Он встал и вышел, был поздний час, когда он, наконец, вышел из своей квартиры. Он знал, что он уже мертв и что и она мертва. Вино, дорогое вино, было выпито.
Теперь – только это странное, легкое чувство, как будто они никогда не были знакомы, как будто между ними никогда ничего и не было. Он вышел в пространство, а она осталась лежать там, в его комнате, лежать с открытыми глазами, мертвая и улыбающаяся своему, а может быть, и его обману.
Теперь, мертвые, они знают, что, конечно же, встретятся снова, завтра или послезавтра или когда-нибудь. И тогда они не испугаются обыденности, а чего же ее пугаться, ведь теперь, отныне, они для обыденности мертвы, ибо Бог – в своем блистательном отсутствии и в своей неизменной всепроникающей нереальности – все же почему-то дал им время.
Евгений достал сигарету и закурил, получая маленькое, теперь уже не обесцененное наслаждение. Занимался рассвет. Полусонное еще небо, неоформившиеся пока облака, их тихие, почти бесследные перья, и под ними, вокруг, тихие дома, призрачные кровати, на которых спят те, кто все еще называют себя людьми.
«Ты один, ты снова стоишь посреди шоссе между двух линий, и еще не возникли упругие и невидимые границы, неумолимые, отводящие каждому его узкий путь».
Он усмехнулся и отбросил сигарету.
«Значит, теперь тебя зовут не Евгений?»
Бесконечная, разлившаяся по улицам смерть, светлое утро его ирреальности. Черные целлофановые пакеты, уносимые ветром из мусорного бака, что обгоняют друг друга, словно андалузские псы, подчиняясь теперь лишь законам этой странной отсрочки, переворачиваясь, нелепо подпрыгивая и шурша.
«Как на Луне…»
«Да, как на Луне».
Скоро высветят серые стены домов первые лучи мертвого солнца, пробуждая мертвых к их тихим посмертным завтракам. Отныне, рассыпавшись в прах, они будут продолжать свое идеальное путешествие, так ничего и не заметив, так и не догадавшись, что они теперь уже – не они. Неузнанный киоск, загадочный троллейбус и таинственный прохожий, так и не постигший обратной стороны своего лица.
«Отныне».
Мертвое солнце уже щедро дарило свой первый рассвет, разливая из-за крыш пушистые, нежгуче ласковые лучи.
«Хиросима тоски моей, как хорошо, что тебя больше нет».
Он заглянул в два-три спешащих мимо случайных лица. Зевали, обнаруживая зевотой рты. Оставались в телах и ускользали.
Беспечный призрак, он вдруг увидел призрачное такси с исчезающим в нем призрачным негром все в той же малиновой беретке, и все тот же коричневатый со светлой изнанкой палец упирался в призрачное стекло.
Небо уже расчистилось и теперь его голубизна словно бы погружала Евгения в свой новый бесшумный звон, в широкий и бесконечный колодец, бесшумный и нежный, празднующий вместе с ним его первое посмертное утро.
Он вышел на канал. Сонный бомж под яблоней, на картонных коробках, ветхозаветный, как Ной, за спиной которого отныне проплывает сверхсовременный пятипалубный лайнер, увенчанный элегантной тарелкой спутниковой антенны… Через час он, Евгений, вернется опять в свою комнату, где она, эта женщина, все еще спит. Он потрогает ее мертвые волосы, он коснется своими мертвыми губами ее мертвых губ, чтобы она снова проснулась здесь, в своей ирреальности… А может быть, он и не вернется, ведь теперь все, что его – не его. И что ее – не ее.
В этом каком-то струящемся двоении, как бы призрак и не призрак одновременно, однажды он случайно заходит в кафе.
Он достает из кармана серебристый блестящий pocket pc[13] и блестящим серебристым стило открывает файл, заходя на один из так называемых новостных сайтов.
Сидя за чашечкой кофе, он читает о том, что происходит в мире, в том самом мире, который нашел-таки в себе силы умереть вместе с ним. Но и теперь, после своей смерти, мир по-прежнему готов удивлять его своей новизной, да, собственно, новизной он теперь только и удивляет, превращая всех и вся в эту самую новизну. А, следовательно, пока еще в нечто, а не в ничто. Такая вот хитрая подмена бытия и времени, как выразился бы философ. Дзэн наоборот, как поправил бы его буддист.
Зачем теперь замечать бесценные детали, зачем различать их? Разве не все уже смазано и перемешано в этом стильном потоке, где уже ничто отныне не останавливается? А если и останавливается, то теперь, увы, не обостряя чувств. Несмотря на свои подчас шокирующие сюжеты, эта гламурная майя оставляет нас теперь равнодушными, подменяя прежнюю подлинность ощущений всего-навсего поверхностным эстетическим раздражением… Что толку бояться бомбы, заложенной под наше сиденье в кафе, этот страх не придаст ценности нашей жизни, и в этом уютном и расслабляющем интерьере мы все равно не совершим своих последних и самых лучших поступков. Скорее всего, потопленные в новой волне новостей, мы будем выручены оптимистичной и подчас даже остроумной рекламой… Конечно, можно не умирать, а лишь ограничиться сочинением инструкций, как покончить жизнь самоубийством, приходя таким образом к выводу, что ты бессмертен. Он представляет себе людей будущего. Они в светящихся брюках, в светящихся курточках, светящихся ботинках. Электрическая энергия – не проблема. Наверное, это и есть просветление, думает он. Светящаяся толпа.
Зевая, Евгений закрывает своим серебристым стило файл и допивает свой черный блестящий кофе. Очаровательная официантка безусловно тянет на брачный контракт, она – само воплощение доброжелательности золотого тельца. И, конечно же, ей положены чаевые.
– Да, здесь у вас очень мило, спасибо. Очень симпатичное кафе, – говорит он.
– Заходите, мы всегда будем вам рады, – отвечает она.
– Спасибо.
Он выскальзывает на улицу. Он движется среди пешеходов. Он едет вместе с пассажирами в метро, осознавая свою субъективность и субъективность всего, что с ним происходит – чего все же, однако, могло бы и не быть. На станции он вспоминает один из своих давних снов про Бориса, еще одна из утраченных возможностей. Потерянная дружба в чем-то похожа на несчастную любовь… В конце концов, мир состоит из потерь.
Но в тихой смелости своего посмертного счастья он рано или поздно находит этот странный сайт. И узнает, что некто доктор Эм, проходившая практику в институте гештальт-терапии в Эзалене, наконец возвращается в Россию. С помощью заново изобретенного велосипеда доктор Эм хочет спасти русскую психологическую натуру от архитипически присущей ей тоски. Доктор Эм считает, что в русской тоске есть глубоко скрытое и, увы, неизлечимое ядро, которое, однако, можно все же попробовать сублимировать в социально приемлемые процессы.
Отрываясь от аннотации (каких только мудростей не напридумывает эта психологическая наука!) Евгений, а он пока все еще остается Евгением, хотя в то же время им почти уже и не остается, Евгений усмехается в усы, которых у него, быть может, уже и нет.
Он снова думает о своей странной магии и видит доктора Эм, в длинном блестящем дождевике пересекающую границу на своем «новейшем» велосипеде. Он знает, что излечение назначено на среду. В среду некоторые из русских женщин и русских мужчин начнут, наконец, осознавать нечто общее в своей тоске и попробуют обнаружить, что они страшно похожи на европейцев.
Евгений представляет себе огромный чудовищный пистолет, из которого он расстреливает доктора Эм. Скорее всего, это одна из тех подслеповатых дур, загипнотизированных своей исключительностью. Проштудировав несколько ученых книг и вызубрив с десяток цитат, они надевают узкие модные очки и окружают пространство вокруг себя красиво звучащими терминами вроде проекции, интроекции и прочей херни, лишь бы незаметно покопаться своей палочкой для риса в чужой тарелке (разумеется, прежде всего, вытесняя в бессознательное тайное чувство собственного превосходства). В самом деле, а что может быть интереснее чужого, еще горячего, с кровью, бифштекса, на фоне этой всеобщей пластилиновой апатии, компульсивно проявляющей себя в делании денег, хотя бы и с помощью интеллекта?
Евгений представляет себе, как разлетаются докторские мозги и как розоватая наукообразная кашица стекает по стенам. И как он, огромный, освобожденный отныне единственно реальным для него процессом, процессом убийства, выходит в окно и сказочным Гулливером перешагивает через город, оставляя в изумлении маленьких слушательниц с их маленькими розоватыми пиздами.
В чем смысл нашего здесь присутствия, когда никого кроме нас нет? И стоит ли рассаживать на невидимых стульях тех, кто еще остается нам дорог? Друзей и возлюбленных, мать, братьев, отца… Как обратиться к самым близким, если у нас нет другой жизни, высвечивающей сейчас свое отсутствие подобно обратной стороне этой отсрочки? Хотя, быть может, и в этой условности можно найти ее уже едва видимые следы, ведь, мы по-прежнему оглядываемся вокруг, несмотря на свое отрицание. И, сверяясь с картой, скачанной с этого сайта, находим таки дорогу в это «царство мертвых».
Переступая порог, Евгений с усмешкой вспоминает рекламный ролик, как вместе с “Лоском”, тем самым стиральным и чересчур уж человеческим порошком, некто, по-видимому, рекламный агент, заманивает зрителя в пространство между волокнами ткани, пропитанной самой обычной человеческой грязью.
«Но ведь я тосковал по Божественной…»
После вступительной лекции и знакомства доктор Эм предлагает им разбиться на пары. Мужчин здесь мало, в основном женщины. Разглядывая круг, он, конечно же, выбирает ее. Он заметил ее сразу, но сделал вид, что не придал этому значения. Он хочет, чтобы его звали не Евгений, и надеется, что и она должна догадаться, что и ее зовут не Любовь. Он мог бы представиться ей Григорием, это совсем не означает, что она обязана представиться ему Чиной. Чина – это все же довольно редкое имя, к тому же с некоторых пор для него запретное.
Вечером, сидя один перед камином в своем огромном кресле, покрытом шкурой черного уругвайского быка, он вспоминает, как в предложенном доктором Эм упражнении он описывал словами лицо этой женщины и опять сравнил его с одной из своих любимых картин. «Красота – это страшная и ужасная вещь. Знал ты эту тайну иль нет?», – вспоминает он Достоевского. Эта женщина, о которой он пока еще «ничего не знает». Чего же он хочет от нее? Повторения? Или им движет лишь благодарность? Но если она не Любовь, то пусть она будет хотя бы Эль. А если бы сейчас в его кабинет вошел Борис, его лучший друг, пожелавший ему смерти еще тогда, в далеких семидесятых? «Скажи, а ты мог бы убить себя?» Хотя, быть может, он, Евгений, и так остался там, в этих далеких семидесятых, разбившись на старом «Харлее Девидсоне», купленном у разорившегося бармена. Ведь согласно теории Бориса он должен был разбиться вместо него, чтобы обратиться в некий миф, ибо только так все нетленное и остается нетленным. «Харлей Девидсон»… Конечно, он помнит тот фильм Хоппера «Беспечный ездок». И даже теперь, сказочно разбогатев, он от него не отречется.
Он еще не рассказывал ей, этой «пока еще незнакомой» красивой женщине, свой сюжет с «Форексом». На девятый день после своей смерти он все же выиграл свой золотой миллион. Это произошло одиннадцатого сентября, в день обрушения башен-близнецов Всемирного Торгового Центра в Нью-Йорке. Тогда доллар резко пошел вниз, и, повинуясь странному предчувствию, он снова взял в руки свои карты Таро и угадал свое событие, поставив на падение доллара последнюю контрольную тысячу. Тогда, однако, его выручила не йена, а швейцарский франк, взлетевший за несколько часов сразу на четыреста пунктов. Он рассмеялся, как будто бы это были не башни-близнецы WTC, а каменный двоящийся истукан – его «лучший» друг Борис, в которого он врезался, расправив наконец свои крылья…
Он продолжает сидеть, ослепленный опиумом воображений. Словно бы теперь ему все позволено. В самом деле, ведь теперь в его распоряжении особняк в несколько десятков комнат. Борис говорил, что у него только семь…
Через неделю они снова встречаются с Эль на группе и снова работают в паре. Доктор Эм предлагает им обсудить «наследство» своих родителей. Она говорит: «Спокойно подумайте, а потом расскажите партнеру, что в вас от матери, а что от отца?» Конечно, она замечает, что эту работу и Евгений, и Эль все же слегка имитируют. Похоже, они интересны друг другу сами по себе.
В субботу они гуляют в парке – он предложил, а она согласилась – и договариваются во вторник посидеть где-нибудь в кафе. Эль поведет его в одну из кофеен, где по ее словам варят самый вкусный кофе на свете.
В среду она рассказывает ему о своем последнем лете. Месяц в Египте, Шарм-Эль-Шейх и Дахаб – знаменитая «Голубая бездна», в которую она погружалась с аквалангом. Она спрашивает его, видел ли он фильм Люка Бессона? И, не дождавшись ответа, продолжает.
Дайвинг, голубая слоистая толща воды, пронизанная солнцем, экзотические рыбы, кораллы и водоросли… Он смотрит в ее лицо и снова поражается его красоте, он признается себе, что ослеплен, и словно бы задыхается, погружаясь все глубже и глубже, оставаясь здесь, в этой кофейне. Эль смотрит ему в глаза и он, не в силах, отводит свой взгляд. Нет, это не только чувство благодарности.
Ее худенькие ключицы, маленькая, почти невидная грудь… На последнем семинаре Эль сидела слегка ссутулившись, вытянув вперед свои длинные ноги. В какое-то мгновение, когда она перекидывала их – одну поверх другой, он все же подумал о ножницах. «Страх кастрации», – рассмеялась бы, наверное, докторша Эм, если бы умела читать его мысли.
Эта женщина со странным именем Эль, сидящая по-прежнему в этой кофейне сейчас напротив него, и есть его смерть? Ведь его смерть должна быть ослепительно прекрасна. Недаром же он призвал ее в союзницы.
Пригубив кофе, она просит его рассказать о себе. Что может он ей рассказать, что теперь его благосостояние зиждется на гибели двух, а, может, и трех тысяч клерков?
Таблички с именами тех, кто бесстрашно погружался все глубже и глубже в эту «Голубую бездну» в надежде найти ответ и кто так ничего и не нашел. Кто-то – не справившись с коварством течения, кто-то – погружаясь слишком быстро, а кто-то – от нехватки кислорода. Их имена выгравированы в бронзе и стали – таблички, навсегда привинченные нержавеющими болтами к нависающей над бездной скале.
Через два месяца после трагедии одиннадцатого сентября, в один час сделавшей его миллиардером, он все же побывал в Нью-Йорке. Аэропорт имени Кеннеди, из которого город, поднимающийся на горизонте, показался ему сначала какими-то авангардистскими декорациями к его феерическому спектаклю, а потом… От развалин, очерченных предупреждающей ленточкой и все еще оцепленных полицейскими, по-прежнему поднимался дым, серо-сизый и полупрозрачный, как из трубы крематория. Дым мертвый и все еще словно бы живой. Рядом с траурным провалом высились другие башни. На глянцевой рекламной фотографии Манхэттена эти другие небоскребы были «близнецам» по пояс. Потом, стоя на Уолл-стрит, он смотрел вверх, на эти другие, оставшиеся в живых, небоскребы, словно бы со дна ущелья. Знаменитая узкая Уолл-стрит, где даже в полдень солнце редко попадает на тротуар, ведь природа денег – человеческая искусственность. На катере, огибавшем с экскурсией Манхэттен, фанатичная девушка-гид рассказывала, сколько стоит каждый из небоскребов и кому он принадлежит, ее любимым словом было «рейтинг». В баре, куда он спустился, насмотревшись на эту обезображенную террористическим ударом челюсть, хотя и сияющую все также хищно, какой-то выходец из Старого Света, усмехаясь, сказал ему, что в ФБР наверняка знали о готовящемся нападении, но позволили это сделать, ведь войну с другими богами всегда начинают с жертвоприношения. Цедя «Johnnie Walker» вместе с ним, он поймал себя на мысли, что теперь и у него появилось оправдание.
Потом, в Москве, он опять неотвязно вспоминал о Борисе. Словно бы флюид под названием опиум вновь и вновь проникал в его воспаленное вседозволенностью воображение. Как тот стоит на карнизе, как срывается и как летит вниз сквозь клубы дыма и пламени, оборачиваясь налету, чтобы в последний раз увидеть его, Евгения, взгляд. За что же он казнил его, снова и снова подталкивая к самому краю карниза? А если у Бориса действительно была причина, из-за которой он так и не смог тогда позвонить? А потом?! Но он же, Евгений, так стремительно переместился, поднявшись из низших сфер. И никому не сообщил ни своего нового адреса, ни нового номера телефона, ни Борису, ни Славе. Он сменил даже и-мейл. Он решил воспользоваться старинным рецептом стереть наконец свою жизненную историю, историю поражений и неудач.
Доктор Эм, у которой он, поддавшись таки иррациональному импульсу, решил пройти и индивидуальную терапию и теперь поверяет ей свои сны (индивидуальная терапия – обязательное условие для тех, кто хочет получить европейский сертификат!), трактует их как проявление его врожденного русского мазохизма. Доктор Эм доброжелательно говорит, что, может быть, это и не так плохо – что русские часто подставляют под удар не то место, и когда их секут за любовь, они осмотрительно подставляют задницу. Доктор Эм, конечно, догадывается, что он один из самых богатых клиентов этой группы. Она приходит на занятия раньше всех и видит в окно его черный «ауди» последней модели, на котором он подъезжает, правда, каждый раз, слегка комплексуя – уж слишком это шикарный автомобиль. Получается, что его машина – одна из причин, почему доктор Эм позволяет себе каламбуры, обобщенно сравнивая его мазохизм с православием. Выходит, с православием она сравнивает механизм. Она, безусловно, уверена, что Евгений из тех, кто должен обладать недюжинной выдержкой. А иначе как бы он смог сколотить такой капитал? Доктор Эм вполне могла бы специализироваться на уязвлении богатых в их нищете и слабости, вытесняемых ими из своего сознания, по определению стремящегося к своей силе и славе. Католическая, как выразился кто-то из членов группы, задача. Доктор Эм просто не знает, что у православных или тех, чьи предки ими когда-то были, союзницей может быть только смерть.
Тем не менее, Евгений увлекается изучением этой науки под названием гештальт-терапия все больше и больше. Теперь, когда он богат, у него есть досуг исследовать самого себя, и он даже иногда думает, что нашел, наконец, свой процесс. А почему бы, в самом деле, не стать последователем Фредерика Пёрлза, отца-основателя этого ныне модного направления? В конце концов, за его спиной все же не легкомысленный постмодерн, а экзистенциализм. Или, на худой конец, обратиться пусть не в такого уж и модного, но по-прежнему актуального фрейдиста? Хотя проблемы, обсуждаемые на группе, увы, до отвращения скучны – обжорство, гадости от начальников, мелкие склоки в семье… Но ведь свой процесс он посвящает Эль. Он и в самом деле хочет ей помочь.
Через месяц Эль приглашает его к себе домой. Параллельно на группе она рассказывает о своих взаимоотношениях с Григорием, который бросил ее через год после свадьбы, признавшись, что просто влюбился в другую женщину. В упражнениях в паре на роль психотерапевта Эль недвусмысленно выбрала Евгения. Доктор Эм подбадривает – каждый из активных участников группы получит сертификат EAGT[14] и будет иметь официальное право распространять спасительные круги от брошенного в наше русское болото драгоценного европейского камня.
Приглашение в гости к Эль он, однако, воспринимает и как еще одно из своих начал. И на всякий случай у метро покупает презервативы. Разумеется, не Баковского завода. Такого ведь просто больше нет. Конечно, он знает, что секс и насилие между участниками группы запрещены. Это входит в условие «сублимации невроза» и – негласно – сертификации. О-о, безусловно, политкорректность в любой ее форме – прежде всего! «Психотерапия – гуманный инструмент и главным принципом исцелителя должно быть – не навреди». Еще тогда, на вступительной лекции, сидя в полутемной зале, он останавливает в себе этот последний фрагмент из пацифистской речи доктора Эм и спокойно рассматривает грани этого «алмазного» силлогизма. Короткое мгновение для остальных, которое только он теперь, в своем послесмертии, может исследовать и удлинять. Одна из высших подаренных ему в его последней отсрочке способностей? Во всяком случае он должен постараться использовать ее в качестве луча, отныне внимательно высвечивая свой каждый посмертный миг. Вот и сейчас, в полутемной зале, он исследует эту фразу до тех пор, пока не натыкается на частичку “не”. И… вдруг озаряется тайным смехом. Конечно же, сейчас, в начале двадцать первого, отгадка может быть только в том, чтобы насолить всем этим вонючим гуманистам.
– О чем ты думаешь? – спрашивает Эль, раскуривая кальян.
Теперь он рассматривает кальян, привезенный ею из Египта, нарядный, с хвостом, как у мангуста, хотя, если все же быть точным, ведь гештальт – прежде всего наука, этот шланг скорее напоминает ему змею.
Она насыпала табак, настоянный на меде и яблоках, а уголь разожгла на газу, обернула горло сосуда фольгой, проткнув ее потом маленькой вязальной спицей.
Этот дым из кальяна все также свеж, даже когда она выдыхает его ему в лицо. Дым пушистый, белый и большой, дым, который совсем не напоминает ему о Нью-Йорке. Она выдыхает, чтобы он очаровывался ей, этой женщиной со странным именем Эль, все больше и больше? Миндалевидные, блестящие, как у Сивиллы, глаза. Эротично картавый голос. Наверное, это и есть одно из тех мгновений, когда мир вдруг становится совершенным и некто говорит себе, что он счастлив. Священный квант времени, подаренный за беспощадное знание об отсрочке.
Иногда в этом послесмертии тоже хочется жить…
Она болтает ни о чем, рассказывая теперь о своей подруге, начинающей утро с марихуаны и заканчивающей вечером в клубе таблетками. При этом днем подруга умудряется делать успешный бизнес, продавая стильные, уже готовые интерьеры.
– Она всегда добивается своего, – с восхищением говорит Эль. – Представляешь, она просто выкуривает сигарету, садится за руль своей «тойоты» и… добивается своего.
– Ты бы, наверное, хотела стать такой, как она?
– Да… хотела бы.
В распустившейся паузе он слышит какой-то странный вскрик, словно бы доносящийся из соседней комнаты. Ему кажется, что это похоже на крик птицы, и он вопросительно взглядывает на Эль.
– Да, это попугайчик, – вздыхает она. – Он и в самом деле живет у меня за стеной. Вчера я подрезала ему клюв.
Она прерывается, задумчиво втягивая в себя дым и также задумчиво и очаровательно выпуская.
– Зачем?
– Он слишком быстро отрастает, становится слишком длинным и тогда моему бедному попугайчику становится трудно пить. Он начинает умирать от жажды.
– Вот как?
Усмехаясь, Евгений осторожно принимает из ее рук кальян и тоже затягивается. Ароматный яблочный дым прохладой проникает в Евгения и маленькая, аккуратная, очень красивая пизда появляется в его воображении.
Через мгновение, сопротивляющееся само себе и все же неудержимо соскальзывающее все дальше, он кладет руку ей на бедро. Через второе мгновение, лаконичное и короткое, как любое из «между прочим», Эль неожиданно отделяется от его ладони, выскальзывает и настороженно садится поодаль. В третье он снова подсаживается к ней, и она долго смотрит ему в глаза. В четвертое она говорит:
– Я люблю Григория.
Она вдруг опускает голову и горько-горько плачет:
– Я знаю, что во всем виновата только я сама. Я сама разбила самое дорогое, что только было в моей жизни.
Она медленно встает и ставит однообразный холодный эйсид-джаз. Он видит белые стены этой комнаты, словно бы предназначенные для иллюзий.
На обратном пути он останавливается перед одним из светофоров и выбрасывает презервативы в окно. Невозможность, из которой вырастает любовь и поднимается до самого неба?
Он скользит в потоке автомашин, обгоняя чужие спины, упрятанные в коробки «шестерок», «семерок», «девяток», и не заглядывая в чужие лица, он знает, что давно уже нарушает правила, но только теперь ему становится окончательно все равно, и он и в самом деле не реагирует на сигналы. Словно бы он теперь знает, что привязывает его к Эль день ото дня все крепче и крепче, и это не благодарность за отсрочку.
Вечером он видит в небе две звезды. Он хочет позвонить Эль и… не решается.
Через два дня они снова, как ни в чем не бывало, встречаются на группе, работают в паре и на кругу. В отчаянии своей прилежной и все совершенствующейся работы, он все яснее и яснее понимает, как Эль пытается разрушить свою независимость, как она хочет вернуться обратно к бросившему ее мужу, и что он, Евгений, холодно и бесстрастно ей в этом помогает, содрогаясь внутри себя, зачем же он все-таки это делает. Григорий, которого он, наверное, задушил бы своими руками как человек, теперь становится одним из его персонажей, с которым он как психотерапевт медленно сближает Эль.
Ему кажется, что он тонет, ему не хватает воздуха, он больше не в силах терпеть удушье, он вот-вот закричит, выдавая тайну, признаваясь торжествующей докторше Эм, что он безумно влюбляется в эту несчастную женщину, свою пациентку. Да нет, конечно, он не признаётся. Он никогда этого не сделает. Доктор Эм, стоящая со свечкой у изголовья его любви… Единственное, что она может, так это только пробраться в его, Евгения, сны. В снах она, конечно, подкарауливает его в магазине, в сберкассе, в школе… Но ведь она всегда за ним подсматривала. Следила с опаской за его поисками.
В один из погожих дней он не подбрасывает Эль до метро, как обычно после занятий, на своем шикарном «ауди». Евгений оставляет машину на стоянке и спускается в кегельбан, где, надев, новые белые тапочки, пробует напиться. Он видит, как другие бросают нарядные тяжелые шары и как тяжелые шары катятся все дальше и дальше, сбивая фигуры и исчезая в черном провале. За прозрачным стеклом он видит рычаги и шестерни машины, захватывающей в свою обойму сбитые болванки, снова собирающую их в нарядный ряд и выставляющую обратно, как будто бы смерти и в самом деле нет.
Той же ночью Евгению снится, что он болен какой-то ужасной болезнью, и что и Чина больна той же болезнью, и еще и Борис. Доктор Эм подглядывает за ними из-за ширмы, и когда они засыпают, делает им какие-то черно-белые инъекции. Проснувшись, он задумывается, что это значит, что значит этот его сон? И что это за ужасная болезнь? Он ловит себя на странной мысли, что ему хочется разыскать Бориса и спросить его, зачем тот ему приснился?
Вспомнить, как когда-то они познакомились. Борис заворожил тогда его своими непонятными жестами над салатами. Да и не только его. Это было еще, когда они учились на первом курсе, на дне рождения Славы. Все присутствующие хотели просто съесть эти салаты, они еще не сталкивались с непонятным, а он, Борис, он уже знал, что поражает непонятное, и тогда-то он и показал его им впервые. Тогда он просто взял свою тарелку и элегантно выпустил ее в окно. И она полетела по параболе, как, кстати, их учили еще в школе. Она полетела, вращаясь вокруг своей оси, с центробежной силой разнося вокруг себя то, что на ней лежало. И она именно летела, а не падала, пока не ударилась, наконец, о тротуар с глухим, ухающим звуком, словно бы была сделана не из фарфора, а из резины, и в весеннем воздухе не заскрежетал мат забрызганных остатками салата ветеранов Великой Отечественной войны. Борис же безбоязненно выглянул в окно и лишь фантастически рассмеялся, словно бы и в самом деле был безумен. Девчонки, и Чина в их числе, затаив дыхание, заворожено смотрели на него и только на него, как на полубога. А полубог, словно бы продолжал их высасывать в какой-то магической игре, высасывать и одновременно накачивать каким-то фантастическим водородом. И уже щелкал ножницами, этими сверкающими длинными ножницами, которые непонятно как оказались в его руках. И уже резал себе галстук.
«Скажи, а ты мог бы убить себя?»
Не потому ли он, Евгений, всегда ощущал себя в его присутствии никем?
Скорее всего, проснувшись, он подумал именно об этом.
Днем, на занятиях он по-прежнему прилежно исследует другой процесс, избавляя Эль от старой версии «ее кинофильма», медленно и неотвратимо делая remake.[15] Но расспрашивая о Григории, он вспоминает о Чине и Борисе, и словно бы раздирает и очищает и свою рану.
Ему снится, что он все же признаётся доктору Эм, что безумно влюблен в Эль. И тогда в его сне доктор Эм спрашивает его:
“Если вы рассказываете мне об этом, то с какой целью? И что значит вся эта история в свете изначально наложенного по правилам этой игры табу, что никаких «таких» отношений между терапевтом и клиентом быть не может?”
И он отвечает ей (его словно бы озаряет), что вся эта история означает только то, что ему, увы, не сублимировать того самого загадочного русского ядра. Что, быть может, он и есть тот самый либо идеальный любовник, либо …
«Идеальный преступник», – заканчивает за него докторша, доброжелательно приближая свое пушистое иностранное лицо и поправляя очки.
И тогда он окончательно догадывается, зачем он рассказывал ей об этом.
Он спокойно достает пистолет (с некоторых пор он ведь всегда теперь носит его с собой) и, так же спокойно прицелившись, нажимает на спусковой крючок, с первого же выстрела попадая изумленной гештальтистке в переносицу. Дужка оправы разлетается вдребезги и разбитые велосипедные колеса повисают на ее розоватых ушах. Как и положено – выплескивается бесшумный фонтанчик крови. Крупное тело докторши оседает назад, и голова нелепо откидывается набок. В ее меркнущих зрачках отражается низенький потолок с тремя рожками какой-то дурацкой люстры.
Разумеется, у него хватает средств, чтобы замести и эти следы, сделать так, чтобы все осталось на своих местах, нетронутым и без отпечатков пальцев того, кто побывал здесь последним. И кто предусмотрительно забрал с собою блокнот, в котором близорукая докторша ставила галочки после фамилий клиентов, аккуратно подсчитывая эквивалент психологической помощи в баксах.
В кегельбане всего за три тысячи тех же самых зеленых он покупает себе алиби. Бармен, девушка, выдающая белые тапочки и какой-то извилистый, ухмыляющийся игрок получают поровну.
На следующий день Евгений невинно рассказывает этот свой сон Эль. Конечно же, она выслушивает с недвусмысленным интересом. Эль серьезно качает своей очаровательной головкой, собираясь с мыслями для интерпретаций. Уже искушенная в психотерапии, она, обращает внимание, что, согласно аксиоме гештальта, во сне, как, впрочем, и в любом проявлении бессознательного, сновидец есть не только сновидец, но и все персонажи его сна.
– Эль хочет сказать мне, что я также и бармен, и тот извилистый игрок…
– Эль хочет сказать, что ты также и доктор Эм.
Он озадачен и не знает, что ей ответить.
«В самом деле, кого же я тогда в себе убиваю?» – думает он, пригубливая коньяк.
Сегодня он приехал без машины с надеждой на алкоголь. Разумеется, презервативы (по-прежнему, фаллическим числом три) в боковом кармане, под сердцем.
В соседней комнате опять кричит попугайчик. Эль говорит, что какое-то время вводила ему воду через катетер. Ибо так определил ветеринар – или через катетер, или на кладбище.
«Ибо».
Сидя сейчас рядом с ней, он словно бы рассматривает это свое странное чувство, пытаясь отстраниться от себя самого. Ведь в роли терапевта он все больше узнает о ее слабостях. Он уже догадывается, что ей не так уж и хорошо в постели с мужчинами. Но чем больше он о ней узнает, тем все мучительнее его к ней тянет. Да, это ее болезненное несовершенство, в котором она признается ему на сессиях. Пустота и никчемность ее «я», которое теперь она пытается наполнить ценностью своей трагедии. Какой-то изначальный и все же бесценный порок. То, что буквально начинает сводить его с ума. Как будто он и есть тот самый «идеальный любовник»? Как будто он хочет упасть в эту ее пустоту и, наполнив своим наслаждением, так исчезнуть?
Вот и сейчас он не выдерживает и опять кладет руку ей на бедро (в конце концов, ведь это же она опять пригласила его к себе в гости). Но… Эль опять ускользает.
Она неожиданно говорит:
– Хочешь марихуаны?
Он смотрит на нее, а она на него. За окном зима и в квартире очень холодно. Даже коньяк не согревает.
– Ну, давай, – пожимает плечами он.
Она достает газетный пакет и рассеивает верхушки травы по обложке какого-то глянцевого журнала. Евгений вздыхает – по закону совпадений, это фотография Николь Кидман из его любимого фильма Кубрика «С широко закрытыми глазами». Эль перегибает лист и измельчает верхушки и зерна травы, раскатывает пустой бутылкой из-под пива и усмехается:
– Вот как они умеют трещать эти чертовы афганские бошки.
И он, так ненавидящий современность, ждет не дождется, чтобы вдохнуть в себя ее, этой современности, дым. Но ведь этот дым приготовит Эль.
Длинными пальцами она берет «беломорину» и ловко высыпает из нее табак, затем зажимает бумагу и насыпает марихуану. Утрамбовывает и натягивает папирус потуже:
– Вот, как презерватив!
Он слегка краснеет. А Эль уже запечатывает смесь и зализывает бумагу.
– Это называется «джойнт»? – спрашивает он, чтобы скрыть свое смущение.
– Не-а… «Джойнт» это когда скручивают целиком, а это называется «пионерка».
Она показывает ему, как затягиваться через кулак, держа «пионерку» между перстневым и мизинцем.
– Так и не горячо, и меньше вероятности заразиться… ну, когда мы курим в круг.
«Заразиться…»
Он вздрагивает бесшумно.
Какое-то время они курят молча, ожидая «прихода». Наконец под его ногами вдруг появляется разноцветный веселый пол. И, поддавшись беспричинному приступу смеха, он погружается вслед за Эль в голубую бездну ее кухни, дурачась со стиральной машиной, которую он пытается прицепить за спину как акваланг.
Он почти достигает этой импровизированной подводной пещеры (во всяком случае, его рука уже на внутренней стороне ее бедра, бедра Эль, и теперь она ее не убирает), как вдруг раздается телефонный звонок.
– Не бери, – говорит он с улыбкой. – Тебя же нет дома.
Но телефон звонит и звонит.
– Это может быть мама. Она в больнице, – неестественно говорит Эль и берет.
Это, конечно же, Григорий…
На этот раз он выбрасывает презервативы в окно пригородной электрички. Это уже похоже на ритуал – выбрасывать неиспользованные презервативы во имя совершенства любви. Конечно, он сам втягивается в свой фантазм, ведь для нее он всего лишь психотерапевт или по крайней мере тот, кто играет его роль. Как когда-то и Сирано для Роксаны, только на новый лад… Поэт Сирано, помогающий Кристиану и пишущий от его имени любовные письма для Роксаны. А теперь – вместо поэта психотерапевт?
Нереальный человек, он пытается представить себе лицо Григория. Какой он, Григорий? И вдруг, с каким-то ослепительным вдохновением, догадывается, что Григорий – это и есть он сам.
С этой сверкающей догадкой он застывает над раковиной. Он словно бы находит себя вновь. Он давно уже не в электричке, а ванной комнате. Стоит перед зеркалом, упершись руками в края этой раковины, инкрустированной опалом и яшмой. Таких в его особняке – с добрый десяток, и ему неудержимо хочется блевать. Конечно, для этого есть и объективная причина. Вчера он все-таки напился после своего ошеломительного открытия. Правда уже не с Эль, а один, вернувшись в одну из комнат своего особняка, быть может, и предназначенную для подобных догадок. Но сейчас блевать хочет не только тело, блевать хочет и сам субъект. Словно бы все его «я» хочет вывернуть свое нутро наизнанку и выбросить из себя эту гадость, рухнуть на унитаз и хорошенько прочиститься. Да, им-м-менно так! Закачивать в себя литрами дистиллированную воду и… чиститься, чиститься, чиститься.
И, наконец, в изнеможении упасть на кровать.
Все же теперь он – Григорий. И в качестве Григория ему не так уж трудно признаться, наконец, и докторше Эм.
– Какое же я дерьмо, – говорит он и добавляет, глядя ей в глаза, – мамочка.
Доктор Эм смотрит на него в изумлении:
– Как вы меня назвали?
Она даже и не догадывается, что именно в этот момент его озаряет, что он же всегда искал своего отца.
Где он, его отец? Все также покоится в одной из его ненайденных комнат? Все такой же призрачной, как дым… Попробуй коснись этой тени и он исчезнет. Но в чем же тогда его наследство? И Григорий ли начинает свой рассказ с обвинения всех и вся общественных организаций, из удушающих и заботливых рук которых он всегда с таким отчаянием вырывался?
Но разве это были не ее руки, не руки любящей его матери? Что мог он противопоставить ее чересчур озабоченной самою собой любви кроме завораживающих и разрушительных флюидов своих воображений? Разве не в этом и начала его магии? Она же видела в нем лишь свое продолжение. Она же хотела, чтобы он сдался ей, отдал ей все свои маленькие мужские поражения, она же питалась ими и только ими. Она отнимала у него поражения, не давая научиться побеждать. Становясь с ней снова маленьким и беззащитным, он словно бы получал отпущение грехов. Словно бы у нее на все был одинаковый ответ: «А потому что надо было слушаться воспитательницу…» При этом она, конечно, часто восхищалась своим сыночком, особенно в ванне. Позднее, в разборках с его отцом, она делала его своим союзником и защитником, он должен был утешать ее в ее бесконечных депрессиях, вырастающих на месте неудавшейся супружеской жизни. Он должен был научиться вместе с ней ненавидеть своего отца. В своих детских фантазмах и снах он непременно оборачивался то магом, то разбойником. И, измученный галлюцинациями, вновь возвращался назад, снова к ней. И опять повисал в пустоте. И не в силах выдержать этой бессмыслицы, снова соскальзывал в свои фантазмы.
Однажды он убежал из детского сада, он не сказал тогда своей матери почему. Что он так хотел, чтобы из детского сада его забирал отец… Побег и уход, наверное, больше ничего и не остается, он сам назначает себе роль аутсайдера. Как если бы жизнь представляла из себя лишь некий музыкальный инструмент. Втайне он, конечно, все еще ждет Руки Господа. Но полчища ученых давно уже навалились на другой конец рычага, и перевернули все с ног на голову. Обескураженный, он застревает где-то на границе, словно бы над бездной. Ученые, которые теперь «вверху», кричат ему: «Держись за стул!». И, словно бы приклеенный к сидению, он зависает головой вниз. «Над Господом»… Его магия – всего лишь граница?
В своем приговоре доктор Эм пытается быть одновременно и доброжелательной и объективной. Она хочет отстраниться от переполняющих ее чувств. Она говорит, не догадываясь, что ее выдает ее дрожащий голос. Но, в конце концов, приговор есть приговор.
– Дорогой Григорий, ваше супер-эго и в самом деле впитало в себя значительную часть материнского эго. Вот почему вы, несмотря на свой мужеский пол, представляете из себя… как бы это сказать… ну, скажем, несфокусированного в гендерном пространстве субъекта. Обратите внимание, что вы все время «бежите по кругу», не беря на себя ответственности деятельного, активного и, прежде всего, социального источника силы. Поэтому и зачарованы этой… м-мм… идеей убийства. Убийство для вас – как бы сказать – прерывание порочности возвращений. Но за это, как сказали бы в старые времена, вы будете наказаны судьбою. Ваша проблема в том, что вы, впрочем, подобно многим современным мужчинам…
«Хорошо, хоть, что не в единственном числе», – все же успевает усмехнуться он.
…как бы состоите из отсутствия и присутствия, одно в вас сменяет другое, как ноль единицу. Вы превращаетесь всего-навсего в некий информационный код, теряя свою изначальную природную гениальность. А женщины, которые, кстати, всегда были умнее вас…
«Блядь! Где ты, отец?!»
Вот так, рано или поздно он все же во второй раз просыпается в объятиях Эль. Ведь он же теперь Григорий. Накануне они немного перебрали, начали с травы, а закончили винтом. У него и теперь во рту этот яблочно-фиалковый привкус. Даже секс был чем-то схож с галлюцинацией, такой же грандиозный и фантастичный, словно бы он долго ебал звезду, в результате чего и сам стал звездою. В буквальном смысле.
Это утро. Он лежит в ее большой белоснежной двуспальной кровати, размышляя о своем «отсутствии». Но если это было между ними «еще один раз», то, значит… пружина смерти приведена в движение? Тот контракт об отсрочке, когда они не сделали этого, вернувшись к нему домой из театра… Присутствующая на кухне Эль уже заботливо варит свое черненькое молочко, напевая “Mutter”[16] Раммштайн. Она предлагает выпить понемногу и успеть до “прихода” заскочить за продуктами в магазин. Он словно бы парализован воспоминанием о контракте и, переходя вместе с ней дорогу, покорно выслушивает ее объяснения, чем крек отличается от фенамина, а героин от кокаина. В его левом ухе сигналит автомобиль, а в правом шуршат названия. Грузовик зловеще проносится мимо.
«Значит, не сейчас».
Магазин развивается как магазин, пока вдруг их неожиданно не «прихватывает» чуть пораньше. Очевидно, Эль все же переборщила с дозой. Она сварила траву на козьем молочке и теперь, прежде всего на них набрасываются молочные, преимущественно козьи, продукты. Их начинает облизывать козий сыр, их пытается высосать козий кефир, козий хлеб с вимбильдановской полки нагло лезет им в рот, и самая сексапильная, самая козья из козьих бутылок кока-колы сама отвинчивает для них свою пробку, на пластмассовой изнанке которой вытеснен их «золотой миллион». В ужасе они выбегают из магазина. Огромные козьи небоскребы, хохоча, наступают на них.
– Бэд трип,[17] Гришечка, весь этот мир – это просто бэд трип… – шепчет Эль.
– За что ты убиваешь меня, Чина?
Пустые холодные обои и этот холодный эйсид-джаз, монотонный и одинаковый, затягивающий в свой прохладный блестящий туннель, где мелькают новые и новейшие станции, где можно не останавливаться, не выходить, проносясь все дальше и дальше мимо огромных бильбордов, рассказывающих о голливудском семейном счастье, мимо колонн с указателями, мимо людей, мимо и мимо, во все ускоряющемся потоке… чего? непонятно чего, проходящего через, имеющего бесстрастные расширения – точка ком, точка коз или точка ру…
Эль затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати. Она думала о себе, как о некоем нечто, что существует только сейчас, чтобы не существовать ни вчера, ни завтра, как некий иллюзорный попкорн, заполняющий чей-то равнодушно жующий рот. Она усмехнулась. В конце концов, не все ли равно, пусть будет так – молодая и быстро стареющая девушка по имени Любовь. Девушка-старушка из модного депрессивного мультфильма с набитыми марихуаной козами, которые несутся вместе с ней в одном нарядном игрушечном поезде и машут в окошечко проносящимся мимо станциям.
Григорий, ее муж, модный веб-дизайнер, наверное, бодро входил сейчас в свою очередную жертву. Бодро входил и бодро выходил. То, натягивая до основания розоватую кожицу, то, при возвратно-поступательном движении, скукоживая ее опять. Картинное нарядное такое действо, разворачивающееся в прозрачной порнографической, так искусно истязающей ее, Эль, трубе. Модной трубе с яркой неоновой подсветкой. Розоватое с желтым и голубым…
Где-то высоко, на другом конце трубы, в небесах, он же, Григорий и в то же время и не Григорий, проплывал сейчас меж курчавящихся облаков на своем «тэвэгэ»,[18] прыгал на каменный постамент и стоял на одном колесе, балансируя долго и искусно в лучах славы, стоял победно, разбив одной девочке жизнь, девочке по имени Эль, с которой сыграл недавно нарядную свадьбу, время от времени отлучаясь в туалет, чтобы спрятаться от торжественного скрежета своих предков, чтобы над этим элегантным унитазом, затягивающим в себя их непонятно зачем данную ему вечность, принять еще немножечко блистательной эфемерности, растворяя в ней свою архитипическую тоску, чтобы, как ни в чем не бывало протанцевать потом остаток этой брачной ночи. И на рассвете, добавив еще немножечко крэка, с захватывающим азартом устроить Эль и себе отчаянный спурт,[19] занавешивая радужными шторками оргазмических видений серое, как утро, лицо жены… Да, теперь уже жены… О, где же вы, мои mille e tre,[20] несущие радость побед своему странствующему через вас Казанове? Он проходит сквозь вас как сквозь сон, стремясь все дальше и дальше к одной единственной и идеальной возлюбленной…
Она затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати, вспоминая сейчас, как в ту брачную ночь, в те короткие два часа перед рассветом, когда удалось все же хоть немножко поспать, ей приснилась белая ночная рубашка, которую она так долго и тщательно выбирала в магазине свадебных принадлежностей, волшебную и воздушную ночную рубашку… которую она почему-то так и не решилась купить, словно бы сочтя себя в чем-то недостойной. И все эти два предрассветных часа беззвучно проплакала в своем сне, исполненном все той же невыразимой тоски и печали, пока ее не разбудило глянцевое и нарядное лицо ее мужа, теперь уже мужа. Уже громоздящегося на ней, и над ней и в ней. Отныне радостного веб-дизайнера ее жизни. Фиалково-яблочное дыхание и игрушечное лицо, не закрывающее теперь никогда над ней своих пустых глаз. Лицо Григория, являющееся частью его, Григория, тела, совершающего над телом ее, Эль, свои «сакральные» веб-дизайнерские операции… Изящно подтягивая теги… Ставя еще один постер… Вот так, дорогуша, вот так… Не беда, что тебе приходится еще немножечко потерпеть. Ведь терпишь же у дантиста, чтобы потом твоя улыбка была по-прежнему неотразима.
Отец умер в кресле, в одной из тех дальних комнат, где на стеллаже стояла гипсовая голова красавицы Райханы, когда-то привезенная им из индийского города Варанаси. Глаза джиннии были пусты. Евгений попросил брата отца пройти в комнату первым. В комнату, где должно было лежать тело покойного. Сам он не в силах был вынести этого своего последнего свидания наедине. Но брат отца всего лишь распахнул перед ним двери. Брат отца сказал, что распорядителем похорон отца может быть только он, Евгений. Эта анфилада комнат, которая движется и не движется, и через которую Евгений словно бы струится к этому своему последнему свиданию. Увидеть тело, взглянуть на эти навсегда окаменевшие черты, на эти отяжелевшие веки, прикрывшие навсегда его взор. Евгений движется и не движется. Ведь увидеть мертвое тело отца – это значит признать его смерть?
Евгений замер, он лежит в постели в спальне своего загородного особняка. Его глаза открыты, и он все еще во власти сна.
Кто отличит правду от вымысла, кто скажет ему, мертв он или нет? Кто скажет, осталась ли у него еще надежда?
Он закрывает глаза и трогает руками свое лицо – лоб, нос, щеки и губы. Наощупь оно, лицо, маленькое, и непонятно, как там, за его поверхностью, скрывается целая жизнь.
Как всегда он пробует начать с начала и теперь, искушенный в гештальте, словно бы тянется за своим сновидением. Он вспоминает маленькую гипсовую голову красавицы Райханы, она стояла на стеллаже в кабинете отца. И однажды он в нее выстрелил. Выстрелил из старого пневматического ружья, играя в охотника, когда отца не было дома. Пуля пробила гипс, и черная дырочка обезобразила ее висок. Отец занимался историей мусульманской Индии и позже рассказал ему, что Райхана была одной из наложниц самого пророка Мухаммада, она была единственной, из-за кого он чуть не забыл о своей миссии.
Судорожно пытаясь ее «воскресить», заклеивая отверстие кусочком тонкой бумаги и подкрашивая белилами, Евгений еще ничего не знал об исламе. Гипс был старый, и белое пятнышко все же выдавало выстрел. Он долго не мог попасть в тон, добавляя в белила «краплак» и «жженую кость». Но красное и черное плохо смешивалось с белым.
Почему он в нее выстрелил? Ведь часто, когда отца не было дома, он заходил в его кабинет и завороженно смотрел на этот бледный и прекрасный лик. Глаза джиннии казались слепыми, но он словно бы знал, что она все равно рано или поздно его найдет. Он боялся, что красота безжалостна?
Он сидит на стуле. Это круг. Иногда он думает, что его совершенство неизбежно. Слушая в который раз, как Нина не может удержаться над праздничной ватрушкой, как начальница обвиняет Катеньку в чрезмерном использовании карандашей, как Горбунов – орел на тумбочке – выиграл престижный конкурс караоке в подмосковном доме отдыха, Евгений вдруг испытывает нечто подобное благоговению. Принять этот мир и обрести безвольное безвластное просветление?
Он сидит на стуле и смотрит на Эль. Она ждет, когда же он, наконец, признается? В конце концов, мы живем в обществе и от этого никуда не деться. Другие нужны, чтобы понять – кто ты сам. Еще одно основание нашей самодостаточности?
Хищный тяжелый клюв незаметно отклоняется и в ожидании замирает. Алтарь, конечно же, ослепителен. И пружина бессмертного знания давно уже готова привести в действие священную гештальт-диаграмму. Ему надо только начать… Просто начать о себе…
О том, что когда-то, еще в университете, когда он познакомился с Борисом, у него почти не было увлечений. Разве что кроме чтения и музыки. Это сейчас он с горечью признает, что человек это в том числе и то, что он накапливает (или выигрывает?!) материально. Но тогда он еще ничего не коллекционировал, и издевался в душе над этими буржуазными мальчиками, над которыми Борис умел так артистично возноситься. Но они были и будут всегда, эти буржуазные мальчики, как и во все далекие времена, они всегда что-то собирают – камешки с побережья, дагерротипы, фотографии, видео, «эм пэ три», всевозможные значки, журналы, свои научные труды, прочитанные, написанные или изданные ими книги, награды, должности, регалии и фирмы, которыми они руководят, конечно же, приключения с женским полом, собак, охотничьи ружья, «мерседесы» и прежде всего деньги… А у него тогда был только Борис.
Рассказать о Борисе?
Как он возносился над всеми этими буржуа, забирая у них ту текучую магическую точку, из которой всегда мог, и в самом деле словно бы начинал расти, заполняя пространство собой и только собой? Частенько тут, кстати, не обходилось и без самых что ни на есть банальных анекдотов, которых он, Евгений, в отличие от Бориса, почему-то никогда не запоминал, предпочитая им мудрые мысли, вычитанные из книг. Но однажды Борис, усмехаясь, сказал ему, что дело не в анекдотах, а просто среди других всегда обостряется его чувство собственного «я», и он ярко ощущает, что не он присутствует для других, а они, эти другие, для него присутствуют. А анекдоты же лишь средство. Вместо анекдотов вполне могли бы быть и салаты, и мудрые мысли…
Рассказать о себе?
О Чине… О том, почему она ушла… Как он играл… О том, что он задумал, когда с квартирой в «форексе» было покончено… И почему он выбрал именно ее, именно Эль… И не забыть, что в своем послесмертии он все же выиграл благодаря ей.
Быть может, после его признания, она выйдет за него замуж. Разумеется, если он сделает ей предложение. И если только он ей признается, признается как Евгений, а не как Григорий. Признается и ей, и доктору Эм и всем им, замершим сейчас на своих прозрачных стульях в ожидании его признания. Замершим в своих прозрачных автомобилях, в своем прозрачном метро, в своих прозрачных самолетах, перед прозрачными экранами телевизоров, в прозрачных магазинах, на прозрачных улицах. Замершим в своих прозрачных домах, в своих прозрачных спальнях…
Признается… и тогда непризнанная им современность выйдет, наконец, за него замуж?
Начать с отца и рассказать им свой сон об отце. Чтобы они могли залезть в его сон с ногами. Залезть в это его последнее материнское тело, ибо согласно их науке, сновидение есть не что иное, как некий последний остаток, связывающий нас с телом матери, даже если это сновидение – об отце. Залезть и разрубить его на куски. И каждый из кусков затем безжалостно проинтерпретировать.
«Ассоциация, интерпретация, феминизация…»
Он погружен в поток своих мыслей и даже не замечает, как вместо него на «горячий стул» садится другой.
Это старый якут. Он в возрасте его отца. Он попал сюда случайно и завтра улетает к себе на родину. А сейчас сидит, скорчившись, опустив свои грузные плечи. Он почему-то начинает рассказывать про «Норд-Ост», и холодок пробегает у Евгения по спине. Когда это случилось, якут пытался выстроить длинный и узкий светящийся мост, мост из своего чума, он хотел воспользоваться телевидением, проникнуть за экран и по астральной трубке перенестись в тот ужасный мюзикл. Он хотел совместить несовместимое – телевизор и ясновидение, чтобы передать заложникам свою жизнь. Он хотел их спасти и готов был принести себя в жертву. Но у него ничего не вышло, и сейчас он плакал, этот старый несчастный старик, непонятно почему забредший именно сюда, на этот гештальт-семинар и именно здесь поведавший о бесполезности своего искусства.
Слушая его рассказ, Евгений еле сдерживает слезы. И когда старик уходит, он, чтобы не разрыдаться, смеется как сумасшедший.
Это какая-то странная машина, огромная черно-белая, и чем-то она похожа на самолет. Некто, в светском костюме, кого Евгений уже где-то видел, подходит к нему и, представившись социальным агентом, говорит:
– Этот хорошо отлаженный механизм сам исполняет ваши желания. И отныне вам не надо тратить себя, чтобы куда-то попасть.
– А что, разве мне обязательно надо куда-то попасть?
– Конечно, мой друг, всем нам нужно куда-то попасть, – усмехается агент. – Хотите посмотреть, как она работает?
Жестом он приглашает его подняться по узкой железной лесенке на самую крышу кабины. Поднимаясь вслед за агентом, Евгений мучительно пытается вспомнить, где же он его уже видел, и наконец вспоминает. Конечно же, это тот самый сутенер, сутенер Эль. Когда-то этот прыщавый тип приезжал за ней к нему на квартиру. Поднявшись на небольшую, но просторную площадку, Евгений видит несколько ящиков.
– Скоро уже начнем собирать, – говорит сутенер, посмотрев на часы. – А пока еще есть время, я расскажу вам, как это делается.
– Время инструкций, – пытается пошутить Евгений.
– Так вот, – продолжает сутенер, как-то странно взглядывая на него, – сначала вон из того ящика извлекается база и устанавливается вот здесь с помощью нивелира. Потом вот из этого достаем раму и закрепляем ее на базе. А потом уже на раму крепятся вертикально две четырехметровые балки. Затем в направляющие пазы на внутренних сторонах балок вставляют бабу.
– Бабу?
– Ну, это такой жаргон, – осклабился агент. – Бабой мы называем груз, это такая чугунная платформа с роликами по бокам.
– Сколько же она весит? – почему-то, не удержавшись, спрашивает Евгений.
– Ну, килограмм этак, – сутенер задумывается, – под пятьдесят. Но не больше, не больше.
Он молчит и вздыхает, а потом продолжает:
– И, наконец, сверху на балки кладут капитель. Капитель с замком и держит до поры, до времени эту бабу наверху.
Он как-то жадно оглядывает Евгения.
– Потом уже вот здесь, внизу, ставят цоколь, а на него – скамью со скользящей доской.
– Это уже что-то такое эротическое, – снова пытается пошутить Евгений.
– Хм… – усмехается сутенер. – Кстати, вот здесь, на скамье, – он снова обозначает руками невидимое и словно бы уже зримое, – закрепляют нижнюю половину очка, а вот тут ставят подвижную верхнюю. К скамейке потом придвигают корзину. Ну и спереди, как положено, ванночку.
– Ванночку?
– Да, ванночку.
– Я думал, ванночку – это опять жаргон.
– Нет, ванночка, она и в Африке ванночка. С ее стороны я и захожу и вот так, – он показывает, как, – и принимаю клиента, когда его на доске подают вперед. Наклоняясь, я вижу его голову через незащелкнутое еще очко, – он усмехается. – Почему клиента еще иногда называют очкариком.
Евгений чувствует, как все его тело охватывает какой-то жаркий озноб. И, пытаясь скрыть свою дрожь, торопливо уточняет:
– То есть, таким образом, вы как бы… торгуете удовольствием?
– Ну да… как бы, – снова осклабясь, отвечает сутенер. – Вы, впрочем, и сами все скоро увидите.
Евгений тупо, не отрываясь, смотрит на ящики.
– Да, извиняюсь, – как бы, между прочим, вдруг прерывает молчание агент, – забыл сказать, что вот здесь, – он снова показывает руками в невидимом, – вот здесь, внизу, у бабы крепится лезвие.
И он невозмутимо оглядывает Евгения. Как портной.
«Значит, здесь, в одном из них, оно уже невидимо блестит в темноте».
– Вот в этом, – усмехается сутенер, словно бы читая его мысли, – и заключается смысл. Да, мой друг, ибо смысл – в прокладывании маршрутов, в прокладывании путей и дорог. И именно благодаря работе этого, странного на первый взгляд, механизма и устремляется вперед наш самолет, на крыше которого мы с вами, позволю себе напомнить, стоим. А теперь давайте спустимся вниз.
Евгений спускается вслед за ним и чувствует, что задыхается. Холодные железные поручни обжигают ладони, словно бы напоминая о безжалостности этого замершего пока еще в своей неподвижности «самолета».
И от этого нестерпимого холода, проникающего сквозь руки в самые глубины его естества, он… просыпается.
Окно открыто и холодный ветер проникает в комнату, надувая и зигзагообразно отдергивая занавеску с каким-то ритмичным странным шлепком. Евгений встает и идет закрывать фрамугу, ловя себя на ощущении, как будто бы движется по проходу между кресел в салоне. Он, Эль, доктор Эм, та медсестра-монашка, старый якут и еще многие и многие другие, да, они словно бы ожидают полета на борту какого-то авиалайнера.
Евгений снова ложится, закладывает руки за голову, горячим затылком ощущая холод ладоней, и пытается прогнать пытающееся вновь набежать сновидение.
Он смотрит в окно. На черной драпировке бутафорные звезды. Они похожи на привокзальные фонари, что всегда любопытны, и любят заглядывать в чужие окна, они же остаются на своих станциях навсегда. Быть может, им эта другая, готовящаяся к отлету жизнь, кажется загадочной и исполненной какого-то нового таинственного смысла. И черное и белое всегда легче придумывать цветным.
«Может быть, тебя и в самом деле не было, Чина?..»
Обычная голубая лампочка в желтоватом плафоне, светящая из-за стекла.
«Да, именно так. Безличное электричество, принимающее форму бутафорной звезды».
Рядом с ним мягко присаживается агент. Раздается приглушенный, словно бы давящийся сам в себе смех. Фартук шуршит. Вежливым жестом сутенер предлагает Евгению пройти вместе с ним:
– Как это у вашего любимого поэта: «В моем конце – начало»? Хрмм-м…
Яркий прожекторный свет освещает гигантский замерший лайнер. Над ним простирается бутафорное звездное небо. А на самом верху кабины блестит и сияет в прожекторных лучах уже собранная гильотина. Внезапно Евгений видит, как там, на небольшой, но просторной площадке агент привязывает к доске его отца.
«Не может быть…»
Доска опрокидывается и едет под капитель. Сутенер защелкивает очко на шее отца и быстро отскакивает. Что-то тяжелое и ужасное срывается с капители вниз, визжа падает и…
Невообразимое, невозможное, так безжалостно выхваченное в прожекторных лучах – нечто – взвивается вверх в окровавленных руках торжествующего агента.
С каким-то неумолимым железным скрежетом растягивая свои сочленения-крылья, самолет дергается и медленно набирает ход.
Евгений пытается застегнуть на груди рубашку, его пальцы дрожат, и он не в силах удержать скользящие пуговицы…
Он в салоне, на своем месте, откидывает кресло головой к окну. Вдоль взлетной полосы проносятся унылые вырубленные пейзажи. В салон с бокалом шампанского плавно вплывает докторша Эм. Да, это именно она. Именно она мягко присаживается ему в изголовье.
– Мой масенький…
– Убирайся!
– Но только так можно проложить дорогу через давно отжившие мистические дебри.
Взмывая, лайнер разбрасывает по сторонам ненужные бутафорные звезды.
– Все равно через эти религиозные дебри рано или поздно должна быть проложена наша дорога, – говорит докторша Эм, доставая из сумочки лак для ногтей. – И хорошо, что этот инфантильный хаос лег-таки именно под наш с тобой самолет. Именно мы проложим здесь маршрут, и именно мы увенчаем этот процесс головокружительной развязкой.
– Сука, прочь!
– Мудак, – она медленно покрывает ноготь малиново-алым, какой-то эфирный дурманящий аромат кружит Евгению голову, – Мудак, у тебя же теперь есть капитал. С твоими-то средствами мы можем разогнать нашу гештальт-машину почти до скорости света. А ведь там, в этом мистическом мраке блуждает еще достаточно человечества, которое должно же осознать, что ничего кроме него, человечества, нет.
Эм как-то гортанно и пронзительно хохочет. За ее спиной хрюкает ей в тон и свистит агент.
«Чего они хотят от меня? Чтобы, отчаявшись в своей тоске по Отцу…»
Евгений просыпается в скверном расположении духа. Откидывает одеяло, отдавая себя стихии летнего воздуха, струящегося через жалюзи. Да, он ни в чем не признался вчера. Он почему-то думает о возвращении, как о последнем из признаний. Чего он хочет – снова вернуться в прошлое? Он и в самом деле думает, не разыскать ли Бориса? Не признаваясь себе самому, что хочет разыскать Чину.
Перед тем, как пойти прогуляться, он заглядывает в почтовый ящик и обнаруживает письмо. Заграничный конверт с обратным адресом из Нью-Йорка, его переслали Евгению со старой квартиры. Распечатывая конверт, Евгений почему-то уверен, что это письмо от Бориса. Неслучайно же он о нем вспоминал. Он не может не отметить этой странной корреляции, и задумывается: какой смысл в прошлом? И существует ли оно для того, кто одержал победу над своим поражением? И что означают эти излучины на линии жизни, когда оно возвращается или хотя бы напоминает о себе? В конверт вложен другой конверт и сопроводительная гербовая бумага. Некто мистер Эванс, начальник седьмого почтового отдела министерства связи США, сообщает, что в связи с антитеррористическими проверками, связанными с событиями одиннадцатого сентября, почтовая служба США не смогла вовремя переслать адресованное ему письмо, и приносит свои извинения.
Евгений медленно распечатывает конверт, подписанный почерком Чины.
«Здравствуй!
Я все же решила тебе написать. Не знаю, собственно, почему… Наверное, потому что Чина это твое имя. Ведь это ты мне его подарил. Я помню, ты называл меня по-разному – любительницей апельсинов и конфет, взбаламошой девчонкой, Кокой… Но в этом Чина было словно бы какое-то вызывание, какое-то высвобождение меня из меня, какое-то, даже смешно сказать, исполнение моих желаний. Ты произносил эти два слога полураскрытыми губами, словно бы мне навстречу. Они еще оставались у тебя на губах, как бы разомкнутыми, когда я, откликаясь, уже устремлялась им навстречу, чтобы соединить их и чтобы успеть стать ими.
Я ждала каждого утра, что ты позвонишь. И тогда утро действительно станет утром, потому что тогда впереди у нас будет целый день. Мы встретимся, неважно где, в парке, среди белых скамеек или на пропахшей бензином улице, в темном подъезде или на солнце, что в полдень звенит на бульваре, или даже в кино, священное вранье на экране, но ведь ты, кого я люблю, действительно рядом, и я словно бы смотрю сейчас эту историю на экране через тебя. Мы встретимся и поедем к тебе. Твой запах… твоя постель…
Чего я захотела, словно бы завороженная той любовью, которую ты мне дал? Если бы я могла вернуть тебе это имя, если бы я могла назвать Чиной тебя и отдаться тебе, как своему имени вновь. О, это последнее и порочнейшее из наслаждений…
Я часто спрашиваю себя, почему мы расстались? И каждый раз нахожу один и тот же ответ – иначе и быть не могло. «Самоубийство дозволено лишь тем, кто абсолютно счастлив». Наверное, найдутся и другие, банальные ответы. Ты не сделал мне предложения, потому что был беден и не захотел превращаться в машину для делания денег, потому что хотел, как ты выражался, остаться самим собой, ты писал стихи, мечтал написать философский роман. А я? Смешно. Я тоже хотела остаться самой собою… Но проклятая современность не для таких, как мы.
Я знаю, что ты мучаешься вопросом, почему я все же тебе изменила? Быть может, когда-нибудь ты догадался бы и сам… Колетт Пеньо, теперь моя любимая писательница, наверное, написала бы, что окружила тебя своей изменой, как окружают героев, зная, что они обречены на бессмертие. Но я не Колетт Пеньо. А ты… ты сам выбрал этот путь. Ты приближался к пламени, зная, что можешь ослепнуть. И, значит, ты все же отличался от Эдипа.
Если бы ты мог, если бы ты был сейчас здесь, ты бы сказал мне в лицо, какая я все-таки гадина… Но я знала, что ты должен был остаться один. И раз без меня, то, значит, и без Бориса.
На случай, если бы рано или поздно ты все же захотел бы меня разыскать (сейчас, наделенная знанием, какое дает, только последнее и совершеннейшее из предательств, я словно бы вижу тебя, стоящего перед дверью в то, что принято называть прошлым), – я сказала бы тебе, что только буддийские ламы могут сжигать сами себя, оставляя в золе сокровище.
Но я и в самом деле хотела бы, чтобы ты был гением радости. Кто бы ты ни был – поэт, мотоциклист, игрок…
Когда мы познакомились на вечеринке в той университетской общаге, я подумала, что ты действительно из тех, кто умеет танцевать над бездной. Преодолевая дискретность стробоскопических полос света и тьмы, вычерчивая единственность своей линии, ты был самодостаточен, ты не был похож ни на кого в своем танце. В движениях твоего тела я видела вызов другим, и прежде всего тому же твоему Борису, и любовалась тобой… Я не знала, что первым, с кем я изменю тебе, будешь именно ты. Именно ты, а не Борис. Он не стоил и твоего мизинца или, обращая банальность этой метафоры в действительность, он не стоил и большого пальца твоей ноги, на котором ты мог бы устоять в своих магических (о, я знаю, как ты по-прежнему любишь это слово) пассах.
В тот вечер, еще не зная твоего имени, я отдалась тебе. И мне было хорошо, как никогда в жизни. Я не знала, что начинаю эту историю с измены.
Ты познакомил меня с Борисом позже, на дне рождения у Славы. Помнишь, тогда еще Борис отрезал себе галстук. Ты не догадался, что он сделал это только ради меня?
Ты скажешь, что я издеваюсь сейчас над тобой, чтобы сделать тебе еще больнее. Может быть, и так. Ты спросишь, зачем я тогда это сделала?
Я знаю, ты продолжал свою игру в «форексе» лишь благодаря ожиданию чуда, не признаваясь себе самому, что это я и только я заставляю тебя продолжать.
Конечно, ты давно мог бы сдаться и стать по-куриному счастливым, рыться вместе с другими петухами в дерьме, выискивая зерна, но ты предпочел голод. Голод и ожидание. Я знаю, ты все еще ждал нашей с тобой второй встречи…
Так вот… Это письмо, если хочешь, и есть эта наша вторая встреча. Я все же расскажу тебе… Может быть, это знание действительно станет той последней и отчаянной силой, которую тебе сможет дать лишь твое окончательное поражение. Ведь тогда от прошлого действительно не останется ничего. И, забыв меня, ты сможешь начать с начала. Ведь ты же любишь все начинать с начала.
Ты помнишь тот вечер, когда Борис приехал к нам, как всегда со своими штучками – полежать то на одной кровати, то на другой. Вы стали вспоминать ту далекую алтайскую деревню, ваше место силы, вы даже собирались на нее медитировать. А перед этим ты восторгался, как это Борис приехал к тебе на велосипеде через весь город. Ты угощал его своим коньяком, не зная, чем я угощала его за час перед этим. Конечно, я начала первой, будто бы нечаянно положив ему свою ладонь чуть повыше колена… Он грозил порезать себя ножом, если я не отдамся. Он так самоотверженно клялся, что временами мне казалось, что он действительно не лжет. Я бы, конечно, посмотрела на эту «малую кровь», если бы не знала наперед, что так он станет для тебя еще идеальнее. И я предпочла оставить ему эту его роль как роль. Но здесь не обошлось и без тех твоих карт Таро, комментарии к которым написал Алистер Кроули. Я всегда была равнодушна к мистике. Но, чтобы все же остаться частью твоей игры, я предложила Борису вытянуть карту. И… если бы выпала другая, я бы никогда этого не сделала.
Я отдалась твоему Борису на ковре, который ты почему-то называл персидским, хотя это был обычный для тех времен ковер в стиле модерн. Помнишь, он лежал у нас сначала на полу в комнате, а потом в прихожей, и ты часто вытирал об него ноги, когда забывал это сделать перед входной дверью. Я злилась за это на тебя и иногда, находя следы грязи, даже плакала… Борису ничего не оставалось, как согласиться.
Моим вторым условием было, чтобы он разделся совсем. И он разделся совсем. Он не побоялся, что, открыв дверь и увидев эту сцену, ты забьешь его насмерть своими тяжелыми ботинками. Втайне я надеялась, что ты не опоздаешь к началу спектакля. Но ты все же опоздал.
Делать это с твоим прыщавым кумиром было и в самом деле отвратительно. Сначала он долго не мог попасть. Потом ему, видите ли, стало сухо, и он стал копить слюну, чтобы демонстративно послюнявить свою «машинку», но я видела, как он при этом ее поддрачивал. Очевидно, страх быть внезапно застигнутым тобой никак не давал ему сосредоточиться, так сказать, поднапрячься, и я даже не уверена, кончил ли он тогда и в самом деле или лишь разыграл эту сцену с повизгиваниями и конвульсиями. У меня было сильное подозрение, что спектакль продолжается, ведь его член, несмотря на лихорадочные фрикции, оставался мягким, как сосиска. Мне почему-то показалось, что он хочет выиграть у тебя не меня, а через меня тебя. Тайный пед. Хотя его отец и в самом деле был адмирал, и, я знаю, за столом Борис часто любил вам рассказывать, сколько у него было женщин.
Когда это письмо дойдет до тебя, я буду уже далеко. И от тебя, и от Бориса, от которого мне были нужны только деньги. На Манхеттене я открою себе студию и буду заниматься живописью.
Быть может, это письмо покажется тебе чересчур сентиментальным, манерным или даже напыщенным. Быть может, ты назовешь его дурацким. Но мне захотелось его написать именно так. Хоть я, к сожалению, и не Колетт Пеньо. И еще… На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу, ее упоминает Мальро. Помнишь? «И тогда Император Непреклонный приговорил Великого Художника к повешению. Тот должен был устоять на самых кончиках больших пальцев. А когда устанет… Он устоял на одном пальце. Другим же нарисовал на песке мышей. Мыши были нарисованы так замечательно, что вскарабкались по его телу и перегрызли веревку».
Прощай же, мой гений радости,
Чина»
Задыхаясь, он откладывает письмо. Он чувствует, что ему больше нечем дышать. Как будто все это время он жил в каком-то невидимо тлеющем доме, и вот и настал наконец тот миг, когда валишься в обморок от удушья.
Через час, тяжело расстегнув воротник и прихватив с собою бутылку портвейна, Евгений выходит на улицу.
Издалека со своей близорукостью он принимает маленькую девочку за букет роз. Все же, по-видимому, существует нечто, не зависящее от его рефлексий. Но не может же он не думать о письме. Он не скрывает от себя, что все, чего бы он сейчас хотел, это снова встретить Чину. А этого мерзавца Бориса…
Он смотрит на девочку, думая о странном удвоении мерцающих полуформ, он все же находит в себе силы усмехнуться, что, в отличие от его бинарных оппозиций, жизнь в своей простоте по-прежнему остается целостной. Эти огромные алые газовые банты и полупрозрачное платьице. Мать держит ребенка на руках, лицо ее излучает счастье.
Он садится чуть поодаль на тротуаре, прямо на бордюр и открывает портвейн. Еще только двадцать минут одиннадцатого. Гештальт-процесс начинается в шесть. И значит у него еще целая вечность.
– А как же ты все-таки попадаешь туда? – спрашивают две пары стройных женских ног, проходя мимо.
И отвечают сами себе:
– Я дохожу до «Сокола»…
Ноги уходят, а он… он лишь печально усмехается:
«Но откуда вы знаете, что «Сокол» это «Сокол»?»
Отбрасывая длинные тени, ноги удаляются вдаль по аллее. Их тени горизонтально скользят, иногда вырастая на уже раскаленных солнцем каменных стенах.
«В семь недель у ребенка уже появляется мозг», – почему-то думает он, делая еще один глоток и замечая, что тень от бутылки светится.
«Ты дурак, Евгений, ты ничего не понял», – Чина говорит это смеясь, но легкий румянец выдает и ее. Они возвращаются на Рождество. Мягкий пушистый снег почти не падает, а там, где он все же оседает, его так легко и так смешно зачерпывать ботинками. Он знает, что она влюблена, и он сам чертовски влюблен. Он знает, что, конечно же, признается ей сегодня, может быть, даже почти сейчас, отдастся в рабство своих признаний, пусть делает, что захочет, ведь больше сил нет терпеть. И оттого весь вечер дразнит, заговаривая про другое, мучая и ее, и себя. Оттого он даже зазвал в эти гости и Бориса, чтобы тот еще немного их проводил, не давая им остаться один на один.
Зима и в то же время тепло, снег мягко, неслышно поднимается и не падает. Борис ступает в легких ботинках, он в одной тонкой батистовой рубашке. Чина смеется. Борис тоже влюблен в нее, как и Евгений. Но сейчас именно Борис теряет ее – чисто, празднично и легко. С бокалом вина, темного, красного, Борис идет рядом с ними и улыбается. Втроем они останавливаются под большим, празднично сияющим шаром. Тысяча маленьких зеркал, в каждом из которых мерцает голубым, зеленым и ярко-оранжевым эта загадочная жизнь, ожидающая каждого из них по ту сторону исчезающего старого года. «Миленький, возвращайся. Ты же замерзнешь!» – смеется Чина и гладит Бориса варежкой. Она целует его, медленно, узко вытягивая губы, конечно же, нарочно дразня Евгения. Но он не сердится. Ведь это тайна Рождества. И в этот падающий и поднимающийся вверх снег они все равно уйдут вдвоем, а он, Борис останется. Мягкий пушистый снег. Длинные волшебные улицы. Он все оттягивает слова до последнего. Вот и подъезд. Ее блестящие глаза. Долгий блестящий взгляд. Долгий поцелуй под лестницей. Он отстраняется и говорит: «Чина… я… я… люблю тебя».
Он снова здесь, в неизбывности жаркого дня. Отдельный коттеджный городок, аллеи, пруд, он купил этот особняк готовым, за два с половиной миллиона долларов. Этот дом даже не надо описывать словами. Цифры говорят сами за себя. В конце концов, и его самого, Евгения, когда-нибудь можно будет описать последовательностью цифр…
– Бан-зай, – звенит очаровательная толстушка, жена высокопоставленного таможенника, его соседа.
На месте вырубленного леса она разбивает декоративный сад. Она выписывает экзотические растения из Америки. Она хочет, чтобы сад был похож на Диснейленд. Она увлекается бодибилдингом, она посещает фитнес-клуб. И, конечно же, состоит членом модного мистического общества «Нагваль». Она давно намекает Евгению на тайский массаж. Может быть, он и попробует, но не ради ее толстой жопы, а чтобы у ее высокопоставленного мужа выросли экзотические тайские рога.
«Сделать хоть какую-нибудь гадость этим борисам, раз уж я оказался среди них», – думает он, представляя себе мужа этой очаровательной толстушки, этакого благообразного джентльмена, по утрам заботливо прикрывающего редкими седеющими кудряшками свою достопочтенную лысину. О, эти беззащитно растрепанные кудряшки, о, как они мелко дрожат, когда по ночам джентльмен с отчаяния дрочит в туалете.
«Разумеется, Чина, после меня толстушка ему больше не дает».
Да высокопоставленным чиновникам и не надо. Когда ебешь весь свой народ, уже не до жены.
Шлагбаум открыт, и Евгений выходит за ограду. Таможенники должны быть обнесены колючей проволокой. С высокой зеленой вышки смотрит вдаль часовой. Не приближаются ли полчища недоносков? Конечно, иногда в одиночку бедные еще могут прибегать к своим богатым друзьям, чтобы те могли показывать им свою жизнь. Избранничество познается в сравнении. А то, почему у богатых иногда не встает, так ведь и у бедных иногда не держится.
За оградой – поля и подступающий из-за деревьев лес. Евгений с неотвязностью вспоминает о Чине. Он замирает в попытке вернуть волшебное видение Рождества. Но на этот раз у него ничего не получается.
«Надо бы разыскать этого мерзавца Бориса…»
Он начинает собираться без пятнадцати пять, ловя себя на том, что три раза по пять это и есть пятнадцать – овладевающая разумом магия цифр. Ему и в самом деле надо бы вложить свой капитал в гештальт. Приобрести хоть какую-то квалификацию, а потом открыть сеть своих клиник. Специализироваться на психологической травме.
«И тогда вместе с Эль…»
Он представляет, как они делают это в идеальной геометрии круга.
Чего проще? Будущие психотерапевты будут молчать, свидетели не скажут ни слова. Бессознательно подавшись вперед, они будут лишь сознательно вглядываться в детали, в каждое из их движений, поражающих своей новизной. Завораживающее действо. Скорее всего, некрасивое, но зато реальное. Изъяны тел, неудобность поз, неуклюжесть качаний… Словно бы в дополнение к совершенству проекций из идеальной сферы. Конечно, чем-то это наслаждение будет похоже на казнь. Тоненькие ключицы, худенькие ляжки, как он закинет их ей за голову, прижимая ее острые коленки своими каменными пальцами. Как пианист, прижимая клавиши черные и обнажая клавиши белые… Скорее всего, то, что будет обнажено, задрожит от холода и от страха. Скорее всего, обнаженная вульва будет испуганно сжата. Конечно же, это ужасно, знать, что на тебя смотрят в такое мгновение. Надо быть особенно извращенными, чтобы получать от этого удовольствие. Но для них теперь это будет не страсть. Для них это будет теперь ритуал.
Застегивая запонки, он вдруг понимает, что никуда не поедет. В самом деле, зачем ему вступать в эту международную организацию? Принимать искусственность своего положения и ограниченность своих границ. Заголовки в газетах. Счастливый брак двух несостоявшихся самоубийц. Овации в Оксфорде. Обложенные по вечерам толстыми книжками о суициде, они готовятся к лекциям. До перерыва рассказывает он, а после перерыва она. Они становятся знаменитостями. Однообразно разнообразные обеды в их честь. Доброжелательные, брыластые улыбки. Старушка Европа трясет платочками, утирая слезы. А Голливуд нахально пиздит сюжет.
«Нет, от разборок с прошлым, Евгений, тебе действительно не уйти…»
Он смотрит на часы: ровно шесть. И набирает телефонный номер Бориса.
Стоя перед дверью в его жилище, Евгений с усмешкой подумал, что по рецептам доктора Эм он должен бы прежде всего осознать вот этот свой палец, именно свой палец, медленно нажимающий на кнопку его дверного звонка. Палец, который есть часть тела человека по имени Евгений, который и есть он, Евгений, в осознании своих тончайших пронизанностей, неповторимости рисунка кожи и судьбы.
Как он нажимает сейчас на этот чужой звонок, осознавая себя как себя. Или лишь как часть себя? Осознавая, чего он хочет больше – мщения или возвращения к Чине? И, если возвращения, то возвращаясь к ней, осознает ли он, что хочет и в то же время не хочет к ней возвращаться – нажимать на эту кнопку и приводить в действие безличные законы неизбежных последствий?
Но не то ли это чувство, не то ли же это самое чувство, что так часто вставало у него на пути со своим мучительным «а какой в этом смысл?». Возвращающее его назад от несомненности побед, и при этом не дающее ему просто остаться в решении – в равном себе самому присутствии. Где-то, почти вот здесь и все же все еще там, за дверью, его так и неизжитое еще прошлое. И он все же предпочел вернуться в него и разрешить, вместо того, чтобы отправиться на круг и разыграть?.. Он доходит сейчас до абсурда, стоя вот так, с вытянутым вперед пальцем перед этой дверью и снова сомневаясь, как будто у него не было выигрышей… Но тогда зачем же он здесь? Чтобы бросить Борису в лицо это письмо? Чтобы отомстить? Чтобы вернуть Чину? А как же Эль?.. Темный холодный подъезд, так быстро сменивший летнюю светлую убежденность, что все еще возможно повернуть назад… Всего в трех или четырех метрах от него замер сейчас в кресле тот, к кому он пришел, чтобы… Нет, перед собой не солжешь, и он знает, какого из возвращений он ждет. Нет, не ради мести он возвращается. Как идеальный вероотступник, он снова возвращается к своему Богу, зная, что Его нет и что Он есть. Он долго обманывал сам себя и был прав. Но теперь… Сможет ли он без обмана? Или это снова всего лишь сон, как некто снова берет смерть в союзники, как некто снова предлагает ей стать своей союзницей, как некто опять открывается ей, и как она соглашается из любви к нему?
Борис молча провел Евгения в свой кабинет. Он выглядел как-то подавленно и, судя по всему, не очень-то был и рад видеть Евгения. Они перекинулись парой фраз, кто как живет. Евгений коротко рассказал про свой выигрыш, про дом и про гештальт, где он исследует свое прошлое. Борис покивал головой, но похоже, что больше всего его заинтересовал гештальт, он даже спросил телефон, сказал, что ему тоже не мешало бы разобраться с собой. И тогда Евгений и передал ему это письмо. Он усмехнулся и попросил Бориса прочесть это письмо прямо сейчас, но Борис… Лицо Бориса исказилось, и каким-то странным, тихим и глухим голосом, словно бы давящим в своей глубине что-то пронзительное, он сказал:
– Мы ведь с тобой после ее смерти еще не виделись…
Последний луч, отражаясь и блестя в облаке, все еще падал в комнату. Но само солнце уже село. И теперь это был словно бы невидимый свет из той окончательной и неподвижной точки, что уже за рамой картины, и словно бы он находил сейчас вновь каждую из вещей и ее тень на своем и только на своем месте. Тень от тяжелой люстры и тень от пианино, тень от напольного фикуса, от высоких стульев с резными спинками, от низкого стола…
– Я почему-то думал, что ты знаешь, – выговорил наконец после паузы Борис.
– Нет… я ничего не знал.
Борис достал сигарету, руки его тряслись.
– Мы должны были лететь вдвоем… но я вынужден был задержаться здесь на две недели из-за контракта… И Чина все же решила лететь одна… Ты же помнишь… какая она… какая она была… Я не знаю… – Борис глубоко вобрал в себя воздух. – Я действительно не знаю… Я просто не могу понять, почему это… это именно так… Почему именно одиннадцатого сентября она решила подняться в мой офис в одной из этих проклятых башен.
Он опустил голову и стал судорожно давить в тяжелой пепельнице незажженную сигарету.
Снег, пушистый и белый, падающий вверх, на кожу ее лица, на кожу руки… Зимний бульвар… Снег на ресницах. Чина просит покатать ее на саночках. Она звонко смеется. Легкая шубка, к которой он, Евгений, все хотел пришить ей завязочки. Да так и не пришил. Чина держит его за руку. Как она держит его за руку, как-то слегка пожимая, слегка подрагивая, как будто что-то хочет сказать. Белые мохнатые деревья. Белый волшебный бульвар. Фонари в снежных шапках, с ледяной бородой. Праздничная Москва. Как открывают шампанское, смеясь и толкая друг друга под руку. Как бросают в небо бенгальские огни. Как эти огни долетают до снега, лежащего на разлапистых ветках, как ветки тяжело и медленно вздрагивают, отпуская легкий призрачный ровно садящийся шлейф.
«Да, на саночках!» – смеется Чина, подрагивая в руке Евгения пальцами…
Словно бы возвращаясь в комнату, он услышал глухой голос Бориса:
– Мы сошлись с ней в конце августа.
Все эти медленные вещи, медленные остающиеся вещи – люстра, стулья, пианино, стол, кресло, кадка с фикусом, все эти медленные, отныне и навсегда, вещи и эти выскальзывающие из-под них тени.
– После вашего разрыва, я позвонил ей сам, – продолжил, глухо покашливая, Борис. – Позвонил через два года после вашего разрыва. Ты же так и не сделал ей предложения. Она захотела встретиться сама.
– Зачем ты ее отпустил…
– Я ни в чем не виноват.
Вещи и их тени, остающиеся в безвоздушном пространстве…
– Ты будешь виски? – спросил Борис, нервно дрожа и открывая дверцу шкафчика. Он помедлил, выбирая. – Джемесон тысяча семьсот восемьдесят, двенадцать лет выдержки.
Евгений посмотрел на его бугристое лицо.
«Как будто на что-то натянуто… И тело тоже как будто на что-то натянуто… На что-то стальное, с пружинами, с рычагами… И с реверсом, освобождающим слова…»
Вот сейчас Борис разольет двум Борисам, и два Бориса выпьют за мертвую Чину.
Он вдруг рванулся и схватил его за рубашку:
– Это ты убил ее!
Но тот неожиданно сильно его оттолкнул:
– Мудак!
На глазах Бориса блестели слезы. Он истерически закричал:
– Убирайся отсюда, идиот!
– Тебя накажет Бог…
Выйдя на улицу, Евгений остановился около дерева, сорвал лист и подумал, что отныне и это дерево, и все остальные деревья, отныне и они, так же, как и он, Евгений, мертвы. Но как это принять, как принять, что кончился воздух?.. Может быть, все это лишь какая-то неправда, лишь какой-то подлый Борисов вымысел? И как гений чистой радости он должен сейчас просто рассмеяться, развеять этот глюк, наваждение, безумие или как там еще это можно назвать, он должен просто рассмеяться, и тогда исчезнет обман? Да, они с Чиной, конечно, рассмеялись бы, глядя на эту уродливую люстру, глядя, как Борис достает алюминиевую стремянку, показательно купленную в одном из своих же магазинов, и неуклюже лезет зажигать, по очереди, все семью семь сорок девять «магических» свечей… Как они с Чиной рассмеялись бы над этим играющим в мага перформером – сеть собственных магазинов, торгующих бессознательным: глюками, снами, психокоррекцией и, конечно же, салатами, да, салатами прежде всего, салатами, вылетающими в окно… Марка непреднамеренности, спонтанность покупки… Следуя своему бессознательному, просто перестать себе запрещать, перестать вытеснять желания, отдаться новизне, существовать в самоподдерживающихся сериях покупок, разнообразных услуг, обратиться наконец к «метафизике» и найти те самые «старинные», однокоренные со словом «вещь», слова. Вещий, священный! О, да! И ведь их, вещи, теперь, слава Богу, можно просто купить…
«Да нет, просто убить, Чина. Просто убить».
Через раскрытое окно класса был слышен трамвай, как он словно бы сам настигал свои зловещие ускорения. Сумрак сгущал сиреневость тени. Шевелящиеся в вечерней прохладе деревья отбрасывали на лица Эль и докторши Эм один и тот же зигзаг.
– Ну, теперь расскажи, – доброжелательно обратилась докторша к маленькой медсестре.
Маленькая монашка, как уверенно она теперь сидит на стуле. Эль с горечью подумала, что чем-то она все же похожа и на нее. За эти два года монашка оправилась, психотерапия явно пошла ей на пользу, она даже вышла замуж, хотя… Рок по-прежнему чертит свою спираль… И «монашка» словно бы опережает ее в своих несчастиях? Как некий вестник… Эль оглянулась на дверь и посмотрела на часы.
«Неужели он не придет?»
– Я все время возвращаюсь в тот день, – начала медсестра Ира.
«Теперь мы начинаем сами и нам даже не надо задавать наводящих вопросов, – печально усмехнулась Эль. – Мы сами рассказываем о своих несчастьях. Мы давно уже не стыдимся их, это словно бы уже предмет престижа, то, что можно предъявить как доказательство своего присутствия в этом мире. И даже – своей силы… Если бы Евгений пришел сегодня и рассказал, то и я, наверное, призналась бы в его присутствии, почему я хотела сделать это с ним… в последний раз… La petit grand mort[21]».
– Накануне они сделали мне укол, – отчужденно продолжала медсестра. – И врач сказал, что у ребенка живот больше головы. И я забеспокоилась, что что-то не так. Я почувствовала себя виноватой перед матерью. Я даже нафантазировала, что она скажет, когда увидит, что ребенок «не такой».
Она вдруг замолчала, вздохнула, и все с тем же отчужденным усилием продолжила:
– На следующий день вдруг потекло… с кровью… Я испугалась, но потом поняла, что это отходят воды. Меня посмотрел гинеколог. И сказал, что у нас, у татарок, всегда что-то не так, а у меня вообще все запущено, шейка не готова, и все такое. Я заплакала. Меня перевели в блок. И там заставляли шагать из угла в угол, и я все делала, как они говорили. Вечером поставили капельницу. А утром начались потуги. Они положили меня, и я все делала, как говорила мне акушерка. Она успокаивала, что все нормально.
Ира опять замолчала, вопросительно посмотрела на доктора Эм, та кивнула, и тогда Ира так же бесчувственно продолжила:
– Ребенок пошел. «Вот уже головка показалась, погладь его», – сказала акушерка. Я погладила… А потом у нее что-то изменилось в лице, и я поняла, что что-то не так…
Ира все же не выдержала и заплакала. С понимающим выражением в лице доктор Эм дала ей большую желтую салфетку.
– Они позвали врача, и меня пересадили в кресло… У них у всех были какие-то не те лица… Потом достали ребенка и отложили его в сторону… Я поняла… Хотя даже его и не видела.
Теперь она говорила медленно, словно бы еле сдерживая крик, и Эль почувствовала к ней какую-то странную благодарность.
– Они сказали, что… голова у ребенка какая-то «не такая»… Да, несколько раз повторили про голову… А потом завернули и… унесли… Потом они вернулись, уже без него, и сказали… что он мертвый… Акушерка спросила, буду ли я смотреть. Я сказала, что нет, потому что знала, что тогда это на всю жизнь… Потом я плакала… Они сделали мне укол… и я забылась… Очнулась я уже в палате, рядом сидел муж… Снова пришли они и спросили, будем ли мы забирать или как… Мы отказались.
Она поднесла к лицу огромную вафельную салфетку доктора Эм и зарыдала.
– Я его так и не увидела…
В классе воцарилось молчание, иногда прерываемое всхлипываниями Иры. Доктор Эм задумчиво поглаживала ее по голове. Эль подумала, что теперь, после перерыва, выйдет она, спокойно выйдет и сядет на «горячий стул» и, глядя на пакет желтых салфеток в мужеподобных руках доктора Эм, также спокойно и отчужденно им все расскажет. Все всем расскажет.
«Потому что он не придет…»
Группа давно уже разошлась и они, Эль и докторша Эм, остались одни. Лязгнула переводящая пути стрелка и синяя искра, срываясь с пантографа, осветила класс. Подрезая на повороте рельсы, трамвай завизжал.
– Ты рассказала то, что должен бы рассказать он? – спросила докторша.
– Я не знаю… Может быть, он здесь и ни причем. Ведь, в конце концов, не он был причиной… А то, что свело нас в той точке…
Эль замолчала.
– Что ты сейчас чувствуешь?
– Не знаю…
Эм все же осторожно продолжила:
– Что это за «не знаю»?.. Какое оно?.. Где?
– Мне кажется… я не должна была признаваться… так же как и устраивать весь этот спектакль с отсрочкой… Мы должны были умереть… Тогда, возможно, перед смертью мы оба что-то поняли бы… Мы смогли бы собраться и как-то собрав эту силу… все же спасти самих себя…
– О, я прекрасно понимаю тебя, – бодро перебила ее докторша. – Но ты же знаешь, что нас может спасти только сила признания. Вспомни первую сессию с Олечкой. Что мешало ей говорить людям добрые слова? И как она осознала этот свой страх, когда я попросила ее дать метафору, что ей мешает? Помнишь, она сказала про тяжелую крышку люка? Вот и Женя…
«Женя, – усмехнулась Эль и подумала: – Все не то… все какое-то мертвое… Наверное, потому и рождаются мертвые дети».
– … и потом, ведь благодаря этой отсрочке вы остались живы, и Женя даже сказочно разбогател…
– Да, но… – машинально и словно бы уже куда-то отлетая, отозвалась Эль.
– В чем ты не хочешь себе сознаваться? Скажи самое страшное.
Окно было раскрыто.
«Сказать ей, что самое страшное, что вся эта психотерапия бессмысленна?»
– Самое страшное…
Эль посмотрела в окно.
«Как та бабочка, уже давно подхваченная этим безличным потоком… раскалившиеся за день стены… все выше и выше… как легкий дым…»
– Самое страшное… надеюсь… уже позади.
Сказать и… вернуться домой.
Последовательность операций… «Квинт», солнечный алкоголь, крэк, затем разобранная луна, теперь уже под электрической лампой, насмешка черного вечера, священное отныне отвращение к жизни, смерть, покончившая сама с собой, смерть, так запросто оставшаяся в живых, фасад определений, бесполезные отныне сотрясения воздуха, всего-навсего слова и при этом уже невозможность себе признаться, эта игра в Григория, заботливый злак психотерапевтически прорастающей процедуры, «психотерапевт» Евгений, посредством которого «пациентка» Эль разрешает себе, наконец, вернуться в сердце своей любви, тайная горечь зла, так сладко обманывающего в лучших своих побуждениях, потому что обманываться надо, потому что жизнь это обман…
Лежа сейчас поверх одеяла, как бы без себя, лишь как своя же собственная одежда, Эль почему-то вспомнила про Амстердам, город чистый и светлый, и какой-то даже слегка дрожащий в своей искусственности, как будто его и нет. Добрый старый Амстердам, где даже улицы красных фонарей оказались не так уж страшны. Долгие школьные годы этот город жил в ее воображении как какое-то невинное сердце разврата, куда она почему-то всегда, не признаваясь себе самой, так мечтала попасть, чтобы избежать стерильности жизни своих родителей, спавших в отдельных комнатах…
Лежа сейчас поверх одеяла, она снова входила в тот памятный кофе-шоп, где неподвижные туристы из разных стран так неподвижно затягивались тогда марихуаной, словно бы были совсем не людьми, а адептами некоего бога, на время оставив здесь, в этом мире, свои тела и отдаваясь ему где-то там.
– Хотите попробовать? – по-русски спросил ее молодой человек, словно бы вырастая из своих слов в ее обостренном ожидании.
Этот внезапный молодой человек, легко, как дым, вошедший тогда в ее жизнь.
– Григорий или просто Гриша. А вас?
Легко вращая педали, они знакомились все ближе и ближе, по спирали объезжая на велосипедах кварталы этого счастливого города тьмы.
Через несколько дней он пригласил ее в свою квартиру на берегу канала, старую амстердамскую квартиру, которую он снимал, и где она так невинно осталась, и где потом, через пару дней, они так естественно двигались совершенно голыми. «Голыми до невероятности своего присутствия», – как однажды выразился Григорий. До этих слов она позволяла ему себя только ласкать. У нее еще не было мужчин, и она никак не могла решиться.
Эта пустая амстердамская студия, где она все же отдалась ему на четвертый день, на черной простыне, на которой ее первая кровь осталась почти незаметной… На другом берегу в высоком прозрачном здании сидели за экранами компьютеров клерки. А здесь, на этом, в старинном доме лежала она, закутавшись в зеленое верблюжье одеяло, думая о том, почему она почувствовала наслаждение вместе с болью и что это значит? Это и значит, что она теперь стала женщиной? Спрашивая себя еще и еще раз, пока Григорий раскуривал новый, купленный в кофе-шопе, кальян.
В тот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной, они пошли ужинать в один из тех загадочных ресторанчиков, где при входе вежливые, совсем не настаивающие на превосходстве своего товара, негры, товара под именем кокаин, словно бы пропускали их в их же собственные сны. Чуть позже, часа через два, Эль со странным смешанным чувством зависти и отвращения разглядывала в витринах «фантазмы королев», подсвеченные разноцветными огнями, квартал, куда Григорий повел ее после ужина на экскурсию, и где, зайдя в интим-шоп, она так неестественно весело издевалась над грустными приспособлениями для стареющих одиноких избранниц. Чем еще был памятен этот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной? Удаляющийся на лошади полицейский, умирающий за мусорным баком бомж, его желтый стекленеющий глаз, искусственные розы, облитые из витрины желтым искусственным светом…
Она пригубила Квинт. Амстердам уходил в янтарь.
«Но все же это была любовь…»
Григорий, оживший было в магическом стекле, застывал теперь в абстрактном знаке воспоминаний, застывал и… рассеивался, становился ненужным, хотя и привычным, подобно вещи, которая взята когда-то с собою как талисман и, забытая, остается просто сувениром, отчужденно пылящимся на полке.
Кто-то другой, неотвратимо поднимаясь из черного заоконного мрака, уже входил в ее комнату.
– Но разве я не предала и тебя, и себя на жизнь?! – закричала она.
Она знала, что в комнате никого нет, и что она разговаривает лишь сама с собой.
Вновь посмотрев на привезенный когда-то из Амстердама янтарь, она не увидела теперь в глубине его светящихся волокон ничего кроме трещины.
– Оставаться отныне так и только так. Как бы живой. В своей омертвелости… Вместо того чтобы жить, пусть недолго, но ярко… в своей смерти.
Она посмотрела на черный бессмысленный телефон, словно бы уже подкрадывающийся к ней из-за пустых коробок из-под обуви, и вдруг почувствовала, что смерть ее все же с ней остается, что ее смерть все же все еще ей верна…
«Но неужели теперь только ты, смерть?»
Нажать на клавиши и спросить, просто спросить, почему он не пришел, так неотвратимо обрекая ее на свое присутствие? Ведь отныне, в каждый из моментов неисчислимого в этом своем порочном послесмертии времени, он сможет, когда захочет, также запросто взять ее с полки, зевая, повертеть в руках и переставить с места на место. Ей показалось, что она сходит с ума.
На полу лежала разобранная на части луна. Евгений посмотрел на Эль сквозь дым ее сигареты, Евгений подошел ближе и присел на кровать. Протянув руку, Евгений провел по ее волосам.
– Ты останешься? – с надеждой спросила Эль.
И тогда он засмеялся. И квадраты луны на полу привстали, словно бы какие-то магические карты.
– Да… До тех пор, пока ты меня не убьешь.
– Если бы я не предала тебя, – так же жестоко засмеялась и Эль, словно бы снова становясь собою и только собою, – я бы ни за что не поверила, что это и в самом деле возможно.
Он сидит на террасе. Жаркий зной отделен черной полоской тени от нависающего карниза. Напротив него толстушка сажает в привезенную издалека землю какие-то ссохшиеся заморенные цветы, обильно поливая их из яркой оранжевой лейки.
С Эль они договорились встретиться в половине десятого. Она должна будет подъехать на такси.
«От меня ей нужно только это… Она же все равно не любит меня… Она любит своего Григория также как и я Чину?».
По телефону она говорила с Евгением как-то слишком уж весело, так, что он обо всем догадался. У него не возникло сомнений в цели ее визита.
Эти белые кружочки, неподвижно лежащие сейчас перед ним в развернутых лепестках фольги, напоминают ему какие-то странные жестокие цветы. Быть может, перед ним и в самом деле лежит нечто, чему он еще не успел дать имя?
«Если она приедет до заката, мы еще успеем немного погулять в лесу… Бред!»
Он все же вспоминает Клейста, великого поэта и неудавшегося офицера, застрелившегося со своей возлюбленной у озера. Сначала Клейст выстрелил ей в сердце, а потом себе в голову. Хотя, может быть, и не так. Может быть, наоборот. Ей в голову, а себе в сердце. Потом эту историю можно рассказывать по-разному.
Он думает, что умереть на природе, вместе с солнцем, все же что-то есть в этом, что-то все же в этом остается поверх старой и доброй романтики, несмотря на то, что слова давно уже отделяются от того, что они описывают, и уже не остаются нашей последней надеждой.
Он кладет таблетки в карман и возвращается в комнату.
Здесь прохладнее, чем на террасе. Окна выходят на север и потому не так жарко, как в тех комнатах, окна которых выходят на юг.
Теперь он вспоминает Кейджа, его пьесу «4’33’’», когда исполнитель присаживается за рояль, замирает над клавишами на четыре минуты и тридцать три секунды, а потом встает и уходит.
Вчера, вернувшись от Бориса, он перелил остатки вина в графин. Он сам не знал, зачем он это сделал. Как будто хотел все еще что-то сохранить, что-то, что все равно должно исчезнуть.
Звонит телефон, и Евгений берет трубку. Эль говорит, что хочет приехать пораньше. Он не возражает ей и лишь усмехается:
«Пораньше – это попозже? Или пораньше – это пораньше?»
Он наливает себе еще немного вина, думая, что Эль, скорее всего, не сможет сделать это без наркотика, без какого-нибудь безрассудного порошка, лишь бы в эти последние минуты не принадлежать себе, а как бы переложить решимость на кого-то другого, кто сделает это вместо нее, оставляя ее с ее верой, что все же есть этот последний выход, даже если она им и не воспользовалась.
«А на самом деле воспользовалась», – мрачно усмехается Евгений, отпивая пока еще только из своего бокала.
А может быть, это он будет невообразимо пьян, когда Эль, наконец, войдет в его комнату?
«И она будет запихивать мне таблетки в рот… Ха-ха-ха!»
Теперь ему не остается ничего, кроме как рассмеяться не просто мрачно, а зловеще.
Он вдруг вспоминает, что ведь когда-то и в самом деле танцевал. Да, он же всегда был танцующий человек, за что Чина и полюбила его когда-то. «Я поверю только в того бога, который умеет танцевать».
Он выходит на террасу. Направо, вдалеке, виднеется город, где-то там громоздятся дома, и на одном из высотных зданий зловеще вращается рекламный знак «Мерседеса».
Эль истерически засмеялась, представляя себе, как она прицеливается и как нажимает на спусковой крючок. Скорее всего Евгений попытается закрыться от выстрела ладонью, выбрасывая ее навстречу. Она решила убить его именно сегодня, раз он так внезапно решил «завязать» с психотерапией, оставляя себе свою мистику. Когда все уже будет кончено, она подарит ему другую смерть, ведь его смерть все же должна остаться для него неожиданностью.
В девять за ней должен был заехать сутенер, тот самый, который привез ее к Евгению когда-то на своем заляпанном грязью «BMW». По телефону она предложила сутенеру двести баксов, чтобы он съездил с ней вечером в коттеджный поселок. Тот спросил адрес и согласился.
Без пятнадцати восемь она подумала, что успеет еще принять ванну. Она бережно выбреет себе лобок, ведь в этот последний вечер тело ее должно быть совершенно. Она подошла к бельевому шкафу и открыла створку, снимая с вешалки свое любимое шелковое платье в косую черно-белую полоску, когда-то она брала его с собой в Амстердам. Может быть, это платье немного старомодно, но все же оно неплохо шло к тем накренившимся домам, к тем наклонившимся средневековым «билдингам», которые в этом городе предпочитают не трогать. Лепные аляповатые фронтоны на улице красных фонарей, украшенные свисающими на Рождество Санта– Клаусами…
«А теперь на улице черных фонарей!»
Когда с агентом было завершено (они просто попили перед выездом кофе, Эль – с лимоном, а он – с клофелином), и когда пистолет, наконец, был выкраден из его грубой мужской кобуры и переложен в ее аккуратную дамскую сумочку, ей вдруг стало страшно. Ведь она готовилась сыграть не свою роль. И, чтобы стать не собой, она все же решила сделать себе инъекцию.
Выходя на улицу, Эль выбросила ключи. Не для того, чтобы эта игра стала еще совершеннее. Она лишь захотела стать так еще ближе к тому, что вскоре должно было произойти.
Пистолет все же оказался довольно тяжелым, и она не рискнула повесить сумочку на плечо. Она держала ее правой рукой за гребешок, останавливая такси левой.
За городом солнце касается края земли чуть раньше. Созревшую пшеницу оно окрашивает в винный цвет. Евгений стоит, посреди поля, думая о том, что вот и пришла пора возвращаться.
Солнце опускается все ниже и ниже. Словно бы оно уходит под землю, освещая ее теперь изнутри – невидимо спрятавшиеся среди злаков зла птицы, и там, где самые корни, – всегда дрожащие за свою никчемную жизнь грызуны.
Солнце давно ушло уже в самую глубь земли, и теперь пшеница кажется черной. Евгений садится на обочину, в слепую мягкую пыль, а потом откидывается на траву.
«На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу».