В БОРУ НА РАССВЕТЕ

Повесть. Перевод Р. Ветошкиной

I

Насыпь железной дороги-одноколейки, блестящие рельсы теряются в синеватой дымке. Отсюда, где я стою, ничего не увидишь — впереди пригорок. Местный поезд едва одолевает его. Я жду, когда покажется из-за пригорка черно-сизый клуб дыма. Товарный поезд из Микацевичей на Михалевичи идет в полдень, и все, кто едет в Маховец, легко соскакивают в этом месте.

С железной дороги видна Маховецкая школа. Она тоже на пригорке. Покрытая оцинкованной жестью, крыша блестит. Почему-то это неприятно. Лучше бы крышу покрасить.

Село окаймлено насаждениями. Южная часть села примыкает к бывшему панскому парку, постепенно переходящему в обыкновенный лес. Северная сторона укрыта темным сосняком, березняком — их посадило лесничество на сыпучих песках. В промежутке между железной дорогой и селом — поле. Рожь, ячмень сжаты, совхозные строения почти не видны за скирдами соломы. Но еще много соломы в поле, она даже не в копнах, а в валках. Как осталась после комбайна, так и лежит. Овес тоже стоит неубранным.

Отсюда, с железной дороги, Маховец красив. Поселок кажется каким-то необыкновенным. Может, потому, что сквозь густую зелень проглядывают только отдельные крыши. А так село ничем не приметно. Длинная песчаная улица, по обе стороны — хаты. Дойдя до парка, улица как бы делает колено, поворачивая к железной дороге.

Вокруг простор, ширь, и я люблю здешние места. Сразу же за Маховцом болото, затем лес. За железной дорогой — тоже лес. Сосняки, березняки, дубовые рощи. Леса по левую руку тянутся до самого Днепра, правосторонние — до Припяти. Расстояние до двух больших рек, считай, одинаковое. Но в самом Маховце речки нет. Это, конечно, плохо.

Я направляюсь к месту, где насыпь взбегает на пригорок. Точно его никогда не определишь. Просто почувствуешь, что взошел, ибо глазам открывается новый простор. Там, внизу, дрожит дымка. Лес вдоль железнодорожного полотна как будто окутан вуалью прозрачного тумана. Звенят зеленые мушки, стремительно проносясь в разогретом воздухе. Полынь вдоль насыпи высохла, завяла. Ее терпкий, горький запах перебивает другие запахи.

Лето отцвело. Трава на песчаных буграх выгорела, порыжела, хотя, почувствовав жару, по-летнему трещат в ней большие и малые кузнечики. Медленно, будто с чувством собственного достоинства, плавают в воздухе желтые стрекозы. Над полем взлетает стайка скворцов. Они теперь жируют.

Лето вступило в пору томного, ленивого угасания, и я не люблю этих последних, наполненных излишней жарой дней. Хорошо теперь только в лесу. Лес еще живет. Хотя отпели, отщебетали птицы, но дерево еще гонит к листьям сок, еще в самой силе дуб, ольха, ясень, не говоря уже о сосне. Еле заметная желтизна тронула только березу. Но береза вообще начинает рано стареть. Давно не было дождей, поэтому грибы только-только проклевываются.

Показался дым поезда. Я схожу с насыпи и сажусь на край обочины. Стасю отсюда я увижу. Когда прокладывали железную дорогу, взлобье пригорка раскопали, и желто-красные берега проема нависают над насыпью. Поезд идет медленно. От Микацевичей до Михалевичей меньше пятидесяти километров, но ехать нужно полтора часа. По той причине, что рельсы здесь короткие и ненадежные. Некогда партизаны кромсали, рвали железную дорогу, а когда пришлось отстраивать, то, кроме искореженных, погнутых рельсов, других не было. Их резали, кое-как сшивали. Так с того времени и осталось. В Микацевичах ветка кончается, там тупик, за сутки проходит два поезда. Видно, начальство думает, что для такой дороги достаточно и коротких рельсов.

С тормозной площадки соскакивают трое, Стаси среди них нет. Я подымаюсь и снова спускаюсь на насыпь. Мимо проплывают платформы, груженные рудостойкой и березовым кругляком. Паровоз не впереди состава, а в конце. Свесившись до пояса из окна паровозной будки, скалит зубы машинист и машет мне рукой помощник машиниста Митя. Кепка на его голове козырьком назад. Я машу Мите в ответ. Всех здешних железнодорожников, кондукторов я знаю, потому что в Маховце тоже бывает погрузка. В Микацевичах леспромхоз, а у нас — лесоучасток. Летом он работает не в полную силу, поэтому погрузка ведется реже.

Я держу путь на лесоучасток. Там магазинчик, и, если он не закрыт, я куплю кое-что из продуктов, а вечером пойду в гости к фельдшеру Шпаку. Отдыхать осталось четыре дня, и свое свободное время надо проводить весело, а не болтаться как неприкаянному.

На площадке лесосклада коры, щепы, обрезков накопилось на целый метр. Кое-где поразбросаны штабеля плашек, бревен, в некоторых местах от долгого лежания дубовые кряжи вросли в землю. Между ними густо растет лебеда и чернобыльник. На одном бревне резвится стайка трясогузок. Где-то здесь, наверное, выводок. Птицы любят дерево даже тогда, когда, оно мертвое.

Навстречу мне в тапочках на босу ногу размашисто вышагивает высокий и крепкий физик Василенко. Он в широкополой соломенной шляпе, несет на плечах грабли. Под синей безрукавкой заметно поколыхивается брюшко.

— Привет, Левонович! — бодро кричит он. — Куда держишь путь? Давно не видел тебя.

Я отвечаю, что в отпуске, а приехал только вечером.

Физик заметно веселеет.

— Слушай, — говорит он доверительно, — здесь твои помощники дров наломали. Будай на меня акт составил. Порви ты, братец, эту рукопись, чтоб глаза не мозолила.

Я знаю об этом акте. Учителям, у которых есть коровы, покосы выделены в Будном. Немного далековато, но ничего не поделаешь, на ближние участки охотников хватает. Приходят заверенные печатями бумаги из райисполкома, из лесхоза. А Василенко свое выбрал да еще залез в лесопосадки.

— Хорошо, — говорю я. — Только здесь дело не в нас. Лесник Гаркуша бучу поднял. Это его надел.

— Ваш Гаркуша готов весь свет заграбастать! — горячится Василенко.

Я молчу. Василенко не лучше Гаркуши. Где плохо лежит, урвет. Когда-то был директором школы, но сняли, кажется, за длинные руки.

— Завтра конференция, — сообщает физик. — Нужно ехать, а здесь с этим проклятым сеном связался. Разве приятно брать за грудки Гаркушу? Пропади оно пропадом! Но, думаешь, учитель достанет кружку молока, если не будет держать корову? Черта с два, братец ты мой!..

Напоминание об учительской конференции сразу поднимает мое настроение. Так вот почему Стася не приехала! Конференция продлится два или три дня, и ей нужно быть в Микацевичах. А в школе в это время никакой работы.

Я прощаюсь с Василенко.

II

Прогнали стадо, в воздухе висит горьковатая пыль. Жара уже спала, но накопившимся за день теплом еще дышат заборы, стены хат, крыши. С болота начинает тянуть уже приятным холодком, там понемногу наматывается на верхушки низких деревьев туман, и его шаткая белая пелена скоро покроет растущий на межах ивняк, подползет к самым огородам.

До чего же хороши августовские вечера! Они как будто несут в себе печать извечного покоя, гармонии, перед которыми никнут дневные заботы и неприятности, теряют всякое значение неурядицы, ссоры, все то, чем намозолит человек себе сердце за день. Августовское небо как храм. Кажется, все лето звезды росли, размножались, набирали силу, чтобы только теперь высыпать так густо и торжественно.

Мне пришло в голову, что надо ехать в Микацевичи. И вот полем я иду к железной дороге. Мне кажется, что если сегодня или завтра я не увижу Стасю, то случится что-то непоправимое, за что всю жизнь буду себя укорять. Может, просто виноват звездный вечер. Может, я просто почувствовал, что в такой вечер нельзя бродить одному и нужно, чтобы рядом был кто-то близкий. Отношения у нас со Стасей странные. В Маховце я два года, она — год. За это время мы много раз виделись, говорили, ходили по полю, по железнодорожному полотну, но ни о чем не договорились. Живя рядом, мы нередко по месяцу, по два избегали встреч, а встретившись случайно, перебрасывались словами, как обычные знакомые.

Станции в Маховце нет. Есть путейская казарма, покрашенная в желтый цвет, — в ней живут путевые обходчики. Зимой, когда пассажирам холодно, они там греются.

Лесоучасток рядом с казармой. Я снова иду туда. Магазинчик давно закрыт, но я дружу со сторожем Кузьмой Ковальчуком, и он всегда выручает.

— Куда едешь? — спрашивает Кузьма.

— В Микацевичи.

— А вчера откуда приехал?

— Из дому.

— Как там дед?

— Спасибо, крепится.

— Ты когда-нибудь спроси у своего деда про меня, — говорит Кузьма. — Он должен помнить. Я был десятником, доставлял в Лоев клепку и обручи. Их там грузили на баржу. Это было в тридцатом году, тебя еще тогда на свете не было.

Поезд немного опоздал. В Микацевичи едут несколько учителей, но я держусь поодаль, не хочу, чтобы меня видели. Сажусь в последний вагон. В нем темно, и купе почти пустые.

Самый памятный момент в моих отношениях со Стасей — наша первая встреча. Это было год назад, тоже в августе. Я ехал из конторы совхоза домой, в лесничество, а Стася из Микацевичей — посмотреть Маховецкую школу, куда ее направили. Мы встретились на шоссе. Эх, шоссе, шоссе!.. С того памятного дня я люблю твою незаасфальтированную, из ребристого гранита брусчатку, сосняки на песчаных островах, массивы неосушенных болот с порыжевшей осокой, осинники, ольшаники, все, мимо чего мы проезжали.

Стася для первого знакомства со школой оделась даже чересчур скромно — ситцевое платье в красную крапинку, простенькие туфли. На руках — серый плащик. Я увидел ее, и мне показалось, что она перст судьбы. Я же ее знал... Красивое лицо с выражением озабоченности, чуть печальное, стройная фигура...

В Минске, на улице Свердлова, размещается хмурое здание университетского общежития. Стася там жила. А напротив этого здания — наш технологический, а точнее, лесной институт, где я пять лет учился. Стасю я сразу узнал, так как встречал не раз на улице, видел в троллейбусе; еще тогда, в Минске, выделил ее из группы других студенток. Я мог точно назвать несколько случаев, где, когда и с кем видел ее.

Все это там, на шоссе, я ей сразу и выпалил, не скрывая радости и возбуждения. Она тоже была взволнована. Нет, меня она не знала, хотя сказала, что лицо мое ей знакомо. Мы стояли на шоссе, разговаривали, улыбались друг другу, и здесь мною овладел приступ вдохновения.

Наши со Стасей координаты на шоссе были таковы, что мы могли поехать в два города, которые шоссе соединяло. Я и предложил направиться в Гомель или Мозырь, искупаться в Соже или Припяти, сходить в театр (в Мозыре гастролировал театр из города Станислава). Стася выбрала Мозырь.

Если везет, то везет. Словно специально заказанный, возле нас остановился новый самосвал, мы залезли в кабину, и за какие-то сорок — пятьдесят минут чернявый веселый шофер домчал нас до Мозыря...

Последний вагон покачивает. Может, оттого в купе пыльно. Пыль выбивается изо всех щелей. Я чувствую ее у себя на руках, на губах, во рту. Мимо окна проплывают старые сосняки. Через заслон ближайших деревьев проглядывают звезды. В просветах, на лесных полянках, — копны, островерхие стожки сена. Я закуриваю сигарету, затем открываю бутылку. Отпиваю из горлышка немного минеральной воды.

В купе заходит проводник. Немного помявшись, садится напротив меня. Зажженный фонарик ставит на скамейку.

— До Микацевичей?

— До Микацевичей.

— Свечей нет, — оправдывается проводник. — Кончились свечи. Половину дороги едем засветло...

Бутылка минеральной воды стоит на откидном столике у окна. Я ее слегка придерживаю. Проводник смотрит на бутылку и молчит.

— Пыли много, — говорю я. — В горле першит. Может, хотите промочить горло?

— Старый, холера, вагон. Разбитый. А еще окна открывают. Не начистишься.

Вагон действительно скрипит. Особенно на стыках.

Проводник берет бутылку и делает несколько осторожных глотков. Потом старательно вытирает горлышко рукой. Будто рука чище, чем рот. Я тоже немного отпиваю. Остатки ставлю на столик.

Заскрежетали тормоза, сильнее заскрипел вагон. Поблагодарив, проводник исчезает. Поезд остановился. Это станция Качаны. Я смотрю в окно и вижу окутанные серым мраком домики, стоящие между сосен... В окнах еще горит свет. Я зажигаю спичку, смотрю на часы. Одиннадцать. В половине двенадцатого буду в Микацевичах.

В Качанах небольшой шпалорезальный завод, и весной я приезжал сюда раздобыть круглую пилу для нашей циркулярки. Лес на шпалы сюда завозят издалека, из Карпат, Сибири. В нашем лесничестве подходящего для шпал леса нет.

Тихо, почти неслышно поезд тронулся. Я закуриваю сигарету.

В Мозыре мы со Стасей пробыли два дня. Я даже устроил ее в гостиницу. Мы посмотрели два спектакля и три кинокартины. На улице встретили девушку, с которой Стася вместе училась, и я заметил, что Стася явно гордится тем, что специально приехала ради театра в город, и не одна приехала. Стася и ее однокурсница показались мне тогда зелеными девчушками. Мне казалось, что их можно спутать с десятиклассницами. Но я ошибался...

Стася день побыла в Маховце, в школе, нашла квартиру. До занятий оставалось много времени, и, не выдержав, я поехал в Микацевичи. Но там меня ждало разочарование. Стася встретила меня прохладно. Ни радости, ни приветливости на лице. Словно бы и не было Мозыря, взаимного задора, нашего стремительного сближения.

У меня отнялся язык. Не о чем было говорить. Стася дала мне в руки два старых «Огонька», я молча их полистал, полчаса посидел и ушел.

Немного поговорила со мной Стасина мать. В голосе ее я как бы уловил сочувствие.

Вагон трещит и скрипит. Я допиваю остатки воды, бутылку ставлю под скамейку. Она сразу падает, катается под ногами. Тогда я выбрасываю ее в окно. То, что Стася была так безразлична со мной, я воспринял с обидой. Но оставить ее не мог. Она мне нравилась, и с этим ничего нельзя было поделать. Я мог подолгу о ней думать. Ни к кому, кроме нее, меня не тянуло...

Наконец Микацевичи. Из вагона я выхожу последним. На платформе толпа. Перед дверью несколько немолодых женщин с котомками к чемоданами. Посадка еще не скоро, но они, не ожидая ее, заберутся в вагон, будут дремать или тихонько переговариваться.

На песчаной площади перед зданием вокзала толчея и крик. Деревянный городок Микацевичи от станционного поселка находится километрах в пяти. Ко времени, когда прибывает поезд, здесь собираются полуторатонки, служебные газики, колхозные и совхозные машины. Микацевичи — единственная станция на три района, не имеющих железной дороги, поэтому вся эта сторона встречает своих пассажиров с собственным транспортом.

Я прохожу станцию и иду по улице, где живет Стася. Улица мне нравится. Одним своим концом она выходит к станции, а другим углубляется в сосняк. Пожалуй, в каждом дворе сад и много подсолнечников. Они подступают к самым соснам. В таком красивом месте Стася жила до семнадцати лет, пока не уехала в университет, а теперь живет наездом. У нее еще есть замужняя сестра, которая живет где-то на этой же улице. Отец Стаси был железнодорожником, он умер, когда ей было десять лет. В этом отношении мы одинаковы. Мой отец погиб, когда мне не исполнилось и восьми.

Улица засыпана шлаком, и он скрипит под ногами. Некоторые окна еще светятся. Пахнет яблоками и сухим ночным лесом. Низко, над самыми соснами висит серебристый полукруг месяца. Окно в комнате, которое занимает Стася, светится тоже. Моя тревога исчезает, ибо стучать в темное окно я бы, наверное, не осмелился.

Захожу во дворик, перепрыгиваю через низкий заборчик палисадника и сквозь щель оконного проема, не затянутую шторкой, смотрю в комнату. Стася что-то утюжит. Тогда я осторожно стучу в стекло.

Она, ни о чем не спросив, выходит на крыльцо.

— Ты? Почему так поздно? — но голос довольно приветливый.

— Только приехал.

— Заходи в хату.

— Поздно. Разбужу мать.

— Так что будем делать?

— Посидим.

— Тогда подожди. Пойду переоденусь. Я в халате.

Я присел на крыльцо. Одна подгнившая доска немного поднялась — ее нужно бы прибить. Слева от меня — старый куст сирени, посредине дворика — груша.

Стася выходит, садится рядом со мной. Поверх платья она надела серый шерстяной джемпер. Я сразу обнимаю ее, и она не отстраняется. Мы сидим и молчим, хотя не виделись целых два месяца.

Она красиво, с легким, похожим на голубиное, воркованием смеется. Смех у нее откуда-то изнутри, и я всегда его люблю.

— Завтра у вас конференция?

— Да. У меня выступление на секции.

— Когда в школу?

— Приеду за день до занятий. Что там делать?..

Потом мы снова сидим и молчим. Я целую Стасю. Она по-прежнему не отстраняется. Но сама ни одним движением не выявляет ко мне привязанности. Еще не было случая, чтобы она ответила на поцелуй. Ничего не изменилось за эти два месяца. Мною овладевает безразличие. Можно сидеть вот здесь, на крыльце, смотреть на августовские звезды, молчать. А можно и не сидеть. Молчать еще лучше одному.

— Завтра уеду, — говорю я. — А теперь пойду ночевать к лесничему. Тебе тоже нужно выспаться. У вас конференция.

Она кладет мне руку на плечо:

— Посиди. Я все равно не усну.

Мы сидим и молчим еще с полчаса. Описав на небе серебристую полоску, сгорела звезда. Сегодня они падают одна за другой. В августе всегда так. Улица спит. Хорошо видны застывшие неподвижно вершины елей. Там, за огородами, сразу бор. Я мог бы спросить у Стаси, часто ли она бывала в лесу, когда училась в школе, мог бы вообще бесконечно расспрашивать ее о том, как ей жилось на этой улице. Но она не пускает меня в свою прежнюю жизнь, молчит или скупо, односложно отвечает. Я мог бы много рассказать и о себе, но Стася ни о чем не спрашивает.

— Отпуска осталось три дня, — говорю я. — А там работа. Одна таксация выматывает душу.

— А что такое таксация? — спрашивает Стася.

— Когда определяют запасы, качество, прирост древесины и многое другое...

На станции прогудел паровоз. Еще через минуту послышался перестук колес. Поезд, которым я приехал, двинулся назад, на Михалевичи. Я мог бы смело поехать на нем обратно. Ничего не изменилось бы.

— Пойду, — говорю я. — Тебе нужно выспаться. Завтра у вас конференция.

— Сегодня конференция, — отвечает Стася. — Уже сегодня. Часа в четыре закончим, а тогда приходи ко мне.

Меня охватывает радость. Я пробую обнять Стасю и поцеловать, но она уклоняется. Чуть не силой вырывается из объятий.

— До свидания, — говорит она совсем спокойно.

III

День не такой жаркий, как вчера. Небо светло-синее, глубокое, с редкими белыми облачками.

Лесничий Гончарик, у которого я ночевал, тоже в отпуске. Но в отличие от меня он не потратил зря свободный месяц. К своему хорошему, четырехкомнатному дому пристроил веранду, застеклил ее сверху донизу и даже сделал цветные витражи. На этой веранде мы сидим и завтракаем.

Гончарику больше пятидесяти. Сын его — в армии, дочь — в Минске, на химфаке университета. Она теперь дома, на каникулах, чернявая, тоненькая, удивительно похожая на мать. Проходя мимо меня, она опускает глаза.

Гончарик наливает в кружки холодного домашнего кваса.

— Квартальный план выполняешь?

— Наверное, выполняю. Нужно дощечку подогнать. С транспортом трудно.

Наши лесничества наполовину на хозрасчете. На охрану, упорядочение, посадку леса деньги нам выделяют, на все остальное — ищем добавочных прибылей. Режем бревна, делаем дранку, строим разборные финские домики.

— Как твоя рационализация?

Гончарик спрашивает о дровах. Продажу населению дров я веду по-своему. На территории лесничества десять деревень, и, чтобы выписать метр сухостоя, нужно идти в контору. Я сделал проще: дал лесникам квитанции, разрешив продавать дрова на месте. Выгода очевидная, да и прибыль возросла.

— Нужно осторожно, — говорит Гончарик. — Я кое-где делаю так же. Но не всем можно доверять. Наломают дров.

Довод кажется смешным, и я протестую. Я давно подсчитал, сколько древесины идет на опал и сколько ее фактически выписывается. Хвороста и сушняка в лесу — навалом, лесничество не близко, поэтому не каждый пойдет выписывать хворост. Так разве об этом не знают лесники?

Гончарик соглашается со мной. В конце концов, мы оба знаем, что лесные законы слишком мягкие. В лесу можно раскладывать костры, строить шалаши, вырезать палки, и тому, кто делает это, даже слова не скажешь. То же самое и с дровами, с сеном.

Все думают, что леса много и ему от таких мелочей ничего не сделается. Мы же знаем, что это не так.

Гончарик просит одолжить пятьдесят рублей. Дочь едет в Минск, ей нужно на дорогу, а из кассы он брать не хочет. Я даю ему деньги. Через три дня мой отдых кончается, а за питание я плачу только тридцать рублей.

Затем я иду в Микацевичи. Иду сосняком, который тянется почти до самого поселка. Местечко носит свое название с незапамятных времен. Оно в основном деревянное, но за последние годы поднялось немало двух- и даже трехэтажных каменных домов. В новых зданиях — магазины, кинотеатр, Дом культуры. Наиболее видные трехэтажные здания занимают две средние школы. Они на противоположных концах центральной улицы, придающей Микацевичам городской вид.

Я люблю такие вот местечки, где сельское, тихое начинает сливаться со стремительным темпом современной жизни. По мощенной крупным камнем улице проносятся грузовики, гудит трактор, тянущий нагруженную бочками фуру, из открытых окон районных учреждений доносится треск арифмометров, телефонные разговоры, которые ведут голосистые секретарши.

По дощатому тротуару, прыская от смеха, вышагивают длинноногие девчата в коротких юбочках. Постриженные под бокс парни в пестрых, цветных безрукавках похаживают группами, и в каждой такой группе обязательно есть гитара с длинным ремнем, чтобы можно было повесить инструмент на шею. На площади, а также во многих местах висят репродукторы, гремящие с утра до позднего вечера, так что из любого пункта местечка можно услышать самое новое из всего, что творится на свете.

Многие стены, заборы заклеены афишами: кино в Микацевичах идет одновременно в трех местах: в Доме культуры, в кинотеатре «Буревестник», а также в клубе спиртзавода. Каждый день — танцы, они организуются там же, где и кино, а в летнее время еще и в парке.

Но по соседству с центральной улицей проходит другая. Там скамеечки под вишневой сенью, палисадники с цветами, колодцы, где встречаются и обсуждают последние новости соседки. Что касается окраинных улиц, закоулков, то там порядок как в обычной деревне, и утром хозяйки выгоняют на пастбище коров, во дворах хрюкают свиньи, кудахчут куры.

Перед Домом культуры, где проводится учительская конференция, пестрая толпа. Видно, окончился доклад и объявили перерыв. Там где-то среди учительниц, одетых в свои лучшие платья, Стася. Она пригласила к себе. Такое впервые. Мне почему-то тревожно и радостно.

В глубине души я завидую учителям. Хоть раз в году они собираются на конференцию, их выслушивает районное руководство, и вообще своим трехдневным пребыванием в местечке они как бы заявляют о себе. Лесных работников на конференции никто не созывает. Лес растет сам по себе — думают все. Одни мы знаем, что это не так. Особенно в настоящее время.

Мне нужно кое-куда забежать: в межрайонной мелиоративной конторе договориться о машине, в другом, третьем месте — раздобыть кирпича, гвоздей, напильников, лопат, шпагата, краски, жести. Никто нам этих вещей просто так не дает. Лесничий должен изворачиваться...


Вечером поднялся ветер. Он дул с запада, был влажным и порывистым. На межах, вдоль заборов поникла зеленая еще трава, глухо зашелестели кукурузные стебли в огородах. В воздухе носились клочки бумаги, опавшие листья. В сосняке ветер гулял вверху, расчесывая чубы мохнатым кронам. Сосны запели однообразную песню, предвещавшую конец лета, наступление осени.

Я люблю боровой шум. Можно сесть под сосну, закрыть глаза: тогда кажется, что ты не в лесу, а на море и не ветер гуляет в вершинах,, а качаются, пенятся, догоняют друг друга морские волны.

Море я видел...

Когда я подошел к Стасиному дому, ветер утих, но стал накрапывать дождь. Небо затянули низкие косматые тучи. Было еще рано, но стоял полумрак, и рождалось впечатление, что на дворе поздняя осень.

В Стасиной комнате все по-прежнему. Кое-где отстали от стены и топорщатся пузырем старые обои. В уголке возле перегородки стоит диван с продырявленными боками. Верхняя полочка этажерки плотно заставлена номерами «Иностранной литературы». Стася принесла тарелку яблок, нож.

Матери нет. Прежде чем сесть за стол, я подошел к Стасе, хотел ее обнять, но она уклонилась. Мне показалось, что она нервничает.

На стене тикают ходики. На циферблате нарисованы котята, и всегда, когда я захожу в Стасину комнату, то смотрю на них. Котята мне нравятся. Они простые и игривые, их круглые глазки, кажется, выражают полное доверие к жизни.

— Как конференция? — спрашиваю я.

— Как обычно.

— Хвалили вас?

— Не очень.

Стася дает мне половину яблока. Рука у нее дрожит. Почему она так волнуется? Лицо ее искреннее, открытое, и я думаю о том, что на фото многое теряется. Излишне много на нем светотеней. Стася всегда задумчива, это, пожалуй, главное выражение ее лица. Задумчивость ей очень идет.

Постучали в дверь. Стася подхватилась, покраснела. В комнату вошел среднего роста чернявый старший лейтенант с голубыми петлицами летчика. На кителе и фуражке, которую он держит в руках, капли дождя.

— Знакомьтесь, — уже совсем спокойно говорит Стася.

Старшего лейтенанта зовут Виктором. О себе он больше ничего не сказал. Разговор не клеился.

Стася включила свет, и я рассмотрел лейтенанта внимательнее. Ему лет двадцать пять, у него смуглое, как бы цыганское лицо с едва заметным выражением какой-то жесткости. По отдельным словам, которыми он перекидывается со Стасей, я понял, что лейтенант был здесь и вчера.

Дело проясняется. Меня, как всегда, охватывает безразличие. Лейтенант, наоборот, нервничает. Он ерзает на стуле, встает, подходит к окну. Сказав, что кто-то его ждет, выбежал за дверь. На меня он даже не посмотрел.

— Ты с ним давно знакома? — спросил я у Стаси.

Ее лицо передернулось как от боли.

— Мы вместе учились.

— Где он жил?

— Здесь, на соседней улице...

Что ж, понятно. Сразу за огородом бор: высокие, как бы праздничные сосны. Он красив, этот Стасин бор. В нем много тропинок, укромных мест, они были и тогда, когда Стася ходила в школу. С соснами, лесными тропинками у нее, наверное, многое связано, поэтому она не пускает меня в свой бор. Любовь начинается не в двадцать семь, а в семнадцать, она крепкая, цельная, эта первая любовь...

Я понимаю Стасю, потому что у меня был свой бор. Я поступал в мореходное училище в Калининграде, а не поступив, почти год плавал матросом на торговом тихоходе «Калуга», потом еще два года служил в гарнизонах за границей. А когда возвратился, тропки в моем бору заросли. Моя девушка просто забыла о них. Три года в молодой жизни — много. Обыкновенная история...

— Он столько меня мучил, — говорит Стася. — Пусть идет. Нечего ему здесь делать.

А сама места себе не находит. Она совсем не умеет, скрывать своих чувств. «У тебя еще не кончено, девочка, — думаю я. — Ты просто сама не знаешь. Поэтому не рассказала своей истории. А я бы рассказал, только ты не спросила. Она тебя совсем не интересовала...»

Когда в сенях послышались твердые шаги и в комнату зашел промокший старший лейтенант, я уже знал, что делать. Для приличия посидев несколько минут, попрощался. Того и хотел похожий на цыгана летчик. Он стоял, наверное, на улице и ждал. А может, просто не мог совладать со своими чувствами...

Рыцари должны сражаться за даму сердца.

Когда-то я тоже сражался. А теперь считаю, что поступил несерьезно. Еще в школе у моей девушки было много ухажеров. Я добился того, что остался один. А когда уехал, они снова вернулись...

Пока я добежал до станционного буфета, то весь промок. До поезда было еще долго — он даже не прибыл из Михалевичей. Я сел за столик. Надо согреться...

У меня была капля надежды, что Стася набросит плащ и заглянет в станционный буфет. Она знает, что по дождю, кроме этого места, мне некуда идти... Я посматривал на дверь. Она, конечно, не пришла...

Зал постепенно наполнялся студентами. Они возвращаются в свои институты — каникулы кончаются. Девушек больше, чем парней. Парни, их ровесники, служат в армии, охраняют границу, — мужчинам в этом мире намного больше хлопот, чем женщинам. Студентки с мокрыми прядками волос весело щебечут, смеются. Они покупают лимонад, конфеты и почти все кажутся мне красивыми. Некоторые из них украдкой бросают взгляды на меня.

Посматривая в свою очередь на студенток, я думаю о том, что могу познакомиться с какой-нибудь одной, которая мне больше понравится. Мы будем друг другу писать письма, потом я поеду к ней в гости в Гомель или Минск, там сходим в театр, посидим в ресторане, когда-нибудь она заедет ко мне, в мой лес. Не все же студентки осядут в городах, хотя, возможно, они к этому стремятся. Мне двадцать семь, девушкам по двадцать, и, наверное, найдется одна, которая не приросла сердцем к своему нареченному, как Стася к летчику.

Стасю я решил забыть. Все-таки она меня оскорбила. Зачем пригласила, если знала, что придет летчик? Чтобы подтолкнуть его, что ли? А мне, выходит, на все это время была уготована роль запасной пешки...

Когда прибыл поезд из Михалевнчей, я зашел в вагон и, чтобы меня никто не видел, занял свободное место в темном дальнем углу.

IV

Поезд тронулся, в соседнем купе вспыхнул свет. В моем был полумрак, однако купе не оставалось свободным — любители темноты нашлись. Напротив сели молодые, в расстегнутых рубашках парни, поставив на столик портативный магнитофон. У противоположного окна устроились две студентки. Чтобы занять средние полки, они заранее положили на них свои чемоданы. Одна из студенток, насколько я успел рассмотреть, довольно миловидная.

Я никогда не любил современной заграничной музыки, но теперь, когда парни стали проигрывать ленту магнитофона, стал внимательно прислушиваться. Слов не понимал, но голоса певцов, как и сами мелодии, привлекали задушевностью и неподдельной тоской. Люди утратили что-то дорогое, заветное, а теперь страдают от этого. Песни были разные, разные исполнители, но настроение одно. О безвозвратно утраченном.

Мне нравятся мелодии, и я думаю о том, что стоит купить магнитофон, записать музыку и вечерами прокручивать ленту.

Смотрю в окно. Когда ехал в Микацевичи, смотрел на западную сторону, теперь — на восточную. Вид совершенно другой. В промежутках между сосняками мелькают яркие огни. Иногда они отсвечивают высоко в небо и видны издалека. В таких местах стоят буровые вышки, а вокруг палатки и вагончики буровиков. С того времени, когда под Речицей нашли нефть, все полесское Приднепровье ожило. Нефть ищут во многих местах, поэтому прямо в лесу вырастают временные поселки. Когда едешь ночью, то кажется, что весь этот край густо заселен.

Парни вышли на первой остановке. Скорее всего, они с буровой, что в Дубровке. Студентки залезли на полки.

Знакомиться с ними поздно. Та, что казалась красивее, легла как раз на полку надо мной. Я встаю, выхожу курить, а затем снова возвращаюсь на свое место. Чтобы лучше рассмотреть лицо студентки, подолгу стою у окна. Моя голова на уровне средней полкb, и даже в полумраке я хорошо вижу это лицо. Оно спокойно и безмятежно. Накрывшись легким пальтишком, студентка спит, у нее, видно, нет особых хлопот и забот. Так я доехал до Маховца.

У меня в запасе два дня, но я приступаю к работе. Дождь, начавшись вчера, все еще моросит, поэтому я надеваю резиновый плащ и отправляюсь в лес.

Здание лесничества новое, просторное, стоит в красивом месте — там, где липовая аллея, посаженная когда-то местным помещиком, переходит в сплошной лес. Кроме конторы, в этом здании квартира помощника лесничего и моя. Свою я уступил бухгалтеру Савчуку и занимаю одну комнатку. Столуюсь у Савчука. Он был здесь лесничим, но ушел на пенсию, оставшись в должности бухгалтера.

Савчук уже стучит на счетах. Молча пододвигает мне стопку бумаг. За время отпуска я даже по циркулярам затосковал. Внимательно их перечитываю, откладываю в особую папку две бумажки, требующие принятия срочных мер. В одной сообщается, что с будущего года увеличивается план цеха ширпотреба, а в другой — напоминание о деле лесника Гаркуши. Еще летом приезжала комиссия, она подтвердила, что Гаркуша самоуправничает, продает дрова. Дело запутанное, и я не спешил увольнять лесника с работы.

В полдень сажусь на мотоцикл. Дорогу хорошо прибило дождем. Она наезженная и широкая. Еду осматривать лесопосадки.

На маховецком поле густо поднялся лес. Его сажал еще Савчук. Принял по акту от колхоза гектаров сто песчаной неудобицы, где даже люпин не рос, и засадил березой и сосной. Сосенки еще невысокие, но уже набрались сbл. После дождя они отливают синевой. А березы высоко поднялись. Между деревьев пробивается молодой вереск. Прошлым летом маховецкие женщины чуть не надорвались, таская отсюда грибы.

Видно, настало время произвести здесь расчистку и просветление. Лес у дороги, по нему судит каждый о порядках в лесничестве. А бесхозяйственности еще много. Не успеваем делать самое необходимое.

На расчистку, просветление нанимаем школьников. Звено лесокультурников еле держится. Расценки низкие, девушки ходят на работу только потому, что выделяем сенокосы и немного земли под картошку. В совхозе можно заработать вдвое больше, чем у нас.

Миновав деревню Сиволобы, я мчусь по шоссе. Вот как раз то место, где прошлым летом мы встретились со Стасей. Воспоминание больно кольнуло. Стася, видимо, не понимает даже, как меня обидела, столкнув со своим Виктором. Лучше бы не приглашала...

Я сворачиваю с шоссе и еду по песчаной дороге. Свежего следа нет. Леспромхоз теперь ничего не вывозит.

По обе стороны дороги — бор. Участок леса, которым еще можно гордиться, ибо мало уже осталось таких боров. Мощные, стройные сосны с густыми вершинами, сплетающимися между собой в самом поднебесье. Бор этот как храм. Во всякую погоду, в каждую пору года в нем торжественно и славно. Особенно люблю я бор летом, когда остро пахнет смолой, иглицей, а в синем небе плывут белые облака. Можно лечь на сухой вереск, подложить руки под голову и молчать, слушая тишину.

Я побывал во многих городах у нас и за границей, ходил по картинным галереям. Но нигде не охватывало меня такое праздничное настроение, как в этом бору. Человек, наверное, не поднялся еще над красотой, которую создала природа.

Проскочив деревянный разъезженный мостик, под бревнами которого булькает болотная речушка, миновав несколько кварталов чернолесья, молодых сосняков, я наконец заглушил мотор. Нынешней весной мы разместили лесокультуры на сплошных вырубках. Двадцать гектаров сосны вот здесь, на этой мрачной, темной поляне, напоминающей пожарище. Слева от поляны круто поднимается стена сосняка, массив которого по живому пересечен пополам. Обычно лес начинается более низкими, реже растущими деревьями, а здесь сразу будто подведенная под линейку отвесная стена, потому что здесь участок сплошной вырубки. Одни пни на поляне. И еще борозды.

Сосенки в бороздах едва заметны. Местами нижние иглы саженцев пожелтели — деревца все еще болеют. Летом жарило как никогда. Но в целом состояние удовлетворительное. Теперь, после дождя, саженцы оживут.

Дождь потихоньку моросит. Я сажусь на мотоцикл и еду дальше. Возле деревушки Озерины был пожар. Его потушили, но гектаров десять леса опустошено. Обгоревшие сосны стоят как черные свечи. Их нужно пустить на дрова, а площадь раскорчевать. Но в этом году руки не дойдут.

С пригорка как на ладони видны Озерины. Строгости в застройке нет — хатки как стадо гусей на лугу. Да и сами по себе они глаз не радуют — маленькие, с подслеповатыми окошками. Немцы, мстя партизанам, сожгли деревушку дотла. Отстраивались на скорую руку, и это наследие лихолетья дает о себе знать. Я всегда с тяжелой душой проезжаю Озерины. Нужно строить новые хаты, а лесу — в обрез. По законам лесного хозяйства мы должны рубить столько, сколько получаем прироста древесины в год. Но уже многие годы ее вырубается в два, а то и в три раза больше прироста.

Когда я показываюсь в какой-нибудь деревне, меня спрашивают о лесе и о сене. У районного работника тоже спрашивают об этом и еще о кирпиче.

На площади лесничества три сожженные деревни, и в одной из них — Табунах — неплохо пошло строительство из кирпича. Но хороший пример слабо распространяется, ибо достать кирпич так же трудно, как и дерево.

Возле Долгого Брода встречаю своего помощника Будая. Сидит в кабине с трактористом, трелюет через болотце осину. Из осиновых бревен мы делаем дранку.

— Не хотел тебя будить, — смеется Будай. — Ты же в отпуске. Зачем отнимаешь мой хлеб?

Тракторист управляется один. Мы закуриваем, говорим о хозяйственных делах. С Будаем мы ладим. Он спокойный, рассудительный, сделает все, что прикажешь. К жизни относится немного насмешливо, но горячо интересуется всем, что творится за пределами лесничества.

Рассказываю, что требуют снять Гаркушу.

Будай не любит действовать не подумав. Гаркуша — лесник не очень хороший, но ведь не так скоро найдешь замену.

Гаркуша Гаркушей, а директор к тебе придирается, — говорит Будай. — Что вы там, в институте, не поделили?

Я молчу. С директором лесхоза Пикуликом мы действительно вместе учились. Но я его знаю мало. Он кончал, а я только поступил. В институте он ничем особенным не выделялся. Студент как студент. Назначили его в лесхоз тогда, когда я уже работал лесничим.

Будай говорит правду — директор имеет на меня зуб. В прошлом году лишил премии за то, что недотянули заготовку сосновой ветки. Но мы перекрыли план по ширпотребу, и даже намного. Другие лесничества не вытянули половины нашего, но премию получили.

Будай посмеивается:

— Не умеешь шею гнуть. Начальство любит покорных.

Тракторист заглушил трактор, подошел к нам. Зовут его Всеволодом. Парень хороший, работящий, но непоседливый. За последние пять лет три раза увольнялся из лесничества, но возвращался. Был в Карелии, на Колыме и в Казахстане. Нигде не понравилось.

— Перекусим, лесничий, — говорит Всеволод, скаля белые, как чеснок, зубы. — Мы с вами холостяки, а Митрофану Ивановичу жена пончиков напекла. Отведаем...

Я чувствую, что голоден. Фактически не завтракал, выпил стакан чаю. Будай разворачивает свертки. Жена его, Алина, душевно заботится о муже и наложила в сумку бутербродов, ветчины, помидоров, яблок, соленых огурцов. В маленьком термосе — горячий кофе. Даже про салфетку, чтобы разостлать на земле, жена помощника лесничего не забыла. В спичечной коробке — соль. Такие вот неожиданные завтраки, обеды в компании с подчиненными или даже с малознакомыми людьми случаются довольно часто.

Чем хороша работа лесников, так это такой вот возможностью полежать на чистом воздухе, на лоне природы. Не нужны никакие курорты. Место мы не выбирали, день хмурый, мглистый, но все равно приятно смотреть на синеватую гряду далеких сосняков, на вершины осин, на которых уже много желто-красной листвы. В кустах тинькают синицы. Скоро осень.

Мне кажется, в характере мужчин на всю жизнь остается что-то детское. Как дети, любят собираться, хвастаться друг перед другом, подтрунивать.

— Увольняться не будешь? — спрашивает Будай Всеволода.

Тот уже перекусил, лег, подстелив ватник, на спину и смотрит в небо.

— Не знаю. Еще не соскучился.

— А как соскучишься?

— Уволюсь.

— Чего ты ищешь в Карелии, на Колыме? Не могу таких, как ты, летунов понять. Носитесь, шатаетесь по белу свету. Ради чего?

.. У Всеволода смуглое, обветренное лицо, немного жесткие серые глаза. Жует былинку. Почему он носится по свету? Потому что на одном месте скучно. Пока молодой, можно пошататься. Увидишь новые места, людей. Хотя, в общем, везде одинаково. Везде люди стремятся к оседлости. Особенно женщины. Познакомишься с какой-нибудь, а она на другой день намекает о загсе, о квартире...

Будай жадно слушает. Я знаю, что сам он никогда не осмелится сорваться с насиженного места. Разве только переведут в соседнее лесничество. Живет со своей Алиной, все у него исправно, во всем порядок. Тем не менее ветры странствий увлекают и его.

Будай поджидает леспромхозовскую машину. Он хочет переправить вытрелеванный лес в Маховец. Я завожу «Иж». Ношусь до вечера, встречаюсь с лесниками, с техниками. Все должны знать, что лесничий приступил к исполнению обязанностей.

V

Стася не приехала. Украдкой я прошел мимо дома, где она квартирует. Форточка в окне закрыта. До занятий остался день. Затем я подался к фельдшеру Шпаку, но дома его не застал. Шпак на охоте. Сидит в ивняке, возле болотных озер, караулит жирных чирков. Он всегда на охоте. Касторку, разные порошки выдает жена. Таким манером Шпак живет в Маховце лет двадцать. Ни одной жалобы за это время на него не было.

Я направляюсь домой, намереваясь почитать. Но перед самым лесничеством меня встретил физик Василенко. С ходу закричал:

— Два часа тебя ищу, Левонович! Пошли, брат, пошли, а то и так порядком опоздали... Куда пошли? На веселое сборище, конечно. Разве ты забыл, что Маховец дал миру шестьдесят учителей. По числу интеллигенции, вышедшей из села, Маховец занимает первое место в районе. Да, да, первое. Вот тебе точные цифры. Шестьдесят учителей, тридцать два агронома, врача, инженера, двадцать шесть офицеров, из них два полковника и один генерал... Считаешь, что на две сотни дворов многовато? Сам знаешь, земля здесь плохая, потому люди и искали другого образа жизни...

Впрочем, я все понимаю. Из Маховца действительно вышло немало учителей, работающих в окрестных деревнях. Незамужние проводили каникулы у родителей, а теперь разъезжаются по школам. Устраиваются проводы. Такая же вечеринка была в прошлом году, но я тогда не пошел.

В душе теплится слабая надежда, что увижу Стасю. Может, она приехала, сидит там, куда ведет меня Василенко? Зачем же в таком случае он старался? Но я отгоняю эту мысль. Стася на веселые сборища не ходит. Здесь, в Маховце, поведение ее безукоризненно. Относительно Стаси мне все понятно: есть Виктор, он заслонил ей свет.

Скорее всего, Василенко старается для кого-то другого. Меня пытаются женить, поэтому охотно приглашают на именины и вечеринки.

Проводы устроены в доме учителей-пенсионеров Свиридецких. Дом этот просто отличный и, может, даже самый лучший в Маховце. Он кирпичный, просторный, оштукатуренный, побеленный, с мезонином и четырехскатной жестяной крышей. Около дома большой сад с дорожками, увитой диким виноградом крытой беседкой и самодельным фонтаном. Портит вид дома и сада излишне высокий забор, оплетенный вверху колючей проволокой. Свиридецким, хоть они и на пенсии, не стоило бы натягивать на забор эту проволоку...

Компанию застали в сборе. За столом человек двадцать. Из хорошо знакомых мне — Будай и мастер цеха ширпотреба Анисковец, черный, наполовину седой, с неподвижной правой рукой. Меня посадили между Терезой и Вандой, дочерьми Свиридецких. Будай, сидящий напротив, подмигивает, прикрыв ладонью рот.

Тереза и Ванда довольно красивые. Похожи одна на другую мало. Старшая Свиридецкая более приметна лицом и фигурой. Улыбаясь, она по-кошачьи сужает глаза и облизывает красные сухие губы. Ванда — скромнее, взгляд ее глаз с длинными ресницами мягок и доверчив.

Мы вспоминаем начало учебного года, затем по очереди учительниц. Полоса неловкости прошла, поднимается гомон. Я как бы бросил компании вызов, налив в стакан пива. Тереза попыталась отобрать у меня стакан, и наши руки скрестились. Она стрельнула в меня суженными глазами.

Неожиданно я услышал имя Стаси. Разговаривали между собой Алина и черненькая, как мушка, жена мастера Анисковца.

— Летчик женатый. Уже два года. Ребенок есть. А с ней играет, как кот с мышью...

Не знаю, говорили они для меня или просто так. В Маховце нас со Стасей мало видели. За весь год я был у нее только два раза. И еще несколько раз мы гуляли за селом. Но было темно, и никто по дороге не встретился.

Меня охватывает, радость. В другом свете встает Стасино приглашение быть в тот вечер с ней. Она хотела иметь во мне опору, защитника, а я позорно сбежал. Я мямля и трус. Ждал еще, что Стася придет на станцию. Зачем идти? Женщины любят настоящих мужчин, упрямых и настойчивых. А я кисель, нытик, рефлективный тип, не способный ни на что серьезное.

Обернувшись к соседке, Терезе Брониславовне, я стал украдкой разглядывать ее. Красивая женщина, а в жизни не очень везучая. Была замужем за районным прокурором, но он оставил ее. Вместе с мальчиком. Не посмотрел, что понизят в должности. Потом жила еще с одним. Если правда то, что я слышал, брак был странным: он, она порознь клали деньги на сберкнижку, а на питание вносили равные доли.

— Сколько вы ловите рыбы? — неожиданно спросила меня Тереза.

— Какой рыбы?

— Ну самой обыкновенной, плавающей в реке. Вы же лесничий, у вас есть ружье и эти, как их называют, спиннинги.

Зачем ей это знать? Интересуется, хочет узнать мой характер? Сколько я ловлю рыбы? Могу сказать. Я вырос на Днепре, в детстве и в юности увлекался рыбной ловлей. Ловил красноперок, язей, лещей. Однажды поймал сома. А теперь не ловлю совсем, здесь нет реки. И на охоту не хожу, только однажды убил лису. Шкурку берегу до сих пор. Даже портиться начала... Надо обратиться к скорняку.

— А вы могли бы снять сапоги с убитого?

Что ей ответить? На войне я не был. Родился в тот год, когда война началась. В армии служил с шестидесятого по шестьдесят второй. Во время маневров в нашем полку погиб сержант. Его похоронили в сапогах...

— Почему вы об этом спрашиваете?

Тереза смеется. Глаза ее стали влажными и еще больше сузились. Меня охватывает тоска. Кажется, еще никогда не было так тоскливо за столом. Ничего нельзя с собой поделать, но и не надо от себя прятаться...

В неинтересных для меня разговорах прошел еще час. Я уже не мог дольше держаться.

Тереза включила радиолу. Начались танцы. Я вынул сигарету, потихоньку вышел во двор. Чтобы никто не задержал, юркнул за калитку. Небо понемногу проясняется. В разрывах облаков проглядывают звезды. Еще рано, только одиннадцать часов, а поезд из Микацевичей приходит в два. Стася должна приехать, так как до занятий остался один день. Она сама говорила, что приедет за день до начала учебного года.

Я не могу без Стаси. И уже совсем не думаю о летчике. Он исчез, растворился в тумане. Стася звала меня, и в тот вечер мне надо было быть с ней. Что из того, что Виктор вернулся? Она же просила прийти, чувствуя, что он появится. Я не знал только, что летчик женат. А это совершенно меняет дело.

На железную дорогу идти еще рано, и я сворачиваю к посадкам.

Шагаю по дороге вперед-назад, вперед-назад. Аж гудят от усталости ноги. За день я порядком находился. Раздвигая мокрые ветки, лезу в глубь сосняка. За воротник капает. Я снимаю пиджак, кладу его подкладкой на землю и ложусь. Тишина. Слышно, как падают с веток тяжелые капли. Я закуриваю и вскоре незаметно для себя засыпаю.

Подхватываюсь оттого, что замерз. Сквозь завесу веток видно густо усеянное звездами небо. Зажигаю спичку и подношу к часам. Еще только половина первого. Выбираюсь из посадок на тропу и иду к железной дороге. Теперь я уже по-другому оцениваю вечер, когда в Стасиной комнате нас было трое. Три небесных тела со скрещенными орбитами. Ясно, у тех двоих сила притяжения равна силе отталкивания. Потому и не сошлись. Но и разойтись не могут. Что нового внес своим появлением я? Ничего. Небесные тела стремятся оторваться друг от друга, но связаны силой притяжения. Моя орбита существенного влияния на их движение не имеет. Значит, свободы воли нет. Все взаимообусловлено. Что знаем мы о любви? Что знаете вы, уважаемые судьи, члены местных комитетов, комиссий, когда разбираете дела о том, что он ушел от нее или она от него?

Что, например, скажете о моем случае? Когда я кончал десятилетку, у меня была девушка. Я за нее боролся. Странствуя вдали от дома, служа в армия, думал только о ней. А она не думала. Когда вернулся, она была не прочь продолжать хорошие отношения. Даже могла выйти за меня замуж. Но я так не мог. Поэтому не хочу бороться за Стасю.

Что значит бороться? Чего можно добиться в такой борьбе? Жить так, как жила Тереза со своим вторым мужем, внося с ним равную долю на питание?..

Моя речь под звездами не имеет адреса. Я чувствую, что могу любить Стасю самозабвенно. Я знаю, она тот человек, который может меня понять, и, если употребить высокие слова, вдохновлять, давать крылья, наполнять окружающий свет радостью. Но волны разбиваются о каменную скалу. Вот сейчас я ее встречу и могу до мелочей предсказать, какая это будет встреча. Она выйдет из вагона, я подойду, поздороваюсь. Ночь поздняя, два часа, в ее голосе я уловлю немного теплоты. Ее все-таки тронет моя самоотверженность. Не каждый встречает свою пусть даже хорошую знакомую в два часа ночи. Потом мы пойдем по дороге, я буду держать ее под руку. О чем-либо спрошу, она ответит. Приветливо, внимательно. Но не надейтесь, что она поинтересуется тем, что я делал, как себя чувствовал. Нет, этого не будет. Ни слова не скажет, почему приехала в последний день, не объяснит, что ее связывает с Виктором. Думай что хочешь. Я могу даже поцеловать ее, она не уклонится, но это будет только мой поцелуй. Перед своей квартирой скажет «доброй ночи». Пойдет спать. У нее не возникнет желания постоять со мной возле дома. Вы почувствовали, что я при этой встрече присутствую и в то же время меня как будто и нет. На моем месте мог быть другой, случайный спутник, и все было бы так же, разве что без поцелуя...

Интересно, а как было с Виктором? Не знаю, не знаю. Это дело не мое. Только волнение на Стасином лице я видел. И перед тем, как он пришел, и тогда, когда возвратился во второй раз, она страшно волновалась...

Поезд опаздывал. Решительные слова, едкую, только что сочиненную речь я тотчас же забыл. Я боялся, что Стася не приедет. Наконец блеснул яркий глаз поезда. Сколько я помню, не было случая, чтобы впереди поезда светились два электрических фонаря...

Стася вышла из последнего вагона. Ее стройную фигуру я увидел сразу. Подошел к ней, поздоровался. По ее голосу я почувствовал, что она удивлена, увидев меня.

Я взял ее саквояж, и мы пошли по дороге. Впереди нас, громко разговаривая и смеясь, шли трое. Двое мужчин и женщина. По голосу я узнал фельдшера Шпака. Странно, чего это он ездил в Микацевичи? Жена сказала, что он на охоте.

— Завтра будет хорошая погода, — говорю я. — Видишь, сколько высыпало звезд.

Стася идет молча. Но я на нее не злюсь. Злюсь, когда ее нет. Все, о чем я недавно думал, декларировал, — глупости. Мне радостно, что я иду рядом со Стасей, могу прикоснуться к ней рукой, чувствовать ее рядом с собой. Хорошо, когда она в Маховце. За месяц, что уезжал отсюда, я просто истосковался.

— Слушай, давай по-другому. Ну как мы этот год прожили? Ты в своей каморке, я в своей. Хочешь, я куплю магнитофон? Поставим у тебя, и я буду приходить слушать.

— Не говори так, Саша.

— Почему не говорить?

— Не надо.

Теперь мы уже вдвоем идем молча. Тропинка неровная, и я слегка поддерживаю Стасю. Наконец вышли на дорогу. Я отпустил ее руку и закурил.

— Дай и мне, — просит она.

— Ты же не куришь.

— Сегодня хочу закурить.

Я дал ей сигарету, зажег спичку. Лицо ее слегка бледное. Но красивее, чем прежде. Курит неумело. Раз, другой затягивается и тут же выпускает дым.

Когда мы вышли на улицу, где стоит ее дом, громко запели петухи. На другом конце села лениво пролаяла собака. Звезды светили ярко и ровно. Было тепло.

Мы остановились у ворот.

— Сегодня я пойду к тебе, — сказал я. — Ты знаешь, что я люблю тебя. Больше не могу.

Она стояла и молчала. Обеими руками я прижал се к себе, стал целовать ее губы, лицо, шею. Она не сопротивлялась. Я задыхался, прижимая ее к себе крепче и крепче, слышал, как часто бьется ее сердце и как часто она дышит. Я был немного выше ее и, обнимая, прижимая к себе, незаметно оторвал ее от земли. Она охватила мою шею руками и повисла на мне, как на дереве. На мгновение я ощутил прикосновение ее губ, но только на одно мгновение. Она разжала руки и грубо, с неизвестной ранее в ней силой оттолкнула меня. Этот грубый жест оскорбил меня, мяв одно мгновение протрезвел.

— Скажи, — стараясь задержать дыхание, промолвил я. — у тебя было это с Виктором? Скажи честно, больше я никогда не спрошу!..

— Не твое дело! — грубо, с вызовом ответила она.

— Тогда скажи, почему два дня назад ты просила, чтобы я пришел к тебе.

— Ты мог не приходить.

— Нас никто не слышит, Стася. В другом месте я бы тебя не спросил. Разве честно год водить за нос? Ты знала, что я тебя люблю...

— Мог понять сам.

— Что понять?

— Что я тебя не люблю.

— Что ж, спасибо за откровенность. Больше я не приду.

Я повернулся и ушел прочь. Она стояла и смотрела мне вслед. Мне даже показалось, что она заплакала...

VI

Стасю видеть не хочу.

На душе острая, неутолимая тоска. Синева неба спокойная, умиротворенная. Цветет вереск, на болотных мхах щедро высыпала клюква. Красными бусинками ягод опоясывает кочки, сгнившие пенюшки. Все дни провожу в лесу. Во многих кварталах ведется вырубка досмотра — там я появляюсь, чтобы понаблюдать за работой, а потом до вечера хожу, подбирая участки под будущие посадки. Копаю ямки, исследую почву, подсчитываю количество личинок хруща.

В лесных кварталах, удаленных от дорог, деревень, — затаенно-дремотная тишина.

Птицы свое отпели, цветы отцвели, жизнь свой круг заканчивает... В прощальных лучах предвечернего солнца сверкают на сеточках паутины, натянутой между деревьев, многоцветные капельки. Остро пахнет багульник.

В один из этих теплых, по-летнему солнечных дней я лежал на полянке и, чтобы перебить голод, ел собранную в шапку клюкву. Поляна — место бывшего хутора. С левой стороны виден ряд дикого, низкорослого вишняка, немного правее — группа корявых, искривленных яблонь. Здесь когда-то стояла хата. От нее осталась куча поросшего мхом кирпича. Но еще и теперь на месте двора растет не жесткая лесная трава, а домашняя зеленая мурава.

Местность глухая, это километров десять от Маховца, и я стараюсь представить себе, как и чем жили здесь люди. Летом, может быть, даже неплохо: каждый день заглядывал кто-нибудь из деревни, кругом много ягод, грибов. А зимой? Дороги нет, стежки заметет, закидает снегом. По ночам жутко воют волки.

Занятый размышлениями, я с опозданием услышал тихий, грустный звон, доносившийся сверху. Наконец я увидел в голубизне неба два журавлиных треугольника. Больно кольнуло сердце. Неужели и я здесь оставлю след не больший, чем этот лесной хутор? Уеду, ничего не сделаю, и никто обо мне не вспомнит...

Вечерами читаю. Никуда не хожу. Никогда столько не читал, как в этом сентябре. Есть что-то привлекательное в том по-своему строгом ритме, в котором теперь проходят мои дни. Днем до изнеможения ношусь по лесу, а вечером — с книгой. Два прошедших года я прожил в Маховце, в сущности, расхлябанно. Пускал свободное время на ветер. А можно было многое сделать. Подготовиться, например, и сдать кандидатский минимум. Или изучить иностранный язык...

Сижу в лесничестве, просматриваю бумаги, накопившиеся за последние дни. Лесника Гаркушу, которого мы с Будаем сколько могли защищали, собственным приказом уволил директор лесхоза. Вообще странно...

Спрашиваю, что думает об этом Савчук. Он морщит лоб, долго молчит.

— Что-то есть, — наконец говорит он. — Время покажет. Не надо спешить.

Савчук — мудрый. Когда-то сам был директором лесхоза, лет двадцать отработал лесничим, а теперь пересел в бухгалтерское кресло и не жалуется на судьбу.

Будто специально вызванный, в комнату заходит Гаркуша. Низкий, сгорбленный, из-под нависшего лба поблескивают маленькие серые глазки.

— Садитесь, Гаркуша, — говорю я. — Дела у нас с вами неважные.

— Обидели вы меня, начальники. Ославили. А я, как перед богом, не виноват.

Я долго объясняю Гаркуше, что к чему. Он все-таки виноват. Лесникам дальних кордонов мы разрешаем продавать дрова на месте, даем бланки квитанций. В интересах дела. А его обход под боком. Жители Маховца сами могут прийти в лесничество, выписать, что и сколько надо. Поэтому он не мог своей властью давать разрешение даже на гнилой хворост.

— Без разрешения берут, товарищ лесничий. Разве вы не знаете? Так заведено. Кто пойдет выписывать хворост?

Я обещаю дать Гаркуше место в лесокультурном звене. Как был, так и останется в лесничестве. Зарплата, привилегии те же. Жалоб не будет. Только пусть зайдет позже, когда шум немного утихнет...

— Зря ты с ним разводишь антимонии, — недовольно говорит Савчук. — Он еще себя покажет. Нехороший человек...

Приехал из леса Будай, мы с ним занялись квартальными отчетами.

Вечером того же дня на дороге напротив здания лесничества остановился «козел» директора лесхоза. Сам директор, молодой, худощавый, в короткой кожаной куртке, вышел из машины, но в контору не двинулся — похаживает по дороге, посматривая на наши окна. Ждет, что выбежит кто-то из нас. Нетрудно догадаться — едет на охоту.

Я разошелся до бешенства. Много на себя берете, уважаемый товарищ Пикулик! Хотите, чтобы лесничий выбежал навстречу, сел в машину, угождал, прислуживал. Как когда-то лесники в поэме Якуба Коласа «Новая земля». А фигу с маком не хотите? Если нужна помощь, то будьте ласковы зайти к нам, попросить, поговорить...

Растерянный Будай бросился к двери, но я остановил его. Директор поехал один...

Через минуту Будай, надрываясь от хохота, вышагивал по комнате.

— Будет гром. Помянешь мои слова. Только не знаю, когда и с какой стороны грянет...

VII

В бору, на рассвете, трубят лоси. Тонконогий горбоносый красавец самец выходит из прогалин на межу бора и болота, заросшего низким, чахлым хвойником, зовет свою безрогую подругу. Трубные, полные страстного призыва звуки стоголосым эхом разносятся в лесном раздолье. Из болотных зарослей покажется стадо лосих, какая-нибудь из них приблизится к горбоносому красавцу, будет ласкаться, тереться о его шею, но он не тронется с места. Он по-прежнему трубит, посылая призывную песню только одной, которая где-то задержалась, заблудилась или подбилась в дороге. А если она не появится, лось уныло направится в чащу, чтобы снова выйти на рассвете завтра и послезавтра...

Километрах в двадцати от лосиного бора добывают нефть, еще ближе, уже в пределах лесничества, стоит буровая установка. Буровики лосей не трогают, и они не ушли из леса. Лось доверчив, его можно даже приручить...

Днем там, где на рассвете трубят лоси, старый, чудаковатый Ильюша прогоняет стадо. Коровы пасутся на краю болота, а он, одинокий, странный человек, давно вырастивший сына, садится под березу, вынимает из-за пазухи свирель. Мягкие, чарующие звуки наполняют лес. Прожил Ильюша однообразную деревенскую жизнь, с детства и до старости пасет скотину, но, если послушать, как и что играет, можно подумать, что объездил целый свет, все увидел, пережил. Такой игры на свирели, как у Ильюши, я нигде больше не слышал...

На исходе уже и сентябрь.

Будай напророчил: пошли неприятности. В лесничество приехала комиссия. Трое лесхозовских служащих перерыли документацию, допросили лесников, рыскали по лесу, обмеривая штабеля дров.

О том, что лесники дальних кордонов сами оформляют квитанции на дрова, в лесхозе знали. Ведь это давало очевидную прибыль. Я даже считал, что таким образом осуществляю экономическую реформу. Лесник ведь не только сторож, но и фактический хозяин в лесу. Но теперь все обернулось против меня.

Установив факты с дровами, ревизоры представили их как незаконные.

Было ясно: хорошо, если меня только снимут с работы...

Комиссия уехала. Вслед за ней поехал в райком Савчук. Защищать меня. Вернулся невеселый. Проверку, как он пояснил, лесхоз начал не по своей воле. Прислали бумагу из министерства, а в ней накручено бог знает чего...

Савчук считает, что заварил кашу Гаркуша. Выгораживая себя, топит других...

Вечером впервые за всю осень блуждаю возле Стасиной квартиры. Вчера видел ее издалека. Шла задумчивая, невеселая. Мне теперь хочется встретить Стасю и попрощаться с ней.

Я несколько раз прошел от школы до дома, где она живет. В окнах комнаты темно. В учительской, в классах тоже света нет. Я долго стою под окнами школы. Под ногами шуршит опавшая листва. В голых ветвях берез слегка шумит ветер...

Нет, я обманываю себя, что хочу попрощаться со Стасей. Я не могу без нее. С того времени, как мы глупо поругались, прошло почти два месяца, и не было дня, не было, может, минуты, чтобы Стася так или иначе не присутствовала в мыслях, чувствах, во всем, что я говорил или делал. Первые дни в душе жила острая обида. Мое достоинство было оскорблено, унижено. Постепенно это прошло. Я стал винить себя. Кто так разговаривает с девушкой, как я в ту ночь? Кто я для Стаси? Почему она должна ко мне льнуть?

Был Виктор, она любила его. Может, даже любит. Но он далеко, он женат. Разве Стася не звала меня, зная, что Виктор придет? А я позорно сбежал, потом обидел ее...

В конце концов, все это глупости. Я люблю Стасю и ничего не могу с собой поделать. Если я с ней, мне радостно. Когда иду, сижу, разговариваю с ней, то весь во власти возбуждения, приподнятости. Ни с какой другой девушкой ничего подобного у меня не было. Так почему я бегу от Стаси? Раз в месяц виделись в прошлом году, а теперь еще реже...

Несмотря на гнетущие, противоречивые мысли, к Стасе я не пошел.

Что я ей скажу? Что меня увольняют с работы. Подаст на прощанье руку, пожелает счастливой дороги. Нет, прощаться не надо...

Назавтра я был в лесхозе. Пикулик прямо-таки удивил меня: ласковый, общительный. Дал прочесть материал, подготовленный комиссией. Бумажка, из-за которой эта комиссия была создана, испещрена резолюциями министра, начальника отдела министерства, начальника областного управления. Закрутил Гаркуша машину...

— Подай заявление об увольнении, — сказал Пикулик. — Так будет лучше. Не обижайся, демократию с лесниками придумал ты сам.

Из Микацевичей до станции, как и тогда, в конце лета, я прошел бором. Посмотрел на Стасин домик. Светится занавешенное окно. К крыльцу прижался куст сирени, шелестит темными ветвями груша.

Дома я сложил вещи в чемодан, написал заявление в управление. Доказывал, что от ответственности не уклоняюсь, но линию — повышение роли лесника — считаю правильной. Выводы комиссии насчет панибратства с подчиненными опровергать не хотелось...

Что ж, прощай, Маховец! Через неделю или раньше пришлют приказ по управлению, и я уеду.

Заметного следа я здесь не оставил, никто по мне скучать не будет. А я могу двинуться куда захочу. Хоть в тайгу...

Был выходной день, я слушал радио, читал. Вечером пришел фельдшер Шпак.

— Где ты пропадаешь? — спросил он. — Приходил вчера, позавчера...

О моих делах Шпак в основном знает. В Маховце все знают друг о друге.

— Уезжаю, — сказал я. — Меня, скорее всего, уволят.

— А на кого учительницу оставишь?

— Какую учительницу?

— Ту, которую приходил встречать к поезду. Она вчера прохаживалась у тебя под окнами. Позавчера тоже. Мне уж неудобно ее, одинокую, встречать.

У меня перехватило дыхание. Но я не хотел выдавать Шпаку свое волнение. Закурил сигарету.

— Ты тоже неискренен, — сказал я. — Я к тебе как-то приходил. Жена сказала — на охоте, а между тем ты вышел из вагона. Приехал из Микацевичей.

— Было дело. Если его распутать, то тебя, может, не уволят...

...В бору на рассвете трубит лось. Тонконогий, горбоносый красавец выходит на край бора и болота, призывно кличет подругу. Выходит день, другой, неделю. Ее нет. Ее убил директор лесхоза Пикулик. Лесник Гаркуша помогал ему. Их засекли. У Пикулика есть лицензия, но неделей раньше, в другом лесничестве, он убил еще одного лося. На одну лицензию двух...

— Ты был, значит, тогда у следователя? — спрашиваю я у Шпака.

— Да. После того еще два раза.

— Непонятно, почему директор уволил Гаркушу?

— Яснее ясного. Можно свалить вину на соучастника.

— А я здесь при чем?

— При том, что в лесничестве нет порядка. Самовольно продают дрова, убивают лосей.

— Думаешь, не Гаркуша писал в министерство?

— Полагаю, Гаркуше было не до этого.

Потом меня осенило. Я вспомнил странные вопросы, которые задавала мне Тереза на учительской вечеринке: «Сколько вы ловите рыбы? А вы бы могли снять сапоги с убитого человека?»

— Следователь — тот самый, что раньше был прокурором?

— Тот самый. А что?

— Ничего. Думаю, что все, кто работал в лесу, не могут убивать лосей даже по лицензии...

В бору на рассвете трубят лоси, и, если горбоносый не дозовется своей подруги, он месяц, два мучается, а потом ищет себе другую спутницу. Но лосей мало, горбоносый может и не найти...

Я набросил плащ, вышел на улицу. Было темно. Моросил мелкий дождь. На засаженной старыми липами аллее встретил Стасю.

— Не обижайся на меня, — сказала она, остановившись, — за ту ночь...

— Я не обижаюсь.

— А я не могла так просто к тебе прийти. Я его любила. Ты ведь тоже кого-нибудь любил?..

— А теперь не любишь?

— Его уже нет. Он погиб. Полтора месяца назад. Сразу, как отсюда уехал...

Мне показалось, что она произнесла эти слова чересчур спокойно. Словно так и надо было. В ее голосе мне послышались даже горделивые нотки...

О том, другом, я подумал впервые.

— Он испытывал самолеты, Стася?

— Испытывал...

Я привлек ее к себе, целовал губы, лицо. Ее руки были холодными. Мне хотелось как можно быстрее их согреть.



Загрузка...