Если спрятать пистолет под подушку, то в последний момент, когда Евгений замычит от наслаждения, Люба все же успеет выстрелить ему в сердце. И, принимая в себя последнее из его движений, принимая в себя его последнее семя, она наконец познает эту яркую и благословенную тьму. Ибо блаженны убивающие в любви.
Она будет лежать под ним с закрытыми глазами, уронив ему на спину пистолет. Она станет им, Евгением, своей и его радостью. А потом она подарит и себе эту смерть, выстрелив и себе в сердце.
Она встретит Бога.
«Здравствуй, Бог. Я сама выбрала ад».
И Бог ее простит.
А сейчас, пока Евгений еще не пришел, она медленно разденется. Еще немножечко коньячку и к черту крэк. Она разбросает свою одежду по его бесчисленным комнатам, она включит музыку и будет долго кружиться, пока не закружится голова, и она, смеясь, не упадет в кресло, и пусть его дом будет продолжать двигаться вокруг нее, вокруг нее… А потом она натрется своей умопомрачительной мазью, которую она привезла еще из Амстердама, разожжет камин и будет ждать.
Она положила рядом с собой на кровать пистолет, закрыла лицо ладонями и заплакала.
«Потому что ничего нет… И я убиваю свое отрицание».
Она все же сунула пистолет под подушку, откинулась на постель и снова забылась в волнах накатывающего наркотического обмана. На длинной огненной руке кто-то выносил ее из маленькой комнаты в бесконечно черное и сияющее в своей черноте небо.
– Ты правильно сделала, что не закрыла дверь.
Люба открыла глаза. Над ней нависало чье-то гнилостное, искаженное судорогой, лицо.
– Сука!
Что-то налетело и ударило ее в лоб. Тьма раскололась на яркие сиреневые куски.
– Мразь!
Громадный кулак налетел опять, дробя вдребезги оставшееся.
– Гадина!
Что-то огромное обрушилось теперь на грудь, а потом опять на голову, оглушая густым колокольным боем. Ей показалось, что тело ее лопается, как помидор, и во все стороны брызжет кровь.
– Ты чё мне подмешала, падла?!
Желтый пузырчатый блин заколыхался над ней и задышал ей в лицо чем-то отвратительно кислым.
Люба попыталась собрать себя, вынуть и сложить хоть в какие-то осмысленные куски из этого мучительного распада.
– Не бей… ради Бога, – еле слышно прошепелявила она окровавленными губами, и наконец из блина отчетливо проступило дрожащее от ненависти лицо сутенера.
– Че-го?! – проревел он, обрушивая на нее очередной удар. – Где пистолет?!
Теперь, сквозь какие-то сдвигающиеся массы, Люба поняла, она наконец все поняла. Стальные рельсы неумолимой реальности и безжалостный поезд причины и следствия, безличные колеса и безличные рычаги, не рассеиваемые ни крэком, ни коньяком. Боль, невыносимая боль снова ломилась в ее сознание и разламывала ее тело.
– Пистолет… здесь, – тихо выговорила Люба, взглядывая тяжело в два угла комнаты.
– Где?
– В тумбочке.
– Обманешь, разрежу на куски.
Он достал нож и щелчком выкинул лезвие. Широкое и острое, оно словно бы сгустило вокруг себя в своем тусклом и тупом блеске нечто невидимое и уже неотвратимо натягивающее на себя. Плоское, с вырезом-канавкой для крови, лезвие тянуло к себе и притягивало.
И, как в каком-то кристалле, отталкиваясь в отчаянии от этих невидимых намагниченных линий, исходящих из этой безличной бритвенной остроты, вдруг сверкнуло:
«Или он меня, или я».
Она незаметно пошевелила пальцами правой руки, тайно обрадовавшись присутствию тела и его готовности броситься.
«Когда откроет тумбочку».
Сутенер сделал шаг назад, не сводя с нее глаз.
– Ссать будешь кровью, гадина, если наврешь.
Зловеще улыбаясь, он сделал еще два медленных шага спиной назад, вытягивая перед собой нож. Ткнулся в тумбочку и, не оборачиваясь, стал нащупывать ящик.
В каком-то отчаянном превозможении этой безжалостной и словно бы уже нанизывающей на себя намагниченности Люба рванулась к пистолету. Сутенер гаркнул, бросаясь вперед и выбрасывая перед собой нож.
И в этот, последний момент она выстрелила.
Он очнулся в поле. У леса еще низко стелился ночной мрак. Пролетал сонный стриж… Ему приснилось, что отец его жив, и что вдвоем они все же захватили этот проклятый «самолет». Они взяли управление в свои руки и разбили вдребезги гильотину… Ощущая щекой покалывание злака, Евгений поднял голову и отлепил двумя пальцами от щеки заломившуюся соломинку. Он вспомнил, что, уходя на прогулку, не запер коттедж, написав Любе на листке, что скоро вернется.
«Как бы она там не наделала глупостей».
Быстро поднялся с земли. И снова вспомнил, что привиделось.
«Что отец жив. А впереди – башни-близнецы…»
Свет фар заставил его прикрыть глаза рукою. По шоссе в сторону коттеджей пронеслась заляпанная грязью машина.
Подходя к чугунным воротам и глядя в сонную рожу охранника, переводя взгляд на громоздящиеся за его спиной черными башнями особняки, исполненные тьмы ритуала, имя которому Стоимость, Евгений вдруг подумал:
«Но разве выигрыш в этом?»
Увидеть себя спрыгивающим с чаши весов, и снова, как когда-то, во времена своей легкости… И пусть другая чаша, нагруженная этими коттеджными гирями с уханьем провалится вниз…
– Чой-то поздно-то так? – подобострастно спросил охранник и улыбнулся с плохо спрятанной неприязнью; возвратил пропуск.
Мельком Евгений заметил стоящий на стоянке, заляпанный грязью, «BMW».
– Ко мне никто не приезжал?
– Нет, никто. Только девушка на такси, как вы еще вечером сказали.
Тяжелые ворота загудели и медленно разошлись. За мостом вдалеке высился особняк Евгения. И словно бы опять этот его коттедж наливал его своей тяжестью, как будто бы Евгений снова вступал на свою чашу. Он вдруг представил себе, как эти громоздящиеся вокруг особняки бесшумно взрываются, словно бы в фильме Антониони, как лопается и его дворец, освобождая его от своей давящей оболочки.
Он улыбнулся:
«Как просто отменить мир. Стоит лишь тайно сосредоточиться».
Подходя к мосту и поднимаясь по лестнице, опрокидывая лицо навстречу падающей звезде, как когда-то открывая заново кристально черную ясность неба… Его и вправду словно бы опять настигало острие какой-то тайной иглы.
«Если мы с ней хотим остаться живыми, то, значит, нам больше и не нужны эти тяжелые громоздящиеся вокруг галлюциногены».
Он спустился с моста и пошел дальше. Косое окно в конце аллеи, косое окно, в которое он заглянет, как нарождающийся месяц. Он все ей скажет. Он скажет ей, что им надо очистить и очиститься…
Люба сидела на кровати, держа пистолет перед собой. На ковре, у тумбочки, в луже крови, быстро ссыхающейся в косичках ворса, корчился сутенер. Он был ранен и тяжело дышал. Нож выскочил на паркет и теперь одиноко блестел на твердой ровной поверхности. Люба чуть не выстрелила в Евгения, когда тот открыл дверь.
– Что случилось?!
– Он хотел меня убить, – заплакала она, выпуская из рук пистолет и едва не теряя сознание.
Евгений едва успел подхватить ее.
– Ты ранена?
– Нет.
– А лицо?
– Он бил меня.
Евгений прижал ее к себе. Она разрыдалась.
– Успокойся… Ну, успокойся.
Раненый замычал. Евгений пристально посмотрел на него, пытаясь вспомнить, где же он его видел:
– Кто это? Что ему здесь надо?
– Я украла его пистолет.
– Украла? Зачем?
– Я…
Она опять заплакала, прижимаясь к Евгению. Сутенер захаркал кровью и захрипел. Люба подняла голову от плеча Евгения и, вдруг улыбнувшись, сказала:
– Знаешь, я хотела нас убить.
Он усмехнулся:
– А убила вот этого.
Она посмотрела на корчащееся у тумбочки тело и нахмурилась:
– Надо, наверное, вызвать «скорую»?
Евгений снова взглянул на сутенера и взгляды их встретились. Сон с казнью отца встал перед ним. Сутенер как-то странно ухмыльнулся.
Евгений поднял пистолет с пола, ощущая какое-то странное избранничество.
– Да нет, не надо, – сказал медленно, с расстановкой.
Сутенер застонал:
– Я не хотел ее убивать.
Лицо его скорчилось от боли.
Люба жестоко и как-то отторгающе засмеялась.
– Не убивайте меня, – снова простонал сутенер.
Она посмотрела на Евгения:
– Ты убьешь его?
Евгений не ответил, он все вглядывался в этого поджимающегося и поджимающегося под его взглядом агента, в глазах которого не было сейчас ничего, кроме ненависти, страха и еще той, борисовой ухмылки.
– Ты убьешь его? – тихо повторила Люба.
– Я дам деньги… Много, – прохрипел сутенер. – Только отпустите. Назовите цену! Слышите, назовите цену!
«Нет, пришла пора называть не цену, а…»
Евгений в последний раз посмотрел в то, что так быстро перебегало из одного зрачка в другой.
«А закон».
И, словно бы поймав, когда оно переметнулось направо, выстрелил.
Грань была пересечена. Быть может, это грань, за которой Божественное вновь преступило человеческое? Грань, отделяющая их от их прежних жизней, причудливый зигзаг, поднимающийся дымком из ствола пистолета.
Прочь, современность! Ты не знаешь ничего, кроме жадности. Ты сеешь лицемерие морали и шепчешь на ухо «не убий!» и твоя политкорректная профессура, не отходя от кассы, наваривает свою маржу. Ты взываешь о гуманизме, отменяя смертную казнь, и в отсеченную главу ставишь Золотого Тельца. «О, не убий! – шепчешь ты. – Не смей убивать, человек, никогда никого не убивай! Помни о наказании!» И сама же ежевечерне подсовываешь голливудское «мыло». Но твоему голливудскому «мылу» избранник предпочитает убийство. И для избранных наказания нет.
– Ты действительно убил его, – засмеялась Люба. – Ты убил моего сутенера!
Евгений молчал.
– Знаешь, чего бы я сейчас хотел? – наконец отчужденно сказал он.
– Чего?
– Я бы хотел сжечь этот дом.
Они молча смотрели на труп. Половина лица его была залита кровью, рот полураскрыт и словно бы подавился своим последним удивлением, оставшийся глаз стекленел…
– Жаль, что это не я его убила.
Евгений не ответил. Наконец опустив пистолет, тихо сказал:
– Поехали отсюда.
– Ко мне, – сказала Люба. – Теперь только со мной и ко мне.
Они все же отмыли и привели в порядок спальню. Черный целлофановый герметически застегивающийся мешок, куда был отправлен также и ковер, остался дожидаться следующей ночи в подвале.
– Что же теперь будет? – тихо сказала Люба, когда они уже садились в машину.
Евгений завел мотор.
– Не бойся ничего, – он усмехнулся. – Если Бог есть, то наказания нет.
– Бог наоборот.
– Тебе страшно? Только честно? – он вдруг засмеялся. – О, старый человек и новый человек. О, старый Бог и Бог новый…
– Нет, мне не страшно.
– Это наше священное право.
– Что?
Он засмеялся:
– Отрицать.
Они подъехали к воротам.
– Чой-то рано-то так? – усмехнулась сонная морда охранника, отрываясь от телевизора и с похотцой оглядывая Любу, она сидела на переднем сидении рядом с Евгением.
Ворота тяжело раскрылись и они выскользнули на шоссе. Бесшумные и легкие, они словно бы оторвались наконец от земли и понеслись. Фары резко выхватывали желтую полосу дороги, вокруг все еще клубилась тьма.
– Когда ты выстрелил, – сказала Люба, они уже повернули на трассу, – я вдруг поняла, что то, что ты тогда хотел покончить с собой и что и я хотела покончить с собой – что это была иллюзия.
Евгений усмехнулся.
– А может быть, я и убил кого-то в себе, – сказал он. – Выстрелив в него, я и в самом деле почувствовал какое-то странное облегчение.
– Ты убил посредника. А кто такой посредник? Это тот, кто одному говорит одно, а другому другое.
– И значит, лжет.
– Значит, ты убил лжеца, – засмеялась Люба. – Но, если ты убил лжеца, то, значит, ты приблизился к истине.
Евгений обернулся и посмотрел на нее.
– Значит, это не так страшно?
– Да я не струсила. Просто спросила.
– А ты – ничего.
– Ты думал, я или психопатка, или дура?
– Нет, конечно, – он усмехнулся и вдруг погрустнел. – Но если честно, я все же боялся, что ты совсем другая, что я тебя выдумываю, – он помедлил, – как какое-то свое наказание.
Люба не отвечала.
– Ты ее бросил? – спросила наконец она.
С холма через предутренний туман стали проступать очертания развязки.
– Да нет, – он помолчал, вспоминая почему-то свой далекий выстрел из пневматического ружья. – Я просто сбежал от нее, потому что с ней я не принадлежал себе. Может быть, я был слишком слаб… Ей было достаточно щелкнуть пальцами среди ночи, чтобы я мчался за чаем, за каким-нибудь ликером «Аморетто»…
– Но… ты по-прежнему ее любишь?
– Ее больше нет, – он помедлил. – Она умерла.
Люба молчала. И Евгений продолжил:
– Это правда, что я играл в «форексе» из-за нее… И я выиграл в тот день, когда она погибла. Я не знал об этом… Узнал недавно… Накануне твоего вчерашнего звонка.
– И ты… ты снова захотел, чтобы мы сделали это с таблетками?
– Мне приснился сон, что мой отец жив. Я вдруг понял, если мне и суждена смерть, то уж лучше погибнуть, сопротивляясь.
– Зачем ты нашел меня? Мы дали себе отсрочку с уговором, что если это будет еще раз между нами как нами, то это будет последнее.
– Но я выиграл из-за тебя.
– Значит, это всего лишь благодарность?
– Я тоже боялся, что это всего лишь благодарность. Но теперь не боюсь.
Он улыбнулся.
В нем продолжало нарождаться какое-то новое, странное и радостное чувство, что жизнь причудлива и, если не позволять себе цепляться за прошлое, то она и не останавливается. Другая женщина сидела сейчас рядом с ним и словно бы он о ней ничего не знал. И ему ничего и не нужно было о ней знать. Что было с ней раньше, как плохо или хорошо ей было с кем-то до него. Так же как и он совсем не хотел сейчас рассказывать ей о том, что с ним было раньше. Ведь это будет опять психотерапия, а прошлое существует только для того, чтобы его не повторять. Перестать умирать так, как тебе словно бы кем-то назначено. Быть снова здесь и продолжать жить.
Эта кабина, шоссе, Люба… Это была и Люба, и эта кабина и шоссе, и в то же время что-то новое, фантастическое. Не было больше душного выдумывания себя, этого бесконечного запирания себя в себя, в свое знание о себе. И его «я» теперь снова было словно бы пронизано открытым бесконечным пространством.
– Мне… мне сейчас так страшно тебя хочется, – прошептала вдруг Люба. – Как будто я вижу тебя в первый раз.
– А как же Григорий?
– Да к черту!
Он засмеялся и нажал на тормоз. Машину слегка занесло и она остановилась.
– Эй! – вскрикнула Люба.
Евгений наклонился и осторожно ее поцеловал, стараясь не задеть за пластырь.
– Нет, нет… давай дотерпим… До дома… Осталось немножко… Там голыми, хочу совсем голыми.
Дом ее был разбит вдребезги. Был разбит вдребезги шкаф, стол, были перебиты зеркала и вазы, перевернуты и переломаны стулья. И посреди этого разгрома с рубашкой в руках стоял Григорий.
– Что ты сделала с моей квартирой? – тихо спросил он, едва они вошли; подбородок его дрожал. – Ты, что, специально это сделала? Признавайся, специально? – он вдруг сорвался на крик: – Я всегда знал, что ты меня ненавидела!
Люба хотела сказать, что это не она. Еще поднимаясь по лестнице, она вспомнила, что выбросила ключи, она боялась, что они сюда не попадут, но замок оказался выбит, а дверь открыта. Она сразу догадалась, что это сделал сутенер. Она же напоила его клофелином, украла пистолет. И за это он и отомстил.
– Зачем ты пришел сюда? – спросила она.
Этот ненужный человек, разбивший ей жизнь, зачем он снова здесь, зачем он стоит перед ней посреди этой разбитой квартиры?
– Я вернулся забрать свои рубашки! – заорал Григорий. – И ты не забывай, что эта квартира, и вещи и обстановка куплены на мои деньги!
– На деньги твоих родителей, – ответила Люба.
Что-то неотвязное словно бы опять затягивало ее в эту ненавистную ей роль.
– Не важно! Это моя собственность! Я понимаю, ты мстишь мне за Нелю.
– Я тебе не за что не мщу, – еле сдерживаясь, ответила она. – Это не я устроила здесь разгром.
– Не ты? Да нет – ты! И я знаю, ты отмстила мне не только за Нелю, – он усмехнулся и посмотрел на Евгения, который стоял чуть поодаль. – Ты отомстила мне за… за то, что ты не испытываешь… Ты же фригидна.
Он цинично захохотал.
– Мразь! – Она закрыла лицо руками.
– Да, я хочу, чтобы и этот господин это знал.
Залившись краской, она повернулась к Евгению.
– Убей его.
– Да плюнь ты на этого ублюдка.
Евгений сделал шаг, чтобы обнять ее, но она увернулась.
– Дай мне пистолет!
– Не хватит ли…
Она заплакала.
– Дай, прошу тебя.
– Убирайтесь отсюда! – заорал вдруг Григорий, хватая разбитую ножку стула и размахиваясь. – Или я вышибу вам мозги! Вы еще заплатите мне за мою собственность!
Люба бросилась к Евгению и вытащила из его кармана пистолет. Евгений не остановил ее, он стоял, не двигаясь. Он вдруг понял, что и ей возвращаться некуда. И что и здесь их ничто не сдержит. Словно бы лучезарный и жестокий ангел, вызванный ими однажды, снова набрасывал им на плечи свой светоносный шлейф.
Люба направила пистолет на Григория.
– Ты просто гад!
– Люба, что ты? Я же только… – он опустил отломанную ножку. – Люба, но мы же муж и жена! Убери, убери это… Я же вернулся.
– Даже если бы ты вернулся из-за меня, а не из-за своих рубашек, – она взвела курок. – Даже если бы ты попросил меня сейчас простить тебя за все – за измены, за наркоту, за издевательства.
Он обернулся к Евгению:
– Скажите! Скажите ей, чтобы она этого не де…
Выстрел не дал ему договорить.
Пуля попала в лоб, выбрасывая узкую кровяную струю обратно.
Григорий удивленно дернулся. Скосил глаза, вдруг подавился, и изо рта его хлынула кровь. Он выронил из рук ножку стула и упал куда-то назад.
Люба медленно опустила пистолет.
– Мы вступили на трудный путь, – еле слышно сказал Евгений.
– Я бы все равно это сделала.
В глазах ее по-прежнему блестела ненависть. Евгений подошел и осторожно ее обнял.
В гостинице они заснули мертвым сном. Они просто упали в объятия друг друга и уснули.
Быть может, им приснился рай? И все девять небес встретили их под неподвижностью Эмпирея? И Луна, сверкающая свободой воли, и Меркурий – искупитель грехов, и ласковая Венера, и блистательно мудрое Солнце, и Марс, вдохновляющий на войну за веру, и сама непостижность небесного правосудия – Юпитер, и покровитель созерцателей – Сатурн? И восьмое грядущее звездное небо испытаний в любви, и – в преддверии сверкающего Эмпирея – девятое, чистое, черное и кристальное?
Но ты, современность, не веришь ни в рай, ни в ад, ты веришь в доктора Эм, избавляющего тебя от твоих неврозов. И тебе ни к чему откровение, тебе «к чему» психотерапия. Тебе не нужна метафизика, тебе нужен процесс…
С некоторых пор в процесс доктора Эм был вовлечен и еще один, новый клиент. И сейчас, пока она все еще названивала на мобильный Евгению и Любе («Ах, неужели все же покончили с собой?»), он ожидал перед входной дверью, поглядывая на часы.
Исковерканный, исчерченный в рваные дыры письмом Чины, перед дверью доктора Эм ждал Борис.
Преданный своим собственным предательством, в своих неосознаваемых фантазмах все эти дни он призывал Евгения. О, как он хотел бы его убить! Как он хотел бы пронзить Евгения, поставив его на четвереньки и, поддрачивая ему одной рукой, и властно придерживая другой, драить его и драить, драть и драть, жестоко врываться и вырываться, и еще раз, и еще, врываться и вырываться! Хрипя и храпя, превращая его постепенно в себя и становясь постепенно им. О, Чина была тысячу раз права, ему нужен был Евгений. И ему нужно было самое дорогое в Евгении. Ему нужно было, чтобы Евгений заплакал от счастья под его вдохновенными и жестокими ударами, чтобы он закричал от наслаждения, прозревая наконец, что никакого Бога нет. Ебать сладко и жестоко. Ебать и быть. Быть в этот сладчайший из мигов Евгением и позволять ему, Евгению, мстить.
Но как рассказать об этом доктору Эм?
В клубящейся черной мгле длился и длился фантазм. Наконец часы показали ровно три и Борис позвонил.
Перед тем, как открыть дверь, доктор Эм выключила мобильный и хладнокровно дала себе еще минуту, чтобы сосредоточиться и вспомнить проблему нового клиента, над которой в прошлый раз она уже начала работать.
«Да, что-то про бывшего друга и его любовницу. Да-да, которая в конце концов стала любовницей клиента и которая… Да-да, так трагически погибла одиннадцатого сентября…»
Второй звонок затрубил в слуховых каналах доктора Эм.
«Да-да-да, написав перед смертью какое-то мучительное, непереносимое для клиента письмо, которое недавно вручил ему его бывший друг. А друг, кстати, вдруг так внезапно разбогател…»
Странный, затягивающий и затягивающий в себя интерес повлек доктора Эм в сторону этого «разбогател». О, этот снова поднимающийся сладостный зуд и постепенно зреющая в глубине научного лона фантастическая догадка, что, может быть, друг Бориса это и есть…
«О, Господи!»
Третий звонок глубоко пронзил ее сердце и едва не достиг психоаналитической глубины.
«Евгений…»
Она застегнула пуговицы на блузке, подлетела к двери, нащупала твердыми пальцами холодный дверной замок, и, уже выстраивая мысленно стратегию сеанса, наконец открыла…
Друг Бориса и в самом деле оказался Евгением. И процесс освобождения от невроза, едва начавшись, вдруг резко подошел к концу. Борис даже не смог скрыть своей торжествующей усмешки. Ведь тот, кто принес ему, Борису, это унизительное письмо, оказывается, хочет своей смерти.
– А поскольку вы его явно недолюбливаете, – повторяла еще раз концепцию освобождения от невроза докторша Эм, – то мы… мы просто разыграем это с вами обоими как упражнение. И вы оба окончательно сублимируете всю идущую на вытеснение энергию. И снова станете старыми добрыми друзьями.
– Или старыми добрыми врагами, – криво усмехнулся Борис.
– Нет, нет! Я вовремя вас остановлю. Но позвонить и пригласить его на встречу, повторяю, должны именно вы. И учтите, ваше приглашение должно прозвучать, как вызов. Только тогда он сможет переключить агрессию против себя – во вне. Это «во вне» зацепит его и потащит, и, – она помедлила, – они с Любой обязательно придут. Любе, кстати, можно будет предложить роль Чины.
– Значит, говорите, вызов, – мрачно проговорил Борис, вспоминая про то, как они расстались с Евгением, и про свой спрятанный в баре револьвер.
Черный излом яркого солнца разбудил их, коснувшись их ресниц. Они спали долго, может быть, целую вечность, но они наконец проснулись. Они проснулись как две черных звезды на кристально белом и ярком полночном небе проклятого полдня. И черное стало белым, а белое черным. Так всё, о чем сегодня кричат «истина», оказывается не более, чем вчерашняя ложь.
Не было гостиницы, не было медленного метрдотеля, не было ключей, не было стен, не было автобусов, офисов, магазинов и всех тех узких, словно бы кем-то в насмешку назначенных в удел человеку «прав человека» и «обязанностей человека», не было ни наказания, ни раскаяния, ни угрызений совести, ни нравоучений морали. Не было мостов, они были сожжены, и не было башенных кранов, воздвигающих новые небоскребы, не было прозрачных банковских комнат, описанных еще Доктороу, где клерки сидели, разделенные стеклянными перегородками. Не было искусственной зари, золотых сортиров и подлой, шарящей в темноте по карманам бедноты. Не было помпезных либеральных оркестров с американскими нотами, коммунистической и фашистской сволочи, аспирина Бауэра и прочая, прочая…
Не было ничего.
Лишь две черные звезды.
Зигзаги полоснули в окно. И там, где только что было солнце, встала синяя мгла. Сгустившись в фиолетовое, она исполнила эту гостиницу лишь как иллюзию, как будто бы она, эта гостиница, была не более, чем фортепианная гамма. Это мог быть и кельтский средневековый замок, и фантастическая планета.
Так проснулись они, прекрасные убийцы, порождение великой ночи, той, что несет свою черноту ради Божественного блеска звезд. И первое наслаждение, первое небо, стало их наградой.
О, Луна, иссасывающая огонь своего бога, бога пизды, жаждущей своего героя, роя меда пчелиного сот, нагнетателя нестерпимых света терпеть, за что дарит она ему себя, о наш черный бог, проваливаясь в сладчайшую из пыток, о Соссюр, соси наш язык, рассыпаясь мурашками наслаждений, пауза, снова и снова йух, свистит нагнетатель в едзипе, о, азбука, исступление стилей, священная абракадабра, о сладчайшая из ебль Луны, о запруженная запруда, дождавшаяся своего героя, прорывайся же брызгами огненного восторга, и звени, звени язык наш, било, в колокол их пламенной битвы, и хрусти, ломаясь под нашими русскими словами, дешевая голливудская порнография!
Они все еще лежали в постели.
– Мы изменили мир? – благодарно улыбнулась Люба.
Евгений засмеялся.
– Мы только начали.
– Как Гулливер и его Любовь, – засмеялась и она, – шагнем мы через дома и тогда под нашими шагами захрустит их прозрачное человеческое стекло.
– Но не ради мести, а во имя великого после.
– А что будет тогда?
– После того, как мир изменится?
– Да?
Евгений с улыбкой посмотрел на нее.
– Никто этого не знает.
– Разве не вернется то, что было раньше, о чем говорили религии?
– Всё станет другим.
– А Бог, Дьявол?
Он усмехнулся.
– Ты хочешь сказать, что мы все же кем-то посланы? Может быть, и так. На старом языке – так.
– А на новом?
– На новом… – он замолчал и задумался.
– Когда я была маленькой, – сказала Люба, – я думала, что все возвращается и все оживает, как прежде. Что Иисус Христос, узнав смерть, не возносится, а оживает на кресте. Время просто поворачивает вспять. Те же палачи, что распяли Его, снимают Его живым и отпускают. Что все, как в обратном кино. И так же будет и со мной. Когда я состарюсь и умру, то оживу снова и буду жить обратно, пока снова не стану маленькой и счастливой.
Он грустно усмехнулся.
– А потом, взрослея, ты поняла, что, предав Его однажды, они уже никогда не отпустят Его живым.
Она вздохнула.
– Но Он… Он же воскресает все равно?
Евгений взял сигареты со столика и закурил.
– Но для каждого по-разному.
Солнце, пробиваясь сквозь жалюзи, посеребрило полосками хлеб на столе и бокалы с вином.
– Ты меня любишь? – тихо спросила Люба.
Он посмотрел на нее, глаза ее блестели, в них был свет.
– Да, – также тихо ответил и он.
Подходя к низкому стильному зданию фирмы «Tukzar», в подвале которого арендовала свои пространства гештальт-терапия, Ирина вдруг с тоской подумала, что теперь она во всем зависит от доктора Эм. Ей вдруг даже показалось, что доктор Эм заменила ей братьев, которые когда-то сажали ее на зеркало. Конечно, за эти полтора года она стала гораздо увереннее в себе. Изменилась даже ее походка, она стала двигаться, широко расставляя ноги и уверенно наступая на всю стопу. Иногда ей даже нравилось представлять себя мужчиной, как будто у нее что-то даже слегка поддувалось в промежности. Что-то, с чем она бессознательно отождествляла докторшу Эм. Спустя несколько месяцев после начала процесса монашка ушла из монастырской больницы и теперь работала медсестрой на «скорой помощи». Эта служба и лучше оплачивалась, и теперь, слава Богу, ее не захватывало и то печальное чувство бесполезности молитвы, особенно когда в больнице умирали молодые верующие. Теперь, когда молодого верующего (а разве не всегда ли можно определить по крестику?) сбивала машина, Ирина уже не молилась, а прежде всего делала все необходимое – проверяла пульс, давление, смотрела зрачки, ставила капельницу (если еще оставалось куда, в мелкую или висящую вену попасть ведь всегда труднее). Выезжая, как правило, без санитаров, которых теперь все труднее было оторвать от телевизора, она мобилизовывала случайных зевак, чтобы те не толпились и не пучились на чужую кровь, а лучше, не стесняясь, помогали переложить несчастного на «волочок» и перенести в машину. Конечно, если жертва все-таки умирала, чего Ирина, разумеется, боялась больше всего, потому что тогда зеваки (а еще хуже – родственники) начинали обвинять почему-то прежде всего ее, что она что-то сделала не так или даже нарочно, то Ирина была уже озабочена опять же не бесполезной молитвой, а делом – как правильно составить карточку, чтобы ее, Ирину, нельзя было ни в чем обвинить, ведь все, в чем можно обвинить, наказывается законом. А провинившуюся медсестру закон наказывает сроком от трех до пяти. Конечно, если совсем честно, то Ирина не любила и эту свою работу. Ну, а кто ее любит, эту свою работу? Но зато благодаря работе (благодаря, конечно же, доктору Эм) Ирина смогла наконец выйти замуж, хотя и… то, что касается детей…
Но сейчас, подходя все ближе к этому низкому горизонтальному зданию с фасадом из огнеупорной пластмассы, она все яснее ощущала свое нежелание передвигать ногами, как будто ей и в самом деле что-то мешало.
Она вдруг подумала о любви, что ведь хотела любви, а узнала лишь то, что доктор Эм называла «отношениями с мужчинами». Конечно, упражнения доктора Эм пошли ей на пользу и после того, как однажды на «горячем стуле» доктор попросила представить ее, что и Нина, и Катенька, и Наталья Авдотьевна Турсун-Заде – это мужчины (ни Горбунов, ни Васечка, ни Умнов в тот раз почему-то не пришли, а Евгений тогда еще и не появился), и что надо выбрать кого-нибудь из них и позаботиться о самой себе, то есть принять их «мужские» ухаживания, после такой тренировки ей стало гораздо легче не сопротивляться грубым приставаниям шофера «скорой помощи». И однажды, когда очередная жертва несчастного случая умерла еще до их приезда, Ирина позаботилась и о шофере, и о себе. Это была пасмурная безлунная ночь, Ирина хотела позаботиться на траве, но трава оказалась мокрой и склизкой, и позаботиться об отношениях с Володькой пришлось на «волочке».
И вдруг она поняла, что не хочет идти сейчас на группу к доктору Эм, потому что… потому что перестал приходить Евгений.
Ирина вдруг с горечью поняла, что всю жизнь ждала только такого, как он. И, может быть, она не хотела, чтобы доктор Эм случайно выведала об этом и разрушила это последнее из ее ожиданий?
Она снова увидела эти его печальные горизонтальные морщинки у глаз, и на лбу – веселые вертикальные, и… заплакала.
Так значит, она всегда хотела встретить Евгения?
Однажды, когда его все же собьет машина, она, Ирина, примчится в последний миг и, снова помолившись Богу, спасет ему жизнь. И тогда он ей расскажет все, что у него на душе, и она тоже ему расскажет, что она несчастна с Володькой, как она знает теперь, что «отношения с мужчинами» – это же не любовь, и скороспелый брак – просто бегство от одиночества. И наказывается мертвым ребенком. О, он, Евгений, поймет эти простые слова. И тогда… Тогда она бросит своего грубого, пахнущего кирзой Володьку, а Евгений бросит эту неврастеничку Любу, и они убегут в какую-нибудь далекую страну. Она вспомнила свой сон – отель в горах, молодой негодяй, убивший своих богатых родителей, и его бедная невеста, как они сидят на веранде, и солнце сквозь жалюзи… Она с неохотой взялась за ручку двери, вспоминая теперь нового участника группы – высокомерного и прыщавого Бориса, как с визгливым и нервным хохотом он признается в каком-то своем непонятном пороке, и как доктор Эм подсовывает ему пустой стул, чтобы он мог заставить его какими-то странными движениями перестать верить в Бога.
В тот же час к низкому стильному зданию фирмы «Tukzar» подходила и докторша Эм. Она вдруг решила еще раз попробовать набрать номера телефонов Евгения и Любы. Хотя прошел уже почти месяц. И тут-то ее и осенила идея этого нового упражнения. В конце концов каждому полезно познакомиться со своим «собственным самоубийством»! Вытащить на свет Божий из бессознательного и признать.
Конечно, конечно, дорогая докторша Эм. И это, безусловно, надо потренировать на группе. Вот, например, косоглазая Нинок, раба еды, что есть силы запихивает себе в дыхательное горло ватрушку, а Катенька стучит ей по спине, чтобы Нинок все же вовремя откашлялась. Или Занозина – разбегается, чтобы врезаться головой в экран телевизора, а в телевизоре вдруг появляется изображение Натальи Авдотьевны Турсун-Заде, у которой вообще никаких проблем.
Доктор Эм даже прихлопнула себя по ляжкам – отличная идея! Ляжки доктора Эм восторженно заколыхались, умственное волнение привело их в чрезвычайное возбуждение. А идея нестерпимо запросилась претвориться в действие. Ах, если бы сейчас можно было испробовать придуманное упражнение на себе! Она вдруг, как увидела спрятанную в ящике письменного стола волшебную палочку и… с неподдельной горечью вздохнула о том, как убога, однако, несмотря на все ее глубокие познания, ее личная жизнь. Воистину во многой мудрости премного печали… С горькой усмешкой представила она себе, как ее личная жизнь кокетливо выглядывает сейчас из целлофанового пакетика. Впрочем, личная жизнь доктора Эм имела вполне натуральную форму и даже цвет, разве что была несколько большего, чем это требовалось природой, размера. Но на то и «премногость печали».
«О, моя волшебная палочка, – грустно улыбнулась докторша Эм, мысленно доставая из пакетика большой резиновый член, – конечно, у каждого должен быть свой собственный способ самоубийства…»
О, нескончаемо длящийся фантазм, о сон разума, именующийся подчас помпезно психотерапией, о сменяющие друг друга парадигмы и попирающие друг друга школы, о доктор Пёрлз, вонзающий свой процесс в своего психоаналитического отца, так ты и вправду надоумишь несчастных на самоубийство!
«Ах, лучше было бы для Евгения и Любы, если бы они и вправду покончили с собой», – все же бессознательно мелькнуло у доктора Эм.
О, бессознательная докторская гениальность! Конечно, конечно! Если бы она еще узнала, что они убийцы! Эх, жаль, что их телефоны по-прежнему не отвечали. Позвонили бы лучше доктору Эм сами и сказали: «Так, мол, и так, терпеть больше нету мочи. Совесть замучила. Не хотим больше так жить и через пять минут вскроем себе вены, консервным ножом вскроем! А если не хватит духу – примем таблетки или в петлю». И доктор Эм, конечно бы, им ответила: «О, подождите, не вскрывайте. Я сейчас приеду!» И примчалась бы, и поднялась бы по лестнице, но в дверь, не стучала, не стучала, а заглянула бы осторожно в замочную скважину. Как они там, бедняги? А они там – мучаются, ее ждут, не дождутся, на часы смотрят. А она как бы все не едет и не едет. Пять минут, пятьдесят, полтора часа, два. Ну, они и не выдерживают: «Где же ты, блядь, о отпускающая нам грехи докторша Эм?!» И – на табуретку. Петли ладошками мылят, намыливают, мылом таким душистым «амбрасадор». С тоской оглядываются на дверь. А там, конечно же, по-прежнему – ничего-с, ни звука (доктор-то Эм затаилась и не дышит!). Ну они и просовывают, рыдая, просовывают, каждый в свою. А доктор Эм, по-прежнему, у скважины замерла, ни движеньица. Ну они, бедняги, не выдерживают и… толкают ее ногами, табуретку эту ногами! И она летит, табуретка эта, вбок! И вот они, уже дрыгают отчаянно ногами и хрипят. «Хр-рр! Хр-рр!» – вот как хрипят, падлы, а руками-то цепляются за петли. Да поздно, суки, поздно!
Вот так вот. Да-аа. Вот такие дела. Были только что субъекты процесса и нету ужо никаких субъектов процесса. Затихли-с! И лишь слегка покачиваются на вешалке на этой, на своей. И скрыпит, скрыпит чегой-то там у них, у проклятых убийц, в поясницах.
И тебе, о современность, как-то так легче бы сразу стало. Как будто бы и у тебя чтой-то такое как бы само и отлегло. И теперяча и тебе можно было бы глубоко и с облегченьицем вздохнуть. Как будто что-то и тебя наконец бы освободило. Вот, поддуло, собака-смерть, как все равно свежим воздухом поддуло. Справедливая казнь-с! М-да, как говорили в старинные времена, таинство. Озон-с, господа, что ни говорите. А теперяча можно бы и на педали покрепче нажать и крутить их веселее и злее! И мчаться, мчаться-с на легком велосипеде мечты в магазин за новой тряпкой!
Но для избранных наказания нет… Где-то там, за поворотом, где изгибается тело поезда, и где тело поезда словно бы видит самое себя, уже скоро начнет рассеиваться ночная мгла. Скорый поезд набирает ход. В черном оконном стекле постепенно исчезают отражения лиц Евгения и Любы, из предутренней мглы несутся навстречу пока еще едва угадываемые манговые деревья. Заспанный черный бенгалец в желтой блузе и малиновом фартуке разносит маленькие желтые термосы. Евгений спрашивает, когда будет Варанаси, и бенгалец показывает ему свой коричневый с белым ногтем указательный палец, многозначительно поднимая его вверх.
«Варанаси… город, где когда-то был отец».
– Путешествия – лучшая из психотерапий, – улыбается Люба, взглядывая на Евгения, и добавляет после паузы: – Помнишь докторшу?
– Нашу долларовую докторшу Эм?
– Интересно, все же звонила она нам тогда или не звонила?
– Но разве не для этого мы и выбросили тогда, еще в гостинице, эти старые сим-карты, чтобы не знать?
– А вдруг она все же зазвала на группу Бориса? Наверняка, пыталась зазвать и нас.
– Ну, тогда бы мы показали им наш гештальт.
– Черный гештальт!
– Представь себе, входит монашка, а на полу в центре круга из привязанных к стульям окровавленных тел шевелится какая-то странная куча.
– Кошмар!
– И присмотревшись, монашка с ужасом понимает, что это есть не что иное, как детородные органы.
– Ужас! Прямо фон Триер!
– Они надеты один на другой и, как-то странно мерцая, подрагивают. Эта живая адская машина выложена в виде пирамиды.
– Ну, ты и нарисовал!
– Внизу, в трехпризменном основании, пульсируют, совокупляясь, органы Нины и Горбунова…
– Ха-ха-ха! Катеньки с Васечкой, а Занозиной…
– С Умновым!
– Супер!
– А на самом верху торжественно содрогается лоно докторши Эм…
– В которое бережно продет и мелко дрожит член Бориса.
– И мы говорим им: «Смотрите же, домохозяйки, пидарасы и клерки!»
– Смотрите, агенты, яппи и продавцы!
– На идеальную модель вашего общества!
– На ваш архетип!
– Ха-ха-ха!
– Ой, не могу!
– И молитесь, чтобы процесс этот поскорее закончился!
– И тогда ты берешь этого Бориса, так аккуратно распятого на стуле, за волосы. Смотришь в его меркнущие от наслаждения глаза и говоришь: «И предавая своего Бога…»
– А ты, крутанув вокруг оси офисное кресло, к которому вниз головой привязана докторша Эм, добавляешь: «И перевертывая все с ног на голову…»
– Неужели вы не догадывались, что рано или поздно придется расплачиваться?!
Бенгалец с удивлением смотрит на этих русских, покатывающихся со смеху в пятом часу утра, и тоже не выдерживает и смеется. Железнодорожные пути за окном пересекают шоссе, веселые огни придорожных фонарей, выстраиваются в линию и, поворачиваясь, сливаются в одну радостную и светящуюся точку.
«Шатабди Экспресс» набирает и набирает ход, время от времени предупреждая о себе в предутренней мгле сиреной. Вагон качает. Враскачку, как моряк, другой бенгалец уже разносит по проходу еду. Сначала закуску, потом чикен тандури – запеченных с маринованными травами цыплят, потом томатный суп, алу паратха – лепешки с начинкой из цветной капусты, рисовый пудинг кхир и творожные шарики в сахарном сиропе – с еще одним, так старательно выговариваемым им для Евгения и Любы названием.
Они аккуратно протирают ладошки и пальцы антисептическими салфетками и жадно набрасываются на еду.
Черный бенгалец подает тодди – пальмовое вино.
За окном поднимаются призрачные манговые деревья и в понемногу развеивающейся предутренней мгле начинает весело просвечивать вечное арийское лето. Кто-то по-прежнему, не оглядываясь, странствует босиком, кто-то невозмутимо катит свою повозку, относясь спокойно к безумию эпохи. Мелькают девушки на мотороллерах, их хищные взгляды блестят поверх праздно гуляющих мужчин. Вот безмятежно застыла спящая на перекрестке корова. Открытые уличные писсуары. Реклама «кока-колы». И белый в своей единственности жених, он сидит, улыбаясь, на лошади, подсвеченный яркими зелеными лампами. А рядом в ярком сари – невеста.
Люба вдруг вскрикивает:
– Ай!
– Что такое? – оборачивается к ней Евгений.
– Смотри! – она показывает в проход.
Между креслами по полу вагона несется стремглав мышь.
Люба боязливо прижимается к Евгению.
Самое время вспомнить о корреляциях. Он наклоняется к Любе и, улыбаясь, говорит:
– Не бойся.
Официант в желтой блузе с малиновым фартуком ставит еще один маленький термос на их столик. Чай на хинди и на русском звучит одинаково.
Моторикша понимает их с полувзгляда. Евгению даже не надо уточнять. Узкими улочками, лавируя между повозками и пешеходами, объезжая коров, развалившихся на проезжей части, мимо лавочек, где еще можно найти магический перец кубеба, он вывозит их к Гхатам Маникарника. Пространство словно бы расступается и перед Евгением и Любой наконец открывается священный Ганг.
Каменные ступени нисходят к воде. Справа, на обособленной площадке, – костры кремаций. Евгений платит домрам,[22] распоряжающимся церемонией, огромные деньги, чтобы они разрешили и им разжечь здесь свой погребальный костер.
На ступенях застыли паломники, кто-то по щиколотку, кто-то уже по пояс в воде, сложенные ладони у сердца. Паломники неотрывно смотрят на светлеющую полоску у самого края неба, там, где оно касается земли. Пряный аромат жасмина, грязь и раздавленные цветы. Медные кувшины, яркие сари, зонты из пальмовых листьев для брахманов. Но солнце еще не взошло.
За отдельную плату Евгений и Люба берут у служителя масло, сандал и дрова.
Чтобы наконец сжечь этот гештальт.
Домры подбрасывают в пламя сандаловых полений и плещут масла. Костер жадно вспыхивает и гудит. Пламя разгорается все ярче и ярче.
Сжечь Чину и Бориса, Григория, агента, доктора Эм и монашку Ирину, разбитую маленькую квартиру, дорогой особняк… Сжечь свое прошлое, оставляя себе сейчас лишь пламя.
Они бросают таблетки в огонь.
Луч солнца за Гангом наконец прорезает край земли. Тысячи паломников подаются назад и на мгновение застывают. И вот уже над великой рекой взлетает их благоговейный вскрик. Кто-то плещет себе в лицо, кто-то плачет, кто-то смеется, кто-то окунается с головой, ныряет, плавает и отхаркивается. Ореол сверкающих брызг вздымается над ступенями Гат Маникарника.
И костры кремаций бледнеют в лучах восстающего солнца.
Вернувшись в гостиницу, Евгений и Люба зажигают другое пламя – роя меда пчелиного сот. Кто знает, может, в этом огне зачнется новый ребенок?
О, ясноглазый сокол, да породит тогда тебя Великое Делание!
“… to the glory of thine ineffable Name. Amen”.[23]