровать за своим чемоданом.
— Ты куда? — взволновалась мать.
Дядя Авес раскрыл чемодан и стал заталкивать туда свои вещи.
— Ты что с ним сделал? — закричала мать.
— То, что надо, — ответил отец, снимая толстые трофейные ботинки.
Затем он разделся и лег на кровать, отвернувшись к стене.
— Харя! — вдруг выкрикнул дядя Авес. — Подумаешь! Кто ты есть? У меня все части еле пришиты, а он по уху! Кто ты такой? Ну, кто ты такой? Нужен мне твой дом паршивый? Подавись им!
Дядя схватил чемодан и поволок его к выходу.
— Сева! — кинулась мать.
Но дядя Авес вышел, изо всех сил хлопнув дверью. Мать побежала за ним. Вернулись они через полчаса. Дядя Авес, ворча, стал распаковывать чемодан.
— Хочешь, чтобы было все по-хорошему, река Хунцы, чтобы лес и станция была, а за это по уху бьют и из дома гонят.
Проснувшись ночью, я услышал тихий разговор, доносившийся из комнаты родителей. Разговор шел о дяде Авесе.
— Летчик, три раза горел, а ума — на копейку. Учит ребят всяким гадостям. Могилу хотел раскопать. Связался с бухгалтером… подбивает его. Что у тебя с ним было?
— Ничего… Чай ходил пить…
— Хватит, отходил…
— Я ему так и сказала…
— Это все Севка! Придурковатый какой-то.
— Как ты не поймешь… Счастье какое… И муж, и брат в один год из мертвых воскресли… Конечно, он немного странный, но ты уж прости его. Он ведь мой брат…
Я думал, что после вчерашних событий дядя Авес будет дуться целую неделю, но ошибся. Дядя встал в бодром настроении, надел свои галифе и, напевая «Потому, потому, что мы пилоты…», отправился во двор умываться.
— Слей мне, — попросил он.
Я взял ведро, кружку и вышел вслед за дядей. Авес Чивонави козлом скакал по двору.
— Давай, давай и ты! Нечего лениться! В здоровом теле здоровый дух.
Я старался не смотреть на дядино «здоровое» тело.
Сделав зарядку, Авес Чивонави смочил себе лицо и грудь, покрытую жиденькими волосами, и стал бодро вытираться.
— Не вешай нос, трюфель, понял? Ничего у него не выйдет! А не то уйдем все к Абраму. Видал, какой домище? Ишь моду взял… по уху…
Авес осторожно потрогал ухо и затрусил к дому, хлопая галифе. Навстречу ему вышел сонный Вад.
— Выспался, трюфель? Фрица откапывать пойдем?
Вад открыл рот, но оттуда послышалось лишь клокотание. Что-то наподобие «Кр-р-р».
— Смажь постным маслом, — посоветовал дядя. — Очень помогает.
Подготовка к переезду шла полным ходом. Отец привез доски и принялся сколачивать из них ящики. Нам на личные нужды он выделил старый фанерный чемодан.
— Все, что сюда войдет, возьмем. Что не войдет, бросьте. И так полно всякой дряни.
Этот-то чемодан и навел нас на мысль о побеге. Раз все будет при нас, значит, достаточно перенести чемодан на другую платформу — и прости-прощай Утиное.
Мы долго спорили, поделиться этой мыслью с дядей Авесом или кет, по потом решили не говорить ему ничего, потому что хоть он и малый свой в доску, но взрослый, а взрослым особенно доверять нельзя.
Мы тщательно продумали, чем набить этот чемодан. Прежде всего надо положить порох, тол, несколько фаустпатронов и обязательно петарды. Ведь мы удерем в местность, где войны не было, а значит, эти штуки должны цениться на вес золота. Пацаны, которые приезжали к нам из других мест, прямо трусились при виде этого богатства. Они сдуру отдавали за него школьные портфели, чернильницы и даже общие тетради. Они вроде бы становились безумными: не надо им ничего, лишь бы взрывать, взрывать, взрывать…
На случай, если отец вздумает заглянуть в чемодан, мы замаскировали всю эту штуку тряпьем, книгами, школьными принадлежностями. Я продал на базаре три ведра картошки с минного поля, и у нас оказалось немного денег.
Не готовился к переезду один дядя Авес. Он серьезно взялся за дело. Целыми днями дядя просиживал в банке, мешая бухгалтеру работать, а вечером тащил его на станцию, в буфет.
Однажды, покупая отцу папиросы, я услышал, о чем они там разговаривают.
Буфет, бывший угольный склад, находился рядом со станцией.
Дядю я увидел сразу же, как только вошел. Они с бухгалтером сидели на бочках возле двери. Дядя сидел верхом и очень напоминал кавалериста. Он размахивал вилкой, как саблей.
— Трюфель ты! — кричал красный и взъерошенный Авес. — Он ее увозит насильно! Телок ты, а не мужик! Я три раза сгорал в самолете! На мне все тело чужое! И то я не побоялся, плюнул ему в харю его краснорожую!
Бухгалтер сгонял с бледного лица ребром ладони пот и бормотал;
— Не умею я драться… Еще синяк поставит, а у меня клиенты… Я лучше напишу жалобу в уличком.
— Напиши! Только обязательно напиши! Пусть его поразбирают, река Хунцы!
Я думал, они треплются, но вскоре на имя отца пришла повестка с приказом явиться в уличком такого-то числа, во столько-то, имея при себе паспорт, военный билет и запас продуктов на три дня (уличком пользовался бланками военного комиссариата). Повестка так и начиналась:
«ПРИКАЗЫВАЮ
Явиться в военный комиссариат (зачеркнуто), уличком».
На месте подписи «Военный комиссар А. Винников» стоял крестик, так как председатель уличкома бабка Василиса, по-уличному Дранакошка, была неграмотной. Отец долго изумленно рассматривал повестку, а потом перешел улицу (уличком располагался напротив нас, а чтобы опустить повестку в почтовый ящик, Дранакошке пришлось протопать три квартала), постучал в вечно закрытые ставни председателя уличкома и крикнул:
— Ты что, совсем ошалела?
— Чавой-та? — вышла бабка Дранакошка и приставила ладонь к уху.
Отец разорвал повестку, погрозил бабке кулаком и ушел.
Однако на следующее утро в нашу калитку постучался уличком в полном составе. Неграмотная Дранакошка жалась в хвосте, — наверно, она и не понимала, что происходит. Заправляла всем секретарь уличкома, бойкая, нервная Катерина Приходько, по-уличному Злючка. Увидев целую толпу, отец удивленно опустил топор, которым забивал ящики.
— Ты чего ж это не являешься по вызову уличкома? — закричала Злючка, размахивая листом бумаги, на котором было крупно написано «Протокол №…». — Василиса, скажи ему!
— Ась? — навела на нее ухо Дранакошка.
— Ну-ка, пошли, голубчик! Отвечать будешь перед уличным судом, за что жену свою истязаешь!
— Проваливайте, — сказал отец.
Злючка подняла левое колено и занесла слово «проваливайте» в протокол.
Члены уличкома, острые на язык бабы, — за то их и избрали, — загалдели все разом. Получилось гудение, как на толкучке.
Отец подошел к Рексу и стал отстегивать ошейник. Возле калитки создалась очередь, которая исчезла очень быстро. Но заседание уличкома продолжалось за плетнем. Об этом можно было судить по нервным выкрикам:
— Кулак!
— Пленный!
Были и такие выкрики, которые неудобно здесь приводить. Их, наверно, не записала даже Злючка, которая строчила протокол, попеременно поднимая колени (я видел в щель).
— Постановили! — выкрикнула она примерно через час. — Гражданину Бородину разойтись с гражданкой Бородиной по причине истязания. В противном случае дело передать в народный суд! Пошли, бабоньки!
— Заходите еще, Рексом угощу! — крикнул отец им вслед.
Но он недооценил силы уличкома. На следующий день к нам пришел участковый милиционер Григорий Иванович и очень долго разговаривал с отцом. Григорий Иванович был дядька добродушный и любил поговорить, но все-таки больше полутора часов он не разговаривал, а тут проговорил целых три, что свидетельствовало о важности дела.
Отец решил ускорить отъезд.
Или с билетом получалась какая-то неувязка, или отец сделал это нарочно, но о том, что мы сегодня уезжаем, он объявил часов за пять до отъезда. Больше всего был поражен дядя Авес. Он заметался по двору, срывая свои сушившиеся майки и трусы, таскал с места на место чемодан. Затем дядя помчался в банк, к бухгалтеру, зачем-то привел его с собой, и тот с испуганным видом смотрел через плетень, как отец выносит из дому ящики с вещами.
— Так ты едешь с нами или нет? — спросил отец дядю Авеса.
— Еду, — буркнул дядя.
— А как же хромой друг?
Но дядя молча проглотил ехидство.
У нас с Вадом чемодан был уже уложен, и мы побежали прощаться с Нижнеозерском. В первую очередь, конечно, мы отправились на минное поле. Там мы не были целую вечность.
Еще издали запахло дымком, — значит, пацаны там. Однако у костра сидел лишь один Дылда. Новость, что мы уезжаем, Дылда выслушал довольно равнодушно.
— Я тоже скоро отчаливаю, — сказал он. — Уже завербовался. Завод строить буду. Задаток получил. Хотите выпить?
Дылда сходил в блиндаж и принес бутылку мутной жидкости. Мы отказались, Дылда сделал глоток прямо из горлышка.
— А где пацаны?
— Они больше сюда не ходят. У Малыша мать замуж вышла, теперь его не пускают, а Рыжий… — Дылда глотнул еще раз. — Рыжий с дядей Костей живет.
Рыжий живет у дяди Кости. Вот это новость!
Мы попрощались с Дылдой. Он протянул нам несколько печеных картофелин.
— Возьмите на дорогу…
На краю поляны мы оглянулись. Дылда смотрел нам вслед, опустив руки, в рваной фуфайке, какой-то слишком взрослый.
На стук вышел дядя Костя. Он обрадовался нам, засуетился:
— Заходите, хлопцы, заходите.
Дядя Костя был сильно навеселе.
— Рыжий дома?
— Обед готовит. Такой работящий хлопец попался… Все вертится, вертится. Вот только выпить не дает. — Дядя Костя понизил голос — И дерется кое-когда. Я слабый уже, а у него кулаки… Как даст… Малыш бы никогда…
Мы прошли в комнату. В кухне было полно чаду, на плите что-то шипело, стреляло, бурлило.
Возле плиты, с ложкой в руках, подпоясанный белым фартуком, возился Рыжий. В первую минуту я даже не узнал его — такой он стал толстый и краснорожий.
— А, Нероны… Здорово, здорово… Вад, подай соль, в столе, да быстрей, а то крышка горячая.
— За встречу бы надо, — намекнул дядя Костя.
— Я вот тебе дам за встречу… Иди воды принеси.
Дядя Костя торопливо взял ведро и вышел.
— Видали? — подмигнул Рыжий. — Он у меня как шелковый… Я тут всем заворачиваю. Куда же вы? Сейчас суп будет готов. Сила, а не суп. А пока вы бы дров покололи.
Оставалось еще два часа. Прощаться больше было не с кем. И я вдруг почему-то вспомнил про Марию Стюарт. Мне захотелось сказать ей о нашем переезде, обрадовать, что у нее больше не будет неприятностей.
Марии Степановны дома не оказалось. На лавочке сидела древняя-предревняя старушка, очевидно, ее мать.
— Что сказать-то?
— Скажите, бабушка, что приходил Веспасиан.
— Ась?
— Император Веспасиан.
— Ишь ты. Запиши на бумажке, а то все равно позабуду.
Бумажки у меня не было, и я написал сучком на дорожке:
«Приходил прощаться император Веспасиан.
(1932 г. — …н. э.)».
Уходя, я оглянулся. Старушка рвала лопухи и бережно укрывала ими надпись.
Подали поезд, началась суматоха.
— Пора, — дал я знак Ваду.
На другом пути пыхтел товарняк, направлявшийся на юг. Мы решили вскочить на него.
— Чего стоите? — налетел отец. — Поезд отходит!
— Сейчас…
— А где ваш чемодан?
Я глянул вниз. Чемодана не было.
— Его отнес в вагон Сева, — сказала мать.
Я похолодел. Бежать без чемодана? Деньги, вещи, все там… Или еще можно успеть? Я рванулся к вагону. Но в вагоне не было не только чемодана, но и дяди. Теперь забеспокоилась мать. Она стала метаться по перрону, расспрашивая проводников, пассажиров, не видел ли кто худощавого мужчину с лицом в ожогах и с большим фанерным чемоданом. Никто такого мужчины не видел. Но когда наш поезд почти тронулся, нашелся человек, который видел худощавого мужчину с лицом в ожогах и с большим фанерным чемоданом.
— Этот мужчина, — сказал он, — сел в поезд «Москва — Новороссийск», который ушел уже пятнадцать минут назад.
— У него была на голове помятая соломенная шляпа?
— Да, у него была на голове помятая соломенная шляпа.
— И он хромал на левую ногу?
— Да, он хромал на левую ногу.
Сомнений больше не было, дядя Авес сел в поезд «Москва — Новороссийск» с нашим чемоданом.
Всю дорогу у нас только и было разговоров, что о дяде Авесе. Отец высказал предположение, что это был вовсе не дядя Авес, а какой-то проходимец, который выдавал себя за него, а настоящий дядя Авес сгорел в самолете. Услышав такое, мать устроила страшную сцену. Подождав, пока она кончится, отец стал развивать свою теорию дальше. Возможно, проходимец Авес тоже горел где-нибудь, и ему сделали пластическую операцию. Став полностью неузнаваемым, Авес приезжает в какой-нибудь город, расспрашивает у соседей погибшего летчика о подробностях его детства и затем является в эту семью под видом самого летчика. Прием довольно избитый, но выгодный. Можно жить сколько угодно на дармовщину и в то же время заниматься каким-нибудь отхожим промыслом; например, грабить магазины. Кстати, накануне нашего отъезда ограблено подряд два магазина. Мать, как услышала про магазины, так чуть в обморок не повалилась.
— Мой родной брат — грабитель?
— Да не брат, а этот проходимец.
— Как ты смеешь?
— Смею. Надоел он мне, как горькая редька.
Отец был очень доволен, что Авес исчез, и даже ничуть не жалел о пропавшем чемодане.
Из-за дяди Авеса родители ругались два дня. На третий день вечером поезд стал тормозить. Мы подъезжали к сказочной стране под названием «Утиное».
Итак, мы лежали на куче соломы, вымазанные с ног до головы колесной мазью, и смотрели в утиновское небо. Всю ночь мы ехали на двух подводах со станции, и от перемены мест, от всяких дум на теле у нас с Вадом появилась сыпь. У нас всегда появлялась сыпь, когда мы волновались, но отец не знал этой особенности наших организмов и принял сыпь за чесотку. Наше сопротивление привело лишь к тому, что он обмазал нас колесной мазью больше, чем следовало, а Вада, как известно, отстегал кнутом.
Мы лежали голые, обмазанные вонючей колесной мазью, жалкие рабы, которым с завтрашнего дня предстояло идти на принудительные работы. Беспросветная жизнь ждала нас впереди. Работа — школа, работа — школа. Больше не будет ни картофельного поля, ни Дылды, ни могилы фрица. Не будет даже дяди Авеса. До прихода отца у нас было много приключений, солнца, радости, вкусных запахов. Он потушил солнце, уничтожил запахи.
Мы лежали на соломе, голые, обмазанные вонючей гадостью, и думали свою горькую думу… Мы еще не знали тогда, как близка к нам свобода.
Освободил он нас лишь поздно вечером. Мать принесла ведро горячей воды, и мы стали смывать с себя колесную мазь.
Потом мы пошли в наш новый дом. В Утином оказалось много свободных домов, и мы выбрали самый лучший. Стены были из нового дерева, полы крашеные, крыша железная, вокруг ограда из самана — настоящая крепостная стена, даже сверху битым стеклом посыпана. Комнат в доме было целых три, да еще кухня, чулан — никакого сравнения с нашим домом в Нижнеозерске. И все это бесплатно. Жена кладовщика, которая жила со своей матерью, даже обрадовалась, что мы будем следить за их домом, пока не построим свой. Оказывается, в Утиное вот уже два года никто из чужих не приезжал.
Пока мы сидели в закутке, отец с матерью успели навести в доме порядок. Полы были вымыты, окна протерты, вещи разложены так, как они лежали в Нижнеозерске.
В самой большой комнате мать накрыла стол для ужина. Откровенно говоря, я рассчитывал увидеть на нем много вкусных вещей, во всяком случае утку обязательно, но на столе были все та же тюря да картошка.
Вад тоже, наверно, ожидал увидеть жареную утку и теперь мрачно разглядывал пустой стол. Отец чистил вареную картошку.
— А утка где? — спросил я. — Не успели ощипать?
Отец хмуро посмотрел на меня. Мать сердито перетирала ложки. Мы сели за стол.
— Нет, правда, где утка? Разве мы еще не приехали в Утиное?
— Не буду! — вдруг заявил Вад и оттолкнул картошку. Картошка прокатилась по столу и упала на пол.
— Подними, — сказал отец.
— Не буду, — повторил Вад.
— Ты и здесь за свои старые штучки?
— Не буду, не буду, не буду, не буду…
Отец стал расстегивать ремень.
— Не надо, — сказала мать. — Дети не виноваты. Сам же наобещал…
Отец, ворча, застегнул ремень.
Ужин прошел в молчании. Родители были очень мрачные.
Я надеялся, что после ужина отец разрешит нам погулять, надо же осмотреть это самое Утиное, но он заставил белить стены в кухне. Белили мы до поздней ночи, и я здорово устал, но все же решил не спать, чтобы узнать, о чем отец с матерью будут говорить в «кроватном парламенте».
Ночью я потихоньку пробрался к их комнате. Довольно долго родители лежали молча, потом послышался материн голос:
— Пропадем здесь… Слышал, сколько уже поумерло от голода… Они даже лебеду всю поели… Надо ехать в Белогорье за козой… Обменяем на вещи… Пальто мое возьмем… Прохожу в стеганке… Перину… Зачем нам перина? Платок мой шалевой… Картошки у нас ведер пять есть… Возьмем с собой. На хлеб обменяем… Глядишь, до весны и дотянем…
— На чем поедем? Ни одной лошади нет. Три вола у них всего…
— Пешком пошли. С тачкой…
— Двести километров…
— Ну и что? Дней за пять дойдем. Не надо было уезжать…
— Зато работа есть.
— Что толку от твоей работы?
— Как что? Огород дают… Помочь дом построить обещают… Коза будет — еще как заживем. Это год такой, а то травы здесь сколько хочешь. Зальемся молоком… Я сам схожу за козой.
— Одному нельзя… Заснешь — ее уведут… А то по очереди будем… Да и козу ты хорошую не выберешь… И тачка тяжелая…
— А дети как же? Вой какие сорванцы.
— Десять дней всего… Поручим соседке приглядывать. Мин тут нет… Я детей, когда тебя не было, по два дня бросала…
Утром я передал подслушанный разговор Ваду. Брат сначала не поверил, а потом пришел в восторг.
— Они могут еще и не уйти, — охладил я его пыл. — Сейчас все зависит от нас. Во-первых, брось свое дурацкое нытье, не зли отца. Найди себе какое-нибудь дело. Отец любит, когда работают.
«Кроватный парламент» заседал подряд три ночи и никак не мог решить вопроса: можно ли на десять дней оставить нас одних? Мы с волнением ждали решения. Мы стали послушными: не «перечили», не «доводили», не «огрызались», не отлучались из дому, чуть ли не бегом кидались выполнять любой приказ отца. Родители были очень довольны.
— Не узнаю их, — говорил ночью отец. — Поумнели, что ли…
— Они дети неплохие… Это они с тобой… с непривычки… Старший большой уже. Прикажи ему построже. Сегодня, мне соседка рассказывала, одни проезжали мимо с козой… за отрез сукна да кожаное пальто выменяли… Видишь, какая дешевка… А то вдруг подорожают…
— Ну ладно…
Утром отец позвал нас в дом (мы носили воду в бочку).
Мать стояла тут же.
— Садитесь, орлы. Серьезный разговор есть, — сказал отец.
— Мы постоим.
— Садитесь, садитесь… Дело такое… Мы уходим с матерью за козой… (Вад наклонил голову, чтобы не было видно, как у него горят глаза.) Уходим дней на десять. Ясно?
— Да, — сказал я.
— Смотрите, не балуйте здесь. Приду, если узнаю что, берегитесь тогда. Виктора назначаю главным. Вот тебе двести рублей. Понапрасну не трать. Оставляем вам полведра картошки, и сегодня мне обещали в колхозе аванс: полпуда пшена, литр постного масла и двести граммов сала. Немного возьмем с собой, остальное вам. Если расходовать с умом, должно хватить.
— Мы будем расходовать с умом.
— Я надеюсь на тебя, Виктор. Смотри за младшим, он еще глупый.
Вад открыл рот, чтобы ответить на оскорбление, но потом спохватился и закрыл.
— Постараюсь оправдать доверие.
— Вы любите всякие писульки, поэтому вот вам это, — отец протянул мне бумажку.
ЗАПРЕЩАЮ:
1. Выходить из дома после 21.00.
2. Приводить в дом чужих людей.
3. Доводить собаку. (Значит, она останется! Черт бы ее побрал!)
4. Сильно расходовать соль, спички и керосин.
5. Баловаться огнем.
ПРИКАЗЫВАЮ:
1. За время Моего отсутствия («Моего» он написал с большой буквы. Ха-ха!) сделать 300 штук кизяков. (Вот дал!)
2. Нарвать и насушить 25 мешков травы для Козы. («Козы» он тоже написал с большой буквы!)
3. Вскопать огород (Он угорел, что ли?!) и удобрить его навозом из сарая.
4. Выложить камнем дорожку от крыльца до уборной.
5. Починить забор.
6. Кормить Рекса.
РАСПОРЯДОК ДНЯ
1. 6.30 — подъем, зарядка, завтрак.
2. 6.30–12.30 — работа.
3. 12.30–15.00 — обед и отдых.
4. 15.00–19.00 — работа.
5. 19.00–22.00 — ужин. Свободное время.
6. 22.00 — отбой. (Не забудьте запереть двери.)
Внизу стояла крупная подпись: «ОТЕЦ».
Затем слово взяла мать. Она долго давала нам всякие сбивчивые указания и советы, плакала, гладила нас по голове и даже два раза отреклась от козы («Да будь она проклята! Никуда не поеду! Чтоб я своих детей одних бросила!» и т. д.), но потом вытащила из- за пазухи бумажку и протянула ее мне. Пример бюрократизма страшно заразителен.
ПАМЯТКА
1. Соль в столе, в чугунке, в правом углу.
2. Спички на загнетке.
3. Не злите Рекса, он может укусить.
4. Не лезьте в пруд, он очень глубокий.
5. Дети мои, не ходите никуда вечером, я так боюсь за вас.
Я прочитал эти документы и сказал:
— Разумеется, все будет в порядке. Правда, вы несколько преувеличили наши возможности, но мы постараемся справиться с поставленными задачами.
— Не выходить из дома вечером ни в коем случае!
Я пожал плечами. Какой может быть разговор!
— Никого не пускать в дом!
— Разумеется. Кто же пускает в дом чужих?
Отец посмотрел на меня подозрительно, но мой вид успокоил его.
— Будьте осторожны с огнем!
— Вы повторяетесь. В документах все записано очень четко.
— А что скажешь ты, малец?
— Не впервой!
Мать заплакала.
— То вы маленькие были… А теперь вон какие вымахали… самый опасный возраст…
— Ну-ну! — Отец обнял ее за плечи. — До опасного возраста еще далеко.
Всю ночь они говорили про опасный возраст. Мать рассказывала про свой, отец про свой. Это было чертовски интересно. Тут были и любовь, и плохие подружки и товарищи, и запретные книжки. Но потом они пришли к общему мнению, что нам с Вадом до этого опасного возраста еще жить и жить и они успеют приехать и взять его под свой контроль.
Но все-таки мать сильно колебалась, идти ей или не идти. Я с волнением следил за этими колебаниями.
Они проговорили почти всю ночь, и отцу удалось успокоить мать, но все равно утром, когда они уходили, была очень тяжелая сцена. Родители долго тискали нас, вертели и так и этак и все сыпали, сыпали советами. Даже если бы я задался целью соблюдать их «от» и «до», я бы просто не смог запомнить все эти «не надо», «надо», «не смей», «сделай», «не делай» и т. д.
Потом отец взял меня за подбородок, поглядел в глаза и вдруг притянул к груди. Я почувствовал колючую щетину на своей щеке, и что-то щелкнуло, вроде слабого удара кнута. Так же насильно он поцеловал Вада. Потом они взялись за тяжелогруженую тачку и пошли.
До самого поворота мать плакала и махала платком, будто уходила на войну, и слышались бесконечные «не забудь», «не делай», «будь умным». Потом они скрылись за поворотом, и осталась только пыль, которая еще долго висела в воздухе.
Я оглянулся и не узнал ни улицы, ни дома. Все было вроде бы то и в то же время не то. Все было веселее, таинственнее. Даже чахлые кусты в соседнем палисаднике. Даже облачко, что повисло над горизонтом. Даже зеркальце, что светило нам из пыли. Я сделал шаг к этому зеркальцу. Никто не спросил меня, куда я иду и зачем. Я сделал другой. Опять молчание. Никто не рявкнул, не закричал. Я побежал к этому зеркальцу, схватил его и стал рассматривать. Это было обыкновенное стекло от бутылки. Я выбросил его и оглянулся. Вада на месте не было. Вад мчался во всю прыть к росшему поблизости репейнику. Подбежав, он стал сбивать ногами головки и смеялся, как ненормальный.
— Вад! — крикнул я. — Иди сюда! Давай составим план.
— Давай! — радостно крикнул брат. — Э-й-й-й!
И мы пошли домой. Мы вошли во двор чинно, не спеша, как подобает настоящим свободным людям, хозяевам, которые могут войти во двор, а могут и не войти, могут закрыть калитку, а могут и не закрывать. Мы прошли мимо Рекса — ноль внимания, фунт презрения, — а тот встал при нашем приближении и вильнул хвостом в знак уважения (понял, что остался в нашей власти).
Мы постояли немного на крыльце, рассматривая постройки, которые теперь принадлежали нам, и я спросил Вада:
— Ну что, начнем копать огород?
А брат, закусив губу, чтобы не расхохотаться, ответил:
— Давай лучше замесим кизяки.
Мы вошли в хату, закрыли на задвижку дверь и остановились, глядя друг на друга. Было очень тихо, лишь тикали ходики с кошкой, которая игриво водила глазами, да из рукомойника капала вода.
И вдруг мы поняли, что мы в доме одни. Надолго одни. Что мы свободны.
И тут на нас напало буйное помешательство. Первым ощутил его Вад. Он взвился под потолок козлом и пошел по комнате. На ходу брат схватил алюминиевую миску и швырнул ее в дверь. Я хотел сделать ему замечание, но вместо этого ринулся к этой миске и подфутболил ее. Мы кричали и прыгали, наверно, около часа, так что совсем выбились из сил.
Остальную часть дня до обеда мы провели тоже очень непроизводительно. В основном мы читали документы Диктатора. Например, я прочту строчку: «Запрещаю выходить из дома после 21.00», и мы полчаса корчимся в судорогах. Или «Запрещаю доводить собаку».
— Ее надо гладить по головке, — скажет Вад, и мы опять валимся на пол.
Но со временем мы, конечно, успокоились, сварили целый чугун пшенной каши и почти весь уплели его, поливая постным маслом. Никто не галдел нам: «Хватит, оставь на завтра», или: «Меньше лей масла. Масло надо экономить», не говоря уже о том, что никто не стукал Вада ложкой по лбу. Все это было очень странно и непривычно.
Первым нашим серьезным практическим шагом было решение бежать. Бежать назад, в Нижнеозерск. Мы даже начали было собирать вещи, но потом решили перенести побег на более позднее время — ведь все равно нам никто не может помешать. Надо сначала узнать, что это за сказочная страна Утиное и кто в ней обитает.
Пообедав, мы закрыли дом на замок, закрутили проволокой калитку и отправились в первое кругоутиновское путешествие.
Спешить нам было некуда. Сначала мы осмотрели всю местность вокруг нашего дома. Наш дом стоял последним на улице, дальше была лишь полуразвалившаяся кошара, и затем начиналась степь. Она тянулась до самого горизонта, и в той стороне не было видно ни деревца, ни кустика, лишь торчали вдоль пустынной дороги репейники.
В другую сторону была деревня. От нашего дома, который располагался чуть на пригорке, она была видна почти вся: две широченные улицы, чуть в стороне зеленели ветлы. Там был пруд.
Утиное нам не понравилось еще в первый день. Деревня была какая-то скучная, прибранная, обжитая. Ни взорванных зданий, ни бродячих собак, ни воронок, траншей, окопов, где можно было бы великолепно проводить время. А самое главное — почти не видно было людей. В Нижнеозерске жизнь бурлила вовсю: шли люди, орала на базаре «толкучка», сидели нищие, инвалиды, играя на губных гармошках, «тальянках», балалайках. Здесь же было совсем пустынно. Улица словно вымерла. Даже во дворах никого не было видно. Мы дошли почти до самого пруда, а не встретили ни одного человека. Лишь по дороге, поднимая огромный хвост пыли, тащила на себе хворост бабка. Была она, несмотря на жаркий день, в черной юбке, черной кофте и черном платке, но босая. Увидев нас, бабка бросила хворост, прикрыла глаза ладошкой и уставилась так, словно мы были выкопанные из земли фрицы. От усердия она даже рот раскрыла. У самого пруда я оглянулся — бабку уже еле было видно, но она все стояла и смотрела в нашу сторону.
Дорога к пруду шла мимо кладбища. Для такой маленькой деревни это было очень большое кладбище, причем на многих могилах стояли еще новые кресты. Даже в Нижнеозерске не было столько свежих могил. Ничего себе сказочная страна.
Пруд был неплохой, глубокий, с чистой водой, красиво заросший осокой. На плотине росли громадные ветлы, тень от них достигала почти середины пруда. Но, конечно, никакого сравнения с речкой.
В пруду возился лишь один человек: худой, длинный парень примерно моего возраста. Он снял рубашку и пытался ею ловить в воде селявку. Смотреть на него было одно удовольствие. Таких дураков я еще не видел. Вместо того чтобы опустить рубашку в воду и ждать, когда рыба наплывет сверху, потом только дергать, не зевать, он гонялся за рыбешками и, конечно, распугивал их со страшной силой. Такого зрелища Вад, страстный рыбак, выдержать не мог.
— Ты что же это делаешь? — крикнул он.
Парень оглянулся и впал в столбняк.
— Дай сюда рубашку!
Мой брат выдернул у верзилы рубашку и быстро наловил ему горсть селявок. Потом мы полезли купаться. Мы прошли «кролем» до середины пруда, потом способом: «брасс» вернулись назад. Потом Вад ушел под воду, и его не было минуты две. Потом Вад кувыркался с меня, потом я с Вада. В общем это были обычные штучки, какие у нас в Нижиеозерске знал каждый. Когда мы вылезли на берег, утиновец уже вышел из столбняка.
— А я знаю, хто вы, — сказал он.
— Кто?
— Вы Кузнецовы диты. Вы анадысь приихали.
Парень внимательно осмотрел нас.
— А вы жирные! Мабуть, каждый дэнь едитэ, — сказал он на малопонятном местном наречии.
Мы не считали себя жирными, и замечание верзилы нам очень не понравилось.
— А мускулов у вас нэма. А у меня бачьте яки мускулы. Я самый сильный в Утином.
Это уж было слишком.
— Давай поборемся, — предложил я.
— Давай!
Парень не знал приемов борьбы, и я легко швырнул его через себя. Он вскочил, почесал в затылке и неожиданно ринулся на меня, головой вперед. Я толкнул его кулаком в плечо, и он упал. Я толкнул его слабо, так как от неожиданности не успел хорошо размахнуться. Верзила ринулся во второй раз. Я толкнул его опять, и он опять упал…
— Давай, кто кого с ног сшибэ! — предложил самый сильный человек в Утином.
Он, видно, никак не мог поверить, что нашелся кто- то сильнее его. Мы разбежались и сшиблись. Верзила опять очутился на земле. Вад засмеялся. Мой брат умел обидно смеяться.
Самый сильный утиновец, словно бык, увидавший красное, ринулся на него. Брат кинулся навстречу. И опять утиновец упал. Он сел на землю и горько-прегорько заплакал.
— Эт потому… эт потому… я третий дэнь ни ил… — сказал он, размазывая слезы.
— Будет врать. Еду всегда можно найти.
— У нас ничего нет-у-у… Мука вся кончилась…
— Ешь картошку.
— Уже усю поилы…
— Рви яблоки, лови рыбу, делай муку из лебеды.
— У нас садов нэма… В войну повырубали… И рыбы нэма…
Мы с Вадом уставились друг на друга. Вот тебе и страна сплошных уток!
— Послушай, — сказал я, — хочешь пшенной каши с постным маслом?
Самый сильный человек в Утином стал делать глотательные движения, как рыба, вытащенная из воды. Потом отвернулся.
— Когда-нибудь я наимся и поколочу вас, — сказал он.
Утиновец надел рубашку и побрел от пруда.
— Эй! — крикнул я. — У нас правда есть каша!
Он остановился и недоверчиво посмотрел на нас.
— За што?..
— За так!
Утиновец поколебался, но вернулся. Мы двинулись к нашей хате. По дороге парень сообщил, что его зовут Иваном, что отца у него убили на войне, а мать работает в колхозе. Семья у них семь человек, поэтому с кормежкой очень плохо. Он старший, остальные — мелюзга, ничего не понимают, жрут, как гуси, и на них не напасешься. Вот поэтому он уже три дня голодный. Рассказывая, Иван вытаскивал из кармана селявки и грыз их, словно это были семечки.
У самого дома он вдруг струсил:
— А мамка с батькой ругаться не будут?
— Ушли за козой.
— Как же вы одни?
— Плохо. Никто не пожалеет, не приголубит, — сострил Вад.
— Если за козой, они тоды скоро придуть, — успокоил нас Иван. — Наши ходили. Туточки неподалеку.
Рекс произвел на утиновца сильное впечатление. Они с овчаркой долго разглядывали друг друга, склоняя головы то направо, то налево.
— Хорошая псина, — сказал Иван. — Стадо им охранять. И не тощая, кормили, мабуть. Скажи батьке — пусть продаст в колхоз. Зачем она вам? Мешок пшена, поди, дадут.
Каша была еще теплая. Иван, как увидел огромный чугун, весь в белых потеках, так и затрусился.
— Ешь! — сказал я. — Сколько хочешь.
Иван заглянул в чугун, сморщился, проглотил слюну.
— Я не очень хочу… Я сегодня полову ил.
— Да ты не стесняйся! То полова, а то каша!
— Ей-богу, места в животе нэма. Можно я трошки с собой возьму?
— Бери. Вад, дай газету.
Иван с уважением пощупал газету.
— Настоящая. На цигарки — пятерку дадут. Нет, я лучше так…
Первый утиновец осторожно запустил руку в чугун и принялся накладывать кашу в карманы.
— Ну, я пишел, — сказал он. — Благодарствую.
— Ну что, подрыхнем немного? — предложил Вад, когда за Иваном захлопнулась калитка.
Разбудили нас рычание Рекса и стук в ставни. Я вышел на крыльцо. Солнце уже садилось. Под окнами со смущенным видом стоял Иван.
— Извиняйтэ, коли помешал, — сказал он.
— Пожалуйста.
— Я думал, вы нэ сплитэ.
— Ничего.
— Сегодня вечер, мабуть, будэ холодным.
— Ага.
Иван еще немного потоптался, потом выпалил:
— Вы чугунок скрибли?
— Какой чугунок? — удивился я.
— В коем кашу варили…
— Нет.
— Я можу поскребты… и помыти…
— Пожалуйста… Но зачем это тебе нужно?
— Вы спивки повыливаетэ, а я их с собой возьму…
Мы вошли в дом. Вад уже проснулся и валялся на кровати, наслаждаясь бездельем. Иван принялся старательно скрести чугун, а мы с братом стали думать, как лучше провести вечер.
— Иван, чем тут пацаны занимаются?
— В колхозе роблють.
— Все?
— Да.
— А вечером?
— И вечером роблють.
— Ну? — не поверил Вад.
— Придут с поля, по хозяйству надо зробыть.
— А ты чего ж не работаешь?
— У менэ ж пятеро на шие.
— Иван, а у вас шайка есть?
— Чего? — испугался Иван.
— Ну… дружные ребята… Чтобы все время вместе. Один за всех, все за одного. И пошкодить чтобы любили.
— Не… Я ж казав… роблють уси.
— Вот заладил: «Роблють, роблють». Не может быть, чтобы все работали. Ты подумай.
Иван бросил скрести и послушно задумался.
— Е одын, — сказал он наконец. — Виталька Ерманский. У него батька богатый, в Ермании роблить, и мамка учителька.
— Где он живет? Далеко?
— Та ни. Сусед ваш.
Мы переглянулись.
— Ну и что, — продолжал я допрос, — компанейский он парень?
Иван в затруднении почесал затылок. Видно, слово «компанейский» было ему незнакомо.
— Та хто зна. Не роблить он. Мать не слухается… Она его слухается…
— Пошли, познакомь с ним.
Но Иван наотрез отказался знакомить нас с Виталькой Ерманским. Мы долго допытывались, в чем причина, и наконец утиновец рассказал нам, что у Витальки Ерманского есть пугач и он очень любит стрелять из него в пацанов и однажды даже прожег Ивану ухо.
Это было совсем здорово! Мы уже сильно соскучились по огнестрельному оружию.
Иван тщательно вымыл чугун, слил в принесенное ведерко воду и ушел.
Стало еще скучнее. Мы поплелись на улицу. Солнце висело совсем низко над степью, и от кошары тянулись к нам длинные черные лапы. Улица была совершенно пустынной, лишь тощая коза стояла, задумавшись, над пыльной травой.
От нечего делать мы сели на кочки возле дороги и принялись разглядывать дом Витальки Ерманского.
Этот дом был даже лучше нашего. Он был покрыт веселой красной черепицей, обнесен не как у нас, крепостной стеной, а зеленым штакетником. В палисаднике было много цветов. Во дворе стояло два столба, между которыми была натянута веревка. На веревке сушилось женское белье. Я еще никогда не видел такого красивого белья. Оно было разноцветным, тонким и все в кружевах. Материны длинные, до пят, рубашки, которые часто пугали меня спросонья (мать в них была похожа на привидение), нельзя было с этим даже сравнить.
Сзади послышалось лязганье и шуршание шин. Прямо на нас мчался велосипед.
На велосипеде сидел полный белобрысый парень в новенькой вельветовой куртке с молнией. На весь Нижнеозерск было всего несколько велосипедов, причем лишь один у пацана — сына председателя райисполкома. И вдруг в этой глуши великолепный велосипед с никелированными ободами. Парень тяжело спрыгнул с седла и ввел велосипед во двор. На нас он не обратил никакого внимания.
Виталька вышел примерно через час с книгой под мышкой. Он равнодушно скользнул по нас взглядом, сел на лавочку и вытащил из кармана футляр. В футляре оказались очки. Очки были красивые, с золотыми ободками. Такие я видел у директора нашей школы. Виталька нацепил их, еще раз окинул нас безразличным взглядом и стал читать.
Мы подошли к нему.
— Привет, — сказал я.
— Здоров, — ответил Виталька, не поднимая глаз от книги.
— Давай знакомиться. Виктор. Мой брат Вадим. А тебя как зовут?
Виталька шевелил губами, глядя в книгу.
— Тебя Виталькой зовут?
— Что?
— Тебя Виталькой зовут?
— Да…
Мы постояли. Ерманский продолжал читать.
— Что ты читаешь?
— А?
— Что за книга?..
— Шекспир.
Виталька захлопнул книжку и ушел. Его широкая спина еле протиснулась в узкую калитку.
— Его надо проучить, — сказал Вад.
Еще раз Ерманский показался лишь поздно вечером. Мы успели обойти все Утиное, искупаться в пруду, а он все не показывался. Наконец мы услышали, как скрипнула калитка.
Ерманский стоял перед домом, широко расставив ноги, и смотрел на звезды в большой бинокль.
— Дай глянуть, — попросил Вад.
— Так… Сириус… — бормотал Виталька.
— Где Сириус?
— Дракон…
— А ну, дай на Дракона.
— Где же?.. Странно… Куда же он делся?
Вад потянул за ремешок.
— Дай. Не жмись.
— Не мешай…
— Ну, дай!
— Не мешай…
— Вот жмотина!
Продолжая смотреть на звезды, Ерманский сунул правую руку в карман. Грохнул выстрел. В грудь Вада ударилась пробка. Брат отшатнулся, споткнулся о камень и упал.
— Ты что ж это? — спросил я.
— А ничего. Не мешайте. Лезут тут всякие…
Виталька Ерманский спокойно повернулся и пошел.
— Ты много о себе думаешь, — сказал я. — Придется тебя проучить.
— На, шкура! Получай! — крикнул Вад.
Вслед Ерманскому полетел камень. Но Виталька даже не оглянулся. Вся его широкая спина выражала презрение.
Наутро мы встали пораньше, но Ерманский уже укатил на своем велосипеде: от его дома по мокрой траве шел след. Весь день мы никуда не отлучались, боясь пропустить Ерманского, даже ели по очереди.
Ерманский приехал, как и в первый раз, вечером. По плану мне надо было любой ценой задержать Витальку на улице, пока Вад сделает свое дело.
— Подожди, поговорить надо, — сказал я, подходя к Ерманскому.
Ерманский поставил велосипед к забору и высокомерно посмотрел на меня.
— Слушаю вас.
— Что ты из себя ставишь? Подумаешь, Сириус увидел. Ты что, никогда не видел Сириуса?
Ерманский взялся снова за велосипед.
— Я попрошу впредь не останавливать меня по пустякам.
— Ах, вот как! Мы все-таки остановим. Вад, пускай!
Из нашей калитки выбежал Рекс.
— Рекс! Раненый! Взять! Домой! — крикнул я, показывая на Витальку.
Рекс не заставил себя долго упрашивать.
Огромный зверь прыгнул на Ерманского и сбил его с ног (под огнем раненому стоять не полагается).
— Ой, что вы делаете! — завопил Ерманский.
Из его карманов посыпались различные предметы, в том числе фонарик «Даймон».
Рекс бережно взял в зубы ботинок Ерманского и потащил «раненого» к нам во двор. Виталька орал, корчился, драл траву, как грабли, но все это было напрасно. Рекс знал свое дело хорошо. Через минуту астроном лежал у наших ног. Его новенькая вельветовая куртка имела бледный вид.
— Вы чего это, а? — спросил Ерманский, отряхиваясь. Взгляд у него был уже не высокомерный, а почти нормальный.
— Знаешь что, — сказал я Ваду, пропуская слова Ерманского мимо ушей, — теперь давай отработаем упражнение «Диверсант». Мы его давно не делали.
При слове «диверсант» Рекс заворчал.
— Да вы что, ребята! — воскликнул Виталька уже совсем искренним голосом. — Я же нарочно. Я думал, вы какие жлобы!
— Принеси только йоду и ваты, а то помнишь, того как отделал…
— Не надо, ребята. Хотите, я вам фонарик «Даймон» подарю? У меня их два, берите. И вообще давайте дружить. Я же думал, что вы жлобы. Надо было бы так сразу и сказать.
— Ну ладно уж… — великодушно сказал я. — Только не надо следующий раз нас пугать Шекспиром и Сириусом.
— Не буду. Хочешь, завтра… Как тебя зовут?
— Виктор.
— Хочешь, завтра в райцентр махнем? Я здесь почти не живу, там у нас своя кодла. Такие ребята и девочки — закачаешься! Ты заходи завтра ко мне пораньше. Махнем на велосипедах. Я тебе материн дам. Час езды.
Виталька Ерманский отряхнул штаны и удалился, прихрамывая сразу на обе ноги.
Мы побродили еще немного по улице, смотря, как в Виталькином доме на тюлевых шторах движутся тени — одна женская, с распущенными волосами, а другая Виталькина, взлохмаченная, — и пошли спать.
— Хорошо, хоть райцентр догадались построить, — сказал Вад, засыпая.
Во дворе в большом цинковом корыте Виталькина мать стирала белье. Она приветливо закивала нам:
— Входите, входите, мальчики. Вы к Виталику? Соседи, да? Ну и хорошо. Давайте знакомиться. Виталина мама. Клара Семеновна…
Она вытерла руки фартуком и протянула их мне сразу две.
— Какой ты уже большой. И симпатичный. Эта курточка тебе очень идет.
Руки у Клары Семеновны были теплые и мягкие.
— Ну, ей-богу, не думала, что у моего соседа такие симпатичные дети. Прямо как куколки. Дай-ка я тебя поцелую! Иди, иди, мне поручили присматривать за вами.
Она притянула меня к себе и поцеловала в щеку. Я покраснел. Вад отодвинулся на безопасное расстояние и тоже покраснел.
Стирая, она продолжала говорить. Спрашивала, любим ли мы папу, маму, хорошо ли мы учимся в школе, не балуемся ли, много ли у нас игрушек. Потом она расспросила у нас про Нижнеозерск. Она болтала до тех пор, пока на крыльце не появился заспанный Виталька. Сначала при виде нас он нахмурился, но потом, видно, вспомнил вчерашнее.
— Привет, ребята! — сказал он хриплым голосом. — Мать, кофе в кают-компанию. Милости прошу, господа!
Клара Семеновна бросила стирать и пошла в дом. Мы последовали за ней. Внутри дом был еще лучше, чем снаружи. Диван, кресла, много картин, разные фарфоровые штучки. Но, самое главное — на столе лежали радионаушники. Они волновались и что-то возбужденно говорили. Мы с Вадом так и впились в эти наушники. Из соседней комнаты вышла старушка. Я узнал в ней ту, что тащила хворост. Старушка опять уставилась на нас любопытными молодыми глазами.
— Мама, вскипятите воду, — попросила Клара Семеновна.
— Чичас, чичас, — захлопотала старушка.
Скоро по комнате распространился запах кофе, который блестел черными зеркалами в белых фарфоровых чашках. Возле каждой чашки стояли фарфоровые блюдца. На фарфоровых блюдцах лежали кусочки белого хлеба, кружочки колбасы и какие-то тюбики в блестящих красивых обертках. Возле блюдец во множестве размещались ложечки, вилочки, ножички, какие-то лопаточки. Все это находилось на белой скатерти, вышитой красными розами.
— Прошу к столу! — Виталька сделал небрежный жест и сам сел первый. Он помешал ложкой в чашке, ткнул пальцем в хлеб, недоверчиво понюхал тюбик и вдруг нахмурился. — А где сыр? — спросил он.
— Сыр кончился, Виталечка, — торопливо ответила мать и смущенно посмотрела на нас.
Виталька нахмурился еще больше.
— Как это кончился? Два дня назад был.
— Но ты же сам его отнес в райцентр, — робко вставила мать.
— Что это за кофе без сыра?
Виталька отшвырнул от себя ложечки и встал из-за стола. Я хотел последовать его примеру, но у меня ноги приросли к полу. Вад тоже не отрывал глаз от кружочков колбасы.
Клара Семеновна подошла ко мне и погладила по голове.
— Ты бы хоть мальчикам дал попить. Им-то все равно…
— Им нс все равно. Эти ребята не жлобы. Дожили! Сегодня же напишу отцу.
Клара Семеновна села за стол и заплакала. Она плакала, закрыв лицо ладонями, и между пальцев у нее сочились слезы. Сейчас она была очень похожа на обиженную девочку.
— Дай пятерку!
Клара Семеновна вытерла лицо и послушно вышла в соседнюю комнату. Виталька подмигнул нам: видал, дескать? Я не сомневался, что всю эту сцену он разыграл специально для нас.
Виталька сунул пятерку в карман и засвистел.
— Мы возьмем твой велосипед, — небрежно сказал он.
Я немножко задержался в комнате и, когда мы остались с Кларой Семеновной одни, сказал:
— Да вы не расстраивайтесь… Мы действительно не хотим есть… Мы наелись кулеша… с салом… Вот такой кусок покрошили.
— Ничего, ничего, Витя… Вы заходите к нам почаще.
— До свиданья…
— До свиданья.
Я осторожно закрыл дверь.
Виталька мазал солидолом цепь велосипеда.
— Бери. Хорошая машина, хоть и дамская.
— Я не умею, — признался я.
— Не умеешь? — удивился Виталька. — Тогда садись на раму.
— А я куда? — спросил Вад.
— Никуда. У нас взрослая компания и взрослые дела.
Вад обиженно засопел.
— Мы всегда вместе, — вступился я за брата. — Он умеет делать взрослые дела.
Виталька Ерманский поразмыслил.
— Не-е. Мы будем самогон пить, а он что?
— Я могу выпить целый стакан, — храбро сказал Вад.
— Мы будем девчонок целовать.
— Я тоже… — начал было Вад, но замолчал, не в силах побороть отвращение. Видно, перед ним предстала какая-нибудь сопливая физиономия с косичками. — Я могу подождать…
— Нет, нет, — мотнул головой Виталька. — Может быть, нам придется заночевать у какой-нибудь вдовушки. Ищи-свищи тогда тебя.
При этих словах мороз пробежал у меня по коже. Но Вад упрямо нагнул голову:
— Я тоже могу заночевать.
Если Вад заупрямится, переупрямить его невозможно.
— Ладно, иди, — сказал Виталька, — Узнаешь — второй раз не запросишься.
Мы двинулись вдоль улицы. Виталька вел велосипед за руль.
— Кто у тебя отец? — спросил Виталька.
— Кузнец.
— А… Вот у меня отец — это да! — сказал Виталька с восхищением. — Профессор!
— Ты любишь своего отца? — удивился Вад.
— Еще как! Когда мы жили в Москве…
— Вы жили в Москве?
— Ну да.
— А как же сюда попали?
— Отца в Германию назначили, а мать он в Утиное сослал, к ее матери.
— Сослал? За что?
— Значит, надо. Отец знает, что делает. Она теперь вот где у меня, — Виталька показал зажатый кулак. — Отец приказал перед отъездом: гляди в оба за ней. Чуть что — пиши. Мое слово — закон. Видели утром? Ходит тут один… агроном. Книжки носит. Стоит отцу намекнуть про эти книжки, он ей всыплет по первое число.
— Здорово! — восхищенно сказал Вад. Перспектива захвата власти в семье волновала его давно.
— Может быть, отец приедет зимой. Посмотришь тогда на него. Знаешь, какой красивый!
— Еще красивей матери?
— Хо! Сказал тоже! Мать на куклу похожа, а отец знаешь какой! Сильный, высокий, волосы курчавые, нос как у грека. А умный! Все книги читал! Ты читал Жан-Жака Руссо?
— Нет…
— Про бесклассовое общество. Здорово! Живи как хочешь! Никто над тобой не хозяин. А «Женщины мира» читал?
Я подавленно молчал. В Нижнеозерске я слыл самым начитанным человеком.
— Я читал Вальтера Скотта! — пустил я свой главный козырь. Ни один мальчишка почему-то не может даже слышать про Вальтера Скотта, а я нарочно прочитал все, что было у нас в районной библиотеке.
— Хо! Вальтер Скотт. Я прочитал его всего еще в детстве. Вот «Женщины мира»! — это да. Еще с буквой «ять». Там про каждую нацию написано, даже про туземцев. А французские открытки видел?
— Немецкие видел.
Среди пацанов они ходили целыми пачками, цветные, отделанные золотом, на разные темы.
— Немецкие — грубые. Я у отца из стола стащил. Он в министерстве работал. А потом его в Германию перевели. Какое фашисты добро награбили, назад возвращать. Картины там всякие, золото, бриллианты.
— А на войне он был? — спросил я.
— Профессоров на войну не посылают.
— А мой отец был… Два ордена дали.
— Ну, твой — кузнец.
Такое зазнайство мне не очень понравилось, но я промолчал: профессор есть профессор, а кузнец есть кузнец, и тут ничего не поделаешь.
— Я бы и сейчас в Москве жил, — вздохнул Виталька. — Все через мать. Влюбилась в одного артиста. Цыган какой-то. Черный, страшный, а она, как ненормальная, на его концерты бегает, цветы дарит. Было бы на что смотреть! Ну, отец узнал, рассердился и, когда уезжал, законопатил нас сюда. Хоть и велосипед мне прислал, и пугач, и жратва немецкая есть, райцентр под боком, но все равно не Москва. Там, как выйдешь на улицу…
Виталька ударился в воспоминания.
— Слышь, — сказал я, — я деньги дома забыл.
— У меня есть пятерка, — махнул рукой Виталька. — Хватит.
Но мои слова навели его на какие-то размышления, и он через некоторое время спросил:
— А сколько у тебя денег?
— Двести, — сказал я.
— Сколько?! — Виталька Ерманский был явно удивлен. — Где ты их взял?
— Отец дал… на хозяйство…
Ерманский оживился:
— Это хорошо. Мы сможем сходить в чайную и кутнуть как следует. Ты знаешь, один раз в Москве завалились мы в «Метрополь»…
— Так сбегать?
— Дуй. Мы подождем здесь.
Я побежал назад. По дороге я нарвал полевых цветов и спеленал их в тугой букет.
Я подошел к Виталькиному дому. Все окна были открыты настежь. Из окон слышался смех. Я был сильно удивлен. Кто же мог смеяться в Виталькином доме? Я встал на завалинку и осторожно заглянул в окно. За чистым, накрытым нарядной скатертью столом сидела Клара Семеновна и смеялась. Напротив нее с книгой в руках сидел высокий мужчина в белой рубашке и что-то читал вслух. Сбоку, на тумбочке, в стеклянной банке из-под консервов стоял большой букет полевых цветов. Там были, как и у меня, ромашки, васильки и донник, — вполне понятно, других цветов вокруг Утиного не росло.
Я соскочил с завалинки и пошел домой за деньгами. По дороге я бросил букет в траву.
— Принес? — спросил Виталька.
— Ага. Тридцатка.
— Тридцатка — это вещь.
Ерманский спрятал деньги в карман, вскочил на велосипед и дал команду:
— Цепляйсь!
Мы схватились за багажник и побежали за велосипедом. Часа через полтора мы были в райцентре. Райцентр сильно отличался от Нижнеозерска. Был он весь построен из белого камня и абсолютно не разрушен. Почти все дома были старинные, с узкими окнами, похожими на бойницы, с какими-то башенками, с пузатыми балконами, которые доставали почти до середины улицы. В Нижнеозерске после дождя все улицы утопали в грязи, а потом неделю приходилось спотыкаться на кочках. Здесь же земля была песчаная, а кое-где даже вымощена булыжником. Да и люди здесь были какие- то другие: чище одеты, меньше нищих, раненых, совсем не было блатных и шпаны.
Виталькину «кодлу» мы нашли на речке. Вокруг потрепанного патефона, стоящего прямо на песке, расположились человек пятнадцать мальчишек. В центре группы на охапке сена возлежал черный, как негр, детина с одной ногой. Сразу было видно, что он тут главный. Возле суетились несколько человек. Один поливал из ржавого котелка ему спину, другой делал массаж, третий что-то шептал на ухо.
— Здравствуй, Комендант, — сказал Ерманский заискивающим голосом. — Я вот тут привел… Хорошие ребята… Примем?
Я никогда не думал, что самоуверенный Виталька умеет так разговаривать.
— Кто такие? — вяло спросил Комендант.
— Недавно приехали… Хорошие ребята… Свои…
— Я же сказал, чтоб никто не смел водить сюда всякую шваль.
— Это не шваль, Комендант. Овчарка у них. Знаешь, какая! Сила! Она на фронте была, раненых таскать может.
— А ну, мелочь пузатая, подь сюда, — сказал Комендант без всякого интереса.
Начало мне не очень понравилось, но я все-таки решил подойти. Комендант лежал черный, блестящий на солнце.
— Ближе.
Комендант даже глаза закрыл, так ему не хотелось смотреть на меня.
— Что такое? — спросил я как можно независимее.
Неожиданный сильный удар свалил меня на землю.
Я вскочил, ничего не понимая. Комендант уже лежал как ни в чем не бывало, расслабленный и вялый, но глаза из-под прикрытых век следили за мной очень зорко. Я понял, что он выбирает момент для нового удара.
Но в это время сзади на него кинулся Вад. Пока не ожидавший нападения с этой стороны Комендант принимал меры к отражению атаки, я поспешил Ваду на помощь. Он был очень сильный, этот Комендант, хотя и без одной ноги. Зато руки — как железные. И мускулы на животе катались, словно шарикоподшипники. Но все-таки нас было двое, и мы сумели ему несколько раз очень хорошо врезать. Вад даже успел укусить его за ухо, а он умел кусаться не хуже бульдога.
Но тут на нас навалилась вся «кодла» во главе с парнем, который шептал Коменданту на ухо, в том числе и гад, скот, предатель Виталька Ерманский. Конечно, они вмиг скрутили нас. Кое-кому мы успели хорошо заехать, в частности предателю Ерманскому.
Они положили нас возле ног Коменданта. На каждой нашей руке и ноге сидело по человеку.
— Ну, что будем с ними делать, Комендант? — спросил Шептун, неприятный рыжий хлипкий тип. — Топить будем? Или на костре пяточки немножко погреем?
— Отпусти.
Все неуверенно поднялись с нас. Комендант лежал на сене, прикрыв глаза.
— Действительно хорошие ребята, — сказал он.
— А ты гад! — спокойно ответил Вад и врезал со всей силы Коменданту ребром своей железной ладони.
Все опешили. Комендант удивленно открыл глаза и тут же прикрыл их. Он даже не пошевелился.
— Хорошие ребята, — повторил он спокойно.
— А ты подонок. Чихал я на тебя! Завтра приведу овчарку, она тебе горло перегрызет. Она всю вашу чесоточную шайку за десять минут перегрызет. Она много фашистов перегрызла, а вы хуже фашистов.
Шептун так и завертелся на месте.
— На костер их! — завопил он, как в былые времена кричали инквизиторы.
Толпа зароптала, поглядывая на Коменданта.
— Дай им самогону.
Шептун застыл от удивления.
— Чего? — переспросил он.
— Самогону. Живо. Ну? — сказал Комендант, не повышая голоса.
При всеобщем молчании Шептун сходил к реке и принес бутылку.
— Я бы их не самогоном напоил, — проворчал он, — а… из-под лошади.
— Ах ты… — возмутился Вад и отвесил в тощий зад Шептуна пинок.
Тут, конечно, он хватил через край. Шептун, не зная, что ему делать, беспомощно глядел то на «кодлу», то на Коменданта. «Кодла» заворчала и придвинулась. Она ожидала лишь слова Коменданта, чтобы расправиться с нами.
И тут вдруг Комендант рассмеялся. Все, в том числе и мы, уставились на него.
— Хорошие ребята, — сказал он. — Большой пусть останется. Другой мал еще, немножко подрастет, тогда.
Комендант потянулся к патефону и лениво стал накручивать пружину. Замелькала белая рентгеновская пленка с проглядывающими оттуда ребрами, послышалось хрипение, и кто-то неожиданно чисто и искренне сказал:
— Студенточка, заря вечерняя…
Нас обступили, стали рассматривать, похлопывать по плечу, задавать всякие вопросы. Все вдруг оказались очень хорошими пацанами.
— Ты извини, — сказал Виталька Ерманский, наливая мне в кружку самогона. — Но у нас закон — все за одного. Даже если ты мне друг.
— Извиняю, — великодушно сказал я. — Хоть ты и вывернул мне руку…
— А ты мне по шее врезал, — радостно перебил Виталька. — Знаешь, как больно! Аж искры полетели.
Шептун крутился тут же.
— Ну и молодцы, — вертел он своей рыжей башкой. — Умеете драться. Особенно вот ты, шкетик!
— Сам ты шкетик, — отрезал Вад, но было видно, что ему приятно.
Мы разделись и пошли купаться.
Река была неплохая: чистая, глубокая, и течения почти нет. Шептун полез следом. Он путался все время под ногами и всячески пытался завоевать доверие.
— У меня лук есть. Хочешь, дам пострелять?
— Сегодня по садам рейд будем делать. Ты пойдешь с нами?
— Слышь, а у тебя есть девчонка? Хочешь, познакомлю? Знаешь, какая красивая!
И так далее. Он не успокоился и на берегу. Рассказывал разные истории из жизни «кодлы», приставал с вопросами. Мое безразличие явно угнетало его. Есть такая порода пацанов: пока не примешь его в друзья, не отстанет.
Он все кружился и кружился вокруг меня, а потом с загадочным видом исчез и через некоторое время появился с маленькой полной девчонкой.
— Знакомься, — сказал он, показывая на меня грязным пальцем. — Страшно сильный парень, И овчарка у него есть.
Я встал и пожал протянутую ладошку.
— Виктор.
— Лора.
Она критически осмотрела меня.
— Ты правда сильный?
Я скромно пожал плечами.
— И овчарка у тебя есть?
— Да.
— Злая?
— Она на войне воевала. Запросто может загрызть человека.
Лора тряхнула длинными, разбросанными по плечам волосами.
— Пойдем купаться?
— Ага, идите, идите, — потер руки рыжий парень и шепнул мне на ухо: — Ты ей понравился. Она, знаешь, уже скольких отшила!
Лора плавала медленно, но красиво. Ее тень на дне была похожа на тень сорванной и плывущей по течению лилии.
— Давай играть в прятки? — предложила она.
Она ныряла неглубоко, производила страшно много шума, и я легко находил ее.
— Ты, наверно, видишь в воде?
— Да.
— А у меня болят глаза. У тебя не болят?
— Нет. Я привык. Там, где жил, надо было плавать с открытыми глазами. Немцы наставили в воде много мин. Кто плавал с закрытыми глазами, подрывался.
— Ты по-всякому умеешь?
— Да.
— А на высокие деревья ты умеешь влазить?
— Да.
— А прыгать со второго этажа?
— Да.
— А на лыжах с крутизны?
— Умею.
— Ты, наверно, все умеешь?
— Там, где я жил, надо уметь все. Если не умеешь, подорвешься на мине или еще чего-нибудь… Это не то что у вас, тихий край.
Она перевернулась на спину и, раскинув руки, еле- еле водила ногами. Теперь ее тень на песке была похожа на тень самолета.
— А целоваться ты умеешь?
От неожиданности я хлебнул воды.
— Тьфу… Конечно…
— Ты со многими девчонками дружил?
— Да.
— Со сколькими… приблизительно?
— С восемью… Нет, с двенадцатью…
Она удивленно бултыхнулась со спины на живот. Я понял, что перехватил.
— А ты?
— Я ни с кем…
Она явно врала.
— Догоняй!
Мы легли в тень, под куст. Она действительно была очень красива. Особенно волосы. Желтые, густые, длинные, до самых плеч.
— У тебя правда было… двенадцать?
— Конечно.
— Поклянись.
— Клянусь.
— И ты их всех любил?
— Разумеется.
— Ты… наверно, не захочешь со мной ходить?
— Нет, почему же…
— Тогда давай.
— Давай.
— Без брехни.
— Без брехни.
— И чтоб больше ни с кем.
— Хорошо.
— Поклянись…
— Клянусь.
— Поцелуй меня.
Я неловко чмокнул ее в лоб. Она поморщилась.
— Так только покойников… А еще говоришь — двенадцать было.
Она встала, отряхнулась от песка и ушла к визжавшим по соседству девчонкам. А я поплелся к «кодле».
— Порядок? — спросил Шептун. Он все видел.
Судя по ручке ковша Большой Медведицы, было уже очень поздно, а мы все никак не могли выяснить отношения. Я уже, наверно, раз десять вставал со скамейки и начинал прощаться, потому что предстоял длинный путь и неподалеку в кустах мерз голодный, сонный Вад, но она удерживала меня:
— Еще нет двенадцати… Моя сестра всегда в час приходит…
— Но что делать так поздно?
— Поцелуй меня еще раз…
— Пожалуйста.
— Расскажи, за что ты меня любишь.
— Я тебя люблю за то, что ты красивая.
— А что у меня красивое?
— Ну, волосы, например…
— А еще?
— Глаза.
— А еще?
— Ну, не знаю… Я особенно не разглядывал.
— Значит, лицо у меня некрасивое?
— Нет, почему же… Есть что-то.
— Ах, только «что-то»! Ты даже не «разглядывал» меня, а говоришь, что любишь! Ты даже ни одного нежного слова не сказал. Вон сестру ее жених каждый вечер называет милой, дорогой.
Она замолчала, опустив голову с длинными волосами. В лунном свете она была похожа на русалку.
Я погладил ее по волосам.
— Милая, дорогая…
Она покачала головой.
— Нет, ты меня не любишь. Когда любят, бывает все не так. Я читала, и сестра рассказывала…
Мне было очень жаль ее, но что я мог поделать, меня ждал сонный, голодный, продрогший Вад, а нам еще предстояло идти и идти…
— До свиданья, — сказал я. — Увидимся завтра на речке…
Я чувствовал — задержись я еще секунду, и она расплачется.
Она догнала меня у самой калитки, какая-то взбудораженная.
— Подожди… Я хотела сказать тебе. Я знаю, зачем ты захотел дружить со мной. Я знаю…
— Ну, зачем?
Она вдруг ударила меня в шею. Наверно, она подражала какой-то героине кино и хотела ударить по щеке, но промахнулась.
— До свиданья, — сказал я.
Я отошел немного и оглянулся. Она стояла неподвижно, свесив руки вдоль тела, и о чем-то думала.
— До свиданья, — повторил я.
— До свиданья, — ответила Лора ровным голосом, не глядя на меня. — Если хочешь, приходи завтра в двенадцать ночи в лесок… в балке… Знаешь, по дороге к вам… Придешь?
— Да.
— Если ты не придешь, — сказала она тем же ровным голосом, — я буду презирать тебя, как никогда никого в жизни не презирала.
— Я приду.
— А если придешь, то я могу тебя ранить или убить. Я приду с кинжалом. У нас есть маленький кинжал… очень острый. Потому что я тебя ненавижу. И потому, что таких, как ты, надо уничтожать. Придешь?
— Приду.
Она повернулась и ушла. Из кустов вылез дрожащий, окоченевший Вад.
— И охота тебе с ними связываться, — сказал он. — Как наплетут, наплетут, уши вянут.
Рекс недоверчиво посмотрел на меня, когда я его отвязывал.
Вад стоял тут же и следил за моими действиями — не то чтобы презрительно, но без должного уважения.
— Запирайся получше и ложись спать, я приду не скоро. Постучу тогда в окно.
— Ладно, — буркнул Вад.
Улица, как всегда, была пустынной. Деревня спала, даже у Витальки Ерманского не было света. Мы с Рексом зашагали по дороге. Рекс держал себя очень важно. Он не носился, как все собаки, взад-вперед, не нюхал столбы и всякую дрянь на дороге и, разумеется, не лаял на непонятные предметы. Рекс шагал рядом, изредка поглядывая на меня. Ему, видно, очень хотелось знать, куда мы идем. Он даже был немного возбужден. Может быть, он думал, что мы идем за «языком» или что- нибудь в этом роде.
Над степью вставала луна. Она была настолько похожа на раскаленную сковородку, что так и хотелось плюнуть на нее. Рекс тоже посматривал на луну. Разведчикам луна — помеха. Мне было немного стыдно перед Рексом. Знал бы он, что взят лишь для того, чтобы поразить воображение девчонки!
В кармане у меня, как второе сердце, стучал немецкий будильник, который я нашел в окопе и который уже долго служил нам. Время от времени я вынимал его и смотрел на светящиеся зеленым светом стрелки.
Мы пришли немного раньше. Было полчаса двенадцатого. Луна давно уже остыла и весело сияла высоко в небе, словно осыпая все вокруг хрустящей фольгой от трофейных конденсаторов.
Глубокая степная балка, вся заросшая лесом, начиналась прямо от дороги и уходила в светлую лунную мглу насколько хватало глаз. Виталька Ерманский говорил, что это самый большой лес в районе и что в дождливый год там даже водятся грибы. Чуть в стороне мерцали огни райцентра. Оттуда должна была прийти эта ненормальная.
Я присел на бугорок. Ждать надо было здесь, так как лес начинался именно в этом месте, дальше дорога делала резкий поворот и уходила в поля. Рекс лег рядом, положил морду на лапы и закрыл глаза.
Так прошло, наверно, минут сорок, но дорога по- прежнему была пустынной. Иногда Рекс вздрагивал во сне, просыпался и смотрел на меня: скоро ли начнется операция, ради которой мы забрались так далеко от дому?
Она не могла не прийти. Она обязательно должна прийти. И вдруг я вспомнил, что чуть дальше от дороги шла к лесу тропинка, которая намного сокращала путь. Там лежал большой черный валун. Она могла ждать там. Я вспомнил теперь, она говорила, что сестра встречается со своим женихом возле этого валуна. Ах, какой я дурак!
Я вскочил. Рекс тоже вскочил и уставился на меня, ожидая команды.
— Сиди здесь, — приказал я. — Если появится человек, дашь мне знать. Понял?
Я побежал напрямик, через кусты, к валуну. Было очень тихо, и мои шаги раздавались, наверно, на весь лес. Шуршала уже начавшая опадать с осин мелкая листва, похожая на медные монеты. На полянах лежали лунные пятна. Они шевелились и убегали в кусты, как живые, когда я задевал ветви деревьев.
Ночью весь лес совсем не такой, как днем. Днем он приветливый, радостный. А ночью какой-то непонятный, особенно в лунную ночь. Стоит вроде бы тихий, но зорко следит за тобой исподлобья и думает о чем-то не особенно хорошем. Он может так простоять всю ночь, а может и отмочить какую-нибудь шуточку. Например, закричать нечеловеческим голосом, или схватить тебя сзади за шиворот, или вытворить чертовщину: не поймешь, не то дерево, не то старик держит под мышкой свою голову с седой бородой, а то еще что-нибудь и похуже.
Подбегая к тому месту, где лежал валун, я услышал треск сучка, как будто кто-то переступил с ноги на ногу. Неужели все-таки пришла? Она, конечно, слышала, как я бежал. Слышала и прячется. Ну, так и есть, в кустах мелькнул огонек фонарика.
— Лора! — крикнул я.
— … а, — ответил лес.
Кто-то опять там переступил с ноги на ногу. Мне послышался даже смех.
— Эй! Хватит валять дурака! Уже поздно!
— о-о-о… — подхватил лес.
Я сделал шаг. Она тоже сделала шаг. Я сделал вид, что бегу к тем кустам, она сделала вид, что убегает.
— Ну, держись! — крикнул я и кинулся напрямик через заросли.
Там мелькнула тень, послышалось шуршание листвы. Меня взяла злость. Стоило отмахать столько километров, чтобы гоняться за ней тут по лесу.
— Догоню — уши оторву!
Вот не думал, что она такая верткая, скользит, как призрак, между деревьями.
Наконец я запыхался и остановился на залитой луной лужайке. Она остановилась тоже. Я слышал ее дыхание и видел смутно платье. Края лужайки были обгрызаны черными тенями, как у льдины, что плывет лунной ночью в черной воде.
Я достал будильник. Зеленые стрелки показывали четверть второго.
— Ну и дура ты! Скоро уже рассветать будет. Как хочешь, я пошел!
Я повернулся назад и увидел в кустах свет фонарика. Это было странно. Я глянул туда, где стояла она, — там тоже зажегся фонарик. И сбоку… И вдруг я понял: я гнался за волком. И вокруг — волки.
Мои руки машинально сжали будильник — единственное оружие.
— Рекс! — крикнул я хрипло. — Рекс…
Вдруг что-то метнулось у меня из-за спины. Послышалось рычание и хруст. Это было последнее, что я услышал. Ноги со страшной скоростью уже несли меня через кусты.
Конец ночи я провел на каком-то сеновале. Я не мог заснуть, мне все время казалось, что рядом кто-то ходит, осторожно хрустя ветками и посвечивая зеленым фонариком.
Едва встало солнце, я пошел на речку. Не успела высохнуть на траве роса, как стала собираться «кодла». Первым пришел Комендант. Он отстегнул протез, швырнул его вместе с палкой на землю, разделся, небрежно кивнул мне и занял свое обычное место на охапке сена. Он ни о чем не спросил меня. Он просто лежал с закрытыми глазами, словно здесь никого не было. Сено было мокрым, но тело Коменданта даже не покрылось мурашками.
Затем примчался Шептун. Этот, наоборот, заахал, увидев меня так рано. Он с ходу начал гадать: не выгнали ли меня из дома, не провел ли я всю ночь с Лоркой Лебедевой? Затем он вывалил мне кучу всяких новостей и стал разводить костер — печь картошку.
Я подошел к Коменданту.
— Комендант, — сказал я, — ночью у меня была встреча с волками… В лесу… Я схожу с ребятами, похороню овчарку.
Я думал, что он вскочит, начнет задавать вопросы. Но Комендант только открыл глаза.
— Ладно…
— Ты знаешь, если бы не она…
— Хорошая собака лучше иного человека.
Я подумал, нет ли здесь чего обидного, но вроде бы ничего не было.
Похоронить овчарку вызвались Шептун и еще несколько пацанов.
Шептун без конца сыпал вопросами. Особенно его волновал вопрос, зачем я ночью забрался в лес.
— Неужели с Лоркой? — крутил он своей рыжей тыквой. — А? Она же трусиха страшная! Я однажды червяка ей за шиворот бросил — визжала на всю школу. Ну, скажи: с Лоркой? Значит, ты ей здорово понравился. Как ты считаешь? Ну, и что вы делали?
— С волками дрались.
— Ага! Вот ты и попался. Значит, она была?
— А тебе-то какое дело?
— Да так просто. Интересно. Корчит из себя недотрогу, а сама по лесам шатается с первым встречным.
— А ну-ка, повтори!
Шептун спохватился:
— Я хотел сказать, что мы еще мало знакомы. Но ты сразу умеешь втере… произвести впечатление. Тебя даже Комендант сразу в «кодлу» принял. Другие, знаешь, сколько ходят, ходят, просят, просят. Я сам… Комендант строгий, но справедливый. Зазря не обидит. Сильней его нет в поселке. А знаешь, какая у него воля? Он ногу себе нарочно отрубил!
Я так и остолбенел.
— А ты не знаешь? — обрадовался Шептун. — Это давно было. У него отца на войне убили, а мать замуж собралась выходить. А он сказал: «Надо ждать отца, может, еще объявится». Мать — ни в какую. Тогда говорит: «Выйдешь — отрублю себе пальцы на ноге». Ну, и отрубил… Пока нашли его в сарае, заражение началось. Так ногу и отхватили. Он дома почти не живет. Целыми днями на речке, потому и Комендантом его прозвали. Он и зимой загорает. Выберет место против солнца, разденется и лежит. Одна старушка с хворостом наткнулась — чуть концы не отдала.
Лес весело шумел под ветром и солнцем. Все кругом было светло, празднично, и я даже намека не находил на ночные ужасы. Мы долго плутали по тропинкам и полянам. В конце концов даже я начал сомневаться, было ли все это. Пацаны принялись подсмеиваться, как вдруг мы наткнулись на волка. Над ним уже вились зеленые мухи. Зрелище было настолько страшным, что мы не решились приблизиться, а смотрели издали. Рекса нигде не было. Мы очень долго искали его, но так и не нашли.
Я увидел его сам, когда шел домой. Рекс полз по дороге, оставляя за собой в пыли кровавый след. Он полз очень медленно. Отдохнет, а потом опять ползет.
Я снял брюки и устроил на них носилки. Я положил на них Рекса и потащил его по пыли, как по глубокому снегу. Так тащил я его очень долго, до самого обеда, и когда уже показалась деревня, я увидел Вада.
— Что случилось? — бросился он ко мне.
Мы сели на пыльную траву, и я рассказал ему о событиях этой ночи. В рассказе они выглядели еще более страшно. И только здесь я по-настоящему испугался. Брат покачал головой. Это было явное неодобрение. Еще ни разу брат не сомневался во мне.
Я очень боялся, что посмотреть на нас сбегутся люди, но улица была пуста — все работали в поле. Только возле одного из домов стоял очень толстый человек и смотрел на нас из-под руки.
— Он туберкулезный и ест собак, — сказал Вад. Видно, в мое отсутствие брат не терял времени даром.
Толстяк вышел на дорогу.
— Подожди, ребята, — сказал он. — Это чья собака?
— Наша, — ответил Вад довольно грубо.
— Что с ней?
— Ничего.
Но толстяк не обиделся.
— Крепко ее отделали. Сдохнет.
Мы не ответили и налегли на ремень.
Толстяк пошел следом.
— А здоровая, — бубнил он сзади. — Что твой телок. Кило на сорок потянет. И жиру до хрена.
Возле нашей калитки он сказал напрямую:
— Слышь, братва, отдайте ее мне, — все равно сдохнет. Яму копать надо, возня. Я три сотни заплачу.
— Не продается, — сказал я. — Поищите в другом месте.
— Я уже их всех в поселке съел. Больной я, ребята, мне собачий жир нужен… Неужели вам жалко дохлятины?
— Жалко! — сказал Вад, и мы ушли в дом.
Из окна мы видели, как толстяк постоял еще немного, глядя на Рекса, потом взял палку и ткнул овчарку в бок. Рекс оскалил зубы. Толстяк бросил палку и ушел.
— Вари кулеш с салом, я пойду Рекса напою.
Я налил в миску воды и вышел во двор. Рекс лежал на животе, положив морду на лапу, и тяжело дышал. С его языка капала пена.
— Пей, — сказал я.
Рекс открыл глаза, посмотрел на меня и отвернулся.
— Пей, пей, — удивился я.
Но овчарка продолжала смотреть в сторону. Вышел Вад с чугуном.
— День не пил и не хочет.
— Ну-ка! Дай! — Брат взял у меня миску и протянул ее Рексу.
Рекс набросился на воду. Вад принес еще. Рекс выпил и ее.
Тут у меня появилась одна мысль.
— Принеси хлеба, — попросил я.
Вад принес. Я протянул овчарке кусок. Она отвернулась. Тогда дал хлеб Вад. Рекс жадно съел. Вад уставился на меня.
— Понимаешь, — невесело рассмеялся я, — этот чудак воображает, что мы ходили на какое-то боевое задание. Ну, и что я… вроде струсил… оставил одного с волками… Он привык там, у партизан, что они всегда подоспевали ему на помощь. Но у них были ножи или автоматы, а у меня один будильник.
— Ясное дело, — сказал Вад.
— Посмотрел бы я, кто бы бросился на волков с голыми руками.
— Конечно, — сказал Вад.
— Но разве собаке объяснишь?
— Собака есть собака, — сказал Вад.
Но все-таки было неприятно проходить через двор и видеть устремленные на тебя презирающие глаза. Пусть даже собачьи. Меня еще никогда никто так не презирал.
Утром мы не пошли в райцентр, так как надо было ухаживать за Рексом. Мы промыли его раны, залили йодом и забинтовали. Рекс чувствовал себя лучше, аппетит у него был неплохой, и он свободно управился с кулешом, который мы ему сварили. Но ел он по-прежнему лишь из рук Вада. Я думал, что его презрение за ночь пройдет, и был удивлен таким злопамятством. Я даже пошел на не очень хороший прием. Я поджарил кусок сала и сунул его под нос овчарке. Рекс корчился и глотал слюни, глядя на сало, но так и не съел, пока я стоял рядом. Стоило мне отвернуться — сало исчезло.
Мы с Вадом хорошо позавтракали и отправились на пруд. Там по-прежнему торчал лишь один Иван. Он ловил рубашкой селявок.
— Привет! — крикнул Вад.
Иван выронил рубашку.
— А… это вы…
— Ты чего ж это не заходишь? Чугун я за тебя мыть, что ли, буду?
— Та ж вы сами голодные.
— Чудак! Мы сало с кашей каждый день давим. Понял? А обмывки выливаем!
— Выливаете?! — ужаснулся Иван. — Чи вы дурные? Так я буду…
Иван не успел сказать, что он будет всегда мыть чугун. С околицы деревни донесся странный звук. Мы все разом посмотрели туда. В деревню торжественно входила средневековая процессия. Четверо негров несли украшенные зелеными ветвями носилки, на которых возлежал не кто-нибудь, а сам Комендант. Впереди него шел горнист и изо всех сил трубил в пионерский горн. Сзади валила толпа. Наверно, Утиное не видело никогда такого. Из домов повылезали старики и старухи, высыпала мелюзга. Процессия направилась к нашему дому. Показывал дорогу Виталька Ерманский.
Мне стало немножко не по себе. Что это все значит?
Носильщики опустили Коменданта перед нашей калиткой. Он взял палку и пошел к нам во двор. Увидев нас, горнист схватился за горн, и дикие звуки пронеслись над деревней. Потрясенный Рекс хотел вскочить, но не смог. Он лишь пошевелился и оскалил зубы.
Вперед выступил Шептун. Он вытащил из кармана бумажку и стал читать торжественным голосом:
— «За исключительное мужество, выразивши… шееся в борьбе с волком, оказать Виктору… гм… не знаю, как фамилия… высшие почести».
Комендант сделал знак, двое кинулись на меня и уложили на носилки. Горнист затрубил, мелюзга завизжала, и меня потащили по улице. Сзади, держась одной рукой за носилки, ковылял Комендант, за ним все остальные. Сделав круг почета, мы вернулись к дому. Это означало «отдать высшие почести».
— А теперь — пир! — распорядился Комендант.
Вскоре наш двор превратился в цыганский табор.
Горел костер, пеклась картошка, варилась каша. Заготовительная группа ушла в глубокий рейд по тылам Утиного и вернулась не с пустыми руками. Шептун хоть и ворчал, что такой бедности ему не приходилось видывать, однако вывалил из мешка дикие яблоки и двух сусликов. Сусликами занялся сам Комендант. Он приготовил из них великолепные шашлыки.
Во время пира я вновь описывал встречу с волками, и каждый раз она обрастала все новыми и новыми подробностями, совершенно независимо от меня. Я с ужасом видел, что от рассказа к рассказу я становлюсь все храбрее, волки трусливее, а роль Рекса все больше и больше сводится на нет. Видел, но ничего не мог с этим поделать. Когда же я изобразил в лицах, как душил вожака, то понял, что надо остановиться во что бы то ни стало.
Рассказ об удушении вожака произвел сильное впечатление. Часть «кодлы» стала кричать, что оказать высшие почести — слишком мало. Надо назначить меня по крайней мере заместителем Коменданта. Это уж было, конечно, слишком. Заместителем Коменданта был Шептун. Он занимал этот пост давно и много сделал для процветания «кодлы». Разгорелись жаркие споры. Комендант сидел подле костра и жарил шашлыки, нахмурив лоб, видно, что-то обдумывал.
— Надо голосовать, — сказал он наконец.
Те, кто был за меня, отошли в правую сторону, кто за Шептуна — в левую. Возле костра остались лишь Комендант, я, Шептун и Вад.
Борьба развернулась не на шутку. Она шла с переменным успехом около часа и собрала возле нашего дома большое количество любопытных. Привыкшие к тишине утиновцы с изумлением смотрели на это светопреставление.
Наконец мои сторонники победили. Группа Шептуна, ободранная, растерзанная, была загнана в угол двора и безоговорочно капитулировала. В результате всеобщего, прямого, но отнюдь не тайного голосования я стал заместителем Коменданта. Шептун пожал мне руку.
— Поздравляю, — сказал он. — Достанется теперь тебе. Порастрясешь жирок. Кодловцы народ балованный. Тут нужны способности. Это тебе не с Лоркой любовь крутить.
— Что-то она не дает тебе покоя.
— Зачем было корчить недотрогу?
— А она корчила?
— Еще как.
— И ты нарочно познакомил со мной, чтобы испытать?
— Ну да.
— Уж не ухлестывал ты сам за нею?
— За ней многие ухлестывали.
— И Комендант?
Шептун оглянулся.
— А ты думаешь что? Я б на его месте давно тебе морду набил. А он даже вида не показывает. Вот выдержка!
Виталька Ерманский во время перевыборов сражался на стороне Шептуна.
— Тебе будет трудно, — объяснил он свое предательство, — придется каждый день в райцентр ходить…
Но после, видно, он почувствовал угрызения совести. На следующее утро Виталька не отходил от меня ни на шаг. Его голова была набита разными планами, которые он предлагал осуществить с ним вдвоем, не вмешивая «кодлу». Было видно, что он разочаровался в этой организации.
— В «кодле» зайцы, — говорил он, склоняя меня на один из планов — содрать со школьных окон замазку. — Мы бы с тобой это дело чистенько обделали.
Замазка — вещь замечательная. Из нее можно лепить всякие штучки. Ею очень удобно кидаться на уроках или просто так, от нечего делать, мять в руках, на зависть другим. Не говоря уже о том, что окна, обмазанные ею, совершенно непроницаемы для холода. Замазку очень трудно достать, почти так же, как хром на сапоги. Даже в Нижнеозерске только лишь райисполком обмазывался замазкой, да и то потому, что он находился на втором этаже и охранялся милиционером.
Виталька узнал, что школу обмажут сегодня днем, так что замазка будет абсолютно свежая и отодрать ее не составит труда.
Виталька Ерманский сказал также, что в школе двадцать окон, и если нам удастся ободрать хотя бы десять, это даст килограмма по три на душу. При этих словах я почувствовал в руках чудесно пахнущий желтый ком.
В райцентр мы решили идти под вечер, чтобы не попасться никому на глаза. Ерманский взял с меня клятву не говорить, куда мы идем, даже Ваду, так как дело серьезное, наверняка будет расследование и надо крепко держать язык за зубами. Наше счастье, что мы живем далеко и на нас, конечно, подозрение никогда не надет.
Вад с большой неохотой согласился на вторичное мое ночное путешествие. Хотя я заверил его, что не собираюсь опять сражаться с волками, он смотрел на меня с большим сомнением.
— Это плохо кончится, — буркнул он.
— Что «это»?
— Девчонки, вот что. Самый гадкий народ.
Операция прошла как нельзя лучше. Мы ободрали двенадцать окон. Теперь замазку надо было во что-то завернуть. Ерманский сдернул с гвоздя стенную газету.
— Все равно она старая, — сказал он. — С первого мая висит.
Мы разорвали стенную газету пополам и разделили замазку.
— А теперь жмем на полную катушку, — сказал Виталька.
Мы бежали темными улицами, и вдруг словно кто-то ударил меня в грудь. Я узнал ее дом.
— Подожди, — сказал я Витальке. — Я на пять минут.
Ерманский заворчал, но остановился. Я открыл заскрипевшую калитку. Мне захотелось посмотреть на ту скамейку. На скамейке сидела она с каким-то парнем. Они отпрянули друг от друга.
— Тебе чего, мальчик? — Ее голос, ее платье, ее движения. Но это была не она. Наверное, это была ее сестра. — Тебе чего, мальчик?
— Мне Лору…
— Лора спит.
— Мне по важному делу.
— Что это за важные дела в первом часу ночи? — спросила сестра строгим голосом. — Иди, иди, завтра придешь.
— Завтра будет поздно.
Парень засмеялся и что-то шепнул ей на ухо. Я расслышал слова: «А ты сама…» Сестра нехотя поднялась и пошла к дому. Сзади она еще больше походила на Лору, лишь чуть повыше.
— Закуришь? — спросил парень. На нем была фуражка с огромным козырьком. С плеча свисал пиджак.
— Некурящий.
Парень, насвистывая, принялся разглядывать звезды. Делал он это очень небрежно, словно перед ним были не далекие миры, а какие-нибудь стекляшки.
— Поссорились, что ли?
— Да так…
— С ними, брат, надо построже, не давать особой воли. Понял?
— Понял.
В доме хлопнула дверь. Сестра прибежала, слегка запыхавшись.
— Сейчас выйдет. Хорошо, что мама спит.
— Что делают дочки, когда мама спит? — сострил парень, набрасывая на Лорину сестру пиджак.
Лора вышла на крыльцо заспанная и удивленная — кому это потребовалось поднимать ее с постели? Из- под накинутого халата белела рубашка.
— Привет, — сказал я. — Не ожидала?
— Нет…
— Ты уже спала?
— Да…
— Извини, что побеспокоил. Шел мимо, дай, думаю, зайду.
— Ага…
Мы разговаривали, не глядя друг на друга. Между нами была кадушка. Очень неудобно разговаривать через кадушку.
Я сделал шаг в сторону, но Лора тоже сделала, и между нами опять очутилась кадушка.
— Что ты несешь? — спросила она, когда молчание уже стало невыносимым.
— Замазку.
— Зачем?
— Так… Окна замажу. Дать тебе?
— Мы уже замазали.
— На… возьми…
Мне почему-то очень захотелось, чтобы она взяла замазку. Я протянул ей ком через кадушку. Она поколебалась, но взяла.
— Я хочу спать, — сказала она. — До свидания.
В калитке показался Виталька.
— Вы скоро тут кончите любовь крутить?
— Уже кончили! — Она взялась за дверь.
— Подожди… ты почему тогда не пришла?
— Потому, что оканчивается на «у».
— Очень остроумно.
— Как умею.
— Меня чуть волки не съели.
— Жаль.
Хлопнула дверь. Виталька потянул меня за рукав.
— Побежали, поздно уже.
Мы опять помчались по темным улицам. Когда райцентр остался далеко позади, Ерманский вдруг спохватился:
— А где твоя замазка?
— Отдал, — сказал я мрачно. Мне было жалко замазки. Ни любви, ни замазки…
Виталька остановился на полном скаку, словно конь, увидевший перед собой стену.
— Кому? — шепотом спросил он.
— Ей…
— Идиот! — закричал Виталька. — Ты знаешь, кто она? Дочь школьного завхоза!
Все утро мы думали, как выкрутиться, и ничего не могли придумать. И так и этак выходило, что мы влипли, и влипли крепко. Правда, у меня была слабая надежда, что Лора не придаст должного значения замазке, выбросит, например, куда-нибудь ее или, узнав, что замазка со школьных окон, не продаст нас. Но Ерманский на этот счет держался другого мнения.
— Ты не знаешь девчонок, — сказал он. — Они ябеды от рождения. Вот посмотришь, выдаст с потрохами.
Завхоз появился после обеда. Это был угрюмый, черный, тощий дядька. Из нашего окна было видно, как он тщательно вытирал ноги о траву (утром прошел сильный дождь), а затем снял на крыльце сапоги и вошел в ерманский дом.
Мы повесили снаружи на нашу дверь замок, залезли в комнату через окно и притаились, ожидая, что же будет.
У Ерманских завхоз пробыл недолго.
Надев сапоги, он вошел в нашу калитку, осмотрел внимательно замок, дом, особенно рамы окон, словно поковырял на них старую замазку, и неторопливо зашагал в сторону райцентра, держа под мышкой ком, завернутый в стенгазету.
— У-у, гад! — выругался Виталька. — Сколько на нем пацанов погорело… Кулак чертов! Пойду узнаю, что он там говорил.
Виталька побежал домой. Его не было очень долго. Мы с Вадом уже успели сварить картошку и съесть ее, а Ерманский все не показывался. Наконец он пришел, очень мрачный. Я никогда не видел его таким мрачным. Виталька поманил меня пальцем, и мы вышли во двор. Вад обиженно засопел. Он уже с утра дулся на меня из-за того, что я не рассказывал ему, где мы были ночью.
— Дело дрянь, — сказал Виталька, усаживаясь на влажное после дождя бревно. — Переполох подняли страшный. Твоя продала и тебя, и меня. Вызывали милицию, написали акт.
— Но ведь они нашли замазку…
— Дело не в замазке, хотя и это тоже… Дело стенгазете.
— При чем тут стенгазета? — удивился я.
— Оказывается, их нельзя срывать. Их сдают в архив.
Виталька был очень расстроен. Он считал, что его должны исключить из школы, а меня не принять.
Да, это были очень плохие новости. Представляю, как воспримет их отец… Остался только один выход — бежать. Бежать завтра же!
Мы долго молчали.
— Мать плачет, — сказал вдруг Виталька. — Но не в этом дело. Отец узнает — убьет. Он меня один раз за то, что стащил в физкабинете батарейку, три дня бил.
— Мне тоже достанется.
— Есть только один выход…
— Какой?
— Сказать, что нас послал Комендант. А Коменданту что они сделают? Из школы он все равно исключен.
Я покачал головой:
— Нет. Так нельзя.
— Он даже и не узнает. К нему никто и не пойдет.
— Все равно. Так нечестно.
— Честно… нечестно… Завтра с утра нас в школу вызывают… Узнаешь…
Весь день Виталька Ерманский уговаривал меня свалить все на Коменданта. Он приводил всевозможные, довольно хитроумные доводы. Например, он сравнивал Коменданта с камнем. Дескать, нес ты глечик с молоком, засмотрелся на красивую девчонку и упал. Если расскажешь все, как было, здорово влетит: не засматривайся, сопляк, мал еще. Если же сказать, что ты споткнулся о камень, то влетит меньше, а может, и совсем не влетит — с каждым может случиться. Ты не наказан, а камень — ему что? — лежит себе да лежит.
Пример с камнем меня не убедил. Тогда Виталька переключился на примеры из истории войн, на так называемые военные хитрости. Знал он их множество. Особенно он нажимал на троянского коня. Приволокли деревянного коня в город, а в животе сидят вражеские воины. Честно? Не очень. Но цель достигнута.
Но и троянский конь не убедил меня. Виталька выругался, махнул рукой и ушел домой обиженный.
Время тянулось ужасно медленно. Вад продолжал дуться, и я один сидел на завалинке. Я думал про все эти беды, которые вдруг свалились на меня. Особенно была неприятна история с замазкой.
У соседей скрипнула калитка. На улицу вышла Клара Семеновна с тазом в руках. Увидев меня, она улыбнулась.
— Добрый вечер, Витечка.
— Здравствуйте, Клара Семеновна.
— Ты не поможешь мне донести белье? Мой лоботряс опять куда-то залился.
Я взял таз с бельем за один край, а Клара Семеновна взялась за другой. Я оглянулся, не видит ли Вад, чем я занимаюсь, но Вада не было. Зато я заметил в окне Витальку Ерманского… Странно…
— Как настроение? — спросила Клара Семеновна.
Я сказал, что настроение у меня отличное, но сказал, видно, не очень убедительно, потому что Клара Семеновна вздохнула. Затем она спросила, нравится ли мне Утиное, и я ответил, что нет. Она немного поспорила со мной, доказывая, что здесь хороший воздух и нет шума.
— И хороший пруд, — добавила она, когда мы взошли на плотину.
— Речка лучше, — не согласился я.
— Конечно, — засмеялась она. — А море еще лучше.
Сказав про море, она немного загрустила.
— Ты был, Витечка, на море? — спросила она.
— Я видел его в кино.
Она рассмеялась и начала мне рассказывать про море. Она рассказывала про штормы, цветущие каштаны, фиолетовые вечера, молодое вино, которое продают в киосках, как газировку, красивых девушек, стройных моряков с золотыми нашивками на рукавах и о длинных белых кораблях. Она говорила, что она тогда была молодой и красивой, и за ней ухаживали мужчины, и она каждый вечер каталась на машине по горам, и у нее кружилась голова, потому что повороты были крутые. И иногда ей хотелось упасть в пропасть.
— Может быть, это было бы к лучшему. Хорошо умереть молодой и красивой и остаться такой навсегда в памяти людей. А когда вдруг замечаешь в волосах седину, а на лице морщины и не можешь помешать этому, не хочется жить.
Я сказал, что она еще молодая и красивая. Она улыбнулась и, мне показалось, немного повеселела, — во всяком случае больше не говорила о смерти.
— Из тебя вырастет большой донжуан, — сказала она лукаво. — Давай искупаемся, пока не село солнце.
Она скинула платье и оказалась в нарядном купальнике. Я сразу догадался, что это немецкий купальник, потому что у русалки, которая вышита сбоку, было лицо как у женщины на трофейных открытках.
Я снял штаны и вдруг увидел на себе безобразные, длинные черные трусы. У всех мальчишек были такие трусы, и я как-то не задумывался, что они такие уродливые, криво сшитые, мешковатые, как юбки. Я поспешил надеть брюки.
— Ты чего это?
— Не хочется что-то. Холодно…
— Надо закаляться.
Она осторожно вошла в воду, с таким ойканьем при села по горло и вдруг поплыла быстро и красиво.
— Ух, хорошо! Дай мне руку!
Я подал ей руку, и она легко вышла из воды.
— Спасибо.
Клара Семеновна быстро и ловко вытерлась толстым, мохнатым, тоже, видно, немецким полотенцем.
— А теперь отвернись.
Я покорно отвернулся.
За моей спиной слышалось журчание воды из выжимаемого купальника.
— Вот… А теперь можно и постирать. Ты посидишь со мной? А то одной скучно. Все одна да одна.
Я вспомнил про то утро, когда я заглянул в окно, и мне захотелось сострить по поводу ее одиночества — зло, едко, как я очень хорошо умею. Так захотелось, что я даже прикусил губу, чтобы не сострить.
Я сидел сзади нее, наблюдал, как умело она стирает и как изящно изгибается ее спина, — как у кошки, когда та умывается, — и думал о том, что будь у меня такая мать, жизнь превратилась бы для меня в сплошную пытку, потому что я бы не смог перечить ей ни в чем…
— Так как же вы влетели с этой дурацкой замазкой? — спросила она вдруг так добро и сочувственно, что я никогда бы не подумал, что так можно говорить о неприятных вещах, — например, о воровстве.
— Да так… Виталька рассказывал небось…
Она не стала читать мне мораль, что обязательно сделала бы моя мать, а просто вздохнула и сказала, что нас ожидают неприятности, что завхоз ходит по квартирам учителей и потрясает сорванной стенгазетой. Замазка — еще куда ни шло, а вот за стенгазету обязательно Витальку исключат, несмотря на то, что она учительница в этой школе. Мне же и думать нечего учиться там. Далее она сказала, что из-за меня у моего отца могут быть серьезные осложнения…
— Какие? — удивился я. — Он-то тут при чем?
— Ну как же… ты уже не маленький… должен понимать… он ведь…
— Он партизан.
— Разумеется, — поспешно согласилась она. — Но я слышала, ему не дали до сих пор паспорта… Люди такие жестокие, начнут болтать, что это он тебя так воспитал…
Я похолодел. Такой неожиданный поворот не приходил мне в голову.
— Он воевал во Франции. У него награды есть… даже благодарность французского правительства. Я сам видел.
— Не сомневаюсь. Но лучше бы вы ее не срывали.
— Что же вы посоветуете?
Она долго молчала, только слышалось хлюпанье воды…
— Вот если бы вы не сами пошли, а вас кто-то послал… — сказала она не оборачиваясь.
Я сразу понял все. Ее подослал Виталька. Это его работа. Я представил, как все было: он стал угрожать, что напишет отцу про этого… в белой рубашке, который принес полевые цветы, и заставил ее уговорить меня.
— Нет! — сказал я. — Это подлость!
Она уже кончила стирать и стала укладывать белье в таз. Она согласилась, что это не совсем красиво, но когда речь идет о благополучии стольких людей… В конце концов, можно сделать механический подсчет — один человек или две семьи. Причем этот человек даже никогда не узнает. Она постарается сделать так, чтобы его не вызывали, не ходили домой…
Бедный Комендант… Он и не знает, что вокруг него вдруг столько сплелось…
— И потом — кто он такой? Известный в поселке бандит, вор, хулиган.
— Нет, нет… Комендант не такой…
— Ну, сделай это ради меня, — сказала она совсем как девочка и заплакала. — Сделай…
Она сидела на земле, поджав колени, и ее узкие плечи дрожали. Мокрые волосы рассыпались по плечам. И мне вдруг стало очень жалко ее…
— Ну хорошо…
Все равно завтра-послезавтра мы будем далеко отсюда.
— Я видел, как ты нес таз, — сказал Вад.
— Видел так видел.
— Это она тебя попросила?
— Да.
Разговор зашел в тупик, и мы стали смотреть в окно. Ваду, видно, многое хотелось сказать мне, но он сдерживал себя.
— Завтра надо бежать, — сказал я.
Вад подумал.
— Почему?
— Так… надо… Вдруг отец вернется раньше.
При слове «отец» Вад вздрогнул.
— Может быть, он сопьется.
— Он не сопьется. Он был во Франции, там сколько вина, и то не спился.
— Тогда, может быть, он влюбится… Видел, какая Виталькина мать красивая? Не то что у нас.
Вад оживился. Ему очень понравилась эта мысль.
— Вот здорово было бы! Ха-ха-ха! Виталька Ерманский… Вот бы покрутился, ложкой по лбу — р-раз!
Я представил себе Витальку под пятой Диктатора, и мне тоже стало смешно. Смеясь, я машинально продолжал смотреть в окно. Кто-то подошел к нашей калитке и стал открывать ее. Калитка открылась, и я увидел дядю Авеса собственной персоной, тащившего чемоданы. Пока мы таращили на него глаза, дядя Авес пересек двор и поднялся на крыльцо. Я посмотрел на Вада, Вад посмотрел на меня.
В это время дверь распахнулась и на пороге появился дядя. У него был очень сердитый вид. Авес Чивонави поставил на пол чемодан. Это был наш пропавший чемодан.
— Д-з-з-з, — сказал дядя Авес.
Я глянул дяде в рот и обомлел: рот был полон лошадиных железных зубов, в которых отражались наши окна.
Дядюшка продолжал сердиться и что-то говорить, но его челюсти издавали лишь скрежет, как забуксовавший трактор. Пробуксовав с минуту, Авес в сердцах плюнул и стал вытаскивать изо рта металлические челюсти. Челюсти не вытаскивались. Дядя злился. Я догадался принести нож, и дядя Авес, осторожно постукивая ручкой себе по зубам, освободился от челюстей. Без челюстей дядюшка шипел, как гусь, но все-таки его можно было понять.
— Тевирп! — сказал дядя сердито. — Река Хунцы. До самого Новороссийска искал вас по всему поезду, чертовы трюфели! Жрать нечего, денег нет, в руках чемодан с порохом. Избавиться от меня хотели? Диверсантом сделать? Где родители? Я им все выскажу!
Узнав, что родители уехали за козой и мы тут хозяева, Авес Чивонави сразу пришел в хорошее расположение духа.
— Ну ладно, — прошипел он. — Тащите шаматье, а там видно будет, река Хунцы.
Во дворе, моя чугун, мы стали с Вадом совещаться. Вопрос обсуждался старый: кто дядя Авес? Материн ли он брат или какой-то проходимец? Вад стоял за брата, я — за проходимца.
— Все-таки ведь он приехал, — говорил Вад. — И чемодан притащил.
— В чемодане все и дело. Сначала он его спер, а потом увидел, что там порох, и решил вернуться.
— Зачем?
— А что, ему плохо у нас было? Ел, спал, ничего не делал. Может быть, дядя Авес особая разновидность бандита. Так сказать, бандит на пенсии. Сил уж нет, здоровье шалит. Вот он и удалился от дел, ездит, выискивает доверчивые семьи, прикидывается каким-нибудь родственником. Помнишь, отец говорил? А заметил, рожа какая подранная? А зубы куда делись?
Мы еще немного поспорили о дяде Авесе и решили на всякий случай проверить у него документы. Побег мы отложили до выяснения дядиной личности.
Обед прошел в молчании, так как дядя Авес мог есть, только вставив челюсти. Пообедав, дядя Авес Чивонави вынул челюсти, разобрал их, прополоскал в воде и поставил сушиться на печку.
— У меня плохое здоровье, — сказал дядя. — Мне давно пора поправляться. На ужин сварите мне тройку яиц, только всмятку. Я люблю всмятку. А наутро зарубите курицу.
Я охотно объяснил дяде Авесу, что курицы у нас нет. Нет даже петушка. И яиц нет. Осталось лишь немного постного масла (дядя Авес поморщился: он не любил постное масло), пшена и сала («Сало — это хорошо», — заметил дядюшка), и то все это отец добыл с большим трудом, так как в Утином голод. Сообщение, что в Утином голод, произвело на дядю Авеса плохое впечатление.
— Зачем же вы сюда приехали? — спросил он и добавил, немного подумав: — Черт бы вас побрал.
Впрочем, вскоре он успокоился — у дяди плохое настроение долго не задерживалось — и принялся нам рассказывать о своих железнодорожных приключениях.
— Привязался, река Хунцы, какой-то тип в поезде. «Давай, говорит, тебе зубы вставлю». Я ему отвечаю: «Отвяжись. Я своими зубами доволен», а он не отстает. Сначала сотню требовал, а потом так себя разгорячил, что сам заплатить готов, лишь бы вставить. «Люблю, говорит, когда мой товар украшает человека». До самого Новороссийска, гад, приставал, а в Новороссийске затащил к себе, напоил, выбил мне зубы и вставил железные, шкура такая. Видите, я весь поцарапанный?
История была неправдоподобной, но Авес Чивонави рассказывал ее с увлечением. Кончив рассказывать, дядя Авес сладко потянулся и сказал, что ему хочется спать, так как он очень устал. Затем дядя взобрался на родительскую кровать, даже не сняв свои галифе, и тут же захрапел, правда успев перед этим пробормотать:
— Но я все равно вас не брошу, река Хунцы.
Подождав, пока дядюшкин храп станет устойчивее, мы принялись обыскивать его пальто и гимнастерку. Там никаких документов не было.
— Может быть, они в галифе? — прошептал Вад.
В это время Авес Чивонави храпанул особенно сильно и перевернулся на бок. Из брюк галифе высунулось дуло пистолета.
Первой моей мыслью было кинуться на дядю и обезоружить его, но потом я просто-напросто испугался. Мне показалось, что Авес Чивонави вовсе не спит, а следит за нами прищуренными глазами, и достаточно мне сделать движение, как он спокойно сунет руку в карман и наставит на меня пистолет.
Я сделал безразличное лицо и вышел из дому. Вад выскочил следом. На крыльце мы уставились друг на друга.
— Ты думаешь, он спит? — спросил я тихо.
— Да… — неуверенно ответил брат.
— Мне показалось, он следил, когда мы проверяли карманы.
— Ерунда! — сказал Вад. Он посмотрел на небо. — А сегодня теплая ночь будет. Давай спать в сарае.
— Давай, — охотно согласился я.
Ночь оказалась холодной, и мы дрожали, как цуцики. Только под утро, крепко прижавшись друг к другу, мы заснули.
— Тевирп! — вдруг раздалось над ухом.
Я вскочил и увидел прямо перед собой улыбающуюся, скроенную из кусочков физиономию своего дяди. В руках дядя держал челюсти и полировал их суконкой.
— Вы чего ж это, трюфели, от меня удрали? Дверь не заперта, по дому чужие люди разгуливают.
За спиной Авеса я увидел Витальку Ерманского.
— Пора идти, — сказал он мрачно. — Мать уже ушла.
— Куда идти? Куда идти? — забеспокоился дядя. — А завтрак кто будет готовить? Уже девятый час, а печка не растоплена. Мне врачи прописали регулярное питание. Иди топи печку. Я тебя никуда не пускаю.
Мы двинулись к калитке.
— Стой! — крикнул дядюшка. — Стой!
Я думал, он добавит: «Стрелять буду!» — но он не добавил.
Он лишь вставил в рот челюсти и сердито щелкнул ими.
За околицей нас догнал Вад.
— И я с вами!
Мне было жалко брата: не очень приятно оставаться один на один с вооруженным человеком.
— Иди и следи за ним в оба, — сказал я.
— Не хочу!
Это был уже прямой вызов. Такого за братом никогда не замечалось.
— Иди, — сказал я. — Мне очень сегодня некогда… Вад повернулся и ушел.
Я думал, что нами будет заниматься завхоз. Даст нахлобучку, может быть, даже трепанет за ухо, а потом поведет в кабинет директора. Директор станет долго укоризненно молчать или, наоборот, сразу же начнет кричать и топать ногами, в зависимости от характера, но потом, услышав имя Коменданта, еще немного помучает и отпустит домой.
Однако все получилось иначе. В школе было много людей. Шел ремонт, кругом все было залито известкой, но люди отважно, не боясь запачкаться, сновали взад-вперед по проложенным доскам.
Сначала мне и в голову не пришло, что они собрались сюда ради нас, но потом я догадался по взглядам, которые они бросали на меня с Виталькой, что это педсовет.
Мы ждали довольно долго и нудно под дверью. Наконец хождение прекратилось. Педсовет заперся в комнате и принялся галдеть. Мне совсем надоело ждать, но тут двери раскрылись и какой-то шустрый молодой человек поманил нас пальцем.
Посреди комнаты стоял длинный стол, накрытый красной скатертью, вокруг которого сидело человек двадцать, мужчины — все в черных костюмах в полосочку (наверно, это первая послевоенная партия, завезенная в раймаг). Виталькина мать была в красивом белом платье, отороченном черными кружевами. Она выглядела очень огорченной. Я хотел ей потихоньку подмигнуть для ободрения, но сделать это не было никакой возможности, так как все, как только мы вошли, уставились на нас. Мне сразу бросились в глаза лежащие на столе вещественные доказательства — ком замазки и половина стенгазеты.
— Ну-с? — сказал завхоз очень серьезным, почти безнадежным голосом, и я сразу понял, что он будет главным обвинителем. — Зачем вы сорвали газету с Пермаем?
Я знал, что такой вопрос будет задан одним из первых, и поэтому давно заготовил на него контрвопрос:
— А что, замазку голую, что ли, нести?
Завхоз немного растерялся. Очевидно, он думал, что мы будем упорно молчать или сразу же начнем просить прощения.
— Тэ-эк, — сказал он нехорошим, голосом и нервно дернулся из костюма в полосочку, видно, он надел его в первый раз и еще не успел привыкнуть. — Тэ-эк…
— Нас послал Комендант, — поспешил заполнить зловещую паузу Виталька.
Но завхоз пропустил эту важную для следствия улику мимо ушей. По его потному, красному лицу и шевелящимся ушам было видно, что он готовил подвох.
— Рядом висело несколько газет — 1 «а», 3 «г», 5 «а» — и плакат. Почему вы сорвали именно с Пермаем?
— В темноте не было видно. Мы сорвали то, что подвернулось под руку, — спокойно ответил я.
— Значит, вам все равно, что обычная газета, что с Пермаем? — сказал завхоз торопливо с видом человека, схватившего за руку вора, и посмотрел на педсовет.
— Тогда нам было все равно, — подтвердил я.
— Все равно?
— Все равно.
— Что с Пермаем, что просто?
— Да.
Наступило молчание.
— Нас послал Комендант, — опять заныл Ерманский.
В это время заворочался толстяк в центре стола.
По всем признакам это был директор.
— Но позвольте… это несколько другой вопрос… Первоначально же они ободрали замазку. Зачем вы ободрали замазку?
— У нас окна не замазанные, — сказал я тоскливым голосом. Я умел, когда надо, говорить тоскливым голосом. — Зима придет, дуть начнет, а у нас маленький мальчик… (Слышал бы Вад.)
— Но ведь это нехорошо… Это называется воровством.
— Мы больше не будем…
— Это все Комендант, — упорно гнул свое Виталька.
— На первый раз ограничимся… — начал директор с явным облегчением, но завхоз перебил его:
— Почему вы сорвали именно с Пермаем?
Завхоз осторожно, словно это была хрупкая, бесцветная вещь, поднял обрывки стенгазеты.
— Мы толчем воду в ступе. — Меня начал злить этот завхоз. — В темноте да еще в спешке трудно, даже если очень захочешь, найти именно газету, посвященную Первому мая.
Наступила тишина. Очевидно, никто не ожидал такой длинной и красивой фразы. Потом все разом недовольно задвигались.
Они и раньше обращались только ко мне, но после этой фразы Виталька Ерманский совсем отошел в тень. Их вдруг заинтересовала моя биография, год рождения, место рождения, отношение к пионерской организации, есть ли у меня судимые или заграничные родственники, не участвовал ли дедушка с бабушкой в белой армии и т. д. Особенно их интересовал отец.
Я почувствовал, что сразу вырос в их глазах, и даже завхоз стал обращаться ко мне на «вы». Речь о замазке как-то теперь не шла, и даже директор, попытавшись несколько раз вспомнить о ней, замолчал и больше не вмешивался в ход заседания. Роль следователя окончательно перешла к завхозу. Он задавал вопросы путано и бестолково, но я чувствовал, куда он гнет. Он пытался установить связь между пленом отца и сорванной стенгазетой. Это было так неожиданно, что я в первый момент, когда понял скрытый смысл его вопросов, растерялся, но потом успокоился, потому что такой связи никогда и никому установить не удастся. Но завхоз все кружил около, неумело ставил ловушки, которые были видны за километр и в которые он сам же иногда попадался. Он не обличал меня, ничего не говорил прямо, он просто задавал вопросы. Он все гнул их, гнул к линии «плен — стенгазета».
За столом давно уже стояла тишина. На лицах у всех было какое-то новое выражение: смесь уважения и страха передо мной. А шустрый молодой человек, который оказался учителем истории, таращил на меня глаза с откровенным ужасом. На уроках он говорил о врагах, но настоящего, живого видел первый раз в жизни.
Иногда мне казалось, что я действительно шел в школу специально сорвать стенгазету: так нелепо не соответствовала наша цель — набрать замазки — и конечный результат — стол с красной скатертью к двадцать взрослых людей, ради меня прервавших свой летний отдых.
И чем удачнее я отбивал атаки завхоза, тем, я чувствовал, более шатким становилось мое положение, потому, что ребенок не может переспорить взрослого человека, и как-то сама собой из-за моей спины вырастала фигура отца, и получалось так, что завхоз вроде бы спорит не со мной, а с отцом, и ничего нет удивительного, что человек, прошедший огни и воды, хитер и коварен.
Когда я окончательно его запутал, завхоз замолчал и долго с откровенной ненавистью смотрел на меня, дергаясь в костюме и шевеля ушами, и мне на секунду стало страшно за свое будущее. Даже если все уладится и я буду учиться в этой школе, он все равно найдет предлог расправиться со мной.
Все молчали, не зная, что делать дальше. Собственно говоря, ничего доказано не было. Завхоз лишь выпятил два факта — плен отца и срыв его сыном стенгазеты. Связи между этими событиями не было. И, кроме того, я еще не подавал в их школу документы. Может быть, я вообще не собираюсь их подавать, поэтому что со мной можно делать, — неизвестно. Другое дело — Виталька Ерманский, на нем-то можно отыграться. Я с тревогой посмотрел на Витальку. Он стоял, до неприличия раскрыв рот, очевидно пораженный всем происходящим.
— Можете идти… — сказал директор и, немного подумав, добавил — Пусть придет отец, когда вернется.
Я пошел к двери. Виталька двинулся было за мной, но его остановили. Закрывая дверь, я слышал, как ему сказали:
— А ты чего с ним связался! А еще сын учительницы.
«Сын учительницы» было сказано с особым ударением.
Я вышел на крыльцо и немного постоял, глядя, как во дворе замешивали раствор женщины в заляпанных платьях. Потом я посидел на старой, ободранной парте. Из школы никто не выходил — ни Виталька, ни Клара Семеновна. И вдруг я понял, что никакой победы я не одержал, а даже наоборот — все только началось и неизвестно, чем кончится. Только зря продали Коменданта.
Мне очень хотелось знать, что они потом говорили Витальке, и я решил дождаться его.
Виталька вышел из школы вместе с матерью. Они о чем-то разговаривали. Виталька нес ее блестящий яркий плащ. Когда они проходили мимо, я выдвинулся из-за угла.
— Здорово влетело? — спросил я.
Виталька вздрогнул и оглянулся. Клара Семеновна тоже вздрогнула и оглянулась.
— Ты что здесь делаешь?
— Жду вас. Домой пойдем?
Они замялись. Я сразу понял, что они не хотят, чтобы нас видели вместе.
— Ты иди… У нас тут еще дела есть…
Никаких дел у них не было. Не успел я выйти из райцентра, как меня обогнала школьная полуторка. Клара Семеновна сидела в кабинке, а Виталька весело прыгал, как орангутанг, в кузове. День был безветренный, и они здорово напылили. Мне долго пришлось брести словно в густом тумане. И только стало можно дышать, как полуторка промчалась назад.
Домой я пришел грязный и усталый. Они сидели на скамейке под окнами и грызли семечки.
— Га-га-га! — заржал Виталька, показывая на меня пальцем. — Трубочист!
Она всплеснула руками:
— Где же ты так?
Я хотел пройти, но они загородили мне дорогу, охая и смеясь.
Виталька был особенно веселым.
— Ты знаешь! Мне ничего не было! Даже не ругали! Сказали только, чтобы не дружил с тобой. Так что в райцентр давай ходить не вместе. А здесь, конечно, можно, здесь никто не увидит!
— Увидеть, кому надо, и здесь могут, — сказала Клара Семеновна. — Вы лучше дома играйте. Пойдемте пить чай, мальчики.
Она положила мне руку на плечо. Она была очень красивая в своем белом платье с черными кружевами. Я не нашел в себе силы отказаться. Я пил чай, смотрел на нее, как она ходит по комнате, ощущал на своей голове прикосновение ее руки всякий раз, когда она проходила мимо, и все-таки мне было больше и больше жаль, что ради нее я продал Коменданта.
Я думал, что Вад и дядя Авес волнуются из-за моего долгого отсутствия, но, открыв дверь, понял, что они и думать забыли про меня. Дяде и брату было страшно некогда. Они устроили на столе тараканьи бега. Они кричали, ссорились, трясли банками с тараканами и шумно праздновали победу: Вад визжал и скакал по полу, а дядя доставал из галифе пистолет и стрелял в потолок. В комнате нечем было дышать из-за порохового дыма. Ставкой в этой азартной игре было сало. Победитель отрезал кусок и тут же съедал с кашей и картошкой.
Сначала они не обращали на меня никакого внимания, но потом Вад великодушно сунул мне свою банку:
— Хватай вон того, серого. Знаешь, как бегает!
— Пусть он сам наловит! Это нечестно! — запротестовал Авес Чивонави.
— А вообще правда, — согласился Вад. — Иди лови за печкой, там их тьма.
Игра возобновилась с новой силой. Они быстро прикончили сало.
Я сбегал в погреб. Там было пусто. Они съели всю картошку, пшено, а масла оставалось стакан, не больше.
Я ворвался в комнату. Они как раз спорили, чей таракан пришел первым, причем дядя размахивал перед носом Вада пистолетом.
— Вы что наделали! — закричал я. — Сожрали все!
Игроки уставились на меня.
— Ну и что? — недовольно спросил Авес.
— А то! Теперь зубы на полку? Еще взрослый человек! Летчик! Два раза горел!
— Три раза, — поправил дядя.
Я схватил банки с тараканами и выбросил в окно. Я был очень разозлен. Воцарилось молчание.
— Полегче на поворотах, — сказал дядя Авес. — Пойди и собери тараканов.
— Ха!
— Я соберу! — поспешил вмешаться Вад.
Когда я вышел во двор, брат возился под окном.
— Откуда у него пистолет?
— Он раскопал фрица. У него и нож, и «Даймон» есть, и немецкий планшет.
— Значит, он был в Нижнеозерске?
— Да. Он думал, что мы вернулись и ждем его дома.
— Ну и нахал! — удивился я.
— Ничего не нахал. Свой парень.
— За сутки этот «свой парень» истребил все запасы. А нам жить еще сколько дней.
— Он больной.
— Посмотрим, как ты завтра запоешь.
Вечером я серьезно поговорил с дядюшкой о нашем положении. Я спросил, есть ли у дяди Авеса деньги. Денег, как я и думал, не оказалось.
— А зачем они нужны? Без них легче жить! — беспечно махнул рукой дядя Авес. — Все равно пива здесь нет.
— Что же завтра будем есть?
Дядя задумался.
— В самом деле… — пробормотал он. — Мне врачи приказали хорошо питаться…
Но потом дядино лицо просияло.
— Знаешь что, река Хунцы? Сходи к председателю! Скажи: мол, ко мне дядя приехал, фронтовик, летчик. Три раза, мол, горел, ему врачи сказали — хорошо питаться. Попроси у него яичек, масла, сала, муки. Смотри, яички только свежие бери, а то они так и норовят сбыть залежалый товар. Понял? Ты определять умеешь? Надо одно разбить и понюхать. Если тухлым воняет, значит, они все тухлые.
— Ясно. Большое спасибо, дядя Сева.
Но дядя был чужд чувства юмора. Мою благодарность он принял за чистую монету, и, видно, она ему польстила, потому что Авес Чивонави впал в самовосхваление.
— Держись меня, — разглагольствовал он. — Со мной не пропадешь. Я три раза горел, да не сгорел. — И так далее.
До пистолета мы добрались только поздно вечером. Я посоветовал сдать его в милицию или в крайнем случае бросить в пруд, потому что дело это пахнет плохо. Услышав про пистолет, дядя стал неразговорчивым.
— Пригодится, — лишь буркнул он. — Будем ворон стрелять.
Я пытался настаивать, но Авес Чивонави достал с печки сушившиеся челюсти и намертво замкнулся. Они с Вадом ловили тараканов до поздней ночи, готовясь к завтрашнему сражению, и страшно мешали мне спать.
Утром к нам пришел мыть чугун Иван. Выглядел он еще более худым и желтым, чем всегда.
— Какой ты толстый, — с завистью вздохнул Иван, разглядывая меня.
— Все, — сказал я. — Кончилась сытая жизнь. Чугун больше мыть не требуется.
Иван очень огорчился. Очевидно, он запланировал мытье чугуна, и теперь в его бюджете образовалась дыра.
— Хиба ш так едять! — сказал он. — Надо было нэ кашу варить, а похлебку. И трошки крупы идэ и вкуснее. А сало надо было поменять на отрубя. Якой дурак ист сало?
Все это было абсолютно верно, но и абсолютно бесполезно. Я сказал об этом Ивану. Самый сильный человек в Утином грустно покачал головой.
— Придэ батько — вам здорово влетит. Продукты извели, огород не вскопан. Уси в деревне давно вскопали. Кизяков не наделали. Чем же вы будете зимой топить? Траву вы тоже не рвитэ. Приведет батька козу — ни клочка сена нэма.
Я удивился этому прокурорскому тону. Раньше Иван разговаривал не так. Очевидно, немытый чугун держал его в должной почтительности.
— Ты нас еще не знаешь, — оборвал я нахала. — Мы отцу можем такую сдачу дать — закачается.
Я не думал, что мои слова произведут на Ивана такое большое впечатление.
— Отцу?! Сдачи?! — выпучил он глаза.
— А ты думал что? Мы уже не раз всыпали ему, когда он нас не слушался.
Наверно, самый сильный человек в Утином ни разу не слышал таких страшных речей. Он замахал на меня руками.
— Окстись! Окстись! — забормотал он непонятное слово. Потом он ушел, смешно на меня оглядываясь.
Из дому вышел, зевая и почесывая грудь, дядя Авес. Его разноцветное тело переливалось всеми цветами радуги. Дядя, прищурившись, посмотрел на солнце.
— Тевирп, — приветствовал он меня на птичьем языке. — Лыб у ялетадесдерп?
— Говорите по-нормальному, — попросил я.
— Был у председателя? — перевел дядюшка добродушно.
— И не собирался.
— Почему? — удивился Авес. — Река Хунцы.
— Потому что в деревне голод.
— Ну и что? У них всегда есть НЗ. Фронтовику они должны дать. А будут упрямиться, ты их припугни маршалом Чухридзеновским. Я с ним лично знаком.
— Вот сами идите и пугайте.
Мои слова не понравились дяде.
— Ты стал очень упрямым, — сказал он.
Дядя Авес нахмурился, но потом передумал и подмигнул мне.
— Не будем ссориться. Ты ведь любишь своего дядюшку и не дашь ему помереть с голоду.
Вслед за Авесом, тоже зевая и почесываясь, показался Вад. Он также осведомился, не был ли я у председателя, и, получив отрицательный ответ, что-то недовольно буркнул. Затем они вступили с дядюшкой в оживленную беседу на тему, что бы поесть. В каком бы направлении они ни думали, их пути неизменно сходились на подсолнечном масле. Вопрос был лишь, с чем его есть. Наконец дядюшка придумал поджарить на нем сохранившиеся по счастливой случайности, а вернее — по нашей лености, картофельные очистки. Придя к такому решению, они стали немедленно воплощать его в жизнь. Дядюшка с неожиданным для него проворством принялся чистить сковородку, распушив над ней свои галифе, а брат побежал в погреб за маслом, но я перехватил его на полпути.
— Стой! А чем лебеду приправлять будем?
— Видно будет, — ответил Вад беспечным голосом.
— Нет. Масла вы не получите. Хватит с вас крупы и сала. Живите теперь как верблюды. Верблюд один раз нажрется, а потом ему не хочется есть целую неделю.
— Но мне очень хочется, — возразил Вад.
— Надо было это предусмотреть вчера. Это логично.
Презрев законы логики, брат юркнул мне под мышку и припустил к погребу. Я еле догнал его.
— Нет!
— Да!
— Нет!
— Дядя Авес! Он не дает масла!
Итак, Вад вышел из повиновения. Во время тараканьих бегов они здорово спелись с Авесом.
— Иду!
Дядя Авес спешил на помощь, издавая своими галифе хлопающие звуки.
— Что здесь происходит?
Я вежливо объяснил, что происходит экономия масла. Дядя принялся горячо убеждать меня дать ему масла, так как уже десять часов, а он еще не завтракал, а врачи прописали ему принимать пищу в строго определенное время. Видя, что этот довод не действует, Авес Чивонави попытался соблазнить меня описанием румяных, шипящих на сковородке картофельных очисток, но я, хоть и глотал слюни, все же устоял. Тогда дядюшка надумал применить физическую силу. Вроде бы в шутку, подмигивая и сыпля разными прибауточками, он попытался отодвинуть меня от двери погреба, но тоже безуспешно. Я лишь слегка толкнул его плечом, и дядюшка отлетел и закачался, как камыш. Все-таки он был действительно больным человеком. Авес постоял немного, держась за бок и морщась, а потом рассмеялся.
— А если мы вот так, река Хунцы?
Он вытащил из галифе пистолет и, продолжая смеяться, стал целиться в меня дрожащей рукой.
Не знаю, чем бы кончилась дядина шуточка, но в этот момент калитка заскрипела и во двор ввалилась толпа во главе с Иваном. Очевидно, это была его «мала куча», потому что все они очень походили на Ивана — такие же костлявые и длинные. «Мала куча» несла ведра, солому и дырявые решета.
— Мы тово… — сказал Иван, смущаясь, — покажем, як кизяки делать… А то позамерзаетэ без топки.
Дядя Авес бросил пистолет в карман своих необъятных галифе.
— Тевирп! — приветствовал он Ивана. — Идохдоп адюс.
Иван остолбенел.
— Чиво?
Дядюшка был доволен произведенным впечатлением.
— Отк ыт?
У дядюшки был просто талант выкручивать слова шиворот-навыворот.
Иван растерянно моргал белыми ресницами. Вся его «мала куча» делала то же самое.
— Он спрашивает, кто ты есть, — перевел Вад с птичьего языка на человеческий. — Не бойся, это наш дядя.
Иван нерешительно продвинулся в сторону Авеса. Мелюзга повалила следом, как цыплята за наседкой.
— У сав ястусен ырук?
— У вас несутся куры?
— Нет, — отрицательно замотал головой Иван, пяля глаза на дядюшку. — У нас нет курей…
— А олас? — Авес выкручивал слова почти мгновенно.
— Есть ли сало? — Ваду очень нравилась роль переводчика, хотя и давалась она ему с трудом.
— Нэма…
— А что есть? — забывшись, нетерпеливо спросил дядя по-человечески.
— Мука… трошки…
Авес оживился.
— Это хорошо… это очень хорошо… Напечем оладьев… с маслом.
Иван замялся:
— Но у нас трошки. На каждый день по пригоршни…
— Иди, иди, — поддержал Авеса Вад. — Чугун лизал?
Иван беспомощно посмотрел на меня. Я вступился за него:
— Они сами с голоду пухнут. Надо и совесть знать.
— Река Хунцы, — сказал дядюшка Авес и удалился, хлопая галифе. По дороге он вставил челюсти и жутко, по-волчьи, оглянулся на меня.
До обеда мы делали кизяки. Из окон нашего дома несся хохот — дядя и Вад гоняли тараканов.
Я сидел на завалинке. У меня невыносимо ныла спина. Вся площадь возле дома и двор были устланы кизяками.
На улицу вышел Виталька Ерманский, жуя бутерброд с сыром. Сегодня им принесли большую посылку.
— Хочешь? — спросил он.
— Нет. Я наелся.
Виталька почему-то обиделся. Он доел бутерброд. Корку от сыра бросил в пыль. Потом Ерманский ушел, а я остался один на один с коркой. Она лежала от меня в трех шагах и отчаянно пахла. Она могла пропахнуть под нашими окнами весь вечер и ночь. Я раздавил ее пяткой.
Они не спали и разговаривали про еду. Они разговаривали про нее, хотя все-таки взяли из погреба масло и поджарили на нем очистки.
— Я в своем самолете, — шипел дядя Авес, — возил живую курицу. Она неслась каждый день. Потом в самолет попал снаряд, и курица изжарилась. Я ее взял с собой. Летел на парашюте и ел… Проклятый дом. Не уснешь. Пахнет каким-то сыром. Река Хунцы.
Это пахла моя пятка, несмотря на то, что перед сном я вымыл ноги.
Я не мог заснуть из-за разговора про курицу, которая неслась в самолете, и из-за пятки, пахнущей сыром. Я оделся и пошел к председателю.
Несмотря на поздний час, в правлении было много людей. Они разговаривали и крутили самокрутки. Как я понял, шло совещание об уборке соломы.
Мой приход не прервал совещания. Сидевший за обшарпанным столом председатель, у которого все было по одному — одна нога, одна рука, один глаз — и иссеченное осколками лицо, лишь посмотрел на меня и продолжал обсуждать соломенный вопрос.
Я назвал свою фамилию и сказал, зачем пришел.
Все сразу замолчали и стали смотреть на меня.
— Я же только что дал вам пшена, сала и масла, — удивился председатель.
Мне было очень неловко.
— К нам приехал дядя-летчик… Он три раза горел в самолете… У него очень плохое здоровье…
Я боялся, что они, не дослушав меня, скажут «нет». В деревне ведь голод. Но они не торопились. Они стали припоминать все, что знали обо мне.
— Эт кузнецов сын?
— Который школу обворовал?
— С Ерманским дружит?
— Собака не сдохла еще? Какую псину загубили, чертенята! Ее на отару бы.
Они знали все и даже немножко больше.
— Тетка Мотря ест лебеду, а у нее трое роблят в колхозе. Нехай не балуется, тут ему не город.
Но меня взял под защиту председатель. Он сказал, что у нас долго не было отца, поэтому мы подраспустились, что отец скоро приедет и возьмет нас в ежовые рукавицы. А отец у нас хороший парень. Он пришел с войны весь целый и будет ковать немецких лошадей, которые должны скоро поступить.
Отца многие знали, и правление, немного поспорив, вынесло резолюцию:
— Хрен с ним, полпуда ему ржи и двести граммов сала, но пусть завтра выходит на солому, нечего дурака валять. И пусть летчика своего берет. Он, хоть и раненый, но трос на быках таскать сможет. Тут все раненые.
Кладовщик пошел в амбар и по всем правилам отвесил мне теплого, пыльного, пахнущего зерна из огромного, до самого потолка, закрома. Зерна было на донышке, и кладовщику пришлось делать кросс с препятствиями. Потом он отрезал мне кусок сала.
Я пошел домой. Мешок с рожью шевелился у меня на спине, живой и теплый.
Когда я вошел, они еще не спали. У дяди Авеса заклинило челюсти, и Вад осторожно расшатывал их ножом. Дядюшка сердился и хлопал ногами в галифе.
Я положил мешок в изголовье и стал делать из него подушку, сало я еще на улице закопал в зерно. Я боялся, что они, увидев у меня продукты, опять станут приставать, но они слишком были увлечены своим делом. Я уже начал было засыпать, как вдруг дядя Авес шумно втянул воздух, и у него сами собой выпали челюсти.
— Река Хунцы, что за проклятый дом, — выругался он. — Теперь салом пахнет.
Вад тоже, видно, учуял запах. Он пробормотал:
— Да… Свинина…
Затем до них дошел запах ржи. Дядя тут же откликнулся:
— Странно. Очень странно. Я чувствую муку.
— И я.
Они задумались, и постепенно им стала открываться истина.
— Он ходил к председателю! — воскликнул вдруг Авес. — Принес сала и муки!
Они повскакивали со своих коек.
— Да, я ходил к председателю, — сказал я. — И принес сало и рожь.
— Здорово! Молодец!
Авес Чивонави соскочил с кровати и принялся чистить сковородку.
— Сейчас мы напечем оладьев на сале. Знаешь, как вкусно! Ты молодец, что послушался меня. Всегда слушайся меня.
Чтобы немного наказать его за наглость, я позволил почистить сковородку и развести в печке огонь, а потом выступил со своей программной речью.
Я сказал, что отныне завтраки и ужины отменяются, остается только обед. В обед мы будем есть ржаную кашу, приправленную салом, в очень ограниченном количестве. Но даже и это будет возможно при условии, если дядя Авес пойдет со мной завтра на солому, а Вад перестанет валять дурака, а примется заготавливать лебеду. И я вкратце рассказал о моем посещении правления.
Моя программная речь была выслушана очень несерьезно: дядя продолжал наращивать в печке огонь, а Вад мурлыкал песенку. Кончив шуровать дрова, Авес прошел к моей кровати и бесцеремонно ухватился за мешок.
— Ну, давай, — сказал он миролюбиво. — Сейчас такой пир устроим, река Хунцы.
Я оторвал дядюшкину цепкую руку и с силой отшвырнул ее прочь. Дядюшка отлетел в угол. Он еще раз попробовал вцепиться в мешок и еще раз отлетел. Потом он сел на кровать брата, и они стали шептаться.
— Пойди сюда, — сказал Вад. — Мы открыли съезд «братьев свободы».
— Мне некогда заниматься глупостями. Завтра рано вставать. И вам, Сева Иванович, тоже советую отдохнуть перед скирдовкой соломы.
Но они все-таки открыли съезд. С докладом выступил Вад. Он сказал, что я предал партию «братьев свободы», стал маленьким диктатором. Я делаю все по-своему. Я захватил власть и не позволяю распоряжаться общественными запасами, применяю к «братьям свободы» физическую силу.
Вад разгорячился и стал выкрикивать против диктатуры разные лозунги. Потом они приступили к голосованию и единогласно избрали Авеса Чивонави Старшим братом. После этого дядя подтянул галифе и уже на законном основании потребовал выдачи ему запасов продовольствия.
Мне страшно хотелось спать. Поэтому, чтобы разом покончить со всеми этими дебатами, я довольно грубо сказал им, что не согласен с решением съезда и официально объявляю себя Диктатором. Кто против — может покинуть пределы государства: я намекал на дядю, шутки которого мне порядком надоели. С этими словами я потушил лампу и лег на кровать, крепко взявшись за мешок с рожью.
Я думал, что они будут протестовать, но они лишь немного пошептались и тоже легли.
Проснулся я от ужаса. Кровать моя была объята желтым пламенем. Я спрыгнул на пол, но под ногами у меня тоже был огонь. Горела облитая керосином солома.
Вад устроил на меня покушение, как устраивал когда-то на отца. Теперь я понял, что чувствует в таких случаях человек. Он чувствует ненависть и бесстрашие. Я рванулся напрямик к Вадовой кровати, но там Вада не было, а под одеялом стояло ведро с водой, которое опрокинулось мне под ноги, когда я рванул одеяло.
— Ах, сопляк! — крикнул я. — Значит, так?
Наверно, они спрятались на Авесовой кровати. Я побежал туда и получил вторично холодный душ. Тогда я остановился, чтобы собраться с мыслями. Конечно, они сидят на печке.
Я шагнул к печке, и тотчас же мимо моего уха просвистело что-то тяжелое. Итак, они были там. Предстоял нелегкий штурм.
Так началась гражданская война.
— Вылазьте! Хватит валять дурака! — крикнул я. — Мне некогда с вами играться. Я хочу спать.
— Рожь и сало!
Железная кружка ударила меня в грудь.
— Ну, держитесь тогда!
Я метнул кружку обратно.
Послышался лязг. Они закрылись печной заслонкой. Я понял, что крепость неприступна.
Я собрал с их кроватей одеяла и навалил на свою кровать. Сверху еще я положил их пальто. Потом я залез в этот блиндаж и притворился спящим. Сначала они исправно бомбардировали меня всякой всячиной, но делали хуже лишь своим пальто. Потом им надоело.
Я все-таки заснул. Проснулся я оттого, что кто-то осторожно тащил у меня из-под головы мешок. Это был дядя Авес. Терять нельзя было ни секунды. Я кинулся на Старшего брата и быстро вытащил из его кармана пистолет. Потом я с победным воплем пошел на штурм печки. Вад только один раз успел огреть меня скалкой, но тут же был захвачен в плен. Печка пала. Враг был разбит. «БС» перестала существовать. Воцарилась Разумная Революционная Диктатура. Это произошло в 3 часа ночи 15 августа. Дядя Авес. сидел на своей мокрой кровати и тихо всхлипывал.
— Река Хунцы, ты погнул мне ребро. Отдай мой пистолет…
Сильный, вооруженный до зубов, я залез в печку и закрылся заслонкой.
Сильный, вооруженный до зубов, я вышел во двор. Мир вокруг не изменился. Так же трещали в мокрых кустах сирени птицы, так же ткало неяркое красное солнце узоры на ковре из подорожника, заваленном седой росой.
Изменился я сам. Я вышел в этот мир уверенным и властным. Я никогда не думал, что иметь власть так приятно. На ветках сирени трепыхался воробей. Я мог вытащить из приятно тяжелого кармана пистолет и сразить его наповал. А мог и даровать ему жизнь.
Из дому вышли разбитые остатки «БС».
— Дай сальца, — сказал Старший брат, грустно разглядывая свои вынутые челюсти.
— Я же сказал: будем есть только один раз — в обед.
Мои слова прозвучали весомо и убедительно. Дядя Авес, видно, это тоже понял. Он лишь шмыгнул носом и подтянул галифе.
— Вот гад, — буркнул Вад с ненавистью. Но его слова ничуть не обидели меня, даже наоборот — польстили. Какая же это диктатура без ненависти?
— Итак, Сева Иванович, я вас жду.
Это было сказано очень солидно.
— Зачем? — спросил дядя Авес. — Завтракать?
— Будете возить на волах трос.
— Я не умею возить трос, — поспешно сказал Старший брат. — И я боюсь этих самых… Они бодаются.
— Привыкнете.
— У меня вот тут болит, и тут, и тут.
— На волах не трудно. Сиди себе да сиди.
— У меня и там болит.
Вад выступил вперед:
— Дядюшка больной, ему нельзя работать.
— Но ему можно есть, а для этого надо работать.
— Подавись своим салом!
Вад повернулся и ушел.
— Пять мешков травы на сегодня! — крикнул я ему вдогонку. — Или отдеру ремнем!
— Я лучше буду рвать траву, — торопливо вставил дядя Авес.
Великодушие — неизменный спутник диктатуры.
— Хорошо, — сказал я. — Только без этих штучек. «Братья свободы» распущены. Не вздумайте уходить в подполье и устраивать на меня покушение. Это ни к чему хорошему не приведет. Выделяю вам продукты— приготовьте обед.
При слове «обед» дядя Авес оживился.
— Я сделаю галеты. Это очень вкусно. Ты никогда в жизни не ел галет. Но за это ты должен отдать мне пистолет.
Он, видно, несмотря на последние события, продолжал считать меня ребенком.
— Да? — спросил я.
— Да, — прошамкал дядюшка.
— Да? — переспросил я и вытащил пистолет.
— Да… — повторил дядюшка не столь уверенно.
Я навел пистолет на кусты, в которых возился воробей. Эта птица раздражала меня своей суетней. Она должна стать первой жертвой диктатуры, ибо диктатуре нужны жертвы, чтобы поддерживать уважение к себе.
Я начал уже нажимать курок, как из кустов вылез школьный завхоз. Колени и локти его были измазаны глиной. Завхоз отряхнулся, вытянул руки по швам. Воцарилось молчание.
— М-да, — сказал дядюшка Авес, — река Хунцы.
— Какая река? — машинально спросил завхоз.
— Хунцы, — машинально ответил дядя.
— Хунцы… В какой это части полушария?
— Вообще…
Собеседники помолчали.
— Ну ладно, я пошел, — сказал завхоз. — Я здесь случайно. Шел мимо, дай, думаю, зайду, проведаю Виктора. Ты что-то не показываешься. Зашел бы как- нибудь, чайку попили. До свиданья!
— До свиданья, — сказал дядюшка Авес и задумчиво вставил в рот челюсть.
— До свиданья, — сказал я, машинально ведя за завхозом, который, пятясь, придвигался к калитке, дуло пистолета.
Завхоз задом открыл калитку, задом дошел до угла нашего дома и пропал. Курок сам собой нажался, и пистолет страшно бабахнул. Из-за дома послышался топот. Я опустился на траву и первый раз в жизни заплакал. Теперь-то уж конец.
— Теперь тебя посадят, — сказал дядюшка радостно, вынимая челюсти. — Три года колонии. А может, и пять.
Авес Чивонави страшно воодушевился и принялся пугать меня. Оказывается, он очень хорошо знал жизнь колонии. Старший брат так долго, красочно пугал меня, что в конце концов и сам испугался.
— А ведь… тово… Ты, трюфель, наверно, скажешь, что это я привез его, — пробормотал он вдруг.
— Продаст, — ответил за меня Вад. — Он такой.
— Незаконное хранение оружия… Река Хунцы… Надо его сдать к черту. Пока этот тип заявит… Надо обогнать его к черту.
Дядюшка подтянул галифе, взял валявшийся на траве пистолет и стал собираться в райцентр. Вад вызвался его проводить.
Весь день я скирдовал солому. Работа была не очень трудная (сидеть верхом на быке, который тащил на скирду кучу соломы), но пыльная и однообразная. К вечеру я едва держался на ногах. Перед глазами темно качалась земля, и над ней плыл странный, как заклинание, клич: «Цоб-цобе».
Раза два приезжал председатель и хотя ничего не сказал, но, кажется, остался мной доволен. Председатель взобрался на скирду и долго ругался там со скирдоправами-шабашниками, моряками в рваных тельняшках. Ветер трепал у него пустые штанину и рукав. Моряки скирдовали зло, и мне часто перепадало за то, что я не успевал подавать наверх им солому. Со стороны казалось, что они идут в психическую атаку: рты перекошены, вилы в руках ходят, как штыки. Они только что выписались из госпиталя и, видно, здорово соскучились по работе.
Я ничего сдуру не взял с собой поесть, и если бы не моряки, которые дали мне кусок хлеба, посыпанный крупной солью, и помидор, мне пришлось бы туго.
Моряки выпили самогонки и долго предавались воспоминаниям о катерах, линкорах, подводных лодках, безымянных высотах, которые им приходилось брать. Потом они пели хриплыми голосами матросские песни. Потом спали, положив на глаза бескозырки. Потом учили меня жизни.
— Иди на жизнь в штыки, — говорил один.
— Но сначала подползи к ней, — добавлял другой, — как в атаке. Сначала подползи, а потом бросайся.
— И люби физическую работу. Все остальные работы — мутота. Языком брехать — это не работа. Языком брехать — себя не уважать, потому что человек всегда под ветер брешет: на ветер-то ничего не слышно.
Они были очень высокого мнения о физической работе, главным образом они ценили ее за то, что она дает независимость. Не понравился начальник — плюнул и ушел к другому. Руки везде нужны.
За лето скирдоправы меняли уже третий колхоз. Наш председатель им нравился, хотя и ругались они с ним крепко.
— Свой, фронтовик, — коротко говорили они о нем. Это у них было наивысшей похвалой.
Пока я отогнал волов на баз, пока сходил в правление за нарядом, совсем уже стемнело. Я едва доплелся домой. Ноги мои почти не чувствовали земли.
Вид нашего дома очень удивил меня. Окна его были ярко освещены, из трубы валил густой, хорошо пахнущий дым. Я поспешно взошел на крыльцо, открыл дверь и остолбенел. Дядя Авес и мой младший брат сидели на кровати, обнявшись, и, раскачиваясь из стороны в сторону, пели «По диким степям Забайкалья…». Прямо на столе лежало самое настоящее вареное мясо, картошка «в мундире», валялись полуобгрызанные помидоры, огурцы, стояла бутылка самогонки.
— Река Хунцы! — закричал дядюшка, увидев меня, — Диктатор явился.
— Слава Диктатору! — подхватил Вад.
— Вечная слава!
— Вечная память!
— Упокой его душу!
— Аминь!
От них несло самогонкой.
— Ешь! Мы не жмоты, как некоторые! — Старший брат махнул рукой, но не рассчитал своих сил, и жест свалил его на кровать.
— Пусть он сначала с-де-ла-ет трид-ца-тридцать ки-зяков!
Шутка показалась им страшно остроумной, и они так и покатились со смеху.
— Где вы взяли продукты? — спросил я.
— З-за-работали в колхозе.
— Ха-ха-ха-ха!
— Га-га-га-га!
— Гы-ы-ы-ы-ы-ы!
— Я вас серьезно спрашиваю: где вы взяли продукты?
— Держись за нас, диктатор! Не пропадешь!
Неожиданная мысль пришла мне в голову: дядя Авес продал пистолет. Я подошел к дядюшке и тронул его за рукав:
— Сева Иванович, вы сдали пистолет?
— Стоп! Полный назад! Поворот тридцать градусов! Квадрат сорок два! Прицел 86–21! Беглым!
Дядюшка выхватил из кармана пистолет и приставил его к моей груди. Пистолет ходил в его руке ходуном.
— Руки вверх! — скомандовал он.
Я поднял руки.
— Именем народно-револю… ционного и так далее — к высшей мере… но учитывая сопливость… марш в сарай… Теперь там будешь жить. Понял?
Я попятился к дверям.
— Пшел… быстрей… а то рассержусь… Ишь, щенок… обнаглел… мы не таких п-пф-пуф!
На улице уже прочно установилась холодная ночь. Трава была мокрой от росы. Над ерманским домом всходила едва заметная, как брошенное в воду стекло от очков, луна.
Вдруг зарычал Рекс. Я вспомнил про Рекса и обрадовался. Если прижаться к нему, можно чудесно провести ночь. Я посмотрел в сторону Рекса и не увидел его. В лунном свете холодно блестела цепь. Рекс не мог зарычать. Рекса не было. Я схватил цепь и почувствовал что-то липкое. Я поднес руку близко к глазам. Это была кровь… Теперь мне стало ясно, откуда у нас продукты: они продали Рекса самому толстому человеку в Утином.
…Если бы он вышел сразу, я не знаю, что бы я сделал. Но он вышел не сразу: я долго стучал в ворота. Наконец он вышел, и морда у него лоснилась. Свет от лампы падал ему сзади. Он сразу узнал меня, глаза у него забегали.
— Где он? — спросил я.
— Кто он? Ты о ком говоришь, мальчик?
— Вы его уже съели?
— Я что-то тебя не понимаю.
Он машинально вытер ладонью рот.
— Вы не человек! — крикнул я.
— Что тебе надо, мальчик?
От него пахло псиной. Он остался спокойным, — видно, ему приходилось слышать и не такое, и он привык, — но мои слова все-таки, наверно, задели его. Он пошел проводить меня до ворот.
— Ты не знаешь, что такое смерть, мальчик, — сказал он грустно. — Ты ни разу не видел ее глаза. Когда ты будешь умирать, ты вспомнишь мои слова, мальчик. Жаль только, тебе не скоро умирать.
Из помойной ямы в упор лунным взглядом смотрела на меня голова Рекса.
Лампа мигала и чадила. Дядя Авес метался на кровати, бормоча ругательства и вскрикивая. На полу валялся пистолет. Я поднял его и положил в карман. Затем я потряс дядюшку за плечо. Авес Чивонави открыл безумный глаз.
— Пить, — прохрипел он.
Я подал ему кружку с водой. Дядюшка выпил ее всю, и у него открылся второй глаз.
— Река Хунцы, — хрипло сказал он и повернулся на бок, но я снова потряс его.
— Вставайте, Сева Иванович.
— Чего тебе надо? — вскипел дядюшка. — Уйди, а то застрелю.
— Вставайте, Сева Иванович.
Дядюшка полез в карман галифе, потом пошарил под подушкой. Пистолета не было, и это озадачило дядюшку.
— Куда же он делся, река Хунцы? — пробормотал дядя Авес и сполз на пол.
— Собирайте свои вещи, Сева Иванович, — сказал я.
Я вытащил из-под кровати дядюшкин облезлый чемодан и стал кидать туда его рубашки и всякую всячину. Он следил за мной с удивлением, а потом попытался отобрать чемодан, но я наставил на него пистолет.
— Придется вам уехать, Сева Иванович. Я уже больше не могу. Я вас боюсь.
— Не бойся меня, трюфель, я же твой дядя, река Хунцы!
— Может быть, но сейчас вам лучше уйти. Придет отец — тогда пусть он разбирается.
— Я твой дядя! — закричал Авес. — Ты должен меня слушаться!
— Я решил твердо. В крайнем случае я буду стрелять, Сева Иванович. Я не знаю, кто вы и что вам здесь надо.
Дядя Авес сел на кровать и заплакал.
— Я всегда был такой… Я со странностями… Я и в детстве был такой…
— Буду считать до десяти, Сева Иванович.
Когда я сказал «семь», дядюшка Авес встал с кровати и стал собирать свои вещи.
— Ты жестокий, безжалостный мальчишка. Прогнать своего родного дядю!
Вад так и не проснулся. Перед уходом Авес Чивонави погладил его по голове.
— Брат у тебя нормальный ребенок. А ты ненормальный ребенок. Ты рано состарился.
— До свидания, Сева Иванович! — сказал я.
— До свиданья, Виктор Анатольевич. — Дядя Авес хотел меня уязвить.
Я помог донести ему до калитки чемодан. Чемодан был тяжелый. Когда дядя Авес взял его, то согнулся в три погибели.
Я вернулся в дом, но заснуть уже больше не мог. Вся комната пропахла пьяным дядей Авесом, везде валялся его хлам — какие-то пузырьки из-под вонючих лекарств, рваные носки.
Я стал убирать в комнате и случайно наткнулся на маску от противогаза. Она была точь-в-точь как у того нищего…
Я кинулся к двери, задвинул тяжелый засов, потом закрыл ставни, придвинул к двери сундук, потушил свет. Сделав все это, я сжал рукоятку пистолета и стал ждать. Я не сомневался, что дядя Авес не ушел, а ждет во дворе подходящего момента. Меня била противная дрожь.
Я прождал до самого восхода солнца. И только когда за мной пришел один из моряков, я решился открыть дверь.
Дядя Авес не появился ни завтра, ни послезавтра, и ни завтра, ни послезавтра я не ходил сдавать пистолет.
Самыми неприятными для меня теперь стали обеденные перерывы. Когда ничего не оставалось делать, как лежать на скирде и смотреть на дорогу. С некоторых пор я стал бояться пустой дороги.
Однажды в один из таких перерывов я увидел, что из поселка кто-то идет. Это мог быть и просто прохожий, а мог и отец, дядя Авес, милиционер, Комендант…
Но вскоре стало ясно, что идущий человек — девчонка. И девчонка не простая, а Лора.
Она тоже узнала меня и остановилась внизу.
— Вить, а Вить… Слезь на минутку.
Я слез со скирды.
— Чего тебе?
— Ты почему не приходишь?
— Мне некогда. Я изучаю древнегреческий язык.
У нее был очень красивый бант. Огромный черный бант в светлых волосах. И платье у нее было очень красивое.
— Я не хотела рассказывать про вас… Я случайно… Я устала… Так долго шла.
Она стояла передо мной, опустив руки, и слезы катились по ее очень красивым щекам. На них не было пыли. И ноги у нее не были пыльными.
Она немного поплакала, а потом вытерла слезы маленьким розовым платочком и спросила:
— Ты еще ни с кем не дружишь?
— Дружу.
Она помолчала.
— Красивая?
— Очень.
— Давай с тобой снова дружить.
— А как же моя девчонка?
— Брось ее…
— Она красивее тебя.
— Неправда. Красивее меня не бывает.
— Скромно сказано.
— Ты все врешь. Никого у тебя нет. Давай дружить по-настоящему?
— Как это по-настоящему?
— Познакомь меня с родителями. Я буду приходить к вам в гости… Я только боюсь твоего отца…
— Почему?
— У него есть пистолет.
— Откуда ты знаешь?
— Мне папа рассказывал.
— У нас есть еще и пулемет. В огороде закопан.
— Да? — Ее глаза округлились. — Как интересно! И ты мне покажешь?
— Разумеется. А сейчас отец знаешь за чем поехал? За немецкой мелкокалиберной пушкой. Мы, когда ехали сюда, приметили ее в одном овраге.
Она вдруг заторопилась:
— Собственно, я лишь проведать тебя забежала. Я приду завтра или послезавтра. А то мне далеко идти. Так договорились дружить?
— Договорились.
Она поднялась на цыпочки и осторожно поцеловала меня в щеку.
— Смотри, чтоб сегодня же бросил свою девчонку! Я долго стоял, прислушиваясь, пока не услышал, что ожидал услышать, — тарахтение полуторки.
Отношения с Вадом у нас совсем испортились. Брат не хотел ни делать кизяки, ни рвать траву, ни копать огород. Этот фанатик считал, что я предал «братьев свободы», и решил мне мстить. Фантазия его была неистощима. Он сыпал мне в пищу пригоршнями соль, сжигал под кроватью солому, опрокидывал на меня холодную воду, грубил.
Мне все это здорово надоело, но я сдерживал себя. Моя мягкая тактика еще больше злила брата.
Я сдержал себя даже тогда, когда он с фанатичными выкриками сжег на костре мою единственную фотографию. Я сдержал себя и в другом, более серьезном случае — когда он сжег книгу писателя Александра Дюма «Три мушкетера», выменянную мною в Нижнеозерске за настоящее сиденье с подбитого танка, который я первым обнаружил в лесу.
Он сжег книгу писателя Дюма, нагло, прямо на моих глазах, полив ее керосином, а потом раскидал по двору палкой обгорелые куски. Он ожидал, что я кинусь на него и буду терзать, как бульдог куропатку, а он будет стоять, скрестив руки на груди, с улыбкой на устах, но я, скрипнув зубами, прошел мимо, словно это горела не книга писателя Александра Дюма, за одно прочтение которой многие согласны были отдать трофейный тесак или еще что.
— Эй! — закричал вслед Вад. — Смотри! Сжег твоего Дюму!
Я достал платок, высморкался и небрежно засвистел.
Праздник сожжения был испорчен. Вад бросил палку и пошел вслед за мной.
— Я все сожгу, — грозил он. — И книги, и тетради, даже твои штаны. Я думал, что ты хороший человек, а ты Диктатор. Зачем ты прогнал дядю Авеса? Мне не с кем играть. Тебя подкупил Он. Я знаю, ты ждешь Его. Я слышал, ты проболтался во сне. Ты стал девчатником. Я ненавижу тебя!
Вад поднял камень и швырнул мне в спину. Я второй раз достал платок, второй раз высморкался и второй раз засвистел.
— Бей меня! Почему ты не бьешь? — крикнул Вад. — Я сжег Дюму!
Я ускорил шаг, продолжая свистеть.
— Ну хорошо! Я устрою тебе сеанс! — сказал мрачно Вад и повернул назад.
Вечером, возвратившись с работы, я принял все меры предосторожности против покушения. Прежде чем войти в дом, я привязал веревку к ручке двери, спрятался за угол и дернул. Дверь распахнулась. Ничего не произошло. Я вошел в сени.
— Вад! — крикнул я. — Брось свои штучки! Хуже будет!
Я надел на голову ведро, защитил грудь цинковым корытом и вдвинулся в комнату. В комнате никого не было.
Неужели Вад отмочил номер — удрал в Нижнеозерск? Вещи вроде бы все на месте. Я снял с головы ведро и опустил корыто. Это была ошибка. В то же мгновение острая боль пронзила мое правое плечо. В нем дрожала и раскачивалась камышовая стрела. Я усмехнулся, выдернул стрелу и бросил ее в угол. Теплая струйка крови потекла вниз.
В тумане скрылась милая Одесса, —
запел я.
Из темного зева печи вылетела вторая стрела и закачалась в моей груди.
Золотые огоньки, —
продолжал я, выдергивая стрелу.
— Шут гадов! — крикнул Вад и выпустил третью стрелу. Третья стрела вонзилась мне в голень.
Не грустите, ненаглядные невесты…
В сине море вышли моряки…
Вад вылез из печки. В его руках были лук и пачка стрел.
— Я тебя прикончу, — сказал он.
— Валяй.
— Нет. Я тебе сделаю хуже, Я выбью тебе глаз. Вад поднял лук. Я не пошевелился. Вад отбросил лук. Лицо его задрожало.
— Я ненавижу тебя! — закричал он. — Слышишь, предатель! Ты гадючий предатель! Ты продал меня и дядю Авеса! Ты за это поплатишься!
— Прекрати истерику, — спокойно сказал я. — Ты не сопливая девчонка. Будь мужчиной. Пора быть мужчиной. У тебя слишком затянулось детство. Так называемая инфантильность.
Потом я много думал об этом нашем разговоре. Наверно, зря я тогда сказал про инфантильность. Вад вообще не любил иностранных слов, а этого он наверняка не знал и вполне возможно, что принял за страшное оскорбление. Вполне может быть, что не скажи я про инфантильность, ничего бы и не было. Но я сказал про инфантильность. Вад посмотрел на меня ненавидящим взглядом, закусил губу и выбежал из комнаты.
Я промыл свои раны водой, залил йодом, потом убрал на место ведро и корыто, а Вада все не было. Я все-таки волновался — с него станется удрать в Нижнеозерск — и поэтому подавил свою гордость и отправился на поиски брата.
Вад лежал в траве, уткнувшись лицом в землю. Тело было неестественно изогнуто. Я схватил голову брата и повернул лицом к себе. Лицо у Вада было как стена.
— Что с тобой?.. Кто это тебя?.. Вад, ты слышишь?
Вад чуть шевельнул синими губами:
— Сам… спрыгнул с дома… Теперь уж тебе не выкрутиться… Теперь тебе здорово влетит от Него… Не помогут ни кизяки, ни волы… Ишь… хотел подлизаться…
Брат закрыл глаза и улыбнулся бледной, кривой улыбкой… Он сильно разбился, сломал ногу.
Было уже утро, когда я с моряками вернулся из больницы в Утиное.
На крыльце, придавленное камнем, лежало письмо.
«В. Синюцкий район, село Утиное, Виктору Анатольевичу Бородину (сыну кузнеца, что встал на постой в крайней хате) в собственные руки».
На обратной стороне был неумело нарисован летящий голубь с письмом в клюве, под которым стояло: «Лети скорей к моим деточкам».
Я осторожно отклеил марку и развернул треугольник из синей плотной бумаги.
«Дорогие мои сыночки!
Как вы там без нас? Не голодаете? Все думаю о вас каждую минуту. Молоко в рот не идет, когда вы там сидите голодные, на одной каше.
Козу мы купили очень хорошую — ласковая, со звездочкой и молока дает много, а ест совсем мало. По дороге делаю сыр из творога… Очень вкусный. Принесем домой много сыру.
Сейчас мы идем днем и ночью, так хочется увидеть вас. Отец и то соскучился. Хмурится, ворчит на вас, какие вы проказники, а сам молоко совсем не пьет, чтобы вам больше сыру досталось. Места здесь глухие, идти очень страшно. Овраги одни, деревень совсем мало, и люди встречаются редко. Я уж отцу говорю, давай ночью не идти, а он больно уж спешит. Очень бы нам Рекс пригодился, но пусть лучше вас охраняет. Не злите его и не забывайте подливать в миску водички.
Дорогие мои сыночки! Осталось уже совсем немножко. Скоро обниму вас и напою молочком. Смотрите, ведите себя хорошо, а самое главное — не уходите далеко от дома, вы такие еще маленькие.
Сейчас сижу, пишу вам письмо на почте, а отец стоит рядом и торопит. Обнимаю вас крепко, дорогие мои, не голодайте, одевайтесь потеплее, дни уже стали прохладные».
Я стоял на пороге пустого и холодного дома и читал письмо. Утреннее солнце грело мою влажную после ночного дождя фуфайку, и она тревожно пахла мокрой соломой. Дорога была пуста до самого горизонта, но в каждый момент там могли показаться родители с бегущей сзади козой. И мне придется отчитаться за все. Я тогда еще не знал, что мои родители никогда не придут и мне не перед кем отвечать.
Я ждал их всю осень и зиму, а потом еще долго ходил по тем деревням, куда они ездили за козой, но так ничего и не узнал. Люди говорили, что тогда много было пришлого народу: шли в родные места или искали лучшего края, и многие пропадали бесследно. Такое уж тогда было время. После миллионов смертей дешево ценилась простая человеческая жизнь.
— С козой шли? — спрашивала какая-нибудь старушка. — Убили небось. Могли… тогда могли за козу…
С тех пор прошло немало лет. У меня самого уже сын, который скоро пойдет в школу. Все реже снятся родители, и я уже почти не помню их лиц. Полные приключений годы детства кажутся теперь прочитанными в какой-то книге. Лишь осталось от всего этого тревожное чувство перед пустынной дорогой. Так и чудится, что вдали покажутся двое с козой и мне придется держать ответ за все, что делал не так…