Свердловск, Пролетарская, 13, общежитие, ком. 10. Курганову В. А.
На ваш запрос отвечаем:
1. Возвращаться Вам в наше распоряжение не следует. Если Вы годны к дальнейшему прохождению службы, то призвать в действующую армию Вас может райвоенкомат по месту Вашего жительства.
2. Сандружинница Рантуева Ольга Петровна 17 апреля 1944 года отчислена из партизанского отряда «Народные мстители», и ее настоящее местонахождение нам неизвестно.
3. Почему никто из отряда не отвечает Вам на письма, Вы как бывший партизан должны легко догадаться, если следите по сводкам Совинформбюро за событиями на Карельском фронте.
Пом. начальника отдела кадров ШПД на Карельском фронте — Лейтенант административной службы
(Кармакулов)
7 августа 1944 года.
Министру социального обеспечения Карело–Финской ССР
Как бывший командир партизанского отряда «Народные мстители» ходатайствую о разрешении назначить в порядке исключения пенсию сыну партизанки Рантуевой Ольги Петровны за погибшего отца, командира отделения разведвзвода Кочетыгова Павла Васильевича.
Рантуева О. П. вступила в партизанский отряд с момента его организации и на протяжении почти трех лет безупречно и самоотверженно выполняла долг сандружинницы. Награждена орденом Красной Звезды. В апреле 1944 года в связи с беременностью была отчислена из отряда, и в октябре этого же года у нее родился сын.
Рантуева О. П. не состояла в законном браке, но все в отряде знали о ее долголетней дружбе с командиром отделения разведвзвода Кочетыговым П. В., который героически погиб в боях за Родину, был трижды представлен к правительственной награде и в последний раз посмертно к ордену Красного Знамени.
Понимаю, что согласно Указу от 8 июля 1944 года, Рантуева, своевременно не зарегистрировавшая свой брак, имеет право лишь на пособие как мать–одиночка. Однако, учитывая боевые заслуги как самой Рантуевой, так и ее небрачного мужа, ходатайствую о назначении пенсии ее сыну за погибшего отца, так как верю, что если бы жив был Кочетыгов П. В., то их брак с Рантуевой О. П. был бы позднее зарегистрирован. Считаю нужным сообщить, что о моем настоящем ходатайстве сама Рантуева О. П. не знает.
Председатель Тихогубского райисполкома, бывший командир партизанского отряда
Орлиев Т. 3.
Апрель 1945 года.
Председателю Тихогубского райисполкома тов. Т.3. Орлиеву
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА
Довожу до Вашего сведения, что назначенная по распоряжению Министерства соцобеспечения пенсия за погибшего отца сыну Рантуевой О.П. Рантуеву Р.О., проживающему в дер. Войттозеро, в размере 200 рублей матерью не получается. Невостребованные переводы вот уже несколько месяцев лежат на почте и возвращаются обратно, внося путаницу в ведение дел, а сама Рантуева на наше письмо ответила, что пенсию получать не будет.
Заведующий райсобесом Мякишев
Август 1945 года.
В гостинице свободными оказались лишь номера «люкс». Денег было в обрез, и Виктор отошел от окошка. Но, встретив выжидающий взгляд Лены, сидевшей в вестибюле на чемодане, снова направился к администратору.
Пожилая администраторша, позевывая в ладонь, предупредила:
— Только на два дня. Послезавтра республиканское совещание, «люксы» понадобятся… — Сверив паспорта, она спросила, указывая на паспорт Лены: — Это кто, жена?
— Жена.
— Предъявите брачное свидетельство.
— Зачем? — удивился Виктор. — Разве отметки в паспортах вас не устраивают?
— Предъявите брачное свидетельство, — повторила администраторша.
Ее беспрекословный тон задел Виктора.
— А если у нас нет этого ценнейшего документа? Забыли дома… Что тогда? — с издевкой улыбнулся он.
— Гражданин Курганов! Вашу иронию оставьте при себе! Мужчину и женщину я имею право прописать в один номер лишь при наличии у них брачного свидетельства. А тем более у вас разные фамилии. Вы человек с образованием и должны понимать, что к чему.
— Редкостное гостеприимство! Начинается прямо с подозрений!.. — Виктор повернулся к жене: — Лена, достань брачное свидетельство!
Настроение было испорчено. Если бы не жена, он сейчас поступил бы очень просто. Забрал бы документы и ушел в трест дожидаться начала рабочего дня. Но Лена… Еще в вагоне она мечтала о том, как они впервые проведут день или два в гостинице незнакомого города. Детская романтика, вычитанная из книг! В жизни все выглядит грубее, жестче.
Вскоре все формальности были закончены. Администраторша, протягивая ордер, примиряюще улыбнулась подошедшей к окошку Лене:
— Колкий у вас муж.
Как только за горничной захлопнулась дверь двухкомнатного, отделанного под карельскую березу «люкса», Лена принялась наводить порядок. По–своему застелила широкие, красного дерева кровати, переставила тумбочки, убрала с письменного стола стекло, которое, по ее убеждению, допустимо лишь в учреждениях.
Виктор, сидя в мягком кресле, молча наблюдал за ее тщетными стараниями превратить шикарный, но казенный до последней мелочи номер в уютный по–домашнему уголок и все тверже приходил к убеждению, что они должны уехать из Петрозаводска сегодня же. В любой район, в любое захолустье, но только туда, где он будет иметь интересную работу и свою, пусть самую скромную, квартиру! Конечно, Лене будет трудно в лесном поселке, она всю жизнь прожила в большом городе, но у нее такие ловкие старательные руки, такое доброе сердце, что ее все будут любить. Она сама в вагоне мечтала о жизни в глуши, среди лесов и медведей, хотя ни того, ни другого еще не видела. Конечно, это романтика! Она мечтает о чем угодно и обо всем с одинаковой восторженностью.
Когда–то и он был таким. Но его романтику развеяла война. Там некому было заботиться о постепенности возмужания, там не было для этого ни времени, ни условий. Там учила сама жизнь, суровые и опасные партизанские будни, где малейшая ошибка стоила слишком дорого.
А возможно, Лена лишь делает вид, что с радостью поедет в лесную глушь. Может, она лишь готовит себя заранее к наихудшему? Сам он часто поступает так. Если впереди выбор, то лучше укрепиться в мысли, что тебе выпадет самое плохое. Предвиденное плохое все–таки лучше неожиданного…
— Чем ты расстроен? — Лена присела на валик кресла. — Смотри, как чудесно стало у нас, особенно в гостиной.
— У нас?! — усмехнулся Виктор и быстро заговорил: — Знаешь, здесь, в Петрозаводске, живет бывший комиссар нашего отряда. Может, мне сходить к нему?
— Конечно, надо зайти, а как же?
— Нет, ты меня не поняла, — поморщился Виктор. — Он крупный партийный работник, чуть ли не завотделом ЦК.
— Так что ж из этого. Ему тоже приятно будет увидеть тебя. Ты тоже вырос: был мальчишка, девятиклассник, а теперь инженер! Это даже интересно, как он встретит тебя. Я очень хотела бы посмотреть!
В ее голосе было столько гордости за него, что Виктор обнял Лену и, гладя ее жесткие, звенящие под рукой волосы, вздохнул:
— Глупышка ты моя! Разве в интересе дело. Разве в том, чтобы посмотреть…
Они познакомились четыре с половиной года назад, когда Виктор учился на первом курсе лесотехнической академий.
23 февраля, в День Советской Армии, Виктор в числе других участников войны должен был выступать с воспоминаниями на традиционном студенческом вечере.
Полгода почти никто в академии не знал, что во время войны он был партизаном. Фронтовики–студенты часто рассказывали такие случаи из военной жизни, что девушки только ахали и восторженно смотрели на своих однокурсников. Нередко ему тоже хотелось рассказывать, но он молчал, с удовольствием слушая товарищей и чутьем отделяя правду от невинного домысла.
И вот накануне праздника новый секретарь комитета комсомола, встретив в коридоре Виктора, сказал:
— Курганов, ты завтра тоже выступаешь, как бывший партизан. Хватит уклоняться!
Фронтовики пришли на вечер «в полном параде». В выутюженных, но уже потершихся офицерских кителях, с орденами и медалями, они собрались на ярко освещенной сцене актового зала.
У Виктора не было кителя. В черном шевиотовом костюме, купленном им два года назад по ордеру завкома, он почувствовал себя на сцене как–то неловко и, скрывшись от глаз секретаря, уселся в зале.
Вечер долго не начинался. Волнение и беспокойство с каждой минутой все сильнее охватывали Виктора. Он далее не заметил, как рядом с ним села девушка в коричневом форменном платье школьницы. Когда он повернулся к ней, девушка привстала:
— Простите… Я, может быть, заняла ваше место?
Ее растерянность позабавила Виктора.
— На своем месте я сижу сам…
— Да?.. Спасибо.
Девушка, чувствуя на себе его взгляд, смущалась, то и дело отворачивалась в сторону. Ее вьющиеся золотистые волосы искрились под ярким светом люстр, а на тонкой по–детски нежной шее трепетно пульсировала чуть заметная под кожей жилочка.
«Школьница!» — подумал Виктор. Ему вдруг стало приятно, что рядом с ним сидит вот эта стеснительная девушка, и в то же время немного грустно, что эта девушка — школьница, что здесь, в академии, она, наверное, случайно, что он видит ее в первый и, вероятно, последний раз.
Прозвенел звонок, и вечер начался. Это был тщательно подготовленный и по–военному четко проведенный вечер.
После короткого доклада заведующего кафедрой один за другим к трибуне подходили бывшие летчики, танкисты, пехотинцы. Разные люди, разные судьбы, разные эпизоды… Всех с интересом слушали, но на третьем или четвертом выступлении Виктор неожиданно подумал, что все речи чем–то похожи одна на другую. Да–да, именно похожи, словно рассказывал все это один человек, послуживший и в пехоте, и в авиации, и на флоте.
Ответ пришел сразу же. Каждый выступавший читал заранее написанный текст, каждый, наверное, так же, как и Виктор, не спал ночь, писал свое выступление, потом сокращал, втискивая в регламент. И каждый начинал с общей части — о тридцатилетием пути Советской Армии, о ее выдающихся победах.
В кармане у Виктора вместе с орденом Красного Знамени и медалями лежали листки с текстом подготовленного им выступления. Оно, конечно, кое–чем отличалось от других: Виктору предстояло говорить о партизанах. Но и его выступление начиналось с истории создания Красной Армии, с Нарвы и Пскова.
«Не нужно этого! Это было в докладе! Надо другое — конкретное, яркое, запоминающееся… Может, меня и не вызовут? Хорошо, если бы не вызвали!» — подумал он, искоса посмотрев на свою соседку. Та чуть ли не ртом, слегка раскрытым и трогательно подрагивающим, ловила каждое слово выступающих, а в ее голубых, сощуренных глазах светилась такая неподдельная гордость за сидящих на сцене фронтовиков, что Виктор уже пожалел, что не сел в президиум.
Он достал орден и, нагнувшись, прикрепил его к лацкану пиджака.
— Слово предоставляется бывшему партизану, студенту первого курса Курганову!..
Выхватив из кармана листок с текстом, Виктор стал пробираться к сцене, на какое–то мгновение поймав удивленный взгляд соседки.
Виктор не привык выступать, а сейчас сотни глаз смотрели на него, ждали его первых слов. Он не различал людей, и взгляд его не мог на ком–либо задержаться. Виктор молчал. Хотелось сказать такое, что не было бы похожим на те торжественные, по–праздничному приподнятые, но слишком общие речи, которые еще звучали в ушах.
Но что он мог рассказать?
Там, где он воевал, героизм и мужество нельзя было измерять количеством спущенных под откос эшелонов или взорванных мостов. Не было там ни обширных партизанских районов, ни многотысячных отрядов и бригад. В памяти — прежде всего далекие, неимоверно тяжкие походы, бесконечные леса, горы, болота. Сотни верст пути, и один–два взорванных моста на редких в тех краях шоссейках, несколько уничтоженных машин врага.
— Начинай, Курганов! — услышал он встревоженный шепот секретаря комитета.
И вдруг он решился. Да–да, он расскажет о человеке, которому обязан своей жизнью, о Павле Кочетыгове, отважном разведчике из Войттозера. Почти два года жили они бок о бок, ели из одного котелка, их всегда и везде видели вместе. Их считали друзьями… Странная была дружба! Павел, в чем–то завидуя Виктору, часто подсмеивался, даже нередко унижал его. Так было до той мартовской ночи, когда они оба ценой жизни должны были спасти отряд.
Только тогда Виктор понял, что такое настоящая партизанская дружба.
Скомкав листок с речью, Виктор оперся локтями на кафедру и, с трудом подняв глаза на сидящих в зале, тихо произнес:
— Мне довелось воевать в Карелии. Я тоже хочу рассказать о мужестве, о героизме. Я расскажу о партизанах… О карельском парне — комсомольце Павле Кочетыгове…
Он сделал паузу. По напряженной тишине понял, что слушать будут, и это воодушевило его.
Он уже как бы перенесся в далекие карельские леса, в край озер и болот. Он говорил о крохотном селении Войттозеро, которое видел лишь один раз, и то ночью. Из этой деревни в партизанском отряде были трое: два комсомольца и командир отряда Тихон Захарович Орлиев. О школьных годах Павла Кочетыгова Виктор знал от Оли Рантуевой, но говорил об этом словно рос вместе с ним. Он ни разу не назвал Павла своим другом, но рассказывал о нем так, что всем было понятно, что так можно говорить об очень близком человеке. Это понравилось слушателям.
Лишь в самом конце Виктор растерялся. Он начал рассказывать о последних минутах жизни Павла. Ночь, лес, минные поля на побережье. Отряд, наткнувшись на засаду, отходит вдоль берега. Близится утро. Если не вырваться, не уйти за озеро, отряд днем погибнет. Виктор делает проход в минном поле. Дорога каждая минута. Проход уже готов. Осталось последнее. На середине озера — остров. Есть ли там огневые точки врага? Если есть, то разведчикам надо вызвать их огонь на себя, чтобы отряд смог уйти стороной.
Виктор умолкает, упирается взглядом в кафедру. Он сам никогда никому не рассказывал, что произошло у них с Павлом в эти последние минуты. Может быть, рассказать сейчас? Его поймут, ведь он не виноват ни в чем…
И вновь, как и много раз прежде, слова застревают в горле. Потом, потом… Обо всем случившемся он расскажет Орлиеву, или Дорохову, или любому другому партизану их отряда, кто знал историю их странной дружбы с Павлом.
— В общем… Павел вызвал на себя огонь финских дзотов. Он погиб… — с трудом произнес Виктор и замолчал.
Люди ждали от него еще чего–то. Он это понял, посмотрев в зал. Совсем тихо, как бы доверяя свои мысли лишь президиуму и первым рядам, Виктор добавил:
— В том бою меня тоже ранили. Сразу же, в начале боя. После госпиталя я уже не вернулся в отряд. Война в Карелии шла к концу… Память о Павле Кочетыгове будет вечно жить у каждого, знавшего его. А для меня она определила мою судьбу… На его родине лес — главное богатство. Он кормит людей… Наверное, поэтому я решил стать инженером–лесозаготовителем.
Резко повернувшись, Виктор сошел в зал. Несколько мгновений стояла тишина, а потом раздались такие дружные аплодисменты, что Виктор даже вздрогнул. Они продолжались до тех пор, пока он не уселся на место.
Соседка, глядя на него восторженными глазами, хлопала дольше всех.
— Вы замечательно выступили! Просто замечательно!
Виктор, покраснев, пробормотал что–то в ответ и стал пристально смотреть на сцену, где секретарь произносил заключительное слово.
Через минуту соседка тихо тронула его за рукав:
— Мой папа тоже был партизаном… Погиб где–то под Лугой. Как вы думаете, можно найти его могилу?
Виктор знал, что партизанскую могилу найти почти невозможно, но ему жаль было девушку.
— Трудно, но можно, пожалуй. Нужно отыскать кого–либо из его товарищей.
— А вы не скажете, куда лучше обратиться?
Виктор принялся объяснять. Девушка благодарно кивала головой и все время не сводила глаз с ордена Красного Знамени, выглядевшего особенно внушительно на лацкане черного костюма.
Так они познакомились.
Лена училась тогда в десятом классе и жила неподалеку от академии, где ее тетя работала библиотекарем. Осенью она поступила в университет, а через три года они поженились.
Вечер, посвященный годовщине Советской Армии, определил в жизни Виктора не только его семейные дела. Его выступление стало сказываться на его судьбе помимо его воли.
Для всех выпускников день распределения на работу — день волнений, тревог, беспокойства. Еще задолго до этого студенты бегают, суетятся, советуются, смотрят карты, справочники, улещивают секретаря в деканате в надежде выведать, куда ожидаются назначения. Виктору не пришлось испытывать этого. За месяц до распределения декан факультета, встретив его в коридоре, протянул руку и, хитровато усмехаясь, спросил:
— Ну, как, не надумали оставаться в аспирантуре?
— Нет. Поеду в лес.
Декан, и удивленный, и довольный, потряс ему еще раз руку:
— Ну, что ж. Это хорошо. Поедете на свою партизанскую родину, в Карелию. Есть несколько заявок оттуда. А через годик–другой будем рады видеть вас в аспирантуре.
— Спасибо.
…Характеристика и автобиография, хранящиеся в личном деле каждого выпускника, делали свое дело. Виктор был почти убежден, что и здесь, в тресте, прежде всего обратят внимание на то, что он партизанил в войттозерских лесах.
Так оно и случилось.
Вечером, возвращаясь из лесосеки в поселок, начальник Войттозерского лесопункта Тихон Захарович Орлиев впервые ощутил приближение старости. Велик ли подъем на Кумчаваару — всего каких–нибудь двести метров. Раньше Тихон Захарович, не отдыхая, всходил на каменистую, поросшую мхом вершину с одинокой, кряжистой сосной у ската в сторону Войттозера. А сейчас — на полпути тяжестью налились ноги, и усталость щемящей болью отдалась в сердце. Пришлось остановиться, присесть на выщербленный ветрами и солнцем валун, ждать, пока вечерняя прохлада высушит на лице испарину.
Весь день Тихон Захарович провел на участке Рантуевой.
Решение заняться вплотную одним мастерским участком и тем самым доказать, что дневной план выполним, не пришло само собой.
Лесопункт давно уже отставал. Минувшей зимой дела как будто начали выправляться, а в марте и совсем все пошло хорошо — вместо десяти тысяч кубометров вывезли чуть ли не двенадцать тысяч. Но с весны все опять разладилось. Бездорожье, поломки машин, отпуска — одно к одному. План проваливали, задолженность росла. Две недели назад Войттозерский лесопункт слушали на бюро райкома партии, и в решении, среди многих «указать», «отметить» и «обязать», говорилось и о конкретности руководства.
Кто–кто, а Тихон Захарович лучше других знал, что о необходимости конкретного руководства бюро записывает в решении почти по каждому вопросу. Он сам семь лет был членом бюро райкома. Может быть, поэтому в отношении Войттозера этот пункт показался ему шаблонным, перекочевавшим из других решений. С раннего утра до поздней ночи Тихон Захарович только и занимается конкретными делами. По сути, других–то дел и нет у начальника лесопункта. Ему не надо проводить многочисленных заседаний с долгими словопрениями и обсуждениями. Хватает одной пятиминутной планерки по утрам. Расстановка рабочей силы, механизмы, дороги, снабжение — конкретных дел у него хоть отбавляй.
Все это Тихон Захарович полушутливо высказал секретарю райкома Гурышеву, когда они в перерыве курили у окна. Тот слушал, согласно кивал головой, потом задумался и, внезапно смяв недокуренную папиросу, подхватил Тихона Захаровича под локоть.
— И все же ты не совсем прав. Да–да, даже совсем не прав. Можно и землю пахать неконкретно. Да–да, не смейся, именно — неконкретно. Пахать, и все. Пахать, как вообще пашут, идти за плугом, забывая, что ты пашешь карельскую землю, где раз–другой наткнешься на камень и плуг сломаешь.
Секретарь был человеком молодым и новым в районе. Тихон Захарович не удержался, чтоб не подковырнуть его.
— Не знаю, может, в других местах умеют пахать и неконкретно. А лес рубить неконкретно трудно.
Гурышев не обиделся, опять покивал головой, а когда Тихон Захарович, затаив на губах усмешку, умолк, он неожиданно огорошил вопросом:
— Но ведь ты сам–то лес не рубишь?
— То есть как это?.. — растерялся Орлиев, не зная, в шутку ли принимать вопрос или всерьез… Этот, еще неопытный в делах секретарь, чего доброго, может ради конкретности предложить ему, Орлиеву, самому взяться за топор.
«Эх, парень… И зачем ты согласился на такой район, где и поумней тебя люди шеи ломали?» — подумал Тихон Захарович, глядя в бесхитростные глаза Гурышева.
Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, но секретаря позвали к телефону. Подхватив Орлиева под локоть, он потащил его к аппарату, торопливо втолковывая:
— Попробуй не вообще наводить порядок, а конкретно. Понятно? Возьми один мастерский участок и действуй! День, два, три! Вытяни его! Ты ведь такой, если возьмешься, то вытянешь. О тебе вон целые легенды ходят! Потом — за другой! Один вытянешь, на другом легче будет. Люди поверят, что план — это реальность, а не выдумки. Вот это и будет конкретность. Ну, прощай!
Две недели Тихон Захарович внутренне сопротивлялся не потому, что предложение секретаря показалось ему глупым. Орлиев и сам не раз подумывал, а не взяться ли за дело по–партизански. Навалиться на один мастерский участок, — и кровь из носу! — но вытянуть его, показать другим, как надо работать.
Орлиев верил в себя. И все же было боязно ломать привычный порядок, а вдруг дела пойдут еще хуже? Одну дыру заткнешь, а пять других шире разойдутся.
Тихон Захарович не знал и даже намеренно не поинтересовался, как поработали сегодня другие мастерские участки. Опять, наверное, поломки, простои.
Но не это так сильно огорчало Орлиева сейчас, когда он, усмиряя одышку, присел на камень, впервые не одолев подъема на Кумчаваару.
Горько и обидно было сознавать другое. Целый день сам он провел на одном участке, а по сути там ничего не изменилось. Те же поломки, аварии, простои.
Отдышавшись, Тихон Захарович решил не подниматься в гору, а обойти ее по склону. Хоть и дальше, но спокойней.
«Есть же на земле люди, которые всю жизнь живут тихо и спокойно, — подумал Тихон Захарович, глядя на клонившееся к закату августовское солнце. — Удят рыбу, ходят на охоту, возятся с детишками, потом с внучатами… Смолоду их критикуют за отрыв от общественной жизни, а они живут себе. К старости их даже уважать начинают… За долголетие… За мудрость… Таких считают добрыми… И никто их не осуждает в старости за то, что они в наше–то беспокойное время всю жизнь прожили ровно, как по широкому лугу в цветах прошлись…»
Начал свои размышления Тихон Захарович с завистью, а закончил с таким ожесточением к этим тихим людям, к их спокойной ровной жизни, что снова стало легонько покалывать в сердце.
— Да, видать, и я старею! — вслух произнес он и, хотя сам все еще не верил в это, тоскливо стало на душе: а вдруг и впрямь подошла старость?
Тихон Захарович никогда бы не пожаловался на судьбу. За свои пятьдесят два года он прожил такую жизнь, которой, если ее разделить поровну, могли бы гордиться в старости три, а то и четыре человека.
Семнадцатилетним пареньком он стоял рядом с отцом в тесной кучке войттозерских комбедчиков перед вооруженными, торжествующими победу кулацкими бандитами. Это случилось в ночь на 7 ноября 1918 года, когда почти вся деревня была на первом торжественном собрании в специально разукрашенной для этого избе Орлиевых. Уже шел незатейливый концерт — даже не концерт, а хоровое исполнение революционных песен, — когда во дворе раздался взрыв гранаты и в разбитое окно кто–то крикнул из темноты:
— Коммунисты, выходи!
Дом был окружен. На тесном крыльце каждого из мужиков обыскивали и отправляли одних — вправо, других — влево. Тихон сам, не дожидаясь приказа, отошел влево, туда, где стояли отец и трое его товарищей.
Бандиты не торопились. Они, словно не зная, как быть дальше, долго измывались над арестованными на глазах у притихшей толпы. Потом кто–то из них пожаловался на темноту, и другой тут же запалил дом, сунув под крыльцо охапку сена.
Толпа заволновалась.
— Что делаете? Ироды!
— Деревню спалить хотите!
— Молчать! — Один из бандитов, в офицерском полушубке и егерской шапке с длинным козырьком, выпалил из нагана вверх и приказал арестованным: — Раздевайсь!
Вдруг он заметил Тихона, угрюмо стоявшего чуть позади отца.
— А тебе чего здесь надо, сопляк! Тоже в коммунистический рай захотел?! Марш отсюда!
Отец, не оборачиваясь, торопливо заговорил:
— Иди–иди, Тиша! Беги в город!
Тихон отошел к толпе, потом незаметно юркнул в темноту и задворками выбрался на дорогу уже за околицей.
По небу гуляло зарево, в деревне мычали встревоженные пожаром коровы, лаяли собаки.
Быстро–быстро, во всю прыть молодых ног, со слезами на глазах бежал Тихон от родной деревни. Потом остановился. Подумал. До Тихой Губы сорок верст, уже стояли крепкие морозы, а на нем лишь отцовский пиджак, надетый ради праздника.
Бегом вернулся Тихон в деревню, вошел в первый дом. Пользуясь суматохой, нащупал чей–то рваный овчинный тулуп и снова вышел в путь.
Он уже был далеко, когда позади, словно всплески воды, прозвучало в морозном воздухе несколько выстрелов. Все стихло. И вдруг с каждым шагом все явственнее зазвенела в ушах последняя исполнявшаяся в концерте песня:
Слушай, товарищ, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся.
Весь путь, всю ночь, пока Тихон добирался до села на тракте, эта песня ни на минуту не утихала в его душе. Во время передышек, когда усталость ненадолго смыкала глаза, ему чудилось, что продолжается первый в его жизни концерт и он вместе с другими поет:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов,
И как один умрем
В борьбе за это!
Даже сейчас, через тридцать пять лет, он слышит каждый звук этой любимой и последней песни отца.
Так началась самостоятельная жизнь. А что было потом — всего и не вспомнишь.
Почти три года в составе особого батальона мотался по туркестанским пескам в погоне за неуловимыми отрядами басмачей. Там и вступил в партию.
В родную деревню после ранения вернулся не беспечным юнцом, каким иной бывает в двадцать лет, а рослым, много повидавшим мужчиной с крутым характером и испытующе–непримиримым взглядом светло–серых глаз. Кем только не доводилось ему работать потом. Был и лесорубом, и сплавщиком, и председателем сельсовета, и начальником лесопункта, а за год до войны был избран председателем райисполкома.
В минуты откровенности люди жаловались ему, что работать с ним трудно. Да, Тихон Захарович не щадил людей, но пусть им будет утешением то, что он еще больше не щадил самого себя.
Другие имели ежегодные отпуска, выходные, нормированные рабочие дни. Тихон Захарович лишь дважды пользовался отпуском. Первый раз — после женитьбы, когда он с молодой женой ездил к ее родителям, на Кубань; второй раз — недавно, после сессии райсовета, где его освободили от должности председателя исполкома. За все остальное время трудно вспомнить день, когда его мысли не были заняты делами.
Дела, дела… Сколько их было за тридцать лет, а сколько еще ждет впереди! Если говорить начистоту, то они приносили неприятностей гораздо больше, чем радости и благодарности. Люди словно забыли, каким было Войттозеро тридцать лет назад. Нищета, лучина, полуголодное зимовье. А сейчас даже летом поселок переливается электрическими огнями. Издали, с Кумчаваары, кажется, что на берегу огромного озера раскинулся настоящий город. А люди к этому относятся так, будто все это делалось само собой.
Кто–кто, а уж Тихон Захарович лучше других знает, что не сами собой возникли клуб и школа, детсад и радиоузел, магазин и электростанция. Сама собой ни одна доска не легла в войттозерские тротуары.
И после этого находятся еще недовольные, которым и одно не по нраву, и другое. Заставить бы их начинать с того, с чего начал свою жизнь Тихон Орлиев.
Он вошел в поселок, когда в домах уже зажигались огни. Северные белые ночи кончились, и на темном небе уже проступали крупные августовские звезды.
«Домой или в контору?» — задал себе вопрос Тихон Захарович, останавливаясь у приземистого, барачного типа, общежития. Хорошо бы сейчас лечь в постель! Он имеет на это право — целый день провел в лесу, на ногах, и никто не посмел бы упрекнуть его за то, что он так рано лег спать. Конечно, люди удивились бы. Они привыкли видеть его в конторе до поздней ночи и обращаться к нему, не считаясь со временем суток.
Но чем больше Тихон Захарович оправдывал это необычное для себя желание, тем яснее осознавал, что поступит по–иному. За день в конторе накопилась уйма дел. Стол наверняка завален заявлениями, требованиями в леспромхоз и трест, сводками. В конторе, конечно, сидят в ожидании начальника люди.
От озера по тропке, плутавшей между крохотными огородами, Тихон Захарович вышел на главную улицу поселка. В стороне, у клуба, хрипло ревел динамик, и его десятиваттный голос грустно вспоминал под музыку:
…Шли мы дни и ночи,
Трудно было очень…
Динамик вдруг на полуфразе оборвал песню, и глубокая тишина охватила весь поселок. Лишь позже, пообвыкшись с внезапно наступившей тишиной, Тихон Захарович стал различать знакомые и привычные звуки вечерней жизни: усталое пыхтение локомобиля электростанции, далекое взвизгивание циркульной пилы, заготовляющей чурку для газогенераторов, хлопанье дверей в столовой, голоса людей, блеяние чьей–то заблудившейся козы и где–то совсем рядом чиханье никак не заводившегося мотоцикла.
«Сеанс начался», — про себя отметил он. Ему вдруг стало обидно, что вот другие, забыв все на свете, смотрят сейчас на экран, а он должен вновь влезать в кучу дел, которым и конца никогда не будет.
В трех комнатах конторы горел свет. Поднимаясь на крыльцо, Тихон Захарович различил звонкий голос мастера Панкрашова.
«Зубоскалит! Анекдоты рассказывает!» — недовольно подумал Орлиев о Панкрашове.
Как он и предполагал, в конторе сидело не меньше десятка людей: два мастера — Панкрашов и Вяхясало, директор семилетки, завстоловой и несколько рабочих.
Едва Тихон Захарович переступил порог, разговоры смолкли. Панкрашов, не докончив рассказа, поспешно начал рыться в планшете с мутно–желтым целлулоидом, а все другие молча смотрели на остановившегося в дверях начальника.
Лишь директор школы Анна Никитична Рябова — полная рыжеватая блондинка с бойким характером и слегка веснушчатым красивым лицом — тяжко вздохнула:
— Наконец–то! А мы уж, грешным делом, подумали — заблудился наш Тихон Захарович.
Никто не отозвался на ее шутку. Орлиев кивнул на дверь своего кабинета:
— Чего иллюминацию устроили? Там есть кто?
— Мошников там, — с готовностью ответил Панкрашов, вставая и оправляя затянутую офицерским ремнем новенькую суконную гимнастерку.
«Ишь, каким франтом сегодня… — подумал Тихон Захарович, обратив внимание на блестевшие глянцем хромовые сапоги Панкрашова. — Перед кем он форсит–то? Уж, конечно, ради Анны Никитичны вырядился».
— Ты никак, Панкрашов, сегодня план по вывозке выполнил? — спросил он, с усмешкой глядя на мастера.
— Смеетесь? — обиделся Панкрашов. — А что? Выполнил бы, да трелевка подвела… Тракторы у меня, сами знаете….
— Зато вид у тебя сегодня уж больно праздничный. Как будто бы годовую программу завершил.
Все посмотрели на Панкрашова. Тот смутился, поежился и привычно забормотал;
— Разве это тракторы… Дрянь, а не машины… Я вот и пришел… Обещали ведь нам три новых КТ. Где они?
— Подожди, — прервал его Орлиев. — Ну, а у тебя как, Олави Нестерович?
Вяхясало, пожилой краснолицый финн с голубыми глазами и горбатым поломанным носом, долго смотрел на начальника, недоумевая, почему тот спрашивает, а не посмотрит дневную рапортичку, уже давно положенную ему на стол. Потом вынул блокнот, надел очки, неторопливо и размеренно прочитал:
— Заготовка — сто пятнадцать. Трелевка — сто три. Вывозка — шестьдесят семь.
— Ясно. Опять дорогу ремонтировал?
— Без дорог нельзя.
— Ясно, — недовольно повторил Тихон Захарович. Он повернулся к директору школы, снял фуражку и присел на стул.
— Ну, слушаю тебя, Анна Никитична.
Пряча в своих бойких глазах хитроватую улыбку, Анна Никитична спросила:
— Может, туда пройдем? — Она кивнула на дверь кабинета.
— Нет–нет. Чего нам от народа таиться?
Тихон Захарович знал, о чем пойдет разговор — о дровах для школы, о завершении ремонта, и не это заставило его так неловко отказаться от разговора с Рябовой наедине.
Он боялся другого. В последний год, как только Тихон Захарович переселился в Войттозеро, Рябова стала относиться к нему странно. На людях — язвит, подсмеивается, старается уколоть, чем только может, а встретятся они один на один — ее чуть раскосые, желудевого цвета глаза смотрят на Орлиева так, словно ждут от него чего–то. Может, Тихону Захаровичу и казалось все это, но он стал чувствовать себя наедине с Рябовой неловко.
Сейчас, после его ответа, Анну Никитичну словно подменили в одну секунду.
— И верно, здесь, при свидетелях, удобней! — весело откликнулась она. — Пусть все видят, как в Войттозере к школе относятся. Дровами школу обеспечивать будем?
— Будем.
— Когда? Учебный год на носу…
Тихон Захарович знал Анну Никитичну вот уже пятнадцать лет. Он помнил ее молоденькой застенчивой учительницей, только что приехавшей в Войттозеро после окончания техникума. Жена Орлиева помогала ей делать первые шаги. Кто мог бы предположить тогда, что из Рябовой выйдет хитрый и напористый администратор, этакая бой–баба, которая, если надо, и на горло наступит. Когда Тихон Захарович работал председателем райисполкома, ему нравилась эта черта в Рябовой. Таким, казалось ему, и должен быть директор школы, а иначе порядка никогда не будет. В сутолоке дел сами хозяйственники о школе и не вспомнят. Надо требовать, добиваться… Теперь, когда он стал работать начальником лесопункта, напористость Рябовой нравилась ему все меньше. А сегодняшние ее претензии попросту разозлили Орлиева. Он сурово нахмурился, хотел одернуть Рябову, но вовремя вспомнил, что их слушают другие, и сдержался.
— Сто кубометров мы уже подвезли, — начал было Орлиев, но Анна Никитична его перебила:
— Осталось еще двести. Их надо распилить, разделать, чтоб просохли…
— Подвезем и остальные. — Тихон Захарович поднялся, взял со стола фуражку, давая понять, что разговор окончен.
— Когда? — поднялась и Рябова. В ее глазах уже не пряталась улыбка, они строго и осуждающе смотрели на начальника лесопункта.
— Освободятся машины, и подвезем.
— Хорошо. Поверим еще раз. — Рябова одернула свою ярко–зеленую, домашней вязки кофту и, ни на кого не глядя, направилась к выходу. У дверей неожиданно остановилась и предупредила: — Через неделю я еду в район, на учительское совещание. Если к тому времени школа не будет обеспечена дровами, то уж не взыщите!
— Угрожаешь? — загорячился Орлиев. — Ты же коммунистка! Лесопункт не выполняет план! Сама, как член партбюро, палец о палец не ударила, чтоб помочь, да еще угрожаешь?!
Люди с нескрываемым удивлением смотрели на начальника. В последнее время Орлиев, насколько это ему удавалось, старался сдерживать себя, голоса не повышать, быть твердым, но спокойным. А тут как вскипел, и главное — по пустякам! Панкрашов растерянно метался взглядом то на Орлиева, то на Рябову, словно не зная, чью сторону ему принять. Из двери кабинета выглянул испуганный Мошников.
Наступила долгая неловкая пауза.
— Чем же я вам, бедненьким, помочь должна? — певучим голосом спросила Анна Никитична, и вновь в ее глазах заиграла хитрая улыбочка. — Учеников, что ль, на делянку вывести?
— Хотя бы тем, что на нервах у нас перестаньте играть, — сдерживаясь, глухо сказал Орлиев.
— Только–то?! — удивилась Рябова. — Ну, это не трудно… Счастливо оставаться! Панкрашов, вы идете?
— Да, да, одну минуточку, — заторопился тот. — Тихон Захарович, я нужен вам?
«Кому ты нужен, ветрогон?!» — с острой обидой подумал Орлиев и раздраженно спросил:
— Ты что, на свидание в контору явился или по делу?
— По делу, конечно… Я насчет новых тракторов узнать… Да и насчет отпуска… Лето проходит, а я еще не был.
— Вернется Рантуева, пойдешь в отпуск, — смягчился, глядя на растерянного мастера, Орлиев. — А сейчас можешь идти… Завтра до выезда планерка!
— Слушаюсь, — обрадованно ответил Панкрашов и, подождав для приличия несколько секунд, направился к двери.
Полчаса Тихон Захарович выслушивал по очереди рабочих. Просьбы и заявления были привычные, похожие и повторяющиеся чуть ли не каждый день. Одному сельский Совет до сих пор не выделил покоса для коровы, другому нужен ремонт квартиры, у третьего прибавилось семейство, и ему нужна дополнительная жилплощадь.
Тихон Захарович одним сразу же писал на заявлениях резолюции, другим — обещал поговорить, выяснить, третьим пока отказывал, просил подождать месяц–другой, а из головы не выходил неприятный разговор с Рябовой. Чем больше он раздумывал над этим, тем острее ощущал неуловимую, но бесспорную свою вину.
Обидно сознавать, что ты, бывший председатель райисполкома, старый коммунист и партизанский командир, вот уже сколько месяцев не способен наладить дела на лесопункте, где до войны у тебя все шло хорошо.
Что же случилось теперь? Он стал другим? Нет, он нисколько не изменился. А если и изменился, то не может же быть, чтобы с возрастом стал хуже, чем был во время войны?! Почему сейчас уже не чувствуется за спиной того напряжения у людей, которое он всегда ощущал перед атакой?
В конторе остались трое — Орлиев, молча сидевший в углу Вяхясало да в кабинете, за дверью, Мошников.
Из–за стены, где жила уборщица, слышалось размеренное тикание ходиков.
Орлиев безотрывно смотрел на изредка помигивающую на столе лампочку и чего–то ждал. Он знал, что старый мастер первым не начнет разговора, но сейчас ему было приятно сидеть, молчать и чего–то ждать. Слегка подташнивало от голода, гудело в голове, хотелось поскорее лечь в постель, отдохнуть, выспаться, но разливающаяся по всему телу усталость сковывала движения.
Рабочий день закончился.
Завтра наступит новый. Тихон Захарович, как всегда, поднимется в шесть утра, зайдет в столовую выпить стакан крепкого чая с черным хлебом и в семь уже будет здесь, в конторе.
Как быть завтра? Отправляться ли снова на делянку? Если бы Мошников был настоящим техноруком — беды большой и не было бы, коль начальник на два–три дня занялся одним участком. Но на Мошникова полагаться нельзя — ни опыта, ни образования, да и характером робкий, нерешительный. Судьба у человека — всю жизнь на подхвате. Ни инициативы, ни самостоятельности — сплошная исполнительность. Что ж, не всем же руководить, надо кому–нибудь и исполнять распоряжения. Такие люди тоже нужны, но, конечно, не в должности технорука лесопункта. Настоящий технорук — это все равно что начальник штаба. А секретарь парторганизации — тот же комиссар. Но в Войттозере и комиссар и начальник штаба соединены в одном лице, и этим лицом, как на грех, является Мошников. Да–да, надо требовать настоящего технорука, с опытом, с образованием, хорошо бы даже с дипломом. Сейчас в лесу столько механизмов, что без четко налаженного технологического процесса о плане и думать нечего.
— Ну, Олави Нестерович, что скажешь? — оторвался от своих дум Орлиев.
Старик выждал, не добавит ли начальник еще чего–нибудь, и сказал, с трудом подбирая слова;
— Без дорог, Тихон, пропадем… Надо дорожную бригаду укрепить, дороги ладить.
— Опять ты за старое. Пока ладим, время уйдет, а когда план выполнять?
— План без дорог не дашь. Себя винить надо, весной не усмотрели. Машины гробили, силы гробили, вон сколько аварийного леса по обочинам валяется.
Орлиев всегда с уважением относился к старому мастеру. В молодости Тихон Захарович не один сезон работал бок о бок с Вяхясало. В 1925 году Олави Нестерович вместе с большой группой канадских финнов приехал в Карелию. За границей они на свои сбережения купили трактор и привезли его сюда.
Тогда стальной конь казался чудом техники. Но маломощный «фордзон» был совсем не приспособлен для работы в карельском лесу. Один сезон с горем пополам его еще использовали на санной вывозке, а потом передали в только что организованный совхоз под Петрозаводском.
В те времена и в канадских лесах нельзя было найти ни одного трактора, но финны были очень огорчены, что их подарок не нашел применения в советских лесах. Тогда–то, пожалуй, Тихон Захарович и услышал впервые от Вяхясало эту фразу:
— Дорогу строить надо!
Вспомнив это, Орлиев невольно улыбнулся и подумал: «Что было бы, если бы тогда решились строить для маломощного фордзона дорогу. Ухлопали бы уйму времени, денег и сил, а пользы ни на грош. Не так ли и теперь?»
— Не согласен я с тобой, Олави Нестерович, — сказал Орлиев. — Дороги, конечно, у нас никудышные. Но если мы сейчас, в середине августа, возьмемся их строить, то план полетит к черту.
— Август полетит, сентябрь выручит.
— На осенние месяцы рассчитывать нечего. Дожди, слякоть, вывозка совсем упадет.
— Значит, все лежневкой проходить надо! — упрямо повторил старик.
— Ты вот уж сколько дней ремонтируешь, а что толку? Поднялась у тебя вывозка? Нет. Так и все лето пройдет.
— Поднимется. Сил у меня мало. Надо отдельный дорожный участок создать.
— А я где людей возьму? Рожу, что ли? Да если я с основного производства людей сниму, меня съедят в леспромхозе. Да и не в дорогах, в конце концов, дело, а в халатности шоферов. Люди разболтались. В войну и не по таким дорогам мотаться приходилось, а ничего, выполняли задания. Знали, что не выполнить нельзя. Ночей не спали, вон как в этой песне поется: «Трудно было очень, шли мы дни и ночи». А сейчас отработал свои восемь, сделал не сделал–домой. Вот в чем беда наша!
Вяхясало терпеливо выслушал начальника, подождал, не скажет ли еще чего, потом неторопливо поднялся, надел финскую кепку с длинным козырьком, положил в карман трубку.
— Правду говоришь. Люди не стараются. Все правда. И про песню правда. А дороги, Тихон, строить надо. Сам спохватишься, поздно опять будет.
— Ну и упрям же ты, Олави Нестерович! Как эта самая Рябова! — рассмеялся Орлиев. — Уходишь? Добавочный лесовоз тебе нужен? Завтра два из ремонта должны выйти…
— Не надо пока. Дней через пять понадобятся.
— Что, заканчиваешь ремонт дороги? — спросил Орлиев, обрадованный тем, что лесовозы можно будет направить на участок Рантуевой.
— Заканчиваю.
— Ты ремонтировать ремонтируй, но о плане не забывай. А перерасход зарплаты на ремонт чем покрывать думаешь?
— Будут дороги — будет план. Будет план — будут и деньги, — ответил старик и, не поворачиваясь, пригласил от дверей: — Ужинать заходи, столовая–то уже закрыта.
— Спасибо, может, и зайду.
Все стихло.
Орлиев недовольно посмотрел на дверь кабинета, где все еще продолжал работать Мошников: «Тоже мне технорук! Сидит, как мышь в норе. И чем он только занят! Наверняка отчет какой–либо строчит или план составляет»,
Тихон Захарович не ошибся. Мошников, сидя на краешке стула и навалившись узкой грудью на письменный стол, что–то торопливо писал мелким бисерным почерком. Вид у него был жалкий, растерянный: волосы взъерошены, на лице капельки пота. Увидев Орлиева, Мошников вскочил и виновато улыбнулся, сверкнув зеленоватыми линзами огромных очков. Другой улыбки на лице своего технорука Тихон Захарович и не помнил. Мошников всегда был серьезен, озабочен, и если изредка улыбался, то улыбался так, словно просил извинить ему недозволенное. Он был невысокого роста, ходил мелкими, неуверенными шажками, втянув голову в плечи и глядя под ноги. Одет он был в темно–серый, перелицованный пиджак с карманчиком на правой стороне, из которого торчали бумажки, карандаши, расческа и потертый футляр из–под очков.
У Мошникова была большая семья — четверо детей. Жилось ему трудно — не было ни коровы, ни кур, а до нынешнего лета даже не имел и огорода.
Орлиев знал Мошникова давно, когда тот жил в райцентре и работал председателем рабочкома леспромхоза. И всегда Тихон Захарович, уважавший людей твердых и решительных, ловил себя на двойственном отношении к своему теперешнему техноруку. Неприязнь и даже презрение иногда сменялись жалостью и сочувствием к этому безропотному работяге, который тоже не щадит себя, хотя и без толку.
— Здравствуй, Петр Герасимович! Мы, кажись, сегодня и не виделись, — сказал Орлиев, протягивая Мошникову руку. — Что поздно так? Иль срочное что?
Мошников ладонью пригладил волосы, поправил очки и еще раз виновато улыбнулся:
— Отчет писал. Из райкома звонили — надо отчетно–выборное проводить… А на днях сюда инструктор собирается, показать доклад хочу.
В его сипловатом голосе было столько озабоченности, что Орлиев не мог не одобрить:
— Дело надумал… Показать никогда не мешает. Ну, а как детишки твои — здоровы?
О производственных делах Тихон Захарович старался говорить с Мошниковым поменьше. Все равно толку почти никакого — поддакивает, со всем соглашается, а если и не согласен, молчит или возражает так робко, что только злишься. Начнешь советоваться о чем–нибудь — только себя запутаешь. Так уж повелось: Орлиев приказывал, подробно объяснял, а Мошников слушал и выполнял.
— Детишки? — спросил Мошников, лихорадочно что–то припоминая, потом, вспомнив, улыбнулся; — Что им может статься, детишкам–то?! Живут себе.
Бегло просматривая лежавшую на столе стопку дневной почты, Тихон Захарович добродушно пожурил:
— Что ж ты так? Дети — они внимания требуют… Сводку за день отправил?
— Да, телефонограммой, — поспешно ответил Мошников.
Он подождал, пока Тихон Захарович закончит просмотр почты, потом, словно бы между делом, но едва скрывая волнение, тихо сказал:
— Из треста звонили. По кадровому вопросу.
— По какому? — встрепенулся Орлиев.
— По кадровому… Плохо слышно было.
— Кто звонил?
— Кажется, сам управляющий. — Мошников помолчал, поскоблил ногтем свой облупившийся от загара нос и вдруг спросил:
— Вы о замене меня ставили вопрос перед руководством?
Тихон Захарович поглядел прямо в глаза Мошникову, помедлил, твердо сказал:
— Ставил. А ты откуда знаешь об этом?
— Догадался, когда управляющий не стал со мной говорить. Поначалу он меня за вас принял, поздоровался: «Я, говорит, к тебе, Тихон Захарович, по кадровому вопросу…» А как узнал меня, сразу примолк и попросил вас позвонить ему ночью на квартиру.
Мошников говорил тихо и вроде бы безразлично, словно речь шла о судьбе какого–то другого, незнакомого ему человека. Однако Тихон Захарович, хорошо знавший технорука, почувствовал, как тяжело переживает тот только что услышанное. Глядя на свои лежавшие на столе тяжелые, огрубевшие ладони, Орлиев сказал:
— Ты сам, Петр Герасимович, знаешь, что технорук… это не по тебе работа. Не обижайся, ко это так. Тут, брат, и образование надо, и опыт, и характер. Возьми меня! Я еще до войны пять лет в начальниках лесопункта ходил, и то сейчас тяжко. Тебе другую работу найдем, по характеру. Может, заместителя по быту нам утвердят, вот тебе и работа. Поселок большой, дело тебе привычное, знакомое по профсоюзу…
— Понятно, Тихон Захарович, — прервал его Мошников, собирая со стола свои бумаги. И хотя голос его был по–прежнему спокоен и даже покорен, Орлиев уловил в нем глубокую, затаенную обиду.
Вообще–то было бы странно, если бы эта весть обрадовала Мошникова. Кто–кто, а Орлиев на себе испытал это, когда тебя под благовидным предлогом хотят заменить на должности.
Правда, гордость не позволила Тихону Захаровичу ждать подобного разговора. Нет, он сам попросился в отставку с поста председателя райисполкома. Он хорошо помнит, как начальство прятало от него свою радость, когда он завел разговор об этом. Ему предложили леспромхоз. Но он попросился на лесопункт и обязательно сюда, в Войттозеро…
Разговор с Мошниковым на этом и закончился.
Уходя, Тихон Захарович вспомнил, что в столе у него лежит пачка печенья. Иногда, задержавшись допоздна в конторе, он стучал в стенку, просил уборщицу тетю Пашу согреть самовар и с удовольствием пил крепкий чай с печеньем.
Столовая была уже закрыта. Решив попить чаю дома, Тихон Захарович вернулся, достал печенье. Мошников вновь раскладывал на столе бумаги с неоконченным докладом. Тихон Захарович постоял, подумал, глядя на ссутулившуюся над столом фигуру, и вдруг, подчиняясь нахлынувшему чувству жалости и теплоты, сунул Мошникову печенье:
— Детишкам передай от меня. Да иди ты домой, завтра будет день!
Мошников вздрогнул, удивленно посмотрел на начальника, принял печенье.
— Спасибо.
Уже стихли под окном шаги Орлиева, а он все еще растерянно вертел в руках пачку в нарядной праздничной обертке, потом вздохнул, бережно положил ее в карман пиджака и вновь принялся за работу,
В тресте все получилось так, как можно было предполагать.
С замирающим от волнения сердцем Виктор переступил порог кабинета, и тяжелая обитая дерматином дверь неслышно захлопнулась за ним.
Управляющий трестом Селезнев — пожилой, слегка располневший мужчина с копной сизых густых волос и с квадратиками седых усов — грузновато поднялся из–за стола и неторопливо, с достоинством подошел к остановившемуся у двери Виктору.
Молча пожали друг другу руки. Так же молча Селезнев провел Виктора к мягкому креслу у тяжелого письменного стола, а сам вернулся на свое место, раскрыл темно–синюю папку.
«Мое личное дело», — догадался Виктор, заметив свою путевку, которую он утром сдал в отдел кадров. Было как–то странно и в то же время приятно видеть, что в учреждении, где ты впервые появился всего несколько часов назад, уже заведено на тебя личное дело — прямое доказательство того, что уже зачислен в кадры.
Селезнев бегло перелистал бумаги. Их пока было немного — путевка, автобиография, листок по учету кадров и характеристика. А вот и копия диплома. Диплом с отличием! Документы — лучше для выпускника и не придумаешь! Фронтовик, партизан, отличник учебы, активный общественник… Интересно, как он отнесется к их предложению? Конечно, для парня с такими документами обидно идти на лесопункт. Ему наверняка хочется получить направление или в трест, или, на худой конец, в леспромхоз. Молодежь тщеславна. Она любит начинать с большого. Что ж, это не так уж и плохо. Пока молоды, надо дерзать, браться за дело покрупней, помасштабней. Но что поделаешь! Позавчера на бюро ЦК партии республики специальным пунктом записано в адрес треста: «укрепить основное производственное звено — лесопункты и мастерские участки профессионально подготовленными, технически грамотными кадрами». Надо же с кого–то начинать.
— Ну–с. Значит, прибыли к нам работать?
— Прибыл, — улыбнулся в ответ Виктор.
Этот ответ вызвал улыбку и у Селезнева. Кажется, с этим парнем они смогут столковаться!
— Ну, а где бы вы хотели работать, Виктор Алексеевич? — спросил Селезнев, заглянув в анкету.
Вопрос насторожил Виктора. Его небольшой житейский опыт учил, что если начальство обращается к тебе подчеркнуто вежливо да еще по имени–отчеству называет, значит, оно собирается тебя куда–то и на что–то уговаривать,
Белесовато–синие глаза Селезнева выжидательно смотрели на него. И вдруг Виктору стало весело. Что плохого может сделать ему этот человек? Направить на лесопункт рядовым мастером? Послать в глушь? Да ведь он готов к этому. И Лена готова. Они приехали сюда работать. Неужели Селезнев ждет, что он станет просить оставить его в Петрозаводске, если Виктор отказался от аспирантуры в Ленинграде?
И сразу стало так легко, что захотелось пошутить, поиграть с управляющим, заставить его первым открыть уже наверняка подготовленное назначение.
— А что бы вы могли мне предложить? — слегка нахмурив брови, спросил Виктор.
Селезнев словно ждал такого вопроса. Его лицо расплылось в широкой, добродушной улыбке.
— Это трудно сказать. Специалисты нам везде нужны… И в тресте, и в леспромхозах, и… особенно на лесопунктах. И даже в университете нужны. Вы знаете, у нас создан лесоинженерный факультет… Мы должны, Виктор Алексеевич, учесть ваше желание, — добавил он с нескрываемой хитринкой.
— Я буду работать там, куда меня сочтете нужным направить…
Управляющий даже крякнул от неожиданности. «Ишь ты! Молод или хитер? Может, просто молод, доверчив? Так легко отдает решать свою судьбу другим. А если хитер? Такие тоже встречаются. На словах хоть на край света!»
Селезнев знал свою слабость. Сам по натуре человек добрый, он был к людям очень доверчив, и это не один раз подводило его. Как узнать — кто перед тобой: честный специалист, который действительно готов поехать куда угодно, или хитрый ловкач? Хорошего, знающего инженера–технолога, окончившего академию, неплохо бы оставить и в тресте, направить в производственно–технический отдел. А вдруг ошибешься?
— Вам, значит, безразлично куда? — с оттенком неприязни спросил Селезнев.
— Нет, мне, конечно, не безразлично.
— Я не понимаю вас, — нахмурился управляющий.
— Мне, конечно, не безразлично, — слегка улыбаясь, повторил Виктор. — Но я думаю, вы уже решили, куда направить меня, и я заранее согласен с вашим решением.
— Ох, и хитры же вы! — вдруг рассмеялся Селезнев. — Молодой, а хитрый! Заранее! Конечно, мы решили заранее. И очень хорошо сделали. Хорошо решили! Для вас хорошо! Поедете вы, дорогой Виктор Алексеевич, на лесопункт, техноруком. В самое пекло. На годик–другой! Поднимете лесопункт, поднаберетесь практического опыта — в леспромхоз, а то и в трест выдвинем.
«На годик–другой!» — усмехнулся Виктор, вспомнив, что эти же самые утешительные слова говорил ему и декан факультета.
— С кадрами у нас неважно! В лес хлынула техника, а лесопунктами руководят в основном практики, люди без специального образования. Техника не используется на полную мощность, а план ежегодно увеличивают. Широкое поле деятельности! Роль технорука мы будем неуклонно поднимать. Технорук и мастер должны стать основными фигурами на производстве…
— Куда? — прервал Виктор речь управляющего, который так разошелся, словно перед ним сидело, по меньшей мере, десять техноруков лесопунктов.
Селезнев остановился, некоторое время недоуменно смотрел на Виктора.
— Куда? Подумаем, подумаем… Выберем такой лесопункт, чтоб было где приложить силы.
Он прошелся по кабинету, спросил:
— Вы где партизанили, в каком отряде? Я ведь тоже к партизанам некоторое отношение имею, в штабе, в Беломорске служил.
— В отряде «Народные мстители».
— У Орлиева?! — обрадованно спросил Селезнев.
— Вы знаете Тихона Захаровича? — удивился Виктор и тут же подумал: «Что это я? Это же не Ленинград. Здесь каждый, наверное, слышал об Орлиеве».
— Великолепно! — воскликнул управляющий, нажимая на кнопку звонка. Когда на пороге появилась секретарша, он приказал: — Месяц назад была докладная по кадровому вопросу из Войттозера. Срочно разыщите ее…
Пока разыскивали докладную, Селезнев усадил Виктора рядом с собой на диван, рассказал ему о Тихоне Захаровиче.
— Какой из Тихона штабник? — явно бравируя партизанским прошлым, и своим, и орлиевским, желая тем самым подчеркнуть свою близость к Виктору, говорил Селезнев. — Он самый, что ни есть, боевой командир! А райисполком — это все–таки штаб. И леспромхоз — штаб, и трест — штаб. А лесопункт — это уже передовая! Молодец Тихон! Ему леспромхоз предложили, а он — нет! Давай, говорит, на передовую…
Виктор уже догадался, что Селезнев намерен направить его к Орлиеву, и сам не знал — плохо это или хорошо. Если он сумеет завоевать расположение Орлиева — хорошо. Так хорошо, что лучше и не придумать. А если нет? Такие люди любят на всю жизнь и ненавидят тоже до гроба… И вместе с тем приятное волнение разливалось в груди при мысли, что он вернется к своему бывшему командиру, станет его правой рукой, первым помощником.
Селезнев заказал срочный телефонный разговор с Войттозером, но Орлиева в конторе не оказалось.
Принесли докладную. Селезнев прочитал, довольно покивал головой и спросил Виктора в упор;
— Согласен в Войттозеро?
— Согласен.
Селезнев быстро наложил на документах резолюцию.
— Сегодня я поговорю с Тихоном, — пообещал он. — То–то, наверное, обрадуется старый? Обрадуется, а?
— Не знаю, — смутился Виктор.
— Конечно, обрадуется… Да ты ведь и Дорохова должен знать? Комиссаром у вас был. Теперь он в ЦК республики работает. Не заходил к нему?
— Нет, не заходил.
— Зайди обязательно. Я ему тоже позвоню, скажу, что ты молодцом, в Карелию приехал, добровольно на лесопункт техноруком вызвался пойти.
— Вы уж, пожалуйста, не расхваливайте меня, — сказал Виктор, поняв, что Селезнев рад возможности позвонить Дорохову по такому поводу.
— Ничего, не перехвалим, не бойся…
Из приемной Виктор позвонил в гостиницу.
— Лена? Ну, можешь меня поздравить — получил назначение.
— Да? Я очень рада за тебя, Виктор! Поздравляю! — заторопилась Лена. — Это так здорово — первая самостоятельная работа! Ведь это здорово, правда, Виктор!
— Конечно, — согласился он, а сам подумал: «Даже не спросила — куда, на какую должность. Эх, Лена, Лена!» Виктор мысленно выговаривал жене и одновременно радовался, что она такая. Он ожидал от нее этого и был бы очень недоволен, если бы Лена по–иному отнеслась к его назначению.
— Что же ты замолк, Виктор?
Виктор заметил, что люди в приемной прислушиваются к их разговору. Возможно, многие из них и сами ждали каких–либо новых поворотов в своей судьбе.
Виктор огляделся и громче, чем вначале, сказал:
— Да, да, назначен техноруком в Войттозерский лесопункт к моему бывшему партизанскому командиру Тихону Захаровичу Орлиеву. Леночка, давай отметим это событие. Жди меня у гостиницы, хорошо?
Виктор спустился по деревянной лестнице на первый этаж и, наверное, таким же бодрым и окрыленным ушел бы из треста, если бы в дверях не столкнулся с двумя молодыми людьми.
Это были самые обыкновенные, интеллигентного вида парни в хороших костюмах, с кожаными папками в руках. Они торопливо, чуть ли не оба разом, протиснулись в дверь и шумно зашагали по коридору. Виктор, наверное, не обратил бы на них внимания, если бы не произнесенная одним из них фраза:
— …Его вариант комплексной механизации работ на нижней бирже в Ручьях практически малоэффективен.
Молодые люди свернули в боковой коридор, шаги их затихли за какой–то дверью, а Виктор все еще стоял у выхода и с каждой секундой мрачнел.
«Комплексная механизация работ на нижней бирже». Как много говорят эти слова его сердцу! Еще совсем недавно он жил этим дни и ночи. Это была тема его дипломного проекта. А теперь — кому нужны все те месяцы поисков, бессонные ночи, аккуратно переплетенный в атласную папку проект механизации работ на нижней бирже Кудеринского леспромхоза Вологодской области, который он с таким успехом защитил совсем недавно. Теперь он простой технорук лесопункта и, как видно, слабого, отсталого. Разве не мог бы и он, как эти молодые парни, разрабатывать варианты, ходить на обсуждения, спорить, полемизировать. Не глупо ли он поступил? Мог остаться в аспирантуре — не остался. Другие завидовали такой возможности, а он все рвался, сам не зная куда и зачем? И даже полчаса назад судьба могла сложиться по–иному. Может, вернуться к Селезневу, пока не поздно, попросить его? Он не откажет. Теперь не откажет. Или пойти к Дорохову?.. Нет, нет, он не сделает этого. Он никогда не сделает этого.
Быстро, словно убегая от искушения, Виктор вышел на улицу.
Лена ждала его у гостиницы. Он еще издали узнал ее по белоснежной шелковой блузке и длинной плиссированной юбке — наряду, который делал Лену высокой, стройной и который особенно нравился Виктору. Лена стояла на углу у самого края тротуара и посматривала по сторонам — она не знала, откуда он должен был прийти.
— Леночка! Пойдем в ресторан. Сегодня мы имеем право.
Она вопросительно посмотрела на него, и он все понял.
— Ничего, ничего, проживем. Мне выдадут подъемные. А потом укатим отсюда. В лес, к волкам и медведям… Там уже не пошикуешь.
Народу в ресторане было немного, и они заняли удобный столик в углу, у самой эстрады, на которой одиноко стоял огромный барабан с медными тарелками. После уличной жары большой полутемный зал казался прохладным.
Долго изучали меню. Выбирал Виктор. Он не умолкал ни на минуту, сам не понимая, что творится с ним. Лена делала вид, что внимательно слушает, даже изредка улыбалась ему, но думала совсем о другом. Подали закуску и вино. Виктор торжественным жестом поднял бокал и громко произнес:
— За наше таежное счастье!
Несколько капель темно–красного вина из бокала Виктора упали на белую скатерть. Он даже не заметил этого, поспешно выпил и поставил бокал. Лена смотрела, как густые, удивительно похожие на кровь, капли разрастаются в большие бурые пятна… Надо бы их засыпать солью, — кажется, так делала ее тетя там, в Ленинграде.
Лена поставила бокал и повернулась к мужу. Он замолчал. На его лице отразилось тревожное выжидание, и Лена не сразу решилась спросить:
— Витя, скажи. Ты ведь недоволен своим назначением, да?
Он усмехнулся, отвел взгляд.
— Я чувствовал, что ты это спросишь. Напрасно ты. Я даже рад, очень рад.
— Ты говоришь неправду, Виктор.
— Ну вот, сразу и неправду.
— Странный ты какой–то… Я еще в поезде заметила. Нервничаешь, хотя и пытаешься скрыть это. Зачем–то поссорился с администратором. Что с тобой, Виктор?
— Леночка, тебе это только кажется, уверяю тебя.
— Нет. — Она твердо поджала губы. — Ты сам знаешь, что нет. Неужели ты расстроен тем, что нас направили в лесопункт? Ты ведь сам говорил, что хочешь этого.
— Итак, назревает первый крупный семейный разговор, — пошутил Виктор.
Официант, низенький учтивый старичок в выутюженном черном костюме, подал обед, и разговор прервался. Старичок неторопливо расставлял тарелки, укладывал приборы, наливал солянку. Наконец он ушел. Они молча принялись за обед.
— Простите… Я не ошибся?
Виктор обернулся. За его спиной стоял высокий сухощавый парень в вельветовой куртке. Он улыбался краешком тонких, слегка подрагивающих губ. Трудно разобраться, чего было больше в этой улыбке — смущения оттого, что он непрошено вторгается в чужой разговор, или уверенности в своем праве на это. Эта улыбка была удивительно знакома Виктору, хотя в его памяти она была связана совсем с другим лицом — всегда измученным, обожженным холодом и зноем, закопченным у партизанских костров, вытянувшимся от усталости и долгого напряжения. Сомнений уже не было — перед ним стоял живой и невредимый Юрка Чадов. Однако впечатление было такое, как будто старую знакомую чадовскую улыбку зачем–то приклеили на это гладко выбритое, чуть загорелое и томное лицо.
— Здравствуй, старик! Неужели не узнаешь партизанских друзей? — сказал, протягивая руку, Чадов.
— Здравствуй, Юра! — прерывающимся от волнения голосом произнес Виктор.
Виктор не любил Чадова. Он и сам не мог понять, почему этот рослый парень с вечно блуждающей на губах улыбкой никогда не нравился ему. Воевал Чадов неплохо. Он не отлынивал от трудных заданий, когда нужно — готов был поделиться с товарищами последним сухарем, и все же многие не любили его. Виктор, помнится, не раз пытался настроиться на доброе отношение к Чадову, но как только видел на губах эту странную, чуть заметную улыбку, необъяснимая неприязнь вспыхивала с новой силой. Нет, они не ссорились. Чадов ни с кем в отряде не ссорился — он лишь молча улыбался в ответ на самые обидные выпады товарищей. Много позже, вспоминая партизанские годы и раздумывая над всем пережитым, Виктор нашел, как казалось ему, объяснение. Да, дело было в этой самой улыбке. Вернее, в том, что скрывалось за ней. Для них, молодых ребят из разведвзвода, в те годы не было иной жизни, чем война и отряд. Война была для них и целью, и смыслом жизни. О будущем они лишь мечтали, но не жили в нем. А для Чадова война была лишь средством для чего–то такого, что должно было осуществиться после. Чадов жил другим, и эта скрытая жизнь давала себя знать лишь в непонятной товарищам улыбке. Потому–то Чадов и казался старше, умнее своих ровесников. Потому–то и рождалось у других недоверие к нему. Они, мальчишки, не понимали тогда, что их настоящая жизнь начнется лишь после войны. А Чадов понимал, он улыбался их наивности.
И вот через девять лет Чадов стоит перед ним, жмет ему руку, и на его лице все та же чуть заметная улыбка.
— Знаешь, ты здорово изменился, — первым прервал затянувшееся молчание Чадов. — Я долго не мог узнать тебя. Смотрю, как будто ты, а вроде бы не ты…
— Девять лет срок не малый, — сдержанно ответил Виктор, бросив быстрый взгляд на молча наблюдавшую за ним Лену. На ее лице он успел уловить ожидание чего–то радостного и волнующего, что обязательно должно быть при таких встречах, но в следующую секунду после ответа Виктора это ее ожидание сменилось недоумением. Лена не понимала, почему так странно ведут себя старые партизанские друзья. И вдруг Виктору стало стыдно.
— Что мы стоим! Садись, пожалуйста. Познакомься — моя жена. Садись, садись, давай выпьем за встречу!
Чадов пожал Лене руку, присел к столу, поманил пальцем официанта. Как видно, в ресторане он был своим человеком. Официант, принимавший заказ у каких–то девушек, извинился перед ними и поспешно подбежал к Чадову. Юрка поздоровался с ним и, не заглядывая в меню, заказал вина, закуски и бифштекс с яйцом.
— Извините, я еще не обедал, — объяснил он Лене.
Выпили за встречу, и постепенно наладился дружеский разговор. Вспомнили товарищей по отряду. Юрка знал о судьбе почти всех, кто остался в Карелии. О бывших партизанах он говорил так тепло и сердечно, а о военных годах вспоминал с такой душевной грустью, что Виктор даже усомнился: Чадов ли перед ним? Лишь об одном человеке из отряда — самом близком ему, самом дорогом — не решился Виктор спросить. И Юрка, будто почувствовав, ни словом не обмолвился об этом. Сам Чадов вот уже пятый год работает в редакции республиканской газеты. Вступил в партию, учится заочно в Ленинградском университете, на отделении журналистики.
— Не помню, говорил ли я тебе, что смолоду я в историки готовился? — как бы между прочим спросил он Виктора.
— Нет, не говорил… А в отряде ты и верно на историка походил. Было в тебе что–то такое… очень уж умное…
— Да–а… — задумчиво прищурился Чадов, покручивая бокал за тонкую хрустальную ножку. — Серьезно готовился, с детства. А вернулся, год проучился на историческом и ушел… Теперь не жалею. Историю не изучать надо, а делать, — усмехнулся он и оживился: — Ну, а ты доволен своей профессией?
Если бы Виктор и был недоволен, он вряд ли признался бы в этом Чадову, особенно в присутствии Лены, которая всегда так следит за каждым его словом, будто он, Виктор, говорит только самое умнее и хорошее. Отвечать ему не пришлось. Юрка глянул ему в глаза и рассмеялся:
— Хотя, что я спрашиваю, как будто по тебе не видно. Счастливый ты, Витька! Ты всегда умеешь быть цельным. Полный ты какой–то.
— Какой, какой? — переспросила Лена, с удовольствием слушая Чадова.
— Полный… Ну, в смысле заполненный, полный… Целиком отдавшийся тому делу, за которое берешься… Футы! Вот ввернулось словечко, еле выпутался.
— Да, в таком значении я этого слова не встречала, — засмеялась Лена.
В конце обеда Чадов вдруг спросил:
— Что вы думаете сейчас делать?
Виктор переглянулся с Леной и честно признался:
— Не знаю. Может, в кино сходим…
— В кино можно и попозже. А сейчас… знаете что? Давайте побродим по городу, сходим к озеру, может, лодку возьмем, а? У меня сегодня свободный день, ночью дежурил в редакции. Пойдемте, а?
— Это замечательно! — обрадовалась Лена.
— Решено! — не ожидая согласия Виктора, легонько хлопнул ладонью по столу Чадов. Он подозвал официанта и, несмотря на протесты Курганова, расплатился за всех троих.
Виктор попытался незаметно сунуть пятидесятирублевую бумажку в карман его вельветовой куртки, но Юрка вернул деньги:
— Зачем ты обижаешь меня, старик? Может, будет время, когда и тебе захочется угостить меня так же...
Они вышли из гостиницы и направились по теневой стороне проспекта Ленина вниз к озеру. Лена с любопытством рассматривала этот, как ей казалось, удивительный город, где с многоэтажными зданиями соседствовали крохотные деревянные домики с геранями и столетниками на окнах. В ее представлении слово «город» никак не вязалось с палисадниками, двориками и картофельными грядками. Да еще не где–нибудь на окраине, а в самом центре, в двух шагах от гостиницы.
— Удивляетесь? — понимающе улыбнулся Чадов.
— Да нет, не то… — смутилась Лена. — Знаете, я подумала. В этом есть что–то трогательное. Два века рядом — вот они, их можно потрогать руками. Вот здесь, мне кажется, жил купец. Толстый такой. Дикой, а может, даже сама Кабаниха… где–то там, позади, наверное, светелка, где маялась Катерина… Ну, а если и не Катерина, то своя Настасья или Лизавета… Тихо было здесь, душно. По утрам их будил церковный колокол. А где же церковь? Где она стояла? — серьезно спросила Лена, оглядываясь.
Чадов с улыбкой пояснил, что церквей в Петрозаводске было не очень много, всего четыре или пять. А здесь неподалеку, на площади, где строится теперь театр, стоял кафедральный собор.
— Ну, значит, они ходили к заутрене в собор. Шли вот по этой мостовой. Впереди Кабаниха, за ней Тихон с Катериной или там Игнат с Лизаветой… На них с завистью и страхом смотрели обыватели вон из этих домиков… — Лена вдруг умолкла и повернулась к Чадову: — Скажите, театр там, на месте собора, скоро построят?
— Года через два, еще только начали.
— Как вы думаете, там будут ставить «Грозу»?
— Возможно, — улыбнулся Юрий. — Но почему обязательно «Грозу»?
Лена о чем–то задумалась и, когда они уже выходили на набережную, вдруг сказала:
— Если бы я была режиссером, я обязательно поставила в том новом театре «Грозу». А на декорациях изобразила бы вот этот дом, с резными украшениями. Ведь скоро всего этого не будет. А людям надо помнить страшное прошлое, чтобы ценить настоящее… Я, кажется, повторяю чужие слова, но мне простительно, — я полностью согласна с ними.
— Разве с тобой кто–нибудь спорит? — вдруг резко спросил Виктор.
Лена испуганно повернулась, посмотрела на его нахмуренное, чем–то недовольное лицо и ничего не сказала. Она как–то притихла, незаметно отстала от мужчин, которые свернули на набережную и пошли к пристани.
— Значит, едешь в Войттозеро? — спросил Чадов.
— Да, еду.
— Скажи, старик, ты сам добровольно вызвался ехать туда?
— А что? — насторожился Виктор. Он посмотрел на товарища, ожидая увидеть все ту же привычную и непонятную улыбку. Но лицо Чадова было лишь грустным и по–доброму внимательным. — Почему ты спрашиваешь?
— Ты чем–то расстроен… Вот мне и подумалось, что у тебя были другие планы.
— Что вы, как будто сговорились?! — возмущенно остановился Виктор. — Сначала Лена, теперь ты. Можете успокоиться, я еду туда добровольно. Сам попросился, ясно?
— А зачем же сердиться? — улыбнулся Чадов. — Выходит, надо радоваться,
— Я и радуюсь.
— Не похоже.
— Каждый радуется по–своему… Мальчишкой я всегда прыгал от радости, а потом как–то отвык.
— Ты знаешь, что у Орлиева дела идут неважно… Да, да… Я часто там бываю. Не узнаю старика. Впечатление такое, как будто нашему Тихону обрубили крылья… В общем–то, если разобраться, так это и получилось… В первые годы он круто взлетел вверх. Председатель райисполкома, депутат Верховного Совета республики.
— Так что же произошло?
— Внешне ничего особенного. Этого и следовало ожидать. Война и мирные дни — все–таки разные вещи. Одно дело командовать, когда каждое твое слово — беспрекословный закон для подчиненных, и совсем другое — руководить, да еще таким районом, как Тихая Губа…
— Ты говоришь так, как будто радуешься этому, — с неприязнью заметил Виктор.
Чадов пожал плечами, поднял лежавший на тропке камешек и, поиграв им, забросил далеко в озеро.
— Нет, зачем же. Радоваться тут нечему. Но диалектика жизни — великая вещь. Старика мне жаль, искренне жаль, хотя я никогда не был от него в восторге.
— Как тебе не стыдно! — возмутился Виктор. — Ведь Орлиев был настоящим командиром.
— Если под этим понимать личную отвагу и непомерную требовательность к подчиненным, то — да!
— Слушай, Чадов, я не люблю, когда бьют лежачих… Это же вероломство!
— Ого! Какие громкие слова! Неужели ты полагаешь, что наш Тихон лежачий? Не беспокойся, он не из таких. А что касается вероломства, то мое отношение к старику нисколько не изменилось со времен войны. Я и тогда уважал его за храбрость, ненавидел за жестокость!
— Ненавидел и с готовностью выполнял каждое его приказание?
— Война есть война! Надо не выдумывать жизнь, а понимать ее такой, какая она есть.
— А я не хочу так! Понимаешь, не хочу! Я хочу, чтоб жизнь была не такой, какая есть, а такой, как надо. Чтоб дружба была дружбой, любовь — любовью, постоянство — постоянством. Без этой твоей «диалектики». И кем бы ни стал Орлиев, я буду ценить его за то, что он сделал во время войны,
— Ты противоречишь сам себе, — улыбнулся Чадов.
— Пускай. Не в этом дело. Да, Орлиев строг! Может, каждому из нас в отдельности Орлиев сделал и немало плохого. Но всем нам вместе он делал только хорошее. А ведь мы для этого и таскали за плечами трехпудовые сидоры. Мы победили, черт возьми!
— Сдаюсь! — шутливо поднял руки Чадов. — В своей убежденности ты, как всегда, неотразим. Могу об заклад биться, что по историческому материализму у тебя пятерка в дипломе. А мой экзамен еще впереди… Шучу, шучу, не сердись. И вообще, довольно этих умных разговоров. Давай просто посидим и, как говорят, посозерцаем жизнь.
Они, не доходя до пристани, сели на скамейку под старыми тополями. Поверх сгрудившихся у причалов барж вдали виднелось озеро, где синева воды незаметно переходила в светлую голубизну неба. У небольших островков тянуло ветерком, — озеро там искрилось, вспыхивало мелкими отблесками.
Лена отстала от них. Она успела познакомиться с мальчишками, ловившими рыбу с заброшенного причала, и уже держала в руках удочку.
— Славная у тебя жена, — с завистью проговорил Чадов, наблюдая, как Лена неумело, но увлеченно пытается закинуть крючок подальше от берега. Он вынул пачку сигарет, закурил, угостив товарища.
Виктор машинально взял сигарету и, прикурив от миниатюрной чадовской зажигалки, спросил:
— Слушай, зачем ты завел этот разговор?
— Какой? О Лене?
— Да нет… Об Орлиеве… Ты же знал, что мне предстоит работать с ним. Зачем же тебе понадобилось говорить о нем так?.. — Виктор намеренно обострял разговор, но Чадов словно обрадовался этому. Он доверительно положил руку на плечо Виктору.
— Да, я знал это. Потому–то я высказал тебе все, что думаю о нашем Тихоне. Знаешь, когда мы шли сюда, мне подумалось, что мы с тобой можем стать настоящими друзьями. Конечно, не сейчас. Я знаю, что ты не любишь меня… В отряде меня не любили многие… Да и сейчас у меня не так уж много друзей, хотя я никому ничего худого не сделал.
Виктор не удержался, чтобы не уколоть Чадова:
— А вот у нашего Тихона наверняка друзей много.
— Нет, ты ошибаешься… — улыбнулся Чадов. — Мы оба с ним одиноки, хотя по–разному. Он растерял друзей, а я их не успел еще приобрести… И вот мне подумалось, что с тобой мы можем стать друзьями.
«Почему?» — хотелось спросить Виктору, но он удержался. Он ценил в людях откровенность и умел дорожить ею. Слова Чадова вызвали в нем теплое ответное чувство.
— О дружбе уговариваются только в детстве, — сказал Виктор, заметив, что Чадов с выжиданием смотрит на него. Видимо, назидательность этих слов была слишком заметной, и Юрка уловил ее.
— Да, я понимаю, что мы уже взрослые… И все же я сказал, что по–настоящему уважаю тебя. Еще с войны. Твою честность, прямоту.
— Какое отношение это имеет к Орлиеву? — напомнил Виктор, почувствовавший себя неловко.
— Не столько к Орлиеву, сколько к тебе. Тихон — человек своего времени. Я просто хотел предостеречь тебя от одностороннего взгляда на него.
— Это и все? Ну что ж, спасибо за предупреждение.
— Не стоит, — улыбнулся Чадов.
Этот разговор, наверное, продолжался бы и далее, но от причала донесся радостный голос Лены:
— Виктор, Юрий! Смотрите, какая чудесная рыбка! Это я поймала… Ну, пожалуйста, посмотрите!
Она им показывала что–то на ладони, но они ничего не видели. Пришлось подойти к рыбакам. Вечерний клев только еще начинался, полдесятка самодельных мальчишеских поплавков подрагивали на воде, распуская вокруг себя частые круги. Мелкая верховодная рыбешка попадалась редко, но клевала с таким азартом, что первым не выдержал Виктор. Он попросил у мальчика удочку. Тот с явной неохотой уступил. Обзавелся удочкой и Чадов. Сначала он помогал одному из мальчишек доставать и наживлять червя; потом — забрасывать леску подальше от причала, где клевали рыбешки покрупнее. Наконец мальчик, польщенный таким вниманием, сам предложил ему удочку.
Разошлись, когда солнце уже клонилось к закату.
Виктор и Лена направились в гостиницу, а Чадов решил зайти в редакцию. В завтрашнем номере газеты шла его большая статья о Пяльмском леспромхозе, и ему хотелось посмотреть ее в полосе.
В редакции было тихо, лишь снизу, где помещалась типография, глухо и монотонно доносилось погромыхивание работающих печатных машин.
Узким коридором, увешанным объявлениями, приказами и графиками, Чадов прошел в секретариат.
Дежурный помощник секретаря Востриков, посвистывая, разглядывал третью полосу, испещренную редакторскими пометками.
— Вот наделал «конвертов», а? — воскликнул он, увидев Чадова. На пухлом конопатом лице Вострикова светился непонятный восторг. — Вот дает жизни Телегину, а?
Чадов небрежно повернул к себе полосу. Так и есть — опять пострадали два материала, которые готовил к печати заведующий отделом лесной промышленности Телегин. Чадовская корреспонденция осталась почти нетронутой.
— Не понимаю, чему ты радуешься? — пожал плечами Чадов, усаживаясь на диван и закуривая.
— Скажи, как это тебе нравится, а? — сразу же переменил тон Востриков. — Через час полосу на матрицирование сдавать, а тут больше ста строк полетело! Нет, каково, а?
Теперь его круглое, упитанное личико с большими, широко открытыми глазами выражало такое отчаяние, что на человека, мало знающего Вострикова, оно наверняка произвело бы впечатление. Но Чадов третий год работал с Востриковым и потому спокойно предложил:
— Возьми из запаса и поставь в полосу.
— Из запаса?! — в негодовании Востриков едва не воздел руки к небу. — Какой запас? Где он? Это безобразие! Отпуска отпусками, но газета должна выходить каждый день! Ты много дал в запас? Как у кого более или менее сносный материал, все норовят поскорее в номер протолкнуть. О завтрашнем дне не думают… Так нельзя! Я буду ставить об этом вопрос серьезно.
Чадов слушал излияния Вострикова и улыбался. Этот паренек, два года назад окончивший университет, всегда веселил его своим неумеренным темпераментом.
Вострикова в редакции все любили за то, что он до безумия был предан газетной работе. Однако печатали его мало. Получилось как–то так, что его первые материалы оказались не в ладу с фактами, доставили редакции кучу неприятностей, и с тех пор за Востриковым твердо держится определение — «легковат». У него даже нет постоянного места в редакции — он путешествует из отдела в отдел, заменяя больных или ушедших в отпуск сотрудников.
Востриков угомонился так же быстро, как и вскипел. Сорвав со стены висевшие на гвоздях гранки, он начал лихорадочно перебирать их, хмыкая и отпуская едкие замечания по адресу авторов. Чадов знал те гранки. Многие из них висели здесь по неделе и больше. Некоторые уже побывали на редакторском столе и вновь вернулись на доработку. Другие безнадежно устарели, и только скупость ответственного секретаря не позволяла выбросить их в корзину.
— Придется «тассовский» ставить, — вздохнул Востриков и попросил: — Слушай, старик, одолжи сотню!
— Чего — денег или строк? — улыбнулся Чадов.
— Денег, конечно. Завтра, понимаешь, на день рождения зван, без подарка нельзя.
— А я думал — тебе сотня строк хорошего материала нужна.
На какое–то мгновение глаза Вострикова вспыхнули надеждой и сразу же потухли.
— Откуда у тебя… Ты же вчера дежурил…
Чадов неторопливо вынул деньги, положил их на стол перед Востриковым и полушутливо произнес:
— Эх ты… У хорошего газетчика в голове материала никогда не должно быть меньше чем на полосу. Вот так–то!
— У тебя, серьезно, есть? — Востриков даже забыл взять деньги.
— Конечно. Как раз на сотню строк!
— Так давай скорей, дьявол тебя побери! — Востриков бросился к телефону, потом раздумал, метнулся к двери.
— Ты куда? — остановил его Чадов.
— Доложить редактору.
— Ты что, с ума сошел? Нашего старика не знаешь, что ли? Разве он разрешит еще ненаписанный материал в полосу ставить? Машинистка на месте?
— Так у тебя он еще не написан? — приуныл Востриков.
— Ничего, ничего! Через двадцать минут в набор отправишь.
Они так шумно вбежали в машинописное бюро, что перепугали дежурную машинистку.
— Верочка! Новую закладку, два экземпляра! Скоренько!
Востриков нетерпеливо крутился у машинки. Видно было, что задуманное Чадовым и радует его, и страшит. В течение часа написать, набрать и поставить в полосу материал? Такое не часто случается в газетной практике… А вдруг ничего не выйдет, и он лишь напрасно упустит время?!
Уже пора диктовать. Машинистка ждет. Почему Чадов молчит?
— Ну! — полушепотом произносит Востриков.
Чадов кидает на него раздраженный взгляд, закуривает и принимается расхаживать по комнате. Потом резко и четко выпаливает:
— Заглавие: «Партизаны возвращаются в леса…» Многоточие. Абзац. Тире. «Землю, с которой ты вместе мерз… Абзац. Вовек разлюбить нельзя…» Не забудь сверить цитату! — бросает он Вострикову. — Абзац. Эти известные слова невольно вспомнились нам — запятая — когда мы на Онежской набережной беседовали с молодым инженером — запятая — выпускником Лесотехнической академии Виктором Кургановым. Курганов — бывший партизан. Он храбро сражался с оккупантами в войттозерских лесах под командованием прославленного командира, ныне начальника лесопункта Тихона Захаровича Орлиева… Абзац… Востриков, уйди, ты не даешь сосредоточиться! — грозно уставился Чадов на притихшего дежурного, который с почтительным восторгом ловил каждое слово статьи.
— Хорошо, хорошо! Только поскорее и никак не больше ста строк!
Как только Востриков ушел, Чадов присел рядом с машинисткой и продолжал диктовать. Статья для него решилась первыми абзацами, и завершить ее было, как говорится, делом техники.
Часа через полтора Востриков сам отнес редактору переверстанную полосу и вернулся в секретариат. Вид у него был такой, как будто там, за редакторским столом, решается его собственная судьба. Чадов был почти уверен, что статья редактору понравится. И дело не столько в том, что статья, на его взгляд, получилась вполне приличной, сколько в том, что он знал своего редактора. В годы войны тот сам писал очерки о партизанах, потом выпустил их отдельной книгой и, как видно, на всю жизнь сохранил особое отношение к этой теме. А тут такое удачное сочетание — война и сегодняшний день.
— Чего тебе не сидится? — спросил Чадов, хотя Востриков сидел неподвижно и чутко вслушивался — не прозвенит ли разгневанный редакторский звонок, вызывающий курьершу, чтобы вновь вернуть полосу на переверстку.
— Честно — волнуюсь! Для меня это вопрос принципа, понимаешь! В теории мне все понятно. Но на практике?! Газета — прежде всего оперативность, а мне постоянно талдычат — не торопись, не спеши! Разве в этом в конце концов дело!
— Дело, конечно, в качестве.
— Вот и я говорю. Кому какое дело, сколько я пишу статьи. А меня, как мальчишку, все учат и учат писать подолгу. Ты молодец, Юрка! Ты, черт побери, доказал им, тихоходам, как надо работать!
— Ну–ну, ты не распространяйся! — предупредил его Чадов. — Это случай, можно сказать, исключительный!
— Хорошо, хорошо. Мне важно для себя решить этот вопрос. Так сказать, в принципе.
Чадов, к величайшему изумлению Вострикова, не стал ждать, пока редактор прочтет полосу.
— Деньги прибери, а то потеряешь в бумагах, — с улыбкой напомнил он.
— Хорошо, спасибо, что выручил, С получки я обязательно верну.
Придя домой после разговора с Мошниковым, Тихон Захарович решил сразу же позвонить в Петрозаводск. Было уже поздно, и он попросил вызвать квартиру Селезнева, однако оказалось, что управляющий трестом еще на работе. Пришлось долго ждать, пока телефонистки сделают новый вызов. Наконец сквозь заунывное гудение и бульканье в трубке послышался недовольный приглушенный голос Селезнева. Орлиев назвал себя, поздоровался.
— A–а, Тихон Захарович! Привет, дорогой! — сразу переменил тон управляющий. — Что у тебя?
Орлиев напомнил, что его просили позвонить в трест по кадровому вопросу.
— Ах да, да! Извини, у нас тут партсобрание. Я сейчас перейду на другой телефон, в приемную.
Снова пришлось Орлиеву слушать пение проводов и какие–то неразборчиво булькающие в трубке голоса. Собрание в кабинете управляющего, видимо, было бурным, и, хотя слов нельзя было разобрать, Тихон Захарович слышал, как голоса, мужские и женские, далекие и близкие, то и дело перебивали друг друга. Потом все это разом пропало, и снова раздался мягкий баритон Селезнева.
— Захарыч, ты слушаешь? Сегодня я направил тебе нового технорука.
— Спасибо, Сергей Семенович.
— Нет, нет, ты слушай! Не просто технорука, а твоего хорошего знакомого. Да, да. Бывший твой партизан…
— Кто же это? — нерешительно спросил Орлиев, чувствуя, что Селезнев ждет от него проявлений радости. — Как его фамилия?
— Курганов.
«Курганов, Курганов…» — про себя повторял Орлиев, пытаясь припомнить, кто же такой Курганов. И вдруг вспомнил.
— Это минер, что ли? — вскричал он, как будто управляющий обязан был знать минеров его отряда. — Неужели он? Черный такой, красивый парень…
— А кто же? Конечно, он, — рассмеялся Селезнев, довольный тем, что сообщение обрадовало Орлиева. — Вот она, наша партизанская жилка! Она еще дает себя знать. Закончил Лесотехническую академию и сам вызвался на передний край…
— Послушай, Сергей Семенович! А опыт–то хоть есть у него какой–либо?
— Конечно, нет… — радостно начал было Селезнев, но вдруг, поняв смысл вопроса, осекся. Он помолчал и резко сказал: — У него есть знания, а наша с тобой задача, чтоб эти знания он смог с успехом применить на деле.
Несколько секунд оба ждали, кто первым продолжит разговор.
— Ты что, никак недоволен? Ну, брат, извини, коль не угодил и на этот раз.
— Да не о том речь…
— А о чем?
— Дела на лесопункте неважные. План не тянем, вывозка отстает, дороги…
— Ну, знаешь! — рассердился Селезнев. — Откуда у тебя такая манера взялась — плакаться в платочек. Ты что думаешь, я за тебя план выполнять буду! Кому–кому, а тебе стыдно плакаться. Техникой ты обеспечен, людей даем — работать надо! Я не хочу тебя учить, но если не выправишь дела, строго спросим, учти! Ну, извини, мне пора на собрание.
Тихон Захарович еще стоял у аппарата, не веря, что разговор закончен. Все получилось не так, как хотелось. Разве он имеет что–либо против Курганова? Он лишь хотел сказать, что лучше бы послать в Войттозеро человека, который смог бы по–настоящему оказать воздействие на работу лесопункта… А в результате вышла размолвка с Селезневым, с которым они знакомы двадцать лет. Глупо получилось. Ведь Селезнев последние два года подчеркнуто дружески относится к нему, ни в чем не отказывал и вообще вел себя так, как будто в переходе Орлиева из райисполкома на лесопункт не только нет ничего обидного, но это даже своего рода подвиг. Далеко не все вели себя так в отношении к Тихону Захаровичу. Селезнев даже в служебных делах держал себя с Тихоном Захаровичем, как с равным. Звал только по имени–отчеству, в Петрозаводске не раз приглашал в гости… И вот сейчас яснее, чем когда–нибудь, Орлиев почувствовал, что он рядовой начальник лесопункта. Такой же, как все! Как десятки других, которых он сам еще так недавно прорабатывал на бюро райкома, критиковал на собраниях и ругал при выездах на места.
…Подумав об этом, Тихон Захарович даже растерялся. Как будто разговор с Селезневым лишил его последних резервов, без которых ему трудно надеяться даже на себя. И вместе с тем это состояние было чем–то ему знакомо. Он когда–то не один раз уже переживал это. Видимо, во время войны. Там случалось всякое: и окружение, и долгая оторванность от баз, и засады противника, когда решение нужно было принимать мгновенно. Нередко он принимал их, не раздумывая, подчиняясь какому–то внутреннему порыву. Люди шли за ним, и все заканчивалось хорошо. Главное, чтобы никто никогда не заметил у командира и тени растерянности.
Воспоминание о войне всякий раз успокаивало, рождало веру, что все изменится, стоит лишь найти нужное решение.
Наверняка оно есть, оно где–то совсем рядом, нужно лишь нащупать его, ухватиться, и вся эта странная цепь неполадок сразу лопнет. Он вновь почувствует за спиной горячее дыхание вдохновленных им людей…
— Вы переговорили с Петрозаводском? — голос телефонистки заставил его вздрогнуть, удивленно посмотреть на трубку, которую он еще держал в руке.
— Да, — и Тихон Захарович дал отбой.
Он оглядел свое скромное жилье, освещенное желтоватым светом лампочки под потолком. Покрытая серым солдатским одеялом койка, клеенчатый диван, нарпитовский стол с тремя стульями, умывальник у входа — все выглядело сегодня как–то особенно пусто и неуютно. В деревне у Тихона Захаровича был собственный дом, но после войны он сдал его сельсовету. Когда он вернулся в Войттозеро, ему предложили на выбор — или занять квартиру бывшего начальника лесопункта, или освободить для него собственный дом. Но он поселился в этой скромной комнатке мужского общежития. В общем–то, здесь было неплохо — контора недалеко да и столовая рядом. Другого ему и не нужно. После войны у него ничего своего не было. Вот разве что ружье, висевшее на стене, да три костюма — военный, рабочий и выходной. Вся мебель принадлежала лесопункту. Так же он жил и в районном центре.
«Завтра надо будет подыскать комнату Курганову», — подумал Тихон Захарович.
Курганова он помнил хорошо. В общем–то Тихон Захарович ничего не имел против его назначения, но уж больно молод и несолиден будет новый технорук. Ему бы годика два–три в конторах посидеть, опыта поднакопить, а уж потом и на командную должность. Нет, что и говорить, Селезнев поспешно принял решение… «Чего я разбрюзжался? — оборвал себя Тихон Захарович. — Не так уж он и молод. Лет двадцать девять, не меньше. Я в его годы начальствовал вовсю. Партизан он неплохой был, минер ловкий. Да и академия за плечами… Старею я, что ли?»
Через полчаса спокойных раздумий назначение Курганова стало казаться Орлиеву тем единственно верным выходом, которого он долго не находил.
«Поставлю вторую койку вон в том углу, и пусть живет, — радостно решил он. — Не белоручка, не барин, а бывший партизан… Вдвоем веселей, а главное — удобнее! Всегда под рукой».
Навряд ли Тихон Захарович сознавал, что и это решение так обрадовало его лишь только потому, что в войну он и начальник штаба отряда жили бок о бок в одной партизанской землянке.
Орлиев принадлежал к тем людям, которые, приняв решение, уже не мучают себя сомнениями. Дальше они действуют, и все их мысли направлены к одному — как бы скорее осуществить задуманное. Эта внутренняя собранность и рождает у них ту завидную энергию, которая нередко подчиняет других, привыкших каждый свой шаг сопровождать мучительными раздумьями. Вот почему для таких людей, как Орлиев, главное — принять решение, найти ту цель, во имя которой они дальше готовы не щадить ни себя, ни других.
…Назавтра, выйдя рано утром из дома, Тихон Захарович чувствовал себя так, как будто эта цель наконец у него появилась.
«Скоро приедет Курганов… Может быть, даже завтра», — раздумывал он, шагая по поселку.
На крыльце, прислонившись головой к перилам, дремал сторож. Спавший на посту человек еще со времен войны вызывал у Орлиева неудержимую ярость. Он уже сделал решительный шаг к сторожу, но вдруг снова подумал, что завтра приедет Курганов, и это умерило его раздражение.
— Ты что, дед? Дня тебе мало, что ли? — крикнул он с середины улицы.
Старик испуганно дернулся и, разглядев Орлиева, забормотал:
— Виноват, Захарыч… И сам не знаю… На покосе вчера…
Орлиев, не слушая, направился к столовой, скорее, чем обычно, позавтракал и заторопился к конторе. Через полчаса должны были отправиться в лес машины с рабочими.
«Надо сказать коменданту общежития о второй койке», — подумал Орлиев, так еще и не решив, стоит ли ему теперь ехать в лес, как было намечено вчера, или лучше остаться в поселке.
Мастера уже поджидали его в конторе. Вяхясало в углу неторопливо дымил трубкой, невыспавшийся Панкрашов сладко потягивался и, вспоминая что–то, загадочно улыбался. В общем, впечатление было такое, как будто все еще продолжался вчерашний вечер. Даже Мошников, как и вчера, уже сидел за столом, шелестя своими бумагами.
«Поеду в лес», — решил Орлиев.
Он наскоро провел планерку. Распорядился одну из отремонтированных машин отдать Панкрашову, вторую направить на участок Рантуевой. Мастера, довольные хорошим настроением начальника, не стали ни жаловаться, ни докучать просьбами. Лишь Мошников выжидающе и вопросительно поглядывал на Орлиева. Он даже вышел проводить начальника.
Уже сидя в кабине грузовика, Тихон Захарович позвал технорука.
— Да, Петр Герасимович! Скажи коменданту, чтобы поставил в мою комнату вторую койку.
— Хорошо, Тихон Захарович!
Орлиев так и не понял, догадался ли Мошников, для кого предназначалась эта вторая койка.
Маленький автобус резво бежал по шоссе, натужно взвывая на подъемах и крякая хриплым сигналом на бесконечных поворотах.
Иногда из окон автобуса открывался широкий вид на лесные дали. Леса уходили за горизонт. Горы чередовались с тихими ламбушками и мягкими, похожими на ворсистый ковер, болотами. Старые вырубки с сиротливо торчащими куртинами семенников сменялись еще не тронутой топором хвойной чащей.
Вот она, Карелия, о которой Виктор так много думал!
Казалось, можно ехать день, два, три и ничто не нарушит эту, на первый взгляд, однообразную, но с каждым километром все новую и новую картину карельских просторов. Неугомонная Лена вертелась, тормошила мужа:
— Смотри, какое чудесное озеро! Как зеркало! И островок посередине, и деревья на нем… Тебе бы там порыбачить.
— Лена, озер здесь слишком много, чтобы каждым восхищаться, — вполголоса ответил Виктор.
Но Лена вела себя так, словно они были в автобусе вдвоем.
— И скалы кругом! Вода и скалы! Это настоящий уголок «Калевалы», не правда ли?
Виктор смущенно поглядывал на попутчиков, но они не обращали на Лену никакого внимания. Утомленные долгим переездом, одни дремали, привалившись к стенке автобуса, другие тихо переговаривались, и лишь худенький, остроносый старичок, приткнувшийся на одиночном сиденье позади шофера, то и дело поглядывал назад, видимо, желая завязать с кем–нибудь разговор.
Такой случай скоро представился. На одной из горушек автобус остановил высокий парень в болотных сапогах и с берестяным коробом за спиной.
— Подвези до Тихой Губы, — попросил он шофера и, не дожидаясь ответа, взобрался в машину.
Его короб был плотно набит грибами. Заметив разноцветные, чуть прикрытые влажным мхом грибные шляпки, Лена даже руками всплеснула:
— Грибов сколько! Смотри, Виктор! Свежие, прямо из лесу. Давай купим и вечером жарить будем. Вот здорово! Вы продадите? — Она пробралась к новому пассажиру и принялась ощупывать грибы.
— Продам. Три рубля десяток на выбор, — весело отозвался парень, подмигнув Виктору,
Неожиданно вмешался старичок:
— Зачем покупать, милая! Ты не в городе! Покупать тут не к чему. Вышла в лес и бери сколь хочешь.
— Правда? Их так много?
— А как же? Эка невидаль — грибы! — довольно поглаживая подбородок, начал старик, но парень перебил его:
— Ты чего это, дед, покупателей у меня отваживаешь?! Таких она нигде не найдет. У меня места заветные…
Старик не поддержал его шутку:
— А ты. молодой человек, видать, горазд людскую простоту в корысть для себя обращать! Тут, милая, все места заветные. Что ни шаг — то гриб, что ни поляна — ягодник… Не здешняя, видать, будешь?
— Из Ленинграда мы, на работу едем, — охотно и даже с гордостью ответила Лена.
— То–то. Сразу видать. К нам теперь многие из других мест едут. А по какой, позвольте узнать, специальности?
— Муж инженер, а я в школу направлена.
— Так–так. Учительница, наверное? Предметница или в начальные классы? Не физичка, случаем?
— Литератор, — улыбнулась Лена.
— Физика у нас недостает, — покачал головой дед, — Третий год не дают. Математичка по совместительству мучается, сорок часов нагрузка.
— Вы, дедушка, тоже в школе?..
— А как же? Двадцатый год, с самого открытия.
— Кем вы работаете?
— Ты лучше, милая, спроси, кем я не работаю. Все, что прикажут, то и делаю. Ночью — сторож, днем — вроде коменданта и конюха, летом — и маляром, и столяром, и овощеводом на пришкольном участке. Сейчас как бы завхоза заменяю. Даже учительствовать доводилось, пока мой предмет не упразднили.
— Упразднили? — удивилась Лена. — Какой же это предмет?
— Предмет–то важный!.. — старик прищурился и хитровато посмотрел на Лену. — Ты, поди, и не знавала этого предмета. Трудом он раньше назывался.
— Не застала, — простодушно согласилась Лена.
«Зачем она ввязалась в этот глупый разговор? — подумал Виктор. — Старик подсмеивается над ней, а она и не замечает…»
Но вмешиваться было неудобно, и Виктор отвернулся. За окном проносились все те же леса, мелькали телефонные столбы, трепетно дрожали в предвечернем мареве тонкие, низко провисшие ниточки проводов.
Телефонные столбы с черными двухэтажными цифрами всегда напоминали Виктору детство.
Он вырос в деревне. Ему было семь лет, когда мужики вдруг стали рыть за обочиной тракта небольшие глубокие ямы. Потом подвезли бревна и ровной линией вкопали их. Больше месяца сиротливо стояли эти столбы. Они успели потемнеть, высохнуть, начали трескаться на солнце. Провожая по утрам с бабушкой корову на выгон, маленький Витя спрашивал:
— Что это, бабушка? Зачем это?
Бабушка недовольно ворчала:
— Антихристова изгородь. Всю землю огораживают, прости нас господи.
Потом приезжие из города люди укрепили на столбах стаканчики, стали натягивать проволоку. Витя издали со страхом наблюдал, как парни с блестящими когтями на ногах («вот они, антихристовы люди!») подолгу висели на столбах, перекликаясь друг с другом. Парни ушли к соседней деревне, а Витя все еще не решался близко подойти к страшным столбам.
Слово «телефон» Витя впервые услышал от своего дружка школьника Вовки. Тот, узнав про «антихристову изгородь», загоготал на всю деревню:
— Это телефон, дура. В городе говорят — в деревне слышно. Понятно?
— А город далеко?
— Целый день на коне ехать надо.
Витя долго молчал, потом робко возразил:
—– А как же тогда слышно, если далеко?
Для Вовки не существовало неразрешенных вопросов:
— А так вот и слышно, понятно тебе. По телефону все слышно. За тыщу верст слышно.
— А как же слышно, если далеко?
Вовка презрительно щелкнул его по лбу, повел к сельсовету и через низкое окно указал на прибитый к стене ящик с двумя блестящими звоночками. А когда Витя после долгого молчания задал свой вопрос в третий раз, Вовка рассердился:
— «Как», «как»?! Понимать надо. Сказано тебе, что в каждом столбе сидит по маленькому человечку, они друг другу все и передают. Послушай, как они воют.
Почти силком он потащил Витю к столбу, прижал его ухо к шершавой поверхности.
Это было страшно, но убедительно. Столбы выли, пели, гудели человеческими голосами.
— Говорят, слышишь, говорят, — таинственно шептал Вовка, тоже приникая к столбу. — Здесь, брат, про все говорят, как кому жить, куда ехать, что делать.
Витя и сам уже различал еле слышный шелестящий шепот.
— Вов, а обо мне тоже говорят? — замирая от волнения, спросил он.
— А как же?! Обо всех говорят. Сейчас только плохо слышно. А вот ночью — все до единого словечка.
И верно: потом, преодолевая страх, Витя не раз подкрадывался ночью, приникал ухом к столбу. Проходила секунда–другая, и сквозь шум, гудение начинал слышаться чей–то незнакомый голос, тихо сообщавший, что к Вите возвращаются неизвестно зачем уехавшие так далеко папа и мама; что везут ему такой же пистолет, как у Вовки; что бабушка теперь не будет ругать его за то, что он много ест хлеба.
Позже, в школе, Витя узнал, что никаких человечков в столбах нет, но на всю жизнь осталась необъяснимая вера, что если приникнуть ухом к телефонному столбу и долго–долго слушать, то человеку откроются самые сокровенные тайны его будущей судьбы.
…Наивная Вовкина выдумка теперь вдруг обернулась почти правдой. Вчера по этим самым телефонным проводам решалась судьба Виктора. Может быть, и сейчас трепетно дрожащие ниточки ведут таинственный разговор о нем…
Как–то его встретит Орлиев?
Два года провел Виктор в партизанском отряде. Он ежедневно видел Орлиева, но помнил его сейчас одним и тем же — решительным, хмурым, молчаливым и быстрым в движениях. Изменился ли он с годами? Виктор был убежден, что нет. Ведь Орлиев не юноша, он человек с уже сложившимся характером. И все же Виктору страстно хотелось, чтобы в Войттозере встретил его не замкнутый, суровый начальник, а мудрый и добрый товарищ, перед которым было бы так легко открыть все, что терзало душу все эти долгие годы..,
— Тихая Губа! — объявил шофер.
Парень в болотных сапогах, увлекшийся разговором с Леной и дедом, огляделся, потом быстро раскрыл короб, выбрал не меньше десятка самых лучших грибов и. сунул их Лене.
— Будете в Тихой Губе, заходите, сведу на заветные места!.. — спрыгивая на землю, крикнул он и, помахав рукой, зашагал по мосткам.
Лена, растерянно переводя взгляд то на деда, то на Виктора, так и продолжала сидеть с ворохом грибов на коленях.
— Бери, бери, не стесняйся! Грибы ничего, хорошие. Как раз на поджарку с молоденькой картошкой, — успокоил ее дед.
— Куда же я их положу? У нас вон вещей сколько!
— Давай сюда, в кошелку. Много ли им места надо, поди, не помнутся! — Старик услужливо подставил плетеную сумку и сложил в нее грибы. — А вечером я их вам и принесу. Вы где останавливаться будете? В комнате приезжих? А коль хотите, и ко мне можно… Потом и квартирку дадут. Все со временем устроится.
— Спасибо вам, дедушка!
За Тихой Губой для Виктора начались памятные места. Дважды ему приходилось бывать в этих бескрайних войттозерских лесах, и оба раза оставили в его сердце незаживающую рану. Здесь он пережил самые решительные минуты в своей жизни…
В июне 1942 года, после окончания партизанской школы минеров–подрывников, Виктор Курганов прибыл в отряд Орлиева, а через две недели партизанская бригада вышла в далекий рейд по тылам врага.
На пятый день с Виктором произошло несчастье.
Отряд Орлиева шел в авангарде. Неожиданно головной дозор дал сигнал остановиться. Впереди — минное поле. Попробовали обойти его слева — уперлись в узкое и длинное озеро, справа — в открытое болото.
— Делать проход! — распорядился командир, и все партизаны посмотрели на Курганова.
Гордый своей опасной, но такой почетной должностью, Виктор скинул с плеч вещмешок, положил его возле командира отделения Павла Кочетыгова и с двумя помощниками неторопливо пошел вперед.
Проход был готов, и Виктор уже возвращался по нему к отряду, когда в стороне раздался треск кустов. Прямо на минное поле выбежал вспугнутый лось. Раздался взрыв. С визгом пронеслись над головой Курганова осколки. Раненый зверь взревел и шарахнулся в сторону. Новый взрыв, новый истошный рев, новая попытка уйти из смертельного круга.
— Уходите! — крикнул Виктор помощникам.
Мины продолжали рваться. Лось все еще держался на ногах и, обезумев от боли и страха, несся вдоль минного поля.
«Глупый! Куда же ты? Назад беги, назад! Пропадешь!» — подумал Виктор, увидев, что лось мчится на него. Может, лось, заметив человека, искал у него спасения, а может, хотел перед смертью отомстить за эту коварную, безвыходную ловушку, но он несся прямо на Виктора.
Близко, совсем рядом, раздался новый взрыв. Виктор бросился на землю, но было уже поздно. Осколок глубоко, до кости, вошел в голень правой ноги.
Корчась от боли, Виктор вдруг совсем рядом увидел окровавленную голову лося. Отвисшая нижняя губа, огромные навыкате глаза, дрожащие розоватые ноздри. Молодой и сильный лось лежал на земле и все еще пытался ползти вперед, к проходу.
На помощь Виктору уже бежали партизаны.
— Назад! Не подходите! — закричал он, с ужасом наблюдая, что лось все еще продолжает тянуться к нему своей огромной косматой головой. Их разделяло два–три метра неразминированного пространства.
Это была первая смерть на войне, которую довелось видеть Виктору своими глазами!
Тщательно замаскировав следы, бригада поспешно двинулась дальше. Виктор идти не мог, его несли на носилках.
Поздно вечером остановились на привал. Бригадный врач не без труда достал осколок, прочистил рану, плотно набил ее стрептоцидом и наложил на ногу шину.
Когда боль понемногу успокоилась, Виктор вдруг понял, что напрасно он радовался там, среди минного поля, что самое страшное для него кончилось. Самое страшное — это ранение в ногу, когда ты в пятидесяти километрах за линией фронта, когда кругом враги, а бригаде нужно выполнять задание. Еще несколько часов назад он был таким необходимым в отряде человеком. А кому он нужен теперь?
Подошел командир отряда, внимательно осмотрел забинтованную ногу, спросил:
— Болит?
— Теперь уже легче, — поспешно ответил Виктор.
Орлиев легонько сдавил пальцами голеностопную косточку. Виктор еле сдержался, чтоб не закричать.
Командир нахмурился и молча пошел к штабному костру.
«Кому я теперь нужен?» — с болью думал Виктор.
Он не знал, что в эту самую минуту о его судьбе совещались в штабе командиры и комиссары всех шести отрядов.
Большинство склонялось к тому, чтобы раненого в сопровождении шести — восьми бойцов отправить обратно на базу.
Молчал лишь Орлиев. Когда комбриг спросил его мнение, Тихон Захарович поднялся и, глядя на костер, сказал:
— Это наш первый раненый. Кто станет утверждать, что это и последний? Если мы будем с каждым возвращать на базу по отделению бойцов, кто воевать будет?
— Что ты предлагаешь? — спросил его комбриг.
— Оставить Курганова под присмотром медсестры где–нибудь здесь, неподалеку…
— Как оставить?! Зачем? — встревоженно заговорили сразу несколько человек.
— Потом… Или вызвать для них гидросамолет, — невозмутимо продолжал Орлиев, — или мы на обратном пути заберем их.
Наступило долгое молчание.
В доводах Орлиева было много убедительного. Но как оставить двоих, по сути дела, беззащитных людей в глухом лесу, на территории врага? А если противник обнаружит их? Гидросамолету нелегко будет пройти незамеченным в глубокий вражеский тыл, а посадка на лесном озере демаскирует бригаду, наведет противника на ее след.
Тихон Захарович, выждав, сказал комбригу:
— Самолет я предлагаю вызвать на ночь, намеченную для штурма гарнизона.
Комбриг кивнул и продолжал вопросительно смотреть на Орлиева: «Это хорошо, ну а если противник обнаружит раненого? Тому ведь не уйти, не скрыться? Что тогда?»
Орлиев понял молчаливый вопрос и решительно проговорил:
— Партизаны живыми в плен не сдаются.
— Кого ты думаешь оставить с Кургановым?
— Олю Рантуеву.
— Почему именно ее?
— Она здешняя… Я хорошо знаю ее и верю, что она готова к самому неожиданному…
В ту же ночь было найдено глухое, пригодное для посадки гидросамолета озеро. В густом ельнике, в лощине между двух сопок наскоро соорудили крохотный полушалаш–полуземлянку, тщательно замаскировали ее, а на берегу в кустах подготовили сухой мох и хвою для опознавательных костров.
Виктор плохо понимал, что происходит вокруг. У него поднялась температура, шумело в ушах, хотелось пить, пить, пить… Запомнилось приятное ощущение прохлады, когда его из тесных носилок переложили на мягкую хвойную постель.
Позже пришел комиссар отряда Дорохов. Держа ладонь на лбу больного, он говорил, что надо потерпеть, что через неделю Виктор уже будет в госпитале, что рана его пустяковая, через два месяца он сможет плясать. Ладонь комиссара тоже была горячая, и от этого Виктору становилось лишь жарче, но он слушал, скрадывая дыхание и больше всего боясь, что комиссар вот сейчас встанет, уйдет…
— Скажите, я останусь один?
— Нет, нет… С тобой останется Оля.
Виктор приоткрыл глаза и, разглядев сидевшую у входа в шалаш девушку, улыбнулся.
Потом комиссар ушел. Они остались вдвоем.
В ушах глухо стучало. Этот равномерный назойливый стук вначале был похож на тикание огромных часов. С каждым разом он становился все слышнее. И когда казалось, что барабанные перепонки не выдержат следующего удара, стук разряжался долгим пронизывающим мозг шипением, и снова откуда–то издали начинало доноситься нарастающее тикание.
— Кто? — вдруг послышался настороженный голос Оли.
— Я, не бойся…
Виктор узнал по голосу командира отделения разведки Павла Кочетыгова.
— Зачем? Смотри, отстанешь? — спокойно и даже как–то привычно сказала Оля.
— Не отстану. Проститься пришел… — Павел, видимо, заглянул в шалаш, так как ветки, загораживавшие вход, зашуршали. — Спит? — спросил он.
— Наверное, нет. Температура у него большая.
После долгой паузы Павел вдруг сказал еще тише:
— Хлипкий он парень. Тяжело тебе с ним будет.
— Еще неизвестно, каким бы ты был на его месте?
— Сам виноват, — безжалостно сказал Павел. — Автомат был в руках? Был. Мог бы пристрелить лося или отпугнуть очередью, и ничего не было бы… Растерялся, видно…
«Врешь. Я не растерялся… Разве мог я выстрелить в него?..» — сквозь боль и шум в висках мысленно возразил Виктор и вновь до последней мелочи пережил тот момент, когда изодранный осколками, обезумевший лось из последних сил тянулся к нему.
— Хотел бы я быть на его месте, — вдруг громко, как показалось Виктору, очень громко сказал Павел.
— Это еще тебе зачем? — насмешливо спросила Оля.
— Лафа, а не житуха… Лежи себе… Везет другим!
— Нашел чему позавидовать!
Павел долго молчал, потом другим голосом — испытующе–стеснительным сказал:
— Целую неделю был бы с тобой…
Он, видимо, потянулся к Оле, так как снова зашуршали ветки, и Оля сердито сказала:
— Еще чего? Иди–ка, давай! Отстанешь от бригады!
Несколько минут прошли в молчании. Виктор уже решил, что Павел ушел, как тот вдруг тихо произнес:
— Ты, Оля, не расстраивайся. Я обязательно вернусь за тобой.
Оля ничего не ответила. Павел подождал, потом резко протиснулся в шалаш и по–иному, беззаботно и снисходительно, как это делал всегда, спросил:
— Курганов, ты спишь? Ты не горюй, если самолета и не будет. Я приду за вами, вот увидите!
— Чего ты расстраиваешь больного?! — набросилась на него Оля. — Сказано, будет самолет, значит, будет. Подумаешь, спаситель нашелся! И без тебя обойдемся…
— Ладно–ладно. Не сердись. Мне же лучше. Не надо горб носилками гнуть. Ну, прощайте, не кашляйте!
Снова они остались вдвоем, теперь уже надолго.
Первые дни они почти не разговаривали. Пока у Виктора держалась температура, Оля по четыре раза в день давала ему порошки сульфидина, протягивала кружку с водой и вновь усаживалась у входа в шалаш. Когда подходило время обеда, она также молча расстилала перед Виктором полотенце, выкладывала сухари, ставила котелок с едой. Виктор не знал, когда она успевала разводить костер и варить кашу. Ему казалось, что Оля целыми сутками не сходит со своего места у входа в шалаш.
— А ты почему не ешь? — спрашивал он.
— Успею.
Однажды утром Оля поставила перед Виктором закоптелый котелок с дымящейся ухой.
— Окуни? — удивился Виктор. — Откуда?
— Из озера.
— На удочку?
Оля кивнула в ответ.
— Я тоже лесу и крючки захватил, — почему–то сообщил Виктор и рассердился на себя: «Зачем хвастаюсь, дурак? Какой толк от удочки, когда подняться не могу».
— У нас у каждого партизана удочка при себе, — сказала Оля. — Ты ешь, а то остынет.
Вскоре жар начал спадать. Виктор почувствовал это, проснувшись ранним утром. В голове уже не шумело, даже рана в ноге ощущалась совсем не так, как раньше: боль, если пошевелить ногой, не отдавалась в висках, а затихала там же, где и начиналась.
Виктор, оберегая вдруг нахлынувшую радость, тихо лежал, глядя прямо вверх. Он словно впервые увидел свой низкий и тесный шалаш с косматым потолком из хвои, с двумя наскоро вбитыми в землю подпорками, с плащ–палаткой, укрывающей мягкую и душистую постель. Он, словно впервые, услышал настоящую лесную тишину, когда отчетливо улавливаешь даже бесконечную комариную песню. Вход был закрыт ветками, но там, в лесу, угадывалось безветренное, солнечное утро.
Виктор лежал, смотрел, слушал, думая о том, что через три дня прилетит самолет, что в госпитале ему быстро залечат рану. И он вернется в отряд. Вернется не новичком, каким пришел три недели назад, а опытным партизаном, успевшим заглянуть в глаза смерти.
Оля была на своем обычном месте. Привалившись плечом к стенке шалаша, она спала, неловко свесив на грудь голову. Рядом лежал автомат Виктора и две гранаты, вынутые из подсумка. Чуть поодаль — уложенные по–походному вещмешки.
Виктор никогда не думал, что смотреть на спящего человека так приятно. Раньше он ничем не выделял Олю среди сандружинниц отряда. Девушка, каких много. Высокая, худенькая, вся какая–то угловатая. Такую не назовешь красавицей! Даже больше: вначале Оля ему просто не понравилась. Стрижка под мальчика и вздернутый нос придавали ее лицу жесткое, неприятное выражение.
Сейчас в сером полусвете шалаша Оля показалась ему необыкновенно красивой. Все — и короткие, слегка вьющиеся волосы, и скуластенькое загорелое лицо, и маленький нос с еле заметной темной родинкой на переносице, и чуть вздрагивающие во сне пухлые доверчивые губы — все вдруг стало нравиться ему.
Неожиданно ему захотелось стать похожим на Павла Кочетыгова, никого никогда не бояться, носить даже летом белую кубанку, весело и язвительно вышучивать товарищей, влюбиться и приходить на свидания. Как это замечательно отправляться в разведку и знать, что о тебе — и только о тебе — думает и беспокоится девушка, вот такая же славная и красивая, как Оля.
В это утро все казалось возможным и легко выполнимым. Занемела рука, локтем которой Виктор упирался в постель, начало легонько покалывать в раненой ноге, а он, счастливый и возбужденный, продолжал рисовать в мыслях свою будущую жизнь на много лет вперед.
Вдруг он увидел, что Оля уже не спит и удивленно смотрит на него.
Словно уличенный в чем–то недопустимом, Виктор покраснел, откинулся на изголовье.
— Оля, у меня нет температуры, — сказал он.
— Совсем нет? — спросила она,
— Совсем.
— Ну, на худой конец, нормальная должна же быть? — впервые за эти дни пошутила Оля и, достав градусник, придвинулась к Виктору,
— Нет, нет, теперь я сам, — заторопился он, заметив, что она собирается засунуть ему градусник под мышку.
С этой минуты жизнь в шалаше стала для него и радостной и мучительной.
Во время обеда он вдруг ловил себя на том, что некрасиво ест, с шумом втягивая с ложки горячую уху. Он старался есть неслышно, и от этого получалось только хуже. Было жарко, но он надел гимнастерку и все время кутался в плащ–палатку, чтобы Оля случаем не увидела его голых ног. От этого он потел, и обеспокоенная Оля, начиная тоже испытывать непонятное смущение, по нескольку раз в день протягивала ему градусник.
Возможно, если бы Виктор вел себя по–иному, Оля продолжала бы относиться к нему так же, как относилась до этого к десяткам других больных. Ей бы и в голову не пришло, что под ее опекой лежит в шалаше не просто раненый, а молодой и красивый парень.
Оля стала все чаще уходить из шалаша и, устроившись в тени, подолгу сидела в лесу. Хотя многолетние, начавшиеся еще в восьмом классе ухаживания Павла она никогда не принимала всерьез, теперь почему–то она старалась думать о Павле, о его ухарски–разудалых замашках, которые в боях к добру не приведут. До сих пор пули избегали Павла. Он ни разу не был ранен, хотя участвовал во всех боях и разведках, предпринимаемых отрядом. О храбрости Кочетыгова рассказывали и были и небылицы.
«Может, Павел и не был бы таким, если бы я вела себя с ним по–другому?» — вдруг задала себе вопрос Оля, и ей захотелось, чтоб поскорей прилетел самолет. «Отправлю этого Курганова, и все кончится… Все пойдет по–старому», — думала она, хотя чувствовала, что все еще только начинается и к старому возврата уже не будет.
Наступила ночь, когда должен был прилететь самолет.
Виктор и Оля с вечера перебрались на берег озера и, расположившись в густых зарослях ольшаника, стали ждать.
Положив голову на вещмешок, Виктор сощуренными глазами наблюдал, как солнце медленно, слишком медленно, сближается с темной узорчатой каемкой леса на противоположном берегу.
Ему казалось, что стоит солнцу скрыться за горизонтом, сразу же прилетит самолет. Словно долгожданная жар–птица вынырнет он из–за леса и, прошумев над зеркальной гладью озера, причалит к самому берегу, вот здесь, у их ног.
— Пойду проверю костры, — услышал он голос Оли.
Солнце уже скрылось за лесом, а самолета все не было.
«Вот сейчас… сейчас», — думал Виктор. Но в ночной тишине слышались лишь редкие всплески рыбы да беспокойное кряканье уток у далеких уснувших камышей.
Сколько времени прошло, Виктор не знал, но когда на северо–востоке небо начало светлеть и золотиться, он вдруг подумал, что самолета может и не быть.
— Оля! — встревоженно позвал он.
— Что? — Оля, оказывается, была совсем рядом, за ближайшими кустами.
Виктору стало стыдно за свою несдержанность, и он после долгого молчания спокойно произнес:
— Уже светает.
Она ничего не ответила.
Взошло солнце. Легким туманом закурилось озеро.
«Самолета не будет. Ни сегодня, ни завтра, никогда… Мы одни. Это ясно. Разве там, на Большой земле, до нас сейчас, когда немцы на юге наступают, наши оставляют город за городом… Там гибнут тысячи, десятки тысяч. А нас всего лишь двое. Она может спастись, она выберется. А я?» Теперь Виктор уже не верил и второму обещанию, что отряд на обратном пути зайдет за ними. Самолет — это самое легкое, это какие–то три летных часа, сотня литров бензина.
Когда солнце поднялось высоко, Оля вышла из–за кустов и, глядя Виктору прямо в глаза, сказала:
— Пойдем назад. Вот дура я, ведь сегодня еще только шестая ночь. И как это я ошиблась?!
— Ладно. Нечего успокаивать, — проворчал Виктор, поднимаясь. — Не прилетел, и все! И не прилетит. Не до нас там.
— Завтра прилетит, вот увидишь… И как это я днем ошиблась, — поспешно возразила Оля, подавая ему самодельный костыль.
Весь день Виктор молча пролежал в шалаше. Не хотелось ни спать, ни есть. Побаливала побеспокоенная переходами нога.
А к вечеру он все чаще стал ловить себя на том, что ждет ночи. Он старался думать о самом худшем, о том, что через несколько дней они останутся без продуктов, что в один какой–нибудь день Оля уйдет и не вернется. Но где–то там, позади этих мыслей, неотступно стояла надежда, что сегодня ночью самолет обязательно будет. И от этого все самое плохое, что Виктор рисовал себе в будущем, не казалось таким страшным.
Вечером Оля вошла в землянку, вскинула на плечо автомат и предложила:
— Ты лежи, зачем ногу тревожить. Я одна схожу. Услышишь самолет — готовься, я прибегу.
— Нет, нет. Я тоже пойду, — возразил Виктор.
Она ничего не сказала, только посмотрела на него виновато и сочувственно.
Вторая ночь пролетела незаметно. Она была сырой и туманной. Виктор уже понимал, что самолета не будет и на этот раз, и все же ждал, досадуя на слишком короткую северную ночь, когда не успеет погаснуть закат, а уже загорается утренняя заря.
Отдыхая через каждый десяток шагов, они добрались до землянки. Уложив Виктора в постель, Оля как бы между прочим сказала:
— Самолет не мог сегодня прилететь…
— Почему?
— Ночь неподходящая. Видел, какой туман был над озером. Он не смог бы сделать посадку.
Это новое оправдание ошеломило Виктора. Да, ночь была туманной. Над озером висела плотная белая пелена, но разве там, за двести километров, могли знать об этом?
— Оля! Поди сюда.
Она послушно придвинулась, села на край его постели. Виктор нерешительно взял ее за руку.
— Скажи, Оля! Ты веришь в этот самолет?
Она не выдернула руки, даже не шевельнулась. Лишь в ее взволнованном ласковом взгляде на какой–то миг мелькнуло смятение.
— Скажи правду. Ты веришь? — он еще крепче сжал ей руку.
Виктор увидел, как на ее глаза медленно навертываются слезы. Потом Оля быстро смахнула их, улыбнулась:
— А как же, Виктор! Нам с тобой только верить и осталось!
В ее признании было мало утешительного. Но она сказала Виктору главное, и тогда это было ему дороже всего на свете.
Автобус приходил в Войттозеро около шести часов вечера и вскоре отправлялся обратно. Как и в других отдаленных селениях, задолго до его прихода около столовой собиралось немало народу.
Так уж повелось издавна, с тех пор, когда Войттозеро было еще обычной деревушкой, когда ее жители не знали еще автобусов, а путь до Петрозаводска на лошади занимал несколько суток. Тогда всякий приезд кого–либо из города был большим событием. С тех пор многое изменилось. Рядом с деревней вырос новый поселок лесопункта, приезжих людей в Войттозере стало больше, чем старожилов, а привычка выходить к автобусу держалась и далее незаметно перешла к новоселам.
…О живучести этого обычая и раздумывал Тихон Захарович, направляясь к автобусной остановке. Раньше он как–то не обращал на это внимания. Может, потому, что ему редко, очень редко приходилось кого–либо встречать или провожать — леспромхозовское и районное начальство приезжало в автомашинах, а сам он, отправляясь в район или в Петрозаводск, бывал так озабочен делами, что и не замечал ничего.
Был выходной день. Вот уже целую неделю стояла жаркая солнечная погода. Люди с утра ходили, кто на рыбалку, кто за ягодами и грибами, кто на покос, и теперь гуляли. По поселку разносились звуки радиол, баянов и шумные голоса. Вчера выдавали зарплату, а день получки у лесорубов — всегда праздник.
Так тоже заведено исстари — отмечать получку. Лесорубы всегда зарабатывали неплохо, и Тихон Захарович помнил времена, когда буйное пьяное веселье длилось по нескольку дней. Все это шло от сезонщины, с тех давних пор, когда заготовки леса велись только зимой. Люди приезжали сюда подзаработать, по три–четыре месяца без выходных работали от темна до темна и, получив расчет, пили за всю долгую и трудную зиму.
Тихон Захарович шел по поселку, вслушиваясь в праздничный шум, отвечая на приветствия, отказывался от приглашений зайти «на чашку чая», а сам с грустью думал: какая это цепкая сила — обычай.
Казалось бы, теперь все изменилось. Покончено с сезонностью. Почти все лесорубы живут с семьями в добротных домах, каждую неделю имеют выходной, два раза в месяц получают зарплату. Да и труд в лесу разве сравнишь с тем, что был двадцать лет назад, — электропилы, трактора, автодеррики, лесовозы… А вот поди ж ты — обычай живет!
Тихон Захарович шел по поселку, раздумывая, и все больше мрачнел. С начала года недодано шесть тысяч кубометров. Где их взять? Ведь всему лесопункту нужно трудиться двадцать дней, чтобы покрыть задолженность. А им хоть бы что — веселятся себе, горланят песни…
По случаю воскресенья народу у столовой было больше обычного. Одни, разбившись на кучки, вели тихие разговоры с отъезжающими. Другие сидели на просторном крыльце столовой и пили пиво. Третьи бесцельно бродили от группы к группе. В глубине двора, за небольшим вкопанным в землю столиком, «забивали козла». «Забойщиков» плотным кольцом окружали «болельщики», и Тихон Захарович лишь по голосу узнал среди игроков Панкрашова.
— С хорошим деньком, Тихон Захарович! — громко приветствовал Орлиева подвыпивший раскряжевщик Пажлаков. — Встречаешь кого иль провожать пришел?
— Встречаю.
— А я вот провожаю… Дочку в техникум провожаю. Праздник у меня, понимаешь… Первая, можно сказать, во всем пажлаковском роду с образованием будет.
— Папа, не надо! Люди смотрят! — смущенно попросила курносая и низенькая, вся в отца, девушка, стоявшая в окружении подруг и соседок.
— А что! — захорохорился Пажлаков. — Пусть смотрят… Нам стыдиться нечего… На свои кровные, можно сказать, и учимся, и гуляем… Правду говорю, а?
Никто ему не ответил. Пажлаков подождал, потом вдруг взмахнул рукой:
— А в общем, можно сказать, идем мы к светлому празднику трудящихся, царствию коммунизма. И по такому случаю давай, Тихон Захарович, хотя бы по кружке пивка… Я угощаю!
Приход Орлиева заметили все. Разговоры как–то поутихли, и Тихон Захарович ощутил на себе выжидающие взгляды.
Он вежливо отказался от угощения и, по пути здороваясь с людьми, прошел к играющим в домино. «Болельщики» потеснились, уступая ему лучшее место. Тихон Захарович тронул за плечо Панкрашова.
— Выйдем, дело есть.
Тот, потный, взъерошенный, долго смотрел на начальника каким–то ошалелым взглядом, потом, видимо, сообразил, о чем его просят, положил кости на стол.
Они отошли в сторону.
— Сегодня приезжает новый технорук, — сообщил Тихон Захарович.
— Понятно, — с готовностью отозвался Панкрашов, хотя по его лицу Орлиев видел, что он ничего еще не понимает.
— Надо встретить, как следует… Дома у меня кое–что приготовлено. Посидим, потолкуем. Позовем Вяхясало… Да, пожалуй, и хватит. Рантуева еще не приехала?
— Нет, кажись.
Панкрашов одернул гимнастерку, поправил ремень, приготовившись слушать главное. Но Тихон Захарович, помолчав, сказал:
— Встретим вдвоем… Вдвоем лучше. Пойдем, автобус уже скоро должен быть.
Панкрашов не без сожаления посмотрел в сторону шумного столика и направился с начальником к остановке.
Еще автобус, не сбавляя скорости, мягко пылил по улице поселка, а старик, успевший собрать свою поклажу и теперь прилипший к ветровому стеклу рядом с шофером, сказал:
— Ишь ты, народу сколь! И начальство! Видать, вас встречает..,
Виктор глядел на быстро приближающуюся толпу, искал глазами знакомую фигуру Орлиева и от волнения ничего не видел.
— Вон он, у крыльца, — пояснил старик. — Видишь, двое. Один, стало быть, Орлиев, а второй — Панкрашов…
Как только автобус остановился и шофер заглушил мотор, стало вдруг тихо и неловко. Виктор почувствовал себя сидящим как бы в витрине под десятками любопытных глаз. Двое стоявших у крыльца подошли к автобусу, и Виктор вдруг увидел, что стройный и высокий человек в военном это вовсе не Орлиев, что Орлиев — тот, который чуть пониже, и одет он в темно–серый гражданский костюм.
Орлиев сам поднялся в автобус.
— Здравствуй, Курганов! С приездом в наши края! — Его сдержанная улыбка тоже показалась Виктору совсем незнакомой.
— Здравствуйте, Тихон Захарович! — ответил он.
Орлиев помедлил и вдруг неловко обнял Виктора, прижал его одной рукой к груди. Потом, словно застыдившись, похлопал его по спине.
— Вырос ты, парень, возмужал… Твои вещи? Ну, пошли! Панкрашов, давай сюда, помоги! — крикнул Тихон Захарович.
Тот словно ждал команды. Проворно вскочив в автобус, он пожал Виктору руку, поздравил с приездом и первым обратил внимание на Лену:
— И вас с приездом… Извините, не знаю имени–отчества.
— Да, Тихон Захарович! — спохватился Виктор. — Познакомьтесь, это моя жена, Лена…
Орлиев ничего не сказал. Он поздоровался за руку с Леной, но Виктор почувствовал, как что–то переменилось. Лицо Орлиева на секунду сделалось сухим, требовательным и жестким, таким, каким оно было в прежние годы.
«Неужели он из–за Оли?» — внутренне холодея, подумал Виктор.
— Ну что ж, пошли! Милости прошу ко мне… — Орлиев обернулся к Лене и сказал: — Только уж извините. Живу я один, и все у меня попросту, по–походному…
— Ну что вы, что вы, пожалуйста!
— Панкрашов, бери чемоданы…
Мужчины забрали вещи, и все четверо направились вдоль главной улицы поселка: впереди — Панкрашов и Орлиев, за ними — Виктор и Лена.
Орлиев шагал широко. Его размеренная покачивающаяся походка напомнила Виктору военные годы, вновь вызвала полузабытое, приятное чувство юношеского восхищения и зависти к своему командиру. Даже штатский костюм, показавшийся в первую минуту таким нелепым на могучих плечах Орлиева, теперь уже не вызывал протеста. Портили впечатление лишь ботинки и брюки навыпуск. Не было в них той внушительности, которую придают человеку болотные сапоги и галифе.
— Витя, а он хороший! — шепотом сказала Лена, показывая глазами на Орлиева. — Он, наверное, очень–очень строгий и правильный, да?
Виктор в ответ лишь согласно улыбнулся. Они свернули к приземистому бараку, вошли в узкий длинный коридор с множеством дверей в обе стороны, и у первой направо Орлиев остановился.
— Сбегай к Вяхясало, — приказал он Панкрашову. — Пусть зайдет.
В коридоре было тихо и прохладно. Из дальних дверей слышались грустные звуки баяна, и хотя баянист играл современную песню из какого–то кинофильма, Виктора вдруг охватило чувство, как будто он вернулся в прошлое — нелегкое, даже печальное, но знакомое и потому приятное прошлое. Как будто позади — поход, необычный, мучительный, полный таких душевных волнений, когда забываются физические тяготы и хочется только одного — обрести наконец уверенность и спокойствие. И вот оно — спокойствие, тишина, прохлада, переборы баяна… А завтра — новая жизнь, может быть, опять поход, но он уже будет новым и потому иным…
— Тут я и живу, располагайтесь! — откуда–то издалека донесся голос Орлиева.
— Хорошо играют, — сказал Виктор и вошел в комнату.
— Это Котька, из второй бригады… День и ночь готов пилить. Соседи даже жалуются. — Орлиев снял пиджак и повесил на гвоздь.
Виктор тоже снял пропыленный пиджак, огляделся. Комната была прибрана к приходу гостей: пол тщательно вымыт, на окнах свежие, со складками от утюга, задергушки, стулья аккуратно расставлены вокруг стола, две кровати одинаково застелены по–гостиничному, «конвертом». Накрытый белой скатертью стол уставлен тарелками с закуской — колбаса, винегрет, холодные котлеты, жареная рыба. Тусклым зеленоватым светом поблескивали две бутылки водки.
— А вторая кровать чья? — спросила Лена.
— Так… На всякий случай… — неохотно ответил Орлиев.
Вернулся Панкрашов и сообщил, что Вяхясало еще на покосе, жена обещала передать ему приглашение.
Сели за стол. Панкрашов, стараясь сделать это незаметно, вынул из кармана галифе бутылку красного вина.
— Молодец, Костя! — похвалил его Орлиев и, задетый собственной непредусмотрительностью, добавил не без ехидства: — Если б ты и на делянке так разворачивался, а?
— А как же, Тихон Захарович, — смущенно сказал Панкрашов. Его смущение было отработанным, много раз проверенным. — Женщинам должен быть почет и уважение. Про них особая статья даже в конституции записана.
— Ну, ну. Все ясно. Бери–ка бразды правления да командуй. Это по твоей части.
Панкрашов ловко, одним привычным движением открыл бутылку и быстро разлил водку по стаканам. Потом аккуратно откупорил вино, не торопясь протер горлышко бутылки полотенцем и налил Лене. Он делал это настолько подчеркнуто, что Виктор подумал: «Кто он — дурак или комедиант?»
— Ну, дорогие товарищи. Предлагаю поднять тост за… — Панкрашов обвел всех радостным умиленным взглядом, — …за встречу старых партизанских друзей. Честное слово, для меня это большой праздник. Я, конечно, не партизан. Я воевал на Южном фронте. Но, честное слово, мне очень хотелось бы быть на вашем месте, встретить сейчас кого–либо из своих бывших подчиненных или посидеть за столом со своим любимым командиром танкового полка майором Лесничуковым…
— Короче, — перебил его Орлиев.
Панкрашов смутился, сел на место, но, увидев, что никто не пьет, добавил:
— С приездом вас, Виктор Алексеевич и Елена…
— Сергеевна, — подсказал Виктор, после реплики Орлиева почувствовавший себя как бы виноватым перед Панкрашовым.
— И вас, Елена Сергеевна. — Панкрашов первым чокнулся с Леной, потом с мужчинами и в три глотка осушил стакан.
Некоторое время за столом длилось молчание, но спиртное начало делать свое дело, и постепенно языки развязались. Выпили по второй. Теперь уже Панкрашов наливал в стаканы меньше половины.
— Витя, ты ешь, а то опьянеешь… — сказала Лена, ласково дотрагиваясь до руки мужа.
— Ничего, Леночка, ничего, дорогая. В партизанские годы было и не такое. — Виктор почувствовал, как добрая и приятная теплота расходится по всему телу, полуобнял жену за плечи и вдруг громко спросил: — Тихон Захарович, можно я буду звать вас на «ты», а?
— А как же еще, — поднял на Виктора тяжелый взгляд Орлиев.
— Так вот, дорогой Тихон Захарович, — по–пьяному четко отделяя слова, сказал Виктор. — Ты знаешь, какая у меня жена? Нет, ты не знаешь… Это золотой человек. Бесценный, понятно?! И ты, Костя, не знаешь…
— Витя, друг! Дай лапу! Вот так! — Панкрашов пожал Виктору руку и полез целоваться. — Знаю, я все знаю… и верю, честное слово, верю!
— Ну и что? — на Курганова из–под нахмуренных бровей требовательно глядели застывшие глаза Орлиева.
— А то, что вы не знаете, вот что…
— Виктор, зачем ты? — встревожилась Лена.
Тихон Захарович несколько секунд упорно смотрел в глаза Виктору, потом повернулся к Лене.
— Ты вот спрашивала, для кого здесь я поставил вторую койку… А ведь для него, — не глядя, ткнул он пальцем в сторону Виктора и задумался. — Начальник штаба… Вместе… вдвоем… А ведь все не так… Время идет…
— Мой папа тоже был партизаном, — сказала Лена, желая доставить Орлиеву приятное.
— Партизаном… Пар–ти–за–ном… — медленно, как бы вдумываясь в смысл каждого звука, повторил Орлиев, — И где он сейчас?
— Погиб, в сорок третьем, под Лугой.
— Погиб… Многие погибли…
— «Немногие вернулись с поля, богатыри — не мы»… — подхватил Панкрашов, и это прозвучало так не к месту, что лицо Орлиева стало вдруг сердитым и жестким.
— «Богатыри», «богатыри»… Много ты знаешь! Тебе, видать, и невдомек, что богатырями не рождаются, а делаются… Знаешь ты, что вот он сделал? — Орлиев снова ткнул пальцем в грудь Курганова. — Отряд спас. А ведь он тогда кто был? Мальчишка, безусый мальчишка.
— Да я ведь так просто, Тихон Захарович, — взмолился Панкрашов, вытирая платком лоб. — Я к слову.
— Так просто ничего не бывает, — веско сказал Орлиев.
Разговор затих. Виктор, поглядывая на склонившегося к столу командира, нехотя ковырял вилкой жареную рыбу. Два года жили они бок о бок, ходили в одной цепочке в походы, ночевали у соседних костров, но никогда Виктор не имел случая видеть командира так близко, как сейчас.
«Неужели этот поникший над столом человек и есть мой бывший командир?» — подумал Виктор и, вспомнив, с каким восторгом он ловил девять лет назад этот, теперь слегка усталый, но все еще очень твердый и даже тяжелый взгляд, радостно ответил себе: «Да, да, это он.., И теперь мы будем вместе работать — он и я».
— Что заскучали? — поднял голову Тихон Захарович. — Костя, сходи, приведи Котьку.
— Может, и водочки еще, а то мало осталось? — нерешительно спросил Панкрашов, но Орлиев отрицательно качнул головой.
Через несколько минут почти насильно в комнату был доставлен смущенный баянист.
— Иди сюда! — позвал его Орлиев и, налив в стакан водки, приказал: — Пей!
Котька — двадцатилетний, рослый парень с курчавыми светлыми волосами и с миловидным, по–детски чистым лицом — некоторое время в нерешительности постоял у порога, потом встряхнул головой, громко поздоровался и подошел к столу.
— Пей! — подвинул ему стакан Орлиев.
— Не–е, — отстранил Котька. — Вот красного… у меня танцы сегодня, от водки развезет в жару.
— Ну, пей красного! — Подождав, пока Котька выпьет, Тихон Захарович спросил: — Партизанскую знаешь?
— Какую, эту? — Котька с готовностью вскинул за плечо ремень баяна, нащупал аккорд, помедлил и запел:
…Нас было только семеро,
И больше ни души.
Мы пробирались плавнями,
Шумели камыши…
Партизаны, не забудем никогда…
Пел Котька вполголоса, склонившись ухом к баяну и как бы выслушивая там нужные звуки. Лена и Виктор любили эту грустную раздумчивую песню и обрадованно посмотрели друг на друга, уже готовясь подхватить ее:
…Своих детей оставили —
Когда увидим их?
Руками неумелыми
Баюкаем чужих…
Вдруг Орлиев стукнул кулаком по столу:
— Стой! Не эту! Мы тогда пели другие…
Наступила тишина. В выкрике Орлиева было столько тоски, что все испуганно посмотрели на него.
— Не эту! — тише повторил Тихон Захарович. — Это теперь так про нас чирикают, а мы другие пели… Помнишь, Курганов?
В отряде пели много песен, и Виктор не понял, какую из них имеет в виду Тихон Захарович. В сознании Виктора каждая песня была прочно связана не только с определенным периодом войны, но и с конкретным походом, во время которого ее особенно часто певали партизаны.
Даже сейчас, полупьяным сознанием Виктор отчетливо видел и слышал, как, бывало, разрастался в партизанской землянке никем не созываемый хор, когда он брал в руки баян.
Он вдруг подумал, что никогда не видел среди поющих своего командира. Раньше он не думал об этом, но теперь, лихорадочно перебирая в памяти все два года партизанской жизни, он очень хотел вспомнить хотя бы один случай, когда Тихон Захарович сам запел песню или присоединился к поющим.
— Котька, — приказал Орлиев, — дай–ка баян Курганову. Бери, бери, Курганов… Сыграй нашу, партизанскую,
Тихон Захарович неестественно оживился, стал суетливым. Даже не дождавшись, когда Виктор подберет нужную тональность, он во весь голос затянул:
Шумят леса, карельские леса,
Партизаны проходят лесами!
Виктор давно уже не держал в руках баяна и не смог сразу освоиться с чужим инструментом. Он сбивался, кое–где фальшивил, переживал это, слыша, как вслед за ним фальшивит голос Орлиева. Панкрашов с восторгом смотрел то на Виктора, то на Тихона Захаровича. Котька довольно и чуть снисходительно улыбался, Лена молча страдала от каждого неверного звука.
К концу песня наладилась настолько, что начали подпевать все, и последний припев закончили дружно:
…И творят чудеса,
Мы верим в чудеса,
Которые делаем сами.
— Вот какие песни пели мы! — тяжело дыша, проговорил Орлиев, обращаясь к Котьке. — А все остальные это так, выдумка…
Желая доставить командиру приятное, Виктор заиграл одну из самых любимых партизанских песен «Не пыли, дороженька степная…». Он с наслаждением медленно перебирал клавиши, ожидая, что вот–вот вновь вступит глухой и сильный голос Орлиева. Но командир молчал, опять склонившись над столом и глядя на гостей из–под низко нависших бровей.
«Неужели он не знает эту песню? Он должен знать, ведь в отряде так любили ее», — думал Виктор.
Они с Леной в два голоса пропели эту песню до конца. Панкрашов шумно зааплодировал, а Котька прошептал на ухо:
— Слова дадите списать?
Виктор передал баян его хозяину. Стало вдруг тягостно. Как будто не получилась не только песня, а что–то более значительное. Орлиев мог и не знать слов этой песни, хотя ее очень часто пели в отряде. Но почему он так равнодушно сидел, ни одним движением не отозвавшись на дорогие партизанской душе звуки?
«Я, конечно, пьян… Может, потому мне это так и кажется. Но ведь и он тоже захмелел… Он выпил столько же. Неужели ему не хочется плакать? Ведь это такая песня, такая песня…» — обиженно размышлял Виктор,
— Витя, мы обязательно купим баян! — дрожащим от волнения голосом сказала Лена.
— Хорошо, Леночка.
Все притихли, Котька еле слышно, одной правой рукой наигрывал на баяне мелодию «Дороженьки», Панкрашов хмельно и влюбленно улыбался прямо в лицо Виктору.
— Что ж, Вяхясало, видать, не придет, — посмотрев в окно, сказал Тихон Захарович. — Панкрашов, наливай остатки!
Без желания выпили по последней, закусили, но веселья не наступило. Панкрашов тихо запел какую–то протяжную украинскую песню, Котька несмело ему подыгрывал.
— Я Чадова встретил, — сказал вдруг Виктор, глядя в глаза Орлиеву.
— Ну и что? — сузившиеся зрачки Тихона Захаровича дрожали от напряжения.
— Ничего… Встретились, поговорили...
— Пустой человек…
В другое время Виктор, возможно, и не стал бы спорить с Орлиевым, по крайней мере расспросил бы, почему он так думает о Чадове, но сейчас такой короткий и категоричный ответ не понравился ему:
— Чадов не глупый парень, — возразил он.
— Это чем же он тебе так пришелся? Вроде в отряде не примечал я, чтобы ты с Чадовым дружил?
— Чем? — переспросил Виктор и на секунду растерялся. — Журналист хороший, много пишет… По–моему, он серьезный, думающий человек.
— А ты читал его статьи?
— Читал.
— Когда же ты успел?
— А вчера. Пошел в библиотеку при гостинице, взял подшивку и прочитал.
— Ты по библиотекам да по подшивкам его статьи знаешь, — возвысил голос Орлиев, — а я здесь, на делянках их читывал. И скажу, что его статьи никакой пользы нашему брату не дают… Не понимает он нашей жизни, да и понять не хочет… Об этом ты подумал?
— Этого я не знаю, но все его статьи написаны ярко, интересно и доказательно.
Орлиев внимательно посмотрел на него и, отодвинув широким жестом посуду на столе, вдруг поднялся.
— Пойдем–ка, проветримся на свежем воздухе, — взял он за плечо Виктора. — А вы, — он строго посмотрел на Панкрашова и на Котьку, — занимайте хозяйку, смотрите, чтоб не скучала.
— Можно и я с вами? — спросила Лена.
Орлиев, как бы не слыша, направился к двери.
— Леночка, мы скоро вернемся. — Виктор понял, что Тихону Захаровичу хочется поговорить с глазу на глаз.
Они пересекли шоссе и по узенькой тропе–межнице спустились к озеру. Орлиев подошел к самой воде и молча сел на большой плоский камень. Виктор опустился рядом. Был тот безветренный и прохладный час августовских закатов в Карелии, когда огромное, как бы разбухшее за день солнце уже коснулось вершин дальнего леса и багрово–красная полоса лежала на всей глади озера — от берега до берега. Лишь изредка кое–где всплеснет верховодка. Ровные расходящиеся круги подолгу держатся на зыбкой воде и медленно, незаметно для глаза, гаснут, чтобы возникнуть снова, в другом месте, всколыхнуть красную солнечную дорожку и снова раствориться в озерном покое.
Гремела музыка. Звуки отражались от воды, скрадывалось расстояние, и казалось, песню о лихом шофере и тяжкой фронтовой дороге поет не динамик у поселкового клуба, а все вокруг — озеро, небо, берег.
— Куришь?
— Курю.
— Угощайся. — Тихон Захарович протянул пачку «Беломора» и, помолчав, потребовал: — Ну, рассказывай!
— Что рассказывать, — быстро отозвался Виктор, подумав: «Неужели он знает? Неужели сейчас?.. Нет, нет, только не сейчас, потом, когда–нибудь — потом».
— О себе. Девять лет не виделись. Как жил–то после госпиталя?
…Что ж, после госпиталя Виктор жил неплохо. Три года работал на заводе, учился, окончил вечернюю школу рабочей молодежи, поступил в лесотехническую академию…
— Почему в лесотехническую? — остановил его Орлиев.
— Как почему? — не понял Виктор.
— Почему не в артисты пошел или там журналистом не заделался? Парень ты умный, лицом ничего, за словом в карман не лезешь, жил бы себе припеваючи.
— Шутите вы, — смутился Виктор, не зная, в шутку или всерьез принимать слова Орлиева.
— Какие тут шутки! Некоторые вон в дипломатическую школу пытались, и туда, и сюда тыркались… А теперь других через газету учат. А ты почему в лесотехническую?
Виктор понял, на кого намекает Орлиев. Но странное дело, теперь слова командира не вызывали в нем прежнего протеста. Он промолчал. Орлиев отвернулся, задумался.
— А знаете, Тихон Захарович, я и сам много думал — почему? Я не выбирал. И не потому, что в другие институты меня не приняли бы: школу я с медалью закончил. Но еще после госпиталя решил — пойду в лесотехническую.
Орлиев требовательно посмотрел на Виктора. И тот стал продолжать.
— Вышел я из госпиталя, дали мне увольнение по чистой, инвалидность на полгода, езжай, куда хочешь. А куда мне ехать? Родных никого. Из детдома я. Была на Смоленщине бабушка, да и та перед войной умерла.
— Ну и дальше?
— Так вот, вышел я из госпиталя, — словно обрадовавшись, заговорил Виктор. — Один. Никого, ничего… Ни родных мест, ни родственников… Заказал себе литер почему–то до Свердловска, хотя там никогда не был. Еду в вагоне. Другие, списанные по чистой, едут домой, радуются, а я сижу у окна и думаю — где ж моя родина? Куда я еду? И чем дальше, тем сильней чувство, что от родных мест уезжаю. В общем, понял тогда, что самое мое родное место на земле — Карелия! И сразу легче стало… Есть и у меня оно, родное место… Ну, а дальше я рассуждал просто. Что для Карелии главное? Лес. Так вот и убедил себя, что мое призвание быть инженером.
Виктор с радостью заметил, что его рассказ пришелся по душе Орлиеву.
— Складно у тебя вышло!.. Чего ж ты нам–то никому не написал… Нелегко было учиться на стипендию, помогли бы!
— Весной, пока я в госпитале был, перевели отряд в другое место. Так и потерял я всех… Я писал… Много раз писал. И в отряд, и в штаб партизанского движения…
— Да, как раз в марте нас в Заполярье перебросили… А в октябре в Петрозаводске партизанский парад был. Знай я твой адрес, обязательно вызвал бы…
Виктор подумал, что, не случись этой переброски отряда, вся его жизнь наверняка сложилась бы по–другому. Лучше или хуже — кто знает, но обязательно по–другому. Все могло выйти проще. Как у других. Сразу направили бы на работу, устроился бы и жил, как живут многие товарищи по отряду. Не было бы этих долгих девяти лет переживаний из–за той мартовской ночи! Если бы он знал тогда, что Тихон Захарович так хорошо относится к нему!
— Ты, Курганов, молодец! Ты идешь по жизни правильной прямой дорогой… Не то, что некоторые… В партию вступил?
— Нет…
— Почему?
— Да так как–то, — замялся Виктор.
— Зря, — отрубил Орлиев.
«Нет, сейчас я ничего не скажу, — решил Виктор. — Поработаю, сживемся поближе, и потом пусть судит…»
— В партию тебе обязательно надо вступить. Пора уже… Ты теперь людьми руководить должен. Рекомендация нужна — я всегда готов.
— Спасибо, Тихон Захарович. — Виктор, почувствовав, что его лоб покрывается испариной, отвернулся в сторону, незаметно вытер его платком.
— Ты вот о Чадове заговорил, — продолжал Орлиев. — Я так скажу — таких людей я не люблю… А не люблю потому, что не верю таким. Конечно, он умный, кто спорит… Но нет у него святого трепета перед великой целью, во имя которой мы живем… Случись беда — из таких предатели выходят.
— Но ведь воевал он неплохо, — напомнил Виктор.
— Ну и что ж… Против фашизма и бывшие преступники сражались. Фашизм — это явный враг… Против него сражались даже наши нынешние враги… Вот так! Чадов после войны хотел попасть в дипломатическую школу. Он ведь умный, хитрый, языки знает — специально изучал… Попросили у меня характеристику. Ну, я написал все, что думаю… С тех пор получил за эти восемь лет пять разносных статей в газете, и в общем, может быть, и правильно, но жалко, что пишут их такие люди, как Чадов.
«Вот откуда у вас такая крепкая «любовь», — про себя усмехнулся Виктор, подумав, что Чадов и сейчас дипломат хоть куда, а вот как газетчик — он ему не понравился. Ну, зачем он на целые два столбца расписал приезд Виктора, да еще в таких пышных фразах…
Орлиев начал рассказывать о делах. Лесопункт полностью механизирован… Два десятка тракторов КТ‑12, пять передвижных электростанций, четырнадцать лесовозов… Но план спущен с предельной нагрузкой на каждый механизм… Подводят трелевка и вывозка… Вывозить приходится за двадцать километров — нижняя биржа на берегу реки Войттозерки… Дороги плохие, машины то и дело выходят из строя.
Хотя за каждым словом Орлиева стояла привычная командирская непререкаемость, Виктор почувствовал, что Тихон Захарович пытается этим прикрыть свою растерянность.
«Пытается и не может… Все хорошо и все плохо, — подумал он, когда Орлиев замолчал. — Он ждет от меня чего–то… А что я могу? Я буду стараться… Я буду очень стараться…»
— Это не тот остров? Помните, в марте сорок четвертого? — спросил Виктор, указывая на еле проступавший сквозь вечернюю синеву маленький густо заросший островок.
— Который? Да, тот самый… Там и сейчас сохранились дзоты…
— Скажите… У Павла Кочетыгова в деревне оставалась мать… Она жива еще?
— Тетя Фрося? А как же… Шустрая еще старушка… Работает уборщицей в общежитии.
«Позавчера вот так же вдвоем мы сидели с Чадовым… — подумалось Виктору. — И вода, и даль, и остров… А ведь все куда проще, чем кажется, чем думает Чадов. Может, и я зря усложняю все?.. Надо быть самим собой и работать, работать… Все станет на свои места».
Они вернулись в комнату Орлиева, когда уже смеркалось и под потолком, мигая, горела лампочка. Лена, неизвестно откуда добывшая таз и горячую воду, заканчивала мытье посуды. Ей скорее мешал, чем помогал, Панкрашов. Котька давно уже ушел вместе с товарищами в клуб на танцы.
Орлиев вернулся довольный, веселый. Виктор, наоборот, тихий, задумчивый.
— Зачем вы? — принялся укорять Лену Тихон Захарович. — Все равно посуда из столовой, там и вымоют…
— Я просто доказала Константину Андреевичу, что и в общежитии можно держать посуду чистой, — улыбнулась Лена и спросила Панкрашова: — Ну, как, теперь верите?
Тот развел руками.
–— Елена Сергеевна! Вы настоящая домохозяйка!.
— Я не домохозяйка, а учительница.
— Извиняюсь, я хотел сказать другое…
— Хватит, — перебил его Орлиев. — Давайте решим, как вас лучше устроить. Квартиры сейчас свободной нет. Через пару месяцев сдаем два новых дома, там выделим для вас квартиру… Решение такое! Оставайтесь у меня, а я поживу у Панкрашова.
— Это неудобно, зачем же, — запротестовала Лена и разочарованно спросила: — Неужели нельзя снять комнату частным порядком?.. Только чтоб отдельную…
Орлиев улыбнулся, подумал и обрадованно повернулся к Панкрашову:
— Есть выход! У тети Фроси никто сейчас не живет?
— Кажется, нет.
— Ну вот, можно к ней. Это в деревне, недалеко. Тетя Фрося и по хозяйству поможет, и обед сготовит… Хотите?
— Хотим, — ответила Лена, посмотрев на Виктора.
— Тогда собирайтесь… Панкрашов, бери чемоданы…
И вот снова вчетвером они шагают по главной улице поселка. Редкие фонари бросают на гравийную, истертую колесами и мягкую, как пух, дорогу слабый мерцающий свет. По сторонам цепочка уходящих вдаль освещенных окон, из которых громче, чем днем, слышатся голоса, песни, шумные разговоры. То и дело попадаются навстречу подвыпившие компании.
Обнявшись по двое, по трое, мужчины бредут по середине улицы, тянут нестройными голосами песню, при встречах обнимаются, спорят, шумят. Завидев начальника с гостями, ненадолго притихают и провожают молчаливыми взглядами.
Орлиеву все это не нравится. Он хмурится, не отвечает на приветствия, делая вид, что не замечает их, и шагает все быстрее и быстрее. Панкрашов, наоборот, сам окликает гуляющих, иногда даже останавливается с ними и потом, с тяжелыми чемоданами в руках, рысью догоняет товарищей.
— Гуляют мужики! — как бы извиняясь, тихо поясняет он Лене. В его голосе — и снисходительное осуждение и зависть.
— А что, у вас праздник какой? — спрашивает Лена.
— У нас каждый месяц праздник. Даже два. Как получка — так и гуляют.
Слышавший этот разговор Орлиев бросает на Панкрашова сердитый взгляд, и тот притихает.
В конце поселка, где от шоссе уходит широкая тропа к деревне, виднеющейся несколькими слабо освещенными окнами, из низенького домика тягучий и сладкий, как патока, женский голос вдруг позвал:
— Кинстянтин. Можно тя на минуткю?
Лена даже и не догадалась, что этот голос обращается к кому–то из них четверых, но Панкрашов опустил на землю чемоданы и, помедлив, отозвался;
— Чего тебе?
— Седня придешь?
— А ну тебя! — Он махнул рукой и наклонился к чемодану.
— Придешь, спрашиваю? — возвысила голос женщина.
Панкрашов неожиданно метнулся к домику, привычно распахнул калитку и, приблизившись к окошку, недовольно забубнил:
— Чего пристаешь? Не видишь — занят?..
— Седни такого крепача сообразила — быка свалит. А чистый — прямо слеза божья, — торопливо зашептала женщина. — Искала–искала тя... У начальника, грят, в гостях..,
— Некогда мне,
— А то приходи, не закаешьси… Что это за дамочка с тобой? Вроде не поселковая. Смотри, Кинстянтин, не руши стару дружбу… Придешь седня?
— Говорю, некогда… Чего зря шумишь?
Панкрашов уже вышел на дорогу и стал догонять свернувших к озеру спутников, когда в темноте снова раздался беззастенчиво заманивающий голос:
— А то приходи, не закаешьси…
Орлиев, сделав вид, что поправляет ручку у чемодана, пропустил вперед Виктора и Лену, дождался Панкрашова.
— Ты что, опять путаешься?
— Что вы, Тихон Захарович? Вот честное слово…
— Тебе выговора мало? да? Достукаешься — из партии выгоним… Нашел с кем дружбу заводить — с самогонщицей.
— Да я ничего, ей–богу… Сама пристает. Даже стыдно.
— Завтра же из поселка выгоню. Не посмотрю, что работница хорошая… И с тобой то же будет. Герой нашелся. По нему стоющие бабы с ума сходят… Почему не женишься на Рябовой? Чем она тебе не пара?
— Да что вы, Тихон Захарович! Разве она пойдет за меня.
— Ну, вот что! Ты мне мозги не темни! Я все вижу. Одно учти — колобродить в поселке я тебе не разрешу… И Рябову нечего изводить. На эту тему я говорю с тобой первый и последний раз, ясно?
— Ясно, Тихон Захарович, — смиренно ответил Панкрашов, хотя и ясности никакой у него не было, и разговор этот был у них не первый.
Тетя Фрося уже спала, когда Орлиев поднялся на высокое крыльцо и энергично постучал. Лена с надеждой смотрела на высокие, словно игрушечные, окошки огромного, как крепость, дома. Больше всего она опасалась, что в доме никого не окажется и им вновь придется тащиться куда–то в поисках ночлега. Она уже начала жалеть, что не согласилась остаться в комнате Орлиева, когда за дверью послышался голос:
— Кто там? Не заперто! Сейчас свет зажгу!
— Это я, Орлиев.
— Тихон Захарович! — с каким–то непонятным испугом воскликнула старушка. — Сейчас, сейчас…
— Гостей к тебе привел. Это наш новый технорук. Бывший партизан. Друг твоего Павла. Это его жена. Пусть у тебя поживут! Месяца два. Люди они молодые, присмотреть за ними надо, обиходить в чем. Ну как, нет возражений?
— Ради бога! — обрадованно засуетилась хозяйка, вводя гостей в дом и зажигая лампу. — Пусть хоть сколько. Дом большой, места хватит. Проходите, я сейчас самоварчик подогрею. Вот уж не знаю, чем и угостить… Может, молочка хотите?
— Нет, нет. Ничего, пожалуйста, не надо! — остановила ее Лена. — Мы уже поужинали. Нам бы отдохнуть поскорей, если можно, а то, знаете, целый день в дороге…
— Ради бога! Вон кровать, устраивайтесь, не стесняйтесь. А завтра я вам отдельную комнату приготовлю, уберу ее честь по чести…
Орлиев и Панкрашов попрощались и ушли. Виктор вдруг спросил:
— Скажите, у вас есть сеновал?
— Сеновал? — переспросила тетя Фрося. — Сарай–то? Есть. А как же без сарая?
— Можно, мы там переночуем? Я давно мечтаю поспать на сеновале. Сено сейчас свежее, пахучее, и спишь, как без памяти!
— Отчего ж нельзя? Можно. Только сена–то у меня маловато. А так — ради бога, спите себе на сеновале. Возьмите вот одеяло ватное, чтоб не замерзнуть. Пойдемте, я вас провожу. Стало быть, вы Павлушку моего знавали, воевали вместе?
— Да, знал… Он был моим командиром отделения.
— Радость–то какая мне! А я уж думала, никто его и не помнит… Ну–ну, не буду надоедать. Отдыхайте, потом поговорим.
Самые старые дома в деревне Войттозеро стоят на берегу и опечаленно смотрят маленькими, похожими на бойницы, окошками в озерную даль. Они, вероятно, выросли в те времена, когда не было здесь никаких дорог, когда густые леса подступали к самой воде и каждый клочок пригодной для застройки земли приходилось отвоевывать с немалыми усилиями. Возможно, потому эти дома — с хлевом под одной крышей, с полуразвалившимися баньками у самой воды, с причалами для лодок — жмутся друг к другу так тесно, что между ними нет места для огородов.
Дом Кочетыговых тоже расположен в этом ряду, но стоит он в отличку от своих ровесников. Все постройки глядят жилой половиной на озеро, а кочетыговская, как бы назло всем, повернулась туда слепым бревенчатым торцом большого и длинного хлева. Если б не печная труба да не высокое крыльцо, то с озера и не понять было бы — дом ли стоит или огромная ригача затесалась посреди жилья. Зато со стороны леса вся старая часть деревни оживлялась маленькими и частыми окошками кочетыговского дома. Особенно вечерами, когда лишь в его окнах вспыхивали и подолгу не угасали огненно–багровые отсветы поздних северных закатов. Окна других домов никогда не знали такой красоты.
Но, конечно, не ради красоты закатов кочетыговский дом был выстроен не так, как другие. Его хозяин, наверное, догадывался, что рано или поздно придет в Войттозеро дорога. Она протянется дальше, за каменистую сельгу, и не будет ей другого места, как обогнуть деревню с внешней стороны. А раз будет дорога, обязательно появятся и новые люди, которые захотят построиться вдоль нее.
Так оно и получилось. Дорога в Войттозеро пришла. По другую ее сторону вырос второй ряд построек, центр деревни переместился выше от озера, и уже теперь старые дома выглядели угрюмо отвернувшимися от своих односельчан. Из них лишь дом Кочетыговых оказался стоящим по всем правилам немудрой деревенской планировки — он глядел окнами туда же, куда и должен глядеть дом у хорошего хозяина — к дороге, связывающей деревню со всем миром.
Это было давно, очень давно. Никто в Войттозере и не помнит тех времен. И даже, может быть, по какой–либо иной причине кочетыговский дом первым выбился из угрюмого ряда своих ровесников, сонно уставившихся в озерную даль…
Но когда смотришь на старую деревню со стороны дороги, то прежде всего бросаются в глаза частые, весело поблескивающие кочетыговские окошки. И невольно задумываешься, почему этот дом, внешне так похожий на своих соседей, строившийся в одно с ними время, возможно, даже долгие годы терпевший осуждающие взгляды, в конце концов оказался правым?
Виктор ушел рано. Сквозь сон Лена слышала, как он поднялся, достал из пиджака портсигар с папиросами и закурил. Он имел скверную привычку курить по ночам, и Лена ничего не могла поделать с этим. Сейчас было так холодно и ей так хотелось спать, что она ни слова не сказала мужу.
Виктор, выкурив папиросу, вдруг принялся одеваться.
— Ты уже уходишь? — приподнялась Лена. — Сколько же времени?
— Спи, Леночка, спи, еще рано.
— Как же ты без завтрака?
— Ничего, позавтракаю где–нибудь, — довольный ее заботой, улыбнулся он. — Пойдешь сегодня в школу?
— Пойду.
— Может, отдохнешь денек, познакомишься с поселком. А вечером вместе к директору сходим.
— Зачем вместе? Одна пойду, не заблужусь, не бойся.
— Ну смотри. — Виктор поцеловал жену и направился к двери, ведущей с сеновала в жилую часть дома.
— Костюм переодень, — напомнила Лена.
Он остановился в дверях, приветливо помахал рукой и скрылся.
Лена поплотнее завернулась в тяжелое, сшитое из разноцветных лоскутков ватное одеяло, но заснуть ей не удалось.
Тяжело скрипнула внутренняя дверь — это Виктор прошел в избу. Вот он уже, наверное, отыскал чемодан («помнит ли он, что куртка лежит в черном, не в коричневом?»), теперь уже вынул спецовку, переодевается…
О чем он думает сейчас? Наверное, он очень волнуется — ведь для него это первый день… Недаром он так рано поднялся. Наверное, ему и не надо так рано, он просто не может больше сидеть дома…
Опять скрипнула дверь. Знакомые шаги поспешно простучали по ступенькам высокого крыльца — и снова тишина окружила Лену.
Это была необычная тишина. Вдалеке что–то пыхтело, как будто паровоз набирал пары. Это, конечно, не паровоз, так как пыхтение было долгим и очень размеренным. Потом откуда–то донеслось пронзительное взвизгивание. Лена не могла понять, что это такое. Звук то походил на жужжание бормашины, то напоминал истошный визг падавших на ленинградские крыши немецких зажигалок. Дойдя до самой высокой ноты, он резко обрывался, сменялся жужжанием, и так повторялось без конца.
И все же ощущение непривычной глубокой тишины не покидало Лену, так как пыхтение, визг, жужжание не сливались в сплошной шум, к которому невольно привыкаешь в городе, а существовали отдельно друг от друга. Между ними стояла такая тишина, от которой звенело в ушах.
Непонятные звуки придавали начинающейся жизни какой–то особый заманчивый смысл. Лена не знала их и нисколько не стыдилась этого. У нее все впереди. Ведь ее настоящая жизнь еще только начинается. Сегодня первый день. И это утро тоже первое! И эти странные звуки тоже первые из того неизвестного, что предстоит ей узнать в Войттозере.
На свете столько интересного. Вот сарай. Разве думала она вчера, что есть на свете такой сарай с тесовой крышей, с толстыми, покрытыми белой мукой бревнами, с сеновалом наверху, с хлевом внизу, с ласточкиным окошком под самым коньком и с неровным горбылевым полом. Карельские дома казались совсем не похожими на деревенские строения в Любани, где ей доводилось бывать. Возможно, здесь все и называется по–своему. Ну, что ж, она узнает и это. Как хорошо, что вчера они решили ночевать на сеновале.
Неожиданно у самой стены молодой женский голос сдержанно произнес:
— Добрый день, тетя Фрося.
— A–а, Олюшка! Здравствуй, милая, здравствуй. Когда приехала? Вроде, говорили, с автобусом тебя вчера не было?..
— Поздно вечером, на попутной добралась…
— Чего же так? Иль причина какая?
— Н–нет… По сыну соскучилась.
Голос тети Фроси был каким–то особенно ласковым, вроде даже заискивающим. А молодая отвечала поспешно и встревоженно.
— Технорук у тебя квартировать будет?
— А где ж еще? Сама знаешь, с жильем в поселке трудно… Проходи, Олюшка, проходи в избу! Молочка свеженького попьешь. На работу пойдешь ли сегодня?
— Пойду.
Наступила долгая пауза. Потом молодой голос жестко произнес:
— Ты, тетя Фрося, больше Славку к себе не води. Пусть дома будет.
— Это еще почему? Иль я не угодила тебе чем?
— Не в тебе дело… А Славка пусть дома будет!
— Да что ты выдумала? С чего это парнишку без присмотра оставлять? — В голосе тети Фроси было столько беспокойства, что Лена, никогда не видевшая Славку, почувствовала к нему искреннюю жалость. — Сама целый день в делянке пропадаешь, а он ведь ребенок еще! Кто накормит, напоит? Кто присмотрит?
— К отцу водить буду.
— Не любит он мальчишку, сама знаешь.
— Он на меня сердится, а Славик перед ним ничем не виноват, какой с него спрос!
— Да и Славик не любит деда…
— Ничего… За прежнее тебе спасибо, тетя Фрося, но не обижайся. Так надо. А сюда больше не води его!
— Да что же это такое, господи! — запричитала тетя Фрося. — Родного внука не дозволяют в гости приводить! Где это видано? Семь годов можно было, а теперь нельзя! Да есть ли у тебя совесть? Или замуж надумала? Так разве ж я тебе помеха? Христом богом прошу, не отбирай внука, не отнимай последней радости!
Лена едва сдерживалась от прилива негодования к этой незнакомой и жестокосердной гостье. Она уже готова была сойти с сеновала и вступиться за права тети Фроси, как вдруг тихий голос заставил ее затаить дыхание:
— Тетя Фрося, я ведь просила вас не называть Славика внуком. Он вам не внук, понимаете?
— Не верю, — со слезами в голосе закричала хозяйка. — Не верю и никогда не поверю! Все знают это, все говорят! Одна ты никак гордыню свою смирить не хочешь… Себя зазря дегтем мажешь, да и Павлушу, сынка моего родного, заодно… Нет у тебя сердца, Олюшка!
— Славик не сын Павла…
— Неправду говоришь. Все годы неправду говоришь... Чей же он? Чей? Скажи!
— Это не имеет значения.
— Скажи прямо — поверила ты недобрым слухам про Павлушу? Себя решила обелить? Вроде бы и знать его не знала?
— Напрасно вы так, тетя Фрося!
— Вам все напрасно! Отняли сына, на могилу ему наплевали, а теперь и внука отбираешь… Эх ты!
— Зря вы обижаете меня! Слухам о Павле никто не верит. А уж я–то его знала.
— Зачем внука безотцовщиной делаешь?
— Павел не отец ему.
— Врешь! Уходи, видеть тебя не могу! Только, поверь мне, — придет время, совестно тебе будет.
— Прощай, тетя Фрося. Не обижайся. Так надо,
Старуха ничего не ответила.
Еще очень рано, но солнце уже поднялось над лесом. Под его косыми, нежаркими лучами вода в озере курится еле заметным парком, а в тени восточного берега туман такой густой, что поселок по самые крыши увяз в молочном месиве. Виктор по прибрежной тропе спускается к озеру, идет навстречу туману, и поселок с каждым шагом тонет все глубже и глубже. Домов уже не видно, лишь проступающий над мглой темный гребень леса да резко усилившиеся звуки показывают, что поселок близко.
Все вокруг словно облито бесцветным лаком. Тропа и камни, жерди изгороди и картофельная ботва тускло отсвечивают невпитанной сыростью. Мокро, холодно, неуютно. Хочется скорей обогнуть губу, отделяющую деревню от поселка, и выбраться на взгорье.
Но не только это заставляет Виктора почти бежать по петляющей прибрежной тропе.
Поселок уже не спит. Мерно и упруго пыхтит локомобиль, где–то вдали один за другим прогромыхали прицепами лесовозы, вот истошно взвыла и пошла крутить–вертеть, повизгивать шумная поперечная пила.
Рабочий день начинался.
Для Виктора он — первый и потому особенный. Виктор еще не знает, где расположена контора и откуда отправляются в лес машины с рабочими — от конторы, от гаража или в Войттозере имеется специальная нарядная, как это было в Кудерине, где он проходил преддипломную практику. По существу он пока и не технорук лесопункта, так как еще нет приказа по леспромхозу о его назначении, но ему кажется, что где–то что–то идет не так, как надо, и это беспокоит его. Лишь после приказа он имеет право принимать дела, и это займет, вероятно, немало времени, но ему уже сейчас не терпится увидеть все собственными глазами. Перед этим радостно–волнующим чувством отступают даже сомнения, которые совсем недавно мучили его.
По длинному, тронутому гнилью бревну Виктор перебегает ручеек, впадающий в озеро, и оказывается на территории поселка. Слева на взгорье проступает в тумане двухэтажное здание школы, уже виднеется шоссе, по которому они вчера въезжали в Войттозеро. Но сегодня все представляется иным, и Виктор не узнает ни школы, ни шоссе, ни самого поселка.
Впереди и позади Виктора по дороге шагают люди. С сумками на боку или со свертками под мышкой они идут в том же направлении, что и Виктор. Людей становится все больше. Они на ходу соединяются в группы. Уже слышны разговоры, смех, веселые оклики.
Впереди Виктора движется особенно большая группа. Ее ведет седой, краснолицый старик в финской кепке с длинным, слегка обвисшим козырьком. Он шагает медленно, очень медленно, с трудом переставляя грузные ноги, обутые в болотные сапоги со спущенными голенищами. Остальные приноравливаются к нему. Изредка старик сворачивает с шоссе, дробно стучит пальцем в окно того или иного дома. Хозяева их, видно, привыкли к этому стуку.
— Иду, иду, Олави Нестерович!
Старик не ждет. Даже если никто не отзывается, он молча и невозмутимо шагает дальше, чтобы через дом–два привычно свернуть к следующему окошку.
А вот и контора. Ничем не выделяющийся бревенчатый полубарак с низким забором из штакетника. Над входом висит выцветший матерчатый лозунг с первомайским призывом к лесозаготовителям, а на боковой стене — доска показателей по участкам и бригадам.
Вот–вот должны подойти машины, Люди в ожидании курят, лениво переговариваются. У некоторых хмурые от недосыпа лица. Двое или трое, наоборот, неестественно веселы, шумят и озоруют — ведут себя так, словно собрались в лес не на работу, а на гулянье.
Старик в ответ на приветствия трогает козырек кепки и проходит в контору. И сразу Виктор оказывается в центре внимания. Он чувствует, как со всех сторон его рассматривают, ощупывают придирчивые взгляды, и останавливается. Он здесь незнакомый человек. Он не похож ни на новичка–рабочего, ни на приезжее начальство.
— Здравствуйте, товарищи! — Виктор останавливается, не зная, как ему поступить дальше — молча пройти в контору или представиться. Ведь с этими людьми ему теперь предстоит работать, и очень хочется, чтобы первое знакомство оставило у них хорошее впечатление.
Несколько человек вразнобой отвечают ему, остальные продолжают молча наблюдать.
— Я буду у вас работать… — произносит Виктор, чувствуя, что каждая секунда молчания лишь затрудняет его положение.
— Очень приятно познакомиться. — Стоящая неподалеку девушка, игриво улыбаясь, подходит и кокетливо протягивает руку: — Дуся, окарзовщица… Позвольте узнать, вы не по нашей специальности будете…
— Курганов, — не обращая внимания на явную иронию, Виктор пожимает руку. — Назначен техноруком лесопункта.
— Ой, девоньки! Вот попалась я… Прямо на новое начальство! — Дуся растерянно разводит руками и оглядывается на подруг: — Что мне теперь–то будет?!
— Так тебе, дурехе, и надо, чтоб на людей не наскакивала! — смеется высокий белобрысый парень в тесном замасленном комбинезоне. Виктор не сразу узнает в нем Котьку–баяниста. — Здравствуйте, Виктор Алексеевич. Вы на Дуську не обращайте внимания, она у нас любит глупости.
— Ой, Котенька! У кого ж мне ума набраться, коль судьба с тобой веревочкой связала. Как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься…
— Виктор Алексеевич! Вас Тихон Захарович ждет!
На крыльце, придерживая рукой полуоткрытую дверь, стоит Панкрашов. Он, как и вчера, в военной форме, но выглядит сегодня не таким бравым и ладным. Лицо заспанное, помятое, гимнастерка и брюки в черных смоляных пятнах, кирзовые сапоги густо облеплены ссохшейся грязью, Виктор понимает, что на Панкрашове обыденная рабочая одежда, но долго не может отделаться от впечатления, будто вчерашний форсоватый мастер за ночь выцвел и поблек.
— Как спалось? — пожимая руку, спрашивает Панкрашов. — Голова не болит после вчерашнего?
— Нет, все в норме.
— А меня, понимаешь, затащили в одно место, — он пропускает вперед Виктора и, шагая за ним по коридорчику, доверительно и смущенно поясняет: — Чуть тепленький домой добрался. Голову разламывает, страсть! Видно, дрянь какую–то пил.
Виктор молчит. Откровение Панкрашова и льстит ему, и тревожит.
— Если болеешь, доложи начальнику и иди домой!
— Что ты! — испуганно останавливается Панкрашов. — Прошу тебя, Орлиеву ни слова… Да я и сказал так просто… Подумаешь — голова! В лесу как рукой снимет. Впервой нам, что ли!
В конторе сидят мастера, бригадиры, десятники. Поглядывая в окна, они ждут. Виктор догадывается, что ждут они не только машин — три автофургона уже стоят на шоссе, а никто из конторы не уходит. «Наверное, будет планерка», — думает он, обходя по очереди всех присутствующих и молча пожимая руки.
— Тихон Захарович, Курганов пришел! — крикнул Панкрашов в сторону кабинета начальника.
Орлиев вышел веселый, словно помолодевший. Здороваясь с Виктором, добродушно пошутил:
— Сразу видать, жена молодая — спишь долго.
— Он, Тихон Захарович, с Дуськой уже успел познакомиться, — с готовностью поддержал шутку Панкрашов.
Орлиев сердито посмотрел на него и вдруг нахмурился.
— А Рантуева где? Мне говорили, она приехала.
Виктор растерянно оглядывается, ищет ее глазами.
Как это он забыл, что на планерке должна быть и Оля? Столько думал о ней, готовился к этому — и вдруг в последнюю минуту забыл о ней?
Помощник мастера с участка Рантуевой, тщедушный старичок в ватном жилете, в зимней шапке, приподнимается и, моргая, поясняет:
— Она… это самое… наказывала, чтоб ее не ждали. По семейным делам… это самое… не успеет.
— На работе она будет сегодня?
— Будет, будет, — кивает старичок.
«Может, и хорошо, что мы встретимся не здесь», — думает Виктор.
Орлиев помолчал, постучал пальцами по письменному столу и сказал:
— Вот так, товарищи! Курганов — наш новый технорук. Зовут его Виктор Алексеевич. Человек с высшим образованием. Бывший партизан… Вот так! Его указания прошу выполнять беспрекословно… Вопросы есть?
Вопросов не было.
— У тебя, Виктор Алексеевич, есть что сказать?
— Пока, к сожалению, нечего.
— Так вот. Задание каждому известно. Кровь из носу — а план давать! Без плана нечего из лесу возвращаться. Который месяц проваливаем. Хватит. Тебя, Олави Нестерович, прошу — на план жми, на подсобные работы силы не отвлекай. А тебя, Панкрашов, предупреждаю. Если не наладишь вывозку, приму строгие меры. Добавочную машину тебе дали? А где результат?
— Трелевка подводит. Участок такой, что трактора тонут. По колено в болоте работаем, — жалобно подает голос Панкрашов. — На таком участке на лебедках впору трелевать, а не тракторами.
— Тебе, может, еще самолет понадобится! — Орлиев отвернулся от Панкрашова и дал понять, что планерка закончена.
Уже был восьмой час утра. Мастера и бригадиры один за другим потянулись из конторы к ожидавшим их грузовикам.
Когда остались вдвоем, Виктор спросил у Орлиева:
— Где же мой предшественник? У кого мне принимать дела?
— Какие там дела! — махнул тот рукой. — На Мошникова не надейся, в дела вникай сам. А бумаги он потом тебе передаст.
— Приказ на меня уже есть?
— Приказ будет, не беспокойся.
Когда Лена вошла в избу, тетя Фрося с красными от слез глазами сидела на лавке и безучастно смотрела на топившуюся печь. На столе лежала горка очищенной картошки, поверх шелухи был брошен нож. Печь уже прогорела, но у огня не стояло ни одного чугунка или кастрюли.
— С добрым утром, тетя Фрося! — тихо сказала Лена и лишь потом подумала: «Для нее это утро совсем не доброе!»
Старуха кивнула в ответ и как бы нехотя вымыла чугунки, наполнила их водой, задвинула в печь.
Лена умылась и хотела помочь. Но тетя Фрося без слов взяла из ее рук нож, дав понять, что управится сама.
Лена присела на лавку и стала смотреть в раскрытое окно, которое выходило на неширокий залив. На другом берегу виднелись стандартные дома нового поселка. Оттуда и доносились звуки, так заинтересовавшие Лену час назад. Теперь все это — и интерес, и волнение, и радость предстоящего познания — отступило перед крохотным кусочком житейской драмы. Тут тоже предстояло познание, но оно было совсем другим — оно не обещало радости.
— Не сердись. У тебя все еще впереди, — вдруг услышала она голос тети Фроси. Старуха, опершись на ухват, смотрела на нее с доброй улыбкой.
— Что впереди? — спросила Лена.
— Наработаешься. Гляжу, обиделась, что картошки чистить не дала. Не обижайся, горе не велико.
— A–а… Я не обижаюсь.
— Ну и умница. Нечего гордость зазря показывать. Не люблю я гордых, через них и жизнь навыворот идет.
«Это она об Ольге», — подумала Лена, и снова ее охватил прилив нежности и жалости к одинокой хозяйке. Хотелось как–то поддержать ее, посочувствовать, но будет ли рада тетя Фрося тому, что Лена оказалась невольной свидетельницей их разговора с невесткой?
— Питаться, поди, в столовой будете?
Этот вопрос застал Лену врасплох. Они с Виктором как–то не думали об этом.
— А у вас разве нельзя? — решительно спросила она.
— Отчего нельзя? Можно. Только придется ли вам наша еда по вкусу? Разносолов мы не готовим.
— А вы думаете, мы к разносолам привыкли? — обрадованно засмеялась Лена, — На стипендию не очень пошикуешь,
— Ну, смотрите сами. Коль не понравится, говорите, не обижусь.
Тетя Фрося подробно выспросила Лену, кто она и откуда. Узнав, что ее родители погибли во время войны, вдруг тихо заплакала. Лена смотрела, как она кончиками платка вытирает слезы, и ей самой вдруг захотелось плакать. Эти слезы словно сроднили их.
Когда сварилась картошка, тетя Фрося достала соленых волнушек, сметаны, зажарила в малой воде ряпушки и принялась так угощать Лену, как будто после многих лет встретила родную дочь, которую считала погибшей.
— Ешь, ешь, сиротушка моя! — приговаривала она, подкладывая Лене самые лучшие куски. — У чужого стола, чай, не много сладкого повидала…
Лена, тщательно подбирая слова, чтобы чем–либо не умалить искренней доброты старушки, пояснила, что хоть и росла она без родителей, но о ней заботилась родная тетка. Однако тетя Фрося по–своему истолковала ее смущенное объяснение:
— Что и говорить! Тетка не родная мать.
Они встали из–за стола, когда ходики на стене уже показывали начало десятого. Пока Лена мыла посуду, тетя Фрося подмела пол, и они вместе отправились в поселок.
Лене здесь все нравилось. И само необычное селение, разделенное заливом на две части — старое и новое, и тихая губа, казавшаяся под лучами яркого солнца необыкновенно чистой и прозрачной, и даже эта каменистая тропинка. Она так прихотливо извивается, то выходя к самой воде, то приближаясь к шоссе. А там, за поселком, какой таинственный темный лес! Почему он сегодня темный? Вчера он не казался таким. Все чудесно — и лес, и светло–голубое небо, и краешек воды, за которым угадывается большое озеро… А главное, впереди Лены идет эта славная тетя Фрося, вдруг ставшая для нее такой близкой, как будто они знают друг друга всю жизнь.
— Ну, вот ты и пришла. Вон твоя школа! — Тетя Фрося указала на двухэтажный деревянный дом, стоявший чуть в отдалении. — Мне дальше… Обедать–то когда придешь?
— Не знаю, — тихо ответила Лена, вдруг почему–то оробев. Школа оказалась совсем не такой, какой рисовалась в ее воображении.
— Спросишь Анну Никитичну, — напутствовала тетя Фрося. — А коль ее в школе нет, домой к ней зайди, она живет вон в том доме… Бойчей держись! Наша директорша бойких любит.
— Хорошо, тетя Фрося. Спасибо вам.
Территория школы была огорожена новым деревянным забором, за ним — турник, кольца, трапеции и волейбольная площадка. В здании тихо. Из открытых окон тянуло запахом олифы.
Этот привычный запах как–то успокоил Лену. Он напомнил детство, ее родную школу, первый день после летних каникул, когда класс сияет белизной и вновь покрашенные парты кажутся совсем незнакомыми.
Дверь была открыта. Лена вошла и, остановившись в коридоре, прислушалась. Нигде ни души. Лишь в одном из дальних классов слышалось шуршание, как будто кто–то старательно тер тряпкой классную доску. Лена пошла на звук.
Ее встретил старичок, с которым они ехали в автобусе. Он, как видно, что–то красил, так как в руке держал кисть, а его фартук был забрызган свежими каплями черного лака. Он сразу узнал Лену.
— A–а, новенькая! На работу пришла? С утра, стало быть, пораньше… Ну, как устроились?
— Здравствуйте, спасибо, хорошо… Скажите, могу я видеть директора?
— А почему ж не можешь? Можешь, и очень даже просто. Поднимись наверх, первая дверь направо, надпись: «Учительская». Там, значит, и найдешь директора.
Объясняя это, старик впереди Лены поднялся наверх, указал на дверь и даже открыл ее:
— Анна Никитична, тут, стало быть, новенькая к вам… Входите, входите, — шепнул он Лене и закрыл за нею дверь.
Рябова разговаривала по телефону. Она лишь кивнула и, не спуская глаз с вошедшей, продолжала громко и сердито выговаривать кому–то за срыв договорных обязательств. Разговор продолжался долго. Лена успела внимательно разглядеть и учительскую, и своего будущего директора. Учительская ей понравилась — все просто, уютно, хотя и тесновато. Особенно ей пришлись по душе густо разросшиеся на окнах цветы. Они, правда, скрадывали много света, но делали небольшую комнату совсем домашней.
Зато сама Рябова ей не понравилась. Лена с детства опасалась женщин, которые зачем–то стараются быть похожими на мужчин. Даже одеваются по–мужски — в однотонный строгий костюм, нередко даже с галстуком и торчащим из грудного карманчика кончиком носового платка. Ходят широкими шагами, говорят громко и слишком уверенно. Такие в молодости обычно кажутся старше, а в старости — моложе своих лет.
Рябова, хотя на ней был не костюм, а зеленый жакет, произвела на Лену именно такое впечатление. В разговоре по телефону она держалась подчеркнуто развязно, временами грубо, то и дело кричала:
— Лесничество, повесьте трубку… Я говорю, повесьте трубку и не мешайте… Я говорю с районом!
«Сколько ей лет? Тридцать, сорок или больше?» — пыталась определить Лена, глядя на моложавое, налитое здоровьем лицо Рябовой.
Потом она подумала, что Рябова совсем еще молода и ей просто хочется казаться старше. На лице ни морщинки, ни усталости во взгляде, которая хочешь или не хочешь, но дает себя знать у пожилого человека. И вместе с тем чуть заметная седина уже тронула рыжевато–золотистые пышные волосы…
Наконец директор повесила трубку, протянула Лене руку.
— Здравствуйте. Вы ко мне?
— Да, я… Вот, пожалуйста! — Лена подала ей направление из министерства.
Рябова едва заглянула в бумагу и потребовала:
— Диплом.
— У меня зачетка… Я учусь на пятом курсе. Перешла на заочное.
Рябова ничего не сказала, лишь кинула на Лену быстрый и, как показалось, неодобрительный взгляд. Она долго и внимательно рассматривала зачетку, листала, вглядывалась, что–то сравнивала, и, пока она этим занималась, ее лицо было молодым и приятным. Даже что–то похожее на добрую улыбку чуть задержалось в уголках ее губ, и у Лены отлегло от сердца.
Но вот зачетка просмотрена, с легким, выразительным вздохом отложена в сторону, и снова на лице Рябовой неприступное выражение, словно бы и не было этих обнадеживающих секунд.
— И о чем только думают в министерстве? — вдруг громко спрашивает Рябова. — Просим физика, направляют словесника. А потом, понимаете, еще в отчетах пишут, что на периферию направлено столько–то единиц…
Лена смотрит в глаза директору и молчит… Потом робко поясняет, что министерство не виновато, что она сама просила направить ее в Войттозеро, так как ее муж назначен сюда на работу…
— Знаю, — недовольно перебила ее Рябова. — Не о вас речь… У них там вообще такие порядки, что толку не добьешься. По бумажкам работают, людей не видят…
— Знаете?.. Я с вами не согласна, — решительно возразила Лена.
— Не согласны? — удивилась Рябова. — В чем?
— В том, как вы говорите о министерстве. — Лена боялась, что Рябова вновь перебьет ее, и поэтому говорила слишком громко и слишком торопливо: — Я, конечно, не знаю… Я человек новый… Но меня встретили там очень хорошо… Они ведь могли бы просто отказать мне, не так ли? Но они вошли в мое положение… Они очень чутко отнеслись ко мне…
— Еще бы! Они ведь тоже газеты читают.
— При чем тут газеты?
— А как же? — Рябова с усмешкой порылась в стопке газет, достала «Ленинское знамя». — После такой статьи о вашем муже что им и оставалось, как не отнестись к вам очень чутко. — Она развернула газету и ткнула пальцем в статью Чадова. — Тут прямо черным по белому написано: «Его жена будет работать преподавателем языка и литературы в Войттозерской школе…» Чего же еще надо? Все уже решено.
Лена вскипела от негодования. Она далее встала, чтобы высказаться до конца, повернуться и уйти. Все равно работать в этой школе ей навряд ли придется. Пусть знает этот сухарь, что она думает о ней… И вдруг Лена поняла, что высказывать–то ей в сущности и нечего. Что она имеет против директора школы? Ничего. Она стояла, смотрела на слегка улыбающуюся Рябову и молчала.
— Зачем вы во всем подозреваете нехорошее? — после долгой паузы с болью спросила Лена. — Зачем? Ведь я была в министерстве еще до этой статьи.
— Не кажется ли вам, дорогая Елена Сергеевна, что свои подозрения вы приписываете мне? А что касается статьи, то из редакции могли позвонить в министерство, сказать, что готовится такая статья. Что им стоило? Это так просто: «Герои возвращаются в леса…» И все! Двадцать лет назад, когда здесь ни черта не было, тоже приезжали сюда люди… Но о них не писали статей… Никому и в голову не приходило считать это геройством. Брали в руки путевку, ехали.
Слова Рябовой все больше задевали Лену. Ей вспомнилось, с какой гордостью она читала статью Чадова, и теперь было вдвойне обидно, что не увидела всей ненужности и несправедливости этой статьи. Не случайно Виктору статья не понравилась. Он умница, он сразу все понял и, прочитав, выругал Чадова. А она даже радовалась, что о ее муже, который еще только едет на работу в Войттозеро, уже пишут в газете. Как глупо радоваться незаслуженной почести!
— Вы хотите стать настоящей учительницей? — неожиданно спросила Рябова.
— Хочу.
— Тогда слушайте. Уроков по литературе и языку я вам не дам… Да–да, не удивляйтесь. Просто их у меня нет. А вам я советую взять класс первашей. Хотите? Я работаю в школе семнадцать лет и скажу вам честно — предметник, который не поработал в начальных классах, это еще не учитель. Поверьте мне на слово, а потом сами убедитесь.
— Но ведь в начальных классах своя методика. Нас этому совсем не учили.
— Вот в этом–то и беда! Ну скажите, чего стоит преподаватель, который не умеет научить человека обычной начальной грамоте? Я не в обиду вам, а потому, что в институтах перестали об этом заботиться… Вашу беду исправим, если хотите. Поработаете четыре года, проведете весь цикл — тогда и в старших легче будет. Я с этого начинала, помогу вам. Согласны?
Лена медлила. Нелегко ей было сразу расстаться с тем, к чему готовилась в мыслях вот уже много лет… Особенно жалко было уроков литературы. Ощущение было такое, словно у нее отняли вдруг самое дорогое. Пушкин, Лермонтов, Тургенев… Ей не придется вдохновенно рассказывать о Чацком и Печорине, о Рудине и Наташе Ростовой. А Горький и Чехов, которых она особенно любила! Некому ей будет раскрывать благородство Данко и чеховскую тоску о прекрасном…
— Если нет, то принимайте школьную библиотеку. Другого пока ничего не могу предложить, — сухо сказала Рябова, внимательно наблюдая за Леной.
Лена почувствовала себя прижатой к стене.
— Согласна, — пересохшим от волнения ртом еле выдавила она.
Увидев, как обрадовалась Рябова этому ее вынужденному решению, Лена взмолилась:
— Я согласна. Но дайте хоть несколько часов в старших… Я попробую справиться. Неужели нельзя?
— Сейчас нельзя, потом посмотрим, — твердо ответила Рябова.
«И все–таки ты страшный сухарь», — подумала Лена.
— С квартирой устроились? Когда можете приступить к работе?
— Хоть сегодня. Могу даже сейчас, — холодно ответила Лена.
— Сейчас? — Рябова как бы не заметила иронии. — Ну, что ж! Можно и сейчас. Это даже хорошо. Учителя вернутся из отпусков через два дня, а работы непочатый край… Вот вам первое задание — обойти весь поселок и переписать всех детей от семи до шестнадцати лет. Это в порядке контроля за всеобучем. Начинайте с краю и гоните дом за домом.
Лена молча приняла уже разграфленную тетрадь, карандаш, положила все это в сумочку и встала,
— Можно идти?
— Можно.
Рябова подождала, пока стихнут на лестнице шаги Лены, потом не спеша перешла в класс, из окна которого видна была тропка, и долго наблюдала, как Лена, опустив голову, медленно идет к поселку. Вот ее белая блузка мелькнула над забором и скрылась за первым домом…
Анна Никитична улыбнулась и пошла из класса в класс, проверяя — уже не первый раз — качество только что проведенного ремонта.
Встретив внизу завхоза, она поделилась с ним:
— Ну, Егорыч, новенькая мне понравилась,
— Я, ить, говорил, — обрадовался завхоз.
— Н–ну! Мало ли что ты говорил… Вам только дай волю, кого хочешь испортите своими похвалами,
Приемка дел не заняла много времени. Мошников открыл скрипучий шкаф, стоявший в кабинете Орлиева, и вынул пропыленную кипу бумаг. Даже при беглом осмотре Виктор убедился, что техническая документация велась малограмотно и по ней трудно было что–либо установить. Лесопункт располагал немалой техникой, но графика планового ремонта по существу не было, и Мошников весьма неопределенно пояснял, по какой причине почти половина механизмов не работает.
«С выяснения этого и придется начать», — решил Виктор.
Старенькая пожелтевшая карта лесосечных фондов была аккуратно заштрихована в квадратах, в которых вырубку уже закончили. Бросалось в глаза, что вырубка ведется сплошным фронтом. Освоив один квартал, бригады переходили в соседний. Никакого деления на зимние и летние лесосеки не было, хотя, судя по карте, кварталы резко отличались и по рельефу, и по категории леса.
— У вас что, и рельеф, и лес везде одинаковые? — Виктор посмотрел на молча наблюдавшего за ним Мошникова.
— Лес? — переспросил тот. — Нет, почему же. Лес разный. Больше еловый да сосновый, а есть и осинник, береза опять же. Как везде, так и у нас.
— План поставки леса в сортиментах у вас имеется?
Мошников зачем–то порылся в бумагах, потом пояснил:
— Все планы у Тихона Захаровича хранятся.
Виктор попросил показать на карте, в каких кварталах работают сейчас мастерские участки. Мошников, чуть ли не носом водя по карге, долго искал, перебирая квадрат за квадратом, и все время бормотал:
— Вяхясало — в шестьдесят третьем… Панкрашов — в пятьдесят девятом… Шестидесятый, шестьдесят второй… А вот он. Вот тут участок Вяхясало… Панкрашов поближе должен быть… Ага, вот и он. Ну, а третий участок — тот совсем в стороне. Вот тут где–то…
Беспомощность Мошникова вначале удивила Виктора. «Ну и технорук!» — скрывая усмешку, подумал он. Но позже, видя безуспешное старание своего предшественника ввести его в курс дела, начал испытывать неловкость. «К чему мучить человека? Другой на его месте просто выложил бы на стол документацию, и разбирайся как знаешь. А этот не только не обижается, но даже вон как старается быть полезным…» Полистав для приличия бумаги, Виктор сложил их стопочкой.
— Все? Будем считать документацию принятой?
— Все, — с облегчением прошептал Мошников. — Если хотите, я проведу вас, на месте кое с чем познакомлю.
— Спасибо. Не стоит вас затруднять. Это я, наверное, один смогу сделать… Если будет мне что–либо непонятно, я зайду к вам. Хорошо?
— Знаете ли, это очень кстати, — обрадовался Мошников. — У меня, знаете ли, скоро собрание, из райкома приедут, а доклад все еще не дописан… Вы уж извините, я домой пойду, там поработаю.
— Ну и славно! Пойдемте вместе! Я на биржу.
У Мошникова не было не только кабинета, но и письменного стола. Молодой и расторопный плановик лесопункта незаметно вытеснил технорука из комнаты напротив, где располагался технический кабинет, и вот уже два года Мошников, ни разу не посетовав на это, ютился, когда можно было, в кабинете начальника.
Расспросив, как ближе пройти на нижнюю биржу, Виктор попрощался с Мошниковым.
— Вы уж извините, товарищ Курганов, что не могу проводить… — Мошников виновато заглядывал Виктору в глаза.
— Ну что вы, что вы… — отвечал Виктор, сам начиная испытывать какую–то удивительную стеснительность, словно он в чем–то уже успел провиниться перед этим человеком.
Нижняя биржа располагалась в двух километрах от поселка, на берегу реки, берущей начало в Войттозере. У самого истока река была перегорожена старой бревенчатой плотиной, через открытую запруду которой вода сейчас с мягким шумом скатывалась в неширокое извилистое русло. Проходя по берегу, Виктор вдруг заметил, что вода в реке совсем не похожа на озерную. В озере — прозрачная, даже слегка беловатая, а здесь — коричневая, словно густо заваренный чай. Многочисленные, отдающие ржавчиной родники, сбегавшие слабыми струйками в реку, не могли так окрасить воду… Оставалось одно предположение… Найдя сухую длинную жердь, Виктор, как минер щупом, обследовал дно. Так и есть — дно реки сплошь устлано гниющими бревнами — топляками. Местами их уже затянуло податливым слоем ила, и, когда щуп натыкался на дерево, вода долго пузырилась, как будто кто–то живой дышал там внизу.
Да, это был неизбежный удел всех сплавных рек — больших и малых. Сколько сотен кубометров добротной древесины покоится на дне сорокакилометровой Войттозерки… Потом двухсоткилометровая Суна с ее порогами, перепадами и плесами. Там уже не сотни, а многие тысячи кубометров потерянного леса. И каждый из них стоит более семидесяти рублей, он засчитан в план, за многие из них выплачены премиальные.
Виктор вспомнил, что в книгах и лекциях сплавные реки часто восторженно именуют «дешевым транспортом». Ничего себе, дешевый! На лесозаготовках, как видно, нет и не скоро будет что–либо дешевое. Реки тоже задаром не работают на человека, они даже не торгуются, а сами берут дорогую плату.
Нижняя биржа оказалась совсем не такой, какой ожидал ее увидеть Виктор. Вдоль берега тянулись длинные штабеля леса — пиловочника, баланса, шпальника. Кроме передвижкой электростанции и двух электропил, никаких других механизмов не было. Разгрузка лесовозов и укладка сортиментов в штабеля производились вручную, несколькими бригадами грузчиков. В дощатой будке возле мерно работающей передвижной электростанции безмятежно спал краснолицый усатый механик. Две девушки — вероятно, десятницы — сидели в тени законченного укладкой штабеля. Две бригады тоже сидели без дела — не хватало леса. Лишь третья неторопливо разделывала недавно привезенный воз долготья.
Заметив Виктора, девушки поднялись и молча уставились на него.
— Нет лесу? — спросил Виктор, поздоровавшись.
— Нет, — тихо ответили обе разом.
— Давно стоите?
— С утра и было–то четыре воза.
— Где начальник биржи?
— Я…
Девушка помоложе, с толстыми косами, уложенными вокруг головы, поспешно надела лежавшую на земле спортивную куртку и уставилась на Виктора. Ее большие серые глаза выглядели такими испуганными, что Виктор улыбнулся. Она чем–то напомнила ему Лену такой, какой та была в первый вечер их знакомства.
— Вы давно начальник?
— Третий месяц…
— Техникум окончили?
— Да.
— Как вас зовут?
— Шумилова… Валя.
— Вот скажите, Валя, почему вы штабелюете плохо разделанный лес?.. Смотрите сюда! Откомлевка не произведена, окарзовка сучьев сделана плохо… На подкладки используете хорошую древесину.
Валя смущенно, словно впервые, разглядывала штабель, под которым только что сидела. Ее подруга, черноглазая, смуглая девушка, в легких, по ноге сшитых хромовых сапожках и в сером шерстяном свитере, вдруг громко сказала:
— Чего молчишь? Это ж не твоя вина. Этот штабель в лесу разделывали… Забыла, что ли?
— Допустим, вам привезли плохо разделанные сортименты, — продолжал Виктор. — Но ведь нельзя же этот брак принимать… Надо бы исправить его, а уж потом штабелевать.
— Позвольте вопросик такого содержания? — раздался за его спиной мужской голос. Виктор оглянулся. Позади него уже стояло несколько рабочих. — Вопросик, значит, такого содержания…
Низенький, тщедушный, неопределенного возраста мужчина с маленьким нервным личиком, нестриженый, небритый, одетый в латаную–перелатаную брезентовую куртку, обутый в огромные, сбитые набок сапоги, стоял почти вплотную к Виктору, колко и вызывающе смотрел сощуренными глазками прямо ему в лицо. По веселой ухмылке, с какой наблюдали за происходящим рабочие, Виктор понял, что сейчас произойдет что–то забавное.
— Вопросик, значит, такого содержания, — медленно, смакуя каждое слово, повторил мужичок.
— Не тяни ты, дядя Саня, скорей давай! — выкрикнул сзади молодой голос и раньше времени захохотал.
Дядя Саня недовольно оглянулся, нахмурился и вновь впился своими глазками в Виктора. Наконец, словно обретя нужные слова, он выкрикнул:
— Кто рабочему классу платить будет?
— За что платить?
— Брак. Допустим. Констатирую. Но за разделку этого штабеля там, на верхнем складе, кому–то уплачено? Уплачено. Интересно узнать, будет ли руководство второй раз платить за переделку? Или рабочий класс нижней биржи должен вкладывать свой труд бесплатно? Прошу ответить на этот вопрос!
— Почему бесплатно? Бесплатно никто работать не заставляет…
— Тогда возникает вопросик следующего содержания… Вы, извиняюсь, кто будете?
— Я — технорук лесопункта…
— Очень уместно… Вопросик, значит, у меня такого содержания… По–государственному ли будет — два раза платить за одну работу, и как это согласуется с поставленной экономической задачей снижения себестоимости продукции?
Виктор уже понял, что рабочие воспринимают их разговор как пустое веселое представление. Однако в вызывающих, идущих от желания загнать начальство в тупик, рассуждениях дяди Сани было много такого, что надо было поддержать.
— Правильно вы говорите. Не по–государственному это. А задаче снижения себестоимости это попросту противоречит.
Но дядя Саня был не из таких, с кем можно было помириться. Он даже крякнул от удовольствия и замахал руками:
— Так на каком таком противозаконном основании вы, уважаемый товарищ, призываете нас идти против государственной линии, а? — его голос с каждым словом повышался, в конце он даже взвизгнул от негодования. — Не есть ли это порочная практика руководства, когда наш советский молодой специалист не бережет народную копейку? Не есть ли это отрыв от народа и пренебрежение государственными интересами?
Кое–кто уже в открытую хохотал, глядя на покрасневшее от натуги, исполненное священного гнева лицо старика. Лишь Валя чуть не плакала от стыда за смешное и глупое поведение дяди Сани. Она несколько раз осторожно трогала старика за рукав, но он не обращал на нее никакого внимания.
— Зачем вы создаете, можно сказать, прибавочную стоимость у этих несчастных бревен, когда еще великий Карл Маркс учил, что прибавочная стоимость и есть та категория, которая порождает эксплуатацию труда капиталом…
Виктор даже растерялся: «Ну и чепуху прет… А говорит, будто лектор какой.,.»
— Это с одной стороны… А с другой? — Дядя Саня многозначительно поднял вверх указательный палец и обвел всех суровым взглядом.
Но, что было с другой стороны, никто так и не услышал. Молодой парень в матросской тельняшке неожиданно выступил вперед, нежно обнял оратора и успокаивающе похлопал его по спине.
— Хватит, дядя Саня, хватит… Начальник сказал, что все будет без обмана… За работу заплатят — и баста… Каждое бревнышко язычком оближем, только монету гони!
— Да разве в этом дело, в деньгах разве? — попытался воспротивиться старик, но сильные руки парня заставили его повернуться и сделать несколько шагов в сторону.
— Потом скажешь, в следующий раз… А сейчас хватит, — подмигивая кому–то, успокаивал парень неохотно смирявшегося старика. — Гляди, вон лесовоз идет, пора за работу.
Заметив пыливший по дороге лесовоз, дядя Саня сбивчивой старческой рысью понесся ему навстречу, уже издали ругаясь на шофера и размахивая кулаком.
— Этот штабель развалить и переделать, — громко сказал Виктор. — Тут с чьего участка лес? От Панкрашова, — сам себе ответил он, увидев на торце одного из бревен размашистую угольную пометку «Панкр.». — Ну вот, половину стоимости работы удержим с него.
— Не надо переделывать, — лениво и снисходительно произнесла девушка в свитере.
— Это почему? — повернулся к ней Виктор.
— Я и так приму.
— А вы кто такая?
— Я? — Девушка даже плечами пожала в недоумении. — Приемщица сплавной конторы. Так что из–за пустяков не стоит шум поднимать.
— Нет, товарищи, так дело не пойдет. Биржа — это лицо лесопункта, и держать в штабелях заведомый брак мы не будем. Если сплавная контора согласна обманывать государство, то мы этого делать не станем.
— Подумаешь — велик брак? — недовольно фыркнула приемщица. — Как будто от этого что–то изменится, если сучки почистить. Ни лучше, ни хуже — те же кубометры останутся, и никакого обмана тут нет. Вот если б мы завышали объем или пересортицу допустили — тогда другое дело,
— Вы тоже так считаете? — строго спросил Виктор у Вали. Она испуганно оглянулась на подругу и произнесла:
— Н–нет.
— А вы как, товарищи? — повернулся Виктор к рабочим. Те молча переглядывались, потом один неуверенно сказал:
— Что ж, можно и переделать… Все одно без дела стоять часто приходится… А только непорядок это, товарищ технорук. Возят сюда сортиментами, а сдавать сплавной конторе нам приходится…
— Лучше бы хлыстами возили, чтоб мы сами тут разделывали… Все побольше заработать можно, правда, дядя Петя? — подал голос парень в тельняшке.
— Дело не в заработке, а порядку было бы побольше… За чужой брак краснеть не пришлось бы. Да и работа двойная — там на эстакаде штабелюют, потом разбирают, грузят, а мы опять штабелюем… А если возить хлыстами, то и одной штабелевкой обойдемся.
— Хорошо, товарищи… Это мы обдумаем. Конечно, сразу перейти на хлыстовую вывозку нам будет трудно. Но дело это нужное, и к нему будем стремиться…
Мимо них к дальнему незаконченному штабелю тяжело протащился лесовоз. Дядя Саня, стоя на подножке, что–то гневно выговаривал шоферу, который не обращал на него никакого внимания. Рабочие разошлись по своим местам.
— Не сердитесь, пожалуйста, на дядю Сашу, — вдруг попросила Валя, когда они направились к прибывшему лесовозу. — Он очень добрый, только странный такой… Всегда спорит, всю жизнь… Знаете, он какой? Взрослым начал грамоте обучаться, а теперь такой начитанный… Во всем поселке ни у кого нет столько книг… И читает, читает день и ночь — все подряд читает. Семья с воды на хлеб перебивается, а он каждую получку книг напокупает, конфет, печенья и всех детей в поселке угощает… Зря некоторые смеются над ним. Он очень добрый и справедливый человек… Только очень несчастный…
— Почему?
— Не знаю… Я сколько помню — его все «Санькой–критиканом» зовут.
— Вы здешняя?
— А как же. Я в деревне Заселье родилась. Знаете, километров двадцать отсюда, туда, на запад, — махнула она рукой в сторону озера. — В Войттозере семилетку кончила, в интернате три года при школе жила. А теперь вот работать сюда назначили. Правда, я сама попросилась, а теперь вижу — зря!..
— Это почему же?
— Есть причина, — вздохнула Валя и, помолчав, все–таки объяснила: — Назначили сразу после техникума десятником на биржу, а потом и начальником. Все меня знают, девчонкой помнят… Да и мне тоже — кругом знакомые. Приказывать неловко, стыдно, просить — не всегда слушаются… Нет уж, лучше бы на другой лесопункт куда.
— Ну, уж это вы напрасно, — сказал Виктор, хорошо понимая переживания девушки и в то же время чувствуя, что ее надо как–то подбодрить. — Знакомство знакомством, а дело делом. Тут стесняться нечего.
Валя посмотрела ему в лицо и промолчала. Виктору стало стыдно за свой слишком простой и легкий совет;
— Знаете, Валя, я ведь тоже почти здешний.
— Да? — удивилась она. — А я вас совсем не знаю.
— Я воевал здесь. В отряде Орлиева… Юнцом тогда был, совсем мальчишкой… Порой даже не верится, что это все было на самом деле… А теперь вот назначили техноруком… И знаете, ведь у меня сегодня первый рабочий день…
— Из вас начальник получится, — подумав, сказала Валя.
— Это почему же?
— У вас есть характер, сразу видно. Я так перепугалась, когда вы начали меня расспрашивать…
— Неужели я такой страшный?
— Теперь–то вижу, что нет… — Улыбка сделала ее лицо еще более детским и стеснительным. — Вы, пожалуйста, не ссорьтесь с Аннушкой. Она хорошая. Она просто хотела мне помочь.
— Это вы о приемщице? — нахмурился Виктор. — Зря вы ее защищаете… При таком отношении к делу мы никогда толку не добьемся…
— Что вы, что вы! Вы ее просто не знаете… Она очень строгая и требовательная… Вот увидите… Это она нарочно себя с плохой стороны показать старается…
— У вас что–то все добрыми и очень хорошими получаются! Как у моей жены, — улыбнулся Виктор, подумав о Лене: «Где–то она сейчас? Пошла ли в школу?»
— А вы думаете — это не так? — спросила Валя.
— Нет, почему же… Но не будете вы отрицать, что на свете много и плохих людей.
Несколько шагов они прошли молча. Виктор уже начал забывать о разговоре, присматриваясь к тому, как рабочие растаскивают только что сгруженную древесину, когда Валя убежденно произнесла:
— И все–таки хороших людей куда больше, чем плохих.
«Да, нелегко, видно, приходится тебе с таким характером, — подумал Виктор. — И все же очень хорошо, что в лес — на самую грубую, издавна самую жестокую работу — приходят такие душевные люди…»
С нерадостным чувством подходила Лена к первому дому на краю поселка.
Лена любила мечтать. Как часто рисовала она в мыслях свой первый урок! Вот она входит в класс, здоровается… Может быть, ее встретят скучающие, а то и вообще безразличные взгляды учеников, для которых литература такая же обуза, как и тригонометрия. Ну что ж, она готова и к этому! Важно, чтоб сам преподаватель любил литературу до самозабвения! Любил и понимал ее красоту. Лена ясно, будто со стороны, видела, как она улыбнется и начнет говорить. Она будет говорить так ярко и вдохновенно, с таким чувством, что даже теперь, когда она лишь думает об этом, на ее глазах невольно выступают слезы. Ей казалось, что ради этого первого урока она и учится вот уже четырнадцать лет. Получится он хорошим, таким, как думается, все остальное пойдет легче, само собой. В нем, в первом уроке, и заключена великая сила преподавательского таланта. Зажечь, увлечь, заставить полюбить…
И вдруг все перевернулось.
Мысленно Лена даже соглашалась с рассуждениями Рябовой о профессии учителя. Действительно, настоящий педагог должен уметь обучать и начальной грамоте. Но почему же эту простую истину она услышала впервые здесь?.. Если бы кто–нибудь там, в университете, хотя бы одним словом обмолвился об этом — сейчас было бы легче. Не обязательно тратить дорогое университетское время на прохождение того, как обучать первашей рисовать палочки, крючки. Но какие–то методические основы начального обучения, наверное, должны же знать учителя с высшим образованием. Что знает она сейчас? Она даже не помнит, с чего начался тот урок, когда мать впервые привела ее в школу. С тех пор сохранилось лишь ощущение запаха свежей краски, которой была покрашена парта, и чувство робости. Помнится, они что–то рассказывали, что–то рисовали, рассматривали какие–то картинки.
«Нет, нет. Надо отказаться, пока еще не поздно! — с ужасом думала Лена, пытаясь представить свою новую работу. — Так нельзя. Вот пойду и скажу, что так нельзя… Я не имею никакого права браться за то, чего не умею».
Лена останавливалась, оглядывалась на школу, вспоминала придирчивый, чуть насмешливый взгляд Рябовой, и ее решительность пропадала. Она может не соглашаться, отказаться от работы вообще, но поколебать Рябову ей не удастся. Такие от своего не отступятся. А главное — за ней, за этой несговорчивой Рябовой, стоит та правота, против которой возражать трудно. Учитель должен быть учителем!
Лена подошла к крайнему дому. Вблизи он оказался не таким красивым, как издали. Это было длинное и низкое здание, обшитое досками и покрашенное в ярко–желтый цвет. Узкий сквозной коридор, справа и слева — двери, двери, двери.
Лена постучала в первую. Никто не ответил. Постучала во вторую — снова ни звука. Она переходила от двери к двери, стучала все громче — никто не отзывался. Так Лена вышла на крыльцо на противоположном конце здания. Во всем доме не было живой души. Что делать?
— Тетенька, вам кого? — услышала она детский голос. Рыжеволосая, в выцветшем ситцевом сарафанчике, девочка лет десяти с любопытством наблюдала за Леной с дороги. В одной руке она держала маленький бидончик, в другой — детскую скакалку.
— Девочка, подойди сюда! — обрадовалась Лена и, когда та, пряча за спиной бидончик и скакалку, приблизилась, сказала: — Я учительница, переписываю детей, которым нынче в школу… Скажи, кто здесь живет? Почему дома никого нет?
Девочка долго таращила на Лену глаза, потом все–таки не вытерпела и, закрывшись рукой, прыснула в сторону.
— Какие ж тут дети? Тут мужское общежитие.
Лена еще раз оглядела дом и поняла, почему на всех окнах одинаковые занавески, почему возле крыльца стоит общий умывальник с пятью штырьками… Все это было теперь так легко объяснимо, что Лена и сама рассмеялась.
Так они познакомились. Девочку звали Галей, она жила в поселке, а сейчас возвращалась из деревни, куда ходила за молоком.
Галя вызвалась помочь в обходе поселка. Лучшего помощника трудно было желать.
— К Зайковым вам не надо, к Перхиным тоже, а вот Вовку Михалева надо записать, ему пора в школу, — тараторила она, показывая на окна и явно гордясь своей осведомленностью.
— Нет, Галя, я должна зайти в каждую квартиру, а вдруг приехал кто новый, — пояснила Лена.
— Что вы! Кто приезжает, тех не здесь селят… Новые живут на другом краю, в новых домах, а тут все старые.
— И все–таки зайдем, спросим.
Этого Галя никак не могла понять, и в те дома, где, по ее данным, никаких детей нет, она не входила. Но зато там, где были дошколята, Галя проявляла инициативу. Придерживая на весу бидончик, чтобы не расплескать молоко, она забегала вперед и громко кричала:
— Тетя Маня! К вам учительница! Вовку в школу записывать.
Если в квартире никого не оказывалось, Галя знала, где найти хозяев. Прыгая через несколько ступенек, она неслась в огород или к соседям и обязательно кого–либо приводила.
С такой помощницей дело двигалось быстро. Поручение все больше нравилось Лене. Было очень интересно входить в чужую квартиру, знакомиться, смотреть, как живут люди в этом далеком поселке. Жили люди тесновато. Но домашняя обстановка радовала — она напоминала городскую: электросвет, радио, комнаты с большими окнами. Почти в каждом коридоре велосипед, а то и мотоцикл.
Лену везде принимали радостно. Усаживали на лучшие места, кое–где угощали свежей черникой, показывали портфели, тетради, пеналы, жаловались, что в поселке (да и не только в поселке, а и в районе!) не достать школьной формы.
Постепенно Лена привыкла к своему новому положению и, видя, с каким вниманием слушают каждое ее слово, стала говорить так, как будто она уже много лет работает в начальной школе.
Все шло хорошо. Время летело незаметно. Лена решила закончить обход домов на главной улице до обеда, но смешной и грустный случай сорвал ее планы.
Лена начала примечать, что ее бойкая помощница стала вести себя необычно. Она как–то притихла, в ее доверчивых голубых глазах отражалось плохо скрываемое беспокойство.
— Галя, тебе, наверное, домой надо? — спрашивала Лена. — Беги. Теперь я и одна справлюсь. Спасибо тебе.
—Н–н–нет, — нерешительно отвечала та и, когда учительница отворачивалась, начинала торопливо и тревожно принюхиваться к своему бидончику. В следующий дом Галя не вошла.
Когда Лена, радостная и возбужденная, вышла, она увидела, что ее помощница, укрывшись за забором, тихо и горько плачет. У ее ног стоит бидончик, рядом валяется крышка.
— Галя, что с тобой? — испугалась Лена.
Та ничего не ответила.
— Что случилось? Ты пролила молоко?
Галя отрицательно покачала головой и заплакала еще громче.
— Ну, скажи же, что с тобой?
Наконец Галя подняла лицо, посмотрела сначала на учительницу, потом на свой сиротливо стоявший бидончик и еле выговорила:
— Молоко… скисло…
Было смешно и грустно. Лена подняла бидончик. Молоко действительно отливало по краям прозрачной голубизной. В первую секунду Лене хотелось рассмеяться оттого, что беда оказалась такой малой. Потом стало досадно. Ведь это ее вина! Таскала за собой по жаре бедную девочку с бидоном и даже не подумала, чем все может кончиться.
— Ну, Галочка, успокойся! Беда поправимая! Пойдем! — Лена взяла девочку за руку.
Галя, подумав, что учительница собирается вести ее домой, отказалась:
— Не пойду… Мамка бить будет… При вас не будет, а потом все равно побьет… — И заревела так громко, что Лена испугалась, как бы на них не обратили внимания.
— Перестань плакать! — строго приказала она. — Мы пойдем в деревню и купим нового.
— Как без денег купишь? Если в долг, то мамка все равно узнает! — несогласно тянула Галя.
— Глупенькая ты! — погладила ее по голове Лена. — Зачем в долг? У меня ведь есть деньги? Есть.
Галя понемногу утихла. Она еще не совсем верила, что ее беду можно поправить, но, подчиняясь учительнице, пошла за нею. Чтобы не привлекать лишнего внимания, они свернули с шоссе, вышли на прибрежную тропу.
Неожиданно Галя загрустила.
— Все равно мамка узнает… Тетя Параскея ей обязательно скажет, что я два раза у нее молоко брала… — как бы раздумывая вслух, сказала она. — А потом, вдруг у тети Параскеи и нет молока? Она многим продает.
— А мы у других купим! Пойдем, пойдем. У моей хозяйки тоже корова есть.
Тетя Фрося очень удивилась, когда Лена, которую она уже поджидала на обед, пришла не одна и попросила продать два литра молока.
— Зачем продавать? Бери и пей сколь хочешь! Ишь, выдумала — продавать!
Пришлось рассказать правду. Тетя Фрося неожиданно принялась стыдить Галю:
— Бить тебя некому! Впервой тебе с молоком дело иметь, что ли! Не зима на дворе…
— Не ругайте ее, тетя Фрося. Тут моя вина! — попросила Лена.
— Как это твоя? Она глупенькая, что ли? Вот, ужо, скажу матери! Не могла сначала молоко домой отнести, да в холодное место поставить… А скисни оно часом позже, что бы мать твоя о Параскее подумала? Хорошо было бы, а?
Лена едва успокоила вновь разревевшуюся Галю, помыла горячей водой бидончик, налила свежего молока и велела быстрее бежать домой. Та благодарно вскинула на учительницу свои покрасневшие от слез глаза и понеслась к поселку так быстро, словно за ней кто–то гнался.
Виктора к обеду ждать было безнадежно, и они сели за стол вдвоем с тетей Фросей.
Лена заметила, что хозяйка с каким–то радостным любопытством приглядывается к ней, словно бы хочет спросить о чем–то, но не решается. Лена сама попробовала начать разговор, рассказала о школе, о том, как приняла ее Рябова, о первом поручении. Но тетя Фрося не проявила к этому особого интереса. Выслушала и коротко сказала о Рябовой:
— Крутой у нее нрав…
Помолчала, подумала и добавила:
–— Однако, скажу тебе, школа у нас хорошая…
Обед был сытный: рыба, свежие щи, тушеная картошка. На шестке стоял вскипевший самовар. Лена ела с большой охотой и сама удивлялась своему аппетиту. «Так буду питаться, скоро такой же здоровущей, как Рябова, сделаюсь», — весело подумала она.
— Стало быть, места наши вам не чужие? Твой муженек в войну партизанил у нас? — как бы между делом спросила тетя Фрося.
— Да, он воевал здесь, — подтвердила Лена, и тетя Фрося заметно оживилась.
— Сынок мой, меньшой, тоже в партизанах был... Молоденьким ушел, совсем парнишкой… Про Павлушку Кочетыгова муженек тебе ничего не говорил, не помнишь?
— Кочетыгов… Кочетыгов… — взволнованно повторила Лена. Она в этом никому не призналась бы, но Виктор так мало рассказывал ей о своей партизанской жизни.
Нередко Лена задумывалась, как странно все получилось. То, что привлекло ее в Викторе в первый день их знакомства, то, с чего в сущности и началась их любовь, впоследствии оказалось для нее запретным. Единственный раз Виктор рассказывал о прошлом с охотой и даже с вдохновением. Это было в тот памятный вечер, в актовом зале академии…
— Конечно, говорил! — воскликнула она. — Ведь это же он, Павел из Войттозера! Да, да, именно Кочетыгов! Он погиб смертью героя… Он спас отряд, так ведь?
— Поначалу так вроде сказывали, — неожиданно помрачнела старуха. — А потом…
— Что потом? — спросила Лена, вспомнив утренний разговор.
— A–а, что говорить… — махнула рукой тетя Фрося. Она долго глядела прямо перед собой застывшими от скорби глазами, затем вздохнула и улыбнулась:
— Не к чему тебе в чужие печали входить. Да и что толку–то?! Скажи–ка лучше, как твоего муженька по батюшке.
— Алексеевич, Виктор Алексеевич.
— Ну и хорошо. Ты ешь, не стесняйся.
До конца обеда они не произнесли больше ни слова. Тетя Фрося уже принялась разливать чай, когда Лена, вдруг спохватившись, выскочила из–за стола, заметалась, отыскивая сумочку и тетрадь.
— Что я наделала?! Что я наделала?!
— Да что с тобой? — испугалась старушка.
— Вы понимаете, я научила девочку соврать матери!
— Чего соврать–то? — не поняла тетя Фрося.
— Про молоко!!! Ведь в сущности я научила Галю соврать, не говорить, что молоко скисло…
— Эка беда, — усмехнулась хозяйка. — Мошничиха не дура, она и сама сразу угадает, что молоко не от Параскеи.
— Тем хуже, тетя Фрося! Это так неприятно!.. Спасибо вам за обед! — уже от дверей крикнула Лена и побежала по тропе к поселку, оставив тетю Фросю удивляться ее чудному поведению,
Мошниковы готовились обедать. Трое детей, один другого меньше, сидели за пустым столом, в ожидании шлепали друг друга по рукам, поглядывая на мать, сердито возившуюся у плиты. В небольшой кухоньке было жарко и душно, пахло пареными овощами. Сквозь раскрытую дверь виднелась другая комната, побольше, с кроватями, с бумажными занавесками на окнах и домоткаными половиками.
Еще из сеней Лена услышала сердитый голос хозяйки:
— За смертью тебя посылать, дура набитая! Посмей еще так сделать, я не такую выволочку задам!
«Галю ругает», — догадалась Лена, и вся робость, владевшая ею, пока она искала квартиру Мошниковых, сразу прошла. Лена решительно постучалась, готовая не только принять на себя вину, но если надо, то и вступиться за Галю.
Ее приход нисколько не удивил Мошниковых. Детишки за столом продолжали баловаться, а хозяйка равнодушно кивнула на приветствие и крикнула в сторону другой комнаты.
— Петр Герасимович, к тебе пришли!
— Нет, нет, я к вам. Я учительница, из школы. Вы, пожалуйста, не ругайте Галю. Это я во всем виновата.
Видя, что мать Гали не понимает ее, Лена рассказала, как все было, и снова попросила простить девочку. Мошникова ничего не ответила и, оглядев притихших детей, недоуменно пожала плечами. Из другой комнаты выглядывал ее муж и тоже молчал. Лена уже подумала, что она по ошибке попала не в ту квартиру, как вдруг пятилетний малыш произнес баском:
— А мамка уже побила ее… Пускай не бегает, нас не оставляет.
— Замолчи, идол! — нервно выкрикнула мать. — Не дадут с человеком поговорить. Вот наказание!
Мошников с укоризной посмотрел на сына, на жену и скрылся. Только тут Лена заметила, что из–за стояка плиты безотрывно смотрят на нее заплаканные глаза Гали.
— Я думала, вы из райкома, — вдруг разочарованно произнесла хозяйка. — Тут муж из райкома кого–то поджидает.
— Нет, я из школы, новая учительница.
— Не Курганова будете?
— Да, Курганова.
Мошникова еще раз внимательно оглядела Лену. Ее потное, раскрасневшееся от жары лицо стало надменно–злым, неприятным.
— Что ж, большое вам спасибо, дорогая, что о моих детишках заботу поимели, не оставили их без молочка. А если вы насчет платы зашли, то не беспокойтесь. Мы хотя теперь и безработные, — она выразительно кивнула в сторону соседней комнаты, где прятался муж, — но пять рублей отыщем, не обеднеем.
— Что вы, что вы, — возразила Лена, еще не понимая, почему вдруг так переменилась Мошникова. — Разве я возьму? Я не за тем пришла!
— Нет уж, пожалуйста, возьмите! Мы не привыкли такие подачки получать. Особливо от вас. — Мошникова порылась в кофте, висевшей на стене за плитой, достала деньги и, походя погладив по голове удивленную Галю, протянула их Лене.
— Зачем вы меня обижаете? — спросила Лена, как бы не замечая протянутую пятерку и глядя Мошниковой в глаза.
— Мы вас обижаем?! А вы нас не обижаете? — со слезами выкрикнула Мошникова. — Вам это не в обиду, что детишек голодных оставить хотите? Ваш муженек по знакомству да по блату с этим Орлиевым сговорился, вот и оставили… моих бедных без куска хлеба… — Она прижала к себе Галю, уткнулась лицом в ее рыжие косички и разрыдалась.
— Евдокия, перестань! — сверкнув из–за двери очками, выкрикнул Мошников.
— И ты еще кричишь на меня, мямля несчастная! — набросилась на него жена. — Сам за себя постоять не можешь, а еще кричишь… Без работы остался! Куда ты пойдешь, что ты можешь! А я это так не оставлю. Я до Москвы, если понадобится, дойду. Неужто помирать детям с голоду?..
Лена лишь теперь догадалась, какое отношение к происходящему имеет она. Догадалась, и сама едва не расплакалась — так жалко ей стало и самого растерянного хозяина, и притихших детишек, и плачущую мать.
— Успокойся, Евдокия, ну что с тобой, — неловко трогая всхлипывавшую жену за рукав, упрашивал Мошников.
— Мамка, и–ись хочу! — захныкал пятилетний «идол».
— Сейчас, сейчас, — вытирая фартуком слезы, заторопилась Евдокия. Она засуетилась у плиты, снимая с огня кастрюлю. Быстро и ловко расставила тарелки, налила детям супу, и те принялись за еду. Нерешительно присела к столу и Галя, однако есть не стала, хотя тарелка была налита и ей. Она посматривала то на мать, то на Лену.
Лена не знала, уйти или подождать, пока улягутся страсти, чтобы спокойно объясниться с хозяйкой. Евдокия ее словно не замечала. Лишь один раз, когда ей понадобилось пройти к помойному ведру, чтобы слить воду из кастрюли со сварившейся картошкой, она слегка задела локтем Лену и сразу же извинилась. Хозяин тоже не находил себе места — то уйдет в другую комнату, то снова вернется на кухню. Если бы он вел себя не так беспокойно, Лена, возможно, и осталась бы…
— Простите меня, но я меньше всего хотела доставить вам неприятности… До свидания и, пожалуйста, простите!
— Чего уж там… — непонятно вздохнула хозяйка, не отрываясь от своих дел.
Лена медленно затворила за собой дверь. Если бы Евдокия знала, как ей не хочется уходить, не объяснившись, как тяжело у нее на душе, может, она и вернула бы ее. Может, она одумается, позовет?..
Лена тихо спустилась с крыльца, прошла мимо окон.
Она уже была на шоссе, когда позади вдруг услышала торопливые шаги.
— Товарищ Курганова…
Лена обернулась. Ее догонял Мошников. Он уже был в пиджаке, из верхнего карманчика которого виднелись разноцветные бумажки, футляр для очков и два карандаша.
— Товарищ Курганова! Вы простите, что так получилось… Просто у нее нервы… Знаете, семья, дети…
— Я понимаю, — кивнула Лена. — Я все понимаю.
— И еще просьба, — помолчав, сказал Мошников. — Мне очень не хотелось бы, чтобы кто–нибудь узнал об этом… Особенно ваш муж… Все это глупости, но они могут помешать… А нам ведь работать вместе… И потом — я ведь секретарь парторганизации… Неудобно, знаете, что жена… Чепуха ведь, явная чепуха…
— Хорошо, я никому не скажу.
— Ну, вот и все. Спасибо вам, товарищ Курганова. Извините, что задержал…
Он пошел к дому — узкоплечий, сутулый, уставившийся в землю огромными глубокими очками,
Последний участок лежневки кончился. Груженый лесовоз тяжело ткнулся передними колесами в глубокую колею грунтовой дороги и сбавил скорость. Предстоял долгий подъем на взгорье, где «плечо» выходило на основную лесовозную магистраль. Самое трудное было позади.
Виктор взглянул на часы, потом на спидометр. Прошло сорок минут, как лесовоз отошел от эстакады. Сорок минут — и всего пять километров. Дорога была в таком состоянии, что только опытность шофера помогла старому «газгену» благополучно миновать все ямы и выбоины. Грунт был тяжелый — влажный пепельно–серый подзол, превращенный шинами в густую ползучую кашу. Он вбирал, всасывал в себя подсыпаемый еженедельно гравий и настилаемую хвойную подушку. Лежневый настил был сделан лишь в самых низких местах, и хотя он был старым, изрядно расшатанным, но машина там шла значительно легче.
«А что будет, когда начнутся дожди?» — с горечью думал Виктор, вслушиваясь в надсадное завывание мотора. Казалось, еще секунда — и мотор не выдержит. Но проходили не только секунды, но и минуты. Машина, дрожа как в лихорадке, тяжело брала многочисленные подъемы, ненадолго притихала, сбегая вниз, к лежневке, две–три минуты ровно и мягко тянула по деревянному настилу и вновь начинала свою адскую работу при выезде на грунт. И так все сорок минут.
«Выход один — строить сплошную лежневку… Это дорого, страшно дорого, но выбора нет… Осенью без лежневки пропадем», — размышлял Виктор, краем глаза наблюдая за шофером, который облегченно вздохнул и принялся закуривать, когда машина одолела последний подъем и впереди зажелтела лента основной магистрали.
— У поворота останови, я выйду, — сказал Виктор. Шофер, вероятно, расслышал только последние слова и притормозил.
Спрыгнув на дорогу, Виктор ощутил, как удушливо жарко было в кабине лесовоза. От свежего, по–вечернему прохладного воздуха даже закружилась голова. Чуть позже, присев на придорожный камень, он с удивлением увидел, что до вечера еще далеко, что солнце еще стоит высоко над лесом, а воздух вначале показался ему прохладным лишь потому, что он, Виктор, весь мокрый от пота. «А шофер ведь целый день, восемь часов… И не просто сидит гостем, а каждую секунду в напряжении, — с теплым чувством подумал Виктор о шофере, который за сорок минут не произнес ни слова. — Их на лесозаготовках называют аристократами. Нет уж, лучше, по–моему, сучки рубить, чем париться в такой «душегубке».
Виктор вытер кепкой лицо, переобулся и медленно зашагал по магистральной дороге. Где–то там, на два–три километра ближе к поселку, должна начинаться лесовозная ветка, ведущая на участок Рантуевой.
Туда ему до конца смены уже не успеть. Да и неудобно появляться на участке, когда людям пора «шабашить».
И все же Виктор незаметно для себя прибавлял шагу. Участок Рантуевой оставался единственным из основных производственных участков, с которым он не успел познакомиться сегодня.
Рабочий день подходил к концу. Он оказался удивительно коротким. Даже не верилось, что уже прошло девять часов с того момента, как Виктор брел в тумане по береговой тропе и раздумывал, каким–то будет он, этот первый рабочий день!
«Вот и снова день прошел, а что сделано для бессмертия?» — неожиданно вспомнилась фраза одного из товарищей по академии, которую тот полураздумчиво, полушутливо произнес однажды, ложась спать в тесной комнате общежития. Постилло был одним из самых отстающих студентов на первом курсе. Он восемь лет прослужил в армии, и учеба давалась ему с великим трудом. Чтобы угнаться за товарищами, он должен был сидеть над книгами с утра до полуночи. Возможно, поэтому его слова вызвали особенно веселый хохот товарищей.
С тех пор это изречение стало чем–то обязательным в жизни шестерых однокурсников. Когда в полночь в комнате гасили свет, кто–либо из товарищей с издевательски тяжким вздохом обязательно произносил его. Постилло был лишен чувства юмора и принимал все за чистую монету. «Да, да, — с озабоченностью подхватывал он. — Действительно, что сделано для бессмертия? Ничего». А все кончилось для шутников совершенно неожиданно. Дипломный проект Постилло оказался самым лучшим в академии и был прямо на защите принят представителем треста «Ленлес» к внедрению в производство. В ту ночь один из самых настойчивых шутников в последний раз произнес: «Вот и пять лет прошло, а что сделано для бессмертия?» — «Да, да, — с грустью подхватил Постилло. — Совсем ничего, чудовищно ничего…» Привычный ответ на этот раз вывел из себя любителя шуток. «Да я не тебя спрашиваю, черт этакий! А нас, вот всех нас… Что мы сделали для бессмертия?»
В тот год Виктор уже не жил в общежитии. Женившись, он переселился в огромную и плотно заселенную квартиру старого дома, в котором Лена и ее тетя занимали одну комнату. Когда ему передали, чем кончилась шутка о бессмертии, он, вероятно, острее других воспринял обращенный к товарищам вопрос.
Если отбросить ложную скромность, то Виктор ждал от себя немалого. Он долго не знал, во что это выльется, но в нем всегда, еще со школьных лет, бродило так и не перебродившее за время войны стремление сделать что–то такое, чем могли бы восхищаться люди.
Это шло из детства. Он рос в обстановке, где девиз — быть первым! — лежал в основе воспитания. Быть первым не для себя, не для личного тщеславия, а для пользы страны, народа.
Это бурлившее в крови чувство позвало весной 1942 года семнадцатилетнего паренька, только что закончившего школу ФЗО, на войну, на самый трудный, как сказали в обкоме комсомола, ее участок — в партизанский отряд.
Война была не такой, какой она представлялась издали. Очень скоро Виктор понял, что быть первым на войне — это не только быть готовым к подвигу. Быть первым на войне — это суметь выдержать многосотверстные походы по лесам и болотам с опухшим от комариных укусов лицом, с натертыми до крови ногами. Быть первым на войне — это съедать, несмотря на никогда не утоляемое чувство голода, ровно столько, сколько положено нормой, хотя в мешке за спиной полно принадлежащих тебе же продуктов и плечи ноют от их тяжести. Быть первым на войне — это уметь в течение недель и месяцев спать на заиндевелых ветках хвои по два часа за один привал, так как большего не разрешал командир из опасения поморозить усталых людей.
И только после всего этого, если у тебя хватит сил, ты сможешь совершить подвиг, о котором мечталось в тылу.
Такова была партизанская жизнь.
В войну Виктор не сделал ничего такого, чем могли бы восхищаться люди. Так, по крайней мере, казалось ему. Два года он жил в ожидании той единственной своей минуты, которая должна стать самой важной не только для него, но и для всего отряда. Готовил себя к ней, и когда она наконец наступила, то все получилось совсем не так, как ему хотелось, и это принесло ему лишь новые душевные терзания.
После мартовской ночи, в которую погиб Павел Кочетыгов, ему еще сильнее, чем прежде, захотелось совершить что–то такое, что дало бы возможность людям увидеть и узнать его истинную цену.
Однако война закончилась. Путь к осуществлению этого в мирное время стал еще более долгим. Девять лет, как девять трудных подъемов на едва различимую снизу вершину! И вот — то волнение, которое он испытывал перед каждым партизанским боем, знакомо переливается, бурлит и приятно согревает сердце.
Да, здесь, в Войттозере, он сделает теперь то, что не удалось ему сделать во время войны. И как хорошо, что судьба вновь привела его в эти края. Здесь он нужен людям. Это ощущение родилось у него вчера, во время разговора с Орлиевым на берегу озера, и с тех пор ни на минуту не оставляло его. Да, люди ждут от него чего–то большого и значительного…
Ждет Валя Шумилова — эта тихая и добрая девушка, еще не нашедшая своего настоящего места на лесопункте. Ждет старый мастер Вяхясало. Во время разговора его выцветшие глаза смотрели на Виктора так, будто лишь от нового технорука зависит, как пойдут дела дальше. Ждет механик передвижной ремонтной мастерской — тощий, словно завяленный, и такой сутулый, что если бы не высокий рост, то его наверняка приняли бы за горбатого. Он тяжко сопел и все время спрашивал: «Разве это работа, а?»
Даже на делянке, где утомительно однообразная работа приучила обрубщиц сучьев к беззастенчивой болтовне, Виктор услышал за своей спиной громкий разговор.
— Ну, девки, технорук у нас чистый жених…
— Будет Кланьке заботушка… а, Кланька?
— Ишо поглядеть надо, на што он гожий, — певуче отозвался мягкий, по–белорусски акающий голос. — Пущай сперва себя покажет…
— Опоздала ты, девка. У него, говорят, жена почище тебя — молоденькая да красивая.
— Жена нам не помеха. Отобьем. Было б за что тягаться… — и Кланька первой засмеялась.
Виктор понимал, что это обычная болтовня, что именно так, а может, даже и похлеще, принимают на делянке любого нового человека. Ведь день впереди долгий. И все же даже в такой болтовне слышалось ему подтверждение того, что и здесь в него верят, ждут, надеются на него.
Вчера это страшило. Он плохо спал ночью, тревожно раздумывал: «А вдруг не сумею ничего найти? Или не смогу сделать? И жизнь превратится в серую и скучную службу… Бывает же так у людей! Просто войти в жизнь лесопункта ведь мало, надо руководить, возглавлять, направлять…»
Сегодня все было позади. Прямо с утра Виктор почувствовал, что работы здесь непочатый край. За день он лишь бегло ознакомился с производственным потоком, но почти в каждом его цикле успел заметить такое, что, на его взгляд, требовало немедленного исправления.
Технологические просчеты встречались в большом и в малом. Взять хотя бы лесоотводы. Все лето люди, тракторы, машины копошатся в грязи, в низких болотистых местах. А по другую сторону лесовозной магистрали тянутся сухие сосновые боры — беломшаники. Боры тоже входят в Войттозерский лесфонд. Почему было весной не перебраться туда, не оставить нынешние делянки для зимы, когда мороз скует болота? Сколько трудностей, кажущихся сейчас совсем непреодолимыми, было бы снято одним этим решением! Правда, туда не проложены «усы», но ведь рано или поздно их придется прокладывать.
Виктор посмотрел на запад, где во всю ширь горизонта простирались еще не тронутые леса. Светлые сосновые боры изредка перемежались с темными пятнами елового густолесья, и лишь кое–где были заметны лиственные породы. Работать в таких лесах одно наслаждение. Вот здесь–то и можно будет организовать настоящий лесной поток, когда машины не потянутся, а побегут, покатятся с возами ровных, как на подбор, бронзовоствольных хлыстов… Туда–то и надо было перейти на летний сезон. Ну, а если уж остались в старых делянках, то прежде всего надо было позаботиться о дорогах. Лучше неделю–другую повозиться с дорогами, чем потом несколько месяцев ежедневно гробить машины. В этом прав Вяхясало, и удивительно, что Орлиев не поддерживает его.
«С этого я, пожалуй, и начну. Не сегодня, даже не завтра. Надо все изучить, взвесить, составить продуманный до мелочей план. До зимы еще три месяца… Может, выгодней окажется перейти туда, в западные делянки. Вот только затрет с прокладкой дороги… А может, придется ждать зимы на старом месте. Тогда уж надо будет налечь на строительство лежневок по–настоящему».
То, чего Виктор так ждал и так боялся, произошло на нижней бирже, куда он после окончания смены вернулся с последним лесовозом.
Олю он увидел издали, из окна кабины. Она стояла рядом с Валей у того самого злополучного панкрашовского штабеля и, поддерживая на весу полевую сумку, что–то записывала в блокнот. Она была так далеко, что Виктор еще не различал ее лица; там могла оказаться любая другая из работающих на лесопункте женщин, но по тому, как тревожно заколотилось сердце, как кровь прилила к лицу, он почувствовал, что не ошибся.
Сквозь бурое от пыли ветровое стекло он увидел, как Оля подняла голову на звук приближающейся машины, окинула лесовоз быстрым взглядом и вновь склонилась к блокноту. Машина уже проходила мимо девушек, направляясь в дальний конец биржи. Виктор понимал, что ему самое время выходить. Он весь день искал этой встречи и теперь сам оттягивал ее.
— Дальше поедете? — спросил шофер.
— Нет, спасибо, выйду здесь…
Он вылез, прихлопнул дверцу и, собираясь с мыслями, ждал, пока лесовоз пройдет мимо… Медленно, очень медленно ползли перед глазами чешуйчатые еловые хлысты. Мысли Виктора бежали куда быстрее. О многом он успел передумать, многое вспомнить, пока наконец у самого носа проскрипел, переваливаясь с боку на бок, прицеп, и Виктор вдруг увидел, что стоит в пятнадцати шагах от Оли.
В ту же самую секунду она резко повернулась и пошла вдоль дороги к поселку.
— Оля! — окликнул он, понимая, что она уже заметила его, но сделала вид, что не узнала.
Трудно сказать, состоялась бы их встреча или нет, если бы рядом никого не было… Может быть, и нет. Но между ними стояла Валя Шумилова. Оля обернулась. На ее лице даже появилось что–то похожее на приветливую улыбку.
— Здравствуй, Оля!
Виктор не смог скрыть своего смущения и уже жалел, что они не вдвоем, что за каждым их словом и движением наблюдают посторонние, ничего не понимающие глаза.
— О, да никак это Витька Курганов?! — удивленно воскликнула Оля. — А я–то думаю, что за чин из лесовоза вылез! Думала, корреспондент какой! — Она широко, по–мужски, потрясла Виктору руку и рассмеялась.
— Неужели я похож на корреспондента? — улыбнулся Виктор и повернулся к Вале: — Разве я похож на корреспондента?
— Н–нет. Не похожи, — серьезно ответила та, оглядев сверху донизу рабочий костюм Виктора..
— Ну уж, корреспонденты тоже всякие бывают! — снова рассмеялась Оля. Ее смех насторожил Виктора — в нем слышалось что–то нарочитое. — Вон Юрка Чадов как приедет, так в кладовой нарочно спецовку, которая похуже, выбирает. Он почему–то считает, что от этого доверие к нему прибавляется…
— У меня, к сожалению, выбора нет. Что есть, то и ношу. Как ты живешь, Оля? Ведь больше девяти лет не виделись…
— Как живу? — переспросила она и, помедлив, вдруг повернулась к Вале: — Валя, как мы живем? По–моему, хорошо, а?
— Хорошо, — подтвердила та.
— Ну вот, видишь… А ты как?
— Я полностью присоединяюсь к вам, — пытаясь принять ее беззаботный тон, ответил Виктор. Этот тон вначале насторожил его, но теперь стал казаться единственно подходящим. ««Умница, Оля! Как хорошо она сразу все почувствовала! Действительно, к чему нам терзать друг друга, ведь все равно ничего уже не исправишь».
— К нам надолго? — спросила Оля. Он даже не сразу понял вопрос, потом рассмеялся:
— Насовсем, Оля… Совсем насовсем.
— Насовсем? — переспросила она и вдруг обратилась к Вале: — Ты идешь домой или остаешься?
— Останусь… Потом приеду.
— Ну, я пошла. До свидания, Виктор… Алексеевич, если не ошибаюсь.
— Не ошибаешься. Можно и я с тобой?
— А почему же… Дороги хватит и на двоих… Все веселей будет.
Некоторое время они шли по лесовозной дороге, потом Оля свернула на узкую тропку, петлявшую между кустами вдоль реки. Они и так шли молча, а теперь разговаривать стало совсем трудно. Впереди уже виднелся кусочек озера. Лес, озеро, низко висевшее впереди солнце вдруг напомнили Виктору тот вечер, когда они с Олей ждали самолет. Сколько же лет прошло с тех пор?
«Зря я увязался идти с нею, — подумал Виктор, вдруг почувствовав, как этот молчаливый путь постепенно настраивает его на воспоминания. — Чего я ищу? Объяснений? Но она не нуждается в них… Видно, она ко всему, бывшему между нами, относится умнее и проще, чем я.
Прошлое есть прошлое… Его нельзя ни оживить, ни исправить… Надо думать о настоящем».
Они миновали то место, где Виктор утром ощупывал жердью дно реки. Вот и мягко шумевшая плотина осталась позади. Вода в реке стала заметно светлее, а озеро все полнее вбирало в себя багровую густоту заходящего в легкие тучи солнца. Справа, в километре, виднелись крайние дома поселка.
— Ну вот, видишь, как весело вдвоем! — остановилась Оля, когда тропка вышла на берег озера и круто повернула к поселку. — И не заметили за разговором, как дошли.
— Да, неплохо поговорили, — грустно усмехнулся Виктор.
— Скажи–ка мне, пожалуйста, — Оля поравнялась с Виктором, сняла синюю холщовую куртку, перекинула ее на руку, и они пошли рядом. — Тебя сюда направили, или ты мог выбрать и другой лесопункт?
— Вероятно, мог…
— Почему же ты не сделал этого? Ты знал, что я здесь?
— Знал. То есть, в тот момент, когда решался вопрос о назначении, я не знал… Но если бы знал, то тем более выбрал бы Войттозеро.
— Скажи, пожалуйста! — Оля уже не скрывала насмешки. — А я, признаться, уж не верила, что из–за меня ты готов на такой подвиг… Сколько лет верила, а когда перестала — он тут как тут… Интересно получается. Наверно, и жена твоя тоже ради меня в Войттозеро приехала?
— Оля, не надо… — попросил Виктор, чувствуя, как в нем поднимается неприязнь к ней.
— Нет, почему же? Она ради тебя, ты ради меня — вот и выходит, что оба вы обо мне и позаботились.
«Поссориться она хочет, что ли?» — подумал Виктор, увидев, каким жестким и надменным стало лицо Оли.
— Если тебе нравится, ты можешь насмехаться надо мной, — сказал он. — Может, ты и имеешь на это право… Хотя я всегда думал, что встретимся мы по–иному… Ну, пускай. Если доставляет тебе удовольствие, — смейся. Но почему ты пытаешься издеваться над моей женой, которую ты не знаешь и даже в глаза не видела, — не понимаю. Это так не похоже на тебя.
— Говорят, она у тебя хорошенькая? — как будто не замечая его обиды, весело спросила Оля. — Панкрашов без ума от нее…
Виктор пожал плечами и отвернулся.
— Ну, не сердись, — Оля ласково тронула его за локоть. — Я пошутила… Раньше ты понимал шутки.
Когда до ближайших домов оставалось не больше ста метров, Оля замедлила шаг и тихо сказала:
— Я думаю, вам надо уехать отсюда. Вам легче. Вы все равно еще не устроились. Попросись на другой лесопункт и уезжай.
— Это еще почему? — Виктор каждое ее слово принимал все еще враждебно, ожидая скрытой насмешки.
— Так будет лучше и тебе, и мне, и твоей жене.
— Я приехал работать… А что касается… этого… то я много думал… Лучше в открытую, чем прятать…
— Твоя жена знает? — пристально посмотрела ему в глаза Оля.
— Жена? — переспросил Виктор и сбивчиво пояснил: — Всего я ей не говорил… но она знает, что мы… дружили с тобой… Но я расскажу ей потом, все расскажу, как было…
— Дружили?! — усмехнулась Оля. Услышать это слово от него было особенно обидно. Внешне они действительно только дружили: в отряде Орлиева были такие строгости, что им приходилось скрывать свои чувства даже от самых близких товарищей… Кто–кто, а сам Виктор хорошо знает, что их тогда связывало несравненно большее, чем простая дружба.
— Значит, ты считаешь, что мы только дружили? — спросила Оля, готовая тут же высказать ему все. — Ты, может, даже жалеешь о том, что было между нами? Жалеешь, да?
— Зачем ты спрашиваешь об этом? — с болью произнес Виктор, понимая, что любой его ответ обидит ее.
— Может, ты теперь даже стыдишься того? Может, считаешь нашу… эту самую дружбу… позорным пятном в своей благополучной жизни?
Она била в самое больное место, и Виктор молчал. Ее слова уже не вызывали в нем никакого протеста. Было лишь немного жаль того удивительно правильного тона, который был удачно ею найден на бирже. А сейчас Оля вела себя так, как вела бы себя любая другая женщина. Что ж, жаль, конечно, но она имеет право на это. Он во всем виноват… Но каяться, сожалеть о прошлом он не будет. И лгать, что не сожалеет о нем, тоже не станет. Все сложнее, чем кажется… Теперь даже не нужно ничего объяснять, она все равно не захочет ничего понять. Может, действительно, лучше уехать из Войттозера? Хотя теперь уже незачем… Отношения с Ольгой определились, а Лене он откроет все сам…
Оля неожиданно рассмеялась:
— Интересно, как бы ты вел себя, если бы такие вопросы тебе задала жена? Тоже молчал бы, а?
— Она просто никогда не стала бы спрашивать об этом, — пробурчал Виктор, почувствовав, что в настроении Оли снова произошла перемена.
— Почему?
— Ей незачем будет спрашивать. Я сам все расскажу ей. Она все поймет.
— Напрасно ты так думаешь. Если она тебя любит, то обязательно спросит… И ой как спросит. Поэтому тебе лучше уехать из Войттозера.
— Пойми, Оля, не могу я уехать, — горячо заговорил Виктор. — Только сегодня, вот до разговора с тобой, я впервые почувствовал, что все эти девять лет подсознательно стремился сюда… Жил, работал, учился, чтоб вернуться сюда, ты понимаешь? Это так трудно объяснить, но когда–нибудь ты поймешь… Ты ведь и сама, наверное, ощутила это?.. Жила в Петрозаводске, а потом приехала сюда и, видимо, нашла себя здесь.
— Ну, у меня совсем другое… Семья. Если бы не сын, я никогда не вернулась бы в Войттозеро.
— Как, у тебя есть сын? — спросил Виктор. — Ты разве замужем?
Она помолчала, словно борясь с желанием объяснить что–то, и коротко ответила:
— Была…
— Как «была»? А теперь?
— Разошлись, — беззаботно сказала Оля и снова рассмеялась: — Разошлись как в море корабли… Чего ты удивляешься? Разве мало люди расходятся…
— Почему же мне никто не сказал об этом? Ни Чадов, ни Орлиев?
— Давняя история… Может, потом и расскажут. Так почему же ты все–таки не хочешь уехать из Войттозера?
Новость так поразила Виктора, что он смотрел на Олю и ничего не понимал. Оказывается, Оля была замужем. И уже давно. Так вот почему она в сорок пятом году уехала из Петрозаводска! Вот почему они не могли найти друг друга! Что–то похожее на чувство ревности, даже обиды, шевельнулось в нем, когда вспомнил, с каким волнением ждал ответа на свои письма и запросы.
— Как же так получилось, Оля? Уже через год, как мы расстались, ты вышла замуж?
— Даже раньше, в том же году… Чего же тут особенного? Встретила человека. Думала, все серьезно — разве мало так случается. Вот и с тобой у нас почти так же вышло,
— Но мы хотя бы не записывались.
— Ас ним мы тоже не записывались, — беззаботно махнула рукой Оля. — Сначала об этом не думали, а потом уж было незачем. Ладно, хватит... Было и прошло… Почему ж ты не хочешь уехать из Войттозера? Ты начал говорить и не закончил.
Виктор с трудом припомнил, что он говорил. Но продолжать уже не хотелось. Как будто Оля вдруг потеряла в его глазах что–то очень важное и значительное. И вместе с тем неожиданное признание вроде чем–то сблизило их, уравняло друг с другом и сгладило прошлое.
— Мне кажется, в Войттозере я могу сделать что–то полезное. — В голосе Виктора уже не было ни пафоса, ни волнения, которыми прежде стремился передать ей основную причину того, почему он решил остаться в Войттозере. — Здесь есть над чем поработать.
Оля подождала, не скажет ли он еще чего–нибудь. Потом медленно надела куртку и пожала плечами:
— Ну что ж. Придется мне уехать отсюда.., Не хотелось бы, а придется…
— Но почему, Оля?
Она не ответила и зашагала быстрее. Они вышли на главную улицу поселка. У столовой Оля остановилась, посмотрела на Виктора и с грустной улыбкой покачала головой:
— Витька, Витька! Ничего–то ты не понимаешь!
Из открытого окна конторы слышался сердитый орлиевский бас:
— Ты мне такие штучки брось! Пока в план не войдешь, лучше и не заикайся про отпуск… Лесовозов я тебе не рожу, тракторов тоже. Поменьше пьянствуй да с бабами путайся, побольше о деле думай, если мастером хочешь остаться.
«Панкрашова отчитывает», — догадался Виктор.
В кабинете напротив сидевшего за столом Тихона Захаровича стоял уже успевший переодеться в суконную гимнастерку и хромовые сапоги Панкрашов. В углу тихо, сосредоточенно сосал трубку Вяхясало. Вид у Панкрашова был виноватый, даже чуть ли не угодливый, но по его хитрому взгляду Виктор понял, что Панкрашов ни в чем себя виноватым не считает, а если и изображает таковым, то лишь затем, чтобы поскорее утихомирить расходившегося начальника.
Виктор не терпел ни хитрости, ни лицемерия, и поведение Панкрашова ему не понравилось. Не согласен — возражай, защищайся, а не скрывай своего истинного мнения за внешней покорностью. Особенно было обидно за Орлиева, которого панкрашовская угодливость невольно унижала, а сам он вроде бы и не замечал этого.
— Вот так. — Тихон Захарович перевел тяжелый взгляд с Панкрашова на Виктора и вдруг спросил:
— Чего ты чудишь?
Виктор непонимающе пожал плечами.
— Что там у тебя на бирже произошло? Ты что — другого дела не нашел, что ли? Зачем штабеля перекладывать приказал?
— А, вы об этом… — улыбнулся Виктор и начал горячо доказывать, насколько плохо обстоит дело с качеством подготовленных к сдаче штабелей, но Орлиев досадливо махнул рукой:
— Знаю. Ерунду ты затеял. Принимает сплавная контора штабеля — ну и слава богу… Пусть сами следят за качеством. Чего тебе надо?
Если бы в кабинете не было Вяхясало и Панкрашова, Виктор, возможно, и не воспринял бы эти слова с такой обидой. Но на него строго и оценивающе смотрели умные, чуть сощуренные глаза Вяхясало, а Панкрашов, собиравшийся уже уходить, даже присел на жесткий деревянный диван. Едва сдерживаясь от волнения, Виктор медленно сказал:
— Тихон Захарович, вы допускаете принципиальную ошибку. Так работать нельзя.
По тому, как сразу побледнело лицо Орлиева, можно было ожидать, что сейчас произойдет что–то невероятное.
Панкрашов подался чуть вперед, готовый предотвратить несчастье. Даже Вяхясало вынул изо рта трубку и застыл, держа ее в согнутой руке.
Но невероятного не случилось. Тихон Захарович вдруг сморщился, глубоко вздохнул и отвалился к спинке кресла, прижав руку к сердцу.
— Панкрашов, сходи к сторожихе, принеси водицы, — тихо попросил он и крикнул вслед: — Да скажи ей, чтоб впредь вода всегда стояла здесь. Безобразие! Разбили графин и купить не могут!
Панкрашов вышел. Несколько секунд стояла тишина.
— Ты видел сегодняшнюю сводку? — кивнул Орлиев Виктору.
— Не видел, но догадываюсь.
— А так можно работать?
— Нельзя.
— Вот то–то и оно… А ты в штабеля зарываешься. Не до них нам, если уже шесть тысяч кубов долгу…
— Не согласен. Штабеля тоже не мелочь… То есть, в сравнении с долгом, конечно, мелочь… Но ведь и долг потому, что мы везде, на всех циклах работаем так же, как на штабелевке. Технически малограмотно мы работаем…
Виктор высказал свое мнение о неразумном отводе лесосек, о запущенности профилактического и среднего ремонта механизмов, о недооценке дорожного строительства — о всем том, о чем он думал, шагая по лесовозной магистрали.
Орлиев хмурился, недовольно сопел, но терпеливо слушал. Панкрашов принес литровую банку с водой и стакан. Тихон Захарович отпил несколько глотков, отодвинул воду от себя и снова навалился грудью на стол, давая понять, что готов все выслушать до конца. За неплотно закрытой дверью в соседней комнате тоже притихли, и теперь голос Курганова, казалось, разносился по всему дому.
— Все? — спросил Орлиев, когда Виктор закончил.
— Все.
— Ну что ж… Критиковать ты умеешь. Хотя недостатка в критике мы и раньше не испытывали…
— Тихон Захарович, Курганов много правильного говорил, — подал голос осмелевший Панкрашов.
— Помолчи, — глянул в его сторону Орлиев. — «Санька–критикан» тоже много правильного говорит. Это я к слову. А с тебя, — он посмотрел на Виктора, — другой спрос. Ты не ревизор и не уполномоченный из треста. Тебе не критиковать, а исправлять все надо… Да–да, своими руками, горбом своим.
— Я разве отказываюсь? Я готов взяться хоть сейчас. Важно ваше отношение…
Орлиев словно пропустил его слова мимо ушей.
— В первые дни все всегда начинают с критики. А как же? Это очень удобно. Наладятся дела — тем больше славы. Не наладятся — опять же заручка есть.
— Тихон Захарович, разве я ради славы?!
— Я не о тебе и говорю, Курганов! Ты не обижайся, а лучше делом докажи, что ты не из тех, кто критику своей профессией сделал. — Он помолчал, побарабанил пальцами по столу. — Мысли твои дельные. Давай договоримся так. Денька через два–три соберем руководящий состав и заслушаем тебя. А ты подготовься как следует.
— Обязательно, Тихон Захарович! — обрадовался Виктор.
— Вот так и порешим… А что касается биржи — прошу туда не лезть… Ты сгоряча наломал дров, обидел приемщицу, и теперь только ненужные придирки будут. Не до того нам. Наладим поток, тогда время будет и за биржу приняться. Надо во всем видеть главное, по нему и бить!
Возражать Виктор не стал, хотя и чувствовал, что, уступая, идет на сделку со своей совестью. «Ничего, доберемся до биржи, тогда и он поймет мою правоту», — успокоил он себя.
Разговор о делах притих. Посидели, покурили, перекидываясь случайными фразами о прогнозах погоды, об открывающейся на днях охоте, о строительстве и ремонте жилья. Панкрашов между прочим сказал, что недавно ночью слышал какие–то сильные взрывы с Засельской стороны. Орлиев недоверчиво нахмурился, но Вяхясало тоже подтвердил, что и он слышал их, и даже не один раз.
— Может, учебные бомбежки, — высказал предположение Панкрашов.
— Учебные бомбежки так близко к границе не станут проводить, — возразил Орлиев. — Строят там что–то…
Упоминание о бомбежках немедленно перевело разговор на тему о водородных бомбах, о которых в то время много писалось в газетах.
Из соседней комнаты один за другим в кабинет перебрались люди. Народу набралось столько, что сразу стало тесно и дымно.
Виктор почувствовал, что все ждут его мнения по этому вопросу. Ведь как–никак он приехал из Ленинграда, и среди присутствующих был единственный с высшим образованием.
Стараясь говорить понятнее, он рассказал, что знал, о принципах цепной реакции. Всех очень поразило, когда он высказал вычитанную в одной популярной брошюре мысль, что Солнце — это огромная атомная бомба, что там все время происходит не прекращающаяся цепная реакция и выделяемое ею тепло делает возможной жизнь на Земле.
— Почему же Солнце не взрывается? — спросил один из рабочих и заявил: — Нет уж, от такой бомбы давно бы одна пыль осталась.
— У меня вопросик такого содержания! — услышал Виктор знакомый голос.
Так и есть. В дверях стоял взъерошенный, с возбужденно блестевшими глазами, невесть когда появившийся здесь дядя Саня.
— Возможна ли подобная же цепная реакция на нашей обитаемой ныне планете? И как на данный вопрос смотрит современная нам наука?
— Я, товарищи, не специалист… Но, вероятно, теоретически это возможно, хотя практически вряд ли осуществимо.
— Допустим. Вопрос второй. — Дядя Саня на секунду задумался и выпалил: — Была ли практически осуществима атомная бомба, — допустим, десять лет назад?
— Нет, не была, — улыбнулся Виктор, угадывая, к чему клонит дядя Саня. — Атомная бомба появилась восемь лет назад, когда исход войны был уже ясен. Ее применение, даже по мнению многих видных американских ученых, было величайшим преступлением перед человечеством...
— Это мы знаем, — широким жестом прервал его дядя Саня. — Мы подписывали Стокгольмское воззвание и все это знаем… Заостряю вопрос. Почему же вы не допускаете практического осуществления цепной реакции на всей нашей обитаемой планете?
— Но ведь это никому не нужно. Это приведет к гибели на Земле всего живого.
— Не возражаю… А откуда вам известны коварные планы человеконенавистных империалистов, и чем вы докажете, что они не преследуют именно такие цели?
Дядя Саня, считая, что поставил своего оппонента в затруднительное положение, оглядел публику и милостиво помог ему:
— Даю наводящий… Не следует ли из вышесказанного, что на современном нам этапе человечество находится под угрозой и цивилизация способна уничтожить саму себя?
— Ну, ты еще чего?! — поднялся над столом Орлиев. — Ты прежде думай, а потом болтай… Привык распускать язык, да еще при народе.
Дядя Саня моментально сник. Он, оробело глядя на Орлиева, пытался еще что–то сказать, но возбужденный блеск в его глазах уже уступил место растерянности и беспокойству.
Виктору стало жаль дядю Саню. С подчеркнутым уважением он разъяснил, что истинная наука не может быть направлена во вред человечеству, что ядерные реакции на Земле, в отличие от солнечных, носят строго управляемый характер, а выдающиеся ученые, как советские, так и западные, сейчас энергично выступают против использования атомной энергии в военных целях.
— Эта борьба проходит в рамках всемирного движения за мир. И очень показательно, что один из выдающихся физиков современности, французский ученый Фредерик Жолио–Кюри, чьи труды много сделали для расщепления атома, является председателем Всемирного Совета Мира…
— Товарищ Жолио после войны вступил в коммунистическую партию! — добавил дядя Саня.
— Вот в таком плане и должна идти речь! — довольно произнес Орлиев. — Ну что ж, товарищи! Я думаю, все ясно. Будем считать нашу стихийную политбеседу оконченной. Пора и расходиться. Кто, я вижу, в кино собирался, а кто и дома с утра не был… Завтра без десяти семь планерка! — напомнил он.
— Слушай, а крепко ты его! — восхищенно сказал Панкрашов, когда они вышли на шоссе. — Старика чуть кондрашка не хватила… У нас тут никто с ним так и не разговаривает. Разве что Рябова или Санька–критикан… Рантуева с ним не спорит. Делает по–своему, и баста! А я, понимаешь, не могу так. Не то что боюсь. Бояться вроде бы и нечего. А как глянет старик, да как брови на глаза надвинет — тут уж лучше смолчать. Пусть перекипит…
— Из–за тебя же все это и вышло, — недовольно перебил его Виктор, — учти, Костя! Если еще хоть раз доставят на биржу плохо разделанные сортименты — все отнесу за твой счет.
— На все переделки моей получки не хватит, — засмеялся Панкрашов. Он щелкнул крышкой никелированного портсигара, предложил папиросу Виктору.
— Спасибо. Я сегодня накурился так, что уже чертики в глазах прыгают…
— Да–а, круто ты за дело взялся. — Панкрашов затянулся. — Что касается штабелей, то тут я со стариком согласен. Чего нам за сплавную контору голову ломать… Скажут они: переделать, тогда другой вопрос! А чего нам наперед батьки в пекло лезть?!
— Ты знаешь, что такое ГОСТ? — спросил Виктор. — Мы будем делать, как положено…
— Попал я в переплет! — с отчаянием развел руками Панкрашов. — Одному кубики гони, другому качество давай… Да разве ж можно по ГОСТам работать? Тогда о плане и думать нечего.
Виктор чувствовал, что Панкрашов переживает совсем не так сильно, как старается показать это. «Привык дурачка на себя напускать», — с неприязнью подумал он и холодно произнес:
— Ничего. Возьмешься за дело по–настоящему — и план будет и ГОСТы выдержишь.
— Крутой ты! — рассмеялся Панкрашов. — А вчера вроде другим мне показался, когда песни пели… Ну, брат, одно скажу — найдет у вас с Орлиевым коса на камень… В кино не собираешься сегодня? А то приходи! Ну, мне сюда. Привет Елене Сергеевне передавай.
Мальчик кормил щенка. Щенок был совсем крохотный, он еле держался на коротких дрожащих лапках. Его длинные, чуть ли не до земли свисавшие уши смешно болтались, когда он, тыкаясь мордочкой в молоко, захлебывался и фыркал.
На Лену мальчик не обратил внимания, лишь заслонил от нее щенка и стал решительнее тыкать его носом в блюдце.
— Ты его с пальца попробуй, — посоветовала Лена.
Мальчик непонимающе взглянул на нее, и Лена поразилась цвету его глаз. Они были настолько черными, что в них совершенно терялись зрачки, и от этого взгляд казался особенно пристальным и не по–детски грустным.
— Да, да, попробуй, — улыбнулась Лена. — Вот так.
Она положила на траву сумочку, взяла на руки щенка, обмакнула в молоко палец и поднесла к черному холодному носику. Щенок доверчиво потянулся к пальцу. Его розовый шершавый и теплый язычок так и замелькал, слизывая молоко. Крохотное тельце даже задрожало от удовольствия, и ощущение этого было настолько приятным, что Лена радостно засмеялась:
— Ну, ну, не спеши! Вот тебе еще, свеженького. И еще вот, еще…
Вначале мальчик смотрел на это обрадованно, потом стал все тревожнее заглядывать в лицо Лене и наконец ревниво потянулся к щенку:
— Так я и сам умею.
— Конечно, умеешь, — подтвердила Лена, передавая щенка. — Где ты его взял, такого кроху?
Мальчик помолчал и, освоившись с кормежкой, похвастал:
— Он породистый… Сам уток ловить будет… Увидит, нырнет и — цап ее за ногу под водой. У него и уши длинные, чтоб вода не забиралась.
В это Лена не очень–то поверила, но щенок действительно был какой–то необычный: большеголовый, вислоухий и весь лохмато–черный, лишь узенькая белая полоска пробегала по его пухлому животику и широкой грудке. Коричневыми бусинками малоподвижных глаз и растопыренными толстыми лапками он до смешного напоминал вдруг ожившего плюшевого мишку из того далекого детства, когда все игрушки казались живыми, и если они не хотели сами двигаться, есть, ложиться спать, то лишь потому, что были лентяями и любили притворяться.
Этот не притворялся. Он ел с жадностью, забавно вытягивая вслед за пальцем мордочку.
— Счас, счас, — торопился мальчик. — Да ты не кусайся! Ишь зубы какие! Такой маленький, а уже кусаешься.
Стараясь нащупать зубы, он поглубже засовывал в рот щенку палец, отчего тот несколько раз срыгивал и испуганно пятился назад.
— Ох, и злой будет! Так и ладит за палец схватить! Не верите? Вот попробуйте.
— Верю, верю. Только ты отпусти его, он уже сыт.
Почувствовав свободу, щенок неумело отряхнулся и заковылял в сторону. Выбравшись на солнцепек, он постоял как бы в раздумье и, к огорчению мальчика, неожиданно прилег, закрыв глаза и превратившись в черный комочек.
— Он устал, пусть отдохнет, — сказала Лена. — Ты в этом доме живешь?
— В этом, — с неохотой ответил мальчик.
— В школу ходишь?
— Нет.
— Нет? Почему? Сколько тебе лет?
— Восемь.
— Почему же ты не ходишь в школу?
— А я болел.
— Весь год болел? — подошла к нему поближе Лена. — Чем же ты болел?
— Не знаю, — скучающе отвернулся он от нее.
— Как твоя фамилия?
— Рантуев.
— А зовут?
— Славик.
— А как зовут твоего отца?
Нащупав в траве камешки, Славик принялся бросать их на крышу сарая. Они скатывались по крыше обратно и падали почти к самым его ногам.
— Славик, я с тобой разговариваю. Нехорошо так. Как зовут твоего папу?
Славик один за другим перебросал все камни через конек крыши и лишь потом повернулся к Лене.
— У меня нет папы… Он погиб на фронте…
— Он был в партизанах? Командиром разведки? — воскликнула Лена,
— А вы откуда знаете? — спросил мальчик, недоверчиво покосившись на нее.
— Знаю, Славик, знаю… Я живу у твоей бабушки… Твоя мама скоро придет?
— Скоро, если не будет собрания.
— Ты сегодня так и был здесь один?
— Не–е. Я к деду ходил. А завтра мы, может, на рыбалку поедем…
— Ты любишь рыбачить?
Славик замялся. Врать ему не хотелось, но на настоящей рыбалке, чтоб далеко в озеро уйти, на луды, да чтоб ловить на донку настоящих окуней, ему еще ни разу не доводилось. Чужие дяди его не брали, а дед считал удочную рыбалку баловством.
— Не то чтобы уж очень, — подумав, ответил он и вдруг оживился: — Вот если б ружье было!.. У нас вон там, знаете, уток сколько?! Вся треста так и шевелится. Это не так далеко, вон за той губой! Хотите, покажу!
— Хорошо, хорошо. Обязательно потом сходим… — Радуясь, что разговор налаживается, Лена сообщила, что она из школы и что Славик будет учиться у нее.
— Ты, никак, в школу ходить не хочешь? — спросила она, заметив, что Славик вдруг стал грустным.
— Я не хочу второгодничать, я во второй класс хочу, — тихо произнес он, глядя в землю.
— Какой же ты второгодник? Ты ведь не ходил в прошлом году.
— Все равно. Не буду я от Кольки отставать. Я лучше читать умею. У меня вон и книги есть! — быстро заговорил он, и Лена увидела, как в его черных глазах загорается непререкаемое упрямство.
— Так, Славик, нельзя! Все должны начинать учиться с первого класса. Ну и что ж, что ты пропустил год. Другие и по многу лет пропускают. Возьми фронтовиков! Они четыре года пропустили и совсем взрослыми после войны за парту сели. И ничего, учились, инженерами стали…
— В первый класс все равно не пойду.
— Как это не пойдешь? Директор школы прикажет — и пойдешь. В школе есть порядок и дисциплина.
— А вот и не прикажет! — засмеялся Славик. — Тетя Аня — мамина подруга, и не будет ничего приказывать.
Лена не сразу сообразила, что тетя Аня — вероятно, Анна Никитична Рябова. Да, видно, в этом доме для мальчика нет ничего запретного! А может, наоборот, запрещают ему слишком многое. До всего он должен доходить своим умом, и в результате — это удивительное упрямство и совершенно не детская самоуверенность. «Обязательно дождусь его матери», — решила Лена.
Жильцы соседних квартир уже вернулись, и дом все больше оживал. Из распахнутых окон слышались голоса, позвякивание посуды, приглушенное бормотание репродукторов.
Хозяевами одной из квартир оказалась молодая чета — высокий парень в берете и замасленной спецовке и низенькая жизнерадостная толстушка в лыжном костюме и мягких брезентовых сапожках. Парень нес вязанку дров, его жена — целый ворох пакетов и свертков из магазина. Однако это не мешало им шалить, толкаться, нестись к дому наперегонки. К калитке первой успела девушка. Парень, не долго думая, шарахнул через невысокий забор и сумел опередить ее на крыльце. Потом, вспомнив про дрова, выкрикнул: «Чур, я первый» — и, ласково хлопнув жену ладонью по спине, направился к сараю.
— Ну, что, Славка, скоро жениться будем? — вместо приветствия спросил он. Заметив щенка, нагнулся, нежно погладил его: — Дед подарил?
— Знаешь, какой он! — заторопился Славка. — Он сам уток ловить будет!
— Нам с тобой, брат, такие ни к чему, — засмеялся парень. Он положил в сарай дрова, подмигнул Славику: — А нам зачем, чтобы сам?.. Мы сам с усам, вот оно! Знаешь, как медведь по бору ходит? — сурово нахмурился он.
— Знаю, дядя Толя, знаю! — закричал Славик, радостно бросаясь за угол сарая.
— То–то, — засмеялся «дядя Толя». Он помедлил, словно выжидая, не захочет ли Лена о чем–нибудь спросить его, и направился к крыльцу.
А Лене и действительно хотелось задать ему вопрос, но она не могла решить, как назвать мать Славика: «товарищ Рантуева» — слишком официально, «Ольгой» — неудобно, а отчества она не знала. Пока она соображала, парень уже поднялся на крыльцо.
— Скажите… мать Славика скоро вернется? — наконец, решившись, спросила Лена.
— Мать Славика? — переспросил «дядя Толя», как бы пытаясь уяснить себе, кто же такая мать Славика, и вдруг улыбнулся — широко, добродушно и даже виновато: — Конечно, скоро. Кажется, на биржу поехала… Славик, слетай–ка быстро в столовую, может, мамаша там уже. Кому говорю! — прикрикнул он, когда Славик сделал вид, что не слышит его.
— Я обожду… У меня есть время.
— А то к нам зайдите. Чего на улице комаров кормить?
— Спасибо, я здесь…
— Ну, как хотите, — и парень ушел в дом.
— С кем ты там? — услышала Лена из сеней чуть приглушенный женский голос.
— Ольгу Петровну спрашивали…
— Приезжая, видать. Вроде в поселке таких и не было. Уж не жена ли нового технорука?
— А может, и жена… Налей–ка водицы побольше. Сегодня как черт грязный…
Лене очень хотелось, чтобы они продолжали такой разговор, но где–то неподалеку завели радиолу, и музыка грянула так оглушительно, что щенок, к радости Славика, вскочил и испуганно заметался по траве.
Напоминание о Викторе наполнило Лену ощущением чего–то волнующего, приятного, чуть тревожного. Так было всегда. Наверное, это и есть ощущение своего счастья. Оно такое необъяснимое и безмерное, что, кажется, на свете вне его ничего и не существует. Оно включает в себя все — и этот дом с милыми, очень милыми людьми, и тот дом, рядом, в точности похожий на этот, и все другие дома поселка со всеми его жителями. Даже то, что произошло в школе или в доме Мошниковых, — тоже уже частица их жизни. Пусть горькая, обидная — но без нее Лена теперь и не могла представить своего будущего. Если бы ее вдруг заставили забыть, выбросить нынешний день из головы, она чувствовала бы себя обкраденной.
Виктор… Может, он уже вернулся и ждет ее...
— Славик, идем ужинать!
Лена даже вздрогнула — так близко от нее прозвучал голос и таким он был знакомым.
— Мама, правда, он хороший? Он будет жить у нас, правда? — и радостно и виновато закричал Славик.
На тропке у дома стояла высокая стройная женщина в синей холщовой куртке, в новых блестевших на солнце резиновых сапогах, в ярко–красной, еще не успевшей выгореть косынке. Через плечо — полевая кожаная сумка, в руках — алюминиевый судок с ужином, хлеб, свертки. Ее загорелое лицо с небольшим вздернутым носом в первую секунду показалось Лене неприятным — застывшим, словно выточенным из холодного коричневого камня. И все же было в нем то, что привлекало внимание, заставляло еще вглядываться в него. Высокий чистый лоб, густые строгие брови. Они так ровно нависали над большими серыми глазами, что глаза не блестели, а, казалось, излучали откуда–то из глубины собственный мягкий свет. Вглядевшись даже издали в эти спокойные, мягко лучившиеся глаза, Лена почувствовала невольную зависть.
— Идем ужинать!
Да, именно такой и представляла себе Лена Ольгу Рантуеву — непримиримо суровой, но обязательно чем–то привлекательной.
— Здравствуйте. Я вас жду.
— Меня? — Казалось, Ольга лишь теперь заметила Лену.
— Да, я из школы. Мне хотелось бы поговорить с вами о Славике…
Рантуева, ни слова не говоря, направилась в дом. Поставив на крыльцо судок с едой, ловко, одной рукой открыла замок и распахнула дверь.
— Входите! — не оборачиваясь, пригласила она и вошла первой.
Отдельная квартирка Рантуевой состояла из кухни и комнаты. Мебели было немного — два стола, шкаф, этажерка, несколько стульев, кровать и кушетка, где, вероятно, спал Славик, — но квартирка была такая маленькая, что казалась забитой мебелью. Во всем ощущалась забота хозяйки о чистоте и уюте, и вместе с тем на всем этом лежал какой–то нежилой отпечаток. Все было на месте, все аккуратно расправлено и выглажено, как будто никто никогда не садился на эту низкую кушетку, затянутую в белый чехол, или никто не ступал по чистым самотканым дорожкам. Хозяйка молча предложила Лене стул и, не снимая рабочей куртки, присела сама, давая тем самым понять, что разговор будет недолгим.
— Я хотела поговорить с вами о Славике… — начала Лена, вдруг почувствовав робость. О чем она может говорить с этой женщиной, смотревшей на нее явно отчужденно?
— Можно узнать, кто вы такая? — спросила Рантуева,
— Я? Я из школы… Буду работать учительницей в первом классе. Фамилия моя Курганова… Елена Сергеевна.
— A–а… очень приятно. Я слышала о вас. Вы, значит, жена нашего нового технорука.
— Да, — обрадовалась Лена. — Я вас тоже немного знаю… Вы ведь, кажется, партизанили вместе с Виктором?
— Недолго, — поспешно ответила Оля и, помолчав, напомнила:
— Ну, я вас слушаю…
— Славик ведь должен идти в школу?
— Да.
— Но он не хочет идти в первый класс. Вы знаете об этом?
— Мало ли чего кому не хочется… Не можете же вы перевести его сразу во второй?
— Не можем, — подтвердила Лена.
— Значит, он пойдет в первый класс.
— Хорошо, я запишу его.
— По–моему, его уже записывали.
— Да, но сейчас мы делаем последнюю контрольную проверку, — пояснила Лена, чувствуя, что Рантуева относится к ней с плохо скрываемой иронией.
— А–а.„ Ну если последнюю, то пожалуйста…
Лена развернула тетрадь, поставила порядковый номер и записала фамилию.
— Простите, полное имя у Славика — Вячеслав?
— Нет, Ростислав… Ростислав Ольгович.
— Редкое имя, редкое и хорошее, — похвалила Лена.
— Не Олегович, а Ольгович, — поправила Рантуева, заглянув к ней в тетрадь. — Да, да, не удивляйтесь. Есть такое женское имя — Ольга! Он от него и будет — Ольгович.
— Но ведь не может же быть отчества по имени матери! — воскликнула Лена.
Ольга Петровна снисходительно усмехнулась, потом вдруг быстро прошла в другую комнату и, вернувшись, положила перед Леной желтое с золотистым гербом свидетельство о рождении.
— Читайте. Видите, черным по белому — Ростислав Ольгович.
— Что вы, что вы, я верю!
— Нет уж, пожалуйста, взгляните.
— Это какая–то нелепость…
— Документ правильный, — холодно сказала Рантуева. — Вы ведь, кажется, живете у тети Фроси? Пожалуйста, при случае объясните ей, что Славик ей не внук. И пусть она не рассказывает свои выдумки каждому встречному и поперечному. Если она не верит мне, то пусть поверит хотя бы документу.
Документу трудно было не поверить. В нем действительно черным по белому было засвидетельствовано, что «Рантуев Ростислав Ольгович родился 8 октября 1944 года в городе Петрозаводске». А в графе «отец» стоял уверенный прочерк.
Пораженная всем этим, Лена молчала. Она смотрела на цифру «23», под которой значилась в ее тетради фамилия Славика, не знала, что ей делать дальше, что спрашивать, что говорить.
Увидев, что гостья и не собирается уходить, Рантуева с подчеркнутым безразличием занялась домашними делами. Сняла куртку, сапоги, разожгла керосинку, чтобы разогреть принесенный ужин, и принялась умываться.
— Ольга Петровна, Славик знает об этом?
— О чем? — Рантуева повернула к Лене намыленное лицо, смахнула тыльной стороной ладони наползавшую на глаза пену.
— Ну… что у него по документам нет отца.
Лишь закончив умывание и вытираясь длинным вафельным полотенцем, Ольга ответила:
— Он узнает тогда, когда будет способен правильно понять…
Наконец–то в ее словах Лена уловила располагающие к откровению нотки.
— Скажите, вы сами это сделали или так нужно?.. Этот прочерк в метрике?..
Рантуева уже находилась в другой комнате. Возможно, она не расслышала или не поняла, но очень долго не отвечала.
Она вышла к Лене переодевшаяся — в светло–сером костюме, в черных замшевых туфлях и белой шелковой блузке. Ее короткие вьющиеся волосы были аккуратно уложены и высоко заколоты сзади обручевой гребенкой.
«Как здорово к ее глазам подошли бы косы!» — подумала Лена, глядя на стройную красивую фигуру Рантуевой.
Ольга Петровна сняла с керосинки кастрюлю, поставила чайник и вновь присела напротив Лены.
— Вы, кажется, что–то спрашивали?
— Этот прочерк… Вы сами так сделали?
— Да, этого прочерка у Славика могло бы и не быть…
— Скажите, зачем вы это сделали? Это же так ужасно… Почему только разрешают так делать?!
— Разрешают?! — усмехнулась Ольга Петровна. Ее взгляд грустно остановился на Лене.
— Он сделал что–то очень плохое, да? — от волнения почти шепотом спросила та.
— Сейчас я, может быть, поступила бы по–другому… — как бы не слыша ее, сказала Оля. — А тогда — только так, только так.
— И все–таки это ужасно!
— Почему ужасно! — В один миг взгляд Рантуевой вновь стал строгим и чуть надменным. — Вот вы! Вы очень любите своего мужа?
— Очень! — Лена даже покраснела от невольно вырвавшегося признания.
— Ну, а если бы он бросил вас… Пусть даже он не знал бы, что вы беременны. Как бы вы поступили?
— Не знаю. Я просто даже не могу представить себе такого.
— Я тогда тоже не могла это себе представить… Потому, наверное, так и поступила… А Славик вырастет, я постараюсь, чтоб он понял… Простите, но мне пора кормить сына.
В это время дверь с треском распахнулась, и Славик — испуганный, с ошалелыми глазами, — заметался по квартире, прижимая к груди щенка.
— Мама! Он идет. Он отберет у нас Барса…
Он совал щенка под кровать, за шкаф, попробовал даже закрыть его подушками, но ни одно место не казалось ему надежным. И когда снова широко распахнулась дверь, замерший от испуга Славик со щенком в руках стоял посредине комнаты.
В кухню не вошел, а ворвался плотный старик с круглой седоватой бородой. Его красное от гнева, потное лицо блестело, а большие широко расставленные глаза, казалось, вот–вот вылезут из орбит.
— А, вот ты где? — Даже не поздоровавшись, старик шагнул к Славику, широкой ладонью поддел снизу маленькое тельце щенка, а другой рукой ухватил мальчика за ухо.
— Не отдам, он мой! — закричал Славик.
— Отец, что такое? — негодующе поднялась Оля.
— А то, что твой чертенок украл у меня щенка.
— Я не украл… Я взял одного… У тебя их много!
Скулил щенок, рычал старик, истошно кричал Славик.
— Славик, отдай щенка! Отец, отпусти ребенка сейчас же!
— Ты на меня не кричи, а лучше сына научись в строгости держать! Я из–за этих щенков какие расходы несу. Да знаешь ли ты, поганец, — вновь подступился старик к Славику, — сколько этот щенок стоит?! Мне в городе полтораста целковых дают за каждого, а тебе баловство да озорство!
— Мамочка, пусть он оставит нам Барсика… Ну, пусть, мамочка! — уже не кричал, а тихо упрашивал Славик, глядя на мать жалобными глазами.
— Отец, я тебе отдам деньги, оставь щенка. Сейчас нет, а после получки отдам, — попросила Ольга.
— Ну, уж дудки! Знаем мы вашу отдачу… Тоже богачка нашлась! Да чего, скажи на милость, я буду с тебя деньги получать, коль чужие люди их сами навязывают. — Старик повернулся за сочувствием к молча наблюдавшей эту сцену Лене. Однако, поняв, что и та держит не его сторону, он вскипел еще больше: — Ишь богачка нашлась! Видели, а! Она на пустое баловство полторы сотни готова выкинуть! Хотя, что ей? Сколько денег ты псу под хвост выкинула? За восемь–то лет? Посчитай–ка по двести целковых в месяц… Ей, видите ли, — старик вновь повернулся к Лене, — пенсию назначили, а она…
— Прекрати! — меняясь в лице, крикнула Ольга.
Ее голос прозвучал так резко, что старик застыл с полуоткрытым ртом, а Славик испуганно прижался к матери:
— Мамочка, не надо. Не надо…
— Ты продашь щенка? Деньги я отдам завтра, одолжу и отдам.
Лена даже удивилась тому сдержанному спокойствию, с каким Ольга Петровна произнесла эти слова. Старик, казалось, сдается. Он в нерешительности поглядел на щенка, притихшего на его огромной узловатой ладони, даже чуть–чуть приподнял его, как бы пробуя на вес, и вдруг сказал, словно отрезал:
— Не продам. Не терплю баловства.
— Тогда уходи. Не играй у мальчишки на нервах.
— Ну–ну… Ты отца–то не больно гони… Гляди, как бы каяться не пришлось… Я–то уйду, а вот ты сама ко мне не пришла бы… Все вы умны на один час…
— Что за шум, а драки нет!
Никто и не заметил, как на пороге кухни появилась Анна Никитична. Веселая, улыбающаяся, она окинула всех быстрым, приветливым взглядом и сразу забрала все в свои руки.
— Дядя Пекка здесь? Тогда все понятно… Новое обострение междуродственной обстановки. О, Елена Сергеевна? Вот не ожидала встретить здесь… Здравствуй, Славик, здравствуй, дорогой мой! — Она подхватила мальчика под мышки, подняла в воздух и поцеловала. По той легкости, с какой она это проделала, чувствовалось, что она так поступает не впервые. — Ну, Ольга, а я к тебе в гости. Еле дождалась, когда вернешься. Что это вы все словно по камню проглотили? Дядя Пекка! Ты что? Щенками здесь торгуешь, что ли?
— Торгуем, да не сторгуемся, — явно обрадованная приходом Рябовой, усмехнулась Оля. — Не продает нам дед щенка. Наших денег жалеет. Лучше, говорит, в город свезу, у чужих сотню получу, чем родному внуку удовольствие сделаю.
— Баловство, а не удовольствие, — буркнул старик, направляясь к двери.
— Постой, дядя Пекка… Куда же ты? Покажи щенка, дай–ка его сюда… Ой, какой ты ушастенький, да умненький, да потешный… Конечно, такие только для забавы и годятся.
— Я и говорю… Зачем он им? Это — породистый, чистокровка. Пес в хозяйстве совсем негодный… Городским другое дело, которые там на дичь охотиться любят ради удовольствия. А так — только деньгам перевод.
— Ну и сколько же такой стоит?
— За полторы сотни с руками оторвут.
— Выгодное дельце ты придумал, дядя Пекка, — засмеялась Рябова. — Выгодней, выходит, чем поросят разводить… А фининспектора ты не боишься? Постой, постой… Мне уступишь такого?
— Да зачем он вам, Анна Никитична. Одна возня с ним.
— Тетя Аня, он сам уток ловить будет, когда вырастет, — с надеждой произнес Славик.
— Ну вот, а ты говоришь — зачем, — покачала головой Рябова. — Сколько тебе за него дать? Вот тебе сотня. Остальные пятьдесят за мной. По рукам? Ну и хорошо… Славик, иди сюда! Вот тебе щенок, расти его. А ты, дядя Пекка, не жалей наших денег… Не в деньгах счастье. Правда, Елена Сергеевна?
Лена радостно закивала головой. «Почему же это я не догадалась так сделать? Так быстро и хорошо. У меня тоже в сумочке есть немного денег», — тут же огорченно подумала она.
— Дядя Пекка, ты уходишь? — спросила Рябова, хотя тот неподвижно стоял посреди комнаты и ничем не показал, что собирается уходить. — Ну, до свидания, спасибо за щенка… А я, кажется, к ужину попала. Вот хорошо… Давно я не ужинала на дармовщинку…
Почувствовав себя лишней, Лена попрощалась и вслед за дядей Пеккой не без сожаления вышла. Ей очень хотелось, чтобы Рябова или Оля пригласили ее остаться — попросту посидеть, поговорить, познакомиться поближе. Ей сейчас так не хватало этого.
— Елена Сергеевна, вы знаете, что сегодня в клубе кино? «Сельский врач», с Тамарой Макаровой… — отворив окно, крикнула Рябова.
— Спасибо, Анна Никитична. Мы уже смотрели эту картину.
— Мы тоже видели… Но что делать, коль других нет. Будем смотреть еще раз.
— Спасибо. Может быть, мы и придем.
Старик успел уже выйти на шоссе. Когда Лена поравнялась с ним, он пошел рядом и, как бы оправдываясь, проговорил:
— Директорше, что ей! Она может сорить деньгами. Одна живет, а больше тыщи получает… Ей чего — ни семьи, ни заботы.
— А у вас большая семья?
— Я, милая, шестерых на ноги поднял… Выучил, вырастил, к делу пристроил… Двое в войну погибли, а трое в люди вышли… В городе живут. Вот только младшая — не видать ей счастья в жизни.
— Почему вы так считаете?
— Себя больно высоко ставит… Можно ли так–то? С войны с дитем вернулась. Ну, казалось бы, живи как все люди. Найди мужика себе подходящего и живи, раз такая промашка вышла. Где тут! Нам нужен такой–сякой, особенный. Сколькие сватались — ей не по носу… скоро люди смеяться будут. Э–э, да что там говорить! — Старик махнул рукой и больше не произнес ни слова. Когда вышли из поселка, он даже не взглянул на Лену, свернул к своему дому, неподалеку за школой.
Хотя Анна Никитична и собиралась поужинать на дармовщинку, но, как только ушли дядя Пекка и Лена, сесть за стол она отказалась.
— Что ты, что ты! Это я нарочно, чтоб позлить дядю Пекку. Вы ужинайте, а я вот гнездышко для Барсика оборудую… Славик, где мы его устроим? У плиты? Ну что ж — и тепло, и в сторонке…
Рябова была на шесть лет старше подруги. До войны один год преподавала историю в классе, где училась Ольга. Но время как бы стерло разницу в годах, и когда Ольга с сыном вернулась в Войттозеро, они постепенно сблизились. Вышло так, что единственным человеком, которому Ольга откровенно рассказала все случившееся с ней во время войны, оказалась Анна Никитична, и это определило их отношения.
Рябова была одинока. Часто она шутила, что сама судьба против ее замужества: «До войны было некогда, после войны не за кого…» Оля знала, что Анна Никитична немножко кокетничает. Стоит ей лишь поманить пальцем, и Костя Панкрашов, по мнению многих, самый завидный в Войттозере жених, сломя голову прибежит к ней. Вот уж два года он весь сияет, если Рябова хоть чем–либо покажет к нему внимание. Это знали все в поселке, и единственным человеком, который как бы не замечал этого, была сама Анна Никитична. Оля много раз заводила с ней разговор, но Рябова лишь весело хохотала в ответ:
— Панкрашов?! Костя–то? Да кому он нужен, бабский угодник этакий? Тоже мне жених!
Годы шли. Рябовой уже стукнуло тридцать пять. Оля с беспокойством и сожалением примечала, как в ее красивых рыжевато–золотистых волосах появляются сизые ниточки преждевременной седины. Не видела этого лишь сама Анна Никитична. И далее больше того — ее требования к возможному спутнику жизни не только не уменьшились, но даже возросли.
С годами Анна Никитична все крепче привязывалась к семье Рантуевых. Славик стал для нее настоящим кумиром. В раннем детстве он много болел, и Рябова наравне с Ольгой делила бессонные ночи у его постели. В ее отношении к Славику было что–то непонятное. Прекрасный педагог, умный, требовательный руководитель в школе, она теряла эти качества, как только дело касалось Славика. Мальчику все разрешалось, любое его желание моментально исполнялось, стоило лишь услышать об этом тете Ане.
Временами Оля даже ревновала подругу к сыну. Ей казалось, что и сама она нужна Рябовой лишь постольку, поскольку она мать Славика. Нет, она не была против такой привязанности. Но разве Славик может пожаловаться на недостаток материнской ласки? А если он растет избалованным и своенравным, то прежде всего виновато безудержное внимание к нему Анны Никитичны. У ребенка не может быть двух матерей, а он уже начинал вроде бы привыкать к этому.
Как–то Оля высказала свои опасения. Анна Никитична не придала им ровно никакого значения:
— Ты преувеличиваешь. Не мешает ребенку в семье любовь и отца и матери!
— Отец, вероятно, совсем другое. У нас с тобой две матери получаются.
— Ну, хорошо, — засмеялась Рябова. — Давай так и поделимся. Ты будешь матерью, а я отцом.
— Нет уж. Отец скорее из меня получится, чем из тебя, — невесело поддержала шутку Оля.
И все осталось по–прежнему.
Вот и сегодня. Оля была не очень довольна тем, как повернулось дело с покупкой щенка. В конце концов разве в щенке дело? Щенок лишь маленькое проявление их принципиальных расхождений с отцом, которого в послевоенные годы словно подменили. И главное, деньги–то ему совсем не нужны — дети выросли, обзавелись семьями, даже изредка сами помогают отцу. Однако отец ведет себя так, что людей стыдно. Оля давно уже заняла к старику непримиримую позицию. Из–за этого и ушла от него. И вот результат… Анна Никитична все смазала. Она хорошо знает отношения Оли с отцом и поддерживает подругу. Но как только речь зашла о Славике, тут уже все позабыто. И деньги нашлись, и примирительный тон.
Как и следовало ожидать, щенок не дал мальчику хорошо поесть. Едва дождавшись конца ужина, Славик подхватил Барсика, сунул его в зимнюю ушанку и заторопился на улицу.
Анна Никитична подчеркнуто строго выговорила ему за то, что он плохо поел, заставила надеть куртку, но проводила его таким довольным взглядом, что Ольга рассмеялась:
— Если бы знали твои ученики, какой ты можешь быть доброй, то трудно тебе пришлось бы с дисциплиной!
— Ничего. Пойдет в школу, и он познает мою строгость, — пообещала Рябова. — Ну, закончила? Давай поболтаем, а? До кино еще больше часа.
— Давай.
На их языке «поболтать» — это обеим взобраться с ногами на диван и говорить о чем–либо самом сокровенном. А если все переговорено, то и просто помолчать наедине, изредка обмениваясь случайными фразами.
— Костюм сними, помнешь, — напомнила Рябова. Оля словно впервые заметила на себе праздничный костюм. Она даже покраснела и принялась поспешно переодеваться.
«Вот глупая! Вырядилась, удивить хотела!» — выругала она себя, вспомнив свою встречу с Леной. Молодая, со вкусом одетая жена Виктора неожиданно вызвала в ней ревнивое желание показать, что и они здесь не лыком шиты, что и у них есть что надеть. Теперь она видит, что сделала это зря. Лена оказалась безобидной и милой девчонкой, совсем еще наивной и доверчивой.
Переодевшись в голубое, чуть поблекшее летнее платье, которое она сшила два года назад в Петрозаводске, когда училась на курсах мастеров лесозаготовок, Оля снова почувствовала себя легко и привычно. Дорогой и красивый серый костюм действительно тяготил ее. Она долго мечтала о таком, копила деньги, подбирала материал, а когда сшила, то не ощутила никакой радости. Приятно наряжаться, если хочешь кому–то понравиться.
— Ну как, видела его? — спросила Рябова, когда
Ольга устроилась на диване, отвалившись в другую сторону.
Подруга сделала вид, что не понимает:
— Кого его?
— Ну–ну, не хитри… Сама знаешь…
— Видела… Целый день пряталась, ну, думала, сегодня пронесло, а вечером на бирже встретились.
— Ну и как же у вас? Расскажи! — Рябова подвинулась поближе. Оля понимала, что Анной Никитичной руководит сейчас не праздное любопытство, но рассказывать вдруг расхотелось.
Вчера поздно вечером они долго говорили об этом, пытаясь найти самую разумную линию в отношении Ольги к новому техноруку… Анна Никитична была непреклонна: «Держись гордо! Покажи ему свое презрение… Таких надо учить!» Вчера Ольга не возражала. Известие, что Курганов приезжает в Войттозеро, вызвало в ней сложные чувства. Сглаженная годами, потерявшая свою остроту обида заговорила вновь. Действительно, зачем он приехал сюда? Да еще не один, а с женой?.. У Анны Никитичны был свой взгляд на это: «Он или подлец, который не видит ничего предосудительного в ваших прошлых отношениях, или мямля, слюнтяй, рассчитывающий хоть как–то успокоить свою совесть».
Ольга слушала ее, кивала головой, а сама втайне надеялась на что–то третье. Ей не хотелось верить, что Виктор, ее честный, откровенный и скромный Витька, которого она так хорошо знала, мог оказаться таким. С какой радостью она стала бы доказывать Анне Никитичне обратное, но факты были против нее. Злость, горечь, обида заглушали все…
Так было вчера. А сегодня все оказалось и проще и сложнее.
Оля вяло, как бы нехотя рассказала о встрече с Кургановым, об их разговоре по пути в поселок.
— Слюнтяй, — констатировала Анна Никитична. — Типичный слюнтяй… Даже странно. Внешне вроде производит хорошее впечатление. Я по пути специально заглянула в контору посмотреть на него. Он был там, о чем–то спорил с Орлиевым. Спорил вроде по–деловому, мне даже понравилось… А вот возьми же ты, — такую штуку с тобой упорол, а?
Анна Никитична вгорячах любила употреблять подчеркнуто грубоватые обороты речи.
— Ты напрасно так считаешь, — возразила Оля. — Курганов не такой уж и плохой…
— Это еще что такое? — Рябова даже приподнялась от удивления. — Уж не думаешь ли ты его оправдывать?
— Нет, не думаю… да и незачем.
— Так чего ж ты скатываешься на позиции всепрощения? Экая непротивленка злу насилием нашлась!
— Слушай. А ты не допускаешь мысли, что он ничего не знал?
— Как это не знал? Чего не знал?
— Не знал, что у меня есть сын.
Анна Никитична от негодования даже фыркнула. С грохотом сунув ноги в стоявшие у дивана туфли, она поднялась и широко, по–мужски, зашагала по комнате.
— Не знал?! — передразнила она Ольгу. — Как это не знал? Но, черт возьми, знал же он о том, что клялся тебе в любви? Ну если он этого не помнит, то… Знал же он, что… Прости, но мне так и хочется сказать грубость… Хорошо, хорошо, не буду! — Рябова сделала успокаивающий жест, хотя Оля ничем не выразила своего недовольства. — Неужели он и этого не знал? Он забыл все! Или хочет забыть! А так поступают подлецы!
Ольга слушала разгневанную подругу, и, странное дело, вчерашние чувства, так сильно бушевавшие в ней целые сутки, не приходили. Даже наоборот. Подчеркнуто грубые слова Анны Никитичны почему–то скорее оправдывали Виктора, чем обвиняли его. Она как бы наяву увидела себя произносящей эти слова и сама устыдилась их. «Боже мой! Ведь все тогда было не так, совсем не так… Разве в этом дело?» — думала Ольга, радуясь, что в разговоре с Виктором она все–таки сдержалась.
— Аня, знаешь, о чем я подумала? — с радостью и чуть грустной улыбкой вспомнила Ольга. — Вот ты говоришь — клялся… А мы ведь никогда не говорили о любви. Не говорили, понимаешь… Сначала, наверное, стыдились этого слова, а потом и говорить было незачем… Мы так редко могли быть вдвоем… И всегда где–то неподалеку обязательно был Пашка. Он всегда чувствовал, когда мы вдвоем, и обязательно громко пел, чтобы мы знали, что он идет…
Это признание произвело на Анну Никитичну неожиданное воздействие. Она резко остановилась посреди комнаты, долго с ужасом смотрела на просветленное лицо подруги,
— Ольга! — металлически ровным и бесстрастным тоном произнесла она. — Ты все еще любишь его!
— Что ты, — испугалась та. — Я просто вспоминала…
— Ольга, не отказывайся. Ты любишь его. Теперь я все понимаю.
— Ты ошибаешься. — Оля взяла себя в руки и улыбнулась горько, насмешливо. — Я люблю?! Смешно… Разве можно после всего, что было, любить! Нет, Аня, тысяча раз нет.
— Не спорь! — недовольно приказала Рябова, опускаясь на диван рядом с подругой.
Некоторое время обе молчали.
— Пора собираться. Мы можем опоздать в кино, — напомнила Оля, выглядывая в открытое окно на улицу, откуда доносился радостный голос Славика, игравшего со щенком.
Рябова словно не слышала ее. Хмуро и сосредоточенно смотрела в какую–то точку на полу до тех пор, пока Оля не поднялась и не начала собираться.
— Ольга, — сказала она сурово и поучительно. — Я прошу тебя об одном. Не унижай себя. Держись гордо, чтоб он и подумать не мог о твоем чувстве.
— Что ты выдумываешь? Вбила себе в голову чепуху какую–то!
— Вдовья доля нелегкая, — не слушая ее, продолжала Анна Никитична. — Ты девять лет несла ее. Я восторгалась тобой. С честью несла, с достоинством.
— Ты так торжественно говоришь! — засмеялась Ольга.
— Пойми, он не стоит тебя… Я знаю, что это, может быть, пустые для тебя слова, но, если бы со мной произошло подобное, я бы вырвала свое сердце. Да, да, не смейся! Так оно и было бы.
— Я начинаю тебя бояться, — пошутила Ольга, чувствуя, что и опять ее слова Анна Никитична не примет во внимание.
— Учти, эта девочка любит его, вероятно, так же, как любила когда–то ты... Может быть, у тебя больше прав, но твое счастье с ним будет мнимым.
— Неужели ты считаешь меня глупой? Твои пророчества начинают надоедать!
— Ты сама не замечаешь, что делаешь! Ну зачем же ты опять в новый костюм наряжаешься? Раньше и в платье превосходно в кино ходила, — безжалостно упрекнула ее Рябова. — Не обижайся. Я прежде всего о тебе думаю. Постарайся быть прежней, ни словом, ни взглядом не покажи, что любишь его.
— Хорошо, хорошо… Я буду гордой, буду ходить, задрав голову, и ни разу не посмотрю на него. Если и посмотрю, то презрительным взглядом… Я буду испепелять его взглядом!
Чем серьезней и тревожней становилась Анна Никитична, тем веселей и беззаботней чувствовала себя Оля. Она даже и сама не понимала, почему ей стало так легко и радостно. Не только же из духа противоречия подруге? Есть же, наверное, и другая причина? Она боялась признаться, но чувствовала, что есть, живет в ее сердце, растекается по всему телу ощущение чего–то радостного, волнующего, давно неиспытываемого. И каждое слово Анны Никитичны лишь разжигает его, заставляет верить, что это не выдумка и не обман.
— Брось кривляться! Я серьезно говорю… Не нужно ни унижений, ни показной гордости. Важно, чтобы ом не заметил ни того, ни другого. О Славике чтобы ни–ни… Учти, Ольга, если ты поддашься, ты мне больше не подруга. На всю жизнь не прощу!.. Зови Славика, надо парня спать укладывать, а то и верно опоздаем в кино.
Лена прямо с порога радостно воскликнула:
— Витя! Как хорошо, что ты уже дома! Сегодня в клубе «Сельский врач»…
Она не закончила. Сначала посмотрела на хмурое, как бы постаревшее лицо мужа, сидевшего над остывшим ужином, потом перевела взгляд на отвернувшуюся к окошку при ее входе тетю Фросю и вполголоса спросила:
— Что–нибудь случилось, да?
Виктор тяжело вздохнул, поднялся из–за стола.
— Да нет… Ничего.
Тетя Фрося торопливо вытерла концом платка глаза и засуетилась:
— Виктор Алексеевич, ты ничего не поел. Куда ж ты? Это все я, глупая… Садись, садись. Вот и жена пришла, вместе поужинаете.
Она почти силком усадила Виктора за стол, налила в рукомойник воды и с полотенцем наготове ждала, пока Лена вымоет руки.
— Про сынка моего, Павлушку, мы тут вспоминали… — Голос тети Фроси дрогнул и сорвался на глухой клекот. Закрыв лицо полотенцем, старушка отвернулась к стене. — Вы уж простите меня, что тоску вам нагоняю, — заговорила она через несколько секунд, вслед за Леной пристраиваясь за столом. — Ешьте, ешьте, сиротушки мои… Так, говоришь, кино ноне интересное?! Вот и сходите, поглядите, а потом и мне расскажете.
— Устал я что–то, — Виктор вопросительно посмотрел на Лену. — Да и вставать завтра рано.
— Нет уж, Виктор Алексеевич, — не соглашалась тетя Фрося. — Ты уж доставь жене удовольствие, сходи с ней… В ваши годы не к чему дома скучать.
— Тетя Фрося, пойдемте и вы с нами, — обрадованно предложила Лена. — Втроем это так хорошо будет. Вы любите кино?
— Кто ж его не любит?.. Только я за свой век раз десять — не больше — и бывала. До войны, помню, оно к нам редко приезжало. Народу набьется, чуть ли не на голове один у другого. Тогда все ходили — и стар и млад. Целыми семьями. Помню, «Чапаева» раза три показывали, и все одно — сидят люди, смотрят. Павлушка мой так уж любил, так любил кино это самое… А мне больше про Мустафу — парнишка такой — нравилось. Я так расплачусь, бывало, что и до дому слез не уйму.
— Вот и пойдемте с нами, тетя Фрося, — упрашивала Лена.
— Нет уж, спасибо тебе на приглашении, а свое, видать, я отсмотрела… А вы кушайте, чаю пейте, да и ступайте. На людей посмотрите, себя покажете… У нас у клуба, знаете, сколько народу собирается? Ярмарка — да и только! Прямо на улице и танцуют. Музыка на весь поселок разливается. Вот и сейчас, поди, слышно? Чего вам дома сидеть? Для этого в старости время хватит.
Виктор собирался в кино без желания. Лишь по требованию Лены он надел свой выходной черный костюм, повязал галстук и почистил полуботинки. Тетя Фрося, с удовольствием наблюдавшая за сборами, провожала постояльцев словно на праздник. Она даже вышла на крыльцо и, скрестив на груди руки, счастливо и чуть грустно смотрела, как молодая пара спустилась по ступенькам и зашагала вдоль озера, навстречу огням и музыке.
— Вам где постелить? — крикнула тетя Фрося, когда Лена на повороте тропы обернулась и помахала ей рукой, — В боковушке я все прибрала,
Лена жестом показала, что спать они будут на сеновале, и в знак благодарности послала тете Фросе воздушный поцелуй.
— Хорошо, хорошо… Молоко на столе будет, а хлеб сама знаешь где.
Перед войной ее Павлушка, отправляясь в кино или на гулянье, всегда просил оставить на столе горшок с молоком и краюху хлеба.
Тем временем Виктор и Лена уже поравнялись с последним домом деревни.
Справа, над озером, как и утром, уже висела тонкая пелена тумана. Солнце только что зашло, и окна домов поселка горели ярко–багровыми отблесками.
— Правда, она очень чудесная? — Лена, поеживаясь от прохлады, поплотнее прижималась к мужу.
— Кто, тетя Фрося? — рассеянно спросил Виктор. — Да, конечно…
— Я так рада, что мы поселились у нее. Ты рассказал ей о Павле, да? То же самое, что рассказывал, помнишь, на вечере в академии?
— Да.
— Ты тогда так замечательно говорил! Мне хотелось даже заплакать. И не только мне. Я видела, как один старик…
— Лена! — Виктор поймал руку жены, крепко сжал, потом, словно вспомнив что–то, отпустил ее. — Помнишь, я говорил тебе, что в отряде я любил одну девушку… Я хочу, чтобы ты знала об этом…
— Конечно, помню. Ты хочешь сказать, что эта девушка Ольга Петровна Рантуева, да? Ну, вот видишь. Я сразу догадалась. Она такая необыкновенная, что, наверное, все в отряде были влюблены в нее. Ведь правда, да?
— Откуда ты знаешь ее?
— Я сегодня с ней познакомилась… У нее чудесный мальчик Славка, Как несчастливо сложилась у нее судьба!
— Она рассказывала тебе? — встревоженно спросил Виктор.
— Да. Мы так хорошо с ней поговорили… Мне так хочется подружиться с ней…
— Лена, я любил ее по–настоящему… — Виктор долго не мог решиться произнести это, а когда решился, то произнес бесстрастным, словно чужим голосом. — Я хочу, чтоб ты знала…
И все же Лена, видимо, не поняла его. Она преградила мужу путь, сделала сердитое лицо и шутливо–грозно подступила к нему:
— Не хочешь ли ты сказать, что любил ее больше, чем меня, а? Как ты смеешь говорить, что любил кого–то больше своей родной жены?
— Леночка, милая…
Они находились на виду и у деревни, и у поселка, но Виктор, вдруг ощутив, как с плеч свалилась тяжесть, горячо и нежно обнял жену, зарылся лицом в ее пышных и ласковых волосах. Несколько секунд они стояли, слушая горячее взволнованное дыхание друг друга. Потом Виктор обхватил Лену за плечи, и они медленно пошли дальше. Он уже готов был рассказать ей все–все, но Лена заговорила первая:
— Ты знаешь, я вот не верю, что можно дважды любить по–настоящему… Я ведь тоже любила… В шестом классе. Любила Борьку Звягина… Он был в школе самый умный, самый красивый. Скрипач–вундеркинд. Он уже тогда по радио несколько раз выступал… У нас все девчонки были влюблены в него, а я больше всех… Он, конечно, на меня и внимания не обращал… Всю блокаду о нем думала. Он эвакуировался. Помню, лежишь на диване закутанная, голодная, пошевелиться даже трудно, а как вспомнишь, что есть на свете Борька Звягин, кажется, на еще худшее готова, только бы конца войны дождаться… Мне все время рисовалось, как мы с Борькой встретимся и он обязательно меня полюбит. Так, ни за что, возьмет и полюбит… Может, за то, что я в блокаду только о нем и думала… Ты «Дикую собаку Динго» читал?
— Читал.
— А нам в школе запрещали ее читать, хотя это очень и очень правдивая книга. Боялись, что мы повлюбляемся друг в друга.
— Ну, а что же с Борькой?
— С Борькой? — удивилась Лена. — Понимаешь, не было на свете никакого Борьки… Борька — это ты… Вот встретила тебя и поняла, что никакого Борьки не было. Есть известный скрипач–концертмейстер, который за три года консерваторию закончил, и все… Помнишь, я тебя однажды на концерт затащила в филармонию. Мравинский дирижировал. Первым слева от дирижера сидел молодой скрипач. Черный и важный. Это и был Борька… Тогда я впервые после войны его увидела. Прочитала в афише — «Концертмейстер Звягин» — и решила сходить… Помню, сидела и смеялась. Ты еще меня несколько раз одергивал. Это я наш шестой класс вспомнила. Вспомню — смешно. Смешно и радостно. Смотрю на Борьку, а тот прошлый Борька — вон он, рядом со мной сидит. И нисколько не похож на того черно–белого пингвина, которому знаменитый Мравинский руку пожимал.
Это неожиданное признание обидело Виктора.
— Выходит, ты не меня любишь, а эту самую свою мечту во мне?
— Чем же это плохо? — удивилась Лена. — Это ведь хорошо, когда любишь человека, на котором сошлись твои мечты! Разве можно любить по–другому?
— Не знаю… Мне кажется, что все–таки надо любить человека, а не свою мечту в нем… Вдруг окажется, что тот человек в чем–то не соответствует твоей мечте? Ведь может же случиться такое? Что тогда? Обман, разочарование, разрыв?
— Ты рассуждаешь, как на лекции по психологии, — засмеялась Лена. — А он, этот человек, любит меня или нет?
— Допустим, любит.
— И он видит во мне свою мечту?
— Вероятно, видит… Но любит прежде всего тебя. Такой, какая ты есть…
— Если он любит и дорожит любовью, то должен тоже позаботиться, чтобы он и моя мечта о нем никогда не расходились. А как же иначе?
— Скажи, пожалуйста!… Второй год мы живем с тобой, а я и не догадывался, что в любви ты такая требовательная и эгоистичная.
— Значит, не очень–то эгоистичная, если ты не замечал этого, — торжественно отпарировала Лена.
Они посмотрели друг на друга, рассмеялись и, взявшись за руки, побежали к поселку.
Клуб помещался в длинном приземистом здании, стоявшем на большом пустыре, обнесенном забором из штакетника. В дальнем углу пустыря виднелись штабеля строительных бревен. Чуть в сторонке на бетонном фундаменте было уложено несколько венцов сруба, по которому можно было легко догадаться, что старый клуб уже не удовлетворяет войттозерцев, но строительство нового явно затянулось.
Киносеанс вот–вот должен начаться. Уже смолк ревевший на весь поселок динамик, установленный на коньке крыши, уже понемногу затихал битком набитый зрительный зал, а Виктор и Лена стояли перед окошком с чернильной надписью «Касса» и тщетно стучали в фанерную дверцу. Один из мальчишек, беспокойно перешептывавшийся в коридоре с приятелями, сообщил, что билеты уже кончились и заведующая в аппаратной.
— Я сейчас позову ее! — Не ожидая согласия, он метнулся к выходу.
Молоденькая розовощекая заведующая, поблескивая красивыми, слегка раскосыми темными глазами, извиняющимся тоном сообщила, что мест уже нет, но если товарищ Курганов хочет, она может поставить два стула в проходе.
— Знаете, я даже не ожидала… — говорила она, расставляя стулья. — Третий раз эту картину прислали, я брать не хотела… А народу, глядите, вон сколько… Вы уж простите, что рядом не могу посадить, проход нельзя загораживать…
— Ничего, ничего. Большое вам спасибо, — поблагодарил Виктор, смущаясь оттого, что все в зале оборачиваются, смотрят на них. — А Тихон Захарович здесь?
— Что вы! — удивилась заведующая. — Он редко ходит… Если что — не обижайтесь. Механик у нас в отпуске, картину крутить буду я…
Небольшой зал казался из–за низкого потолка длиннее и шире, чем был на самом деле. В сравнении с недавно побеленными стенами полотняный экран выглядел желтым и грязным. Но вот погас свет, вспыхнуло светлое пятно на экране, и он оказался теперь совсем не грязным и не желтым, а ярко–белоснежным. Рамка попрыгала сверху вниз, слева направо, приобрела резкость, потом громко заверещал аппарат, на экране медленно, все ускоряясь, запрыгали титры, появился звук, и картина началась. Она шла с перерывами. После каждой части загорался свет и снова повторялось все по порядку: рамка, резкость, мелькающие титры, звук. В этом была своя прелесть. Как будто каждый сидящий в зале сам активно участвовал в демонстрации фильма. В перерывах люди разговаривали, обменивались мнениями, из одного конца зала в другой перебрасывались репликами. А как только вспыхивал экран, все замирало. Звук был неважный, но зрители с напряженным вниманием следили за судьбой врача, приехавшего в далекую сельскую больницу.
В перерыве после второй части Виктор заметил Олю. Она сидела в середине зала по соседству с полной женщиной в зеленом жакете, рядом с которой возвышалась голова Панкрашова. Оля ни разу не обернулась, но Виктору почему–то показалось, что она знает о его присутствии. Даже больше того, он был почти уверен, что Оля и ее соседка разговаривают о нем. Не случайно соседка несколько раз словно скучающе оглядывала зал.
«О чем они говорят?» — с тревогой раздумывал Виктор, не спуская глаз с Оли. Сидевшая впереди него Лена успела познакомиться с пожилой парой, видимо, супругами, и уже рассказывала им о фильме «Сельская учительница», сценарий которого написан тем же автором.
Супруги ее слушали с подчеркнутым вниманием, а женщина даже попыталась припомнить.
— Была, была такая картина про школу–то… Помнится, и артистка там играла эта же самая… До войны смотрела. Тогда она помоложе выглядела… Про серый камень все пела….
— Вы, наверно, спутали, — прервала ее Лена. — До войны был фильм «Учитель». Там действительно играли Макарова и Борис Чирков. Тоже хороший фильм… А «Сельская учительница» уже после войны вышла.
— Верно, верно, — согласилась женщина, и муж ее довольно закивал головой.
«О чем они разговаривают?» — рассеянно слушая оживленную речь Лены, думал Виктор, уже нисколько не сомневаясь, что Оля и ее соседка говорят о нем. И вдруг решился: «Это надо сделать сегодня. Сейчас. Немедленно».
В перерыве после третьей части Виктор неожиданно тронул за плечо жену:
— Леночка! Я должен уйти! У меня очень важное дело к Тихону Захаровичу… Если не успею к концу сеанса, ты не заблудишься, дойдешь до дому?
— Не беспокойтесь, мы проводим ее, правда, Шура? — Мужчина посмотрел на свою жену и, когда та кивнула в ответ, дружески улыбнулся Виктору: — Мы очень рады, что познакомились с вашей женой!
— Спасибо.
Орлиев был дома. Он только что пришел и, сидя на кровати, снимал тяжелые, надоевшие за день сапоги.
— Тихон Захарович! — чуть растерявшись под его удивленным взглядом, сказал Виктор. — Я хочу рассказать вам одну историю… Я должен был сделать это раньше!
Это случилось в марте 1944 года.
Орлиев принял рискованное решение — обойти озеро и ворваться в гарнизон с тыла, через узкую полоску между шоссе и озером. Силы были явно неравными — сотня партизан против двух рот белофиннов. Успех могла принести лишь внезапность. Впереди уже темнели дома Войттозера, минеры уже поползли к проволочным заграждениям, уже Орлиев отдал команду разворачиваться к атаке, когда от деревни с шипением взметнулась и словно повисла в небе зеленоватая ракета. И сразу ударили пулеметы.
Отряд начал отходить. Путь был один, по старой лыжне, по которой еще совсем недавно шли к гарнизону. Справа было шоссе, слева — озеро. Вдоль побережья тянулось минное поле. Все понимали, что отряд постигла страшная неудача и единственное спасение — уйти до рассвета за озеро. Опасность сближает людей — все старались держаться кучнее, а гремевшие позади пулеметные и автоматные очереди подстегивали и заставляли торопиться.
Медленный, начавшийся по команде отход грозил превратиться в бегство.
— Стой! Минеры, ко мне!
Это была первая за время отхода команда, и в ней прозвучала такая властность, что все остановились.
— Минеры, ко мне! — повторил Орлиев.
— Минеры… Минеры… — вполголоса понеслось по колонне.
Команда заглохла в голове цепочки. Непрекращающиеся автоматные очереди противника показались совсем близкими.
— Минеры есть? — вновь раздался голос командира. — Петренко? Есть Петренко?
Шорох грузных шагов Орлиева и снова:
— Кобзев!
Командир шел вдоль колонны, заглядывая в лица и в темноте не узнавая бойцов.
И в том, что никто не откликался на его вызов, было что–то угнетающее. Все это слышалось как бы сквозь невидимую стену, отделявшую Виктора от остальных. Мучительно болело простреленное плечо, рука немела, каждый удар пульса отдавался в висках.
«Почему они молчат? — морщась от боли, думал Виктор, чувствуя, что следующим выкликнут его. — Почему они молчат? Я ведь не могу. Я ранен… Почему они молчат?»
— Демикин…
Командир был уже совсем рядом.
— Убит, — тихо ответил кто–то. И Виктор все понял. С какой–то мучительной тяжестью, как будто это было давным–давно, он вспомнил, что все минеры, как и он, были посланы делать проход в проволочных заграждениях, и лишь потом догадался, почему никто не отзывается на выклик командира.
Словно очнувшись, он медленно, еле справляясь с лыжами, сделал несколько шагов к командиру.
— Курганов? Ты? — выкрикнул Орлиев, резко схватив его за плечо.
— Я… — морщась от пронзившей его боли, прошептал Виктор.
— Почему ты не отзываешься? Ты слышал команду? — отчетливо и жестко спросил Орлиев. Десятки темных, обрамленных маскхалатами лиц смотрели в их сторону.
— Я ранен…
Орлиев на секунду растерялся. Потом кинул быстрый взгляд на окровавленный маскхалат и строго спросил:
— Почему не перевязан? Где сестра? Рантуева, ты куда смотришь? — Он выждал, пока Оля примется за перевязку, вытер рукавицей потное лицо и повернулся к отряду:
— Кто сможет сделать проход? Есть желающие?
Некоторое время все молчали, затем сзади раздался неторопливый голос:
— Есть. Я могу попробовать.
Виктор узнал Кочетыгова.
— Мне нужно не пробовать, а сделать. Сумеешь? — спросил Орлиев.
— Сделаю, — ответил Кочетыгов, приближаясь к командиру.
«Ты же совсем не умеешь, я знаю, — мысленно возразил ему Виктор. — Ты просто хочешь быть лучше других…»
— Хватит. Завязывай потуже, — приказал он Оле, наматывавшей ему на плечо бинт. Не дождавшись конца перевязки, Виктор тоже придвинулся к командиру.
— Я сделаю проход.
Орлиев недоверчиво посмотрел на него, подумал и согласился.
— Хорошо, Курганов. Пойдете вдвоем.
Он приказал занять круговую оборону, закрепиться и держать бой до последнего.
Казалось бы, в положении отряда ничто не изменилось, лишь смертельная опасность на несколько минут стала ближе, но все почувствовали себя привычнее и потому увереннее. Оборону партизаны не любили, им редко приходилось прибегать к ней, и все же она лучше бесцельного и поспешного отступления. Склонившись и обняв обоих за плечи, Орлиев приказал Кочетыгову и Курганову:
— Пойдете вдвоем. Сделайте проход. Выйдете на озеро — дайте сигнал. А дальше?.. Дальше — другое задание. На середине — остров. Ты, Кочетыгов, должен его хорошо знать. В прошлом году там были дзоты с крупнокалиберными пулеметами. У нас один путь — мимо этого острова. И один путь для спасения — вызвать огонь на южную сторону, чтобы отряд смог проскочить мимо острова с севера. Понятно? Возможно, нынче в дзотах никого нет. Тогда мы прямо через остров. Короче, вам надо идти прямо на остров с юга. Мы будем держаться здесь, пока вы сделаете проход. Все! Есть вопросы?
— Нет, — ответил Кочетыгов и первым тронулся к озеру.
Минное поле оказалось неплотным, но левая рука Виктора плохо слушалась, и он подолгу возился с каждой из снятых мин. Кочетыгов светил фонариком, помогал и отмечал проход. До озера оставалось всего полтора десятка метров, когда наверху начался бой. Работать стало легче, уже не нужно было светить карманным фонариком: то и дело вспыхивали ракеты, рвались гранаты, трещали автоматы, гремели выстрелы из карабинов. Наверху, озаренные вспышками, отчетливо виднелись низкие слоистые тучи, и отсветы от них неровными бликами ложились на голубоватый снег. Наконец они вышли на озеро. Кочетыгов дал условный сигнал и, чуть подождав, помчался вдоль берега. Виктор, упираясь одной палкой, едва поспевал за ним. Так они бежали долго. Потом Кочетыгов резко свернул к острову и пошел медленнее.
Бой позади продолжался. По характеру перестрелки можно было понять, что белофинны не стремятся сейчас же, в темноте, разгромить партизан. Через два часа рассвет, и на этот раз время работало на них.
А впереди все отчетливее вырисовывался черный силуэт острова. Он уже возвышался над темной каймой леса на противоположном берегу и казался одним огромным, затаившимся дзотом.
— Далеко еще, Пашка? — задыхаясь, спросил Виктор.
Кочетыгов оглянулся:
— Половину прошли.
Бой позади утихал. Редкие выстрелы стали какими–то булькающими, словно стреляли под водой, а отсветы уже не доходили сюда. С каждым шагом все слышнее становилось шуршание лыж. Почувствовав, как повеяло в лицо холодом, Виктор подумал: «Туман поднимается. Это хорошо. В тумане отряду легче проскочить… Только бы не отморозить руку». Ее, онемевшую, он уже давно не чувствовал. Боль как будто затихла и отдавалась уже не в плечо, а в шею.
— Стой! Передохнем минутку! — присел на снег Кочетыгов. Виктор опустился на другую сторону лыжни, И сразу тишина окружила их. Было так тихо, что казалось, вокруг, на многие километры, нет ни души.
— Вырвались наши, как думаешь? — спросил Виктор.
— А чего ж не вырваться? — беззаботно усмехнулся Павел. — Первый раз, что ли?
— Тихо уж очень… Пойдем, а?
— Погоди! — Павел хотел что–то сказать, тяжело и часто задышал, но, так и не решившись, поднялся: — Пошли!
Остров приближался. До слез напрягая зрение, Виктор силился хоть что–либо рассмотреть в его неясных очертаниях, но легкий морозный туман скрадывал их, превращал остров в огромную бесформенную громаду, медленно покачивающуюся впереди.
Виктор уже не верил, что на острове есть белофинны: «В прошлом году были, а нынче нет. Ведь бывает же так… Зачем им держать здесь гарнизон?»
Павел все чаще останавливался. Оглянется, постоит и, ни слова не говоря, трогается дальше.
Наконец решившись, Павел подождал, пока Виктор вплотную приблизится к нему.
— Слушай, Витька… У тебя с Олей… это серьезно?
Виктор не сразу понял, о чем его спрашивают, и молчал.
— Серьезно, спрашиваю, или как? — как бы устыдившись мягкости первого вопроса, сердито повторил Кочетыгов.
— Как это «как»?
— А ну вас всех… — зло махнул рукой Павел и заскользил к острову.
Несколько минут шли молча. Потом Павел обернулся и сказал:
— До войны мы сюда рыбачить приезжали. Тут луда.
— Хорошо клевало? — с готовностью поддержал разговор Витька, но Павел ничего не ответил.
«За Олю злится. Нашел время! — подумал Виктор. — И всегда он такой. Только хочешь стать к нему поближе, сразу шипы выпускает… А ведь ты, Павел, хороший, я знаю. Зачем сердиться нам друг на друга, когда, может, и жить–то нам осталось минуты…»
Виктор думал об этом, а сам не верил в близкую смерть. Нет, не может он вдруг умереть, перестать жить, мыслить, дышать. Особенно сейчас, когда кругом так тихо, и на этом острове, конечно, никого нет. Если бы не боль в плече… Да, все же не везет ему — второе ранение за полтора года…
— Стоп! Ложись! — скомандовал Павел.
— Что? Заметил? — Виктор ползком придвинулся к товарищу.
— Лежи. Отсюда начинается главное. Сейчас встанем и пойдем. Рядом пойдем. Чтобы шуму побольше было. Понятно? Интересно, сразу они откроют огонь или подпустят поближе?
Виктор удивленно посмотрел на Павла,
Почти два года он знал его и ни разу не слышал ничего подобного. Кочетыгов не любил, когда даже другие рассуждали о предстоящей опасности, обрывал и высмеивал их, а тут словно подменили его.
«Ему тоже страшно», — подумал Виктор и произнес:
— Я думаю, там нет никого…
— Ты так уверен? — усмехнулся Павел.
Впереди на снегу виднелись темные пятна. Это торосы. Видно, не сразу покорилось Войттозеро суровой зиме, если обильные снегопады за многие месяцы не смогли скрыть и заровнять торосы.
Виктор вглядывался туда, и торосы вдруг оживали, начинали двигаться, перемещаться, делались похожими на цепочку залегших людей в маскхалатах. Он знал, что это не так, что это просто нагромождение льда, и все же было страшно. За торосами — остров. Если он встретит их шквалом огня, то никакой надежды на спасение не будет.
— Почему нас Тихон двоих послал, а? Как думаешь? — вдруг спросил Кочетыгов. — Умирать ведь, а двоих. Зачем?
— Вдвоем лучше, не так страшно, — не понимая, к чему клонит Павел, ответил Виктор.
— Близко, но не в цель! А знаешь почему? Вот я шел, думал–думал и догадался. Сказать?
— Скажи.
— Один струсить может, наврать, приказа не выполнить. Двое — совсем другое дело… А в общем, глупо это, погибать двоим, если и одного хватит.
Павел помолчал, глядя на темневший впереди остров, и неожиданно спросил:
— Ты веришь мне?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Нет, ты скажи — веришь ты мне или нет?
— Конечно, верю… Чудной ты…
— И я тебе верю, — торопливо заговорил Кочетыгов. — Зачем нам погибать двоим! Зачем? Ведь глупо! Хватит и одного. Давай жребий, а? На равных, а?
Все происходящее Виктор принял бы за шутку, но Кочетыгов уже достал коробок и, отвернувшись в сторону, долго возился со спичками, не переставая говорить:
— Это же глупо, обоим. Хватит одного. Это даже лучше, Вызвать огонь на себя может и один…
— Павел, слушай, не надо, — растерянно попросил Виктор.
— Трусишь, да? — с насмешкой процедил сквозь зубы тот, в упор глядя на товарища. — Боишься, что тебе одному придется идти умирать, да? Из зависти к моему счастью трусишь? Не бойся, счастье у нас одинаковое. Мне в бою везет, тебе в любви. Ну что — потянешь или нет? Скорей, давай. Длинная — остаешься здесь, короткая — идешь к острову. — Движения Павла были настолько лихорадочны, а голос таким необычно хриплым и язвительным, что у Виктора на мгновение мелькнула мысль, что Павел хочет обмануть его.
«Нет, он не сделает этого. Он просто хочет проверить меня. Ведь на острове наверняка никого нет, а потом в отряде смеяться будет…»
— Ну, тяни, не раздумывай! — Павел поднес к самому лицу Виктора кулак с зажатыми спичками. Две темные маленькие головки дрожали перед глазами.
— Выбирай, чего волынишь?!
И Виктор решился.
Глядя в лицо товарищу, он потрогал обе спички и выбрал левую. Он зажал свой жребий в руке и на ощупь понял, что ему досталась длинная спичка.
— Ты, Витька, счастливый! — что–то слегка насмешливое прозвучало в голосе Павла.
Да, таков был партизан Пашка Кочетыгов. Даже перед смертью он не упускал случая хоть чем–нибудь уколоть товарища.
Что было потом — Виктор запомнил как во сне.
Павел резко поднялся, повесил на шею автомат, поправил сумку с гранатами. Встал и Виктор, повторяя каждое движение товарища. Но Кочетыгов остановил его:
— Чего вскочил? Ложись!
— Я пойду…
— Ложись, говорю! — грубо, с угрозой в голосе повторил Павел. — Я приказываю, я — старший, понятно?
Он выждал, пока Виктор, неловко опираясь на одну руку, опустился на снег, и лишь после этого в его голосе послышались теплые нотки:
— Как только я пройду торосы, поднимайся и дуй вокруг острова. Наши где–то на озере. Найдешь, не иголка. Смотри, Тихону ни слова… Никому не говори… Разве что… Оле… Скажи ей, что Пашка… A–а, в общем, она сама все знает… Ей тоже ничего не говори! Ну, Витька, прощай! Не вздумай идти за мной!
Он сильно оттолкнулся палками. Лыжи так загремели по слабой корочке наста, что Виктор едва удержался, чтобы не крикнуть: «Тише ты!»
Секунда, другая, третья, и белая фигура Павла начала растворяться, сливаясь со снегом, с торосами, с легкой туманной мглой. Шуршание лыж становилось все тише, иногда оно ненадолго совсем пропадало, и жуткая тишина начинала все яснее, все громче звенеть у Виктора в ушах. Потом снова слышался шорох лыж, такой далекий и приглушенный, что казалось, кто–то совсем рядом осторожно скребет пальцем по дереву.
«Неужели до острова так далеко?» — Виктору казалось, что Павел ушел давным–давно, что прошло не меньше получаса, а ведь остров совсем рядом. Когда шуршание лыж пропадало, рождалась надежда:
«Да–да, он уже там. И там никого нет!» — хотелось вскочить, бежать туда быстро–быстро, чтоб скорее уйти от этого мучительного одиночества, чтоб скорее быть снова вместе.
Но шуршание доносилось опять, и каждый шорох отзывался царапаньем на сердце.
Надежда на благополучный исход была такой сильной, что когда остров вдруг осветился холодным светом, Виктор не поверил своим глазам. Это ракета на парашюте, или, как называли ее партизаны, «фонарь», который подолгу висит в небе, заливая все вокруг зеленоватым светом.
Все стало совсем не таким, каким казалось во тьме. Остров — совсем маленьким, берега — низкими, покрытыми черной каймой кустарника, а озеро — ровным и белым, на нем словно и не было никаких торосов.
В первую секунду яркий, все пронизывающий свет совсем не испугал Виктора. Лишь позже, когда донесся сухой хлопок выстрела, он осознал, что случилось самое страшное.
Виктор инстинктивно пригнул голову, почти упершись подбородком в жесткий, колючий наст. «Фонарь» медленно опускался. Его свет постепенно тускнел, из ярко–зеленого переходил в красноватый. Озеро снова бугрилось торосами, которые на глазах росли, темнели, отбрасывая все более длинные тени,
«Не заметили», — с облегчением подумал Виктор, на время забыв, зачем они были посланы сюда, к этому острову.
«Фонарь» уже висел на уровне леса, давая слабый, подрагивающий свет, который почти не доходил до того места, где лежал Виктор. И в этот момент там, впереди, с озера раздалась короткая и быстрая автоматная очередь. В тишине она прозвучала как–то особенно громко, даже вызывающе.
Сразу же в ответ из двух точек на острове ударили пулеметы. Все потонуло в сливающемся грохоте. Над головой засвистели пули. Виктор знал, что стреляли не по нему, но казалось, все озеро зароилось трассирующими пулями. Они невольно заставляли плотнее прижиматься, втискиваться в снег. «Фонарь» догорал. В его последних отблесках Виктор перед самым носом увидел валявшиеся на чистом ровном снегу две спички. Они лежали почти рядом, в полуметре одна от другой, с одинаковыми черненькими головками, и не было ничего особенного в том, что на снегу после привала остались две спички.
Но это был жребий.
«Фонарь» погас. И хотя еще гремели очереди, над головой еще мелькали трассирующие пули, Виктор ничего не замечал. Он лихорадочно приподнялся и схватил спички, застонав от боли в плече.
Да, так оно и есть! Глаза не обманули его. Обе спички были одинаковыми.
«Может быть, одна из них хотя бы надломлена?» — Виктор торопливо ощупал их и растерянно сел на снег: спички оказались целыми.
«Зачем он так сделал, зачем?» — в отчаянии, чуть не плача, подумал он, почувствовав себя обманутым в чем–то самом дорогом и важном.
Павел был еще жив. Сквозь раскатистые сливающиеся очереди пулеметов иногда слышался сухой треск его автомата.
Виктор вскочил и, не обращая внимания на свистевшие вокруг пули, побежал к острову. Ему еще было далеко до первых торосов, когда пулеметный огонь прекратился. Потом прогремели взрывы гранат, беспорядочные автоматные очереди, и все стихло. Сразу стало страшно. Остров загадочно застыл, торосы вновь превратились в цепочку подкрадывающихся врагов. Где–то вдалеке шуршали невидимые лыжи.
«Пашка, зачем ты так сделал?»
Не отдавая себе ясного отчета, что он делает, Виктор одной рукой вскинул к плечу автомат и выпустил в сторону острова длинную очередь. Он знал, что его пули едва долетели до берега, что он лишь понапрасну выдает себя, но все же после этой длинной и бесполезной очереди стало как–то легче.
У берега вновь взлетела ракета. Это был уже не «фонарь», а обыкновенная сигнальная ракета, которая, описав дугу, через пять секунд с шипением упала в снег.
Вновь ударили пулеметы — сначала правый, потом и левый. Теперь они били на выстрелы Виктора. Пули не только свистели вверху, но и с «цвиканьем» врезались в снег.
Виктор выждал, пока прекратится огонь, и решил уходить, огибая остров с юга. Но едва он тронулся, как пулеметы застрочили снова.
«На звук бьют. Лыжи шуршат, — догадался Виктор. — Ну и пусть! Теперь уже все равно… Так даже лучше!»
Он шел, забросив за спину автомат и опираясь здоровой рукой на лыжную палку. Как она мешала раньше и как пригодилась теперь. Наст держал, и лыжи хорошо скользили. Виктор не думал о том, что ждет его впереди. Его охватило какое–то удивительное безразличие к собственной судьбе. Он даже не обратил внимания, когда смолкли пулеметы. Несколько раз он останавливался: «А, может, и не надо идти? Все равно мне не выбраться… Может, повернуть к острову и, как Павел, остаться там?» Виктор понимал, что сейчас, когда задание выполнено, было бы бесполезным и даже глупым идти к острову, что он не сделает этого, не имеет права сделать даже потому, что этого не хотел Павел. И все же он думал об этом, так как сама мысль, что он, если бы вдруг понадобилось, готов повторить то, что сделал Кочетыгов, давала ему облегчение.
Угнетала тишина. Казалось, все вокруг или вымерло, или притаилось. Звучное шуршание лыж по насту вдруг тоже притупилось, стало каким–то одиноким и затерявшимся. Слева темным пятном маячил остров. Виктор огибал его по громадной дуге, и если бы не приближающийся противоположный берег, то трудно было бы понять — он ли идет или мимо него плывет и никак не может проплыть черный таинственный остров.
Светать еще не начинало, когда отряд, благополучно обойдя остров с севера, достиг восточного берега. Как только последний боец вошел в прибрежные кусты, все вздохнули с облегчением: теперь можно и сражаться. До базы — больше ста километров, три дня пути по заснеженному лесу, где нередко придется продираться сквозь обледенелые сучья густого хвойного подроста, таща на волокушах раненых. Но что значит лес и долгий путь в сравнении с только что пережитым!
Кому доводилось зимой блуждать ночью по лесу, тот знает, что перед самым рассветом тьма словно густеет. Резкие, привычные очертания ненадолго расплываются в слабой опускающейся сверху серой мути. Деревья как бы вонзаются в нее своими вершинами, а снег под ногами блекнет, тускнеет, становится матовым.
В такую минуту мартовского рассвета, когда отряд, оставив на берегу прикрытие, готовился уже двигаться в глубь леса, тыловое охранение по цепи донесло:
— Слышу шуршание лыж!
Сообщение не было неожиданностью, все ждали преследования. Орлиеву, который своими ушами хотел проверить донесение, не пришлось давать команду: «Тихо!» Даже раненые с тревогой вслушивались, повернув головы в сторону озера.
Там кто–то шел. Слабый, похожий на царапанье, шорох лыж приближался. Орлиев сразу определил, что преследователей немного, но в морозном тумане звуки обманчивы.
— Третий взвод и сандружинницы — взять раненых и отходить. Азимут девяносто. Первый взвод — развернуться вправо, второй — влево. Пулеметы — на фланги! — тихо скомандовал он, выдвигаясь к самому побережью.
— Тихон Захарович, разрешите мне остаться с первым взводом! — улучив момент, попросила Оля Рантуева.
— Это что за новости! — одернул ее командир. — Выполняй приказ! И без тебя хватает мороки!
Звуки с озера уже нельзя было разобрать из–за шума, который создавал уходивший в глубь леса третий взвод. Казалось, что полтора десятка людей намеренно топчутся на одном месте, ломают сучья, стучат о деревья лыжами и палками.
— Огонь только по команде! — передали по цепи приказание Орлиева.
В стороне деревни взлетела в воздух зеленая ракета. Ей ответили красной ракетой с острова, потом двумя зелеными с середины озера, примерно с того места, где с час назад партизаны огибали остров.
Теперь уже никто не сомневался, что их преследуют.
— Комиссара ко мне! — приказал Орлиев.
— Комиссара! Комиссара! — торопливо побежало по цепи. Дорохов был на левом фланге. Прошло не меньше двух–трех минут, пока он успел подойти к командиру.
— Видел? — спросил Орлиев.
— Видел.
— Надо уходить!
— А если там наши? — кивнул Дорохов в сторону озера.
— Скоро будет поздно!
— Мы ничего не знаем о судьбе нескольких бойцов. А вдруг там кто–то из них, — сказал Дорохов, кивнув на озеро.
Орлиев и сам думал об этом, но напоминание комиссара лишь разозлило его.
— Я не могу губить весь отряд, понятно? Ждем пять минут и будем отходить.
Дорохов чувствовал, что командир по–своему прав, и промолчал. Снова потянулись томительные секунды.
— Идут, совсем близко! — приглушенно выкрикнул кто–то справа от командира.
— Чего орешь?! — вполголоса оборвал Орлиев. — И без тебя слышат!
Шуршание, ставшее торопливым и сбивчивым, раздавалось так близко, что и Орлиев, и Дорохов, и каждый партизан уже точно определили место, откуда оно доносится. Теперь было ясно, что шел один человек. Орлиев силился разглядеть лыжника, ему казалось, что он уже видит его, но серая, предрассветная муть делала все вокруг как бы расплывчатым.
Вот лыжник остановился, вероятно, прислушиваясь, потом сделал шаг, другой, третий… Берег, как видно, пугал его… Он снова остановился.
— Это наш! — поднимаясь, прошептал Дорохов командиру. — Я выйду навстречу.
Орлиев резко дернул его за плечо и придавил к земле.
— Эй, кто там! — выкрикнул он. — Выходи, кто там?
Несколько секунд стояло молчание, потом слабый голос с озера радостно ответил…
— Товарищи! Это я, я…
— Курганов! — воскликнул комиссар, освобождаясь из–под цепкой руки Орлиева.
— Ты — Курганов? — громко спросил командир. — Выходи скорей, чего копаешься.
Виктор торопился изо всех сил, но те несколько десятков шагов, которые отделяли его от товарищей, показались ему самыми долгими за весь поход. Нот перестали слушаться его. Левой руки он давно уже не чувствовал, и каждый шаг теперь причинял ему нестерпимую Соль во всем теле. С трудом поднялся на берег, боком пролез сквозь кусты и почти упал на руки бойцу, поднявшемуся ему навстречу. Дорохов крепко обнял его, поцеловал в заиндевевшее лицо и принялся растирать Курганову висевшую поленом левую руку.
— Молодец! — похвалил Виктора Орлиев и тут же прикрикнул на собравшихся вокруг нескольких бойцов: — А вы чего? У тещи на именинах, что ли? Марш по местам!
Виктор хотел доложить командиру о происшедшем на озере, но тот, собрав взводных, уже давал распоряжение на отход.
— Идти можешь? — только и спросил он Виктора.
— Могу, — ответил Курганов, хотя и ощущал, что сил хватит ненадолго.
Оставив небольшое прикрытие, которое должно было отойти по их следу минут через десять, отряд направился догонять третий взвод.
Уже светало. Виктор как во сне шел в середине колонны, натыкаясь при неожиданных остановках на впереди идущих и отставая на длинных переходах. Обмерзшие сучья больно стегали по лицу, но он не мог отводить их руками, как делали другие, — одна рука уже висела на повязке, а другой он тяжело опирался на палку.
Он шел по глухому войттозерскому лесу и все время машинально поворачивал голову влево. Ему все еще казалось, что он идет по озеру, а слева от него темнеет, плывет в другую сторону черный загадочный остров.
Километрах в десяти на запад от Войттозера пролегал каменный кряж, или по местному, «сельга». Он начинался где–то далеко на юге и цепочкой переходящих друг в друга холмов тянулся в северные районы, теряясь там в лабиринтах озер.
У Войттозера кряж был невысок. Если идти на запад по дороге, его, пожалуй, не сразу и приметишь. Подъем — не крутой, по обочинам — те же придорожные кусты, за ними — лес, камни, мох.
Но тот, кому вздумается отправиться туда по лесу, не может не заметить разницы. Первые два часа он будет с трудом пробираться по перестойному еловому лесу, местами продираясь сквозь цепкие заграждения колючего, увитого паутиной, подроста. Корни деревьев здесь не уходят в глубину, а стелются на виду по самой поверхности пепельно–серой почвы, которая никогда не просыхает и распространяет вокруг запах прелой хвои. Кроны образуют такой густой шатер, что лучи солнца почти не достигают земли, и кроме мхов, папоротников, хвощей нет внизу других растений. И тебя невольно охватывает ощущение, что ты попал в какую–то доисторическую эпоху.
Но постепенно грунт становится тверже. Оглянувшись, замечаешь, что вокруг стало светлее. То и дело уже попадаются веселые медно–желтые стволы раскидистых мяндовых сосен, выросших в избытке и света, и питательных соков. Пройдешь еще километр–другой, и начинаются боры. Здесь и под ногами сухо, и над головой просторно. Деревья — как на подбор — одно к одному — ровные, высокие, без сучьев до самой макушки. Воздух чистый, настоянный запахами и брусничника, и вереска, и свежей сосновой смолы, слезой переливающейся на солнце.
Ты вышел на кряж.
На запад от него леса уходят за горизонт. Как и везде в Карелии, там много озер, которые соединяются между собой ручьями и протоками. Но ни одно из них давно уже не знает, что такое сплав леса, так как ручьи и протоки текут там на запад, в сторону границы с Финляндией.
За сельгой, или, как говорят в Войттозере, в Заселье, на берегах некоторых озер стоят небольшие деревушки. До войны жители занимались сельским хозяйством, а в зиму ходили «сезонить» на лесозаготовки. В войну засельские деревни обезлюдели. Жизнь так и не вернулась в эти края. Возвращаясь из армии или эвакуации, люди селились в Войттозере, где создавался большой механизированный лесопункт, становились кадровыми рабочими.
Старые дома медленно разрушались. Даже их хозяева, неплохо устроившиеся в новом поселке, свыклись с этим и, приезжая в родные места помогать рабочим подсобного хозяйства леспромхоза в сенокосе или на уборке» уже не надеялись, что жизнь по–новому и с другой стороны вернется в эти края.
Орлиев сдержал свое слово.
В один из вечеров он созвал всех мастеров, бригадиров и десятников на совещание.
Народу набралось человек тридцать. Самая большая в конторе комната, где размещалась бухгалтерия, оказалась забитой до отказа. Люди успели поужинать, переодеться, и Виктор, привыкший за эти дни видеть их в рабочей одежде, не без труда узнавал присутствующих.
Оля пришла одной из последних. Отыскивая взглядом свободное место, она задержалась в дверях, на какой–то миг встретилась глазами с Виктором, и ему показалось, что ее брови вопросительно дрогнули.
— Пожалуйста, здесь есть стул, — крикнул он.
— Нет уж… Нам от начальства подальше надо! — весело отозвалась Оля и стала пробираться в дальний угол, где, грустно прислонившись щекой к холодной черной печке, сидела Валя Шумилова. Кто–то из молодых парней предложил Оле место, но она отказалась и устроилась с Валей на одном стуле.
За столом главного бухгалтера уселся Орлиев. Он жестом пригласил Виктора занять место рядом. Съежившийся, ставший в последнее время совсем незаметным, Мошников примостился у другого края стола, разложил чистую бумагу, намереваясь вести протокол. Бывший технорук занимался теперь бытовыми вопросами. Недавно
Орлиев поручил ему возглавить работы на одном из участков подсобного хозяйства ОРСа, куда лесопункт направил около тридцати человек.
Тихон Захарович постучал карандашом по столу и, когда все повернулись в его сторону, сказал:
— Не курить!
Курильщики отнеслись к этому по–разному. Одни сразу же погасили папиросы, а другие потянулись к выходу. Кто–то распахнул окно, однако музыка у клуба звучала сегодня так раскатисто, что окно пришлось затворить.
Несколько минут Орлиев ждал, пока вернутся курильщики. Он сидел, навалившись грудью на стол, и ни с кем не перекинулся ни словом, ни взглядом. В его поведении было что–то гнетущее, словно предстоял разбор серьезного проступка, в котором были повинны все собравшиеся. Тихон Захарович даже не поинтересовался, как у Виктора обстоят дела с докладом, готов ли технорук к совещанию.
Хорошо, что доклад готов. Виктор просидел над тезисами не один вечер, и если сейчас волновался, то лишь оттого, что ему очень хотелось сделать доклад как можно более интересным и убедительным. Он все время держал в голове фразу, которой собирался начать выступление. Она должна была задать и докладу, и совещанию тон откровенного, товарищеского разговора, в котором можно поспорить, выдвинуть иные соображения. Спора Виктор не боялся, он даже хотел бы поспорить. Тогда все увидели бы, что его предложения основываются не только на книжных требованиях технологии, но и на знании конкретной обстановки.
— Начинаем.
Орлиев поднялся, выждал, пока смолкнут последние шепотки, жестом приказал закрыть дверь.
— Повестка вам известна. Слово предоставляется техноруку лесопункта Курганову.
— А регламент?! — укрывавшийся до сих пор за чужими спинами дядя Саня удивленно вскочил и вытянул вверх руку.
— Какой еще тебе регламент? — сдерживаясь, сквозь зубы проговорил Орлиев. — Если пришел, сиди и не мешай! Кто тебя звал сюда?
Однако присутствовавшие были настроены к дяде Сане добродушнее, чем начальник.
— Пусть сидит, не помешает…
— Места хватает, чего там!
— Дядя Саня, иди–ка сюда, садись здесь…
— Тихо! — Орлиев уже не скрывал раздражения. — Мы собрались не забавляться… Слово имеет Курганов…
Виктор рассчитывал свое выступление на полчаса, но проговорил значительно дольше; в начале он рассказал о той технической революции, которая произошла в лесной промышленности за последние годы и свидетельством которой мог служить Войттозерский лесопункт. Вероятно, присутствующие слышали все это не раз и смотрели на него с выжиданием: скажет новый технорук что–нибудь интересное или нет?
Виктору очень хотелось остановиться на опыте Кудеринского леспромхоза, где ему приходилось бывать во время практики и где механизация работ на всех циклах была очень высокой. Правда, Кудеринский леспромхоз — образцово–показательное предприятие. Хорошо бы здесь, в Войттозере, хоть наполовину достичь того, что уже имеется там.
Об этом Виктор мог бы говорить долго, однако чутье подсказывало, что сейчас это не произведет впечатления. Поэтому, перевернув листок с пометками о Кудерине, он сразу перешел к анализу всего технологического цикла работ в Войттозере.
Начал с использования лесосечного фонда, с неправильного отвода лесосек.
— Если бы мы в начале лета перешли в делянки семидесятого, семьдесят шестого и семьдесят седьмого кварталов, я уверен, что с выполнением плана у нас обстояло бы дело куда благополучней… Эти кварталы сухие. Они входят в наш лесфонд. А теперешние делянки — оставить на зиму. Я думаю, переход не поздно сделать и сейчас…
— А дороги? Туда ж ни веток, ни «усов» не проложено! — воскликнул заведующий гаражом Сугреев, необычайно живой и, несмотря на хромоту, подвижный сорокалетний фронтовик, много лет избираемый председателем цехкома. — Да разве разрешат нам по всему лесу мотаться? Насчет этого строго!
— Дороги рано или поздно строить придется. И «усы» прокладывать. А что касается разрешения, это, я думаю, вопрос второстепенный… Ошибки надо исправлять!
Виктор предложил для начала перевести в ближайший к лесовозной магистрали семидесятый квартал хотя бы один участок.
Во время длительной паузы Орлиев посмотрел на докладчика и ничего не сказал. Люди тоже промолчали. Лишь кто–то тяжко вздохнул:
— В сосновом–то бору дивья работать!
Второе предложение — о срочном ремонте действующих «усов» — было встречено более оживленно. Виктор предложил создать на лесопункте участок дорожного строительства во главе с мастером, выделить ему тракторы, кузовные машины, передать бульдозер и добиться у леспромхоза и треста хотя бы двух–трех самосвалов.
— Мы, товарищи, должны понять, что дороги — это главное на лесозаготовках, — чувствуя молчаливую поддержку, горячо заговорил Виктор, но Орлиев вдруг перебил его:
— На лесозаготовках главное не дороги, а лес…
Это было так неожиданно, что кто–то хихикнул и, скрывая смех, раскашлялся.
— Лес, конечно, главное… — поправился Виктор. — Но без дорог не будет и леса.
— Кто плохо работает, тому и асфальт не поможет, — категорично отрезал Орлиев и добавил: — Продолжайте!
— Можно мне сказать? — Рантуева, не ожидая разрешения, встала. — Я считаю, что вопрос о дорогах поставлен правильно. И о дорожном участке — тоже, и нечего нам…
— Прения после доклада! — спокойно остановил ее Орлиев. — Продолжайте! — требовательно повернулся он к Виктору.
Сидевший в углу Вяхясало быстро–быстро зачмокал пустой трубкой, потом набил ее табаком и закурил. Однако, видимо, вспомнил про запрет и медленно двинулся к выходу.
Третье предложение технорука было выслушано в напряженной тишине. Виктор доложил, что вместе с механиками, шоферами и трактористами они провели осмотр всех механизмов и установили, что состояние технического парка явно неудовлетворительное. Механизмы эксплуатируются на износ. Дни профилактики не соблюдаются. Сроки планового ремонта не выдерживаются. Отсюда аварии, простои. Мастерские не имеют самых необходимых запасных частей.
— Вот возьмем вчерашний день. У одного трактора на участке Панкрашова лопнула соединительная муфта водяной помпы… Копеечная деталь, их на складах техснаба сколько угодно. А нам пришлось самим делать ее, и это в наших–то условиях… В результате трактор простоял полторы смены.
Пример никого не удивил. Поломки — большие и малые — случались так часто, что люди привыкли к ним и считали их неизбежными. Хорошо, что трактор простоял не неделю или месяц, а ведь бывало на лесопункте и такое…
— Мы разработали примерный график профилактического и среднего ремонта тракторов и лесовозов, — после небольшой паузы сказал Виктор. — По этому графику на линию должны ежедневно выходить двенадцать автомашин и четырнадцать тракторов. График должен строго соблюдаться. Только в таком случае мы сможем обеспечить своевременный ремонт и тем самым предотвратить выход из строя большого числа механизмов.
— Это как же так?! — с места выкрикнул здоровяк в коричневой вельветовой куртке, сидевший прямо перед президиумом. Это был Лисицын — бригадир трактористов с участка Панкрашова. — У меня, к примеру, шесть тракторов. График — это хорошо. Допустим. Неужто я должен трактор, который, можно сказать, еще на ходу, ставить в ремонт, если мы и так плана не даем.
— Должен, — твердо сказал Виктор, покосившись на хмуро молчавшего Орлиева. — Надо ставить, если хочешь обеспечить бесперебойную работу участка.
— Кому он тогда нужен, ваш график! — зло сплюнул Лисицын. — Тут и так полгода премиальных не получаешь, а теперь совсем хотят на тариф посадить.
— Лисицын, помолчи! — постучал карандашом по столу Орлиев и обратился к Виктору: — Ты кончил? У кого есть вопросы?
Вопросов оказалось много. Спрашивали о возможностях получения новых тракторов, автомашин, резины, автодерриков, о порядке выплаты надбавки за бригадирство, о расценках на дорожном строительстве, об улучшении питания в лесу. Первым хотел задать вопрос дядя Саня, но Орлиев сделал вид, что не замечает его руки, и предоставлял слово другим. Спрашивали, в основном, бригадиры. Мастера, которых ежедневно собирали на планерки, молчали. На вопросы отвечал сам Орлиев, и делал это так коротко и категорично, что поток вопросов моментально иссяк. Лишь маленькая ладонь дяди Сани все еще сиротливо тянулась вверх.
— Ну, что у тебя? — наконец спросил Орлиев.
Дядя Саня вскочил, вытянулся и восторженно замер в предчувствии чего–то важного и значительного.
— Имею вопрос такого содержания. Прошу докладчика осветить главную тенденцию развития лесной промышленности в перспективе.
Виктор знал, что никто в Войттозере, кроме, наверное, Вали Шумиловой, не принимал дядю Саню всерьез и в то же время все, исключая Орлиева, относились к нему так, как обычно взрослые относятся к не по годам умному ребенку — с интересом и с подчеркнутым покровительством.
Вопроса дяди Сани никто не понял, а сам он с довольным и даже вызывающим видом смотрел на Курганова.
— Непонятно! Давай, дядя Саня, попроще! — послышались голоса.
Старик успокаивающе поднял руку, давая знать, что все идет как надо.
— Уточняю. По какому пути будет развиваться современная нам лесная промышленность — по линии тенденции дорожного строительства или по тенденции конструирования таких машин, каковым никакие дороги не нужны? И как на данный пункт смотрит наука с точки зрения рентабельности?
Чувствовалось, что этот вопрос был подготовлен у дяди Сани заранее. Он не только ни разу не запнулся, но и произнес его, делая многозначительные ударения на словах «тенденция» и «рентабельность».
— Во–о, дает! — Лисицын восхищенно тряхнул головой и завертелся из стороны в сторону.
— Вопрос к делу не относится, у нас не лекция! — Орлиев махнул дяде Сане, чтоб тот садился.
— А почему же? Это нам интересно! Пусть докладчик ответит! — Лисицын вновь заоглядывался, ища поддержки у соседей.
Но мнения собравшихся разделились.
— Кончать пора, чего там!
— Пусть ответит, интересно все–таки.
— Чего шумим, товарищи! — поднялся Лисицын. — Правильный вопрос… Надо же нам знать про эти самые… тенденции. И опять же для нашего идейного роста полезно…
— Смотрите–ка, Лисицыну идейный рост понадобился! — со смехом воскликнул кто–то, — Давно ль ты сознательным стал, а?
— При чем тут сознательность! — зло обернулся на голос Лисицын. — В конце концов имею я право получить ответ на вопрос или нет? Где же у нас… эта самая… демократия?
— А ты на собрании иль на лекции когда последний раз был? — скрипнув протезом, вскочил Сугреев. — О демократии рассуждаешь, а сам профсоюзные взносы по году не платишь… Вообще о профсоюзе вспоминаешь, когда бюллетень надо оформить.
— При чем тут взносы? Что вы мне рот зажимаете?
— А при том, что нездоровое у тебя настроение. Прямо скажу, потребительское… Вы думаете, — Сугреев оглядел собравшихся, — ему действительно интересно узнать что–то новое про науку? Нет. Голову даю на отсечение, что нет! Он просто почуял, что, может быть, товарищ Курганов затруднится ответить на этот вопрос, и ему это приятно. Опять же обсуждать дела на лесопункте не хочет. Лисицыну, видно, по нраву тот порядок или вернее беспорядок, которого у нас хоть отбавляй.
— Ну–ну, ты поосторожней! Нечего из меня контру делать… Не нравлюсь, можете снимать с бригадиров, плакать не буду.
— Хватит.
Орлиев пристукнул кулаком по столу, и сразу все притихли. Дядя Саня быстро юркнул за спины соседей и словно растворился.
— Есть еще вопросы? Нет. Кто хочет выступить?
— Я бы хотел ответить на вопрос, — сказал Виктор. Орлиев недовольно поморщился: «стоит ли переливать из пустого в порожнее?», но слово все–таки дал.
Вопрос затрагивал трудную проблему, над которой бились ученые и изобретатели. Но по какому пути идти — ясности пока не было, и работы шли пока в обоих направлениях. Но как объяснить все это, чтоб не уронить авторитет науки? Если бы Виктор беспристрастно изложил все, как око есть, и то его ответ навряд ли удовлетворил бы слушателей. А он, желая защитить честь науки, стал доказывать правомерность и того и другого пути в решении проблемы дальнейшей механизации заготовок, и сразу у многих на лицах появилось насмешливое выражение.
— Что же они двоятся–то? — выкрикнул кто–то, когда Виктор закончил. — Чем в разные стороны тянуть, лучше б объединились, да вместе… А то как в басне про лебедя, рака и щуку получается…
Положение создалось такое, что впору было начинать все объяснение сначала. Но Орлиев уже крепко взял вожжи в руки.
— По научной части на этом разговор закончим. Кому интересно, попросим товарища Курганова провести лекцию в клубе… А сейчас переходим к делу. Кто желает высказаться по докладу?
Орлиев оглядывал людей, и каждый под тяжелым взглядом начальника опускал глаза. Лишь Оля сделала вид, что не замечает требовательного взора Орлиева. Отвернувшись, она о чем–то переговаривалась шепотом с Валей Шумиловой.
— Что, нет желающих? Рантуева! Ты, кажется, хотела что–то сказать?..
Оля пожала плечами:
— Да нет… Расхотелось мне что–то… Пусть другие говорят, а я послушаю.
— Олави Нестерович, у тебя есть что–либо?
Вяхясало поднялся, ссутулился и напряженно уставился сощуренным взглядом на висевшую под потолком лампочку. Чувствовалось, как мучительно подыскивает он нужные слова.
— Хороший доклад… Лесосека, дорога, механизмы — все правильно… Так надо делать…
Произнеся это, Вяхясало поджал тонкие синеватые губы, помолчал, словно еще раз обдумывал сказанное, и неожиданно стал усаживаться на место.
— Вот двинул речугу! — насмешливо подмигнул Лисицын, глядя на начальника. — Олави Нестерович, язык он без костей, чего износу боишься!
— Панкрашов, начинай! — мрачно потребовал Орлиев, даже не поглядев в его сторону. А зря! Быстрый и расторопный Панкрашов на этот раз поднимался медленно и неохотно, пожимая плечами и слоено жалуясь на свою судьбу. Но как только усевшийся на стул Орлиев поднял на него глаза, Панкрашов снова стал прежним — серьезным, слегка смущенным и чутким к каждому слову начальника.
— Я полагаю, товарищи, — быстро произнес он, поворачиваясь из стороны в сторону, — что мы должны всецело одобрить высказанные в докладе предложения. Действительно, товарищи, неправильно у нас спланированы лесосеки. Барахтаемся в грязи, а рядом в пяти километрах сухие боры… Да если бы меня в июне перевели туда, я, может, уж давно квартальный план выполнил… С дорогами тоже непорядок. В общем, я одобряю предложения нашего руководства и прошу мой участок перевести в другой квартал.
— Правильно! — крикнул Лисицын. — Уж там… мы дадим…
— А ты–то чего радуешься? — спросили его сзади. — Переход, знаешь, сколько дней возьмет?..
— Потерпим, — подмигнул Лисицын. — Недельку посидим на тарифе, зато потом свое возьмем с прогрессивочкой да с премиальными.
— Нас тоже тогда в сухие боры ведите! — поднялась пожилая женщина, бригадир обрубщиц сучьев с участка Вяхясало. — А мы что — рыжие? Нам тоже надоело одежду о еловые сучья рвать, в болоте по колено ползать… В сосняке и дурак выработку даст.
Тугие желваки заходили по лицу Орлиева. Он тяжело дыша поднялся, уперся ладонями в край стола. Все сразу притихли.
— Есть еще желающие? — подчеркнуто бесстрастным голосом спросил Тихон Захарович и, не ожидая ответа, объявил: — Ну тогда разрешите мне!
— Хороший доклад сделал нам технорук! Умный доклад. Он вскрыл много недостатков в нашей работе. Правильно вскрыл. Их мы будем и должны исправлять… Но, к сожалению, и в докладе, и в прениях не сказано о главном… Мы можем перейти в другие лесосеки, можем отремонтировать дороги, наладить ремонт механизмов… Но если мы не будем трудиться по–настоящему — ни черта не выйдет. Легкой жизни в лесу не бывает. Лес — он любит мокрую от пота фуфайку да ломоту в костях к вечеру. Только так, а по–другому не бывает… Много у нас недостатков. Даже больше, чем Курганов назвал тут. Но разве в них дело? Главное — работать мы разучились. Легкой жизни в лесу искать начали. А если мы возьмемся как следует, то и на старых делянках, на старых дорогах, на старых машинах можем черту рога свернуть… Надо не искать каких–то объективных причин, а заставить людей работать. За то сам, товарищи бригадиры, мы и платим бригадирскую надбавку. Самим надо сил не жалеть, ну и с других спросить по–настоящему… Вот это главное, о чем в докладе ни слова не сказано.
Теперь о мастерах. Да разве может настоящий мастер отмалчиваться на таком совещании или так беззубо выступать, как сегодня у нас. Позор всем троим — Рантуевой, Панкрашову и тебе, Олави Нестерович! Короче говоря, предупреждаю: если в течение трех дней кто–либо из мастеров не войдет в график — пеняйте на себя! Полтораста кубов каждый участок должен давать ежедневно! Что касается предложений, высказанных в докладе, то их мы рассмотрим на узком кругу, согласуем с леспромхозом… Тут поднимались бытовые вопросы. По ним обращайтесь теперь к товарищу Мошникову, он у нас будет заправлять этим делом… Все. На этом совещание закрываю. Завтра планерки не будет…
Курганов сидел ошеломленный.
В комнате сразу стало шумно. Люди поднялись, задвигали стульями, потянулись к выходу, словно ничего не случилось. Даже разговоры вели такие, как будто окончилось не совещание, а очередной киносеанс, который был по–своему интересным, но он окончен, и пора возвращаться к обыденным житейским делам.
— Василий, ты уж, поди, сена наготовил? Гулять будешь в воскресенье?
— Какое там! Травостой совсем никудышный…
— Надо бы плотину открыть, пусть бы пообсушило берега.
— Эй, кто в клуб? На последний сеанс успеем! — гремел в коридоре чей–то голос.
Виктор машинально собирал в кучу свои бумаги, смотрел, как пустеет комната, слушал, как голоса людей звучат, удаляясь, уже за окошком, и все еще не мог понять — почему же все так вышло? Неужели он зря старался, потратил целую неделю на изучение всех этих, как оказалось, никому не нужных вопросов? Нет, не может быть… Он же ясно видел, что людей очень заинтересовало все это. Да разве и могло не заинтересовать, когда оно — лишь самое минимальное, самое необходимое, без чего невозможно нормально работать в будущем… Где ж Орлиев? Он уже успел уйти. Ушел и не сказал ни слова.
И все уходят. Вот уже в комнате остается всего несколько человек… Оля еще здесь. Интересно, что думает она? А Валя Шумилова смотрит на него с явным сочувствием. Ей, наверное, хочется подбодрить Виктора. Вот и они ушли… Никто ни единого слова не сказал Курганову, как будто и не было никакого доклада. Остался один дядя Саня. Конечно, он хочет задать очередной «умный» вопрос… Как глупо все! Еще два–три таких совещания, и к Виктору будут относиться в поселке так же, как и к дяде Сане. Жалеть и посмеиваться, посмеиваться и жалеть!
Орлиев был в своем кабинете.
— Почему ты не показал мне доклада? — спросил он, когда Виктор стал укладывать в шкаф взятую для совещания документацию.
— Вы ведь не просили. И даже не поинтересовались, готов ли мой доклад, — зло ответил Виктор.
— А тебя разве просить надо?! Ишь, какой! Ты разве сам не понимаешь, что нельзя выходить на широкое собрание с несогласованными предложениями!
— Вы же сами предложили мне выступать, помните?.. Это — во–первых. А во–вторых, я ничего нового не высказал. Все это уже давно делается… Вот, возьмите новое «Положение по организации работ в лесу», принятое в прошлом году министерством, и там вы все найдете.
— «Положение», «Положение»… Ты мне не тычь в нос «Положением». Надо смотреть на конкретную обстановку. Правильно говорить да предлагать мы все умеем. А кто будет план выполнять?!
— Тихон Захарович! — Виктор присел к столу начальника и посмотрел ему в глаза. — Скажите откровенно — вы верите, что за три дня участки войдут в график, что они станут давать по полтораста кубов?
— Ну и что ты хочешь этим сказать?
— Нет, ответьте. Вы верите?
— Если каждый будет работать не жалея сил, как работали когда–то мы сами, то полтораста кубов не велика задача.
— Давайте без если… Да или нет?
— Ты что, купить меня хочешь? — прищурился Орлиев. — Ну, допустим, через три дня участки не войдут в график! Должны же мы, черт возьми, ставить такую задачу! Если мы ее не поставим, то и по сотне кубов не получим. Только так мы и можем чего–то добиться… А ты хотел бы распустить вожжи, дать легкую жизнь… Стоит хоть на день их поослабить — и пиши пропало, больше уже не натянешь!
— Ну, а кто будет виноват, когда через три дня участки не войдут в намеченный вами график?
— Мыс тобой и будем виноваты, кто же еще? — усмехнулся Орлиев. — Мы перед леспромхозом и райкомом, мастера перед нами, бригадиры перед мастерами…
— Так мы и будем всю жизнь в виноватых ходить? Кому же польза от этого? Все кругом виноваты, а толку нет.
— Нет, есть толк!.. С виноватых всегда спросить можно. И спросят в конце концов, если мы не наладим дело.
— Так будем работать, мы плана никогда не дадим, поймите! Зачем же нам ставить себя заведомо в положение виноватых? Это же глупо!
— Глупо, говоришь?! — резко поднялся Орлиев. — А я, если хочешь знать, всю жизнь себя виноватым чувствую, хотя и не считаю себя глупым. Всю жизнь! За все на свете! Тебе это не нравится, а настоящий коммунист и должен чувствовать себя виноватым… Ну, если не виноватым, то обязанным… Перед партией, перед народом, перед святой целью, которой отдашь жизнь! Ты уже не мальчишка, пора бы и тебе понять, что только таким путем мы и можем добиться того, к чему стремимся. Не жалеть себя! Только в таком случае ты получаешь право не жалеть других. И когда каждый преисполнится таким чувством, тогда и родится та сила, которая построит коммунизм. Это глупо, по–твоему, да?
— Я не об этом, — недовольно отмахнулся Виктор, чувствуя, что разговор зашел слишком далеко. — Почему бы нам не поставить дело так, чтоб не чувствовать себя виноватыми в мелочах?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну хотя бы работу лесопункта.
— Лесопункт — это не мелочь, а на данный момент главное в нашей с тобой жизни, — жестко поправил его Орлиев.
— Ведь можем же мы наладить работу. Пусть не в три дня, как хотелось бы, а в три недели, или за месяц… Об этом я говорил в докладе!
— Стране нужен лес сейчас. Не через месяц или через год, а сейчас!
Виктор еле сдержал улыбку, почувствовав, что сейчас–то он наверняка припрет к стенке Орлиева.
— Тихон Захарович! Ведь вы же великолепно знаете, что наш лес поступит к потребителям никак не раньше, чем через год. До весны он будет спокойно лежать на берегу Войттозерки.
— Ну, вот что, приятель! Хватит! Не нам с тобой умнее всех быть. Дано нам задание — десять тысяч кубометров в месяц — мы и должны выполнять его. Хорош был бы порядок у нас в государстве, если каждый стал бы умничать и все делать на свой лад.
На том и расстались.
Курганов ушел, а Тихон Захарович еще долго сидел, склонившись над столом. Сегодня все казалось ему непривычным и раздражающим… Даже тишина в конторе была настолько необычной, что Тихон Захарович не выдержал, открыл дверь из кабинета и долго, как бы не веря себе, с удивлением рассматривал пустую комнату. Каждый вечер здесь сидели люди, а сегодня никого. Во всем доме никого, даже сторожиха тетя Паша ушла куда–то, наверное, в кино.
«Привыкла, что я сижу здесь до полуночи, вот и бегает, — раздраженно подумал Орлиев. — Всея! Даже контору сторожить и то я должен… Нет, хватит! Слишком я подраспустил их».
Подсознательно Тихон Захарович чувствовал, что кое в чем он поступил с Кургановым несправедливо. Но это лишь сильнее разжигало в нем желание сломать этого петуха, заставить его жить и думать теми единственно справедливыми мыслями, которыми жил сам он.
«И откуда у них берется такая демагогия? — подумал он. — Разве в наше время было такое? Нет, мы дали им слишком много воли. За нашей спиной им все кажется — раз–два и в дамки! Все легко, пока за тебя другие делают, а тебе даже отвечать ни за что не нужно. Какой спрос с него? А я за все в ответе. И даже за него самого, за петуха этого, мне отвечать придется! Разве не имею я права на строгость? Полное право дано мне самой жизнью…»
Ночью шел дождь. Стоявшая две недели сухая погода резко повернула к ненастью. С вечера затянуло небо, и озеро заплескалось о берег мелкими сбивчивыми накатами. Вдалеке чуть слышно погромыхивало.
Около полуночи налетел резкий ветер. Он заметался между деревней и поселком, то заставляя поскрипывать кочетыговскую крышу, то затихая и как бы вслушиваясь в безутешное всхлипывание озера, открытого ветру со всех сторон.
Растревоженный спором с Орлиевым, Виктор долго не мог заснуть, несмотря на усталость.
«Поплывут наши дороги, — грустно думал он, слушая, как настойчиво барабанят по стеклам холодные осенние струи, и неожиданно рассердился: — Ну и пусть! Может, хоть это заставит его поверить, что так дальше нельзя…»
Дождь шел долго. Несколько раз Виктор просыпался, с тревогой вглядывался в мутно–серые окна. Дождь все лил и лил, лишь из косого и порывистого стал тихим и размеренным, какой любят грибники.
Утром он прекратился, но по небу неспокойно ползли низкие тучи, готовые в любую минуту разразиться новым дождем.
В этот день планерки не было, и Виктор пришел в контору позже обычного.
Орлиев, не глядя на него, сказал:
— Тебя в райком вызывают… К Гурышеву, первому секретарю…
— Зачем?
— Не знаю… Зайков машину в леспромхозовские мастерские гонит, с ним и поезжай. Обратно, если успеешь, — автобусом, а нет — заночуешь, или на попутной.
— Я зайду в леспромхоз, поговорю о переходе в семидесятый квартал. Хотя бы один участок…
Орлиев ничего не ответил.
— Мы потеряем неделю, — воодушевленный тем, что Тихон Захарович не возражает, продолжал Виктор. — Но это оправдает себя, сразу повысит производительность…
— Если леспромхоз снимет у нас с плана две–три тысячи кубов, можно и перейти.
— Как снимет? Нам этого совсем не нужно, мы будем переводить участки по очереди… Да и леспромхоз нам, конечно, нисколько не снимет…
— Я тоже так думаю, — равнодушно сказал Орлиев. — Чего же, в таком случае, мы будем терять дни, увеличивать долг…
— Я уверен, все это окупится…
— А потом, — Орлиев сделал вид, что не слышал заверений Виктора, — для леспромхоза согласиться с тобой — значит признать и свою вину. Такого там не любят…
— Но вы–то сами видите, что здесь действительно допущена ошибка… Это видят все — Вяхясало, Рантуева, Панкрашов… О подобных просчетах в газете недавно писали.
Виктор сгоряча сказал и сразу же пожалел об этом. Он уже заметил, что всякое упоминание о газете выводит Тихона Захаровича из себя.
Толстый цветной карандаш сухо хрустнул в руках Орлиева, обломки полетели в угол.
— Когда я увижу это, — Орлиев тяжело поднялся, — я отдам приказ о переходе в семидесятый квартал… Ясно? А теперь езжай, не задерживай машину!
Выехали через час. За поселком дорога круто взяла вправо вдоль озера, блестевшего в просветах между деревьями. Слева, то скрываясь в зарослях ивняка и ольшаника, то вновь приближаясь к дороге и возвышаясь над ней, бежали черные ниточки телефонных проводов.
Привалившись плечом к дверце кабины, Виктор смотрел на дорогу и никак не мог отделаться от мысли, что все происходящее между ним и Орлиевым — какая–то затянувшаяся шутка. Неужели Тихон Захарович разыгрывает ее намеренно, чтобы проверить его принципиальность? Все другие объяснения выглядят неправдоподобно. Всерьез Орлиев не мог так ошибаться. Виктор два года бродил за своим командиром по вражеским тылам и ни разу не усомнился, что каждый приказ Орлиева — всегда самое мудрое и единственно правильное решение. Даже после прощальных слов Павла там, на озере. А ведь в партизанском отряде на карту ставились не кубометры, а человеческие жизни. Что же произошло теперь? Неужели прав Чадов? Нет, этого не может быть. Это какое–то недоразумение, которое должно разрешиться как можно скорее…
Зайков бережно притормаживал машину у каждой выбоины. Мотор работал безотказно, но в его мягком шелестящем шуме не было той упругой, скрытой до времени силы, которую так ценят водители и невольно чувствуют даже пассажиры.
«Если бы на вывозке ездили так осторожно», — подумал Виктор и спросил, кивнув на мотор:
— Расточка цилиндров нужна?
Сам не зная почему, Виктор всегда испытывал уважение к малоразговорчивым людям, и сейчас ему хотелось сблизиться с Зайковым.
— Не только. Кардан менять надо. Много чего…
— Ого! — Виктор склонился к спидометру.
— Восемьдесят две тысячи, — не отрывая взгляда от дороги, подсказал Зайков. — Можете не удивляться! По нашим дорогам и за это спасибо!
— Дороги дорогами, а ездим тоже безобразно…
Зайков как будто только и ждал этого. Он даже притормозил лесовоз, чтобы Курганов лучше мог слышать.
— А что делать прикажете, если я уже пятый месяц даже нормы не даю?.. А у меня еще обязательство… «Обязуюсь в течение летнего сезона…» Тьфу! Болтовня одна!
Он резким, привычным движением послал машину вперед. Мотор сбивчиво взвыл, захлебнулся, но все–таки выдюжил и вновь расслабленно зашелестел по дороге,
— Зимой ты выполнял норму?
— Зимой и дурак выполнит…
— Ну, а почему?
Зайков неожиданно ухмыльнулся:
— Не пойму я, товарищ технорук… Вы что, меня за дурака считаете?.. Или, извиняюсь, сами в нашем деле не очень?
— Вы не улыбайтесь, а подумайте и скажите — почему наш лесопункт летом не выполняет плана? — обиженно произнес Виктор.
— Есть и без меня кому думать. Наше дело — баранку покрепче в руках держать.
— А у вас что? Нет своего мнения?
— Что толку в моем мнении? Лесосеки от этого суше не станут, да и болот не убавится…
— Ну–ну, продолжайте! — обрадовался Виктор.
— A–а, чего зря языком болтать! — махнул рукой Зайков.
— Вы правильно начали, только почему вы считаете, что бесполезно говорить об этом? Разве нельзя исправить? Разве все не в наших руках? Мы допустили грубую ошибку. Летом рубим там, где надо рубить зимой. Никак не спланировали лесосеки. Все лето идем низинами, болотистыми местами вдоль сельги. Тонем, вязнем, гробим технику, а идем. Рядом великолепные сухие боры… Чего проще? Так нет! Боимся дополнительных затрат, и каждый день приносим многотысячные убытки…
Зайков никак не проявил интереса к словам Виктора. Он, еще больше насупившись, склонился к рулю, как будто вести машину стало труднее. Виктор уже потерял надежду услышать что–либо в ответ, когда Зайков медленно, словно боясь ошибиться, сказал:
— А что? Может, это и правда.
— Не может, а самая настоящая правда! — улыбнулся Виктор.
— Так какого же черта вы мне об этом говорите! — неожиданно вскипел Зайков. — Почему не сделаете так, как надо? Чего вы меня–то агитируете? Возьмите да и исправьте, если правда!
— За тем я и еду в район, — сказал Виктор. Он тут же простил себе эту маленькую ложь, твердо решив не возвращаться домой без разрешения на переход в семидесятый квартал.
Виктор мысленно пытался представить себе тихогубский райком, зеленое здание которого он издали видел десять дней назад, кабинет секретаря, рисовавшийся почему–то похожим на кабинет Селезнева в тресте, наконец, самого Гурышева. Виктор знал, что Гурышев — молодой партийный работник, до назначения в Тихую Губу был секретарем ЦК комсомола республики.
И, вероятно, оттого, что Гурышев молодой, что ему, наверное, трудно, Виктор, ни разу в глаза не видевший секретаря райкома, испытывал к нему не только симпатию, но и какое–то очень близкое чувство — как будто стоит им свидеться, и они станут самыми сердечными друзьями. Раз Гурышеву трудно, он должен обязательно искать поддержки. И Виктор заранее готов ее оказать. Конечно, Гурышев не может не поддержать его предложений…
— Ровно не видит, что лесовоз! — вдруг проворчал Зайков, нажимая на сигнал.
На дороге с поднятой вверх рукой стоял человек. Он был в сером брезентовом плаще, в фуражке и кирзовых сапогах. На обочине лежали вещмешок и ружье.
Зайков сигналил, а человек, упрямо подавшись вперед, стоял посреди дороги и смотрел, как машина все ближе и ближе накатывается на него.
— Останови! — приказал Виктор, заметив на фуражке пешехода звездочку.
Военный подошел к лесовозу, открыл кабину, поздоровался, спросил:
— В Тихую Губу?
Быстрым наметанным взглядом он окинул лесовоз и, убедившись, что кроме кабины поместиться негде, с сожалением произнес:
— Ничего не поделаешь, придется вам потесниться. Подвинься, товарищ. Вот так. Рюкзачок в ноги, а ружье сюда, вдруг косачи попадутся… Как славно, а? Наконец отдохнем…
В кабине стало тесно. Даже шоферу пришлось чуть сдвинуться со своего места.
— Под дождь попали? — спросил Виктор прямо в затылок попутчику, непросохший плащ которого трещал, звенел, словно ломался при малейшем движении.
— Хватил сырости! — весело отозвался тот. — Думал, и конца не будет… Продрог и, как назло, ни одной машины. Вы первые. Ну, думаю, если не остановят, заставлю силой оружия…
— Откуда же вы идете? — удивился Виктор, вспомнив, что поблизости нет никаких селений.
— Оттуда! — попутчик неопределенно махнул рукой на запад. — Не меньше тридцати километров по азимуту отмахал… Думал путь сократить, к ночи в Тихую Губу попасть, а вышло наоборот… Ну и места тут у вас! Нога человеческая не ступала… Даже оторопь берет… Ну, ничего, скоро оживут.
Сейчас не то. Грохочет линия:
Московский поезд мчится к нам,
И сосны, белые от инея,
За ним бегут по сторонам, —
вдруг произнес он и повернулся к Виктору. — Здорово сказано, а? Это я в каком–то журнале вычитал, давно уже, а запомнилось… Знаете, там сначала про медведя, как он пришел на строительство… «Мы разбежались кто куда».
— Это стихотворение Петра Комарова «Медвежий угол», — сказал Виктор, удивившись совпадению. Совсем недавно, когда они ехали из Ленинграда в Петрозаводск, Лена много раз наизусть читала эти стихи, глядя на нескончаемо тянувшиеся за окном леса.
— Верно, теперь вспоминаю — Комаров. Читал давно, когда еще на другой работе был, а потом понадобилось, вспоминал, вспоминал, уйму книг перерыл — пропало, и все тебе… Это прямо про нас написано, у нас недавно почти такой же случай был! Только не один медведь на линию вышел, а целая троица… Так, говорите — Комаров? Надо записать, а то опять забуду. Простые фамилии легче забываются…
Достать планшет было совсем нелегко. Виктору пришлось так навалиться на Зайкова, что тот не выдержал:
— Вы бы хоть плащ сняли, не замерзнете, поди?
— Верно! Я от радости сразу и не додумался. Останови–ка, друг, машину.
Он соскочил на землю, снял плащ и оказался капитаном войск МВД, одетым в потертую суконную гимнастерку, на которой новые с золотистым отливом погоны и колодка с орденскими ленточками выглядели слишком нарядными. «Фронтовик», — обрадованно подумал Виктор. Однако на Зайкова все это произвело совсем другое впечатление. Увидев погоны, он с хмурой подозрительностью начал приглядываться к пассажиру.
Пока капитан возился с плащом, Зайков, чтобы освободить побольше места, переместил ружье к левой дверце рядом с собой. Делал он это с недовольным видом, как бы лишь потому, что приходится делать, коль сразу не отказал настойчивости явно лишнего пассажира, но капитан заметил истинный смысл его намерений.
— Это правильно! — хитровато улыбнулся он, слегка подмигивая Зайкову. — Надоело оно мне за сутки, плечо натерло.
Тронулись дальше. В кабине стало удобнее, уже можно было достать папиросы, закурить. И машина пошла быстрее, хотя по–прежнему дорога была ухабистая.
— Не гони! — приказал Виктор. — Успеем.
Ему хотелось поговорить с капитаном, а тряска и толчки не давали раскрыть рта. Зайков чуть сбавил ход и громко спросил:
— Вы, товарищ капитан, у нас в районе служите или в командировке?
— У вас. Теперь у вас. — Капитан ощупью искал что–то в мешке.
— А где же, если не секрет?
— На строительстве железной дороги.
— Какой, какой дороги?
— На строительстве будущей железной дороги, — с улыбкой повторил капитан. Он наконец нащупал в вещмешке то, что искал, и вынул пачку печенья.
— Что–то не знаю я у нас в районе такого строительства, — медленно сказал Зайков, как бы случайно толкнув локтем Виктора.
— Откуда тебе знать, коль в ваш район мы неделю назад вышли. В газетах про нас не пишут…
Капитан разорвал обертку, протянул печенье сначала Виктору, который из вежливости взял одно, потом Зайкову. Тот кивнул на замятые руки, поблагодарил и отказался:
— Скоро, друзья мои, не придется вам по этим дорогам душу вытряхивать. Сядете в вагон и… «сосны белые от инея…» Хоть в Москву, хоть на край света…
Он с хрустом грыз печенье и говорил с нескрываемой, но доставляющей ему радость, завистью: вот, дескать, мы построим вам дорогу, вы будете раскатывать по ней в поездах, а мы уйдем дальше, в другие места, строить новую.
— Что–то не слышал я о такой дороге, — повторил Зайков, вновь задевая Курганова.
Виктор тоже не слышал. Ни в тресте, ни в Войттозере никто ни словом не обмолвился о строящейся железной дороге. Но если это и выдумка их случайного попутчика, то очень неглупая… Ведь об этом — о дороге по ту сторону водораздела — робко, как о далекой мечте, совсем недавно подумалось Виктору, когда глядел он на безбрежный, щетинистый, весь в складках, зеленый ковер, раскинувшийся на запад до самого горизонта.
Машина вдруг резко затормозила. Вдали навстречу ей двигался почтовый автофургон.
— Вот что, — сказал Зайков, в упор глядя на капитана. — Я не хочу быть ротозеем… Короче, предъявите документы!
Капитан засмеялся так заразительно, что Виктору стало вдруг стыдно.
— Что ты, Зайков. В район ведь едем, там–то уж проверят и без нас.
— Район районом… А в дураках я быть не хочу… Да и имею я право знать, кого везу…
— Молодец, парень, хвалю! — Капитан вынул из нагрудного кармана удостоверение. — Я с самого начала ждал. Этот парень, думаю, обязательно документ проверит.
— Смешного тут ничего нет, — сказал Зайков, передавая удостоверение Курганову.
Виктор, мельком взглянув на документ, успел прочесть написанное от руки тушью: «Капитан Белянин Афанасий Васильевич».
Встречная машина, не сбавляя хода, пронеслась мимо.
— Ну, а что стал бы делать, если б у меня документ оказался не в порядке? — пристал к Зайкову капитан, когда тронулись дальше.
— Там видно было бы.
— Нет, все–таки. А вдруг я шпион и у меня оружие в кармане, что тогда? Пикни вы, я раз–раз, и в лес, и поминай как звали.
— Что вы пристали — «оружие», «оружие»! Подумаешь — оружие! Что мы, не видели его, что ли! В войну и не такого насмотрелись!
— А все–таки, скажи по–честному, если бы ты был уверен, что я… Ну там шпион, допустим, неужели ты стал бы прямо документы спрашивать?
— Нашли дурака! — вдруг засмеялся Зайков. — Уж как–нибудь вдвоем с техноруком и без документов доставили бы, куда следует… Просто захотелось мне проверить — правду вы говорите про дорогу или сочиняете? — соврал он, довольный, что все обернулось хорошо.
— Теперь поверил?
— А что? Вполне возможно, что так и будет,
— Не возможно, а обязательно будет.
— Я не спорю, поживем — увидим.
Виктор слушал их разговор, удивлялся изворотливости недоверчивого Зайкова, смотрел на взбухшую после дождя темную дорогу, на белесые, издали отсвечивающие лужи и вялые мокрые кусты, повисшие над кюветами, — чувствовал, как в нем поднимается, ширится, подкатывается к самому горлу ощущение большой радости.
«Я ведь подумал о дороге… В первый день подумал… Значит, я могу что–то сделать, если хватило ума сразу самому понять главное… Вот скажи я об этом сейчас Белянину или Зайкову — не поверят».
И сосны, белые от инея,
За ним бегут по сторонам, —
не понимая сам, как это у него вырвалось, вполголоса произнес Виктор.
Белянин притих, не договорив что–то Зайкову.
— Может, вы все знаете? — спросил он. — Я бы списал… Оно мне позарез нужно, уж больно подходящее стихотворение.
— Нет, не знаю… Хотите, мы вместе сходим в районную библиотеку и разыщем его!
— Идет! — с радостью согласился Белянин.
С высокой горы открылся вид на Тихую Губу.
— Вам в райотдел МВД? — спросил Зайков.
— Нет, брат… Вези–ка меня к главному начальству, в райком.
Большое старинное село Тихая Губа своим видом производит двойственное впечатление. Все зависит от того, с какой стороны к нему подъезжаешь. Пассажир из Петрозаводска, впервые попавший в эти края, вправе разочарованно воскликнуть:
— И это райцентр?! Типичная деревня!
Он прежде всего обратит внимание на старые бревенчатые дома с потемневшими крышами и с перекосившимися мелкодольчатыми окнами. Таких домов в Тихой Губе пока еще большинство.
Житель района, въезжающий в Тихую Губу с запада, остановится на горе, окинет село довольным взглядом и радостно улыбнется. Он прежде всего увидит высокие светлые здания: райкома партии, школы–десятилетки, больницы, Дома культуры, конторы леспромхоза, универмага, детского дома. Да мало ли в Тихой Губе новых хороших зданий, которые выросли в последние годы и своими крашеными фасадами изменили облик села. А если учесть асфальт, желтые дорожные знаки, белые оградительные столбики вдоль кюветов, уличные фонари, не менее десятка автомашин, которые всегда можно увидеть одновременно на главной улице, — то чем не город Тихая Губа?!
Нечто подобное произошло и с Виктором. Он проезжал Тихую Губу всего десять дней назад. Тогда село представилось ему большой и мрачноватой деревней.
Теперь Тихая Губа показалась ему чуть ли не городом. Он приятно ощутил легкое покачивание машины, ровно бегущей по гладкому асфальту, с интересом читал поблескивающие стеклом, так похожие на городские вывески, с удовольствием любовался высокой трубой, которая ничем не отличалась от заводских и наверняка принадлежала или леспромхозовским мастерским, или районной разнопромартели.
С еще большим интересом озирался по сторонам Белянин. Он был в Тихой Губе впервые и въезжал в нее с запада.
Даже Зайков заметно оживился. То ли вид райцентра на него подействовал, то ли он был рад, что благополучно добрался до цели, но когда машина спустилась с горы и плавно вкатилась на асфальтированную улицу, Зайков долго, без особой нужды, нажимал на сигнал, распугивая бродивших по обочине кур и оповещая всех о своем прибытии.
С хорошим, приподнятым настроением Курганов и Белянин вошли в кабинет первого секретаря райкома партии Гурышева. Пригласили одного Виктора, но Белянин увязался за ним.
— Я ненадолго. Представлюсь и побегу по своим делам.
Гурышев встретил их, сидя за большим письменным столом с телефонным аппаратом справа и с кипой разноцветных папок слева. Высокий, широкоплечий, с густой светлой шевелюрой, низко спадавшей на упрямо нависший над глазами лоб, он по своему облику ничем не отличался от молодых парней, каких можно встретить на любом лесопункте за рулем трактора или с электропилой в руках. Его широкое с мелкими чертами лицо выглядело слишком простоватым для райкомовского кабинета. Казалось, что Гурышев непривычно чувствует себя даже в черном шевиотовом костюме и полосатом шелковом галстуке, повязанном огромным узлом. Ему более подошла бы небрежно расстегнутая рубашка с закатанными до локтей рукавами, из–под которой на груди обязательно должен выглядывать уголок тельняшки. Но Гурышев был одет подчеркнуто строго и аккуратно. На левом лацкане пиджака тускло поблескивал орден Красного Знамени. Виктор сам никогда не носил своих наград и с удивлением смотрел на людей, выставлявших напоказ свои знаки отличия. Так уж повелось с первых послевоенных лет. Но орден Гурышева не вызвал у него этих чувств. Этот орден отличался от его собственного, он был покрупнее и держался не на ленточке, а был наглухо привинчен к пиджаку. Такие награды давали лишь до войны и в самом ее начале.
Гурышев что–то размашисто писал. Его левая рука в кожаной перчатке безжизненно лежала на столе, придерживая своей тяжестью листок. Увидев посетителей, он весело поднялся:
— Проходите, товарищи! Здравствуйте! Кто же из вас Курганов? Думаю, что вы? — он запросто ткнул пальцем в грудь Виктору и, пожимая руку Белянину, засмеялся: — А вот кто вы, простите, не знаю?..
— Разрешите представиться — замполит третьего отделения исправительно–трудового лагеря капитан Белянин.
— Не надо так официально, — засмеялся Гурышев, — а то и мне придется перед вами навытяжку стоять. Я ведь всего–навсего бывший лейтенант.
Он вернулся к своему креслу, привычным движением уложил на столе согнутую левую руку, поинтересовался.
— У вас, наверное, какое–нибудь общее дело есть?
— Нет. Мы вместе приехали. Попутчиками оказались…
— Довод важный, — усмехнулся Гурышев и посмотрел на Белянина: — Ну, я слушаю вас.
Капитан придвинулся поближе к столу секретаря. В его глазах неожиданно загорелись лукавые огоньки.
— Скажите, товарищ секретарь, сколько на данный момент у вас в районе первичных партийных организаций?
— Первичных партийных организаций? — удивился Гурышев. — Почему вас это интересует?
— Потому, — Белянин уже не прятал веселой улыбки, — что вы наверняка считаете их на одну меньше.
— Постойте, постойте! Догадываюсь… Вы со строительства железной дороги?
— Да, товарищ секретарь. Вошли, как говорится, во вверенные вам границы и пойдем по району пятьдесят пять километров. Просим принять на учет нашу парторганизацию охраны лагеря.
— Таким вестям нельзя не радоваться, не так ли, Курганов? Не одни же вы дорогу строите. Значит, я мог ошибиться сразу на несколько первичных организаций? — улыбнулся он капитану.
— Пока только на одну… Строительно–монтажные поезда еще находятся на территории соседнего района. А скоро и они придут к вам.
— Ну как скоро — через месяц, два, три?
— Думаю, к концу года они пойдут уже по вашему району.
— Очень хорошо! Скажи, товарищ Белянин, — Гурышев вышел из–за стола, сел напротив капитана, — сколько времени понадобится, чтоб пройти эти пятьдесят пять километров?
— Трудно сказать… — замялся Белянин. — Ведь не от нас зависит, как строители пойдут.
— Ну все же. Хотя бы приблизительно.
— Знаете, товарищ секретарь, я ведь сам не в курсе подробностей. В мои прямые обязанности это не входит, все знаю только в силу собственного интереса… Вам бы, может, лучше в управлении побывать.
— Ну вот и выкладывайте все, что знаете в силу собственного интереса, — с улыбкой потребовал Гурышев. — Расскажите, где будут станции. Вот карта! Вы не стесняйтесь! Курганов свой человек, ему через год с этой самой дорогой в прямом контакте работать придется.
Район Белянин знал великолепно. Он свободно перечислял озера, названия которых даже не были приведены на карте. По–военному четко, начиная от узловой станции, он провел карандашом линию трассы, отметил каждый разъезд. Виктор, которого этот разговор интересовал не меньше, чем Гурышева, с напряжением ждал, будет ли станция на пересечении строящейся дороги с войттозерским трактом. Карандаш медленно полз вверх, вот он обогнул Засельское озеро с запада, вот уже пересек тракт и застыл.
— Здесь предполагается самая крупная в вашем районе станция… — сказал Белянин. — У нас здесь большое задание по строительству. Будем строить не временные бараки, а капитальные дома.
— В Заселье большой лесозавод запроектирован, — пояснил Гурышев Виктору.
Отметив еще три разъезда, карандаш Белянина вышел из пределов района и бегло заскользил на север.
— Ну, что ж, спасибо тебе, товарищ капитан, — сказал Гурышев. — И за добрую весть спасибо, и за то, что имеешь такой широкий «собственный интерес»… Видишь, как хорошо ты нам все объяснил, а скромничал… Ты, наверное, и о делах своей парторганизации собирался потолковать.
— Честно признаюсь, не рассчитывал, — смущенно заулыбался Белянин. — Я ведь в Петрозаводск добираюсь, решил по пути зайти. Для дружбы и пятьдесят верст не околица! А вдруг не захотят нас на учет принимать? — пошутил он.
— На учет примем, — серьезно пообещал Гурышев. — Но о делах лучше потом потолковать. Вы ведь пока в соседнем районе на учете. Неудобно получится. Давай так договоримся! Ты езжай в Петрозаводск, делай свои дела, согласовывай все с начальством, а вернешься — сообщи, и я к вам выберусь…
— Вот это дело! Будем ждать! — пожимая руку, воскликнул Белянин. Уже от дверей он предложил Виктору: — Давай часа в три в столовой встретимся. Пообедаем вместе, потом в библиотеку заглянем.
Гурышев проводил его довольным взглядом.
— Живой мужик, люблю таких.
Некоторое время молчали. Видимо, Гурышеву нелегко было перейти от воодушевляющих мыслей о железной дороге к другим делам.
— Здорово, а? Как ты считаешь, Курганов? — кивнул он в сторону карты.
— Знаете, — горячо сказал Виктор. — Вышла очень занятная вещь. Десять дней назад я подумал об этом. Так и подумал: только с дорогой можно взять лес, перезревающий, веками нетронутый и заживо гниющий на многих десятках километров.
— Ну, допустим, до революции в Заселье лес рубили, — заметил Гурышев, которому почему–то не очень пришлось по душе откровение Курганова. — Рубили и гнали в Финляндию. Финские промышленники орудовали.
Гурышев одной рукой ловко переложил папки, выбрал одну из них, достал какую–то бумагу, исписанную с обеих сторон фиолетовыми чернилами, начал ее читать.
— Как же ты, товарищ Курганов, помимо райкома и леспромхоза приехал в Войттозеро и начал командовать, а?
— Не понимаю. Разве мое назначение не было согласовано? Меня направил трест.
— Шучу, шучу, — оторвался от чтения Гурышев и отодвинул бумагу в сторону. — А все же нехорошо, десять дней работаешь в районе, а мы тебя и в глаза не видели. В первые дни думал: приедет же он на учет становиться, а потом узнаю — беспартийный. Пришлось пригласить для знакомства. Не обижаешься? Хотя обижаться на вызов в райком партии ты не имеешь права. Ты же комсомолец? Или ты из комсомола решил уйти? Почему на комсомольский учет не становишься?
— Поздно уж по возрасту. Двадцать девять уже стукнуло.
— Ну, а в партию почему не вступаешь?
— Есть причина…
— Какая, если не секрет?
— Долгая история…
— Ну, а все же? Хотя бы в общих чертах.
— Тут в общих нельзя… В общих тут никто и не поймет ничего.
— Суть–то, суть в чем? — Гурышев уже неодобрительно посмотрел на упершегося глазами в стол Курганова. — Ты можешь мне суть раскрыть? Что у тебя, проступок какой, или с биографией не в порядке?
— С биографией все в порядке. В детдоме я вырос, с десяти лет в детдоме… А в войну получилось так, что… в общем, послали нас двоих… на смерть послали…
«А вдруг не поймет он? Или не поверит?» — подумалось Виктору.
— Струсил, что ли? — Глаза Гурышева так и впились в собеседника. Курганов даже вздрогнул от этого жесткого взгляда. — Не бойся. Говори честно. Теперь дело прошлое. Судить тебя за это никто не будет.
— Нет, не струсил… Трусом я никогда не был. Я просто нарушил приказ командира.
— …И не выполнил задание? — подсказал Гурышев.
— Нет, задание было выполнено.
— Так в чем же дело?
— А в том, что я должен был погибнуть, — повысил голос Виктор. — На смерть нас посылали двоих… Понимаете?.. Меня и Пашку Кочетыгова.
— Погибнуть, погибнуть! — Гурышев тоже повысил голос и поднялся над столом — высокий, широкоплечий, чуть скосившийся плечом в одну сторону. — Может, и я должен был погибнуть, а погибли другие… Не всем же погибать… Что ж, и я, как баба, должен теперь ныть и плакаться? Неискренне это, Курганов, неискренне и неубедительно.
— Но вы понимаете, что мы нарушили приказ командира… К острову–то пошел один, а я остался.
— Но задание–то, ты говоришь, вы выполнили, не так ли?
— Да, так. Но выполнил его один Кочетыгов. А меня наградили… По ошибке, конечно. И все потому, что я сразу все не рассказал, а потом в госпиталь отправили.
— Слушай, Курганов, — сощурился Гурышев, глядя сверху вниз на Виктора. — Ты парень, вижу, умный… Скажи, ты не кокетничаешь сейчас передо мной, а? Не нравится мне этот разговор. Учти, я тоже фронтовик и понимаю, что к чему.
Уловив на лице Гурышева чуть заметную усмешку, Виктор с открытой неприязнью посмотрел ему в лицо и медленно спросил:
— У вас есть двадцать минут времени?
Гурышев постоял в раздумье, потом подошел к телефону, снял трубку, назвал номер и коротко предупредил, что он задержится и просит начинать без него. В его разговоре по телефону прозвучала такая начальническая беспрекословность, что Виктор даже удивился, как это минуту назад он решился вести себя с Гурышевым не только на равных, но даже и повышать на него голос.
«Если он сядет за стол и произнесет «слушаю», то про Олю я ему не стану рассказывать!» — подумал он.
Гурышев сел за стол, но слово «слушаю» не произнес.
Виктор повторил почти все, что уже рассказал Орлиеву.
Вначале он долго не мог совладать с голосом, настроиться на тот грустный и откровенный лад, при котором, как ему казалось, только и можно было понять и оценить все случившееся на Войттозере в мартовскую ночь.
Гурышев слушал молча и подчеркнуто равнодушно. Поэтому слова, назначенные мягко и доверительно долетать лишь до уха собеседника, неприятно отдавались во всех углах притихшего и словно замершего кабинета.
Второй раз Виктор сам, по собственному желанию, рассказывает об этом, и второй раз так неудачно получается.
— Слушай, я ведь помню ту операцию, — вдруг перебил его Гурышев. — Я тогда в Беломорске был, в ЦК комсомола работал…
С этого момента все пошло по–другому. Виктор, сам не зная почему, решил, что Гурышев верит ему, и говорить сразу стало легче.
— Потом, уже в госпитале, я узнал, что меня наградили орденом Красного Знамени, — закончил рассказ Курганов. — Я долго мучился, переживал, потом написал в штаб партизанского движения.
— О чем написал?
— Что незаслуженно меня наградили… Я не заслужил никакого ордена. Это все Павел Кочетыгов…
— Глупо сделал, что написал, — махнул рукой Гурышев. — Награду ты заслужил… Не каждый раненый за такое дело возьмется… Слушай, а этот Кочетыгов, видно, настоящим парнем был, а?! — с восхищением и даже завистью спросил он. — Вот это друг!.. Ты не ошибся, спички и верно целыми были? А то уж как–то, знаешь…
— Честное слово!
— Значит, парень очень любил эту Олю, — задумчиво произнес Гурышев. Он долго молчал, глядя в окно, на мутно–серое небо, низко висевшее над озером. Потом резко повернулся к Виктору.
— И ты эту историю со спичками никогда никому не рассказывал? Так все годы и держал при себе?
— Нет, почему же… Два раза рассказывал. Первый раз давно уже, сразу после войны… следователю. Я тогда на Урале жил…
— Следователю? При чем тут следователь?
— Не знаю… Он составил протокол и уехал. Я думаю, было это связано с моим письмом в штаб партизанского движения.
— Возможно, и с письмом…
— Ну, а совсем недавно я рассказал все Тихону Захаровичу.
— Интересно, как он отнесся?
— Отнесся… — виновато улыбнулся Виктор. — «Не знал я, говорит, этого, когда твой наградной лист заполнял…» А потом принялся так распекать меня, так распекать… В общем–то, конечно, он прав.
— В чем прав? — нахмурился Гурышев.
— В отношении меня… Конечно, я должен был понести наказание. Только напрасно он думает, что я не понес его. Вы думаете, легко это — жить и чувствовать себя подлецом, человеком, оставшимся в живых только благодаря чужому благородству.
— Чужому? — переспросил Гурышев. — Но ведь Кочетыгов был твоим другом.
— Зачем же нужен был тот обман со спичками?
— Но ведь была еще и Оля, которую он любил.
— Оля?! — Виктор смутился, примолк. — Да, конечно… А вы знаете, может, из–за этой самой спички у нас с ней ничего и не получилось. Я искал ее, писал, куда только мог, а сам в душе боялся той минуты, когда мы встретимся и мне придется рассказать все.
— Ты что, и до сих пор не знаешь, где она?
— Она живет в Войттозере… Оля Рантуева, мастер на лесопункте.
— Как, эта самая Оля и есть? — удивился Гурышев. — У нее, кажется, растет мальчик?..
— Да, она была замужем…
— Эх вы, — огорченно махнул рукой Гурышев. — Она замужем, ты женат. Такого чувства сберечь не могли… Ты–то ведь любил ее?
— Любил.
Несколько раз звонил телефон. Гурышев брал трубку, успокаивал: «Сейчас, сейчас, еще несколько минут!» — и поспешно бросал ее на рычаг.
— Вот за это я бы вас с удовольствием высек. И тебя и ее. Такого чувства сберечь не могли! — повторил он. — Запутался ты, парень! Нет, не в жизни запутался, а в самом себе. В жизни у тебя все правильно, как надо! Завод, академия, лесопункт — все хорошо и правильно. На лесопункте, говорят, смело и энергично ведешь себя. А в себе самом запутался, вроде и сам не знаешь, чего тебе хочется. Правильно я говорю?..
— Правильно… Только я знаю, чего я хочу...
— А ну–ка поделись со мной?
— Работать хочу… По–настоящему. Вот вы опять не поверите, думаете, я — для красного словца… А я по–настоящему хочу. Работать и жить! Знаете, хочется сделать что–то большое и нужное людям!
Гурышев так пристально посмотрел на него, что Виктор покраснел и замолчал.
— Затянулся наш разговор, а мне уходить надо, — помолчав, поднялся Гурышев. — Даже вот по этому письму нам поговорить не пришлось. — Он потряс листком, исписанным фиолетовыми чернилами. — Тут письмо на тебя. Жалоба целая в связи с твоим назначением…
— Жалоба? От кого же? — пересохшим ртом спросил Виктор.
— Ладно, это все ерунда. Теперь вижу, что и яйца выеденного не стоит. А что касается нашего разговора, то скажу не как секретарь райкома, а по–дружески. Хороший, видать, ты парень. Но на все смотришь как–то через себя, через свою душу, что ли… А душа у тебя неспокойная, потревоженная… Неужели ты и работать собираешься только лишь за тем, чтоб себя реабилитировать, совесть свою успокаивать? Так ведь можно, знаешь, до чего дойти? Знаешь, в чем твоя ошибка? Ты ищешь цель жизни в самом себе, а надо видеть ее вне себя… Может, и не понятно я говорю, но честное слово, я как–то почувствовал это.
— Нет, понятно… Но неужели уж я такой? — тихо спросил Виктор.
— Да нет, — досадливо махнул рукой Гурышев, — я не говорю, что ты такой. Я хочу только, чтоб ты не стал таким. Ты когда домой едешь?
— Если успею — сегодня вечером… Надо еще в леспромхозе побывать, в мастерские заглянуть, запчасти оформить.
— Ну, вот что!.. Если не уедешь сегодня — приходи вечером ко мне. Домой. Там посидим, потолкуем… Договорились? Часам к десяти я буду дома обязательно…
Директора леспромхоза Потапова на месте не было. В конторе его ждали несколько человек. Все они хорошо знали друг друга, и в приемной держался веселый разговор. Секретарша — молоденькая девушка, почти подросток — тоже принимала в нем участие, а на вопрос Виктора пожала плечами.
— Вчера из отпуска вышел, с ночи куда–то уехал, а куда — не знаю.
Подождав несколько минут, Курганов уже собирался уйти, чтобы заглянуть попозже, когда дверь широко распахнулась и в кабинет, ни с кем не поздоровавшись, торопливо прошагал низенький, хмурый мужчина в брезентовом плаще и замызганных сапогах. По тому, как дружно поднялись со своих мест ожидающие и все разом, доставая из сумок бумаги, потянулись к кабинету, Виктор понял, что пришел Потапов.
Секретарша поспешно поставила на стол машинку и начала двумя пальчиками что–то выстукивать, настороженно поглядывая на незнакомого молодого человека, который неизвестно чего ожидает здесь, когда директор у себя в кабинете.
— Директор пришел… — робко напомнила она, встретившись с Виктором глазами.
— Ничего, я подожду…
Ждать пришлось недолго. Из кабинета один за другим выходили люди, прятали в сумки подписанные требования, весело прощались с секретаршей и убегали на склад или в мастерские. Не прошло и пяти минут, как секретарша сказала:
— Там больше никого нет.
Потапов сидел за столом, даже не сняв плаща. В руке он держал остро отточенный с обоих концов красно–синий карандаш. На его худом, землистого цвета лице ничего нельзя было прочесть, кроме безмерной усталости и недовольства. «Вот я старый и больной, — как бы говорило оно, — день и ночь мотаюсь по лесопунктам, а вы, молодые и здоровые, надоедаете мне бумажками…»
Сверкнув на Курганова желтоватыми белками, Потапов сделал в его сторону едва заметное движение, как бы протягивая руку за бумагой, на которой ему предстояло поставить свою резолюцию. Однако увидев, что Курганов пришел не за этим, он раздраженно ерзнул и отложил карандаш.
Виктор представился, пожал директору горячую мягкую руку и, не дождавшись приглашения, сел на стул у стены. Ни интереса, ни даже вежливой улыбки не заметил на лице директора. Как будто новые техноруки приезжают к нему ежедневно, и все они изрядно ему надоели…
— Думают ли в Войттозере план выполнять? — не глядя на Виктора, хмуро спросил Потапов.
Виктор не знал, что директор предпочитает разговаривать в третьем лице, и, не поняв, что этот вопрос обращен прямо к нему, ответил:
— Думают…
— Что они думают — неизвестно? Второй квартал завалили, июль завалили, август заваливают. Дядя за них работать должен.
Потапов явно избегал смотреть на собеседника и даже сидел, чуть отвернувшись в сторону. А поскольку каждое слово он сопровождал короткими нервными жестами и покачиваниями головы, то выглядело это смешно: как будто он разговаривал с кем–то третьим, невидимо сидевшим прямо перед ним.
— Сколько там дают за день? Двести сорок кубов вчера, двести тридцать позавчера. А надо сколько? Четыреста надо по плану. А задолженность дядя за них перекрывать будет? Они, видите ли, думают…
Выждав момент, Курганов подробно изложил свои предложения по улучшению работы лесопункта. Потапов, слушая его, по–прежнему смотрел куда угодно, но только не на собеседника. Виктор как–то очень быстро привык к этой манере директора. И даже оценил ее достоинства: с Потаповым можно было разговаривать, не сковывая себя требованиями вежливости.
— Тихон Захарович в курсе? — спросил Потапов.
— В курсе.
— Чего же в Войттозере от меня хотят?
— Разрешения создать дорожный участок и начать переход в другие кварталы.
Потапов неожиданно повернулся и на какой–то миг в упор посмотрел на Курганова. Это длилось не больше мгновения, но в его глазах Виктор успел уловить и явную заинтересованность, и недоверчивую настороженность.
— Если в Войттозере думают укрыться за моей спиной, — вновь отвернувшись в сторону, медленно сказал директор, — то зря на это рассчитывают… Спина у меня узкая и всех не закроет… Головы у самих есть? Есть. И не простые головы. Академии окончили. Раз есть — пусть думают. А надумали — нечего за чужие спины прятаться!
— Мы не прячемся, — заторопился Виктор. — Нас только смущает неизбежное временное снижение вывозки, пока переходить будем… Вы же сами ругать будете… Позже мы все это наверстаем обязательно. И потом неизбежен перерасход фонда зарплаты на дорожное строительство.
— Ругать будем, вас нельзя не ругать. А план Войттозеру спущен в соответствии с производственно–техническими нормами плюс установленный процент роста производительности труда. План никто отменить не может… При перевыполнении плана фонд зарплаты естественно увеличивается… Все определяет результат.
— Значит, вы не запрещаете? — радостно спросил Курганов. Он уже потерял надежду получить согласие леспромхоза и готовился пойти за помощью к Гурышеву. Но, как оказалось, Потапов не такой уж и формалист.
— Молодой человек, я запрещаю лишь одно — не выполнять план. Можете переходить куда угодно, хоть на Луну… Но если, черт побери, в Войттозере опять провалится месячный план, то тогда…
— Месячный мы обязательно провалим, — пообещал Курганов. — Осталось меньше недели.
Потапов второй раз метнул взгляд на Виктора.
— Молодой человек, я не слышал ваших демобилизующих настроений, понятно?! И не советую высказывать их в другом месте.
— Возможно, даже квартальный провалим! — не слушая предупреждения, продолжал Виктор. — Зато к концу года с лихвой перекроем всю недоимку. А главное, дальше на долгое время войдем в график, в хороший ритм. Конечно, если немедленно исправим ошибку с лесоотводами. Помогите нам запчастями… И потом, нельзя ли выделить нам еще один бульдозер?
— Ни на одном лесопункте у нас нет столько техники, сколько в Войттозере… И все мало! В болотах там ее топят, что ли?
— Случается и такое, — улыбнулся Курганов, наблюдая, как Потапов вновь установил контакт с невидимым собеседником. — Работаем в таких делянках, что на днях один трактор действительно чуть не утопили…
Он достал из кармана отпечатанную на машинке бумагу и положил ее на стол перед директором.
— Что это? — Потапов взял карандаш, заглянул в список.
— Список запчастей. Здесь самое необходимое.
— В Войттозере не умеют даже оформлять документов… — в прежней медлительной и безразличной манере начал было выговаривать директор, но сразу же нашлось дело карандашу, и выговор остался незаконченным. — Этого у нас нет… Этого тоже… Ну, а где же резина? Ах, вот… Жирно, жирно жить хотите… Резина на дороге не валяется… Наполовину срежем. А это, пожалуйста, берите хоть того больше.
Список покрылся размашистыми синими пометками и исправлениями.
— Возьмите бланки и выпишите настоящие требования, — вернул список Потапов. — Все, что есть, дадим. Будет бульдозер — дадим и бульдозер. Все сделаем… Повторяю, молодой человек… Победителей у нас не судят… Но если…
— Все ясно, товарищ директор! — весело поднялся Виктор. — Разрешите идти?
— На днях я к вам приеду! — выкрикнул Потапов, когда за Кургановым дверь уже захлопнулась.
«Дорогая тетя Ася!
Сегодня получила твое первое письмо. Прежде всего не волнуйся. Я тебе написала сущую правду. У пас все идет хорошо. Войттозеро — это не какая–то богом забытая деревушка, а настоящий поселок, почти город. Здесь все есть — и кино, и электричество, и библиотека, и школа. А магазин, знаешь, какой? Удобней ленинградских. У одного прилавка ты можешь купить и приемник, и пуговицы, и селедку, и хлеб. Даже мотоциклы бывают. Если чего и нет, то можешь прямо обратиться к продавщице. «Маша, будешь на базе, узнай, скоро ль привезут швейные машины или, скажем, пальто зимние?» А люди, знаешь, какие чудесные — простые, добрые, и все друг друга знают.
У меня сегодня радость. Наш директор предложила мне кроме основной нагрузки еще восемь часов литературы в вечерней школе. В этом году открываются четыре класса вечерней школы — пятый, шестой, седьмой и восьмой. А дальше будем прибавлять по классу в год.
Мои будущие перваши — это чудо! Каждый день у школы торчат часами. Проходу нет: «Тетенька, а сколько дней до школы осталось?» — «Еще пять дней». — «А пять дней — это много?» Анна Никитична дала мне книгу по методике преподавания в младших классах. Прочитала — и прямо в ужас пришла, какое это сложное дело! Все меня успокаивают, а я все равно волнуюсь…
Наша хозяйка, тетя Фрося, — удивительный человек! Подумай только — ей уже шестьдесят лет, а она с рассвета до ночи на ногах. Дома все сготовит, приберет, бежит в общежитие лесопункта уборку делать. Там восемь комнат, живут парни, так что работы хватает. А кроме того — корова, огород, сенокос, да еще успевает и сети «похожать». В прошлое воскресенье мы были на сенокосе. По–честному, мне не понравилось. Какой же сенокос, когда траву по горсточке горбушей резали? Лугов здесь мало, заросли лесом. Но зато сети «похожать» — какое удовольствие! Я научилась хорошо грести и лодку так держу во время «похожки», что тетя Фрося даже хвалит. Рыба сейчас идет — ряпушка. Она очень вкусная, если зажарить в малой воде. Это, знаешь, надо на большую сковородку ровными рядами уложить рыбу спинкой вверх, посолить, залить водой, добавить чуть–чуть, для вкуса, масла, и на огонь… Быстро и вкусно.
Тетя Ася! Ты просишь, чтоб следующее письмо тебе написал Виктор. Пойми, что ему некогда. Он с утра до ночи занят. Даже ночью он бредит о волоках, эстакадах и лесосеках. Его здесь хвалят, я уже сама не один раз слышала в клубе и в магазине… А здесь зря хвалить не станут.
Мы решили каждый месяц посылать тебе по триста рублей, чтоб хоть немного отплатить за все то добро, что ты сделала для нас и особенно для меня. Пожалуйста, не отказывайся, а то мы обидимся. Мы ведь вдвоем будем зарабатывать много–много! Одна я буду получать целых две повышенных стипендии!
Если будут звонить девочки с курса, то скажи им, что я обязательно напишу, но потом, когда проведу первые уроки…»
Вдруг Лена почувствовала себя так, как будто в комнате кто–то есть. Она испуганно подняла голову. Света керосиновой лампы явно не хватало на всю кочетыговскую горницу. Медленно, очень медленно проявлялась дальняя, оклеенная серыми обоями стена с черным прямоугольником низкой двери, с тускло поблескивающим латунным умывальником у порога, с посудной горкой в левом углу и кадкой для воды под нею. Весь правый угол занимала большая смутно белевшая печь. Все было на своих, исстари заведенных и уже ставших для Лены привычными местах.
Успокоившись, Лена ткнула пером в стеклянную невыливайку, чтобы закончить письмо, прочла последнюю фразу и задумалась. Перед глазами — одна из самых любимых ею аудиторий: сорок пятая. Широкие, обитые черным линолеумом столы, тяжелая, как бы раздавшаяся вширь, кафедра, за окнами — Нева, Адмиралтейство, Исаакий… Подруги, тайком, чтоб не заметил лектор, читают се письмо, которое она им напишет. Им не терпится узнать, что и как, — ведь через год у них тоже будет свое Войттозеро.
«Тетя Ася! Приезжай к нам будущим летом в отпуск, и сама увидишь, как хорошо здесь у нас…»
Лена с сожалением посмотрела на окно, перечеркнутое поблескивающими ручейками мелкого дождя так густо, что стекло изломанно и расплывчато отражало и лампу, и стол, и саму Лену. И вдруг за всем этим она скорее угадала, чем увидела, мелькнувшее белое пятно.
«Да что это я? Никого там нет, просто показалось», — успокаивала она себя, а сама против воли поглядывала на окно.
Дождь неслышно и неторопливо сек по стеклу, которое искрилось мелкими, вспыхивающими на свету каплями. На мгновение капли замирали, потом, отыскивая друг друга, оплывали все ниже и ниже, пока не сливались в ровные струйки, стремительно и беспрерывно сбегавшие в темноту.
Так длилось минуту, две, три… Так длилось весь вечер. Прежде веселые переливы осеннего дождя успокаивали, рождали ощущение тепла и уюта. Теперь они казались исполненными какой–то настороженности… Чтобы хоть как–то прорвать тишину, Лена громко откашлялась, попробовала даже вполголоса запеть, но через минуту поймала себя на том, что невольно сдерживает дыхание и прислушивается.
Она поняла, что не успокоится до тех пор, пока не узнает, был ли кто за окном или ей это показалось.
Лена взяла лампу и решительно направилась к двери. Тяжелая, обитая снаружи старым войлоком дверь со скрипом отворилась, свет лампы задрожал на нетесаных стенах сеней. Лена огляделась и открыла дверь на крыльцо. Из темноты выступили мокрые перильца с развешанными на них половиками, сбегающие влево ступеньки, и все вдруг пропало: лампа ярко, до самого верха стекла, вспыхнула красноватым пламенем и погасла.
В ту же секунду Лена услышала удаляющиеся шаги.
— Кто там? — крикнула она, испугавшись скорее внезапной темноты, чем этих хлюпающих по грязи шагов.
Шаги смолкли.
— Кто там? — дрожащим голосом повторила Лена. Она уже начала кое–что различать в темноте, но мешали огни поселка на другом берегу залива. Они тянулись ровной редкой цепочкой и били прямо в глаза.
Никто не отвечал. Лена уже решила захлопнуть дверь и наложить на нее засов, как вдруг на фойе смутно серевшего озера увидела человека. Он стоял на тропе вполоборота к дому, как будто желая и не решаясь отозваться на оклик.
— Живет ли здесь Ефросинья Кочетыгова? — хрипло спросил незнакомец, и по чуть заметному акценту Лена догадалась, что он карел.
— Да, да, живет, — обрадованно ответила она.
Незнакомец сделал несколько шагов к дому и вдруг остановился.
— Позовите ее, — попросил он.
— Сейчас ее нет дома, она в поселке. Но вы, пожалуйста, входите, она скоро должна прийти…
Незнакомец посмотрел в сторону поселка и ничего не ответил. Потом, зябко поежившись, стал под навес крыльца.
— Что же вы будете здесь мокнуть? — заговорила Лена. — Входите, прошу вас…
— Ничего, — успокоил ее незнакомец. — Ведром больше, ведром меньше — теперь все одно. Я и так промок.
— Простите, но это какое–то ребячество стоять под дождем, когда можно посидеть в комнате!
Лена и сама начинала мерзнуть, но уйти, оставив незнакомого мужчину у крыльца, она не могла.
— Ребячество?! — усмехнулся мужчина. — Вы кто, квартирантка?
— Да, я живу здесь.
— Давно?
— Недавно, вторую неделю.
— Я так и подумал! — хрипло засмеялся незнакомец и вдруг закашлялся: — И верно, сырость проклятая, пожалуй, можно и в избу зайти, а?
— Не можно, а нужно… Входите! Я сейчас лампу зажгу.
Найти спички ей сразу не удалось. Она долго шарила рукой по столу, натыкаясь на книги, бумаги, чернильницу. Потом, вспомнив, что днем часто видела на каком–то из выступов печи коробок спичек, принялась искать там, но сейчас, как назло, ничего не находила.
Гость, встряхнув в сенях одежду, уже вошел в избу и стоял у порога, ждал.
— Спички потерялись. У вас случайно не найдется? — спросила Лена, продолжая ощупывать выступ печи.
Незнакомец сделал шаг к печи, пошарил там и сразу затряс спичечным коробком.
— Как же нет? Вот, пожалуйста…
Лена протянула руку, но он, не замечая ее, торопливо чиркнул спичкой. Первая не зажглась, сломалась. Он бросил ее на шесток и достал вторую. Коробок, видно, был затертым, и вторая, синевато искрясь в темноте, тоже не загорелась.
— Вот, черт! — выругался гость, доставая третью.
— Да у вас, наверно, руки мокрые, — извиняющим тоном сказала Лена, и в это время спичка вспыхнула.
Совсем близко от себя Лена увидела белое лицо, окаймленное густой бородкой, в которой поблескивали капельки влаги, и встревоженно озирающиеся молодые глаза, так не вязавшиеся ни с бледностью лица, ни с пожилой степенностью бороды.
Медленно, как бы пытаясь узнать и не узнавая, гость оглядывал все, что можно было увидеть в желтом пропадающем полусвете. Спичка догорала, пламя уже почти касалось его бурых, чем–то покалеченных пальцев, но он не замечал этого: подняв над собой огонь и чуть подавшись вперед, он вглядывался, как будто искал что–то в избе.
Лена удивленно смотрела на незнакомца. И он, видимо почувствовав это, усмехнулся:
— Так и будем стоять? Где лампа?
Он зажег лампу, поставил на стол, а сам сел на лавку в дальнем углу.
— Вы занимайтесь своим делом, я не помешаю.
Лена предложила ему снять мокрый ватник, но он отказался и даже не снял с головы серой матерчатой фуражки с обвисшим козырьком.
— Хотите чаю? — вдруг обрадованно предложила Лена. — Это быстро, у нас самовар всегда наготове…
Он посмотрел на самовар, улыбнулся и отрицательно покачал головой. Лене по его взгляду на самовар почему–то показалось, что чаю ему очень хочется, но странное поведение незнакомца насторожило ее, и она не стала уговаривать.
— Девушка, а шамовки у вас не найдется?
— Шамовки? — переспросила Лена, лихорадочно соображая, правильно ли она понимает смысл этого вроде бы знакомого, но так редко употребляемого слова. — Ну, почему же не найдется? Пожалуйста, садитесь к столу, Я сейчас, одну минутку.
Торопливо, словно боясь, что гость передумает, она принялась выставлять на стол что попадалось под руку из еды — хлеб, горшок с молоком, жареную рыбу. Она уже взялась за ухват, собираясь лезть в печь, но гость с улыбкой остановил ее:
— Хватит, девушка, хватит… Спасибо.
— Вы, может, супу хотите? У нас всегда к ужину остается…
— Спасибо, не надо.
— Пожалуйста, не стесняйтесь!
Грузно переступая резиновыми сапогами и оставляя на чистом полу следы, гость прошел к столу и протиснулся по лавке в простенок между окнами.
Умывальник был на виду, рядом с ним висело длинное холщовое полотенце, но он и не подумал вымыть руки. Лишь помедлил в нерешительности — снимать ли ему фуражку? — потянулся к ней, но передумал и принялся за еду.
Теперь вблизи скуластое лицо гостя выглядело значительно моложе, чем показалось Лене сначала. Оно было совсем не белым, а обветренным, покрытым белесыми шелушившимися пятнами. Из–под фуражки на левую щеку выбегала извилистая полоса широкого шрама. Внизу она раздваивалась, одним концом уходя за ухо, а другим прячась в густую, чуть тронутую курчавинкой бородку.
Ряпушку гость ел так, как едят ее в Войттозере, — вместе с костями, беря со сковороды рукой и макая хлебом в жидкий соленый отвар.
— Вы здешний?
Гость перестал жевать, пристально посмотрел на Лену и отрицательно покачал головой.
— Наверное, родственник тете Фросе?
Он кивнул и, помедлив, сказал с еле заметной усмешкой:
— Дальний.
— Я так сразу и подумала, — обрадовалась Лена.
— Почему?
— И сама не знаю, — призналась она. — Только как вы вошли, я сразу подумала… Вы, наверное, давно здесь не бывали?
— Давно, — подтвердил гость.
— Вы устали, промокли…. Хотите, я вам на печке постелю.
— Спасибо, только ночевать я не буду. Некогда. Дождусь… и пойду. — Заметив недоумение на лице Лены, он склонился к столу и, помолчав, пояснил: — Меня машина ждет.
— Во всяком случае без чаю мы вас не отпустим! — не допускающим возражения тоном сказала Лена и принялась за самовар. Она взяла с шестка трубочку бересты и. как это делала тетя Фрося, надорвала се в нескольких местах.
Лена впервые разжигала самовар и очень боялась, что у нее ничего не получится. Но огонь жадно уцепился за краешек бересты, весело затрещал, а когда она бросила горящую растопку в узкую горловину, вытянулся до самого верха. Добавив лучины, она вставила старую кое–где прогоревшую трубу и радостная, как бы ожидая похвалы, повернулась к гостю.
— Откройте вьюшку! — напомнил тот,
Лена огляделась и ничего не поняла.
— Дымоход откройте, — улыбнулся он.
— А–а! — Лена, выпачкавшись сажей, сняла тяжелую чугунную крышку с дымохода.
Огонь в самоваре сразу загудел так же, как гудел он в умелых руках тети Фроси.
Пока Лена мыла руки, гость покончил с едой и устало отвалился к стене. Его повеселевшие глаза медленно бродили по избе, то застревая на каком–нибудь предмете, то быстро перекидываясь из угла в угол, словно проверяя, все ли на месте. Вдруг он весь передернулся, застыл, прислушиваясь.
— Это тетя Фрося, — сказала Лена, услышав мелкие деловитые шаги за окном.
Гость побледнел, незаметно отодвинулся подальше от лампы и бросил на Лену укоряющий взгляд, как будто она была в чем–то виновата перед ним.
Тетя Фрося уже поднялась на крыльцо и, видимо, убирала висевшие там половики.
«Ой, почему же я не убрала их?» — подумала Лена и уже сделала шаг к двери, как гость опередил ее, резко схватил за плечо, отдернул назад и метнулся к выходу.
Дверь взвизгнула и захлопнулась за ним.
Все произошло так быстро, что Лена скорее удивилась, чем испугалась. Она чувствовала, что сейчас что–то должно случиться. Она почему–то верила, что случится только хорошее, и страшно испугалась, когда услышала глухой, похожий на стон, выкрик хозяйки.
Она быстро раскрыла дверь в сени. Гость на крыльце приглушенно говорил по–карельски что–то успокаивающее, но тетя Фрося рыдала все громче и громче:
— Ох… да что ж это такое? Ох, да правда ли это?
— Тетя Фрося, что с вами? — испуганно крикнула в темноту Лена.
— Ленушка, милая! — сквозь рыдания бессильно отозвалась хозяйка, но гость оборвал ее и, распахнув дверь с улицы, торопливо сказал Лене:
— Не беспокойтесь! Идите в избу!
— Ступай, Ленушка, ступай! Я сейчас, — слабым голосом попросила тетя Фрося.
Лена помедлила, потом вернулась в дом, убрала со стола бумаги и прошла в свою комнату.
Обычно Лена дожидалась Виктора, как бы поздно он ни приходил. День обязательно заканчивался чаепитием под руководством тети Фроси. Лена любила эти минуты, когда никто никуда не спешит и все трое стараются услужить друг другу. Но теперь так уже не будет. Лена чувствовала себя обиженной — с ней обошлись, словно в этом доме она чужая. Тетя Фрося тоже хороша: по–иному, как «доченькой», Лену и не называет, а при первом случае показала, чего стоят эти слова…
Лена разделась, легла в кровать, хотя чувствовала, что не заснет.
Они вошли в дом минут через десять. Лена слышала, как тетя Фрося принялась угощать родственника чаем. И хотя она вела себя сегодня совсем по–необычному: суетилась, охала и вздыхала, без толку металась от стола к посудной горке, от самовара к сундуку, где хранился сахар, — Лена по звукам угадывала каждое ее движение. Вот тетя Фрося открыла чайницу, вот отсыпала на руку чаю, чтобы определить на глаз заварку. Вот прошумела струя кипятка, и чайник переместился на конфорку, чтобы заварка разопрела и дошла на медленном жару.
«Сейчас она позовет меня», — подумала Лена. В обычные дни, поставив чайник на конфорку, тетя Фрося, довольная, что хлопотливый день позади, присаживалась к краю стола и певучим голосом приглашала:
— Чаю пить!
«Сейчас позовет… А я откажусь, не пойду, раз она так поступила», — обиженно уговаривала себя Лена, а сама ждала приглашения и знала, что обязательно выйдет к столу.
Выйдет не потому, что ей обязательно нужен этот крепкий чай, к которому она так еще и не могла привыкнуть, а затем, чтобы вернуть те добрые, истинно семейные отношения. Но сегодня все шло по–другому.
Лена услышала, как хозяйка уже разливает чай, и поняла: ее сегодня не позовут.
А за столом происходил совсем не веселый разговор.
Не успела мать осознать нежданно свалившееся счастье, как новая беда пришибла ее.
— За что же тебя, Паша, а? За что ж тебя на муку такую, господи? — спрашивала она, а ее сердце и млело от счастья, и горем сжималось за страшную долю сына.
Сын только улыбался в ответ и упрашивал:
— Ну, ладно, ладно… Не плачь, чего ты?
Шрам мешал улыбке. Она получалась какой–то чужой, перекашивающей дорогое каждой своей черточкой лицо.
— Пашенька, сынок! Ты, ить, в героях был. Тихон Захарович говорил, что и к орденам тебя представляли… За что же потом так, а? Неужто мало ты принял в войну муки?
— Ладно, мать, что было, то прошло.
— А сидеть–то долго ли?
— Скоро выйду. Я уже в расконвоированных хожу…
— Пашенька, не таись ты, Христа ради! Скажи ты матери, за что горе такое принимаешь? Чует мое сердце, не виноват ты! А если и ошибся в чем, то по молодости — неужто судят за это?
— Слушай, мама. Ты, смотри, никому не проговорись, что я дома был… А то опять буза выйдет. Да и где я — не говори… Не надо… Освободят — тогда сам вернусь.
— Что ты, сынок! Никому ни слова, об этом и не думай!
— Я ведь третий год здесь, в наших краях. Дорогу по Заселью ведем. Почти каждую ночь собирался тебя навестить. Обернусь, думал, за ночь. Правильно сделал, что не приходил. Могли побег пришить — и баста!
— А теперь–то как — отпустили или без спросу?
— Сейчас ничего… Вовремя вернусь, никто и знать не будет.
— Вай–вай–вай! Да что ж ты у меня такой несчастный! Зачем же ты себя губишь? А коль узнают? Лучше б мне написал, я бы сама прибежала, на крыльях бы к тебе, родимый, прилетела. Неужто повидаться не разрешили бы?
— Ты, мать, за письма не обижайся. Я никому не писал. И писать не буду. Ни строчки. Меня вон сколько уговаривали обжалование написать, а я не стал.
— Зачем же ты так–то! Через гордыню, может, и муку принимаешь.
— И пусть. Не просил и просить не буду… Не о чем мне просить… Слушай, мама, у тебя водки, случаем, нет дома?
— Откуда ж быть ей, пить–то некому… Может, к соседям сбегать?
— Не надо. Вот ты спрашивала, за что я сижу? А я, мать, по крупной попался. С власовцами вместе. Ты знаешь, кто такие власовцы? Они, сволочи, в наших стреляли, а я с ними в одной загородке. И днем и ночью — все с ними, восьмой год уже…
— Ты пей, пей, а то чай совсем остыл.
— Нет, мать, теперь слушай. Пришили мне такую вину, что я даже сам удивляюсь, как к стенке не поставили. И главное, все складно вышло. Помнишь, в сорок третьем я домой приходил, неделю на хлеву жил?
— А как же, Пашенька? Уж как я тогда боялась за тебя!
— С оккупантами я тогда связался.
— Да что ты говоришь, опомнись!
— Это раз! В марте сорок четвертого я отряд на засаду вывел, а сам пошел в разведку и в плен сдался.
— Господи, какие страсти ты рассказываешь? — горестно всплеснула руками мать и зарыдала в голос: — Пашенька, сыночек! Да в кого ж ты такой несчастный выдался?! Зачем же ты сделал это?
— Да никак и ты в ту чепуху поверила? — Павел обошел вокруг стела и, не зная, что делать, остановился.
Он никогда не умел быть ласковым, но сейчас и жалость, и гнев боролись в нем. — Перестань, слышишь! Неужто и ты поверила в эту чепуху? — спрашивал он, неловко трогая мать за вздрагивающее худенькое плечо.
— Хватит, мать… Я думал, ты–то хоть радоваться будешь! Чего плакать–то?! Иль и ты не рада, что я в живых остался?
— Что ты говоришь, Пашенька?! Разве ж я не радуюсь? — Она подняла голову, несколько секунд смотрела на его искривленное в улыбке лицо, хотела сдержать слезы и не могла. Прикрыла глаза кончиком платка и зачастила плачущей скороговоркой: — Разве ж осталась у меня другая какая радость… День и ночь — все о тебе. Плачу–то я от радости, ты не думай! — она всхлипнула, вытерла глаза, улыбнулась, глядя на сына, и вдруг снова залилась слезами: — Загубил ты жизнь свою молодую! За что же так господь наказал тебя!
— Перестань, или я сейчас же уйду!
— Что ты, что ты, сынок! — испугалась мать.
Павел помедлил, потом сел на лавку, вытер ладонью вспотевшее лицо.
— Не виноват я. Ни в чем не виноват! — не глядя на притихшую мать, угрюмо сказал он. — Вся вина моя в том, что следователю чуть в морду не дал, когда тот издеваться начал. «Ну, рассказывай, как Родину, говорит, предал, как от присяги отступился?» Он, сволочь, привык всех на одну мерку мерить. В плену всякие были, попадались и продажные шкуры… А я до самого освобождения в лагерном госпитале пробыл, еле вытянул. Опять же вопрос: «Как же так? Партизан финны чуть ли не на месте расстреливали, а тебя в госпитале держали… Почему?» А я откуда знаю — почему? Может, потому, что война к концу шла… Так и пошел клубок наматываться. Одно на другое, одно на другое… такую картину вывел, что десять лет за милость посчитали… Э–э, да что теперь говорить!
— Как же дальше–то будет, Пашенька?
— Как будет? — переспросил он в нерешительности, подумал и ответил: — Так и будет… Увидим… Через год выйду. А может, и раньше. Поговаривают, что, как только до Заселья трассу доведем, амнистия может быть… Поживу месяцок дома, потом куда–нибудь в другие края подамся. Здесь не стану с этой самой печатью жить… Устроюсь, потом тебя вызову… Поедешь?
— А куда, Пашенька?
— Куда–нибудь подальше. Мест хватит.
— Олюшка–то так замуж и не вышла, — напомнила мать.
— Она здесь, что ли? — нахмурился Павел, хотя эта весть заметно порадовала его.
— Здесь. Мастером работает. Сына растит. Большой уж парень… В школу пойдет нынче… Чудно у нее вышло. Всем говорит, была замужем, да развелась, а никто ее мужа и в глаза не видел.
— Говорит — была, значит — была.
Мать помолчала, помялась и все же спросила:
— Скажи, Пашенька, может, это твой сынок у Олюшки растет?
— Что ты еще выдумываешь? — рассердился Павел и неожиданно для себя почему–то покраснел. Потом рассердился еще больше: — Болтаете попусту языками… Как не стыдно только!
— Я к тому, что Славику вроде пенсия была за тебя назначена, а она отказалась брать ее…
— Вам только бы выдумывать что–то… Человек говорит, что был замужем — так не верят.
— Не сердись, сынок… Что говорят, то и я…
— Поменьше бы болтали, лучше жить было бы.
Павел заметно помрачнел, стал вдруг неразговорчивым.
Вскоре он собрался уходить. Тетя Фрося уговаривала еще погостить, съесть еще что–нибудь, а сердце у самой так и рвалось на части: и с сыном побыть хочется, и боязно, что могут хватиться его там, в лагере. Лучше уж поскорей ему вернуться, от беды подальше быть.
Несмотря на возражения сына, она вышла проводить его. Сначала до крыльца, потом до прибрежной тропки, потом до околицы. И так незаметно, быстро и молча, она шагала за ним больше часу. Чтоб сократить путь, Павел решил возвращаться напрямик по лесу.
Они расстались в семи километрах от деревни, на дальнем конце озера.
Павел торопливо обнял мать, ткнулся бородой в ее мокрое от слез и дождя лицо и почти бегом бросился в темень холодных, осыпавших его каплями кустов.
«Двадцать верст по лесу! Только б не заблудился, да все благополучно кончилось», — подумала мать, вслушиваясь, как его шаги сливаются с шумом дождя.
Первым, кого увидел Виктор, вернувшись домой после поездки в район, был Юрка Чадов. Веселый, раскрасневшийся, он сидел за столом, держа на пальцах одной руки блюдце с чаем. И трудно было понять, то ли он всерьез глаза закатывает от удовольствия, то ли дурачится, разыгрывая сидевшую у самовара тетю Фросю и стараясь рассмешить почему–то хмурую Лену.
— Привет начальству! — крикнул он. — Садись, старина, чайком побалуемся.
— Если желаешь, можно и не только чайком! — Виктор вернулся в хорошем настроении, и неожиданный приезд Чадова его обрадовал: — Можно и в магазин сбегать.
— Нет, нет, в командировках у меня «сухой» закон. Гоняю чаи и наслаждаюсь свежим воздухом.
— У тебя все не как у добрых людей… Говорят, другие в командировках только и позволяют себе выпить, чтоб жена да начальство не видели.
— Вот когда женюсь, может, и я на других похожим сделаюсь, — рассмеялся Чадов.
— Вчера приехал?
— Нет, часа три назад… Пограничники на попутной до самого поселка довезли…
Виктор умылся, сел к столу. Тетя Фрося разожгла на шестке огонь, чтобы зажарить ему свежей ряпушки. Лена засветила лампу и взяла в руки книгу. Все делалось молча, даже подчеркнуто молча… Но Виктор, возбужденный успешной поездкой в район, не замечал этого.
— Тетя Фрося, не беспокойтесь… Я обедал в столовой и сыт… Лена, у нас есть стихотворение «Медвежий угол»? Помнишь, ты его в вагоне читала?
— Помню. Зачем оно тебе? .
— Познакомился с одним интересным человеком… Он помнит четыре строки. Я две… В библиотеке искали — не могли найти.
— Значит, в Войттозере лирикой увлекаются? План заваливают, а о стихах думают?.. Так, так! — Чадов настолько ловко имитировал голос Потапова, что Виктор рассмеялся.
— Знаешь его?
— А кто же не знает Потапыча? Колоритная фигура! Тридцать лет стажа в лесу и не меньше десяти выговоров в учетной карточке… Ворочается, работает… До боли головной, до скрипа в позвоночнике, как сказал бы наш редактор… На таких работягах и ползет наша лесная промышленность. Скрипит, но ползет.
— Ну, а ты громить нас приехал? Одиннадцатый выговор Потапову хлопотать?
— Нет, старик, на этот раз ты ошибся, — улыбнулся Чадов, — совсем наоборот — славить вас, чертей полосатых.
— Твоей славой мы сыты по горло… Какую ерунду ты тогда написал! Читать стыдно.
— Ты о чем? О той заметке? Разве я что–либо исказил? Ни слова выдумки. Сам Дорохов проявил к ней свое высокое внимание… Вызвал меня, подробно расспросил, учти — о тебе расспросил. Наш редактор не больно щедр на похвалы, а и то добрым словом о статье отозвался… Ну, и вот результат! Нужен очерк о делах и буднях Войттозерского лесопункта. Положительный, понимаешь! О том, как партизаны трудятся на местах былых боев.
— Нечем нам пока хвастаться.
— Ничего, найдем! Надо быть диалектиками… В жизни всегда есть и хорошее и плохое. Нужно только уметь его выявить… Большое спасибо, тетя Фрося, за ужин. Давно не пробовал такой вкусной ряпушки.
— Простите, — поднялась Лена. — Можно, я возьму лампу? Вы, пожалуйста, зажгите себе другую. — И она прошла в соседнюю комнату. Тетя Фрося проводила ее грустным взглядом, потом, взяв подойник, вышла.
— Неужели я чем–нибудь обидел ее? — спросил Чадов. — О, женщины, женщины… Даже лучших из них я отказываюсь понимать.
— Хватит, — оборвал его Виктор. — Не так все это просто, как ты думаешь.
— Потому–то я и не очень стремлюсь думать об этом… Давай, старина, потолкуем о деле… Виделся я с нашим Тихоном, но он, как всегда, встретил меня не очень любезно. Неужели дела действительно так плохи?
— Пока да. Ты, по–моему, напрасно приехал. Конечно, если действительно не думаешь еще раз громить нас в газете.
— Я же сказал, что приехал с другой целью… Будь спокоен, у меня еще не было случая, чтобы вернулся с пустыми руками… Бот это видишь? — Чадов потряс коричневой, в мягкой обложке, записной книжкой. — Сейчас в ней нет ни слова, а через три дня придется доставать новую… Так, старина, и работаем! Давай твои настроения, суждения, сомнения, впечатления — все вываливай сюда… Начнем по порядку — как встретил тебя Тихон?
Он явно рисовался, и Виктор с трудом узнавал его. Раньше Чадов держался в меру смущенно, в меру снисходительно, но всегда тихо и покладисто. Даже десять дней назад он вел себя совершенно иначе, чем сейчас… Такие неожиданные превращения всегда настораживают.
— Как встретил Тихон? — переспросил Виктор. — Хорошо встретил.
— Не густо, — улыбнулся Чадов. — Пойми, мне это очень важно, как все происходило? Может, с той сцены и начнется мой очерк.
— Да ну тебя! Встретились, как все встречаются… Посидели, выпили, поговорили…
— О чем?
— Обо всем. Можешь записать — даже песни пели, наши, партизанские.
— Любопытно, — воскликнул Чадов, хотя по его лицу было видно, что ему хочется не этого: — Конечно, с нашим Тихоном не очень–то разговоришься. Небось хмурился, мрачнел после каждой рюмки и обо мне, как всегда, говорил только дурное?
— Но ведь и ты о нем говорил далеко не лестные слова, помнишь?
— Помню, — согласился Чадов. — Говорил. Правда, говорил я только тебе. Говорил не в отместку, а потому, что так думаю… Я искренне убежден, что такие вот железобетонные Орлиевы попросту пережили себя… Они не дают ни дышать, ни работать. Под их рукой все становится окаменелым и бездушным.
— Послушай, ты не сводишь с ним личные счеты? За ту характеристику…
— Значит, он тебе рассказал даже про нее, — улыбнулся Чадов. Его глаза как–то странно оживились, словно он наконец докопался до самой сути. — Нет, старина, я не свожу с ним личные счеты… Конечно, он здорово напакостил мне. Но мне грех обижаться на свою судьбу… А с Орлиевым мы на разных полюсах, понимаешь?
— Но вы ведь оба члены партии? Как же понять это? Как же вы можете стоять на разных полюсах? Значит, кто–то из вас настоящий коммунист, а кто–то…
— Я, может, не точно выразился, — поспешно поправился Чадов. — Я хотел сказать, мы на разных флангах… Если представить вот нас всех одной идущей в наступление шеренгой, то мы с Орлиевым вроде бы на разных флангах.
— Обычно фланги взаимодействуют. Где же логика? Не получается что–то…
— Ладно, ладно, снова сдаюсь, — примиряюще усмехнулся Чадов. — Разве тебя, ортодокса, переспоришь? Ну, хватит об этом. Скажи лучше, как встретились вы с Олей Рантуевой?
Виктор сразу почувствовал, что этот вопрос задан неспроста. Ведь две недели назад, в Петрозаводске, Чадов не позволил себе ни единого намека, он лишь между прочим сообщил, что Рантуева живет в Войттозере. Виктор хорошо помнил свое беспокойное состояние. Он тогда очень страшился продолжения разговора о ней, и вместе с тем хотел узнать об Оле как можно больше и подробнее… Тогда он, кажется, ничем не выдал своего волнения и в душе был благодарен Чадову, когда тот перевел разговор на другое. Теперь–то он видит, что со стороны Чадова это была явная хитрость, и он напрасно поддался на нее… Другой человек прямо и без всяких обиняков спросил бы Виктора, почему у них с Олей все разладилось. Вон Гурышев — совершенно чужой человек, и то первым делом спросил об этом. Но Чадов не такой. Он всегда делает вид, что понимает людей гораздо глубже, чем те понимают самих себя. Такие не могут без таинственной многозначительности… А потом они жалуются на отсутствие друзей…
«Нет, дорогой мой, напрасно ты понизил голос, спрашивая об Оле. Две недели назад ты мог бы на этом купить меня, но сейчас я сам с удовольствием посмотрю, как удивленно расширятся твои столь проницательные и хитрые глаза».
— Ты знаешь, мы встретились просто замечательно, — громко, чтобы его могла слышать и Лена, сказал Виктор, — Оля хороший мастер, ее любят на участке. Мы видимся каждый день, и отношения у нас очень хорошие.
— Великолепно! — по–прежнему вполголоса отозвался Чадов. — Признаюсь, меня это очень смущало в очерке, а вдруг, думаю, прошлое наложило свой отпечаток… Выдумать тут нельзя, а обойти было бы очень трудно.
«Врешь! Не так–то все у тебя просто…» — подумал Виктор и, чувствуя, что взял в разговоре правильный тон, сказал:
— Можешь не беспокоиться… Да говори ты громче, чего ты шепчешься. Больных в доме нет, никому не помешаешь.
— Я боюсь, что наш разговор вновь раздражит Елену Сергеевну, — улыбнулся Чадов.
— Ничего. Не такая уж Лена раздражительная, как ты думаешь… Она все знает и все хорошо понимает.
— Помнишь, я сразу сказал, что у тебя замечательная жена.
Щелкнув крышкой портсигара, Чадов закурил, с наслаждением выпустил долгую струю дыма и спокойно посмотрел в глаза Виктору.
— Ты вообще счастливчик. Тебе всегда удивительно везло и в жизни, и в любви.
— Завидуешь? Я это уже слышал от тебя.
— Конечно, кое в чем и завидую, — согласился Чадов. — Но в зависти немного толку. Я понять хочу, почему так получается… Почему там, где другой наверняка запутался бы, может, даже сломал бы голову, у тебя получается легко и просто.
— Послушай, ты, кажется, в чем–то меня подозреваешь?
— А разве тебя можно в чем–либо подозревать? — обезоруживающе улыбнулся Чадов. — По–моему, такие, как ты, выше всяких подозрений… Они всегда до предела откровенны и всегда правы в глазах большинства.
— Ты, как видно, откровенность считаешь чуть ли не пороком, — спросил Виктор, радуясь, что наконец–то Чадов сам раскрыл себя.
— Нет, почему же? Откровенность тоже бывает разная… Помнишь, у Маяковского есть умные строки: «Тот, кто постоянно ясен…» А есть и такие, для которых откровенность не больше не меньше как удобная в жизни маска. Та же самая хитрость наизнанку. Скажу честно — я начинаю не любить людей, кичащихся своей откровенностью. Я начинаю им не верить.
— К какому же разряду ты относишь меня? Судя по твоему отношению, к первому.
— Нет, ты не так–то прост, как кажешься, — многозначительно рассмеялся Чадов. — Я вот и хочу понять, в чем тут дело? Зачем ты хитришь со мной? Охотно допускаю, что ты, как и Орлиев, питаешь ко мне какую–то ничем не объяснимую неприязнь… Но почему же, дьявол вас побери, вы, кичащиеся своей откровенностью, сами хитрите на каждом шагу? Почему? Ты же сам отлично знаешь, что отношения у тебя с Орлиевым далеко не блестящие, что в первый же день вы отчаянно поцапались на виду у людей, а мне, когда я спрашиваю, отвечаешь совсем иное. Я уже не говорю, что в данном случае ты просто обязан был сказать правду. Хотя бы не лично мне, а газете, которую я здесь представляю. Тем более, что у вас был не просто личный спор. Ответь мне, почему ты так сделал?
— Ты знаешь, почему… Ты слишком ненавидишь Орлиева, чтобы быть к нему справедливым.
— А ты разве считаешь его правым? Разве не гнусно поступил он с твоими предложениями на совещании.
— Ты знаешь даже это? Когда же ты успел?
— Три часа для газетчика большой срок. Об этом много говорят в поселке. И, не в пример тебе, возмущаются произволом Орлиева. Конечно, возмущаются немногие. Большинство так привыкло к всесилию нашего Тихона, что давно уже молчат… Так же, как и ты…
— Я не молчу. Не собираюсь. Но я не хочу, чтоб наши производственные споры ты использовал против Орлиева. Именно ты. Потому что у тебя не очень справедливая, по–моему, вражда к нему. Вы расходитесь в крупном, а наши споры — мелочь!
— У Орлиева нет мелочей. У таких все главное, — жестко сказал Чадов. — Они не признают у других ни случайностей, ни ошибок… Их каждое слово и поступок исполнены той многозначительности, в сравнении с которой робкие попытки возразить или поспорить уже выглядят чуть ли не политической ошибкой.
У Виктора было такое ощущение, как будто он помимо своей воли становится участником не совсем честного сговора. И что самое неприятное — он ничего не может с этим поделать. Это был какой–то неотвратимый круг: о чем бы они ни заговорили, разговор обязательно возвращался к Орлиеву.
— Слушай, Юрка. Ну чего ты хочешь? Чего добиваешься?..
— Чего я хочу? — Чадов подумал и вдруг усмехнулся. — Немногого, старик, совсем немногого… Хочу, чтобы Орлиевы уступили наконец место людям, которые будут жить не во имя непорочности самих принципов, а во имя претворения тех принципов в жизнь. Ты разве не согласен с этим?
— Говоришь ты как будто и правильные вещи… Но все же, знаешь, я бы не пошел с тобой в разведку…
— Как же не пошел бы, — засмеялся Чадов, — если мы с тобой уже ходили, и не один раз?
— Тогда ходил, а теперь не пошел бы…
— Почему? — искренне удивился Чадов.
— Потому что ты, пожалуй, оставил бы меня одного, если бы нас обнаружили и меня вдруг ранили.
— Напрасно так думаешь… — Чадов помолчал и вдруг спросил: — Ну, а с Орлиевым ты пошел бы?
— С Орлиевым? — задумался Виктор. — С Орлиевым пошел бы.
…Вернулась тетя Фрося, и разговор прервался. Глядя в окно, за которым виднелись редкие точечки огней поселка, Виктор с грустью подумал: «Как быстро теперь наступают сумерки!» Десять дней назад в эту пору они сидели с Орлиевым на берегу озера и смотрели на тихий закат с багровой, протянувшейся до самого горизонта дорожкой. Он отчетливо помнил чувство умиротворенности, которое охватило его тогда. Казалось, в жизни начинается безоблачная пора, такая же ясная и безоблачная, как высокое голубоватое небо над головой и покойные прозрачные дали перед глазами.
Он знал, что приехал сюда не ради тишины и покоя, что завтрашний день может оказаться куда более трудным, чем ему думается, но оттого, что рядом с собой он почти ощущал плечо Орлиева, уже ничто не могло испугать его. Это было очень приятное ощущение! Он как бы вновь вернулся в так хорошо знакомое по войне состояние, когда можешь ни о чем не думать, не тревожиться, не переживать. Обо всем подумает командир.
Виктор и тогда отдавал себе отчет, что это ощущение обманчиво. Он уже и сам является командиром, ему придется самому думать, тревожиться, переживать за других, а при случае и держать ответ. Но рядом был Орлиев. О, как приятно жить и ощущать, что над тобой всегда есть твердая, волевая рука, которая не позволит сбиться с правильного курса. Орлиев, действительно, бывает жестоким, но командовать людьми не просто. Люди все–таки не любят, когда ими командуют. Но без этого нельзя. Важно, чтоб командир был всегда справедливым… Не в мелочах! В мелочах можно и ошибаться… А в главном…
— Ребята, молочка парного не хотите ли? — спросила тетя Фрося. — Чтой–то вы, гляжу, пригорюнились? Все, слышу, спорите, спорите. А чего вам спорить? Слава богу, в люди вы вышли… — Тетя Фрося тяжело вздохнула. — Выпьете, что ли?
Чадов поблагодарил и взял стакан. Виктор отказался.
«День скоро станет таким коротким, — подумал он, вновь поглядев в окно, — что работать в две смены без освещения уже будет нельзя… А жаль! Двухсменная работа здорово выручила бы».
Чадов залпом выпил молоко и еще раз поблагодарил.
— В городе такого не попробуешь, — добавил он.
— Господи! О чем я и говорю… Еще пей! Пей на здоровье!
— Нет, спасибо, — засмеялся Чадов и попросил: — Тетя Фрося, не разрешите ли у вас переночевать? Не хочется в комнату приезжих идти, неуютно там как–то, да и скучно.
— Ночуй, ночуй, места хватит…
— Ты, Виктор, не возражаешь? — Чадов внимательно посмотрел на товарища.
Честно говоря, присутствие Чадова уже начало как–то стеснять Виктора. Он ждал его ухода, чтобы поговорить с Леной, узнать, чем она расстроена. Но можно ли отказать человеку в ночлеге, особенно не в своем доме?
— Конечно, о чем спрашивать, — пожал он плечами.
Чадов заметно повеселел, словно не надеялся на согласие Виктора. Тетя Фрося вскоре заторопилась в магазин, который закрывался в десять часов, и от порога многозначительно спросила, не нужно ли чего молодым людям купить.
— Купите, если есть, бутылку коньяку, — неожиданно решил Виктор, доставая деньги.
— И вторую за мой счет, — сразу же отозвался Чадов, тоже протягивая сторублевку.
— Нет, хватит одной… Я хочу отплатить долг.
Тетя Фрося ушла, и снова они остались вдвоем.
— Рыбачишь? — спросил Чадов.
— Два раза бывал…
— Рыбалка здесь отменная. Надо будет вечерок посидеть с удочкой… Расскажи–ка мне поподробнее о твоих предложениях… Мне Рантуева и Панкрашов о них говорили, но хотелось бы от тебя услышать.
Виктор принялся рассказывать без всякого настроения, но постепенно увлекся, даже достал бумаги с подсчетами и выкладками.
Чадов выслушал с интересом, кое–что записал в блокнот и удивленно спросил:
— Неужели Тихон не поддержал твоих предложений? Насколько я понимаю, речь идет о создании нормального технологического процесса? Ведь это такая малость, а он против?
— Кто тебе сказал, что он против? Он лишь хочет осуществлять их постепенно.
— Витя, не хитри! Сам знаешь, что говоришь неправду… Все ясно. Тихон сам виноват во всем, потому–то и сопротивляется.
— Слушай, не раздувай выдуманную тобою же склоку. Мы сами во всем разберемся.
— Витя, твоя точка зрения беспринципна… — укоряюще покачал головой Чадов. — Почему ты начинаешь вилять?
— Хорошо, допустим, Орлиев неправ… Допустим, он совершил ошибку. Повторяю, допустим… Но почему же ты цепляешься за ту ошибку, возводишь ее в принцип? Ты же сам протестовал против подобных методов.
— С Тихоном можно бороться лишь его методами. Ничего не прощать, ничего не забывать. Каждую ошибку у других он любит рассматривать как проявление определенной линии. Пусть на себе испытает, что это значит.
— Но чем же в таком случае ты сам будешь отличаться от Тихона? Ты восстаешь против жестокости, а сам готовишься проявить еще большую…
— Эх, Витя, Витя! Не довелось, видно, тебе испытать силу карающей руки Тихона… А я своими глазами видел. Помнишь, поросозерский поход! Ты тогда остался раненым и многого не знаешь… Помнишь, был у нас боец Шувалов. Ты думаешь, он погиб? Нет, он был расстрелян. Расстрелян за то, что на какие–то минуты сомкнул на посту глаза и Тихон обнаружил это. А ведь на месте Шувалова мог быть и я, и ты… Легко ли было не сомкнуть глаза, когда люди валились от усталости и засыпали стоя.
— Но ты же знаешь, что Орлиев поступил так не ради себя, — возразил Виктор. — Конечно, очень жестоко, но этого, вероятно, требовала обстановка. Отряд был в окружении, и все могло кончиться трагедией.
— Да, обстановка была тяжелая, очень тяжелая, — согласился Чадов. — Однако она не стала легче от того, что мы лишились еще одного хорошего бойца… Возможно, я понял бы Орлиева, если бы он имел дело с какими–то несознательными элементами. Но ведь, черт побери, он командовал людьми, которые добровольно пошли сражаться с врагом… Значит, такая крайняя мера не имела даже воспитательного значения. Она была рассчитана на устрашение, а значит, была продиктована или неверием в людей или чистым формализмом. Провинился человек — и баста.
— Возможно, тогда была ошибка Орлиева, но я не хочу судить его за прошлое. Мы даже не имеем права на это. Нам легко — мы там отвечали лишь за самих себя. Он думал за всех. И неплохо думал — мы победили.
— Против этого спорить трудно, — усмехнулся Чадов. — Мы действительно победили… Но победили не благодаря жестокости Орлиева, а вопреки ей… Вот что действительно достойно восхищения. А Орлиев не понимает этого.
— Ты говорил когда–нибудь так с самим Орлиевым?
Чадов посмотрел на Виктора и рассмеялся.
— Ты думаешь, мне своя голова надоела? Да он только и ждет, чтоб к чему–нибудь прицепиться…
— Я бы не мог так, — подумав, сказал Виктор. — Как же можно думать о человеке такое и ни разу с ним не объясниться?
— Собирайся, идем, — неожиданно поднялся Чадов.
— Куда?
— К Тихону… Пойдем и потолкуем с ним начистоту. Сегодня у меня есть настроение! Кстати, и о твоих предложениях потолкуем.
Виктору и самому хотелось побывать у Орлиева, узнать, что произошло на лесопункте за время его командировки, посидеть, рассказать о Гурышеве, Белянине, Потапове.
— Лена, я ненадолго уйду, — приоткрыв дверь в другую комнату, сказал он.
Лена читала лежа в кровати, придвинув к изголовью табуретку с лампой. Оторвавшись от книги, она долго не могла прийти в себя, потом, устало потянувшись, с улыбкой поманила мужа пальцем.
— Вы еще спорите? — прошептала она, прильнув к нему. — Опять ты небритый?! Ты знаешь, мне он сегодня совсем–совсем не понравился.
— Чадов? Почему? — Виктор покосился на полуоткрытую дверь.
— Не знаю… Просто он какой–то неприятный. Он ведь тебя не любит. Я это почему–то сегодня почувствовала… И потом — он чего–то от тебя хочет… Ты надолго? Без тебя мне теперь здесь так грустно бывает.
— Мы к Орлиеву. Ничего, Леночка, скоро достроят дом, и мы переедем в свою квартиру.
— Ты на меня не сердишься? Потом я расскажу тебе что–то важное, хорошо?
— Виктор, я подожду тебя на улице! — крикнул Чадов.
— Я иду…
Тихон Захарович был дома. Это они увидели, как только свернули с шоссе к общежитию. Окно на торцовой стене барака тускло лучилось зеленоватой полоской света, которая с каждым шагом раздвигалась, открывая все шире внутренность комнаты. Вот уже выглянул край абажура, отбрасывавшего яркий свет вниз, на листы белой бумаги. Вот за стеклом показалась огромная орлиевская рука, державшая авторучку. Рука дернулась и быстро–быстро покатилась по листу бумаги. Сам Орлиев все еще был скрыт косяком окна. Еще шаг, и прямо перед ними — орлиевское лицо. В зеленоватом свете оно выглядело неестественно белым. Не было в нем ни обычной строгости, ни отчужденной сосредоточенности, когда Орлиев и слушает человека, и делает вид, что все это пустая трата времени.
Когда Курганов и Чадов проходили мимо окна, Орлиев оторвался от работы, задумчиво поглядел в черноту ночи. Виктор даже остановился, так как глаза Тихона Захаровича были устремлены прямо на него. Но Орлиев ничего не заметил и вновь склонился к столу.
— Бьюсь об заклад, мемуары строчит! — усмехнулся Чадов. — Представляю себе, что он там наворочал.
— Хватит тебе умничать! — оборвал его Виктор. — Неужели не надоело?
Чадов постучал в дверь и, не ожидая ответа, вошел.
— Здравствуйте, Тихон Захарович! А мы к вам на огонек, как говорится… Сидели вот у Курганова, дай, думаем, сходим, благо ночь теперь длинная, успеем выспаться…
Орлиев явно растерялся. Не ответив на приветствие, он торопливо сгреб со стола бумаги, сложил их в папку, сунул в ящик стола… Потом сдержанно улыбнулся и предложил гостям садиться.
Чадов и здесь вел себя как дома. Он сел поближе к столу, закурил и, глядя на не скрывавшего свое недовольство Орлиева, чуть заметно улыбнулся. Виктор чувствовал себя так же неловко, как и Тихон Захарович. Он молча оглядывал комнату. В углу, где в день приезда стояла вторая кровать, было пусто.
— Не мемуары ли писать надумали? — спросил Чадов, кивая на ящик стола.
Вероятно, он попал в самую точку, так как Орлиев обернулся к нему, потом посмотрел на стол и резко ответил:
— Нет…
— А зря! — и Чадов сожалеюще причмокнул. — Разве плохо было бы, если бы появилась книжечка о нашем отряде… Есть что рассказать, есть что вспомнить…
— Как в район съездил? — перебил Орлиев, обращаясь к Виктору.
— Хорошо, Тихон Захарович.
— В леспромхоз заходил? Потапова видел?
— Заходил, и обо всем договорились. Он обещал помочь нам бульдозерами, а запчасти, какие есть, я отобрал. Надо завтра послать за ними машину. Порубочный билет выписал…
— Тихон Захарович! — неожиданно вступил Чадов. — Правду ли говорят, что вы не поддерживаете предложений Курганова?
— Кто говорит? — нахмурился Орлиев, и Виктор заметил, как чуть дернулась его правая щека.
— Многие…
— Зря говорят, — Орлиев помедлил, посмотрел искоса на Виктора. — Завтра мы начнем создавать свой дорожно–строительный участок и будем переходить в семидесятый квартал. В начале сентября переведем туда участок Рантуевой. А что касается профилактики, то тут никакой проблемы нет. Технорук обязан следить за своевременностью ремонта — и все тут.
Ответ Орлиева был для Виктора полной неожиданностью. Он верил, что теперь, после разговора с Потаповым, ему будет легче убедить Орлиева, но он и не надеялся, что Тихон Захарович согласится так быстро. А вдруг Орлиев хитрит? Вдруг согласился лишь потому, что раскусил намерения Чадова и не хочет давать ему лишний козырь?
Но Чадов и сам был, казалось, обрадован не меньше Виктора.
— Я так и думал! — улыбнулся он. — Конечно, это какое–то недоразумение! Значит, и на собрании вы не выступали против?
— Я же говорил тебе! — радостно воскликнул Виктор.
Их оптимизма не разделял только сам Орлиев. Он сидел, задумчиво барабаня пальцами по столу, и недовольно хмурился.
— Вероятно, на собрании вы высказались лишь за то, чтоб не делать этого, не обдумав, очертя голову? — продолжал Чадов. — Вы в таком смысле высказались?
— Я всегда говорю то, что собираюсь сказать, — холодно заметил Орлиев.
— А люди, конечно, не поняли вас. Они поняли, как будто вы хотите положить предложения Курганова под сукно.
Орлиев неожиданно нервно рассмеялся:
— Разве у нас есть в конторе сукно, под которое можно что–либо положить? У меня на столе даже стекла нет.
— Это же так говорится, — улыбнулся Чадов. — Иносказательно, вроде…
— А ты давай прямо, без этих самых иносказаний. — Орлиев посмотрел на Чадова, выжидающе сощурился. Его широкий, угловатый лоб темной полоской прорезала глубокая складка.
Чадов словно бы не замечал всего этого. Он медленно достал сигарету, прикурил и равнодушно спросил:
— Значит, на собрании вы поддержали Курганова?
Виктор видел, что какое–то время Орлиев колебался.
Однако вопрос был поставлен слишком прямо, и Виктору стало жалко попавшего в смятение Тихона Захаровича.
— Какое это теперь имеет значение? — воскликнул он, обращаясь к Чадову.
— Погоди, Курганов! — Орлиев даже руку протянул, как бы отстраняя технорука от разговора. — Ты хочешь знать, поддержал ли я на собрании предложения? — Тихон Захарович подался к Чадову, сощурился еще больше. — Нет, не поддержал. Так и запиши. Достань свой блокнот и запиши… Если хочешь знать, то и сейчас я считаю, что не в них дело. Хочешь знать — почему? Могу объяснить. Я никогда не ищу объективных причин для оправдания. А эти предложения не что иное, как попытка найти оправдание… Дескать, мы не выполняем план потому–то. Стоит что–то подправить, и план будет выполняться. Ерунда! Пока мы не заставим людей работать как надо, ничто не поможет. Это главное, сюда и бить надо.
— Любопытно! — глаза Чадова оживленно заблестели. — Значит, вы считаете, что виноваты люди?
— Мы не выполняем план, этим все сказано.
— Тихон Захарович, вы не правы! — не выдержал Курганов. — Вы забываете, что план нам дается в расчете на каждый механизм… Если мы не будем правильно эксплуатировать трактора или лесовозы, мы никогда не выполним плана.
Орлиев недовольно покосился на технорука:
— Механизмами управляют люди.
— Но ведь машина не человек! Если она вышла из строя, ее не уговоришь и не заставишь поработать лишний часок.
— Ты ломишься в открытую дверь… Люди решают все, и никто никогда не докажет мне обратного.
— Да, люди управляют механизмами! Но им надо создать условия! — разгорячился Виктор, уже не обращая внимания на Чадова, который с довольной усмешкой следил за спором. — Даже самый опытный трелевщик почти не властен над трактором, застревающим в болоте; даже самый лучший шофер бессилен перед бездорожьем.
— Красиво говорить ты умеешь, — с сожалением покачал головой Орлиев. — Но кто ищет в лесу легкой работы, пусть сразу меняет профессию. Будут у нас и болота и бездорожье… Даже при коммунизме терпеть их придется. Потому–то мне и не по душе твои планы! Размагничивают они людей, на легкую жизнь настраивают.
— О чем спор?! — Чадов удивленно развел руками. — Лично мне все ясно, кроме одного. Почему же вы, Тихон Захарович, все же приняли предложения Курганова?
— «Почему», «почему», — рассердился Орлиев. — А ты, видать, хотел бы, чтоб я их не принял. Для твоей статейки было бы вот как выгодно! На этот раз тебе не удастся сделать из меня консерватора или антимеханизатора. Не выйдет!
— Зачем же вы так? — улыбнулся Чадов. — Стоит ли обижаться на критику в газете? Каждый из нас делает свое дело.
— Твою критику я предугадываю и загодя на нее реагирую. Потому и соглашаюсь. Не хочу быть в газете противником нового. Курганов обещает дать квартальный план, и я не возражаю. Пусть делает по–своему.
— А где же тут, Тихон Захарович, принципиальность? Не согласны и соглашаетесь? — Чадов в раздумье пожал плечами и добавил: — Это так не похоже на вас!
За весь разговор это был самый безжалостный удар. Тихона Захаровича даже всего передернуло.
— Ты еще будешь учить меня принципиальности?! — яростно прошептал он в лицо Чадову, который даже не отстранился и продолжал чуть заметно улыбаться. — Убирайся ко всем чертям!
Чадов медленно, с достоинством поднялся.
— Виктор, идем отсюда! — Он повернулся и как–то уж очень спокойно зашагал к выходу.
В ту же самую секунду Орлиев в бессильной ярости рухнул на стол, выставив вперед огромные, побелевшие от натуги кулаки.
— Уходи! — закричал Виктор. Его особенно разозлила неторопливая, исполненная довольства походка Чадова.
Вот его шаги простучали по тротуару под окном и затихли, а Тихон Захарович все еще лежал, скрипел зубами и стонал, как от нестерпимой боли.
Виктор налил воды в стакан, тронул начальника за плечо. Тот поднял красное набрякшее лицо, недовольно посмотрел на Виктора и резко отстранил стакан.
— Ты еще здесь? Иди домой! Я не баба, нечего водички подносить…
— Я хотел об одном деле поговорить…
— Иди, иди, завтра поговорим.
Он бесцеремонно выпроводил Виктора за дверь.
Было уже поздно. Виктор долго стоял, прислонившись к косяку двери барака. Из комнат доносились голоса жильцов. Слышно было, что люди готовятся ко сну. И никто из них даже не подозревал, что произошло в угловой комнате…
Послышались шаги. Это возвращался Чадов. Он остановился, не доходя до полосы света, падающей из окна Орлиева, и осторожно заглянул внутрь дома. Виктор тихо кашлянул. Чадов испуганно отпрянул от окна, всмотрелся и тихо спросил:
— Витя, это ты? Идем скорее, я жду тебя! Ну как, доволен ты разговором в открытую?
Назавтра Орлиев раньше других явился на планерку, был по–обычному молчалив и сдержан, ничем не выказал своего дурного настроения, и никто ничего не заметил. Даже с Чадовым, тоже пришедшим на планерку, он вел себя так, как будто вчера ничего не случилось. Как и остальным, он молча пожал ему руку и поскорее занялся делами.
Планерка была недолгой.
Орлиев огласил приказ о создании дорожно–строительного участка. Мастером участка был назначен Вяхясало. Все восприняли эту весть с шумным одобрением и, услышав фамилию старого мастера, дружно повернулись к нему. Лишь сам Олави Нестерович не выразил ни радости, ни огорчения. С застывшим, словно окаменелым лицом он смотрел на начальника, боясь пропустить что–либо важное.
Вторым приказом участок Рантуевой переводился в семидесятый квартал. На переход, включая строительство ветки, которое должен был выполнить Вяхясало, давалось шесть дней. Срок был коротким, но никто не стал спорить. Места в новом квартале высокие, лесовозная магистраль под боком, ее надо лишь укатать, кое–где подсыпать песку, а строить лежневку на первых порах не придется.
Приказ был написан четким, по–военному категоричным языком с указанием фамилий, дат, конкретных объектов. Как видно, Орлиев не собирался давать устных пояснений. Виктора обидело, что Тихон Захарович не согласовал с ним текста приказа, хотя последним пунктом ответственность за все возлагалась на технорука лесопункта.
Этот параграф показался Виктору вообще излишним — разве он и без него не стал бы отвечать за такие важные в жизни лесопункта дела? Но радость его была настолько велика, что он уже и не обращал внимания на эти мелочи. Наконец–то от разговоров можно перейти к делу!
Когда планерка закончилась, Чадов подошел к Виктору:
— Поздравляю с победой.
— Погоди с поздравлениями, — не сдержал радостной улыбки Виктор, потом спохватился: — При чем поздравления, и какая же тут победа?
— Всякое отступление Тихона — уже победа, — подмигнул понимающе Чадов.
Через два дня вновь созданный участок приступил к прокладке дорог в семидесятом квартале. За это время Курганов и Вяхясало составили технологическую карту освоения лесосек, наметили места для разделочных эстакад, линии волоков.
Дорога в лесу! Всего–то и нужна для нее пятиметровая полоса, свободная от пней, валунов и топи, крутых спусков и подъемов, но как трудно найти ее даже в самых сухих, самых светлых борах. Приходится отвоевывать ее метр за метром, валить, трелевать деревья, корчевать пни, снимать мягкий грунт бульдозером, добираясь до плотных слоев, засыпать расщелины и вымоины, строить лежневку через болота, срезать косогоры, устилать, уминать, укатывать.
Столько трудов, и такой короткий век! Кончится в ближайших кварталах лес, и замрет дорога. В низких местах будет оплывать жижей, на высоких — зарастать травой и кустарником, сгниет, если не убрать, лежневка, сотрутся все следы, и случайно попавший в эти места человек никогда не подумает, что еще совсем недавно на той дороге кипела жизнь.
Короткий у лесовозной дороги век, но зато завидный. Сотни людей, начиная от высокого начальства до обходчика, только и живут думами о ней, беспокоятся, заботливо щупают настил, знают каждую выбоину и каждую расшатанную машинами плаху. О дороге говорят на собраниях, спорят, ругают друг друга за невнимание к ней. Десятки тысяч кубометров леса пройдут здесь к нижней бирже, и вначале с каждым рейсом внимательные глаза шофера будут настороженно всматриваться: а вдруг разошлась колея, или поворот крутоват, или настил расшился? Но нет, все в порядке! И колея не широка, и поворот в самый раз, и настил крепок! Езжай, шофер, гони машину, держи крепче баранку. Обо всем позаботились строители. Они сделали дорогу такой, что не страшны ей ни бурные летние ливни, ни затяжные осенние дожди.
Подготовительные работы в семидесятом квартале шли полным ходом. Одновременно с прокладкой лесовозной ветки строились эстакады, расчищались волоки, и через два–три дня мастерский участок Рантуевой уже сможет перебраться на новые места. Общая выработка по лесопункту временно снизилась — сказался переход на работу двумя заготовительными участками вместо трех. Но это снижение, к счастью, было меньше ожидаемого. На биржу ежедневно доставлялось более двухсот кубометров древесины, и Курганов был убежден, что через несколько дней столько же сможет давать один участок Рантуевой. У Виктора был свой план. Он уже твердо решил, что в течение сентября нужно будет перебазировать в сухие боры и участок Панкрашова. Тогда лесопункт без особого напряжения сможет давать по четыреста и даже по пятьсот кубометров в день. Правда, план девяти месяцев не будет выполнен. Но к концу года они наверстают упущенное. Разве имеет принципиальное значение — когда доставлена на биржу древесина: в сентябре, октябре или ноябре? Ведь лес все равно будет лежать в штабелях до весны. Если они сумеют сейчас перейти в сухие боры, а нынешние лесосеки хорошо подготовят для зимних работ, то лесопункт надолго войдет в график. К началу сплава он даст куда больше древесины, чем намечено.
В Войттозере побывал директор леспромхоза. Усталый, измученный, он неожиданно приехал рано утром, перед началом рабочего дня. Из старого потрепанного «козлика» вылез с вопросом:
— Думают ли в Войттозере план выполнять?
Объяснения начальника и технорука выслушал молча, глядя куда–то совсем в сторону, лишь раза два неопределенно хмыкнул. Едва дождавшись конца пояснений, нетерпеливо вскочил в машину и погнал на биржу. Весь день Потапов мотался с участка на участок, из бригады в бригаду. Побывал на каждой повалочной ленте, пробежал почти каждый волок и нигде подолгу не задерживался. Курганов и Орлиев едва поспевали за ним. Вначале эта гонка казалась Виктору смешной и ненужной. Но постепенно, по тем коротким замечаниям, которые на ходу делал директор, он понял, что Потапов не так уж и смешон. Его безличные, чуть язвительные реплики были удивительно метки, он на ходу успевал заметить то, мимо чего они с Орлиевым проходили не замечая. Рабочие знали Потапова, охотно и уважительно с ним здоровались. Он никому не улыбнулся, ни с кем попусту не заговорил. Молча совал каждому свою маленькую горячую руку, хмуро оглядывался по сторонам и спешил дальше.
На участке Панкрашова они увидели Чадова, сидевшего в окружении рабочих. Чадов что–то рассказывал, молодые парни из погрузочной бригады внимательно слушали и в ожидании держали наготове веселые улыбки. Потапов узнал Чадова, поздоровался с ним, потом с каждым из парней и сказал, чуть заметно кивнув на стоявший возле эстакады порожний лесовоз:
— Приятно видеть мобилизующую роль газеты.
— Используем для воспитательной работы каждый перекур, — ответил с улыбкой Чадов.
Орлиев, остановившийся у будки ПЭС, загремел на всю эстакаду:
— Кундозеров, долго ль у тебя лесовоз простаивать будет?!
Вынырнувший откуда–то бригадир заторопил ребят, и те, с сожалением вдавливая в мох недокуренные чадовские сигареты, потянулись к своим местам.
— Михаил Петрович, у меня небольшой разговорчик, — обратился Чадов, когда Потапов уже направился навстречу показавшемуся на волоке Панкрашову.
— Давай вечером в конторе.
Вечером состоялось короткое совещание. Казалось, здесь директор решил выговориться за весь молчаливый день и устроил всем такую накачку, которой Виктор никак и не ожидал. Снова — биржа, дороги, механизмы… Те же самые вопросы, о которых с такой болью совсем недавно выступал сам Виктор. Но Потапов как нарочно весь свой безличный сарказм заметно направил в адрес технорука. «Неужели нынче в академии перестали учить людей, как нужно относиться к механизмам?!» — вопрошал он, глядя на других. Или: «В мое время в академии совсем по–иному к дорогам относились…»
И все же, слушая эти явно язвительные намеки, Виктор радовался. Он внутренним чутьем угадывал, что Потапов относится к нему совсем по–иному, чем старается показать это сейчас, что ему дела в семидесятом квартале явно пришлись по душе. А что касается ругани, то опытный лесной работяга, сам не зная о том, поддерживает авторитет Виктора в глазах мастеров. Ведь он говорит сейчас то же самое, что говорил Курганов несколько дней назад.
Потапов уехал незадолго до полуночи. Уже сидя в машине и не глядя на провожающих его Орлиева и Курганова, он сказал:
— Начали своевольничать — идите до конца. Отступа у вас нет. Но учтите, кому много дано, с того много и спросится. Бульдозер вам дадим, а вот где экскаватор взять — прямо ума не приложу… — Он помолчал и вдруг рассердился. — Вы вот здесь умничаете, а голову дядя за вас ломай!..
Вероятно, в устах Потапова это было одобрением перевода заготовок в семидесятый квартал. По крайней мере, так понял Виктор.
Возвращаясь домой, он ликовал. Одержана первая победа. Пусть она досталась и не очень дорогой ценой, но и за нее пришлось все же постоять. Теперь на очереди участок Панкрашова. Потом строительство добротных зимних лесовозных дорог. Потом — оборудование нижней биржи. Настоящей механизированной биржи!.. Нет, биржа на Войттозере, пожалуй, уже и не потребуется. Ведь все идет к тому, что через год придется возить лес совсем в другую сторону, на запад, к железной дороге. Биржу придется строить уже там. Вот тогда–то и начнется настоящая работа! Чудесный войттозерский лес не будет долгими месяцами лежать в штабелях на берегу реки, не будет гнить в воде во время сплава. Уже через два–три дня он помчится на платформах на юг, сияя свежей, даже не успевшей поблекнуть и ошелушиться бронзовой корой… Как хорошо жить, ощущая, что завтрашний день будет лучше вчерашнего.
Мечта кажется грандиозной лишь до ее осуществления. Давно ли она денно и нощно владела воображением, волновала своей недостижимостью, заставляла мучительно думать, искать, терзаться?! Но вот преодолен какой–то рубеж, задуманное едва начинает претворяться на практике, а уже все меняется. То, что вчера было таким необычным, трудным и потому особенно привлекательным, сегодня уже кажется обыденным и малозначительным. Человек даже сам удивляется: «Чем же я так восторгался? Это же так легко, так и должно быть. Если бы осуществить еще вот это и это, вот тогда другое дело!»
Так рождается новая мечта, а с ней и новые волнения, терзания, раздумья…
Нечто подобное переживал Виктор.
В один из дней он не без колебаний решился сказать Орлиеву, что собирается съездить в Заселье и хочет добраться до Чоромозера.
Если бы Тихон Захарович поинтересовался, зачем понадобилась такая поездка, то Курганов навряд ли дал бы вразумительное объяснение. Он, вероятно, ответил бы:
— Там строится железная дорога.
«Ну и что из того?» — мог спросить Орлиев, и Виктору пришлось бы туго. Как объяснить Тихону Захаровичу все те намерения, которые и для самого Виктора были слишком смутными и отдаленными? Ведь дорога приблизится к ним не скоро. Пройдет год, пока можно будет думать о чем–либо конкретном для лесопункта. И все же Виктор уже не мог чувствовать себя спокойно — ему не терпелось увидеть все своими глазами. Орлиев, вероятно, расценил бы это как мальчишество и прожектерство. Он любил такие слова…
Да, так было бы, если бы Тихон Захарович потребовал объяснений. Но Орлиев ничего не спросил. Он лишь недоуменно пожал плечами. Весь его вид говорил: «Чего спрашиваешь? Езжай куда хочешь, делай как знаешь, раз ты такой умный!»
Холодок в их отношениях не исчезал. Внешне все выглядело благополучно и даже лучше, чем в первые дни.
Тихон Захарович уже не позволял себе ни командовать, ни повышать голоса на Курганова. Но вместе с тем пропало чувство взаимной близости, они стали как бы совсем чужими, как будто и в прошлом их ничто не связывало. Вначале Виктор относил это за счет их разногласий по делам лесопункта. Но в делах они пришли к общему решению, а отношения не налаживались. Теперь Виктор подозревал, что причиной является Чадов. Конечно, Орлиев считает Виктора чадовским единомышленником! Со стороны получается действительно так: Чадов продолжал жить у Курганова, со дня на день откладывая отъезд. Но как объяснить Тихону Захаровичу, что все значительно сложнее, что с Чадовым они почти не разговаривают, что Виктор и сам удивляется, почему Юрка не переберется в комнату для приезжих.
Виктору очень хотелось объяснить все это Тихону Захаровичу. Но как только он видел непроницаемое в своей угрюмости лицо Орлиева, охота откровенничать пропадала.
У заведующего гаражом был служебный мотоцикл. До деревни Заселье Курганов решил воспользоваться им, а там — или пешком, или верхом на лошади, которую он надеялся достать в подсобном хозяйстве.
Он выехал рано утром. Первые восемь километров дорога была хорошо знакома, по ней возили лес. Но вот магистраль свернула вправо, и на запад потянулась когда–то улучшенная проселочная дорога, мелко выщербленная дождями и сдавленная зарослями кустарника. Пологими террасами она шла на подъем, и впереди наконец открылось Заселье. Нет, не деревня, которую с перевала еще нельзя было увидеть, а огромное зеленое море, тянувшееся до горизонта.
У кряжистой сосны, откуда начинался спуск, Виктор остановился, заглушил мотор и долго любовался открывшимися отсюда далями.
День выдался теплый и солнечный, но заметно подступала осень. Светлые пятна лиственных пород уже выделялись на фоне темно–зеленой хвои сосняков и ельников. Они еще не начинали желтеть, однако чувствовалось, что еще неделька — и заполыхают леса, хотя и редким, но ярким осенним разноцветьем. Только в это время года можно понять, что карельский лес не так уж беден и однообразен, каким он может показаться зимой или летом. Даже в самой густой хвойной чащобе неожиданно выбьется вверх и загорится ярко–красными гроздьями ягод гибкая рябина. Рядом, смотришь, молодая осинка гасит зелень своего жесткого листа, чтобы перед самым листопадом вспыхнуть таким пожаром, которому иной клен позавидует. Ровно золотятся березки, бледнеют и становятся почти прозрачными поникшие листья черемухи, ржавеет хмурая неприхотливая ольха, которая в мелколесье на куст похожа, но в густом лесу и в настоящее дерево норовит вымахать.
Так будет потом, а сейчас еще стояла та благодатная для природы пора, которую можно назвать и ранней осенью и поздним летом. Еще цепко держались на стебельках иссиня–сизые ягоды черники, а уже повсюду, куда ни глянь, рдела поспевающая краснобокая брусника. Грибов было так много, что твердые круглоголовые маслята попадались даже на обочинах проселка.
Внизу дорога огибала обомшелый скальный выступ и терялась в темном густолесье, которое на взгорьях сменялось бледно–зелеными сосновыми борами. Ламбин и болот не было видно, но они угадывались вдали по неожиданным четким провалам в раздольной и ровной щетине леса.
У Виктора было такое чувство, как будто он всю жизнь стремился в этот неведомый край и теперь вот увидел его. Он никогда не бывал здесь, но все, открывшееся ему, казалось знакомым, когда–то виденным, но почему–то забытым. Знакомы были не только зелено–голубые дали, но и само волнующее, приятное чувство узнавания. Словно он уже когда–то переживал все это — смотрел, радовался, волновался. Где и когда — он не помнил, но то прежнее ощущение тоже было связано с лесом.
Снизу послышался шум мотора, из–за скалы вынырнул и деловито полез в гору зеленый «газик». Виктор заспешил к мотоциклу, включил зажигание, нажал на заводную педаль, и в это время, преодолев подъем, «газик» остановился.
— Авария? — высунулся из кабины лейтенант–пограничник.
— Спасибо, все в порядке! — Виктор нажимал на педаль снова и снова, но мотоцикл, как назло, не заводился. Пограничники — их было трое — сочувственно наблюдали, и положение Виктора становилось смешным. «Сейчас спросят — куда, зачем? А то еще и права на вождение потребуют… Вот дьявол, наверное, аккумулятор сдал».
В последнюю минуту отчаявшийся Виктор догадался подсосать из карбюратора бензину. Двухцилиндровый мотор взревел так, что заглушил мягкий и ровный шум поджидавшего «козлика».
— А я думал, и впрямь авария! — Лейтенант приветственно помахал рукой, и «козлик» понесся на восток.
Виктор тоже помахал рукой и осторожно, на первой скорости, начал спускаться к скале.
Достать лошадь в Заселье оказалось делом нелегким. Еще не был закончен сенокос, а уже пора начинать уборку картофеля. Прибежавший на шум мотора Мошников прямо с ходу стал жаловаться на недостаток рабочих рук. Он жаловался как–то по–своему — робко, поминутно заглядывая в глаза и как бы боясь, что его жалобы будут поняты неправильно. Лесопункт прямого отношения к подсобному хозяйству не имел, но для войттозерцев, посланных на сельхозработы, Курганов представлялся начальством, и ему пришлось выслушать немало жалоб и заявлений.
— Помогать надо, не спорю, — подступал к техноруку степенный мужик в побуревшей от пота гимнастерке. Как видно, он был на покосах за старшего. — Мы не отказываемся. Надо так надо. Но ты дай мне урок. Пусть будет хоть две тонны на душу. Но я буду знать — сделал и домой. День и ночь буду работать. А тут маешься вон сколько — и конца не видать. А другие, опять же, ни одной пясточки сена не заготовили, в лесу прохлаждаются.
Он так и сказал «прохлаждаются», и никто не улыбнулся, как будто работа в лесу была легким занятием.
Не очень уверенный в своем праве на это, Курганов приказал Мошникову добиться у орсовского начальства, чтобы рабочим был определен «урок», а сам обещал договориться с Орлиевым о замене давно работающих на сенокосе людей.
Виктор уже решил добираться к Чоромозеру пешком, когда возле дома, стоявшего в стороне от деревни, заметил лениво пасущуюся лошадь.
Средних лет женщина, копавшая на огороде картошку, на вопрос Виктора: «Чья это лошадь?», не прерывая работы, ответила:
— Чужая.
— Ну, а все же? Кому она принадлежит?
Женщина выпрямилась, вытерла подолом потное лицо и неохотно пояснила:
— Лесничества конь этот будет… — И вдруг громко закричала в сторону дома; — Дядя Пекка! Тут про коня спрашивают.
С сеновала спустился заспанный босой старик. Он долго щурился сначала на яркий свет, потом на женщину, потом на мирно пасшегося коня и, наконец, на Виктора.
— Тут вот приезжий про коня спрашивает.
Выслушав просьбу Виктора, старик принялся подсчитывать:
— Туды — двенадцать, обратно — двенадцать. Выходит двадцать четыре… Обыденкой думаешь или как?
— Сегодня же вернусь.
— Дорогу знаешь?
— Доберусь… Тут где–то зимник, говорят, есть.
— Есть зимник, есть… Куда ему деться?
Старик, широко и громко зевая, потер красное лицо, почесал спину, снова оглядел коня, женщину, кучку картофеля и вдруг поднял на Виктора испытующий взгляд:
— Два червонца, думаешь, не много будет, а?
— Думаю — много. Это же на такси в городе почти столько выйдет.
— Верно, — согласился старик. — А меньше нельзя… Вот она, — равнодушный кивок на женщину, — червонец дает… Захвачу по пути пару мешков картошки до Войттозера — червонец в кармане. Картошку–то она в город на базар отправляет, — пояснил он к явному неудовольствию женщины. — А тут дело не пустяшное. Двенадцать туды, двенадцать сюды… Дорогу тоже надо в расчет взять. Дорога тут, парень, такая, что трактор не пройдет, а ты говоришь — такси?!
— Я верхом думаю.
— Так уж, конечно, не в тарантасе, — согласился старик. — А коню–то все одно, те же двадцать четыре версты.
Спорить было бесполезно. Получив деньги, старик словно проснулся, забегал, засуетился. В несколько минут все было готово. Седла у него не оказалось, но зато в телеге был толстый удобный войлок с веревочными петельками вместо стремян.
— Значит, к «зэкам» добираешься? — спросил он, провожая Виктора, чтоб показать зимник. Виктор даже не сразу сообразил, кто такие «зэки», кивнул и потом поправился:
— Я на строительство железной дороги…
— Это, парень, не близко, — огорченно остановился старик. — Еще верст пять за Чоромом будет… Чего же ты сразу–то не сказал? Этак я, пожалуй, маловато с тебя взял.
— Ничего, батя, — улыбнулся Виктор, — коня я не загоню, тихо поеду.
— Этого я не боюсь. Мою скотину никто не загонит. Ты только к ночи возвращайся. Мне завтра домой надо… Вернешься — прибавишь, может, пятерку, а?
Вымогательства старика стали уже злить Виктора.
— Нет у меня больше денег, — резко сказал он и подхлестнул коня концом повода.
— Сейчас нет, потом отдашь. Я ить тоже из Войттозера. Свидимся. Ну, езжай с богом.
Еле приметный, заросший травой зимник прямо от деревенских угодий начал петлять. Солнце оказывалось то слева, то прямо перед глазами, то справа, и у Виктора было такое впечатление, будто он почти не продвигается вперед. Он понукал лошадь, сначала легонько, а потом все сильнее и сильнее подхлестывал ее, но старик, как видно, не преувеличивал, когда говорил, что загнать его скотину невозможно. При каждом ударе конь лишь вздергивал головой, но не прибавлял шагу. Такая езда утомляла, но зато в ней были свои прелести. Можно было, не думая о дороге, отпустить повод и разглядывать все по сторонам. Где–то здесь поблизости пройдет скоро железнодорожная линия. Места тут в общем–то сухие, но нелегко будет проложить ее по этим каменистым холмам. Сколько потребуется трудов? Тут насыпь, там скальная выемка, тут снова насыпь… И так без конца. А потом нивелировка полотна, укладка рельсов, линии связи, мосты, разъездные пути, водокачки, станционные постройки… Нет, не скоро еще «загрохочет линия и курьерский поезд примчится к нам». Белянин — хороший парень, но слишком уж большой оптимист!
Виктор вырос в краях, где лесом называли низенькие ольховые заросли, покрывавшие кочковатые пожни неподалеку от деревни. Летом там пасли скот, и весь выгон был так истоптан, заляпан коровьими лепешками, усеян овечьими катышками, что было даже непонятно, где находит себе пропитание деревенская скотина. Может быть, когда–то там и был настоящий лес, но в годы детства Виктора, кроме отчаянно шальных слепней, кислого запаха помета и хрупких, ссыхавшихся к концу лета кустов, там ничего не было. Поэтому маленький Витя очень поразился, когда однажды зимой деревенские мужики привезли откуда–то такие длинные бревна, что концы их пришлось класть на подсанки. Заиндевевший отец, усталый, но довольный, бросил на пол окостенелую от мороза сумку и весело подмигнул:
— Тебе лисичка гостинчик из лесу прислала…
Гостинчик был похож на горбушку обыкновенного хлеба: был он твердый, холодный и удивительно вкусный. Непонятно только, почему гостинчик прислала лисичка — она ведь такая хитрая и жадная.
Тогда–то Витя узнал, что где–то есть и другой лес. Судя по всему, он был совсем не похож на их пожни, так как отец, в ответ на просьбу сына взять его с собой, изобразил на лице ужас:
— Что ты! Там медведь живет.
Медведь Витю не страшил. Но оказалось, что в лесу живут и волки, и баба–яга, и главное — разбойники… Их он боялся больше всего на свете.
Так они и жили порознь — таинственный лес и маленький Витя, который связывал с ним самое страшное, что существует в жизни.
Чувство, что лес — это какой–то иной, совершенно обособленный мир, осталось на всю жизнь. Его не развеяла даже война.
Два года он провел в лесу, сроднился с ним, однако всегда входил в него с каким–то особым настроением. В войну — с напряженным ожиданием опасности, после войны — с радостным ощущением того, что бояться больше нечего, что лес — вот он — родной, красивый, близкий, хотя и живущий независимой от человека жизнью, но полностью открытый тебе.
Близость Чоромозера Виктор угадал по гулу падающих на землю деревьев. Впереди рубили лес. Рубили, вероятно, вручную, так как не было слышно ни равномерного стука электростанции, ни рокота тракторов. Вялое, медлительное похрапывание лучковки, предостерегающий крик, короткий треск надламывающегося дерева и глухой мягкий удар о землю.
При каждом ударе конь вздрагивал, настораживался и подолгу шевелил ушами.
Потом все смолкло. Несколько минут Виктор, попридерживая коня, ехал в тишине, за которой все же угадывалось присутствие людей. Вот уже пахнуло дымком, и справа, чуть в стороне от дороги, глухой голос лениво запел:
Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить…
Припев тягуче–однообразно подхватили еще несколько человек:
С нашим атаманом
Не приходится тужить…
Виктор выехал на пригорок, и ему открылась широкая полоса поваленного, но не везде окарзованного леса. Просека уходила на юг, пропадая за следующим пригорком. Вдали по ее сторонам виднелось несколько куч неразделанных хлыстов, посредине горели костры. Одни из них ярко пылали, в других огонь еще не успел пробиться сквозь огромные, похожие не копны сена ворохи свежей хвои. Кучи дымились сизыми и плавно поднимающимися к небу столбами. Такие же удивительно сизые и однообразные люди стояли, сидели, лежали вокруг костров.
Пели у ближнего костра. Виктору показалось, что он даже различает хриплоголосого запевалу, лежавшего вверх лицом на таком же сизом камне, как и его добела застиранная одежда.
— Дальше нельзя! — остановил Виктора тихий голос справа.
На вершине горушки стоял часовой — молодой парень, с любопытством рассматривавший неожиданно появившегося всадника.
Небольшой участок зимника попадал в зону оцепления. Виктор объяснил, кто он и зачем едет. Услышав фамилию Белянина, часовой оглянулся на товарищей, стоявших справа и слева от него на расстоянии видимости, и, немного подумав, махнул рукой:
— Езжайте! Только не останавливайтесь!
Виктора заметили и у ближнего костра. Песня и разговоры смолкли. Люди медленно поворачивали напряженные лица вслед за движением проезжавшего мимо всадника. В их взглядах было такое выжидание чего–то необыкновенного, обнадеживающего, что Виктор не смог смотреть в их сторону. Он знал, что это преступники. Белянин говорил, что многие из них совершили во время войны тягчайшие преступления, которые в те времена могли караться лишь одним — смертью. Этим сохранили жизнь. Значит, им поверили, а восемь лет, прошедшие после войны, — большой срок даже для человека, не находящегося в исправительно–трудовых лагерях. И все же трудно было смотреть в их сторону.
…Вот и люди у костра уже остались за его спиной. Еще десяток метров, и изгиб уведет дорогу из зоны оцепления.
— Начальничек! Дай закурить! — вдруг услышал Виктор позади сдавленный голос. Он оглянулся. Сидевший на камне человек сквозь стиснутые зубы повторял все громче и громче: — Закурить дай! Неужто папироски жалеешь?
Виктор поспешно достал портсигар, загреб горстью половину папирос и приостановил коня. Мгновение — и папиросы оказались в руке у заключенного. Вот он уже снова сидит у костра на сизом камне, среди завистливо наблюдавших за всем этим товарищей.
— Напрасно вы, гражданин, порядок нарушаете, — сказал пожилой охранник с погонами старшего сержанта, когда Виктор проезжал линию оцепления. — Хватает им курева. Из озорства забавляются.
— Извините, пожалуйста… До Чоромозера далеко еще?
— Четыре километра.
— А капитан Белянин на месте, не знаете?
— Вчера вернулся. А так всю неделю в командировке был.
— Этой дорогой я попаду в лагерь?
— Так прямо и езжайте. Лагерь в стороне будет, увидите.
За тонкой рассохшейся дверью Белянин кого–то убеждал:
— Пойми, тебе же добра хотят! Почему ты не хочешь сказать правды?
Другой голос — глухой и тихий — заученно отвечал:
— Не было никакого побега. Я сам вернулся.
— Ну, хорошо. Пусть это и не побег, а самовольная отлучка. Тогда объясни, зачем ты это сделал? Должна же быть какая–то причина?..
И вновь глухой голос монотонно отговаривается:
— Нет никаких причин. Заблудился и все.
После небольшой паузы Белянин спокойно, как ни в чем не бывало, принимался пояснять, что такие доводы никого не убедят, что заблудиться он никак не мог, что должна быть какая–то причина, а если он не хочет, чтобы его отлучку посчитали за преднамеренный побег, то должен рассказать правду.
И опять следует короткий безразличный ответ:
— Никуда я не бегал. Заблудился и все.
По эту сторону двери сидит охранник — молодой, темный от загара парень с печальными голубыми глазами. Он безучастно теребит ремень карабина и делает вид, что все происходящее за дверью его не касается. Однако, как только замирает голос Белянина, он настораживается, нетерпеливо ждет и даже чуть заметно досадливо морщится, когда в десятый раз слышит одно и то же: «Заблудился и все!..»
Вначале Виктор слушал разговор за дверью с невольным участием к провинившемуся. Причиной этому был голос — глухой, равнодушный и в первый момент показавшийся странно знакомым… Но теперь он лишь поражался терпению Белянина, который, слушая на протяжении часа уныло–однообразные ответы, ни разу не вышел из себя. Виктор не знал обстоятельств дела, но уж нисколько не сомневался, что провинившийся упорно что–то скрывает.
— Не бегал я… Сам вернулся… Заблудился и все… — твердил он, и Виктор, как и охранник, уже не может сдержать досады.
«Другой на месте Белянина уже давно бы перестал с тобой возиться, — думает Виктор, отходя к низкому окну.
За окном — длинный серый забор с колючей проволокой, перечеркивающей покатые крыши бараков внутри зоны. За ними на горизонте — узкая зубчатая полоска дальнего леса.
Время едва перевалило за полдень, а Виктору кажется, что он находится здесь удивительно давно — настолько примелькались ему и забор со «скворечниками» для часовых, и крыши с белыми трубами, и вся эта начисто выкорчеванная серая земля вокруг лагеря.
В лагере малолюдно. Все, кроме дежурных, на трассе или на подсобных работах. Даже в «скворечниках» не видно постовых. Где–то лениво взвизгивает двуручная пила. Потом она смолкает, и начинают доноситься удары топора.
По правде говоря, у Виктора и нет серьезного дела к Белянину. Просто он уже считал капитана своим другом и рассчитывал, что тот вызовется проводить его на строительство дороги.
«Скоро уже пора возвращаться, а я теряю тут напрасно время, — думает Виктор. — Надо коня посмотреть да подкормить хоть чем–нибудь…»
За дверью тихо. Слышно лишь, как шелестят переворачиваемые листы бумаги. Охранник тоже вслушивается в этот едва уловимый шелест.
— Я скоро вернусь, — говорит Виктор охраннику, который удивленно смотрит на него и ничего не отвечает.
Конь стоял в тени одной из хозяйственных построек. Кто–то расседлал его и принес охапку травы.
— Давай, давай, подкрепляйся, — ласково похлопал Виктор коня по бугристой жесткой коже и подумал: «Неплохо бы и нам перед поездкой подкрепиться. Скорей бы Белянин освобождался».
Однако поездка на строительство не состоялась. И совсем не потому, что там на сегодня был назначен большой взрыв и проезд туда перекрыт уже с утра. Шагая к служебному бараку, Виктор еще не знал ничего этого, как не знал и того, что через одну–две минуты неожиданная встреча заставит его забыть все на свете.
Вот он поднялся на крыльцо, перешагнул порог. Навстречу ему по длинному коридору двигались двое. Вели заключенного. Виктор еще не успел разглядеть охранника, шагавшего сзади, но уже понял, что ведут того самого парня из кабинета Белянина… Сизая короткая рубаха без ремня, сизые брюки, сизая наголо остриженная голова и серое, удивительно серое лицо со шрамом и с бородкой.
Коридор был узок. Освобождая проход, Курганов потеснился. И в эту минуту глаза их встретились. Заключенный вздрогнул, выпрямился и даже чуть отшатнулся в сторону.
— Проходи, проходи, — неизвестно кому сказал конвоир.
Заключенный обернулся на голос, и Виктор увидел правую не обезображенную шрамом половину лица.
— Павел!!! — крикнул он, хватая его за плечо.
— Назад! — Конвоир даже взял наизготовку карабин и, видимо, устыдившись этого, тихо попросил: — Проходите, гражданин, проходите… Нельзя! А ты чего стал, проходи! — крикнул он Павлу, все еще стоявшему у стены, напротив Курганова.
Павел резко повернулся и, ни слова не говоря, зашагал по коридору.
«Неужели я обознался? — растерянно глядя ему вслед, думал Виктор. — Не может быть… Неужели он даже не оглянется».
Заключенный не оглянулся. Еще шаг, и он уже будет на крыльце.
— Эй, погодите! Я сейчас! — не зная, что делать, закричал Виктор, с таким отчаянием, как будто заключенного уводили на расстрел и Курганов никогда не узнает — Павел это или нет?
Конвоир приостановился. Однако заключенный уже был на крыльце, и ему пришлось поспешить за ним.
Виктор едва не сшиб выходившего из кабинета Белянина.
— Я уже подумал, что ты уехал, — обрадованно улыбнулся капитан. — Пойдем ко мне на квартиру!
Словно ничего не понимая, Виктор прошел в кабинет, сел. «Наверное, он стоял за этой печкой, — подумал он. — Потому–то его голос и был так плохо слышен».
— Ты молодец, что наведался! — Белянин тоже вернулся, положил на стол темно–серую папку. — А я, понимаешь, в Петрозаводске чуть ли не неделю пробыл… Что с тобой? — встревоженно спросил он, посмотрев на бледное лицо Виктора.
— У заключенного, которого ты допрашивал, фамилия — Кочетыгов? — наконец мрачно произнес Курганов.
— Ну, во–первых, я не допрашивал, я не следователь, — улыбнулся Белянин. — А почему это тебя интересует?
— Его зовут Павел? Он тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения? — Виктор все повышал и повышал голос, как будто обвинял в чем–то Белянина, который ничего не понимал и удивленно смотрел на него. — Он бывший партизан? Уроженец Войттозера?
— Да объясни ты наконец, в чем дело? — начал сердиться Белянин. — Что случилось? Ты знаешь его, что ли?
— Он мой партизанский друг… Друг — понимаешь?
Белянин ничего не сказал. Он лишь внимательно и чуть недоверчиво посмотрел на Курганова.
Через полчаса Белянин знал все. Было не очень легко понять и разобраться, настолько сбивчиво и часто отвлекаясь на маловажные подробности рассказывал ему Виктор.
— Ну что ж, — сказал Белянин, прерывая затянувшуюся паузу. — Все это почти не расходится с тем, что записано в документах. Но здесь есть и другое — сотрудничество с врагом, измена воинскому долгу, добровольная сдача в плен.
— Такого не может быть, пойми ты! Это дикое недоразумение!
— Однако сам Кочетыгов не подал ни одной апелляции. Значит, он признал обвинение справедливым.
— Я никогда не поверю! Пойми, это все равно, как если бы мне сказали, что я изменник Родины!
Белянин лишь улыбнулся на его слова.
Оба долго молчали.
— Ты можешь мне разрешить свидание с Кочетыговым? — спросил Виктор.
— Вообще–то это будет нарушением режима. Кочетыгов находится сейчас в изоляторе. За самовольную отлучку.
— Неужели ты не можешь помочь даже в этом?!
Белянин подумал–подумал и, вызвав по телефону дежурного, приказал устроить свидание. Вскоре дежурный сообщил, что Кочетыгов от свидания отказывается.
— Отказывается? — переспросил Белянин, покосившись на Виктора. — А ну–ка, приведи его сюда!
Здесь, в Чоромозере, Белянин был каким–то иным. Вроде бы и тот же добродушный, приветливый человек, но начальственное положение наложило на него свой отпечаток. Его небрежно–снисходительное «А ну–ка…» больно резануло слух Виктора. Белянин, видно, и сам почувствовал это. Положив трубку, он сказал:
— Трудный он парень, Кочетыгов. Отколол с самоволкой штуку и заперся. Ясно, что домой бегал. Ему помочь хотят, а он ни «тпру» ни «ну». Если до высокого начальства дойдет, знаешь, как могут квалифицировать?!
Ввели Павла. Он вошел подчеркнуто отчужденно и, ни на кого не глядя, сразу же протиснулся в угол за печкой, подальше от окна. Виктор тоже сидел как на углях, не смея поднять на него глаз. Дождавшись, пока дежурный выйдет, Белянин неловко откашлялся и сказал:
— Ты что же, Кочетыгов, не узнаешь друзей, что ли? — Павел помолчал, потом вдруг поднял глаза, как будто собираясь сказать что–то, но, усмехнувшись, опять опустил их к полу, где на железном листе валялась придавленная папироса.
— Чего же ты молчишь? Бери стул, садись! Ты что, не узнаешь Курганова, что ли?
Павел сделал робкое движение к стулу, но опять передумал и лишь прислонился плечом к печке.
— Чего ж ты от свидания отказываешься?.. Да садись ты, чего ломаешься! — повысил голос Белянин. — Курить хочешь? На вот, кури.
— Спасибо, не хочу…
— Ну, как знаешь… — Белянин положил на стол начатую пачку «Беломора», спички. — Почему же ты отказался от свидания?
— Не о чем нам с Кургановым разговаривать…
— Как это не о чем?! Ты что говоришь? К нему пришел старый партизанский товарищ, а ему, видите ли, не о чем разговаривать?!
— Гусь свинье не товарищ! Какие могут быть друзья у «зэка»?
— Э–э, парень! — протянул, качая головой, Белянин. — Вон куда ты смотришь?.. Как же ты жить дальше думаешь? Ну вот, выйдешь через год на свободу, так и будешь один? К тебе люди с добром, а ты от них в сторону. Придется, парень, нам не один раз потолковать с тобой, пока есть еще годик в запасе… Как ты, не возражаешь?
— Потолковать можно, — усмехнулся Павел. — Только бесполезно. Мне уже не семнадцать, и кое–что повидал я. Цену словам знаю.
— Вот ты Курганова из друзей отчислил, а он верит в тебя, даже сейчас верит!
— Слова недорого стоят.
Тон, который взял в разговоре Белянин, при каждом слове коробил Виктора обидной, вызывающей несправедливостью.
— Афанасий Васильевич! — обратился он. — Вы не можете нас вдвоем оставить! Хотя бы ненадолго, а?
— Вдвоем? — переспросил Белянин. — Почему нельзя? Можно. Ты не возражаешь, Кочетыгов?
Павел безразлично пожал плечами. Лишь за Беляниным закрылась дверь, он придвинул к печке стул, сел, поднял с пола окурок, выправил его, потянулся за спичками.
— Зачем ты это делаешь? — Виктор торопливо достал свой портсигар, протянул его. — Бери!
Павел, словно не замечая Курганова, погремел коробком со спичками, прикурил, сделал две глубокие торопливые затяжки. Время шло. Вот уже Павел загасил окурок, положил его не в пепельницу, а открыл дверцу печи и бросил туда. Потом, подумав, поворошил там бумаги и, добыв еще несколько окурков, принялся растирать их, чтобы собрать табаку на самокрутку.
— Павел, расскажи, как это случилось?
— Что? — удивленно поднял голову Кочетыгов.
— Ну… то, что ты здесь…
Павел посмотрел на Виктора с нескрываемой враждебностью.
— Тебе лучше знать.
— Мне, почему? — испуганно спросил Виктор.
Презрительно усмехнувшись, Павел оторвал уголок лежавшей на столе газеты, принялся свертывать самокрутку. Его усмешка была злой и неприятной: левая половина лица, пересеченная извилистым шрамом, который не могла скрыть даже бородка, оставалась неподвижной, лишь уголок губ чуть загибался книзу.
— Почему мне? Прошу тебя, не молчи, пожалуйста! Скажи, что ты имеешь в виду? Я ведь не знал, что ты жив. И никто не знал. Даже твоя мать считает тебя погибшим. Ты понимаешь, когда я вдруг увидел тебя… Я не поверил своим глазам… Ты жив… и вдруг здесь! Почему так случилось, расскажи… Я и до сих пор не верю этому. Ты был в плену?
— Нет, на курорте…
Павел погасил самокрутку, спрятал окурок в карман и вдруг резко повернулся к Виктору:
— Чего ты добреньким прикидываешься, а? И того ты не знал, и этого не знал… Ты про жребий давал показания следователю? Давал. Протокол подписывал? Подписывал. Чего тебе еще надо?!
— Павел! Я рассказал все, как было. Я даже не думал… Честное слово, я не знал, что ты жив! Клянусь тебе!
— «Как было»! Из–за этого «как было» я, может, и сижу здесь. В плену многие были, но не каждый по поддельному жребию попадал. Пойди докажи, что это не так. Я все мог опровергнуть, но когда этот самый протокол появился, тут уж деваться некуда. Тут такая линия получилась, что спасибо хоть крайнюю меру не дали. Сиди и не рыпайся. Да что с тобой говорить?! Зачем ты пришел? Чего тебе от меня надо?
— Я хочу помочь тебе… Если бы не этот жребий, ты смог бы оправдаться, да? Ты ведь так сказал?
— Мне не в чем оправдываться, понял! И убирайся ты отсюда ко всем чертям! Не нужна мне теперь твоя помощь…
Павел подошел к двери, открыл ее и сказал громко и сдержанно:
— Гражданин начальник! Свидание окончено.
Белянин проводил Виктора до конца трассы. Он понимал его состояние, старался отвлечь посторонними разговорами. Рассказывал о стройке, о том, с каким приподнятым настроением он, возвращаясь из Петрозаводска, проехал на рабочей «кукушке» по уже готовому, но еще не сданному в эксплуатацию участку дороги.
— Едешь и не верится! Давно ли мы проходили там? Каждый метр взад–вперед сотни раз исхожен. И вот тебе — линия, насыпь, паровоз, разъезды. Честное слово, дух захватывает! Поганая у меня работа и не по мне она. А все ж даже в ней бывают свои радости. Вот доведем трассу до Заселья, наш лагерь на расформировку пойдет… Кто на свободу, кто в другие лагеря. А дорога–то останется… Навсегда останется — ив памяти, и здесь, среди леса.
— Навряд ли это будет приятным воспоминанием, — сказал Виктор. Он вел на поводу лошадь, но не обращал на нее внимания. Конь понуро плелся сзади, успевая то тут, то там выхватывать пучок травы.
— Не скажи! Мне доводилось встречать людей, которые Беломорканал строили. Ты знаешь, как они его теперь вспоминают? С гордостью. Вот, дескать, какое дело своротили. Скольких преступников он настоящими людьми сделал?! Плохое забывается, а хорошее остается.
— Говорят, что наоборот, — возразил Виктор.
— Это у кого как! — засмеялся Белянин. — От характера зависит…
Трасса заметно продвинулась вперед. Она уже огибала высоту, на которой Виктора остановил постовой.
— Скажи, куда мне лучше написать? — помедлив, спросил Виктор.
— Ты все–таки решил написать?
— Да. Обязательно!
— Это ты правильно решил, — обрадованно поддержал Белянин. — Раз твои показания подложно использовались в качестве обвинения, ты должен написать… Пиши прямо в Президиум Верховного Совета. Там разберутся. Или на пересмотр дело отдадут, а могут просто помилование решить! Хорошо бы не одному тебе! Есть же, наверное, другие партизаны, которые хорошо знали Кочетыгова. Вот бы и они пусть написали!
— Конечно, есть! Да его сам Орлиев, командир наш, мальчишкой знает, с первых дней воевали вместе. И Дорохов, комиссар… Он теперь в ЦК партии республики работает.
— Хорошо, если бы и они написали. Ну, прощай! Да не трави ты себя особенно, Курганов. Нет тут твоей вины. Ну, желаю удачи!
Виктор, в надежде заставить коня идти порезвее, срезал гибкий березовый прут. Однако на этот раз больших усилий не потребовалось. Конь — то ли сам торопился домой, то ли почувствовал серьезные намерения седока — но после первых ударов неожиданно оживился и тяжело затрусил, отгоняя слепней потряхиванием головы.
«Нет тут твоей вины…»
Вначале слова Белянина успокоили Виктора. Действительно, в чем его вина? Он не солгал, ничего не выдумал, нигде никогда даже слова плохого не сказал о Павле,
Но чем больше Виктор раздумывал об этом, тем больнее и неприятнее становилось у него на душе. Конечно, он виноват. Он не может не быть виноватым, раз Павел безвинно страдает уже девять лет.
Если бы Виктор смог догадаться обо всем тогда, в феврале 1945 года!
Февральским вечером перед самым концом дневной смены Курганова вызвали в цеховую контору к телефону.
Виктор выключил трансформатор, положил щиток, рукавицы, держатель и, удивляясь неожиданному вызову, побежал по длинному цеховому пролету, с двух сторон озарявшемуся неровными голубыми вспышками электросварки.
— Из горкома комсомола, что ли? — спросил он мастера.
— Не знаю… Третий раз тебе звонят!
Едва Виктор назвал себя, как незнакомый мужской голос сказал:
— Добрый день, товарищ Курганов. Я привез вам привет от ваших друзей. Я не ошибся, вы ведь партизанили в Карелии?
Большей радости для Виктора было не придумать. Скоро будет год, как он покинул отряд, и с тех пор ничего не знает о товарищах. Из госпиталя он писал им, но ответа так и не получил. Приехав на Урал, писал снова, даже обращался с запросом в штаб партизанского движения. Получив от какого–то неизвестного ему лейтенанта административной службы Кармакулова короткий, разбитый по пунктам ответ, Виктор подумал, что его уже почему–то не считают партизаном. Было очень больно, но поверить в это ему было совсем не трудно, так как после той мартовской ночи, в которую погиб Павел, он жил с ощущением какой–то вины перед товарищами...
И вдруг такая радость!
Виктор даже сам не помнит, что он ответил в телефон. Кажется, поблагодарил и взволнованно затих.
— Товарищ Курганов! Я думаю, нам имеет смысл повидаться? Как вы на это смотрите? Вы не можете зайти ко мне в гостиницу? У вас когда смена кончается? В восемь? Ну вот сразу и приходите… Моя фамилия Сидоров.
В тот вечер Виктор даже не поужинал в цеховой столовой. Он боялся потерять лишнюю минуту, а еще надо было забежать в общежитие, умыться, переодеться.
Его встретил молодой, но уже начинающий лысеть человек в сером свитере, в новых белых бурках и темно–синих суконных брюках. Приветливо улыбаясь, он помог Виктору снять шинель, повесил ее в большой обшарпанный шкаф, занимавший угол тесного и скромного номера.
Разговор вначале не клеился. Для знакомства обменялись двумя–тремя взаимными вопросами. Сидоров, оказалось, приехал на Урал в командировку и завтра уезжает… В свою очередь он обратил внимание на еще не совсем зажившую после ранения левую руку Виктора.
— Разве вам не дали инвалидность?
Внешне рука выглядела вполне нормальной, но силы в ней еще едва хватало, чтобы продержать всю рабочую смену легкий щиток.
— Нет, почему же… Имею третью группу… — ответил Виктор, удивившись наметанности глаза Сидорова.
— Имеете инвалидность и работаете?! Хотя в этом нет сейчас ничего удивительного… Давайте по случаю встречи выпьем по капельке! Подвигайтесь сюда!
На круглом столике, покрытом газетой, нашлась бутылка водки, черные сухари и банка свиной тушенки.
Выпили, закусили и настороженно замолчали.
Вот тогда–то Виктора и поразил в Сидорове удивительно пристальный взгляд.
«Пригласил и молчит. Почему он молчит?» — подумал Виктор, чувствуя, что хозяин безотрывно наблюдает за ним.
— Расскажите, как там… наши партизаны живут? — прерывая тягостное молчание, спросил он.
— Живут… Неплохо живут… — как–то отчужденно проговорил Сидоров и, помолчав с полминуты, вдруг поднялся:
— А ведь я вас, Курганов, по делу пригласил.
— По делу? По какому делу? — поднялся и Виктор.
— Сидите, сидите… Вот мое удостоверение… Вы служили в отряде Орлиева?
— Да.
Сидоров присел к письменному столу, предложил Виктору придвинуться поближе.
— Вы участвовали в прошлом году в марте в Войттозерской операции?
— Да, участвовал.
— В мае из госпиталя 25–27 в Архангельске вы писали письмо в штаб партизанского движения по поводу этой операции?
— Писал… Только не по поводу операции. Я писал об ордене. Меня наградили. Орденом Красного Знамени… Я писал, что не заслужил такой награды, что все это сделал Кочетыгов… Скажите, вы вызвали меня в связи с этим письмом?
— Можете считать так… Расскажите мне все по порядку! Все, что вы видели и слышали в ту ночь, со всеми подробностями…
Виктор начал рассказывать и по первым же уточняющим вопросам понял, что многие подробности Сидорову уже известны. В тот вечер он не придал этому большого значения. Тогда он не мог и предположить, что Сидоров знает их не только по его письму в штаб партизанского движения, а и по показаниям Павла Кочетыгова; не мог, конечно, Виктор знать и того, что в ответ на издевательское поведение Сидорова Павел не сдержался и чуть было не дал следователю в морду. Этот человек читал письмо Виктора в штаб. Значит, ему известно было, как относится Виктор к Павлу.
Хотя Сидоров с его многозначительной медлительностью, с какой–то угнетающей рассчитанностью слов и движений был ему уже неприятен, Виктор рассказывал все искренне и бесхитростно.
— Стоп! — остановил его Сидоров и переспросил: — Как только взлетела ракета, сразу от деревни ударили пулеметы? Так вы говорите?
— Да.
— Значит, финны знали о нападении, если они были готовы?
— Это навряд ли… Зимой по ночам они всегда держали гарнизоны в состоянии боевой готовности.
— Вы говорите, что сигнальную ракету зацепил кто–то из ваших случайно?
— Да, в темноте это было нетрудно.
— Все понятно… Продолжайте!
Пока Виктор рассказывал об отходе отряда вдоль берега озера, Сидоров что–то записывал, и было такое впечатление, что он не слушает, лишь машинально кивает головой. Но как только Виктор начал говорить о решении командира прорываться на восточное побережье и послать к острову разведку, он снова прервал его:
— Вы сказали, что делать проход в минном поле первым вызвался Кочетыгов?
— Да.
— А разве он был минером?
— Нет. Но минеров, кроме меня, не было. Трое погибли под проволочными заграждениями у деревни…
— Почему же вместе с ним вызвались идти и вы? Вы же были ранены?
— Да, но я знал, что Павел не умеет снимать мины.
— Вы уверены в этом?
— Ему никогда не приходилось…
— Вас это характеризует с самой лучшей стороны…
Снова торопливое шуршание карандаша по уже исписанному листу бумаги, в тишине чем–то похожее на то осторожное и быстрое шуршание лыж по мартовскому насту, когда они с Павлом остались на озере вдвоем.
Дальше началось самое трудное.
Даже наедине с собой, вспоминая последние минуты перед расставанием с Павлом, Виктор ощущал, как мучительный стыд, неловкость, досада на себя мешают ему трезво думать о том, что произошло на озере. С этими чувствами лихорадочно и сбивчиво писал он в штаб партизанского движения на второй же день после вручения ему в госпитале ордена. И все же тогда было легче. Там никто не заглядывал в глаза с таким видом, как будто знает о тебе больше, чем ты сам.
Виктор волновался и с трудом подбирал слова. Говорил, как было, что чувствовал, о чем думал… Чтоб было понятнее, он то уходил в прошлое, в историю взаимоотношений его, Павла и Оли Рантуевой, то забегал вперед, и тогда Сидоров уточняющими вопросами вновь возвращал его к последней сцене на озере.
— Значит, первым предложил нарушить приказ командира отряда Кочетыгов? Как вы думаете, зачем он это сделал?
— Не нарушить… Он просто сказал: «Зачем погибать двоим, когда с заданием справится и один».
— И вызвался пойти сам?
— Да, он хотел этого.
— И вы согласились с ним?
— Нет. Я стал спорить.
— Но он мог бы вам приказать. Он был старший.
— Мог бы, — замялся Виктор.
— Он приказал оставаться или нет? Отвечайте точнее!
— Нет, не приказал…
— Значит, вы сами не захотели? Струсили, выходит?
— Нет, я не струсил, — побледнел Виктор.
— Тут только два выхода… Или он приказал вам остаться, на что он как старший имел право, — Сидоров особенно подчеркнул последние слова, — или вы самый настоящий трус! Третьего быть не может. Что же вы молчите?
— Я собирался рассказать вам все, как было, но вы не хотите слушать меня.
— Вот еще! Я же оказываюсь и виноватым! Что же вы собирались сказать?
Услышав слово «жребий», Сидоров расхохотался.
— Придумай что–либо поумнее. Это рассчитано на явных простаков! — сказал он, переходя на «ты».
«Почему он вдруг переменился? Неужели он и вправду считает меня трусом?» — подумал Виктор. Он уже не знал, продолжать ли ему рассказ? Если Сидоров не поверил в жребий, то в дальнейшее он и вовсе не поверит.
— Ты хочешь сказать, что вы разыграли жребий и счастливый достался тебе? Как же вы его разыгрывали — на фантиках или монету бросили? — Сидоров уже не скрывал насмешки.
— Вы напрасно не верите… Я говорю правду.
— Чем докажешь?
— Доказательств у меня нет…
— Так почему же я должен тебе верить?
— Потому что так было на самом деле…
— А разве ты все это не мог выдумать? Если бы ты подтвердил, что Кочетыгов приказал тебе остаться, тут еще можно и допустить. Все–таки он старший… По крайней мере, трудно было бы доказать, что ты в чем–то виноват.
— Но не могу же я говорить неправду! Мы действительно тянули жребий… Не на фантиках, не по монете, а на спичках. На обыкновенных спичках…
Виктор остановился, чтобы перевести дыхание и хоть как–то овладеть собой. Да, тогда он растерялся. Перед открытым подозрением Сидорова он вдруг ощутил себя совершенно беззащитным…
— Что же ты замолчал?! Или не успел еще придумать продолжений?.. Не кругло получается у тебя, Курганов! Нет, совсем не кругло! — с язвительным сочувствием покачал головой Сидоров. — Жаль мне тебя… И признаваться тебе не хочется, и соврать не умеешь… Как же ты все–таки в живых–то остался? Придется тебе рассказать правду…
— Правду я и рассказываю…
— Ну, давай, давай… Терпения у нас хватит, выслушаем…
С наигранной внимательностью Сидоров приготовился слушать, облокотившись на стол. Он больше ни разу не перебил Виктора, который, не поднимая глаз на следователя, угрюмо и кратко закончил рассказ. Лицо Сидорова заметно оживилось, едва он услышал о поддельном жребии.
— А что, это, пожалуй, неплохо придумано, а? — весело воскликнул он.
— Это не придумано… Так было на самом деле.
— Ну, ну… Я и говорю, Кочетыгов ловко придумал… Вот уже похоже на правду! Теперь мне нужны несколько уточняющих обстоятельств… В какой руке Кочетыгов держал спички?
— Кажется, в левой.
— И Кочетыгов знал, что на острове есть финны?
— Да, он был почти уверен в этом…
— И он велел никому о жребии не рассказывать?
— Да.
— Почему, как ты думаешь?
— Мы ведь нарушили приказ командира… И потом Павел вообще был такой… Он не любил, чтобы о нем говорили, и слово «герой» употреблял только в насмешку…
— Ну, я думаю, тут дело не в лирике… Теперь договоримся так. Сейчас ты пойдешь домой… Тебе утром во сколько на работу? К восьми? Значит, завтра ровно в семь я жду тебя здесь. Смотри, чтобы мне не пришлось искать тебя.
Назавтра Виктор — измотанный, усталый, с тяжелой от бессонницы головой — вновь стоял перед знакомой гостиничной дверью.
Сидоров встретил его приветливее, чем вчера. Угостил чаем с черными сухарями, предложил папироску «Беломорканал» ленинградской фабрики и все медлил, ждал чего–то, спрашивая и рассказывая о каких–то пустяках.
— Мне на работу пора, — напомнил Виктор.
— Ах, да… Уже двадцать минут восьмого… Ну, что ж, приступим к делу. Вот протокол твоих показаний! Прочти, подпиши и можешь быть свободен.
Протокол занимал шесть страничек, аккуратно переписанных под копирку красивым округлым почерком.
Когда все было закончено, словно гора свалилась с плеч.
Сидоров тепло попрощался с Виктором и предупредил:
— Я думаю, в твоих интересах не болтать об этом.
— Вы о нашей встрече?
— Обо всем… Уезжать отсюда не собираешься?
— Нет. С осени думаю поступить в вечернюю школу, в восьмой класс. Надо учиться…
— Помни, что я тебе говорил! — еще раз предупредил его Сидоров.
В тот день Виктор опоздал на десять минут на работу. В ответ на укоряюще–молчаливый взгляд мастера смутился и впервые соврал:
— Проспал, батя, прости!
Мотоцикл с визгом затормозил у конторы лесопункта.
На счастье, Орлиев сидел в кабинете один. С нескрываемым раздражением он кинул на Виктора быстрый взгляд, но ни слова не сказал. Он читал какой–то слепо отпечатанный на машинке документ. Чуть в сторонке лежала сводка работы за день, тщательно разграфленная синим карандашом и заканчивающаяся размашистой подписью плановика.
— Вы знаете, кого я сегодня встретил? — едва отдышавшись, горячо заговорил Виктор. — Тихон Захарович, прошу вас! Оторвитесь на минутку! Очень серьезное дело. Я виделся с Павлом Кочетыговым. Он жив! Жив, понимаете?
Еще в пути Виктор пытался представить себе, какое впечатление произведет на Орлиева его известие. Сначала тот не поверит, потом оно ошеломит, обрадует его, заставит немедленно предпринимать что–то. Они сразу же примутся за письмо, и Чадов, если еще не уехал, поможет им. Потом они соберут подписи от всех партизан, которые знали Павла…
Но вышло все не так.
Орлиев действительно удивился. В первый момент на его лице вместе с удивлением даже проглянул слабый отблеск радости. Но чем дальше он слушал Виктора, тем заметнее мрачнел, сутулился, смотрел сощуренными глазами в сторону окна. Его твердые неподатливые пальцы уже барабанили по столу.
— Мальчишки! Сопляки! Доигрались со своими штучками! — глухо проронил он. — Вон к чему приводит ваше умничанье! Ты тоже виноват…
— Тихон Захарович! Я уже слышал все это! Сейчас незачем об этом говорить… Надо помочь Павлу!
— Чего ты от меня хочешь?
— Надо написать в Москву, объяснить все. Это же ошибка, ее надо как можно скорее исправить!
— Ты что, считаешь, что его без причины на десять лет посадили? — вдруг спросил Орлиев, поглядев прямо в глаза Виктору, растерявшемуся от такого вопроса.
— А вы разве… считаете иначе?
Орлиев помолчал. Он, видимо, хотел как–то уйти от прямого ответа, но это было не в его натуре. Тяжело повернувшись в кресле, он поднялся и сказал:
— Десять лет за пустяки не дадут… И занимались его делом, наверное, люди не глупее нас с тобой.
Виктор тоже встал. Он едва уже сдерживался.
— Значит, вы отказываетесь?
— Что — отказываюсь?
— Писать в Москву.
— Да, отказываюсь… И тебе не советую тратить время впустую. У тебя есть дела поважней. Заварил кашу с переходом в семидесятый, а сам занимаешься черт знает чем!
— Хорошо, мы это сделаем без вас! — Виктор пошел к выходу, у двери остановился. Он чувствовал, что просто уйти не может. Лучше сразу высказать все до конца.
— Знаете что?! — Виктор старался говорить спокойно, но негодование, обида все–таки проступали в дрожании его голоса: — Мне много говорили о вас… Я не верил… Вы знаете, кем вы были для меня?! Я никогда не думал, что вы можете так поступить. Неужели вы не верите Павлу? Ведь вы его знаете с детства… Ведь это же… подло, поймите!
— Что?! — Орлиев резко оттолкнул ногой загремевший стул и, подавшись вперед, навис над столом. — И ты, молокосос, учить меня будешь?!
— Нет, не буду… Я просто никогда уже не смогу верить вам. Никогда!
Хлопнув дверью, Виктор вышел в приемную, пробежал мимо удивленных шумом людей и выскочил на улицу.
«Вот так… Теперь все ясно… Рано или поздно это, видно, должно было случиться», — думал он, торопливо шагая к деревне.
На половине пути вспомнил об оставленном у конторы мотоцикле.
«Ладно, потом вернусь… А я еще не верил Чадову. Какой я был дурак! Теперь все ясно!»
Дома никого не оказалось. Входная дверь была снаружи заперта на привязанную к скобе палочку–заложку, и Виктор побежал обратно к поселку.
Кто–то из встречных сказал, что видел «петрозаводского корреспондента» у столовой, что тот собирается уезжать, так как был с чемоданом.
— Автобус не ушел еще?
— Стоит, стоит, должно, пойдет скоро.
Виктор нашел Чадова в столовой. Сидя за одним столиком с шофером автобуса, Юрка попивал настоянный до черноты чаек и вел разговор о дороге, о погоде, о городских новостях.
— Можно тебя? — тронул его за плечо Виктор.
— A–а, вернулся, — обрадовался тот. — Я уж думал, и не увидимся. Хочешь чаю? Садись…
— Ты уезжаешь?
— Да, брат, пора… «Шеф», наверное, и так икру мечет.
— Я тебя ищу.
— Что случилось? — встревоженно посмотрел на него Чадов.
— Выйдем… Дело важное…
— Не опоздай! Скоро трогаемся, — крикнул им вслед шофер.
У столовой, как всегда перед отходом автобуса, было много народу. Виктор отвел Чадова за угол здания, к поленницам дров.
— Тебе придется на денек остаться, — сказал он, еще не зная, как лучше сообщить о новостях.
— Да что случилось? Чего ты тянешь?
Подробно говорить было некогда. Виктор рассказал лишь главное — Павел жив и находится в заключении.
— Вот это новость! — воскликнул Чадов. — Значит, он–таки попал в плен… Ну и казус! Слушай, а ты случаем не знал об этом раньше? — подозрительно прищурился он. — Зачем тебя в лагерь поперло? Какое–то уж больно удивительное совпадение.
— Конечно, не знал… Я и до сих пор в себя прийти не могу. Временами даже не верится.
— Ну и история! Жаль Павла! «Луцеж потяту быти, нежели полонену быти». Помнишь «Слово о полку Игореве»? Мудро сказано!
— Орлиев отказался написать в Москву… Я хотел, чтоб мы, все, кто знает Павла, написали туда. А он отказался…
— Разве я не говорил тебе! — усмехнулся Чадов. — Ты не верил мне, ну а теперь сам убедись, каков Тихон на поворотах.
— Ты прав, — согласился Виктор. — Как ни печально, но это так… Черт с ним, обойдемся и без него… Идем! Где твой чемодан? В столовой остался?
— В машине…
— Бери скорей и пойдем. Надо сегодня же, сейчас же написать!.. Подробно, обстоятельно, все, как было!..
По усилившемуся гомону и громким голосам можно было понять, что автобус уже готовился к отправке, Виктор и Чадов подошли, когда шофер уже давал сигналы. Чадов постучал в ветровое стекло, прося подождать, и, неловко помявшись, сказал Виктору:
— Понимаешь, старик, я не могу остаться.
— Что ты говоришь? Почему не можешь?
— Я и так опаздываю… А потом — у меня срочное дело… Организационный вопрос, понимаешь..
— Юрка, всего один день… Завтра ты уедешь.
— Нет, нет, не уговаривай, остаться не могу.
— Может, ты тоже не хочешь?
— Ну что ты, Виктор!.. — По тому, как Чадов растерянно и виновато улыбнулся, Виктор вдруг понял, что попал в цель. И эта вечная улыбка неожиданно показалась ему настолько жалкой и противной, что он отвел взгляд в сторону.
— И у тебя хватает после этого наглости в чем–то обвинять Орлиева?! Эх ты… Краснобай!
— Ты зря, Виктор, — тихо отозвался Чадов.
Снова прогудела сирена. Чадов неуверенно сказал: «Ну, до свидания!» — и полез в автобус.
Шофер, обернувшись, подождал, пока он усядется, потом дал сигнал, и машина тронулась. Она уже выезжала на шоссе, когда Виктор неожиданно сорвался с места, догнал ее, побежал рядом, стуча в кузов до тех пор, пока машина не остановилась.
— У тебя есть адреса наших товарищей по отряду? — через окно крикнул Виктор Чадову. — Дай их мне.
Чадов торопливо зашарил по карманам, достал одну записную книжку, другую, начал листать, вынул карандаш, стал быстро переписывать. Шофер и пассажиры недовольно наблюдали за ним, но, понимая, что происходит что–то важное, молчали.
— Да вырви ты их… — не выдержал Виктор. — Зачем они тебе?.. А если потом понадобятся, я их верну.
— Конечно, конечно, — торопливо согласился Чадов.
Несколько старых затрепанных по краям листков перешли через открытое окно из руки в руку, и машина умчалась,
Войттозерское отделение связи занимало одну из квартир жилого щитового домика. Все здесь было как на настоящей почте: высокая перегородка с двумя окошечками, стол с образцами почтовых отправлений под стеклом, небольшой коммутатор и даже похожая на фанерный шкаф будка для телефонных переговоров.
— Можно вызвать Петрозаводск?
Сидевшая за барьером девушка надела наушники.
— Что в Петрозаводске?
— Цека партии. Товарища Дорохова.
— А номер не знаете?
— К сожалению, не знаю.
Ждать пришлось долго. Виктор присел к столу, машинально, не вдумываясь в текст, прочитал лежавшие под стеклом образцы переводов, телеграмм и писем, адресованных в город Краснодар, какому–то Ивану Осиповичу Петрову, проживающему по ул.Советской, дом64, кв.5. Он подумал об Иване Осиповиче, как о живом человеке, и даже позавидовал ему. Хотелось верить, что есть на свете этот Петров и, видно, он очень хороший человек и верный друг, если ему так часто пишет, телеграфирует, шлет переводы Николай Сергеевич Кузнецов, проживающий в Петрозаводске, по проспекту Ленина, дом15, кв.10.
Изредка мягко жужжал коммутатор. Девушка щелкала переключателем и певуче–однообразно отвечала:
— Почта… Соединяю…
Потом Виктор вспомнил об адресах, оставленных ему Чадовым. Нужных адресов было немного, всего шесть; видно, Чадов впопыхах вырвал лишь первые попавшие на глаза. Они были затеряны среди многих других, ничего не говорящих Виктору, записанных чадовской рукой то убористо и подробно, то размашисто и коротко. Когда попадалась знакомая фамилия, Виктор радовался так, как будто встретил не почтовый адрес, а самого партизанского товарища.
«Чупа, Рудник Светлый. Проккуеву…» — читал он и тут же добавлял: «Здравствуй, Федор! Далеко ты забрался, на самый Полярный круг… Помнишь, как вместе мы разряжали невзорвавшуюся бомбу, добывали взрывчатку?.. А Павел Кочетыгов жив… Жив, понимаешь?.. И мы должны ему помочь…»
«Пудож, Куганаволок. Минину Петру Ивановичу. Ты, конечно, вернулся к себе и опять ловишь своих небывалых куганаволокских лещей… Я не забыл, как в голодные недели травил ты наши души рассказами о рыбацкой ухе. Мы сердились, а ты нарочно расписывал ее с такими подробностями, что и до сих пор мне уха кажется самой вкусной едой».
«Кондопога. Профком бумкомбкната. Ивоеву Алексею Ивановичу… Не сердись, дорогой политрук, что вспоминаю тебя, лишь когда твоя помощь потребовалась. Верь, что никогда не забывал о тебе. А если не писал, то так уж вышло… Виноват я… И перед тобой и перед другими… Ты, я знаю, простишь меня, ты всегда хорошо понимал людей… Да и не обо мне сейчас речь, а о нашем дорогом Павле…»
— Дорохова нет. Будете говорить?
Виктор долгим непонимающим взглядом посмотрел на девушку, потом растерянно спросил:
— А где же он?
— Не знаю. Будете говорить? Скорее.
— Да–да… Буду…
Он поплотнее затворил дверцу кабины, прижал к уху прохладную тяжелую трубку, в которой что–то шуршало, потрескивало, булькало.
— Приемная товарища Дорохова слушает… — Далекий женский голос едва пробивался сквозь шумы.
— Можно Андрея Николаевича?
— Он в командировке… Кто его спрашивает?
— Курганов из Войттозера…
— Вы, может, с его заместителем поговорите?
— Нет, мне нужен Андрей Николаевич.
— Его, к сожалению, нет.
Треск и шумы в трубке, казалось, отсчитывали секунды, одну за другой…
— Может, вы передать что–либо хотите? — вновь послышался женский голос.
— Да, да, передать, — обрадованно закричал Виктор. — Передайте, что звонил Курганов из Войттозера… Скажите, что Павел Кочетыгов жив… Да, да, именно жив… Так и скажите! Андрей Николаевич его хорошо знает… Я потом напишу ему. Передайте это, пожалуйста.
— Хорошо, передам, — сдержанно отозвалась трубка.
В эту ночь до самого утра тускло светились окна в задней комнате дома Кочетыговых. Дождавшись, когда Лена и тетя Фрося улягутся спать, Виктор вывел первые слова:
«Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета СССР».
Он не знал, как нужно писать подобные письма. Вероятно, ему следовало подождать, с кем–то посоветоваться, но ждать он не мог. Ему казалось, что если он сегодня же не напишет в Москву, то это будет таким же отступничеством, какое уже совершили Орлиев и Чадов.
Особенно трудно давалось начало. Он начал письмо, как обычное заявление: прошу вас о том–то и о том–то… Но как только стал приводить доказательства и мотивы, то понял, что без подробного, последовательного рассказа обо всем не обойтись.
Пришлось взять новый лист бумаги. Он по порядку, начиная с детства, описывал жизнь Павла, рассказывал, каким храбрым и самоотверженным был комсомолец из Войттозера, как в 1943 году он целую неделю прожил в оккупированной деревне и собрал очень важные разведывательные данные, как в марте 1944 года Павел, чтобы спасти отряд, пошел на неминуемую гибель, был тяжело ранен, в беспамятстве попал в плен…
Теперь Виктор даже не задумывался, стоит ли рассказывать про их отношения с Олей. Он писал все, как было, волнуясь и переживая так же, как волновался и переживал девять лет назад.
Закончив письмо, Виктор перечитал его и вдруг увидел, что упустил главное — не написал о том, как подло и недобросовестно его сделали свидетелем обвинения против Павла.
И вот снова, в третий раз, на чистом листе с отступом вправо появляются крупно выделенные слова: «Москва, Кремль».
С каждым разом писать труднее. Мысли, одна тревожней другой, сбивают его, уводя в путаный и замкнутый круг. Павел считает, что во всем виноваты его показания. Но ведь Сидоров приехал к нему на Урал с уже готовым обвинением! Теперь–то Виктор понимает, что это было так. Значит, дело не только в его показаниях, которые, кстати, и не могли быть иными — он говорил тогда только правду. И что он мог сделать тогда, девять лет назад, если бы и знал его намерения? Значит, все дело в Сидорове, а может быть, и еще глубже… Ведь не случайно Белянин обронил фразу: «Разве Кочетыгов один такой!» Он–то, наверное, имеет для этого основания.
«Стоп! Ты что же, хочешь уйти от ответственности, спрятаться за других? — в упор спросил себя Виктор. — Но ты же виноват, Ты многое мог сделать. Ты мог написать это письмо не сейчас, а тогда. Пусть даже оно и не помогло бы Павлу, но это было бы честнее. Конечно, тогда ты ничего не знал. Но разве неведение может служить оправданием в таких делах? Ты таился от добрых и честных людей и доверился подлецу, к которому у тебя самого возникла неприязнь с первых же минут…»
Да, все могло быть иначе. По–иному могла сложиться жизнь у всех троих — у Павла, у Оли, у него самого. А тетя Фрося? Можно ли измерить, чего стоили ей эти девять лет?
Тетя Фрося, оказывается, знала, что Павел жив и находится в заключении. Виктор долго мучился, не зная, как лучше сообщить новость старушке. Наконец, решился… Тетя Фрося, даже не дослушав его и ничего не спросив, расплакалась:
— Витенька! Разве ж заслужил он это?!
Павел, конечно, бывал дома. Вероятно, даже знал, что Виктор живет в Войттозере. Он, наверное, успел мысленно подготовиться к возможности встречи и поэтому так вел себя.
Когда письмо было закончено, стало еще беспокойнее. Виктор долго ходил по комнате, потом остановился у кровати, глядя на чуть нахмуренное во сне лицо жены. С момента приезда в Войттозеро их отношения с Леной заметно переменились. Он виделся с ней только по вечерам, когда усталый, вымотавшийся за день приходил домой, терпеливо высиживал полчаса или час за самоваром и поскорее валился спать, чтоб проснуться на рассвете и снова уйти на целый день.
«Какой же я свинья! — подумал он с горечью. — Рядом со мной самый близкий и самый родной человек, а я вроде не замечаю ее…»
— Лена, Леночка, проснись на минутку!
Она долго, с трудом признавая мужа, смотрела на него испуганными, постепенно прояснявшимися глазами.
— Лена, я тут написал письмо в Москву.., Ты… не хочешь… прочитать?
— В Москву? Кому же там?
— Прочти, поймешь… Ты не вставай, я придвину лампу.
За полчаса не было сказано ни слова. Шорох переворачиваемых страниц казался Виктору сильнее громовых разрядов. Он то жалел, что дал Лене читать письмо, то радовался этому.
Скоро о Павле и обо всей этой истории будут знать все! Сразу становилось спокойнее на душе.
Ему очень хотелось видеть, какое впечатление на Лену производит его письмо, и одновременно хотелось быть выше такого мелкого, как ему казалось, интереса. Что бы Лена ни сказала, он ничего не изменит. Там жизнь, правда, и все это существует уже помимо него и нужно не только ему!
Стоя у окна и глядя в черноту ночи, Виктор курил одну папироску за другой. По отражению в стекле он вдруг увидел, что Лена уже не читает. Она, хотя и держит в руках письмо, но смотрит куда–то мимо.
Виктор ждал, что Лена начнет говорить первая, но она сидела тихая, безмолвная. Беря у нее из рук письмо, он сказал:
— На днях мы переедем отсюда…
— Разве уже готов дом? — как–то безразлично спросила Лена.
— Пока поживем в общежитии. Ты хочешь спросить что–то?
Лена промолчала. Это было так непохоже на нее.
— Спи, пожалуйста, — сказал Виктор не без обиды. — Мне надо написать еще кое–кому…
— Знаешь, у Павла были какие–то очень странные глаза, — словно не слыша его, проговорила Лена.
— А ты разве видела его?
— Да, он приходил сюда…
— Почему же ты не рассказала мне?
— А ты разве все мне рассказываешь?
Виктор внимательно посмотрел на нее и вдруг понял, что это–то и было новым в их отношениях.
— Прости меня! — он склонился к ней, привычно прижался щекой к жестким, как бы звенящим, волосам, ощутил слабый аромат ирисок, которым всегда отдавала ее кожа, и этот знакомый запах еще более разбередил его вину… — Прости! Я очень виноват перед тобой!
— Тогда я не знала, что это он. Даже не догадывалась.
— Я тоже многого не знал…
Она машинально гладила его по щеке, о чем–то думала.
— Витя, но почему ты не рассказал про жребий Орлиеву? Тогда, сразу… Может, ничего такого и не было бы, если бы он знал?.,
— В этом ты не права! — Уловив в своих словах что–то похожее на оправдание, он разозлился на себя, легонько отстранился от жёны, отошел к столу. — Орлиев даже сейчас не хочет помочь Павлу. Так все получилось. Меня сразу же отправили в госпиталь. И потом — Павел просил никому не говорить об этом. Никому, понимаешь… Я не мог нарушить его последнее слово…
— Но ты же его все–таки нарушил… Ты ведь рассказал следователю.
— Ты думаешь, так просто было молчать… Неужели ты ничего не поняла из письма? Если бы я знал, для чего он приезжал ко мне?!
— Я поняла… Я ни в чем не обвиняю тебя… Я понимаю, что ты не виноват… И все же это очень страшно, Виктор!
— Ничего, Лена. Теперь будет легче. Теперь все ясно, и я не остановлюсь ни перед чем!
В начале седьмого Виктор сбегал на озеро, умылся, выпил два стакана парного, только что принесенного тетей Фросей молока и, забрав письма, пошел в поселок.
В эту ночь поспать не удалось. Он лишь ненадолго задремал над столом и проснулся, услышав за стеной шаги тети Фроси. И все же, несмотря на усталость, Виктор был в приподнятом настроении. Сделано задуманное! Шесть запечатанных, готовых к отправке писем лежат в его полевой сумке. Одно толстое, похожее на пакет, и пять самых обычных писем партизанским товарищам. Они схожи даже по тексту. Писать все подробно не оставалось времени, и письма получались, может, немножко сухими, зато по–деловому ясными. Потом, когда решится вопрос с Павлом, нужно будет завязать настоящую переписку. А сейчас главное — не терять ни минуты!
Лишь увидев на дверях почты замок, Виктор понял, что еще очень рано. «Надо было оставить письма Лене», — с сожалением подумал он. Бежать в деревню не было времени, он собирался с первой же машиной уехать в семидесятый квартал. Доверить письма кому–то постороннему он тоже не мог. Мало ли что случится — забудут, задержат, а то и потеряют. Оставался один выход —–идти на квартиру к заведующей почтой.
Наскучавшийся за ночь старик сторож у магазина расспросил Виктора, зачем ему нужна заведующая, куда письма, почему их нужно отправить обязательно заказными, потом охотно показал дом заведующей, а на вопрос о ее имени–отчестве неожиданно рассердился:
— Да какая она тебе — отчества?! Верка и все… Отчество заслужить надо. В наше–то время отчество не каждому и к пятидесяти полагалось… А теперь как фигли–мигли на голове закрутила, так, пожалте–е, только по отчеству… А что, как говорится, в итоге? Нет уважения к старшим, вот что!
Весь день он провел в семидесятом квартале, куда уже заканчивался перевод участка Рантуевой. Завтра первые десятки кубометров леса должны пойти из новых делянок на нижнюю биржу.
Переход в новые делянки — привычное дело для лесорубов. Однако на этот раз он производился так, как будто совершалось что–то поистине грандиозное и невиданное. Возможно, это лишь казалось Виктору, который за множеством дел даже и не заметил, как минул день. Когда пришла «пищеблоковская» машина, он наспех пообедал, собираясь вздремнуть хотя бы полчасика, но как только привалился на скамью в кабине передвижной электростанции, мысли сразу вернулись к вчерашним событиям.
Теперь все воспринималось как–то по–иному. Вчера он жил одним чувством — что–то делать, не терять ни минуты… Остальное казалось само собой разрешимым. Сегодня этого уже было мало. Сегодня его беспокоил результат. Беспокоило даже письмо в Москву.
«У кого хватит терпения читать его целые полчаса?» — с досадой думал он, уже жалея, что поторопился отправить письмо.
В исходе дела он не сомневался и сегодня. Тут важно, чтобы там проявили интерес, а все остальное настолько очевидно, что даже и сомневаться не в чем. А вот заставит ли его письмо проявить внимание к делу Павла? Не лучше ли было написать обычное небольшое заявление, а уж потом, когда дело станут пересматривать, дать подробные пояснения?
Вечером, вернувшись в поселок, Виктор забежал на почту.
— Вы отправили мои письма?
— Конечно, — успокоила его девушка. — Пожалуйста, квитанции и сдача…
— Вот досада! — воскликнул Виктор. — А их нельзя никак задержать, а?
Он и сам знал, что это невозможно, но был в таком огорчении, что все–таки спросил.
— Что вы! — рассмеялась девушка и действительно стала похожа на Верку, которую смешно было бы называть по отчеству. — Да они уже в Петрозаводске, наверно… Вы знаете, я вас искала. Вам звонили из Петрозаводска.
— Мне из Петрозаводска? — удивился Виктор и сразу же подумал: «Наверное, Чадов! Опять будет оправдываться…»
— Будут повторно звонить в девять часов. Ждите в конторе! Надеюсь, выписывать вам официальное приглашение не надо?
В семь вечера почта закрывалась. Райцентр соединялся напрямую с квартирой Орлиева или с конторой лесопункта, где ночью дежурит сторожиха.
К девяти часам в конторе никого не осталось. Последним ушел Орлиев. За целый день они не обмолвились ни словом, но Тихон Захарович уходил как–то медлительно, словно знал о предстоящем разговоре и это очень интересовало его.
В начале десятого зазвонил телефон. Виктор почти нисколько не сомневался, что звонит Чадов, и был очень удивлен, когда услышал незнакомый голос:
— Это кто — Курганов?
— Да, да, это я, — ответил Виктор, начиная догадываться, кто вызывает его, но еще боясь ошибиться в своем предположении.
— Здравствуй, Курганов… Что, никак, уже не узнаешь по голосу? А всего–то и не виделись девять лет.
— Здравствуйте, Андрей Николаевич.
— Это ты мне звонил вчера? Ты? Тут у меня что–то напутали…
— Ничего не напутали, Андрей Николаевич! Все правда. Кочетыгов жив, он в заключении, в Чоромозере… Он был в плену, понимаете… Это я во всем виноват… Я написал уже в Москву.
— Постой, постой… Теперь ты меня действительно запутал.., С такими делами ты мог бы и не звонить, а приехать в Петрозаводск. Разве по телефону о таких делах говорят?
Виктор, почему–то посчитав, что Дорохов тоже не проявляет должного внимания к судьбе Павла, резко ответил:
— Приехать я не могу.
— Почему?
— Завтра мы начинаем работу в новом квартале.
— Ну, а послезавтра? Или через два–три дня?
— У нас, знаете, как трудно сейчас…
— Трудно, говоришь. Ты хочешь, чтоб я приехал, что ли? У меня работы меньше, видать…
От радости Виктор даже не обратил внимания на иронию в голосе Дорохова.
— Конечно! Это очень–очень нужно, честное слово! — воскликнул он так горячо, что Дорохов рассмеялся:
— Спасибо за приглашение… Я, конечно, приеду. А сейчас ты можешь мне рассказать все по порядку? Можешь? Тогда начинай! Не торопись и говори спокойно… Я слушаю!
— Знаете… Лучше все–таки приеду я… Нет, завтра я действительно не могу, а послезавтра обязательно приеду… Письмо в Москву я уже отправил…
В марте 1944 года после неудачной войттозерской операции отряд Орлиева был переброшен в Заполярье. В средней Карелии уже чувствовалось приближение весны, а здесь, в далеком поселке Ковдор, откуда на запад уже не было ни дорог, ни троп, еще вовсю властвовала зима, с трескучими морозами, снегопадами и многодневными метелями.
До середины апреля партизаны совершили два успешных лыжных похода в глубокий тыл и готовились к третьему — последнему перед длительным отдыхом на время весеннего распутья.
Молоденькая фельдшерица, недавно присланная в отряд, вечером явилась в штаб и, выждав, когда командир останется один, доложила, что сандружинница Рантуева в поход идти не может.
— Почему? — нахмурился Тихон Захарович.
Зардевшаяся фельдшерица, стараясь не произносить самого этого слова, дала понять, что Рантуева беременна.
— Что? — воскликнул Орлиев. — Да ты понимаешь, что говоришь?! Да ты видела ли вообще беременных женщин и знаешь ли, что это такое?
Совсем растерявшаяся фельдшерица пояснила, что ошибки никакой нет, что Рантуева уже на четвертом месяце и в поход идти не может.
— А ты куда смотрела?! — загремел Орлиев. — Подчиненные делают черт знает что, а она, видите ли… Перестань нюни распускать, слышишь! Пиши сейчас же официальный рапорт и позови сюда Рантуеву!
Оставшись один, Тихон Захарович не только не успокоился, а разошелся еще больше. Подумать только, какой позор! До него доходили слухи, что в других отрядах случалось такое, но чтобы подобное произошло у него?! Да еще с Олей Рантуевой, его землячкой, которую он всегда ставил всем в пример?!
— Это еще что за новость? — спросил Орлиев, когда Рантуева, остановившись у порога, доложила о своем прибытии.
Рантуева продолжала смотреть в лицо командиру, как будто не понимала, о чем ее спрашивают. Тихон Захарович оглядел сверху донизу ее высокую стройную фигуру и никаких перемен не заметил. Вероятно, белый, отороченный мехом полушубок скрадывал их.
— Это правда, что доложили мне? — спросил командир не без надежды, что все еще может оказаться недоразумением. Оле — такой славной, ловкой, красивой — не придется заканчивать партизанскую службу таким образом, да и репутация отряда останется чистой…
— Правда.
Если бы Оля расплакалась, покаялась, попросила помощи, Тихон Захарович, возможно, поступил бы по–иному. Но она продолжала смотреть в глаза командиру так спокойно, как будто ничего не случилось.
— Кто? — с дрожью в голосе спросил Орлиев, кивнув куда–то за окно в сторону барака, где жили партизаны.
Рантуева молчала.
— Кто тот подлец? — лицо Орлиева медленно наливалось не предвещавшей ничего хорошего багровостью. — Я спрашиваю, кто тот подлец, который позволил себе такую гнусность?
— Почему он обязательно подлец? — тихо спросила Оля.
— А кто же он? Кто? — неожиданно взорвался Тихон Захарович визгливым, совсем несвойственным ему выкриком. — На такое способны лишь подлецы! Соблазнить девчонку, вывести из строя сандружинницу! Да я ему сделаю, знаешь — что?!
— А если он хороший человек?
— Кочетыгов? Говори прямо, не виляй!
— Для вас это не имеет значения, но меня никто не соблазнял.
— Ах, ты еще хочешь быть и благородной? Ну–ну. Ты знаешь, что ты сделала?
— Знаю.
— Ты знаешь, что завтра же я отчислю тебя из отряда?
— Знаю.
— Ни черта ты не знаешь, дура этакая! — вновь вскипел Орлиев. — Что вы можете знать, молокососы несчастные?! Вы только и умеете глупости делать… Вот что: завтра же отправишься в Беломорск. Я дам письмо начальнику медицинской службы, и там тебе сделают аборт… В отряде никто не должен знать этого. Фельдшера я предупрежу.
— Аборта я делать не буду, — чуть помедлив, твердо сказала Оля.
Орлиев почувствовал, что еще одно слово, и он потеряет контроль над собой. Отвернувшись к окну и глядя в темноту ночи, он подумал: «Взять бы сейчас ремень, зажать меж колен твою глупую голову, да пороть, пороть, пока не заплачешь, не закричишь истошным голосом, которым и должна кричать баба в твоем положении».
— Если бы то, что сделала ты, — чуть успокоившись, начал Тихон Захарович, — мог сделать мужчина, я немедленно отдал бы его под суд. Нет, не только за нарушение дисциплины, а за трусость. Как самострела, понятно?
— Уж не обвиняете ли вы меня в трусости? — чуть заметно усмехнулась Оля.
— Да, обвиняю. И не без оснований. Война не закончена.
После недолгого молчания Оля вдруг сказала:
— Тогда, товарищ командир, у меня к вам просьба.
— Ну, — обернулся Орлиев, почувствовав в ее голосе что–то новое.
— Разрешите мне сходить в последний поход. Я могу, вы не думайте! Никто и знать не будет… А потом уж отчисляйте. Разрешите, прошу вас!
Тихон Захарович даже фыркнул в гневе от того, что вновь обманулся в своих надеждах.
— А умнее ты ничего не могла придумать? Завтра или скажешь мне, кто он, и поедешь на аборт, или будешь отчислена из отряда. Выбирай!
— Можно идти?
— Иди.
Через три дня Рантуева покидала отряд.
Сквозь оттаявший глазок в заиндевелом окне Тихон Захарович рано утром наблюдал, как в сопровождении подруг она вышла из санчасти, вскинула за плечи вещевой мешок и по переметенной за ночь дороге медленно направилась на восток, к поселку Ена, чтобы оттуда на попутных машинах добраться до железной дороги.
Жалость и гнев бушевали в душе Орлиева. Уходила партизанка, взявшая в руки оружие еще в первый месяц войны. Тогда она была совсем девчонкой. Тихон Захарович хорошо помнил, с какой мольбой смотрела она на районную «тройку», формировавшую в июле партизанский отряд. Тогда все решил голос Тихона Захаровича, знавшего Олю чуть ли не со дня ее рождения. Три года боев, походов, лишений… И теперь вот она уходит, чтобы через пол года стать матерью.
«Разве так должна покидать отряд славная партизанка, орденоносец?» — думал Тихон Захарович, глядя на удалявшуюся по дороге фигуру.
Но как только он вспоминал их разговор и перед глазами вставало гордое, даже чуть надменное лицо Оли — гнев, досада, злость не оставляли места жалости. «Только так, только так… — твердил он про себя. — Чтоб ни на минуту не забывали о долге. Своевольничают, делают глупости, да еще и не хотят признавать своих ошибок!»
Долго метался Орлиев по тесной комнате штаба, убеждая себя в своей правоте и чувствуя, что прав он далеко не во всем. Он уже досадовал и на комиссара Дорохова, который находился на совещании в Беломорске. Во всем случившемся есть и его упущение. Комиссар должен лучше других знать, что творится в отряде. Особенно во время отдыха.
«Будь на месте Дорохов, — раздумывал Тихон Захарович, — вопрос о Рантуевой мог бы решиться и по–иному. Он сумел бы уговорить эту строптивую девчонку открыться, признать свою вину».
В отряде любили Дорохова, и Орлиев втайне завидовал своему комиссару. И не только завидовал, но и досадовал, так как во всем этом он видел что–то несправедливое по отношению к нему, к командиру. «За что любят бойцы комиссара? — спрашивал себя Тихон Захарович и без колебаний отвечал: — За то, что он добрый, никогда не обращается к бойцам командирским тоном, ведет себя с ними запросто и даже нередко выступает «ходатаем» за провинившихся. Чего стоила бы такая любовь, если бы в отряде не было командира, который не может позволить себе что–либо подобное? Вот и получается, что авторитет комиссара держится за счет командира. Люди не понимают этого. А ведь не напрасно в армии упразднили институт комиссаров и ввели единоначалие».
И все же теперь, как и всякий раз, когда Дорохова не было рядом, Орлиев чувствовал себя не очень уверенно. Если бы комиссара не было вообще — тогда другое дело. А то приедет, узнает все и наверняка не одобрит. «Поторопился, скажет, ты, Тихон Захарович. Явно поторопился. Отчислить человека никогда не поздно».
А того и не понять ему, что речь идет сейчас не просто о человеке… Для Дорохова Оля — обычная сандружинница, каких в отряде восемь. А для него, для Орлиева, она — односельчанка, партизанская «крестница». Может, поэтому он и поступил с ней так строго, чтоб другим неповадно было…
На столе стыл принесенный связным завтрак, но Тихон Захарович к нему не притронулся. Уже пора было собирать командиров взводов, давать учебное задание на день, когда Орлиев велел вызвать отрядного ездового.
— Запрягай! Поедешь в Ену за почтой, — распорядился он.
— Почта только завтра будет, — напомнил ездовой.
— Я говорю — запрягай и отправляйся за почтой, — сурово сдвинул брови Орлиев и, помолчав, добавил: — Если кого по дороге нагонишь, подвези. Слышишь?
Это было самое большее, что, по его мнению, мог он позволить себе, не подрывая дисциплины в отряде.
С первым пассажирским пароходом, пришедшим из Шалы в только что освобожденный Петрозаводск, приехала и Оля. Одетая в подаренный сестрой, изрядно поношенный жакет, с чемоданом в руке и вещмешком за спиной, она сошла по трапу на временную пристань и, предъявив документы, начала подниматься в гору.
В то лето в Карелии буйно и долго цвела сирень. Было даже как–то странно видеть среди запустения и разрухи эти не опаленные ни жарой, ни войной свежие и нежные цветы. Их дарили победителям, с букетами сирени встречали после долгой разлуки родных и близких.
Олю не встречал никто. Она даже не знала, жива ли ее сестра Ирья, у которой она рассчитывала остановиться в Петрозаводске. Два месяца прожила Оля в Шале у старшей сестры. Работала на лесопилке. Каждый день бежала домой с ожиданием чего–то необыкновенного. Была почти уверена, что и сегодня писем не будет, ведь ее адреса никто из партизанских друзей не знает, и все же в самом ожидании она находила какое–то утешение.
Как только пришла весть об освобождении Петрозаводска, Оля твердо решила, что должна поехать туда. Напрасно старшая сестра уговаривала остаться в Шале, упрашивала, даже бранила. С большим трудом удалось уволиться, еще сложнее было достать пропуск и получить на пароходе место, но Оля от своего не отступилась.
И вот она медленно поднимается по разбитой булыжной мостовой к центру города. Оля уже не могла бы скрыть свою беременность. Да она и не собиралась скрывать ее, хотя даже самые добрые и сочувственные взгляды встречных вызывали у нее досаду.
«Они думают, мне тяжело, а мне вовсе не тяжело. И иду я медленно совсем не поэтому. А потому, что торопиться мне некуда. Если Ирья и дома, то она не очень–то обрадуется моему приезду. У нее у самой семья, а муж–то на фронте…»
На площади Кирова ее окликнули:
— Вам далеко, гражданочка?
Два моряка с карабинами на ремне остановились напротив. Один даже сделал попытку взять у нее чемодан.
— Улица Широкая Слободская… — Подумав, что они хотят проверить у нее документы, Оля выпустила чемодан и полезла в карман жакета.
— Не беспокойтесь, пожалуйста… Коля, давай, действуй!
Моряки остановили первую попутную грузовую машину, о чем–то пошептались с шофером, усадили Олю в кабину и прощально помахали рукой. Вскоре Оля стояла у калитки дома, где жила ее сестра.
Как она и думала, радостной оказалась лишь только встреча. Четверо полуголодных ребятишек смотрели на ее вещмешок с такой надеждой, что Оля не выдержала, выложила на стол все скудные припасы, выданные ей в Шале на десять дней.
Она понимала, что паек, получаемый семьей, завтра придется делить уже на шестерых, но трудно было без слез видеть детей, растерявшихся от неожиданного для них счастья. Четырехлетняя Таня, вероятно, ни разу в жизни не едала рыбы. Она удивленно и даже недоверчиво смотрела на черного соленого налима, потом вслед за старшими взяла ломоть и принялась жадно отдирать молоденькими зубками кусочки жесткого рыбьего мяса.
О муже Ирья ничего не знала со дня оккупации Петрозаводска. Она вообще мало что знала. Три года прошли в каком–то отупении: только бы прокормить детей, только бы не дать им умереть с голоду! Так день за днем, неделя за неделей, год за годом. Как во сне Ирья припомнила, что однажды в их комнате появился дед Пекка. Зачем он приезжал в Петрозаводск, она не знала. Она только хорошо помнила, что он ничего не привез внучатам.
— Подумай только, — даже теперь с обидой жаловалась она Ольге. — Приехал из деревни и ничего не привез!
Оля попробовала защищать отца, поясняя, что в деревне тоже голодали. Сестра слушала, кивала головой, однако со слезами повторяла:
— Подумать только? Приехал и не привез.
Ирья была так потрясена всем пережитым, что об Олином положении спросила лишь мимоходом.
— Когда? — кивнула она на ее выпиравший под жакетом живот.
— В октябре, наверное.
— Может, к тому времени с питанием и наладится, — вздохнула Ирья.
Тяжелое то было время для петрозаводчан!
Рухнула стена долгого безвестия, окружавшего город, и люди в те дни разом узнавали о многих горестных утратах. Письма, запросы, извещения. И в каждом из них — одно: жива ли семья, жив ли отец, сын, брат? Трудно было найти семью, которой не коснулась беда. В те дни люди были особенно беззащитны перед ней. Одна–две короткие фразы делали их счастливыми или приносили непоправимое горе.
Тяжелое было время, но и радостное!
Семьями — от мала до велика — выходили отощавшие, полураздетые люди на расчистку улиц освобожденного города. Строились переправы через Лососинку и Неглинку, сносились колючие оцепления концентрационных лагерей на окраинах, оборудовались временные пекарни, магазины, налаживались водопровод и канализация.
Вместе с семьей Ирьи выходила на общественные работы и Оля. Даже маленькая Таня целыми днями вертелась около взрослых, больше мешая, чем помогая им. Но никто не упрекнул за это ни мать, ни девочку. Нелегкий для изнуренных людей труд воспринимался в те дни как праздник, на который имели право все.
Оля не знала, как она будет жить дальше. Конечно, она должна поступить на работу. В горкоме комсомола помогут ей. Но посещение горкома Оля откладывала со дня на день. Там придется все подробно объяснить и рассказать… А сейчас, через три месяца после ухода из отряда, ее положение нисколько не прояснилось. От Виктора никаких вестей не было. Она не могла сообщить ему свой адрес, так как не знала, куда и в какой госпиталь направили его. Теперь–то он наверняка вернулся в отряд. Писать в отряд ей не хотелось. О ее письме обязательно узнает Орлиев, он легко догадается обо всем, и весь его необузданный гнев обрушится на Виктора. Нет, она будет ждать. Тем более, что ждать остается недолго. Война на Карельском фронте уже близится к концу.
В начале октября в столицу республики для участия в партизанском параде съехались все отряды.
Оля узнала об этом поздно вечером от вернувшейся с работы Ирьи. Ей уже было тяжело двигаться, и с каждым днем она все реже выходила на улицу.
В тот вечер Оля не могла сидеть дома. Одевшись во все лучшее, она пошла к центру города. Отыскивать свой отряд она не собиралась, ей хотелось и не хотелось встретить кого–либо из партизан, но беспокойное чувство заставляло ее бродить по слабо освещенным городским улицам, радостно вздрагивать и смятенно опускать голову, когда впереди угадывались силуэты идущих ей навстречу шумных и веселых партизан. На счастье, ей попадались лишь люди из других отрядов. Со многими из них Оля была хорошо знакома, она угадывала их по голосам, но сейчас они не узнавали ее. Они широко шагали прямо по булыжной мостовой, громко переговаривались со встречными девушками, шутили, пели, смеялись, — в общем, вели себя так, как обычно ведут себя партизаны после трудного и удачного похода.
Дома Олю встретила сияющая от счастья Ирья.
— Куда ты пропала? К тебе из отряда приходили…
Оля почувствовала, как ее сердце на мгновение остановилось и вдруг забилось быстро–быстро…
— Кто? — тихо спросила она.
— Трое приходили. Один пожилой мужчина в очках и две девушки — Клава и Надя. Еле, говорят, разыскали тебя. Смотри–ка, сколько продуктов принесли! Консервы, сухари, сахар… Долго сидели… Завтра после парада опять зайдут…
«Пожилой в очках — это, наверное, Дорохов», — подумала Оля и больше не произнесла ни слова. Сестра до поздней ночи восторженно нахваливала и щедрость, и доброту к детям, и обходительность гостей из отряда. Оля лишь грустно улыбалась и согласно кивала головой, когда Ирья обращалась к ней за подтверждением.
Назавтра выдался чудесный солнечный день. С утра на Круглой площади гремела музыка. Казалось, весь город вышел на улицы, чтобы наконец–то увидеть тех, о чьих славных делах слагались легенды и песни, но чьи имена три года тщательно скрывались под таинственными инициалами даже в самых подробных очерках и корреспонденциях.
Лозунги, знамена, счастливые возбужденные лица.
В центре площади, перед пьедесталом памятника Ленину, отрядными колоннами выстроились партизаны. Блестит на солнце начищенное оружие! Прошел уже месяц, как в карельских лесах прогремел последний боевой выстрел. А сколько их было за три года?! Сколько сотен тысяч гильз ржавеют по обочинам трудных партизанских троп, каждая из которых прокладывалась в жестоком бою! Сколько неприметных партизанских могил разбросано по необъятным карельским просторам от Шелтозера до Заполярья?
Теперь пришла победа!
В последний раз алеют ленточки на пилотках и фуражках. Завтра одни из партизан сменят их на солдатские звездочки, другие просто снимут их, чтобы снова стать штатскими людьми.
Это будет завтра! А сегодня, держа равнение, они крепко прижимают к груди до блеска обтершиеся в боях и походах автоматы… Сегодня они в первый и последний раз собрались все вместе, чтобы торжественным победным парадом завершить трудное дело, начатое три года назад!
Гремит музыка, колышутся флаги, ярко светит солнце…
Оля стояла в отдалении, на углу Комсомольской улицы, и между головами соседей видела колонны партизан. Она пришла сюда задолго до начала парада, и ее ежедневно опухавшие ноги уже начали наливаться покалывающей тяжестью. Все чаще и чаще внутри вздрагивало и напрягалось то, что теперь с каждым днем настойчивей заявляло о своем праве на самостоятельность. Удивительное это чувство — ощущать в себе другую жизнь! Вначале оно пугало каждым неожиданным шевелением, заставляло нервничать, чутко прислушиваться к слабым трепетным толчкам. Потом Оля так привыкла к этому, что, кажется, не было на свете ничего приятнее, чем постоянно ощущать требовательное беспокойство будущего человечка…
В последние месяцы Оля жила одной мыслью — только бы сохранить ребенка, только бы не сделать чего–либо такого, что помешало бы ему появиться на свет. Сколько раз с завистью смотрела она на своих племянников, больше всего на свете желая, чтоб и ее сын был таким же выносливым, как эти, столько перенесшие за годы оккупации дети!
Закончился митинг, разнеслась над площадью строевая команда, замерли шеренги партизан.
Оля всей душой там, среди товарищей. Она вытягивает голову, встает на цыпочки. Она даже задерживает дыхание, как будто и ей в следующую секунду тоже предстоит сделать первый четкий шаг на виду у тысяч людей…
С первыми тактами музыки глухо вздрогнула площадь, и качнулись сотни голов с красными лентами наискосок… И одновременно с этим резкая распирающая боль в пояснице заставила Олю пошатнуться, скорчиться, обхватить руками живот.
— Антикайненцы идут! Слава антикайненцам!
— А это «Буревестник»!
— Ура карельским партизанам!..
Оля не видела, что происходит на площади. Она слышала музыку, шум толпы, глухой мерный топот. По выкрикам она догадывалась, какой из отрядов проходил вблизи нее.
Через минуту боль начала утихать. «Ну, успокойся, миленький, ну, успокойся, прошу тебя!» — шептала Оля, ласково поглаживая себя по обмякшему, словно уменьшившемуся животу.
— Орлиевцы идут! Орлиевцы!
— Вот это выправочка! Вот это молодцы!
Оля выпрямилась, снова встала на цыпочки. Совсем рядом шел ее отряд. Близкие, дорогие люди. Сейчас их лица взволнованно сосредоточены, устремлены вперед, но, боже мой, какие они все родные… Быстрым ищущим взглядом Оля скользит по ним, узнавая их, почти ни на ком не задерживаясь. И вдруг она поняла, что его среди них нет. Мимо уже идут сандружинницы, заключавшие отрядную колонну.
— Надя, Клава! — не сдержавшись, кричит Оля, протискиваясь вперед. Перед ней расступаются, на нее оглядываются.
Отряд удалялся. Подруги или не слышали ее голоса, или не решились нарушить церемонию марша. Оля, опустив голову, пробирается сквозь толпу назад. Она уже почти стонет от непрекращающихся приступов.
— Что с вами, девушка? Вам плохо? — спрашивает одна из женщин и, не дожидаясь разрешения, подхватывает ее под руку.
— Не надо, не надо! Я сама! — задыхаясь, упрашивает Оля, но, как только они выбираются из толпы, женщина, окинув ее опытным глазом, почти приказывает:
— Идемте, я отведу вас… Разве можно так рисковать?! Не беспокойтесь, я медработник и зря говорить не стану.
…Вечером, встревоженная долгим отсутствием сестры, Ирья отправилась ее искать и на всякий случай заглянула в родильный дом. Там ей ответили, что в шесть часов Рантуева Ольга Петровна родила сына.
В середине октября на дороге между поселком и старой деревней остановилась грузовая машина, следовавшая из райцентра в сторону Заселья. Из кузова на землю спрыгнул молодой человек в черном пальто, в темно–синем костюме и серой низко надвинутой на глаза шляпе. Все на нем было новым, хотя слегка и помятым за долгий путь, но еще не успевшим пообноситься и поэтому выглядевшим как бы с чужого плеча.
Кивнув шоферу, молодой человек перекинул с руки на руку легкий чемодан и, поглядывая по сторонам, направился по тракту к видневшейся впереди деревне.
Он так спешил сюда, что не стал ждать в Петрозаводске автобуса и всю ночь добирался на попутных машинах. Однако дойдя до косогора, откуда с дороги сбегала, сокращая путь к деревне, давняя тропка, он вдруг остановился, как будто торопился увидеть лишь ее, эту узкую петлявшую между валунами тропу.
Все вокруг изменилось за эти двенадцать лет — даже озеро, даже лес по его берегам, даже хмурое, пропитанное холодной сыростью небо казалось удивительно чужим и неприветливым, а тропа осталась прежней. Деревня постарела, осунулась, дома еще печальнее и настороженнее нависли над водой. Сосновый бор, где до войны стояло лишь несколько бараков лесопункта, отодвинулся в сторону, уступив место ровным улицам плотно застроенного поселка, Новые дома, дороги, машины, электролинии,,.
Он не жалел прежнего. После того, что произошло с ним, даже самые безмятежные годы давно уже приобрели в его сознании оттенок печальной предначертанности того, что случилось позднее. Он не любил их вспоминать.
Теперь он, вероятно, искренне радовался бы переменам, если бы не щемящее чувство, что все новое сделано без него, что благодаря этому другие, незнакомые люди получили, может быть, большее право называть Войттозеро родным, чем он, действительно родившийся и выросший здесь.
Наверное, поэтому он так удивился и обрадовался тропке. Вот ее–то он имеет полное право назвать своей! Эту тропку, которая и сейчас служит людям, утаптывали и его мальчишеские ноги, когда он с холщовой сумкой в руках бегал в школу. По этой тропе в тот жаркий июльский день он ушел из деревни с наскоро уложенным матерью вещмешком за плечами.
Тогда он не позволил ей проводить его, даже не сказал, что уходит в партизаны. Мать стояла у дома и тихо плакала, а он был счастлив и злился на нее за эти ненужные слезы. У Долгого ручья его ждала Оля, тоже с мешком и тоже счастливая… Тридцать верст до райцентра они отмахали за шесть часов, ни разу не передохнув, и это были самые счастливые часы за все время их дружбы… Оля тогда еще не знала, примут ли ее в отряд. Он, чтобы успокоить ее, всю дорогу болтал о пустяках, смеялся, даже предавался полушутливым мечтам о том времени, когда война закончится и они вот так же вдвоем будут возвращаться в Войттозеро. Разве мог он думать тогда, что вернется в родную деревню через двенадцать лет?!
…Впервые воспоминания не вызвали в нем привычного желания намеренно оборвать их, переключить мысли на другое. Впервые не захлестнула его обжигающая злоба на себя за то, что не выдержал, позволил поддаться слабеньким и обманчивым мыслям о том, к чему возврата для него, казалось, уже никогда не будет.
Перед ним лежала, сбегая к озеру, знакомая тропа. В конце ее — родной дом. Там — мать, радостная встреча, начало новой жизни. Как бы ни старался обманывать себя, но все–таки он думал об этой самой минуте, жил ею долгие годы заключения, хотя сознательно настраивал себя совсем на другое.
Почему он медлит? Почему стоит, теряя дорогие минуты? Может, его удерживает опасение, что другой такой радости в его жизни уже никогда не будет, и ему хочется растянуть этот волнующий миг?
Вот она — свобода! Прошло три дня, как в комендатуре лагеря ему вручили свидетельство об освобождении и заработанные за те годы деньги. Он мог быть в Войттозере через несколько часов, но он попросил выписать ему проездные документы до Петрозаводска. Даже если бы ему отказали, он все равно поехал бы в город на свои деньги, чтоб не возвращаться домой в лагерной одежде.
Три дня! Но лишь сейчас, выйдя на знакомую тропу, он впервые ощутил себя действительно свободным. Он может пойти по тропе и через десять минут будет дома. А если захочет, может стоять на косогоре, любоваться на знакомые дали или завернуть к школе, прильнуть к тускло поблескивающему окну нижнего этажа и заглянуть в бывший свой класс.
Из всего, что ему на радостях приходило в голову, было самое безрассудное — оставить на тропе чемодан и идти к школе. Но, вероятно, именно потому он и поступил так, радуясь, что имеет на это полное право… Ведь это его школа, самая родная из всех школ на свете. В ее стенах он закончил семь классов. Теперь стены обиты тесом и покрашены в зеленый цвет, а тогда он знал каждый сучок на нижних венцах школьного здания. Он только скажет: «Здравствуй, школа!», заглянет через окно в свой класс и пойдет дальше. Разве есть в этом что–либо странное, коль человек двенадцать лет не видел своей школы? Целых двенадцать лет…
В школе была перемена. Он угадал это по шуму, грохоту, голосам… Заметив в окнах любопытные детские лица, он замедлил шаги, остановился и, вдруг поняв нелепость своего поступка, почти побежал обратно.
Через десять минут он уже поднимался на крыльцо родного дома. Наружная дверь была открыта настежь. Он вошел в полутемные сени, постоял, прислушиваясь, потом резко, без стука, открыл дверь в комнату.
Мать стирала. В тот самый момент, когда он появился на пороге, она выливала в корыто горячую воду из огромного, белого от накипи чугуна. Она смотрела на сына и не могла разглядеть его сквозь облако сизого пара,
— Принимай гостя, мать! — с улыбкой сказал он, удивляясь, что она все еще не узнает его.
— Пашенька! — Пустой чугун грохнулся на пол, опрокинулся и зазвенел старыми обожженными боками. По привычке наспех вытирая руки о передник, мать кинулась к сыну, хотела повиснуть у него на шее, но, пораженная его одеждой, остановилась.
— Да это я! Я, не пугайся! Совсем вернулся, понимаешь!
Курганов и Орлиев виделись два раза в день.
Сферы деятельности разделились сами собой. Виктор после планерки, если не было других срочных дел, вместе с рабочими уезжал в лес. Тихон Захарович оставался в поселке. В дни, когда на биржу почему–либо мало поступало древесины, он появлялся на делянке — строгий, решительный и шумный…
Да, он умел заставить шевелиться кого угодно. На повалочной ленте его еще никто и в глаза не видел, издали еще едва доносился громкий орлиевский бас, ругающий кого–то на эстакаде или на волоке, а обрубщицы сучьев уже кричат электропильщику:
— Жми, Василий… «Сам» идет! Сердитый!
Крикнут, подмигнут друг дружке, даже засмеются, а все же топоры дружнее и звонче начинают мелькать в их руках.
Казалось бы, чего бояться начальника им, этим веселым и болтливым девчатам, у которых язык острее их топоров и на все всегда есть готовый ответ?! Никого из них начальник не смог бы даже понизить в должности, так как профессия сучкоруба считается самой неквалифицированной на делянке. И все же, когда Орлиев, мрачно оглядев бригаду, удалялся, женщины, нисколько не скрывая этого, облегченно вздыхали.
Орлиеву все подчинялись с полуслова. Он дважды не повторял распоряжений. Непосредственно к рабочим Орлиев никогда даже и не обращался. Если он видел, что кто–либо из рабочих делает не так, как нужно, он подзывал мастера:
— Ты что, этот пень пониже обрезать не можешь, что ли? Так и будешь каждым хлыстом за него задевать?
Словно сам мастер расчищает волок и подрезает пни.
Так же Орлиев поступал и во время войны. За каждое, даже мелкое упущение бойца он учинял спрос прежде всего с командира отделения. Тем самым проступок провинившегося как бы удваивался: и сам проштрафился, и своего командира под удар поставил.
У Виктора с подчиненными сложились совсем иные отношения. Почти с первых дней ему пришлось добиваться своего не приказами, а убеждением. Это требовало времени, сил и нервов. Зачастую приходилось подолгу объяснять, почему надо сделать именно так, и почему по–другому это делать не выгодно. Хорошо, если тебя понимали с первого раза. Бывали случаи, когда Виктор искренне завидовал умению Орлиева сказать словно отрубить. И все же потом он испытывал истинное удовлетворение оттого, что добился своего не предоставленной ему властью, а умением убеждать.
Отчуждение между Кургановым и Орлиевым усугубили очерки Чадова. Они печатались в нескольких номерах газеты под рубрикой «Письма из Войттозера». Первый очерк назывался «Там, где гремели бои». В нем Чадов возвышенно и упоенно рассказывал о днях войны, о судьбах Орлиева, Курганова, Рантуевой, о новом поселке. Все это было как бы продолжением той статьи, которую он напечатал в связи с приездом Курганова.
Все в очерке было правильным, но, читая его, Виктор не мог преодолеть чувства несогласия и даже неприязни. Близкое и дорогое казалось фальшивым и надуманным лишь только потому, что о нем рассказал Чадов. Даже рубрика вызывала какое–то отвращение.
«Сидит человек в петрозаводской квартире, строчит себе, а читатели должны думать, что он пишет все это из Войттозера. Кому нужен такой обман? Он бы мог действительно из Войттозера написать письмо… Было о чем… Но он не захотел, испугался!» — подумал Виктор.
В последнем очерке «Новое пробивает дорогу» Чадов зло обрушился на Орлиева, изображая его как рутинера, деспота, отставшего от жизни человека. Начальнику лесопункта противопоставлялся молодой энергичный технорук, который был расписан в таких положительных тонах, что Виктор невольно краснел при виде газеты с этим очерком.
В те дни газеты в Войттозере читались нарасхват. Даже в лесу во время перекуров не было другой темы для разговора.
Последний очерк показался Виктору самым несправедливым, хотя все факты, описанные в нем, имели место в жизни. Угнетало уже одно то, что Чадов не сдержал своего слова. За каждой строкой Виктору виделось желание Чадова сразить Орлиева, свести с ним счеты за прежнюю взаимную неприязнь. Тем более что все, на что указывалось в очерке, на лесопункте уже было осуществлено.
Еще острее, видимо, почувствовал эту несправедливость сам Орлиев. Он ходил мрачнее тучи. По поселку прошел слух, что Тихон Захарович написал в Петрозаводск протест — то ли в газету, то ли в ЦК партии.
Очерк окончательно утвердил разлад между начальником и техноруком.
Как раз в те дни, в середине сентября, Виктор предложил на дождливые месяцы перевести в сухие боры и участок Панкрашова. Своевременность такого решения была очевидной. Дорожно–подготовительный участок наладил свою работу, и переход не занял бы много времени.
— Понравилось в героях ходить, еще захотелось, — недобро сверкнул глазами Орлиев.
Близился конец квартала. Участок Рантуевой на новых делянках в первые дни справлялся с заданием без особого напряжения. Стала реальной надежда, что лесопункт войдет в график и сумеет до конца сентября покрыть хотя бы часть задолженности по прежним месяцам. Но как только в сводках начали появляться очень разительные итоги работы двух участков, Орлиев постепенно стал перебрасывать трактора и лесовозы от Рантуевой к Панкрашову, мотивируя это тем, что участки соревнуются, а условия работы у них слишком различные.
Техники у Панкрашова скопилось немало, но каждый трактор давал выработку чуть ли не в два раза меньшую, чем на участке Рантуевой. Частые осенние дожди затруднили и трелевку и вывозку. Работать приходилось почти по колено в воде.
Напрасно Виктор спорил, настаивал, доказывал, что делать нужно как раз наоборот. Если уж и не переводить участок Панкрашова в сухие боры, то нужно сосредоточить побольше техники у Рантуевой, то есть там, где она будет давать большую выработку. Его поддерживали и Вяхясало, и Рантуева, и председатель рабочкома Сугреев, Но Орлиев был неумолим.
После одного из таких разговоров Курганов вгорячах решил позвонить наконец в райком Гурышеву. То ли Виктор очень был взволнован и говорил слишком сбивчиво, то ли Гурышев куда–то спешил, но секретарь райкома пристыдил его:
— Неужели вы не можете разобраться в этом на месте? Есть у вас партбюро или нет? Соберитесь, обсудите. Если не прав Орлиев, поправьте его…
Видимо, вспомнив, что Курганов беспартийный, Гурышев помолчал и потом попросил сказать Мошникову, чтобы тот срочно позвонил ему.
Сегодня во время планерки Мошников тихо предупредил Виктора, что завтра вечером состоится расширенное заседание партбюро, где будет рассматриваться вопрос о работе лесопункта, и ему, как техноруку, нужно обязательно присутствовать.
— Ты комсомольскую рекомендацию из Ленинграда не получил еще? — поинтересовался Мошников.
— Получил… Мне ее сразу же, через две недели выслали.
— Так чего же ты тянешь? Сдавай ее. Теперь у тебя с документами все в порядке. Рассмотрим вопрос и о твоем приеме в кандидаты.
— Может, обождать пока? — спросил Виктор, пытаясь заглянуть сквозь толстые очки в глаза Мошникову. — Как вы считаете, а?
Мошников неопределенно пожал плечами, ссутулился еще больше. Весь его вид говорил: «Сам решай… Я даже не знаю, принято ли в таких делах советоваться…»
Виктор вынул из бумажника рекомендацию райкома комсомола, и через минуту она уже была в сейфе, где хранились две другие, полученные им от Орлиева и одного из товарищей по академии,
В день возвращения Павла Виктор находился на участке Панкрашова.
К концу обеденного перерыва сюда неожиданно приехала на попутном лесовозе Оля Рантуева.
— Вот это новость! — воскликнул Панкрашов. — К нам гостья пожаловала… Из верхнего светлого рая в кромешный наш низменный ад!
— Смотри–ка, ты от зависти стихами заговорил! — засмеялась Оля. Вид у нее был встревоженно–радостный.
— А что? Могу и стихами… — Панкрашов браво выставил вперед ногу, подбоченился и, закатывая в деланном упоении глаза, продекламировал:
Из светлого верхнего рая
В кромешный наш низменный ад
Спустилася дева младая,
Чьи очи, как звезды, горят.
— Здорово, а? — обрадованно закричал он. — Ведь сам сочинил, только что… Взял и выдал!
— Как бы Орлиев тебе вечером панихиду не выдал! Опять на обочине два воза аварийки прибавилось… Много ли вывез сегодня?
— Будет, будет нам панихида, — горестно замотал головой Панкрашов. — Такая уж наша планида. Кому пироги и пышки, а нам синяки и шишки.
— Да что с тобой сегодня? Опять стихами сыплешь?!
— И верно, опять складно вышло! — искренне удивился Панкрашов. — Оказывается, уж и не такое трудное дело стихи сочинять. Легче, чем план давать… Эх, брат Костя, может, загубил ты свой талант?!
Виктор уже давно приметил, что при разговоре с женщинами, особенно с молодыми и красивыми, Панкрашов не может быть самим собой. Он обязательно примет позу то разудалого весельчака, которому море по колено, то удрученного жизнью печальника, на которого незаслуженно валятся удары судьбы, то простоватого парня, способного сболтнуть все, что вздумается. А вообще–то Панкрашов был далеко не глупым человеком. В бригадах его любили за веселый нрав и слегка ироническое отношение к своему положению начальника. Обращались с ним запросто, называли Костя, охотно приглашали на семейные праздники, во время поездок на работу вышучивали его так же, как и любого другого, попавшего на язык…
Одну слабость Панкрашова знали все: любил нравиться женщинам. Как уж ни высмеивали его мужчины, как ни издевались над ним, а стоило появиться в поселке новенькой красивой девушке, приехавшей из деревни наниматься на работу обрубщицей сучьев, Панкрашов весь преображался, начинал по очереди разыгрывать свои роли,
Лишь перед одной женщиной в поселке Костя никогда ничего не разыгрывал, и даже больше того — терялся, делался неловким и тихим. Это была Анна Никитична Рябова. Многие диву давались, чем могла его прельстить школьная директорша? И красотой особой она не отличается, и немолода, а ходит за ней Костя тенью, под всякими предлогами ищет ежедневных встреч.
Кто знает, может, потому он и хотел нравиться другим, чтоб вызвать у Анны Никитичны хотя бы ревность? Может, потому и старался блеснуть своими талантами, чтоб говорили о нем в поселке, чтоб все это услышала и оценила она?
Сегодня представился особый случай. Оля — близкая подруга Анны Никитичны, и Панкрашов неожиданно обнаружил новую возможность привлечь к себе ее внимание.
Курганов с улыбкой наблюдал, как Костя напряженно шевелит губами, стараясь подобрать что–то похожее на стихи. Но окончательно закрепить свой успех ему не удалось. Оля повернулась к Виктору:
— Можно с тобой посекретничать?
Это было так неожиданно, что Виктор не сразу нашелся.
— Что–нибудь случилось на участке?
— Было бы с чего секреты разводить, если б на участке что случилось! — Весело оглядев наблюдавших за ними рабочих, она громко сказала: — Я, может, в любви объясниться хочу… Имею на это право или нет?
— Имеешь! — подтвердил Панкрашов. — А вот на месте Курганова я бы подумал… Все–таки женатый человек!
— Нашелся радетель о чужих женах! — со смехом выкрикнула пожилая женщина, учетчица с эстакады.
— Разве я о женах? Я к тому, что надо бы и о друзьях помнить, которые в холостых еще ходят… Нечего невест зря отвлекать!
— С такими женихами, как ты, невесты в девках состарятся, — махнула рукой Оля и первой пошла от эстакады.
По влажному чавкающему под ногами мху они спустились с пригорка к светлому родничку и, не сговариваясь, остановились. На лесосеке был тот редкий и непривычно тихий час, когда от скрытой за кустами эстакады отчетливо доносилось не только каждое слово, но и даже легкое позвякивание черпака в руках у раздатчицы, разливавшей по кружкам чай. Все вокруг как бы нарочно затаилось, застыло в пасмурной сыроватой мгле, рождая у Виктора смутную, необъяснимую тревогу.
— Ты знаешь, что вернулся Павел?
— Н–нет. — Виктор так часто думал об этом, так ждал этого, а вопрос Оли прозвучал настолько обыденно, что он не сразу понял. А когда чуть позже осознал услышанное, то уже не мог что–либо добавить, так как любое слово стало казаться ему ненужным, ничего не выражающим в сравнении со значимостью радостной вести. Он молчал. Это обидело Ольгу.
— Не понимаю тебя… — пожала она плечами. — Я так торопилась, думала, ты обрадуешься.
— Спасибо… Ты видела Павла?
— Где я могла видеть? Мне прислала записку Валя Шумилова… Уже все знают, что он вернулся… Я хочу поехать в поселок. Поедем вместе?
— Нет… Сейчас я не могу.
— Какой же ты, Витька… — Оля не докончила, со злостью сбила носком сапога дряблую бесцветную шляпку позднего мухомора и вновь язвительно заговорила: — Неужели Панкрашов не справится здесь без тебя? Нянька ты ему, что ли? Надеюсь, мне ты, как технорук, разрешаешь на пару часов оставить участок?
— Ты можешь ехать…
— Спасибо и на этом. Хотела поговорить с тобой еще об одном деле, да теперь уже не буду…
— Говори, я слушаю.
— Нет уж, ладно… Потом, если вообще такой разговор понадобится… Непонятный ты человек! Сам столько хлопотал о Павле, всех на ноги поднял, а теперь вроде и не рад. Даже повидаться не торопишься.
— Мы виделись с ним полтора месяца назад.
— «Виделись»! Хорошее было свидание, когда он под стражей был.
— Вечером мы увидимся.
Оля уехала в поселок.
В четыре часа приступила к работе вечерняя смена. Тракторы один за другим подтащили к эстакаде по пачке хлыстов, уже отправился на нижнюю биржу первый лесовоз, и можно было уезжать домой, но Виктор все еще медлил, беспокойно переходя от бригады к бригаде и оправдывая себя тем, что работа еще не совсем наладилась. Наверное, сегодня он был бы рад, если бы на делянке вдруг случилось что–либо непредвиденное и понадобилось бы его вмешательство. Но как нарочно, все шло даже лучше, чем в предыдущие дни. Первой смене удалось оставить запас хлыстов и для разделочников на эстакаде и для трелевщиков на пасеке. Если не подведут лесовозы, то участок Панкрашова даст сносную суточную выработку.
«И все же надо ехать!» — подумал Виктор, когда механик передвижной электростанции включил освещение, и лес вокруг эстакады сразу сделался непроницаемо–темным. Где–то за этой черной стеной рокотали, всхрапывая, близкие, но невидимые трактора.
Вот уже больше месяца Кургановы жили в одной из комнат женского общежития, расположенного в центре поселка.
Виктор опасался, что их неожиданный переезд от Кочетыговых вызовет немало разговоров и пересудов, однако никто этого и не заметил. Орлиев даже не спросил, чем вызвано такое внезапное решение. Выслушав Виктора, он приказал Мошникову подыскать комнату и подобрать на время необходимую мебель.
Труднее было объясниться с тетей Фросей.
Когда Виктор за вечерним чаем сказал ей, что в поселке им выделили комнату и завтра они переедут туда, тетя Фрося запротестовала и принялась стыдить Лену, считая почему–то ее виновницей поспешного переселения.
— Это еще что за причуды! Сама целый день на работе, мужик на работе — какая ж будет жизнь, прости меня, господи? Да разве ж с добра люди идут в это самое общежитие?.. Поглупее тебя девки еще не успеют замуж выскочить, и то уже просят у Тихона Захаровича отдельную квартиру.
Лена сидела подавленная, молчаливая, опустив глаза.
— Лена здесь ни при чем. Это я так решил! — сказал Виктор.
Тетя Фрося поглядела на него и вдруг притихла.
— Коль не по нраву вам что, могли бы сказать… Не чужие, поди! — вздохнула она и обиженно поджала губы.
Виктор попытался успокоить старушку. Поблагодарив за все доброе, что она сделала для них, он объяснил, что в общежитии они будут лишь до пуска новых домов, которые к ноябрьским праздникам обязательно вступят в эксплуатацию, что переезжать им рано или поздно все равно придется, так как со дня на день может вернуться Павел, и лучше это сделать сейчас, пока есть возможность.
— Ты думаешь, Пашенька скоро вернется? — спросила тетя Фрося. В ее взгляде было столько надежды — робкой, чуть недоверчивой и такой желанной, — что Виктор, даже если бы и не был уверен в правоте своих слов, не осмелился бы ответить другое.
— Обязательно. Как же иначе? — подтвердил он.
Тогда он мог только надеяться. Поездка в Петрозаводск и разговор с Дороховым укрепили эту надежду. Но из Москвы никаких вестей не было. Он получил лишь ответы от товарищей по отряду. Теплые, удивительно сердечные ответы, какие могут прислать верные и близкие друзья! Первой пришла телеграмма от Проккуева из Чупы: «Сделал все, как ты просил. Верю, надеюсь, радуюсь. Пиши скорее подробности. Федор».
…Да, тогда и он мог сказать: «верю, надеюсь, радуюсь». Теперь надежда сбылась, Павел вернулся. Почему же теперь к этой большой радости снова примешивается горечь? Неужели до конца жизни Виктору так и суждено носить в сердце ощущение своей вины перед Павлом за все случившееся? Разве он не сделал все, что мог, чтоб скорее забылось то неприятное прошлое?
…Комната, где поселились Кургановы, была большая, и, несмотря на все старания Лены, ее пока не удалось сделать уютной. Мебели было мало: шкаф, стол, несколько стульев и две узкие металлические кровати у противоположных стен. Книги лежали стопками в углу, так как стеллаж, заказанный школьному столяру Егорычу, еще не был готов. Виктор и Лена питались в столовой, денег на покупку мебели почти не оставалось, да и заниматься домашними делами было некогда. Лена работала в две смены, все свободное время у нее уходило на подготовку к урокам, а Виктор приезжал из лесу таким усталым, что, ожидая жену, иногда засыпал нераздетым, привалившись головой на кровать.
Единственной радостью в новом жилье была огромная круглая печь с такой чудесной тягой, что пламя внутри всегда гудело, а папиросный дым тонкими струйками тянулся туда чуть ли не с середины комнаты.
Топить такую печь было одно удовольствие. Вернувшись домой, Виктор первым делом приносил дрова, снимал промокший плащ, топором щепал лучину, стоймя набивал топку поленьями и от одной спички разжигал печь. Через несколько минут все трещало, гудело, полыхало, по стенкам полутемной комнаты метались неровные блики. Он гасил свет, садился к печи на поваленную набок табуретку и подолгу глядел немигающими глазами на огонь. Нет, это гудящее прожорливое пламя было совсем не похоже на медлительные ласковые языки партизанского костра, но и оно удивительно настраивало на воспоминания и раздумья.
Если уроки были удачными, Лена приходила возбужденная, счастливая. Она у дверей щелкала выключателем, бросала портфель и с ходу принималась рассказывать, что восьмиклассники сегодня просто прелесть, что Костя Огуреев («помнишь, Котька–баянист?») с таким чувством наизусть читал отрывки из «Слова о полку Игореве» («на древнерусском языке, понимаешь»), что весь класс был удивлен.
Неудачные уроки делали Лену несчастной. Не зажигая света, она бессильно садилась к столу, долго молчала и почти всегда начинала с одного и того же:
— Видно, я совсем, совсем никудышный преподаватель. Такая простая тема, и никто ничего не ответил… Никто, ты понимаешь?!
Виктор лишь улыбался в темноте ее сетованиям и начинал успокаивать, ссылаясь на то, что вчера на лесопункте был трудный день, работали допоздна, и, естественно, ее ученики не имели возможности подготовиться.
— Но ведь я им все объяснила на уроке. Все–все, до последней мелочи… Могли же они хоть что–то запомнить? Могли. Но они, видно, ничего не поняли — вот что печально!
Виктор принимался ей доказывать, что ее ученики — взрослые люди, и если они почему–либо не подготовились к уроку, то на авось отвечать не станут. Виктор сам учился в вечерней школе и знал, что все это не всегда так, но надо же хоть чем–то успокоить Лену, а то она всю ночь не сомкнет глаз.
Утренние уроки с первашами, которых Лена так боялась раньше, давались ей, видно, легче, чем литература в восьмом классе. По крайней мере о первашах она говорила реже и обязательно что–либо радостное и смешное.
…В этот вечер Виктор не успел снять рабочий плащ, как пришла тетя Фрося. Она прямо с порога со слезами на глазах бросилась ему на шею:
— Витенька, сынок! Радость–то какая! Мой Пашенька вернулся!
Осторожно и неловко прижимая к груди всхлипывавшую старушку, Виктор вдруг ощутил всю беспредельность ее радости, всю силу благодарности судьбе за то, что она подарила ей такое счастье. Материнское сердце щедро. Пусть на долю Виктора пришлась лишь маленькая частица ее чувств, но и той доли вполне хватило, чтобы его прежние собственные переживания стали казаться мелкими и ненужными. Он рос без матери. Может быть, поэтому он, тоже не сдержав слез, стыдливо отворачивался в сторону и бессвязно бормотал:
— Что вы, тетя Фрося?.. Плакать–то зачем?..
Позже, когда старушка ненадолго присела на стул и наступило молчание, Виктор заметил у порога набитую свертками сумку, из которой торчали горлышки нераспечатанных бутылок.
— Да что же это я?! — спохватилась тетя Фрося вскакивая. — Столько дел, а я расселась тут… Витенька, собирайся скорей! И так уж поздно. Леночка еще в школе? Зайди за ней. Так и скажи, в гости зовут.
— Павел тоже звал меня? — помедлив, спросил Виктор.
— А как же? — удивилась тетя Фрося. — Кого же ему и звать–то, если не тебя… Народу не много будет… Вы с Леночкой, Тихон Захарович обещал зайти, Олюшка да еще из деревенских кто придет. За угощение не обессудьте — наскоро готовимся! Ты уж, Витенька, не задерживайся, поскорей приходи!
— Хорошо, тетя Фрося.
Давно не бывало у Виктора такого радостного настроения. С озера дул напористый влажный ветер, раскачивал тусклые уличные фонари, но он не замечал ни ветра, ни тьмы, ни слякоти. В распахнутом пальто он шагал по середине улицы, намеренно поворачивая лицо в сторону ветра и даже напевая что–то про себя.
Заметив еще открытый магазин, он остановился, подумал, что надо обязательно чего–нибудь купить, вошел внутрь, долго решал, что именно, и, не придумав ничего лучшего, купил запыленную бутылку шампанского и две пачки папирос с красивым названием «Северная Пальмира».
Возле почты тоже остановился, постоял в нерешительности, глядя на темные окна, потом бегом понесся к теперь уже знакомому дому, где жила заведующая. К удивлению, его встретила Валя Шумилова. Босая, одетая в старенькое пестрое платье, она мыла пол и очень смутилась, увидев Виктора. Так они и стояли друг против друга, виновато и растерянно улыбаясь. Лишь теперь Виктор понял, почему при первой встрече лицо молоденькой заведующей почтой показалось ему знакомым. Ведь она, конечно, сестра Вали.
— Можно Веру? — спросил он, все еще продолжая улыбаться.
Даже то, что Веры не оказалось дома, уже не могло изменить его настроения.
— Она сможет, когда вернется, отправить несколько телеграмм?
— Не знаю. Если уж очень срочные…
— Конечно. Очень даже срочные… Вы понимаете, вернулся Павел Кочетыгов! — воскликнул он, совсем забыв, что именно Валя сообщила об этом на делянку.
— Напишите текст, я передам Верке.
— Да? Очень хорошо… Только не надо никакого текста. Я оставлю адреса и деньги, а под каждым адресом пусть она напишет всего два слова: «Павел вернулся» и ничего больше.
— Но нужна же хоть какая–то подпись.
— Подпись? Пожалуйста. Везде пусть подпишет «Курганов». Вот адреса. Один, другой, третий. Всего пять. Вот деньги.
— Не знаю, примет ли у меня Верка такие телеграммы, — покачала головой Валя. — Нужно хотя бы переписать все это.
— Нет уж, пожалуйста, уговорите ее. А если нельзя — пусть перепишет. Только пусть обязательно сегодня отправит. Скажите, я очень просил. Договорились?
— Хорошо, — улыбнулась Валя.
— Большое спасибо. Скажите, что за мной подарок к ее свадьбе. Да и к вашей тоже! — уже из сеней крикнул Виктор и сбежал с крыльца.
«Теперь — скорее в школу, а потом — туда… Туда, туда», — чуть не нараспев повторил он, поглядывая на едва пробивавшиеся сквозь тьму желтые пятнышки деревенских окон на другой стороне залива.
О приглашении гостей сам Павел узнал последним, когда тетя Фрося с покупками примчалась домой и заохала, заахала, не зная, за что наперед приняться.
— Пашенька, ты бы хоть помог чем. Люди придут, а у нас ничего не готово. Совестно будет.
— Какие люди! Что ты еще выдумала!
— А как же? Неужто не придут? Придут же люди с тобой повидаться? Неужто не надо их угостить? Тихон Захарович обещал быть.
— Ты что — никак гостей наприглашала?
Мать, сделав вид, что не заметила его недовольного лица, ласково заговорила:
— Зачем приглашать? Хороших людей и приглашать не надо. А если б и позвала, так что ж тут худого? Отчего же не посидеть, не выпить рюмочку ради праздника.
Павел все понял. Но спорить и ругаться было поздно. Он лишь мрачно усмехнулся:
— Не велико торжество. Не из экспедиции на полюс я вернулся… Нашла тоже праздник!
— Не совестно ль так тебе говорить, Пашенька? — обиделась мать, готовая вот–вот расплакаться. — Разве ж есть для меня другой такой праздник?! Нет и никогда не будет. Неужто ты мать не можешь уважить, хоть в такой–то день?
— Ладно, ладно, чего теперь говорить, — пробурчал Павел. — Чего делать–то надо? Да не гоношись ты! Подумаешь, велика важность — гости! Давай за водой схожу…
Когда Виктор пришел к Кочетыговым, никого из гостей, кроме Оли, еще не было. Тетя Фрося в огромной деревянной чаше размешивала винегрет, Оля перетирала старые с потемневшими ручками вилки, а принаряженный Павел, сидя на сундуке, листал забытую Кургановым книгу с таким видом, словно все происходящее в доме его совершенно не касалось.
Увидев Виктора, он неторопливо поднялся, пожал ему руку, даже сдержанно улыбнулся, но не произнес ни слова. Вероятно, и улыбнулся он лишь потому, что за ними наблюдали внимательные глаза Оли. Виктор не видел этого, и скупая улыбка Павла очень обрадовала его. Он разделся, вынул из кармана бутылку, поставил ее под лавку и прошел в передний угол.
— Леночка скоро ли придет? — ласково спросила тетя Фрося.
— Придет… Закончит уроки и придет.
Виктор присел на лавку рядом с Павлом и оглядел комнату.
Ничто в ней не изменилось за месяц, но знакомая, ставшая даже родной комната вызывала теперь тоскливое чувство. Как будто каждая вещь в ней смотрела на него с немым упреком: «Вот ты испугался, переехал, а делать этого совсем и не надо было…»
Павел молчал. Женщины занимались своим делом. Виктор достал коробку «Северной Пальмиры», распечатал ее, взял папироску и предложил Павлу. Тот оторвался от книги, помедлил, покосившись на этикетку, и все–таки принял угощение, с большим трудом выковырнув покалеченными пальцами папироску из плотно уложенной коробки.
— Мужики, никак дымить здесь собрались? — громко спросила Оля. — Шли б в другую комнату, там и чадили.
— Ишь ты какая неженка стала! — усмехнулся Павел.
— Пусть себе курят, чего ты? — вступилась тетя Фрося, но Павел первым поднялся и направился в комнату, где еще совсем недавно жили Виктор и Лена.
В опустевшей комнате было темно и прохладно. Они остановились у окна и напряженно курили, попеременно озаряя себя красноватым светом при затяжке.
— На лесопункт будешь устраиваться? — спросил Виктор, чувствуя, что Павел первым разговора не начнет.
— Нет, — резко отозвался тот.
— А чем заниматься думаешь?
— Не знаю… Там видно будет.
Загасив окурки, помолчали и, не сказав друг другу больше ни слова, вернулись в переднюю комнату, где все уже было готово и самовар весело тянул нескончаемую, уютную песню.
Вскоре раздался стук в дверь, и на пороге появилась счастливая улыбающаяся Лена.
— Вот и мы! Не опоздали? — весело спросила она и, обернувшись, позвала: — Анна Никитична, где ты там?
— Здесь я, здесь, — послышался из сеней знакомый голос, потом на свет вышла Рябова, тоже веселая, улыбающаяся. — Ну и темнотища у вас тут в деревне! И когда только Орлиев сюда электричество подведет? Где он? Ах, его нет. А то заставила бы платить за порванный капрон… Где тут воскресший из мертвых? Здравствуй, Павел! Здравствуй, тетя Фрося! Я, как всегда, незваная прихожу. У меня нюх такой — как где праздник, я тут как тут… Но сегодня не моя вина. Вот Елена Сергеевна пристала — пойдем да пойдем… Чего ж, думаю, стесняться? Такие дни не часто бывают. А Павел, думаю, не забыл, как я ему «двойки» ставила? Чего ты смеешься, или я неправду говорю? — повернулась она к Ольге.
— Конечно, неправду, — улыбнулась та.
— Это еще почему? Может, скажешь, что и тебе я «двоек» не ставила?
— Конечно, не ставила…
— Да вы что? Сговорились тут, что ли? — в удивлении развела руками Рябова. — Не хотите ли теперь сказать, что вы отличниками всегда были, а?
Павел неожиданно улыбнулся и глухо сказал:
— Вы нам не могли «двойки» ставить. Тогда «неуды» в ходу были…
— Вот именно! — закричала Оля и довольно захлопала в ладоши. — Молодец, Пашка!
— Так это ж еще хуже, чего вы радуетесь? — попробовала вывернуться Рябова. — У «двойки» хоть «единица» утешением служит, а у «неуда» и того нет… Вот всегда так, — обратилась Анна Никитична к тете Фросе. — Хотела людям хорошее сделать, а они норовят меня же и впросак посадить.
— Неужто и правда, Пашенька, ты «неуды» получал? — спросила тетя Фрося с таким искренним огорчением, что все дружно рассмеялись.
Минут десять подождали Орлиева. Но как только шумное настроение начало понемногу спадать, Анна Никитична вдруг спросила:
— Долго ль нас тут голодом морить собираются? Почему шестеро должны ждать седьмого?
— Садитесь, садитесь за стол, дорогие гости, — заторопилась тетя Фрося, хотя, видно, ей очень хотелось дождаться Тихона Захаровича. — Пашенька, приглашай, чего же ты! Анна Никитична, Оленька, Лена! Садитесь, где поудобней.
Гости сели первыми: Рябова и Оля на лавке у стены, Виктор и Лена на скамью напротив, оставив Павлу табуретку. Однако он, помедлив, выбрал место рядом с Рябовой.
— Э–э, так не годится! — запротестовала та. — Чего на угол сел? Хочешь семь лет в холостяках ходить?
— Мне не страшно, — слегка улыбнулся Павел. — Я уже больше того просрочил… А табуретку давайте за Орлиевым забронируем…
— Ну, если так, то на углу мне и подавно бояться нечего… — Она поменялась с Павлом местами, заставила его придвинуться поближе к Оле, а сама уселась на табуретку. — Чего мы тесниться будем? Правда, тетя Фрося? Придет Орлиев — ему место найдется… Еще Гоголь говорил, что городничему в любой тесноте место найдется… Где это он говорил, Елена Сергеевна, в «Ревизоре», что ли?
— В «Мертвых душах», — ответила с улыбкой Лена, уже успевшая привыкнуть к подобным неожиданным вопросам директора школы.
— Да, да, вспомнила. Это Петр Петрович Петух так Чичикова угощал… Вот был хлебосол, а? Как вспомню его кулебяку, так слюнки текут. Хотя, честное слово, и до сих пор не знаю, что такое кулебяка! Ни разу не пробовала… Говорят, что–то вроде рыбника, только с мясом… Мужчины, вы бы поскорей за свое дело брались, чтоб рыбничка попробовать. Неужто мне и за бутылку браться первой?
— Пашенька, наливай, чего ж ты? — Тетя Фрося счастливыми глазами оглядывала гостей, то и дело переставляя на столе закуски.
Павел откупорил бутылку водки, разлил ее по стопкам.
— Ну, кто скажет первый тост? — спросила Анна Никитична и повернулась к Виктору: — Может, вы, Виктор Алексеевич?
— Не надо тостов, — тихо произнес Павел. Он сидел покалеченной щекой к Оле. Это, вероятно, стесняло его, так как он прикрывал щеку ладонью, то и дело облокачиваясь на стол.
— Пашенька, ну почему же не надо? — вступилась тетя Фрося,
— Не надо, мать. Ни к чему это… Пусть каждый выпьет за то, за что ему хочется.
— Да что мы, пьяницы какие, что ли? — обиделась мать. — На поминках и то пьют за покой усопших. А мы молча, как в кабаке.
— Ну, если ты так хочешь, то мы выпьем за твое здоровье. — Павел посмотрел на огорченную мать и улыбнулся: — Чтоб ты жила на свете еще столько же… Хочешь?
Он протянул к ней рюмку. По очереди чокаясь с гостями, смущенная вниманием тетя Фрося прослезилась, а Лену даже поцеловала в лоб.
Когда все притихли, занявшись закуской, Лена попросила:
— Давайте выпьем так, как предлагал Павел, а?
— Ого, — засмеялась Рябова. — Оказывается, ты, Елена Сергеевна, любишь не только мужа и литературу. То–то ты меня так звала сюда!
— Нет, — серьезно сказала Лена. — Я не пьяница, но если уж за столом принято пить вино с тостами, то пусть наш тост будет самый необычный. Это же здорово — молча пожелать друг другу самого лучшего… И не только счастья, а чего–то конкретного в жизни, понимаете меня?
— Интересно! Что бы, к примеру, ты стала желать мне? — спросила Оля. Виктор заметил, как ее взгляд скользнул по нему и вновь выжидающе, чуть насмешливо застыл на Лене.
— Этого как раз я и не хочу говорить. Я хочу пожелать, подумать про себя.
— Почему?
— Наверное, потому, что говорить друг другу откровенное мы еще не умеем. Плохое боимся, хорошее стесняемся… Получается, что говорим мы хуже, чем думаем. А ведь тяжело так. Всем тяжело.
— В том немного беды, — мрачно усмехнулся Павел. — Хуже, когда говорят хорошее, а делают плохое…
— Она о честных людях, а ты о подлецах… — возразила ему Оля и вновь посмотрела на Лену. — Ты правильно сказала, очень правильно! Если бы хорошие люди были откровеннее, может, подлецы давно бы уже вывелись… Значит, каждому из нас у тебя есть свои пожелания счастья?
— Да. Что же тут странного? Разве мы не думаем друг о друге?
— А вдруг твое пожелание мне не годится? Или наоборот?
— Но мы ведь желаем друг другу только хорошего, не так ли?
— Поддерживаю тост, — громко сказала Рябова. — Павел, наливай, и давайте выпьем, как она сказала. Павел, слышишь?
— Тихон Захарович идет! — Сидевший в задумчивости Павел встрепенулся, сделал знак рукой, чтоб все помолчали.
На крыльце действительно раздались грузные шаги. Тетя Фрося вскочила, засуетилась, не зная, то ли броситься встречать дорогого гостя, то ли готовить ему чистую посуду и место за столом.
Все ждали, повернувшись лицом к двери. Вот шаги прогромыхали в сенях, замерли, потом раздался короткий стук в дверь и, слегка пригнув голову, в комнату шагнул Орлиев. Дверь была для него достаточно высокой, он мог бы и не пригибаться, но он почему–то сделал это.
— Ого, да тут целый пир! — Сощуренными от света глазами Тихон Захарович оглядел по очереди всех сидевших за столом. — Ну, старая, с радостью тебя… Теперь и сам вижу, что сын действительно вернулся… А с чем тебя поздравлять, — повернулся он к Павлу, вылезшему из–за стола, — я, брат, и не знаю. С возвращением домой, что ли?
— Спасибо, — напряженно улыбнулся тот.
Орлиева усадили на предназначенное ему место, в виде штрафа налили полный стакан водки, тетя Фрося поставила перед ним глубокую тарелку и наложила в нее всей имеющейся на столе закуски.
— Постойте, а за что же мы пить–то будем? — удивился Орлиев, заметив, что все со стопками в руках ждут его. — Тост уже был, что ли?
— Был. Каждый молча пьет за то, что он желает присутствующим, — пояснила Рябова.
— Это уж настоящий индивидуализм, — глухо засмеялся Орлиев. Виктор обратил внимание, что он держался сегодня как–то совсем по–иному, чем обычно. Охотно улыбался, хотя оживленность выглядела слишком внешней. — Это похоже на тайное голосование. Когда обсуждают, вроде бы все «за», а потом столько черных шаров появится…
— У нас черных шаров не будет… У нас все желают друг другу только самое светлое и хорошее! — горячо заверила Лена.
Орлиев посмотрел на нее, улыбнулся и тяжело поднялся над столом со стаканом в руке.
— Ну что ж, если так, то давайте.
Большими медленными глотками он выпил водку и, закусывая солеными грибами, вдруг в шутку спросил сидевшую рядом с ним Рябову:
— Замуж скоро выйдешь?
— В ноябрьские праздники…
Она ответила с таким серьезным видом, что все, кроме Павла, дружно рассмеялись. Даже тетя Фрося позволила себе чуть улыбнуться.
— Чего смеетесь? — недоуменно пожала плечами Анна Никитична. — Вы думаете, я шучу? К ноябрьским праздникам выхожу замуж и всех приглашаю на свадьбу.
— За кого, если не секрет? — весело спросила Оля.
— Ну, уж тебе–то надо знать за кого. Будто в мои годы бывает много женихов?.. Вот если бы Тихон Захарович посватался, тогда и у меня выбор был бы. А так всего–то и есть один женишок завалященький…
— Ты серьезно или сейчас решила? — Оля еще продолжала улыбаться, но в ее голосе уже послышались беспокойные нотки.
— Сейчас, но вполне серьезно. Подняла рюмку и решила. Вдруг, думаю, никто из вас не догадается пожелать того, что мне по душе. Взяла сама себе и пожелала.
— Просто поразительно, но вам я пожелала именно этого, — сказала Лена, глядя на Рябову широко открытыми, застывшими в удивлении глазами.
— Панкрашов, как жених, совсем не завалященький. Жених он первостатейный! — усмехнулся Орлиев. — Значит, скоро погуляем на твоей свадьбе?
— Конечно, погуляем, если жених не сбежит. Что вы на меня так смотрите, как будто я у кого–то жениха отбила? Он мой, собственный… Сама три года приручала, воспитывала, сама и маяться с ним буду! Тетя Фрося! Разве плохой у меня жених?
— Хороший, хороший! — одобрила старушка.
— Почему же они не верят мне? — спросила Рябова, пожимая плечами.
Ее раскрасневшееся улыбающееся лицо было таким непривычно растерянным и смущенным, что Лена первой не выдержала:
— Верим! Верим! — закричала она и бросилась к Анне Никитичне поздравлять. Следом за ней — Оля, тетя Фрося.
Даже Орлиев, картинно растопырив руки, обнял Рябову и неловко чмокнул ее в щеку.
— Э–э! Да ты и целоваться–то не умеешь! — выкрикнула Рябова, и в ее желудевого цвета глазах вспыхнул насмешливый огонек. — Вот уж не думала! Как холодной губкой мазнул по щеке! Вам, мужики, у Панкрашова научиться надо. Вот он целуется — огонь по жилам, мороз по коже!
— Аня, что с тобой? — перебила ее Оля.
— А что?
— Не пойму я тебя что–то, — засмеялась Оля.
— А чего непонятного?! Выйду замуж, нарожаю детей — все станет на свое место. Чего тут не понимать?
— Не будет у тебя детей, — сказал Орлиев.
— Это еще почему?
— Поздно спохватилась. Раньше думать надо было.
— Врешь! Не такая уж я и старая! Правда ведь, тетя Фрося? Разве я не смогу уже иметь детей?
— Можешь, можешь… Шурка Аникиева вон и в сорок лет первого родила.
— Видишь?! — торжествующе повернулась Рябова к Орлиеву. — А мне еще тридцать шесть. На зло тебе нарожаю целую кучу — толстеньких, рыжеватеньких, с веснушками… Чтоб все как один на меня были похожи. А тебя вместо крестного отца посажу, чтоб не пророчил. Ну, что притихли? Давайте выпьем за мою свадьбу, а то я трезветь что–то стала.
Орлиев заметно захмелел, и настроение его начало портиться. Грузно навалившись на стол, он долго, пристально смотрел на Павла, словно не узнавая его, потом медленно облизнул набухшие губы и громко спросил:
— Тебя реабилитировали или амнистировали?
Все притихли.
— Разве это имеет значение? — едва заметно улыбнулся Павел, глядя в неподвижные, мутно–свинцовые глаза бывшего командира.
— А как же? Если амнистировали, выходит, просто помиловали… А если реабилитировали, значит, всю вину с тебя сняли… Есть разница, по–твоему, или нет?
Улыбку как рукой смахнуло с внезапно побледневшего лица Павла. На секунду оно стало безжизненно белым, потом на нем начала медленно проявляться и расти другая улыбка — злая, искаженная шрамом и похожая на болезненную гримасу.
Виктор схватил Орлиева за плечо и закричал:
— Перестаньте! Как вам не стыдно?! Какое вы имеете право?!
Орлиев, даже не глядя на него, резким движением стряхнул руку.
— Тихон Захарович! Ряпушки свеженькой, сама ловила! — подскочила к мужчинам тетя Фрося.
— Погоди, мать! — Павел уже овладел собой и придвинулся к самому лицу Орлиева: — Ну, а если за мной нет вины, тогда что? — тихо спросил он, криво усмехаясь в одну сторону. — Не было и нет, тогда как? Нужна мне эта ваша реабилитация или нет?
— Нужна, — мотнул головой Орлиев.
— Она что, вернет мне те девять лет, что ли? Сделает лучше или хуже, чем я есть?
— Павел, не надо, — попросила Оля, обнимая его за плечи и стараясь отвлечь.
— Надо, Оля, надо! — не оборачиваясь, возразил Павел. — Раз уж он начал этот разговор, надо договорить до конца! Он нас три года водил за собой. Его умом мы жили и днем и ночью. Пусть теперь разъяснит мне, почему я должен искать оправдания, если ни в чем не виноват.
— Если не виноват, тебя должны были реабилитировать…
— Ах, так! — Павел несколько секунд в упор смотрел на Орлиева, потом медленным взором обвел всех гостей, тяжело передохнул и неожиданно ласково обратился к Оле: — Ну вот и договорились! Теперь все ясно… Налей–ка мне, Оля… Или постой, я сам.
Он сел, придвинул поближе неоткрытую поллитровку, налил половину стакана и выпил, держа бутылку в руке. Сразу же, не закусывая, налил снова. Горлышко бутылки нервно позвякивало о край стакана, водка проливалась на стол, на аккуратно, по–праздничному нарезанные ломтики черного хлеба, к которому Павел и не притронулся за весь вечер.
— Вот так, Оля, они и жили, — полупьяно бормотал он. — Воевали, в походы ходили, голодали… Только мы ему верили… а он нам нет… Мы всей душой, а он нет… Как же это так, Оля, вышло?.. Курганов, ты ведь тоже ему верил, а?
— Верил, — подчеркнуто громко отозвался Виктор. Он был так зол сейчас на Орлиева, что с удовольствием бросил бы в лицо все накипевшее в нем за эти полтора месяца. Он уже хотел налить себе для храбрости, но его остановил властный голос Орлиева, обращенный к Павлу:
— Дай сюда бутылку!
Вылив в свой стакан остатки водки, Орлиев одним махом осушил его, поднялся, на ходу сорвал с гвоздя у дверей плащ и шапку и, не надевая их, вышел в сени. Он ни с кем не попрощался. Лишь проходя мимо тети Фроси, коротко бросил:
— Не давай ему пить!
Вечеринка была испорчена. Для приличия посидели еще с полчаса. Всем не хотелось оставлять хозяев в грустном настроении, но веселья не получилось.
Долго прощались, чувствуя какую–то неловкость за случившееся. Уговорились встретиться в субботу еще раз, посидеть, поговорить, попеть песен. Рябова даже пообещала достать баян.
Когда они остались одни, Павел спросил мать:
— Ну, как ты теперь считаешь? Надо было нам гостей звать или не надо?
— А как же, Пашенька? Посидели, поговорили… Все честь по чести… А что пошумели маленько, так за столом это у всех случается… С подвыпивших людей велик ли спрос?
— Эх, мать! — покачал головой Павел. — Или ты очень уж у меня умная, или совсем–совсем ничего не понимаешь? В том–то и дело, что шуму у нас и не было. Лучше б пошуметь, да за грудки схватиться, чем так… Ударить и уйти… Ну, где ты меня спать положишь? Давай на полу, а? Как в детстве, помнишь?
По привычке Павел проснулся в шесть часов, но впервые за многие годы провалялся в постели до восьми. Отчаянно болела голова, и вставать не хотелось. Мать уже заканчивала топить печь, когда он взял полотенце и в ботинках на босу ногу пошел к озеру.
Утро было сырое, промозглое. Тростники у берега зябко шуршали на ветру ссохшимися пожелтевшими стеблями. Вода обжигала холодом опухшее лицо, леденящими струйками сбегала по спине к поясу, разгоняя сонливость и заставляя приятно поеживаться.
Что–то похожее он много раз испытывал в детстве по субботам, когда отец, покряхтывая от удовольствия на банной полке, нагонял такого знойного пару, что Павел с братьями не выдерживали, выскакивали наружу и, если озеро еще не замерзло, бросались в ледяную воду. Давно это было, кажется, даже в какой–то прошлой и чужой жизни.
Но баня и теперь стояла на прежнем месте, только она уменьшилась и нависла подгнившей стеной над самой водой. Павел открыл затекшую дверь. Изнутри пахнуло устоявшейся березовой прелью. Теперь к знакомому запаху примешался запах гнили, давней копоти и запустения. Нехитрая черная каменка местами обрушилась, однако все остальное было на месте. Даже старый, проржавевший ковш стоял на скамье возле огромной бочки, в которой раньше раскаленными камнями грели воду.
Павел никогда не любил домашних хозяйственных дел, но теперь ему вдруг захотелось, чтоб вновь ожила, стала прежней эта заброшенная баня. Он тут же принялся укладывать на свои места провалившиеся внутрь топки камни. Ломкие, крошащиеся от перегрева он заменял новыми, найденными на берегу.
— Куда ты пропал? — мать заглянула в баню. — Зову, зову. Чай пить пора, картошка стынет…
Он ожидал, что мать обрадуется, похвалит его, но она лишь воскликнула:
— Ой, да никак ты каменку ладишь? — и тут же развела руками: — А мы, ить, Пашенька, в поселок ходим… Там баня хорошая построена… Рубль заплатишь — и никаких хлопот.
— Вы можете ходить куда угодно, а я буду тут мыться, — грубо ответил он.
Работать сразу расхотелось. Однако он не пошел завтракать, пока не закончил ремонт каменки.
За завтраком мать, желая загладить свою неловкость, ласково попросила его осмотреть крышу, которая давно уже течет, и из–за этого начал подгнивать сруб. Павел ничего не ответил. Дождавшись, когда мать уйдет в поселок, он собрал кое–какой имевшийся в доме инструмент и вышел во двор.
Дом заметно обветшал за эти двенадцать лет. Даже сколоченная перед самой войной лестница предостерегающе похрустывала, когда он взбирался по ней к ровной и прочной на вид, но местами уже обомшелой тесовой крыше.
Павел догадывался, о какой дыре говорила мать. В сорок третьем году, когда он пришел в разведку в Войттозеро и целую неделю жил дома, скрываясь на сеновале, он сам проделал в крыше эту дыру, чтобы можно было наблюдать за дорогой. Тогда он бесшумно оторвал одну доску и, когда нужно было, осторожно сдвигал ее в сторону. Из деревни ему пришлось уходить так спешно, что он не успел прибить доску на место.
Теперь доска куда–то пропала. Вероятно, ее сорвало и унесло ветром. Из–за нее подгнили и выкрошились по краям две соседние, и дыра действительно образовалась немалая. Менять нужно было уже три доски. А где их возьмешь в доме, в котором двенадцать лет не было мужика?
«Доски Орлиев должен бы дать мне бесплатно, — с усмешкой подумал Павел, сидя на крыше. — Но я не возьму их, нет. Я куплю их, поставлю на место и потом, когда все выяснится, пусть это пятно на моей крыше будет колоть ему глаза».
Сверху поселок казался еще красивее. Ровные, правильно расположенные серые прямоугольники низких крыш: шиферных, толевых, драночных. Между ними — полоса дороги, штакетные заборчики… Машины, люди, дым над трубой красного кирпичного здания, откуда доносилось пыхтение локомобиля… Совсем незнакомый, чем–то даже чужой, но такой манящий мир открывался по другую сторону залива! Неужели для него, для Павла, он так и останется чужим? Вчера еще он верил, что все может быть по–иному. В конце концов он и сейчас может пойти туда, предъявить документы, подать заявление и ему, вероятно, не откажут, его возьмут на работу, дадут в руки топор и направят рубить сучья. Это–то уж он умеет делать! За последние годы он столько окарзовал хлыстов, что эта работа навек опротивела ему. Там он научился делать и другое: освоил профессию взрывника. Его никто не учил. Там вообще никого не учат. Там просто спрашивают: «Есть взрывники? Выходи!» Он вышел. Вот такая работа нравилась ему. Она была связана с риском, и это отвлекало от тяжелых дум, заставляло все время быть в напряжении. Хорошо бы и теперь найти такую работу, которая не оставляла бы времени для таких раздумий… Чтоб требовала быстроты и ловкости! Чтоб каждый день была новой и неожиданной…
К черту крышу! Пусть она гниет и расползается! Разве он собирается здесь жить?! Неужели не найдется на земле уголка, где ничто не будет напоминать ему о прошлом, где они с матерью заживут спокойно и счастливо?!
Павел слез с крыши и, переодевшись, зашагал в поселок.
— Здорово, зятек! Никак родственников перестал узнавать?
Всмотрелся Павел и признал: дядя Пекка Рантуев стоит перед ним и хитровато щурится из–под лохматых бровей. Жив старик и даже мало изменился, только седина пробежала по пышной бороде да пухлое лицо совсем красным стало, как будто в кипятке обваренное. Одет так, как и до войны не хаживал. Ладный солдатский бушлат, высокие кожаные сапоги, а на голове форменная фуражка со значком лесничества.
— Здравствуй, Петр Ильич! — обрадовался Павел, отвечая на крепкое рукопожатие.
Хотя и не очень понравилось ему насмешливое обращение старика, но в этом было что–то привычное, давнее. Войттозерский мужик никогда, бывало, слова не скажет просто — обязательно норовит при встрече подковырнуть соседа насмешкой, заранее зная, что и тот ответит тем же.
— Стало быть, вернулся с даровых хлебов? — спросил старик, пахнув в лицо Павлу легким запахом хмельного.
— Вернулся, как видишь..,
— Слыхать, на Чороме был?
— Был и на Чороме.
— Вот скажи ты! — воскликнул старик. — Я, ить, парень, не один раз за эти годы там бывал… Мой объезд совсем рядом… А ни разу не встретились, а? Сколько я вашему брату, «зэкам» этим самым, махорки перевел! Знал бы, так лучше тебе ее отдал. Как–никак родственник все же!
— Махоркой я не бедствовал, — сказал Павел, оглядываясь по сторонам. Они стояли в самом центре поселка, а старик кричал так, что за версту было слышно.
— Ну, что ж! — дядя Пекка поскреб затылок, левой рукой пошебаршил в кармане ватных брюк, подумал и вдруг решился: — Встретились, так выпить надо… Пойдем ко мне!
Зашли в магазин. Дядя Пекка бодро спросил две поллитровки и посмотрел в глаза Павлу так выразительно, что тот сразу все понял. У Павла нашлось двадцать пять рублей, и водку купили в складчину.
— О закуске не думай! — успокоил гостя старик, когда они вышли из магазина. — В хорошем доме закуска всегда найдется… Да и много ль двум мужикам надо!
Дом у старика Рантуева действительно был хороший. Павел помнил его еще с довоенных времен и теперь с трудом узнал. Раньше это был обыкновенный деревенский дом — огромный, темный, с хлевом под одной крышей. А теперь, спрятавшись жилой частью в тесовую обшивку, дом выглядывал крашеными окнами из–за высокого забора с воротами и калиткой. Во дворе лениво бродили откормленные куры, в конуре глухо отозвался на стук калитки недовольный кобель, под навесом жевала сено лошадь.
— Богато живешь, дядя Пекка! — удивился Павел.
— Работаем, без дела не сидим… — равнодушно ответил тот, отпирая на дверях огромный висячий замок.
В сенях навстречу им, радостно виляя пушистым хвостом, выскочила вислоухая черная сука с умными пристальными глазами и чутким подвижным носом.
— Вот она, моя кормилица, моя «Щенка»! — беря собаку на руки, ласково заговорил старик. Он погладил ее и, отпуская, похвастался: — Кажись, ить, пустое дело — собачка, баловство. А вот уж сколько лет по тыще рублей дает. Были годы, и по два раза щенилась. Знаешь, какой она породы?
Павел не ответил. Оглядывая избу, он только сейчас осознал, что Оля не живет здесь. Он вспомнил, что мать как–то говорила ему о переезде Ольги в поселок. Но было странно и непривычно увидеть это самому.
— Почему Ольга не живет дома? — спросил он, когда старик пригласил его к столу.
— Это ты, парень, у нее спроси. — Дядя Пекка налил сначала по полстакана, потом добавил еще понемногу и, сдвинув стаканы, уравнял их содержимое с такой тщательностью, что ему, пожалуй, мог бы позавидовать аптекарь.
— Ну все же, должна же быть причина? — повторил Павел, когда они выпили. — Давно Ольга не живет здесь? Или вообще ты не пустил ее домой?
— Как же не пустил, чего зря болтаешь! — взъерепенился сразу старик. — Не пустишь вас, поди–ка!.. Два года жила, пока мальчонка не подрос, да голодно было… А как сынишка на ноги встал да карточки отменили — и отец нехорош сделался… Нынче, как видно, не жди благодарности от детей. Ишь, теперь зарабатывает по две тыщи в месяц — можно жить и одной!.. Сиди, что вскочил! Отца при людях позорит, а того не понимает, что для нее же стараюсь…
Он, снова тщательно размерив, разлил по стаканам водку.
— Пить больше не буду, — остановил его Павел.
— Как же это не будешь? — удивился старик. — А кому же твоя доля достанется? Неужто по бутылкам разливать будем?
— Говори, зачем звал!
Старик помедлил, покряхтел, поглядывая то на Павла, то на переливавшуюся холодящей зеленью жидкость в стаканах.
— Не знаю, парень, как теперь и говорить с тобой. Если тебе кто наболтал, что я плохо к твоему сынишке относился, ты не верь. Не было того… Ольгу, это верно, много ругал, пристыживал. Сама виновата…
— Какого моего сынишку? Что ты мелешь?
Старик уставился в глаза гостю и вдруг поднялся — разгневанный, красный, взъерошенный.
— Ты что? В обратную сыграть хочешь?.. Совесть есть у тебя или нет? Ты же в могилу, парень, глядел! Испортил девке жизнь и нос отворачиваешь?! Твой ведь ребенок у Ольги, чего зенки пялишь?!
Павел не мог понять, спьяну ли старик несет чепуху или хитрит. Все это так неожиданно и невероятно, что он просто рассмеялся ему в лицо:
— На арапа берешь! Не делай из меня дурака!
— Ах ты, каторжная душа! — взвизгнул старик, хлопнув кулаком по шаткому столу. Стаканы звякнули друг о друга, и водка пролилась из них. Павел едва успел подхватить упавшую пустую бутылку. — Нет на вас, проходимцев, теперь закона об алиментах, так, думаете, и делу конец?! Нет, я тебя заставлю, я тебе жить не дам… Вся деревня знает, как ты девку обхаживал, ночи у моего дома просиживал. Кто ее в отряд этот самый партизанский увел? Ты! Сам Тихон Захарович письменно затвердил, чей у Ольги ребенок… Кто ей там, в партизанах, шагу ступить не давал?..
— Перестань, слышишь! — меняясь в лице, сказал Павел.
Старик вдруг расплакался, бессильно уткнувшись в широкие разлапистые ладони:
— Не будь ты поганым человеком, Пашка… Чего тебе еще надо? Женись! Умру я, все твое будет… Старшие дочки у меня пристроены, ладно живут… Они ничего не потребуют… Разве что Ирье чего–либо выделите…
Он плакал по–настоящему. Слезы накапливались между кривыми натруженными пальцами и стекали по бугристой тыльной стороне ладоней, оставляя мутноватый след.
Было смешно: крепкий, полный сил старик говорил о своей смерти, как будто она должна была наступить чуть ли не завтра. Однако именно это и заставило Павла поверить ему.
— Перестань… За кем Ольга была замужем?
— Какое там замужество, — всхлипнул старик, отворачиваясь и вытирая глаза. — Напраслина! Уж как я корил ее эти годы! Уж как корил!.. «Выходи, говорю, ищи жениха, чего жизнь себе портить». А она вроде знала, что ты живой… Об Ольге ты не думай, она крепко соблюдала себя! — добавил он, с надеждой поглядывая на застывшего в хмуром раздумье Павла.
— Ты не врешь мне, старик?
— Живым мне не быть на этом месте! — торопливо воскликнул тот и даже, подумав, перекрестился. — Какое тут замужество, когда из партизан брюхатая пришла… Чуть ли не год у сестры в Петрозаводске жила, домой стыдилась показаться… А так ты не думай — крепко себя держала… Парни лесопунктовские сколько на нее заглядывались. Всем от ворот поворот.
— Хватит тебе об этом! — взволнованно оборвал его Павел, начиная догадываться о чем–то. — Когда сын у нее родился?
— Восьмого октября… Аккурат после парада партизанского… Ушла на парад и оттуда прямо в больницу.
— Восьмого, восьмого… Где мы тогда были? — лихорадочно забормотал Павел.
— Я ж говорю, аккурат после парада, — повторил старик, вновь обеспокоенный странным поведением гостя.
— Не об этом я! — отмахнулся тот и вдруг попросил: — Добавь водки, давай выпьем!
Старик охотно наполнил стаканы. Торопливо выпили, помолчали, и Павел неожиданно спросил вновь:
— Ты ничего не соврал, не перепутал, а? Пойми, это так важно!
— Господи! — забеспокоился тот. — С чего ж я врать–то буду?!
— Ладно, старик! — поднялся Павел, чувствуя, как хмель все гуще окутывает его разгоряченное сознание, даже язык стал заплетаться. — Верю я тебе! Но учти, если соврал, большой грех на душу возьмешь! За всю жизнь не отмолишь!
— Куда же ты, Паша! Посидел бы, надо ж разговор–то закончить.
— Пойду, дело есть! Спасибо за угощение! Ну, старик, угостил ты меня… Крепко угостил, — тяжело покачал головой Павел, пожимая хозяину руку.
— Жениться–то будешь аль нет? — уже с крыльца выкрикнул старик.
Павел, оглянувшись, лишь криво усмехнулся и еще быстрее пошел, пошатываясь, к калитке.
Днем в конторе лесопункта народу бывало немного, и поэтому девушки–счетоводы с любопытством встретили незнакомого возбужденного молодого человека, скорее ворвавшегося, чем вошедшего в бухгалтерию.
— Где мне увидеть Курганова?
— Виктор Алексеевич в лесу.
— Лес большой… Где он там?
— Скорее всего на участке Панкрашова. Он часто там бывает… А может, и у Рантуевой.
— Как мне туда добраться?
— Выйдете на дорогу и садитесь в любой лесовоз, который идет с биржи… А там спросите.
Тяжело повернувшись, Павел вышел, нерассчитанно громко хлопнув дверью.
На панкрашовском участке Курганова не оказалось. Сам Панкрашов, сразу догадавшийся, кто перед ним, объяснил Павлу, что технорук был здесь, но часа два назад уехал куда–то, вероятно, на нижнюю биржу, где идут подготовительные работы, так как через несколько дней лесопункт перейдет на вывозку леса в хлыстах.
— Если будете на работу устраиваться, проситесь ко мне, — предложил Панкрашов, пока Павел ожидал лесовоз, чтобы поехать обратно. — На участке вот как нужны хорошие ребята. Не пожалеете… И база для роста большая!
— Подумаю, — буркнул в ответ Павел, хотя и не собирался работать на лесопункте.
На бирже Курганова тоже не было. Валя Шумилова, которой очень хотелось, чтоб Павел признал ее — ведь она очень хорошо помнила его еще по школе! — расспросила шоферов, и кто–то сказал, что недавно видел Курганова на дороге, недалеко от школы. Он стоял там возле военного «газика» с каким–то проезжим капитаном.
«Скрывается, подлец», — подумал Павел, хотя сквозь хмель все–таки понимал, что у Виктора еще нет никаких причин скрываться от него.
Когда он пешком добрался до школы и Курганова не оказалось и там, неожиданно мелькнувшая мысль выросла в убеждение. Все Войттозеро вот оно, на виду! Каждого человека можно разыскать за полчаса. А он мотается уже больше двух часов и даже издали не видел Курганова.
«Ничего, доберусь до тебя! Я все–таки загляну в твои черные глаза! Я хочу видеть, какими они станут, когда я спрошу тебя…»
Оглядываясь по сторонам, Павел стоял на дороге напротив школы. Он не знал, что делать, а бушевавшие в нем ярость и гнев искали выхода. Вдруг, еще раз взглянув на школу, он обрадованно мотнул головой, перескочил через забор и напрямик, по опустевшим грядкам пришкольного огорода направился к зданию.
По тихому коридору он переходил от класса к классу. Потом остановился, прислушался к неторопливо–четкому голосу учительницы, взглянул на цветную вывеску «1 класс» и приоткрыл дверь.
Лена, стоявшая между партами, удивленно оглянулась. Он видел только ее, а белые, удивительно белые головки склонившихся над партами учеников казались ему маленькими шариками.
— Можно вас на минутку?
Испуганная, недоумевающая Лена вышла в коридор и плотно притворила дверь.
— Что–нибудь случилось, Павел?
— Для кого как, — усмехнулся он. — Мне нужно с вами поговорить…
— Хорошо. Только подождите, пожалуйста… Через пять минут кончится урок.
— Ладно, подожду.
Оставшись один, Павел вынул папиросу, закурил. Вспомнив, где он находится, сразу же погасил ее и окурок выбросил в открытую форточку.
«Ма–ма мы–ла Ми–лу», — доносился из класса детский голос. — «Ми–ла ма–ла…»
Это повторялось так долго и так размеренно, что Павел едва не выкрикнул: «Ну, мыла мама Милу? А что дальше, дальше что?»
Чтоб скрыться от этого голоса, он прошел к раздевалке и сел на деревянный диван.
Наконец прозвенел звонок, и сразу же появилась Лена, улыбающаяся, чуть встревоженная, с портфелем и кипой тетрадей в руках.
— Пройдемте в учительскую…
— Нет, давайте здесь.
Мимо них в раздевалку пробегали первоклассники, хлопали по барьеру сумками и портфелями. При виде учительницы утихали, и, уходя, каждый обязательно останавливался у дверей:
— До свидания, Елена Сергеевна.
Лене приходилось то и дело отвлекаться, отвечать ребятишкам, и она предложила:
— У меня уроки кончились. Подождите минуточку, я оденусь. Вы проводите меня домой, и мы спокойно поговорим.
— Нет, — отрезал Павел. — Я вас долго не задержу.
Лена посмотрела на него и настороженно сказала:
— Я слушаю.
— Разговор будет о вашем муже… О бывшем моем друге Витьке Курганове.
— Я догадываюсь, — кивнула Лена.
Чувствуя, что прежний запал начал у него пропадать, Павел, искусственно подогревая свою злость, насмешливо заговорил:
— Догадываетесь? Это хорошо, что вы такая догадливая. Тем короче будет разговор.
— Можно потише? — попросила Лена, оглядываясь на учеников, уже с удивлением посматривавших в их сторону.
— Ладно. Будем потише. — Павел облизнул запекшиеся губы и, нисколько не понижая голоса, спросил: — Вы знаете, что у вашего мужа есть ребенок? Знаете об этом, а?
Ничего не понимая, Лена молчала, потом участливо тронула его за плечо.
— Что с вами, Павел? Идемте, идемте, я провожу вас домой!
— Может, вы знаете? — отстраняя ее, продолжал он. — Тогда нам и говорить не о чем?
— Прошу вас, уйдемте отсюда! Здесь дети…
— Ах дети! — вскочил он. — А там щенок, что ли? Щенок, спрашиваю я вас? Об этих вы думаете, беспокоитесь, воспитываете… А они и без вас вырастут… А тот пусть сам, пусть тешит себя, что его папа погиб! Эх вы, люди!
Несколько мгновений он, сощурившись, смотрел ей в глаза и вдруг резко махнул в отчаянии рукой:
— Да что с вами говорить?!
Тяжело качнувшись, он повернулся и с вытянутой вперед рукой, как бы на ощупь, пошел к выходу.
— Постойте! — Лена загородила ему дорогу. — Нельзя же так! Я провожу вас.
— Не надо. — Неровным, но сильным движением он отстранил ее, потом обернулся, с укором покачал головой. — А вы мне так понравились тогда, помните?
Следом за ним Лена вышла из школы. На улице было прохладно, но она, разгоряченная, взволнованная, не чувствовала холода.
— Павел, вы можете мне объяснить, о чем вы говорите? — спросила Лена, когда ребячий шум и гам остался за дверью,
— Ах, вы еще делаете вид, что ничего не понимаете! — вновь распаляясь, заговорил он. — Ну, хорошо! Выскажемся яснее… Вы знаете, что Витька в отряде дружил с Олей Рантуевой?
— Да, знаю, — быстро отозвалась Лена, побледнев от предчувствия чего–то страшного и неотвратимого.
— Тогда все в порядке. Об остальном догадаться не трудно…
— Зачем вы так зло мстите? — растерянно и беззащитно улыбаясь, спросила Лена. — Я не верю вам, не верю, понимаете? — вдруг выкрикнула она и, опустившись на мокрую скамью, заплакала. — Я никогда вам не поверю, никогда, слышите! Уходите! Вы злой человек, и я никогда вам не поверю. Стойте, куда же вы? Идемте, идемте! Нет, нет, вы пойдете со мной!
Таща за собой слабо упиравшегося Павла, Лена почти бегом поднялась по лестнице на второй этаж. К счастью, следующий урок уже начался, и в учительской за письменным столом сидела одна Рябова.
— Анна Никитична! — бросилась к ней Лена. — Вы подруга Ольги Петровны! Вы все хорошо знаете… Вот он… он сказал страшную вещь… Он сказал, что Славик сын Виктора… Скажите ему, что это неправда! Вы ведь все знаете!
Рябова все поняла с полуслова. Она догадалась обо всем, едва лишь увидела взгляд Лены, устремленный на нее с такой отчаянной надеждой, что она испугалась. Она знала, что рано или поздно это должно было случиться. Она опасалась, что оно могло произойти вчера, и потому пошла незваной на вечер к Кочетыговым.
— Как тебе не стыдно! — грозно поднялась она над столом. — Как тебе не стыдно! — повторила она, приближаясь к Павлу и стараясь за суровостью тона скрыть свою растерянность. — О, да ты пьян, и поэтому болтаешь несуразицу!
— Я сказал правду! — упрямо мотнул головой Павел.
— Анна Никитична, скажите вы! Прошу вас! — Лена трогала директора за руку, заглядывала ей в глаза, которыми та гневно буравила угрюмо молчавшего Павла.
— Елена Сергеевна, успокойтесь! — Рябова даже не обернулась к Лене. — Кому нужна твоя правда! Ты думаешь, что говоришь и зачем это делаешь? Думаешь или нет? — выкрикнула она, как будто перед ней стоял не взрослый, так много повидавший в жизни человек, а нашкодивший ученик. — Отправляйся сейчас же домой! Немедленно, слышишь! И выбрось всю эту ерунду из головы! Идем! Елена Сергеевна, вы подождите меня! Я провожу его, а то он один и до дому не доберется… Надо же так нализаться! Я просто не узнаю тебя, Павел!
Дверь за ними плотно захлопнулась. Лена так и осталась стоять посреди комнаты. Она ничего не понимала… Почему Анна Никитична не расхохоталась Павлу в лицо? Почему она не высмеяла его нелепых предположений? Ведь Рябова так остро и язвительно умеет это делать. Почему она поторопилась увести Павла из учительской? Неужели?..
И Лена вдруг поняла, что это, конечно же, правда. Торопливо одеваясь, она уже и верила и боялась поверить до конца, искала каких–то убедительных доводов и тут же настраивала себя на противоположное.
Она не помнила, как добежала до конторы лесопункта. В темном коридоре остановилась, почувствовав такое сердцебиение, что едва нашла в себе силы открыть тяжелую дверь.
Виктора в конторе не было. Если бы там не оказалось и Тихона Захаровича, Лена поехала бы на делянки, обязательно разыскала бы мужа. Но делать этого ей не потребовалось. Орлиев сидел в своем кабинете, он, конечно, знает все, и ему Лена верила.
Она имела возможность успокоиться, обдумать предстоящий разговор, так как Тихон Захарович долго говорил по телефону, потом бухгалтер принес на подпись целую кипу бумаг. Когда, наконец, Орлиев поднял на нее малоприветливый взгляд, Лена, собрав все свое мужество, прямо спросила: правда ли, что Виктор является отцом Славика Рантуева?
— Кто тебе сказал? — Седые брови Тихона Захаровича дрогнули и полезли вверх. Его удивление так обнадежило Лену, что она радостно ответила:
— Павел. Он пришел пьяный, злой какой–то…
Орлиев, упершись взглядом в стол, молчал. Каждая секунда казалась Лене вечностью.
— Прошу вас, скажите только правду! — не выдержала она. — Вы понимаете, как это важно для меня?!
В третий раз, едва уже не плача, она повторила свой вопрос, и Тихон Захарович, как бы подводя итог своим раздумьям, резко сказал:
— В таких делах я вам не судья. Разбирайтесь сами…
Теперь сомнений не оставалось. Лена поднялась и медленно, ни слова не говоря, вышла.
Когда через час Рябова вернулась в учительскую, она нашла на своем столе записку:
«Дорогая и милая Анна Никитична! Я так благодарна Вам за все–все… Извините, что не дождалась Вас — я плохо себя чувствую… На всякий случай оставляю рабочие планы уроков и прошу заменить меня, если я заболею всерьез. Еще раз большое Вам спасибо
Е. С.»
На заседание партийного бюро приехали Гурышев и Потапов.
Виктор пришел в контору прямо из лесу. Увидев стоявший на обочине дороги леспромхозовский «газик», он подумал, что сегодня должно произойти что–то важное, и это ощущение не покидало его весь вечер.
Гурышев, пожимая Виктору руку, вполголоса спросил:
— Я слышал, Кочетыгов вернулся?
— Да.
— Обязательно познакомь меня с ним, хорошо?
Заседание было открытым, и к семи часам в комнате бухгалтерии мест уже не хватало. Пришли не только коммунисты, но и беспартийные. И как всегда у самых дверей робко прятался за спинами впереди сидящих молчавший до поры до времени дядя Саня.
Рябова как–то особенно приветливо поздоровалась с Виктором.
— Вы были дома? Как самочувствие Елены Сергеевны?
— Разве с ней что–то случилось? — встревоженно спросил Виктор.
— Нет, нет… Простудилась, наверное… Вы не видели ее?
— Я не заходил домой…
Когда пришла Рантуева, Анна Никитична взяла ее под руку, увела из комнаты, и они возвратились к самому началу заседания. Рябова села к столу, чтобы вести протокол.
Члены партбюро тесным полукругом расположились возле стола, за которым нервничал празднично одетый, причесанный и побритый Мошников. Орлиев устроился чуть в отдалении, в правом переднем углу, прислонившись плечом к тяжелому шкафу, набитому бухгалтерскими папками.
Мошников, то и дело вытирая потное лицо, открыл заседание, объявил повестку дня и хотел уже предоставить слово докладчику, когда председатель рабочкома Сугреев, сидевший рядом с ним, удивленно спросил:
— Разве приема в партию не будет? Я слышал, у Курганова все документы оформлены.
Мошников замялся, посмотрел на Виктора, потом на Орлиева, зачем–то поворошил лежащие перед собой бумаги и сказал:
— Коммунист Орлиев взял назад свою рекомендацию, которую он дал Курганову.
— Как так?! Вот это новость! — воскликнул Сугреев, поворачиваясь к невозмутимо молчавшему Орлиеву.
«Начинается», — подумал Виктор. Сообщение Мошникова почти не удивило его. В последние дни он предчувствовал, что это могло случиться, и даже сам хотел объясниться с Орлиевым, но как–то не собрался. Обидно лишь то, что ни Тихон Захарович, ни Мошников не предупредили его.
В комнате нарастал тревожный шум. Случай был настолько необычным, что даже Гурышев посмотрел на Орлиева таким взглядом, словно видел его впервые.
— Я скажу об этом в докладе, — спокойно кивнул Орлиев.
Он дождался, пока Мошников официально предоставит ему слово для доклада, выдвинул вперед себя стул, неторопливо вынул из кармана несколько листков бумаги и начал говорить.
Да, Орлиев умел завладеть аудиторией. Он не блистал красноречием. Даже наоборот, говорил слишком отрывисто, как бы с трудом подбирая слова. Вначале казалось, что и слушать–то его не будут, — так сухо и казенно он начал доклад. И все же его слушали. В его устах каждое, даже набившее слух слово звучало настолько весомо, голос был таким властным и уверенным, паузы так многозначительны, что все, сказанное им, приобретало какой–то особый смысл, над которым люди невольно задумывались. Понять этот скрытый смысл они не успевали, так как следовали новые фразы, новые паузы, новые цифры, которые, в свою очередь, хотя и были знакомы, по опять казались исполненными глубокого значения.
Даже Виктор, заранее предполагавший, что скажет начальник, был захвачен этой безостановочной сменой тяжелых, как удар молота, фраз и не менее выразительных пауз.
Орлиев не скрывал тяжелого положения, сложившегося на лесопункте. Пожалуй, он даже усугублял его в своей речи, рисуя все в таких красках, как будто все стоит на краю катастрофы и пришла пора осознать опасность.
Зачем он делал это, Виктор понял лишь потом, когда Орлиев, проанализировав работу всех участков, стал объяснять, почему лесопункт провалил план не только второго, но и третьего квартала.
— Итого: мы задолжали государству пять тысяч кубометров древесины. Из них три с половиной тысячи деловой… Откуда взялся этот долг? Из чего сложился? С первого сентября мы перевели участок Рантуевой в семидесятый квартал. Потеряли три дня. Три дня по сто шестьдесят кубометров — почти полтысячи.
— Но участок Рантуевой дал в сентябре больше тысячи кубометров сверх плана, — выкрикнул Виктор и замолк, заметив успокаивающий жест Гурышева.
— Мы создали дорожно–строительный участок, — продолжал Орлиев, даже не посмотрев на Курганова. — Хорошее дело. Даже, я бы сказал, слишком роскошное в наших условиях. Отвлекли с основного производства сорок человек. Ликвидировали для этого целый участок, который мог давать по полтораста кубометров в день.
— Мог, но никогда не давал, — заметил вполголоса Сугреев.
— Потому и не давал, что не мог, — громко возразила ему Рантуева. — Разве мыслимо было работать на таких дорогах? Правда, Олави Нестерович?
— Товарищи, прошу соблюдать тишину, — сверкнул очками сосредоточенный Мошников.
— Двадцать шесть рабочих дней по полтораста кубометров — это сколько? — Орлиев поискал глазами плановика и, найдя его, сам же ответил: — Три тысячи девятьсот кубометров. Вот он где скрывается, наш долг. Вот во что обошлось нам создание дорожно–строительного участка!
— Теперь мы имеем дороги, и половина лесовозов не стоит в ремонте, — проворчал Сугреев и, в ответ на укоряющий взгляд Мошникова, рассердился: — Да что у нас, в конце концов, слова сказать нельзя, что ли? Чего болтать зря? До сентября мы работали тремя участками, а что было? Этот самый долг равнялся почти шести тысячам… Или не так?
Но Орлиева непросто было сбить с мысли. Он выждал тишины и продолжал размеренно, спокойно, как будто все выкрики лишь подтверждали его правоту:
— Нас губит прожектерство. За последние полтора месяца оно так захлестнуло нас, что мы уже не можем нормально работать. Нам мешает прожектерский зуд. Что такое — сосредоточить как можно больше техники и рабочей силы на участке Рантуевой? По существу это скрытая тенденция ликвидировать еще один участок. Об этом не говорят, по это так. Вместо того чтобы наладить работу обоих участков, наладить социалистическое соревнование, мы ищем легких путей. Мы выдумываем, строим прожекты… Надо разобраться, о чем думают эти люди? О чем они заботятся? О пользе дела или о чем–то другом? Не ищут ли некоторые легкой славы? А может, их прожекты и планы рождены совсем другим? Может, им вообще не нравятся наша жизнь и наши порядки?..
— Не слишком ли круто поворачиваешь, Тихон Захарович, — покачал головой все время молчавший Потапов.
— Имею основания! — Орлиев взмахнул кулаком, как бы накрепко вбивая свои слова. — Я хорошо знаю корреспондента Чадова. Он служил в моем отряде… В последние полгода он все явственнее показывает себя как отпетый нигилист… Есть такое слово. Это который все отрицает, которому все не по нутру… Раньше я считал, что Чадов одинок. Теперь, к сожалению, и в Войттозере нашлись люди, которые идут за ним, это уже опасно, товарищи! Они спелись и поддерживают друг друга.
— Кого ты имеешь в виду? — спросил Сугреев. — Говори конкретно!
— Тот знает, о ком я говорю, — многозначительно ответил Орлиев и, помолчав, продолжал: — Имеет ли возможность наш лесопункт выйти из прорыва? Да, имеет. Что нужно для этого? И многое, и малое. Во–первых, мы должны раз и навсегда покончить с прожектерством. Надо работать, товарищи! Трудиться надо, а не фантазировать! Во–вторых, мы должны добиться того, чтоб каждый участок, каждая бригада ежедневно выполняли задание. В–третьих, развернуть соревнование, помогать друг другу, подтягивать отстающих и наращивать темпы! Мы знаем лозунг партии — кадры решают все. Если люди горят желанием, то можно сделать даже невозможное. Долг каждого коммуниста — разжечь такое желание. Не искать легких путей, не ссылаться на трудности, а поднять людей на выполнение плана.
Орлиев требовательно оглядел присутствующих, как бы собираясь продолжать, потом вдруг резко сказал: «Все!» — и уселся на свое место. Несколько секунд в комнате стояла выжидательная тишина.
— Есть вопросы к докладчику? — поднялся Мошников.
— Орлиев обещал объяснить историю с рекомендацией, — напомнил Сугреев.
— Разве ты ничего не понял? — пожал плечами Орлиев. — По–моему, каждый понял, почему я не могу рекомендовать Курганова в кандидаты партии.
— В таких делах надо бы говорить определенней. Ты мог не давать человеку рекомендацию. Отказать, и все. Ты имеешь на это право! И ни у кого вопросов не было бы. Но уж коль ты дал, то объясни толком, почему сейчас забрал ее обратно. Вероятно, у тебя есть какие–то причины, которых не было раньше.
— Товарищи! Стоит ли нам уводить партбюро в сторону от основного вопроса повестки дня? — Мошников нерешительно посмотрел на Гурышева, но тот сделал вид, что не замечает его взгляда. — Вопрос у нас важный, и надо сосредоточить все внимание на нем…
— Стоит! — Сугреев так резко поднялся, что едва не упал, зацепившись протезом за соседний стул. — Разрешите мне сказать!.. Я буду говорить без намеков — так, как думаю. Мы собрались, чтоб обсудить производственные дела. Что послужило поводом для этого? Конечно, тяжелое положение с выполнением плана… Но ведь дела в последний месяц пошли вроде бы на лад… Смотрите–ка, участок Рантуевой даже перевыполнил сентябрьский план! Панкрашов тоже нет–нет да и дотягивает до суточного графика… С марта мы не имели такой выработки… Тут бы радоваться надо, подналечь подружней всеми силами, а у нас не получается. Идет какой–то раздор у руководства лесопунктом. И в этом все дело! Если один говорит: «да», другой обязательно «нет»… Как в песне, помните? Почему Орлиев сегодня высказался чуть ли не против дорожно–строительного участка? Против перехода в семидесятый квартал? Почему он, как только увидит лесовоз или трактор на профилактике, краснеет от злости? Потому, что все это предложено Кургановым… Это замечаю не один я, все видят и чувствуют. А в чем тут дело, я лично ничего не понимаю… Я считаю, если мы хотим сегодня разобраться в производственных неурядицах, то должны начинать с отношений между Орлиевым и Кургановым… Пока между начальником и техноруком не будет согласия, хорошего ничего не будет! С этого и надо начинать. Поэтому, мне кажется, история с рекомендацией — вопрос принципиальный…
— Видно, персональные дела тебя интересуют больше производственных, — язвительно вставил Орлиев.
— А тебе что, говорить об этом не хочется? — обернулся к нему Сугреев. — Ты тут такие намеки сделал, что на месте Курганова я потребовал бы партийного разбирательства.
Собрание вновь заволновалось.
— Товарищи, призываю к порядку… — постучал о графин Мошников. — Я думаю, на таком широком заседании нам нет смысла сводить важный вопрос к обсуждению личных взаимоотношений.
Он опять покосился на Гурышева, и тот на этот раз не уклонился от его взгляда, кивком головы попросил слова.
— Я согласен с товарищем Сугреевым, — сказал он, глядя на сразу смолкших людей. — Если между начальником и техноруком есть разногласия…
— Есть! — выкрикнуло сразу несколько человек.
— …Если эти разногласия, — продолжал Гурышев, — мешают производству, а они, конечно, не могут не мешать, то долг партбюро прежде всего разобраться в них… Я думаю, и сам Тихон Захарович не против того, чтоб внести ясность в этот вопрос… Дело тут, конечно, не только в рекомендации. Каждый коммунист имеет право давать или не давать рекомендацию. Это дело его совести и партийной убежденности… Если он взял назад рекомендацию, имея на то веские основания, мы должны лишь поблагодарить его за принципиальность.
— Имею вопрос, — вскочил дядя Саня и, не ожидая разрешения, возмущенно закричал: — Вопрос такого содержания! Какая ж принципиальность тут — давать, а потом брать назад? Что ж тогда беспринципность?
— Сейчас нам Тихон Захарович все объяснит, — улыбнулся Гурышев.
— Что ж, я готов…
В напряженной тишине Орлиев вышел на место, где стоял во время доклада. Члены партбюро потеснились, подвинулись в сторону, чтобы все могли хорошо видеть начальника лесопункта.
— Только слово «объяснять» тут не подходит… Объяснять — вроде оправдываться. Мне оправдываться не в чем. Я должен не оправдываться, а обвинять.
Тихон Захарович задумался и вдруг решительно вскинул голову.
— Прежде всего, почему я дал рекомендацию Курганову? Не только дал, а даже сам предложил ему, когда тот приехал к нам в Войттозеро… Два года Курганов служил в моем отряде минером. Он был неплохим бойцом… По крайней мере, я не знал в то время за ним ни одного проступка или случая, когда бы он не выполнил задания… Он награжден орденом Красного Знамени. После войны человек закончил школу, потом академию и добровольно попросился сюда, к нам… Я был так рад ему, что на меня в райком даже поступила жалоба, как будто я чуть ли не по знакомству устроил Курганова… Было ведь такое заявление, Петр Иваныч? — наклонился Орлиев к Гурышеву.
— Что об этом говорить сейчас? — махнул рукой тот.
Мошников неожиданно вскочил, поправил очки и, вытянувшись как на параде, объявил:
— Товарищи! Считаю нужным информировать партбюро, что это самое письмо по своей несознательности и без моего ведома написала моя жена… Сделано это было с чисто обывательской точки зрения… Я имел с ней серьезный разговор…
— Ты с ней или она с тобой? — под общий смех выкрикнул кто–то.
Орлиев даже не улыбнулся, его лицо еще больше побагровело, Выждав, когда наступит тишина, он продолжал:
— С первых же дней Курганов энергично взялся за дело. Он действительно показал себя знающим специалистом… Имел я основания считать такого парня достойным кандидатом в члены партии? Имел я право предложить ему рекомендацию?
— Пока ты все же объясняешь, а не обвиняешь! — засмеялся Сугреев.
— Ты, Сугреев, меня не перебивай! В последнее время, я замечаю, ты себе слишком многое позволяешь! Как видно, дешевый авторитет зарабатываешь!
— Прошу не мешать выступающему, — сказал Мошников и, подумав, постучал в графин, хотя в комнате стояла такая тишина, что все слышали сбивчивое дыхание Орлиева.
— Почему я взял рекомендацию обратно?.. Это я сделал сегодня, хотя сомнения зародились у меня давно… За последние недели я узнал Курганова, я увидел его как бы с другой стороны. Я увидел, что этот человек начисто лишен качеств, необходимых коммунисту.
— Интересно, какие качества он имеет в виду? — шепотом спросила Рябова, наклонившись к Ольге, сидевшей через человека от нее.
Орлиев услышал ее вопрос и повысил голос:
— …Качеств, предъявляемых коммунисту новым уставом нашей партии. За эти полтора месяца Курганов наворотил здесь уйму проектов, планов, предложений… Он готов их предлагать чуть ли не каждый день… Еще неизвестно, когда вступит в строй железная дорога, строящаяся по Заселью, а он уже всерьез носится с планом перевода лесопункта на вывозку леса туда… Он, видите ли, уже чуть ли не готовит проект механизированной биржи. И это в то время, когда лесопункт находится в прорыве. Кто он — технорук или инженер–проектировщик? Зачем это ему нужно? Вы думаете, он заботится о делах лесопункта? Нет, он прежде всего думает о своей славе, о своей карьере. Он знает, что в нашей стране инициаторов замечают, их награждают, о них пишут в газетах… Вот он и добивается почета и известности…
— Это ложь! — вскочил Виктор и, почувствовав на себе взгляды всех собравшихся, тихо, с болью в голосе, спросил: — Зачем вы говорите неправду? Вы же знаете, что все это не так!
— Ты, Курганов, выслушай! — остановил его Орлиев медленным движением руки. — Тебе дадут слово, если захочешь… Курганов — умный человек. Но его ум — это не частица коллективного разума, а ум индивидуалиста, противопоставляющего себя коллективу. Смотрите, дескать, вот я какой! Я один понимаю больше, чем вы все вместе взятые… Вот я приехал и все могу сделать… Это мораль типичного карьериста! Я не случайно сказал в докладе о Чадове… Курганов и Чадов — друзья. Очерки в газете — замаскированное стремление не только свести личные счеты со мной, но и прославить Курганова.
— У тебя все? — хмуро прервал Гурышев.
— Разве этого мало?
— Я думаю, даже слишком много. — Гурышев достал блокнот, придвинулся поближе к столу.
— Нет, товарищи, у меня не все! — Орлиев перевел дыхание, помолчал и начал говорить, вновь тихо и доверительно: — Я не хотел ворошить прошлое. Но я вижу на лицах некоторых сидящих здесь недоверчивую усмешку. И скажу о прошлом. Всего один факт.
Виктор сразу догадался, о чем будет говорить Орлиев. Теперь это уже не могло ни удивить, ни причинить ему большой боли. Особенно сейчас, когда все прояснилось и встало на свои места. И все же ему очень хотелось, чтоб Тихон Захарович удержался, не употребил во зло то, что было рассказано ему самим Виктором с самыми чистыми и добрыми побуждениями.
Виктор не ошибся. Орлиев рассказал о разведке к острову, расценив поведение Виктора как нарушение приказа и обвинив его в легкомыслии, граничащем с трусостью.
— Ты забыл сказать, что Курганов был ранен, — напомнил Гурышев. — Несмотря на рану, он сделал проход в минном поле… Было так или нет?
— Кто в боевой обстановке считается с ранением? — воскликнул Орлиев. — Тогда гибель грозила всему отряду.
— Ты и сейчас считаешь, что они должны были идти к острову вдвоем? — Гурышев через плечо в упор посмотрел на Орлиева.
— А как же еще? Им приказано было идти вдвоем.
— Зачем?
— Хотя бы затем, чтобы не случилось того, что произошло с Кочетыговым… Только по вине Курганова Кочетыгов попал в плен.
— Что мог сделать Курганов? Допустим, что он тоже пошел бы к острову и уцелел под шквальным пулеметным огнем у самого берега… Разве он мог вынести товарища?
— Обороняться, защищаться до последнего… — Орлиев на секунду замешкался, потом снова заговорил убежденно и требовательно. — В конце концов у двоих всегда больше возможности не сдаться живыми в плен…
— Ясно. Ты будешь еще говорить?
— Хватит, товарищи! — запротестовал Сугреев, давно уже ждавший возможности выступить. — Чего мы будем копаться в прошлом? Еще Курганова надо послушать!
Мошников, после своего вызвавшего смех объяснения по поводу письма, совсем перестал руководить заседанием. Он лишь растерянно и молча поглядывал на каждого, кто начинал говорить. Почувствовав, как взоры людей один за другим сошлись на нем, Виктор понял, что ему предоставляют слово. Он медленно поднялся, выдвинул, как и Орлиев, вперед свой стул и, держась за спинку, долго молчал, стараясь собраться с мыслями. Если бы Орлиев не завел разговор о разведке, он знал бы, как держать себя, что ответить на те ничем не обоснованные обвинения. На них ответить легко. Там все строилось на нелепых подозрениях. А здесь?
— Отвечай, Курганов! Чего молчишь! — недовольно поторопил его Сугреев, как видно не понимавший, почему так растерянно держится технорук.
— Спокойно, товарищи! — остановил его Гурышев и, обратившись к Курганову, спросил: — Ты будешь говорить?
— Буду. — Виктор поднял голову, медленным взглядом обвел людей, смотревших на него с сочувствием и удивлением. — То, что сказал сейчас Тихон Захарович, правда…
— Какая правда? — вскричал Сугреев. — Что ты говоришь?
Виктор посмотрел на него и тихо продолжал:
— Да, правда… Правда, что к острову пошел один Кочетыгов… Правда, что мы тянули жребий… Я не хочу оправдываться… Вероятно, мы не имели права делать это. Но сделали мы это не из трусости и не из озорства… Кочетыгов теперь может рассказать, почему мы так поступили. Не мы, конечно… Он, Павел… Я только потом все понял, когда уже финны открыли огонь. Я виноват, что сразу не доложил обо всем командиру. Но после того, как я увидел те две спички, я не мог поступить иначе. Павел намеренно спасал мне жизнь… Мог ли я нарушить его наказ?!
— А не объяснишь ли ты, Курганов, зачем это он сделал? — спросил Орлиев.
— Я ведь рассказывал вам, Тихон Захарович…
— Теперь расскажи людям… Ты бьешь на откровенность. Будь откровенным до конца!
— Хорошо, — побледнев, ответил Виктор. — Я буду… Мы оба любили одну девушку…
— Какую? — громко и холодно спросил Орлиев. Он даже не взглянул на Ольгу, но по какому–то едва уловимому движению его лица Виктор понял, что Орлиев держит ее в поле зрения.
— Тихон Захарович, зачем это? — попробовала урезонить начальника Рябова, но ее вопрос лишь подлил масла в огонь.
— Я вижу, здесь у Курганова слишком много защитников! Многих, видать, подкупила его откровенность. Пусть–ка тогда он будет откровенным до конца… Пусть расскажет, как он обманул ту самую девушку. Да–да, ту самую, ради которой спас ему жизнь Кочетыгов! Обмануть командира — этот наказ Кочетыгова ты выполнил! Почему же ты не выполнил другой его наказ? Что? Молчишь? Сказать нечего, да? Рантуева! — Орлиев даже не повернул головы в сторону Оли, лишь указал на нее пальцем. — Скажи нам, чьего ребенка ты воспитываешь?
Оля на какой–то миг растерялась. Она быстро оглянулась на побледневшую Рябову и вдруг, как бы обретя себя, громко, беззаботно ответила:
— Своего, конечно…
— Я тоже думаю, не бабушкиного! — посмотрел на нее Орлиев. — Ты, Рантуева, коммунистка! Скажи партийному бюро и всем собравшимся, кто отец твоего ребенка? Не этот ли человек, который сам боится признаться? Ты, Рантуева, честный человек. Так встань и скажи!
— Я не понимаю, что тут у нас происходит? — Рябова в негодовании бросила на стол карандаш. — Мошников, ты будешь вести заседание или нет? Тихон Захарович — прекратите! Это же кощунство!
— Товарищи, товарищи! — спохватился Мошников, неизвестно к кому обращаясь. — Давайте по порядку!
— Нет уж, разрешите! — Рантуева встала, вышла к столу. — Такие вопросы не могут оставаться без ответа. — Долгим взглядом она посмотрела прямо в глаза Орлиеву. — Вы хотите, чтоб я ответила? Отвечаю. Да, мы дружили с Кургановым. Да, мы когда–то любили друг друга… Но Курганов никогда не был отцом моего ребенка. Вы довольны?
— Ты лжешь! — выкрикнул Орлиев.
— Конечно, вы знаете это лучше меня, — с иронией подтвердила Оля. — Вы все знаете! Вы всегда так убеждены в своей правоте, что вам ничего не стоит очернить человека, испортить ему жизнь… Человек для вас ничего не стоит… Помните, в ту ночь вы даже и не подумали о тех, кого оставили прикрывать отход отряда! И теперь человек для вас — это списочная единица… Как трактор или лесовоз… Вы цените его, пока он послушно исполняет вашу волю. А чуть он выходит из повиновения… нет, даже не выходит, а едва начинает иметь свое мнение, вы стараетесь подавить его, смешать с грязью, чтоб другим неповадно было… Я не хочу вспоминать прошлое. Незачем. Но таким вы были всегда. Вы же лучше других знаете, что Курганов честный человек. Он много работает, он сделал так много полезного. Почему же вы ненавидите его? Вы даже обвиняете его в том, в чем, может быть, виноваты прежде всего сами… По–моему, вы делаете это потому, что Курганов прав и вы боитесь его. Нет, не самого Курганова, а его авторитета. Курганов хороший специалист, он не страшится идти против вашего мнения. Его за это начинают уважать на лесопункте. А вы разве можете допустить такое? Разве можете вы кому–нибудь уступить хоть частицу вашей власти? Нет! Хотя, по–моему, кроме вашего прежнего командирского авторитета, у вас ничего за душой не осталось.
— Не тебе судить об этом! — Орлиев весь кипел от гнева, с трудом сдерживаясь и багровея все гуще и гуще.
— Конечно, не мне… Кто я? Я для вас такая же списочная единица, как и большинство здесь сидящих… Вам в судьи мы не годимся. Наше дело — судить таких, как Курганов. Даже не судить, а осуждать по вашему требованию. Вам, конечно, этого хочется. Товарищи, я знаю Курганова. Наверное, знаю его лучше других. Два года мы служили в одном отделении, ели из одного котелка… Он, Павел Кочетыгов и я…
— Потому–то ты так и необъективна! — воспользовавшись паузой, нервно засмеялся Орлиев.
— У меня больше вашего нашлось бы оснований в чем–то обвинять Курганова. Но наши личные с ним отношения никакого значения сейчас не имеют… За последние два месяца я узнала его еще лучше и скажу одно! Если меня спросят, могу ли я, как коммунистка, дать рекомендацию Курганову для вступления в кандидаты партии, я отвечу: да, могу. И я дам ее, если Курганов попросит.
— Молодец, Оля! — восторженно кивнула ей Рябова.
Наконец–то дождался своего Сугреев. Рантуева еще не успела сесть, а он уже навис над столом, стремительно водя по лицам присутствующих пылким взволнованным взглядом.
— Садись, Курганов! Чего стоишь? — приказал он Виктору, который, сам не замечая того, все еще стоял, держась за спинку стула.
— Я хочу сказать, объяснить вам, товарищи… Ответить на обвинения Тихона Захаровича, — попробовал возразить Виктор, но Сугреев решительным жестом остановил его:
— Погоди. Дай другим сказать. Садись и послушай… Товарищи! Я собирался говорить о многом. Но теперь, после выступления Рантуевой, говорить долго не буду. Я полностью согласен с ней. Очень хорошо, что у нас сегодня присутствуют секретарь райкома партии и директор леспромхоза. Я полагаю, что в жизни нашей парторганизации это заседание будет переломным. Чем мы занимались раньше? Собирались, обсуждали, принимали решения. Внешне все вроде бы и хорошо. А по существу разве мы использовали предоставленное нам право контроля за хозяйственной деятельностью? Был ли нам подотчетен начальник лесопункта? Нет. Надо сказать прямо, он подмял под себя такого слабовольного человека, как Мошников, и стоял по существу вне критики! И вот результат. Ведь ясно, что у нас неправильно использовались лесосеки, было плохо с дорожным строительством и с отношением к технике. А Орлиев даже сегодня с цифрами в руках пытался все повернуть на прежние рельсы. А то, что он хотел сегодня проделать с Кургановым, это попросту гнусно и недостойно! Он давно понял, что многие поддерживают предложения Курганова, и пошел в атаку. И не просто пошел, а с применением запрещенных, как говорят боксеры, приемов… Как ты, товарищ Орлиев, мог докатиться до этого?
После Сугреева желающих выступить оказалось так много, что пришлось установить регламент — десять минут. Критика, вероятно, подействовала и на Мошникова. Он начал активнее руководить заседанием, слово предоставлял по очереди, не позволял прерывать ораторов вопросами и репликами.
Один за другим поднимались люди, и никто не защищал Орлиева, никто не поддержал его. Даже никогда не выступавшая на собраниях Валя Шумилова попросила слова и, чуть ли не со слезами на глазах, растерянно произнесла всего две фразы:
— Зачем же вы так, Тихон Захарович?! Это ж несправедливо… совсем несправедливо.
Потапов выступать не стал. Лишь в порядке справки, перед выступлением Гурышева, он сообщил, что леспромхозу дано задание поставить до конца года двадцать тысяч кубометров отборного пиловочника для строительства лесозавода в Заселье и что это задание целиком падает на Войттозеро.
— Так что, мне кажется, — он посмотрел на Орлиева, — в Войттозере не зря подумывали о переводе нижней биржи в Заселье.
— Слово имеет товарищ Петр Иванович Гурышев, — наконец объявил Мошников.
С одинаковым нетерпением, но по–разному ожидали Орлиев и Курганов выступления секретаря райкома партии.
Внешне Тихон Захарович был спокоен. Привалившись плечом к шкафу, сидел он, молчащий и неприступный, уже ни словом, ни выражением лица не выдавая своих чувств. Виктор, наоборот, смущенно ерзал и чувствовал себя неловко, словно критиковали и упрекали не Орлиева, а его…
Гурышев начал спокойно, как будто не было до него ни горячих выступлений, ни тяжких взаимных обвинений.
— Признаюсь, товарищи, что я ехал на это заседание с тревожным настроением. Правда, в сравнении с другими месяцами в сентябре вы поработали неплохо. Месячный план перевыполнили, дороги наладили. Но пять тысяч кубометров долгу! Честно скажу, не верилось, что до конца года вы сможете покрыть его! Особенно после доклада Тихона Захаровича… Непосредственно о производственных делах вы сегодня говорили мало. Однако теперь я думаю, что это заседание скажется на делах лесопункта значительно глубже, чем можно было поначалу ожидать. Почему я так считаю? Во–первых, потому что у коммунистов и у всех присутствующих есть единый и правильный взгляд на положение дел на лесопункте. Надо сказать, что в последние годы у нас в лесной промышленности не было недостатка в разного рода начинаниях. Вспомним хотя бы соревнование за сохранность механизмов, увлечение часовым графиком, или почти ежегодные изменения структуры бригад, участков… Лесную промышленность попросту лихорадило от обилия начинаний и инициатив, а положение не выправлялось. Почему? Потому, что не было сделано главного. Не был налажен правильный, наиболее рациональный технологический процесс, с учетом конкретной обстановки. Ведь каждый лесопункт и участок имеют свои особые условия работы. Они зависят не только от погоды, но и от природных условий. Разве можно не учитывать их? Действительно, это походило на прожектерство. Не устранив очевидных нарушений в организации технологического процесса, не сделав самого необходимого, мы хотели выправить дела при помощи массовых движений — соревнования за сохранность механизмов или введения часового графика. На какой–то очень короткий срок это иногда удавалось. Но затем лесопункт или леспромхоз попадал в еще более тяжелое положение. Так действительно было, Тихон Захарович… Правы вы и в том, что центральная наша печать осудила подобное прожектерство. Добавлю, что она обратила внимание на необходимость четкой, технологически обоснованной организации труда. Однако то, на чем настаивает Курганов и что так энергично поддерживают коммунисты лесопункта, не прожектерство. Это даже не какое–то новое начинание, а всего–навсего исправление нарушений в использовании лесосечного фонда, в отношении к дорожному строительству, к механизмам. Хорошо, товарищи, что вы начали это дело и так решительно настаиваете на его завершении. Появляется уверенность, что войттозерцы справятся с выполнением годового плана. И сделают это не при помощи спасительной рубки леса в прибрежных зонах, как еще нередко бывает, а путем умной и правильной организации всего технологического процесса на основных делянках.
Во–вторых, сегодня на партбюро разговор шел о главном. О человеке, о людях, о их взаимоотношениях… Говорилось, в основном, о двоих. Но говорилось так, что во всю остроту встали вопросы о методах руководства, об отношениях руководителя и коллектива… Сейчас я не буду говорить о Курганове. У нас с ним была долгая и, я считаю, полезная беседа. У Курганова есть свои недостатки. При всей его откровенности, он слишком многое переживает в себе, словно боится, что люди не поймут его или поймут неправильно. За свои ошибки в прошлом он заплатил такой дорогой ценой, что меня искренне порадовало доверие и доброе к нему отношение со стороны товарищей. По–моему, такого человека, как Курганов, доверие окрылит еще больше… Скажу о Тихоне Захаровиче Орлиеве. Нелегко говорить такое об одном из старейших коммунистов района, о человеке, которого люди привыкли уважать за его немалые заслуги во время войны и в предвоенные годы. Но коммунисты сегодня поступили правильно. Я полностью поддерживаю их!.. Тихон Захарович! Читаешь ли ты газеты? Слушаешь ли ты радио? Знакомят ли тебя, как члена райкома, с партийными документами последних месяцев?..
— Ты что, экзаменовать меня думаешь? — спросил Орлиев, горько усмехнувшись.
— Экзамен–то был уже! — с сожалением покачал головой Гурышев. — И ты его не выдержал, вот в чем беда… Почему же ты не хочешь понять, чем сейчас живет партия? В последние полгода произошли огромные события, а ты живешь как за глухой стеной. Партия своими решениями еще раз подчеркнула, что забота о человеке, о благе людей — для нее высший закон. А для тебя даже такого понятия, как человек, не существует. Если и существует, то абстрактно… Словно люди, тебя окружающие, не подпадают под это понятие. Ты любишь повторять слово «коммунизм». Разве мы строим коммунизм не ради людей? Разве жить в нем будут не те конкретные люди, которые окружают тебя?
— Коммунизм надо еще сначала построить, а потом думать, кто в нем жить будет, — мрачно перебил Орлиев.
— Вот в этом, пожалуй, твоя коренная ошибка! В твоем представлении коммунизм — как бы огороженный высоким забором пансионат, куда в один прекрасный день будут распахнуты двери — пожалуйста, входите! А ведь не будет такого! Не будет и высокого забора, потому что коммунизм строится не для избранных. Не будет и пансионата, потому что только труд, ставший естественной потребностью для каждого человека, сделает коммунизм возможным. Не будет и конкретного дня, так как коммунизм нельзя объявить. Он будет постепенно складываться из множества каждодневно рождающихся черточек нового не только в экономике, но и в сознании людей. Нельзя сделать человека сознательным при помощи окрика или приказа! Только убеждение, только внимание и забота способны воспитывать людей! Коммунизм — самая человечная и справедливая формация на земле, и строиться она должна самыми человечными методами. Кто не понимает этого, тот не может в настоящее время руководить людьми. Тот попросту отстал от жизни! Как ни больно, но с тобой, Тихон Захарович, произошло именно это! В этом и твоя личная трагедия, и большая вина всех нас… О Мошникове я говорить сейчас не буду. Скоро у вас отчетно–выборное собрание, и, мне кажется, коммунисты скажут свое слово о работе партбюро и его секретаря… Я слышал, отчетный доклад у вас уже два месяца назад готов был? — повернулся Гурышев к Мошникову.
— Готов, готов, — радостно закивал тот, не замечая легкой иронии в тоне секретаря райкома.
— Рановато, — покачал головой Гурышев. — Так поторопились, что теперь новый писать, наверное, надо?
— Он просто цифры свежие подставит, и все! — с насмешкой сказал Сугреев. — У Мошникова третий год подряд одно и то же слушаем!
— Нет! — твердо сказал Гурышев и вдруг как–то сразу помрачнел. — Подстановкой цифр теперь уже нельзя отделаться. Прошли те времена! А в том, что так бывало раньше, есть и ваша вина, товарищ Сугреев! Вы ведь не посторонний человек, а член партбюро! И судить коммунисты будут не только Мошникова, а и вас, всех пятерых… Поэтому предлагаю записать в решении, что проект отчетного доклада партбюро подготовить не одному Мошникову, а совместно с Сугреевым.
— Я не возражаю, — ответил тот. — Только пусть начальство не обижается на критику!
Постановление партбюро приняли единогласно. Его составили из нескольких предложений, выдвинутых тут же. Даже Орлиев голосовал за это постановление, хотя в последнем пункте ему указывалось на недооценку воспитательной работы с подчиненными, произвол и неправильное отношение к критике. Тихон Захарович помедлил, подумал и все–таки вместе с другими членами партбюро поднял руку.
Как только Мошников объявил заседание закрытым, Орлиев поднялся и, ни с кем не попрощавшись, двинулся к выходу. Это было так неожиданно, что люди расступились перед ним, образовав молчаливый коридор. Тихон Захарович шел медленно, ни на кого не глядя.
— Погоди, я провожу тебя! — крикнул ему Гурышев.
Но Орлиев как будто ничего не слышал. Он даже не обернулся и, резко толкнув дверь, скрылся в темном коридоре.
Не зажигая света, Тихон Захарович ощупью добрался до кровати и, не раздевшись, тяжело ткнулся головой в прохладную подушку. Бешено колотилось сердце, и с каждым ударом где–то там, в глубине, поднималась ноющая боль, ставшая в последний месяц почти постоянной.
Близилась полночь. Тихон Захарович угадывал ее по тому, как постепенно замирала жизнь в общежитии. По коридору шумно прошли вернувшиеся с танцев парни. Голоса, хлопанье дверей, позвякиванье чайников… И когда в доме начало стихать, в дальней комнате жалобно взвизгнул Котькин баян. На секунду он замер, словно не решаясь тревожить ночную тишину, потом приглушенно и медленно, как бы пробуя чистоту звучания, потянул грустную знакомую мелодию:
Не пыли, дороженька лесная,
По тебе шагать далеко нам…
Не роняй ты слезы, мать родная,
А победы пожелай своим сынам…
Это повторялось каждый вечер, с того самого дня, как полтора месяца назад Котька впервые услышал полюбившуюся песню. Он довел ее исполнение до такого совершенства, что, казалось, сам баян научился выговаривать слова.
Тихон Захарович знал, что произойдет дальше. Кто–либо обязательно загрохочет кулаком в стену и закричит:
— Дня тебе мало? Не наигрался, что ли?
Сегодня Тихон Захарович с особым нетерпением ждал этого. Песня раздражала, тревожила, усиливала жгучую боль. Она каждым своим звуком проникала в сердце, переполняя его и создавая нестерпимое теснение в груди.
«Неужели никого не найдется, кто бы постучал ему? Как будто свет на баяне да на песнях сошелся…» — думал Тихон Захарович, вслушиваясь и досадуя, что сегодня как назло никто не собирается оборвать Котьку.
Наконец кончилась и песня. Глухо рявкнули басы — Котька укладывал баян в футляр, — еще несколько раз хлопнули двери, и весь дом погрузился в тишину.
Ночь, темнота, смутно сереющее окно и черные, расползающиеся в глазах тени…
Только теперь Тихон Захарович отчетливо понял, почему он с такой ненавистью слушал песню. Она сбивала его, мешала думать о случившемся, напоминала слишком многое, чтобы он мог сосредоточиться, холодно и спокойно, как хотелось ему, разобраться во всем.
…Случилось страшное! Нет, дело не в Курганове. Страшно другое. Впервые за тридцать лет пребывания в партии его не поняли. Тридцать лет! Он вступил в партию тогда, когда Курганова еще не было на свете…
…Тишина. Ползут, расплываются неясные тени. Боль вроде успокаивается. Она, конечно, пройдет… Но почему так трудно дышать?
…Да, люди не поняли его! Впервые!.. Это был страшный момент, когда он не мысленно, а наяву ощутил, что если он вскочит и крикнет: «За мной, товарищи!», то не почувствует за спиной горячего дыхания на все готовых людей. А какое это сладостное и волнующее чувство! Он много раз испытывал его и всегда с замиранием сердца думал, что ради одного такого момента стоит всю жизнь не жалеть себя. Разве он жалел себя? Было ли у него что–либо, кроме одной–единственной цели — служить людям, тем самым людям, которые так несправедливо отвернулись от него?!
…Надо бы встать, открыть окно. Или дверь. Зря так рано начали топить печи. Осень нынче совсем не холодная.
«Он беспощаден к людям…» «Он не понял, что коммунизм строится для людей…» Какая наивность! Разве великие учителя не предупреждали, что путь к счастью человечества тернист и труден? С нытьем и жалобами его не одолеешь. Если сейчас думать о благах, то не скоро мы построим коммунизм. Пусть кто–нибудь назовет хоть один случай, когда Орлиев был снисходителен к себе! Разве это не дает ему права быть таким же и в отношении других? Разве теперь вопрос не стоит прямо — кто кого? Или мы их, или они нас! Разве враги когда–нибудь были снисходительны к нам, коммунистам? Нет, тысячу раз нет! Он и сейчас отчетливо, как никогда раньше, видит кучку войттозерских комбедчиков, при свете пожара стоящую ноябрьской ночью перед дулами озверевших белобандитов. Разве враги были снисходительны, когда в концлагере Киндасово заморили голодом его жену и десятилетнюю дочь? А миллионы павших?! Почему свой долг мщения за них мы должны растворить теперь в преждевременной снисходительности к себе, к друзьям, а потом, значит, и к врагам?
…Надо бы подняться, найти и принять сердечные капли, которыми запасся он после того, как приступ впервые схватил его при подъеме на Кумчаваару. Они стоят где–то на окне…
…Когда же это было? В тот вечер он узнал о приезде Курганова. Мог ли он думать тогда, что все так обернется! Он ждал верного помощника, послушного начальника штаба. А приехал совсем незнакомый человек… И люди ему верят! Ведь они, по существу, пошли за ним… Даже Гурышев, даже Потапов поддержали Курганова…
…Почему так душно в комнате? Темно и душно. Даже летом в темноте кажется прохладнее. А на дворе не лето. Осень. Настоящая осень. Завтрашний день снова придется начинать с уступок… Трактора и лесовозы вернуть Рантуевой… Панкрашову готовиться к переходу в семьдесят второй квартал. Вяхясало строить дорогу для вывозки к Заселью. Так решило партбюро. Даже Мошников голосовал, хотя, наверное, так ни черта и не разобрался, зачем все это нужно. Ну что ж! Решили — значит, надо делать! Если кто–либо надеется, что Орлиев пойдет против решения собрания, он жестоко ошибается… Чадову этого очень хотелось бы. Он бы снова расписал в газете… Но этого не будет… Орлиев прежде всего коммунист и знает, что такое партийная дисциплина. В конце концов разве в перестройках дело? Разве из–за того разгорелся сыр–бор? Это только частность. А главное совсем в другом…
Надо думать, думать, думать. Как только расслабляешься, начинаешь успокаивать себя, боль сразу усиливается… Удивительно одеревенели ноги. Как будто мешок с песком придавил их. Какая тяжелая тьма!..
Он никогда не думал, что темнота может так давить на тело, подобно опрокинутому на тебя возу черной ваты. Она оседает все плотнее, плотнее, лезет в рот, в нос, в уши… Уже ничего не видно и не слышно, уже задыхаешься, лихорадочно разгребаешь ее руками, сознавая в ужасе, что тебе не успеть выкарабкаться.
В детстве Тихону Захаровичу довелось мыться в печке. Было это зимой, после долгой болезни, когда он еще не совсем поправился и не мог пойти в баню.
Мать начисто вымела печь от сажи и золы, постелила соломы, поставила чугун с водой, шайку:
— Полезай, Тиша! Голову помоешь, распаришься…
Печь находилась рядом с дверью, и мать, чтобы не застудить мальца, затворила ее заслонкой. Тесно, душно, темно. Все шло хорошо, пока Тихон не вздумал выпрямить занемевшие ноги. Он хотел их вытянуть, но ноги уперлись в шершавый горячий кирпич. Он хотел отодвинуться, но и спина сразу же коснулась противоположной стенки печи. Ужас охватил Тихона. Вероятно, сказалась долгая болезнь, но он так ясно представил себя заживо заколоченным в гробу, что страшно закричал, забился в поисках выхода и, опрокидывая чугуны и шайки, почти выбросился на пол вместе с заслонкой.
Давно это было. Очень давно. Он даже и забыл о том. И все–таки это ощущение, что полная темнота может быть твердой, горячей, вещественной, сохранилась в нем, оказывается, до старости… Вот она вновь подступает, наваливается… Сейчас она не похожа на ту, она мягкая, но она тоже давит, затыкает рот, заполняет уши… Где же выход? Где он? Он должен быть здесь, слева… Надо выбрасываться, пока не поздно… Пора!
В судорожном рывке Тихон Захарович вскакивает. Сапоги грохают об пол, и этот грохот похож на взрыв. Так рвутся гранаты. Оглушающий треск, неуловимая вспышка пламени, обжигающая лицо волна и… полная тишина! Перед глазами плывет, качается снова обволакивающая темнота.
Нет, он не умер! Он еще жив! Он найдет выход!
Нетвердыми шагами он добирается до двери. Привалившись плечом к косяку, что есть силы толкает ее.
Дверь распахивается, гулко ударяясь о стену… Снова взрыв, пламя, оглушающая тишина.
— Люди!!! Сюда, люди! Помогите!!!
Он медленно сползает вниз. Он цепляется пальцами за каждый сантиметр косяка, из последних сил жмется плечом, чтоб не упасть, и все же сползает, клонится все ниже и ниже.
Он слышит испуганные голоса, он понимает, что говорят о нем, он даже видит людей, но ничего не может сказать им… Боль, адская, мучительная боль сковывает даже язык.
Через полчаса прибегает испуганная, едва очнувшаяся от сна фельдшерица. Она делает укол, окладывает ноги больного грелками… Потом приносят кислородную подушку. Когда постепенно дыхание восстанавливается, чужим — тихим и жалобным — голосом Орлиев просит:
— Позовите Курганова…
— Вам нельзя разговаривать! Лежите спокойно! — просит фельдшерица, щупая слабый мерцающий пульс. Проходит минута–другая, и вновь, отрываясь от кислородной трубки, больной повторяет:
— Позовите Курганова…
У него нет сил повысить голос, по выпученные глаза смотрят так повелительно, что фельдшерица не может отказать.
— Сходите кто–нибудь за Кургановым! — говорит она толпящимся у дверей парням.
Парни — необычно тихие, удивленные. Им, здоровым и сильным, еще трудно понять, что же произошло, и еще непривычнее видеть своего начальника, вчера такого властного и энергичного, теперь бессильно раскинувшимся на койке.
Медленно, слишком медленно тянется время. Вдох–выдох, вдох–выдох, минута за минутой. Кажется, проходит целая вечность, пока возвращается посыльный.
Остановившись у порога, он подзывает фельдшерицу.
— Почему вы шепчетесь? — встревоженно поднимает голову Орлиев. — Что случилось?
Его взгляд такой растерянный и бессильно–требовательный, что фельдшерица в испуге бросается к больному:
— Пожалуйста, не волнуйтесь… Прошу вас…
— Почему не пришел Курганов? — сопротивляясь ее попыткам уложить его голову на подушку, спрашивает Орлиев. — Отвечайте же, черт возьми! — гневно смотрит он на посыльного.
— Курганова нет дома… От него ушла жена… Уехала из поселка.
Орлиев откидывается, задыхаясь, приникает ртом к кислородной трубке. С полминуты в комнате слышатся глубокие медленные вдохи и ровное легкое шипение воздуха.
Остекленевшими глазами Орлиев смотрит в потолок. Потом, после каждого вдоха, он повторяет по одному слову:
— Курганова… Найдите… Курганова… Найдите.
Спит поселок. Давно уже выключена линия уличного освещения, и глаз способен различать в темноте лишь неясные очертания самых близких домов. Внизу невидимо плещется озеро. По небу плывут невидимые тучи. В стороне шумит невидимый лес.
Спит поселок. Кажется, совсем и не велик он. Каждый дом знаешь по памяти… А все же больше тысячи сердец бьются в эту минуту под его крышами… Тысяча сердец — тысяча жизней, а значит, и тысяча судеб, которые продолжаются даже ночью. Пусть с тобой ничего в эту ночь не произошло. Пусть твое сердце билось мягко и ровно. Но если есть рядом или по соседству неспокойное сердце, если с ним что–то случилось, то и твоя судьба какой–то стороной продолжалась в его радостном или горестном биении… Ведь чужая радость — это и твоя радость. Чужое горе — это и твое горе. Конечно, если твое сердце не одиноко, если оно принадлежит к той тысяче, которые пока бьются спокойно и лишь завтра узнают, что произошло ночью.
Они сидели на кухне и разговаривали почти шепотом. Но в доме стояла такая тишина, что Славик, если бы он не спал, мог из другой комнаты слышать каждое их слово.
— Ты не прав, Павел! Понимаешь ты это?
— Оля, я все сделаю… Я найду ее хотя бы на краю света. Я поеду сегодня же и разыщу ее. Без нее я не вернусь сюда! Я не буду оправдываться, говорить, что был пьян… Пойми и меня! Тогда мне казалось, что только так я и обязан поступить. Ради тебя, понимаешь? Неужели тебе никогда не хотелось сказать ему правду?
— Конечно, хотелось… Я много раз ловила себя на этом, а вчера даже начала с ним разговор. Начала и вдруг вовремя остановилась. Вдруг поняла одну простую истину. Если хочешь себе счастья, береги счастье других…
— Но нельзя же, черт побери, строить счастье на обмане! Рано или поздно это все равно выяснилось бы!
— Не шуми! Я согласна с тобой… Но здесь нет обмана. Ни он, ни я не обманывали друг друга. Помнишь, как это было?
— Неужели ты думаешь, я могу забыть!
— Какое это было унизительное состояние любить украдкой, любить с сознанием, что ты совершаешь почти преступление… И все это в такое время, когда не знаешь, вернется ли он из разведки, будем ли мы в живых завтра… Если бы не Орлиев, все могло быть по–другому.
— Ты жалеешь об этом?
— Давай никогда не будем задавать друг другу таких вопросов.
— Хорошо, Оля. Прости… Можно мне посмотреть на Славку? Я ведь никогда его не видел…
— Он спит, не разбуди, пожалуйста.
— Хорошо, хорошо, я даже не буду зажигать свет.
— Что же ты увидишь в темноте? Погоди, я включу свет.
— Не надо. Я посвечу спичкой… Ого, какой славный парень!
— Да, Славка вырос. Недавно ему исполнилось девять лет.
— Оля, мне мать говорила, что Славка меня считает своим отцом. Правда?
— Да. Она сама внушила ему.
— Оля! Может, она и не напрасно это сделала, а?
— Не надо сейчас, Павел.
— Я не сейчас… Я потом… Ты только не разубеждай Славика и не говори, что я уже вернулся. Хорошо, хорошо, я не буду об этом. Оля, можно мне еще посидеть у тебя?
— Извини, Павел. Мне в семь часов надо уже вставать.
— Тогда я поброжу во дворе… Как раньше, помнишь? Все равно сегодня мне не спать. А завтра я уеду и привезу ее во что бы то ни стало… Займу денег у твоего отца и поеду.
— Ну, отец не очень–то, пожалуй, расщедрится. Лучше у Анны Никитичны попроси.
— Ничего… я знаю один верный подходец и к дяде Пекке… Только боюсь, ты обидишься.
— Спокойной ночи, Павел.
Когда Курганова наконец разыскали и он пришел к Орлиеву, у постели больного рядом с фельдшерицей сидела заплаканная Рябова. Увидев Виктора, она быстро поднялась, неслышными шагами пошла ему навстречу:
— Наконец–то! Он вас очень ждет…
— Что с ним?
— Сердце… Совсем никудышное сердце…
Кажется, ничто не переменилось в этой комнате. Однако тишина, белый халат и сильный приторный запах валерьянки уже сделали ее похожей на больничную палату. Осторожно ступая, Виктор подошел к кровати.
Движением глаз Тихон Захарович дал понять, что заметил Курганова, и даже чуть кивнул ему.
— Только, пожалуйста, недолго, — предупредила фельдшерица.
Виктор сел на ее место.
Орлиев лежал, глядя вверх, с застывшим, неживым выражением на красном, словно укрупнившемся лице. Он медленно и тяжело дышал, огромной волосатой рукой прижимая ко рту кислородную трубку. На лбу поблескивали капельки пота. Наконец Тихон Захарович оторвался от трубки, повернул голову влево.
— Спасибо, что пришел… А я вот, видишь, совсем… расклеился.
— Ничего, все наладится…
Почувствовав пустоту своих слов, Виктор смутился и принялся подтыкать свисавшее с кровати одеяло.
Снова некоторое время Орлиев дышал из кислородной подушки, Виктор смотрел на него, и с каждой секундой что–то новое, совсем незнакомое открывалось ему. Как будто перед ним был уже не Орлиев, а чужой, никому не известный человек, долгое время выдававший себя за Орлиева. Ему даже не нужно было маскироваться — так похожи они внешне. Тот же тяжелый властный подбородок, тот же угловатый умный лоб, те же глубокие, идущие от суровости характера складки на лице, нависшие лохматые седые брови, недоверчивый пучок морщин у глаз, гневные крылатые ноздри с красными прожилками…
Теперь эти знакомые черты, застывшие в неподвижности, воспринимались как–то порознь, и лишь огромным усилием памяти их можно было соединить в одном лице. Ему не хватало главного, что всегда отличало Орлиева: силы, воли, движения.
Виктору вдруг подумалось, что если бы этот неподвижно лежащий человек сейчас решительно поднялся, строго посмотрел на присутствующих, все стало бы на свои места. Каждая черта вновь ожила бы, соединилась с другой. Даже одного короткого движения хватило бы, чтоб Орлиев стал Орлиевым. Но сейчас он не был способен и на это.
— Я слышал… у тебя… ушла жена? Уехала, говорят…
Застигнутый врасплох, Виктор поспешно кивнул. Было тяжело, очень тяжело начинать разговор о Лене, но Орлиев, с усилием повернув голову, смотрел на него неестественно блестевшим, вопросительным взглядом.
— Да, — подтвердил Виктор. — Она уехала… Наверное, в Ленинград. Получилось какое–то…
— Она вернется, — перебил Орлиев, медленно и четко выговаривая каждый звук. — Вернется… Это бывает… Если она жена тебе… а не…
— Тихон Захарович, вам нельзя разговаривать! — вступилась фельдшерица, когда обессилевший Орлиев лихорадочно приник к трубке.
— Да, да… Вам нужен покой. Я пойду, — поднялся Виктор. — Я зайду потом, утром.
— Погоди! — Орлиев дотронулся до Виктора рукой, несколько секунд лежал, собираясь с силами, и вдруг беспокойно зашевелился: — Анна Никитична, где ты?
— Я здесь, Тихон Захарович.
— Открой стол!.. Справа… верхний ящик… Справа, говорю! — повысил он голос, скосив глаза так, что они, казалось, выкатятся из орбит… — Там лежит папка… Зеленая… со шнурками… Дай ее сюда!
Непослушными пальцами он долго развязывал тесемки, потом, судорожно рванув, вырвал их из обложек папки и достал лежавшую сверху бумагу. Виктор сразу узнал ее — это была рекомендация, которую Орлиев дал ему несколько недель назад для вступления в кандидаты партии.
— Возьми… Я знаю… Она тебе уже и не нужна… А все же возьми… Захочешь — сам порвешь… Так уж вышло, брат… Так вышло… Эту папку тоже возьми. Будет время, почитаешь. Тут, брат, вся жизнь моя… Только Чадову не давай!.. Не показывай даже, слышишь! Берегись таких… А теперь иди! Иди, брат!
Холодной и потной рукой он слабо сжал кисть Виктора и откинул голову к стене. Фельдшер поднесла ему кислородную трубку, и он задышал медленно, тяжело и жестко, как будто дышал не человек, а работали громадные кузнечные мехи.
— Анна Никитична, можно вас на минутку?
Они вышли в коридор.
— Накиньте пальто. Холодно, — мягко напомнил Виктор.
— Ничего. — Рябова машинально застегнула жакет на верхнюю пуговицу и остановилась у двери, настороженно глядя на Курганова. Даже при тусклом освещении было хорошо видно, как осунулось и постарело ее лицо. Опухшие от слез глаза, воспаленные, набрякшие краснотой веки, бесчисленные морщинки, покрывавшие шею, виски, подбородок:
— Анна Никитична! Я хочу вас спросить…
— Да… Я слушаю…
— Оля… на заседании… сказала правду?
— Вы ведь уже спрашивали у нее?
— Да, спрашивал… Я говорил с ней… Я хочу, чтоб и вы ответили мне.
— Она сказала правду, — размеренно подтвердила Рябова.
— Но скажите же тогда, кто отец Славика? Поймите, я не успокоюсь, пока не буду знать!
Она строго посмотрела на него:
— Я должна предостеречь вас от этого. Все годы Славик считал своим отцом Павла. Ни у кого нет права внушать ему какие–то сомнения. Ни у кого! И особенно у вас!
— Почему же вы так выделяете меня?
— Виктор Алексеевич! Может быть, сейчас и не время говорить об этом, но я не умею и не хочу скрывать. В Войттозере я единственный, наверное, человек, который знает все о ваших прошлых отношениях с Олей… — Она посмотрела ему в глаза, помолчала, потом тихо сказала: — Еще полтора месяца назад я просто ненавидела вас. Да, да, я ненавидела вас.
— Я это чувствовал…
— Да! И я имела на то право. Я хочу, чтоб вы знали. Так будет лучше — и вам, и мне. Нам рядом жить и работать.
— Спасибо, Анна Никитична, за откровенность. Почему вы так смотрите на меня?
— Вы сказали это искренне?
— Да... Я не лгу… Я не умею лгать.
— Что ж, я рада… Я очень рада… Если бы вы знали, как я хочу для них счастья! Имеют же право на счастье люди, которые так много страдали, так много отдали другим!
— Вы как будто упрекаете меня! Вероятно, вы правы… Но поймите…
— Нет, я ни в чем вас не упрекаю. Я вам очень поверила. Особенно вчера.
— Скажите, что я должен делать?
— Что делать? — Она задумалась, чуть улыбнулась, — Как–то однажды Оля сказала: «Если хочешь себе счастья, думай о счастье других». Не знаю, где она выкопала эту мудрость, но теперь часто повторяет ее. Разве я могу вам сказать, что вы должны делать? Вы обязаны решать сами. Чего вам не следует делать — я уже сказала!
— Я люблю Лену… Люблю, понимаете!
— Разве кто–нибудь сомневается в этом? Или кто–нибудь мешает вам? Почему вы здесь? Я верю, что Елена Сергеевна рано или поздно сама вернется. Но на вашем месте я не стала бы ждать.
— Я не могу так. Я должен разобраться.
— В чем?
— Я должен знать правду о Славике.
— Вы знаете ее. Другой правды нет и никогда не будет. Все сложилось так, что для вас, Виктор Алексеевич, мне хочется переиначить Олину поговорку: «Если вы желаете счастья другим, то позаботьтесь о своем счастье». Судьба многих людей будет зависеть от того, как вы наладите свою семейную жизнь. Теперь так много зависит от вас самих! Не забывайте этого. Извините, я должна идти.
— Я все понял, Анна Никитична… Спасибо вам, я никогда этого не забуду.
Гурышев, сидевший рядом с шофером, заметил Лену случайно. Откинувшись вполоборота назад, он разговаривал с Потаповым и сквозь боковое стекло едва успел уловить взглядом мелькнувшую в темноте фигуру.
— Там человек, что ли? — спросил он у шофера.
— Девушка, кажись… — ответил тот. — И куда только их гонит в полночь? Да еще с чемоданом. Тут и деревень–то нет.
— Останови! — Гурышев открыл дверцу, вылез из машины. — Девушка, вам куда? Не в Тихую Губу?
— Да… в Тихую… — донеслось из темноты.
— Так идите скорей! Чего вы там копаетесь?
Откинув сиденье, Гурышев подождал, пока Лена протиснется назад, передал ей чемодан и хлопнул дверцей:
— Трогай!
Минут десять ехали молча. Лена была и рада и не рада счастливому случаю. За весь вечер в сторону Тихой Губы не прошло ни одной машины, и она потеряла всякую надежду.
На автобус Лена опоздала. Оказывается, теперь он уходил из Войттозера на три часа раньше, чем летом. Не раздумывая, Лена вышла из поселка и зашагала по дороге в сторону Тихой Губы.
Она шла не отдыхая, не замечая вгорячах ни слякоти, ни темноты, ни тяжести чемодана. Впервые присела отдохнуть, когда скрылись позади огни поселка и постепенно заглохли все звуки, кроме ровного глухого шума леса. Этот мягкий, то наплывающий, то откатывающийся куда–то вдаль шум несколько часов сопровождал каждый ее шаг. Он похож на невидимый морской прибой. Он все время куда–то зовет, то рождая неясные надежды, то усиливая и без того тяжкое отчаяние. В такие минуты было особенно невыносимо. Хотелось, чтобы вместо долгого заунывного гула пронесся над лесом стремительный ураган, — и пусть бы все стихло!
Потом пришло чувство одиночества. Лена никогда не испытывала его, даже во время блокады. Она даже не знала, что это такое, и когда впервые подумала, что на многие километры вокруг нет ни одной живой души, ей стало жутко.
«Ну и пусть! Пусть я умру! Пусть завтра найдут меня на дороге! Может быть, хоть это заставит его понять, что он сделал!» — уговаривала она себя, пытаясь обрести безразличие к своей судьбе, в которое так удобно вмещалась и обида на Виктора, и ее оскорбленная любовь к нему, и мучительный стыд перед другими за все случившееся.
Чуть успокоившись, она поняла, что ничего с пей не произойдет. Конечно, до Тихой Губы ей к утру не добраться. Но утром пойдут машины, они подвезут ее. Там она сядет в автобус до Петрозаводска и вечером будет уже в ленинградском поезде.
«Если бы он по–настоящему любил меня, он давно был бы здесь! Он не стал бы ждать даже утра… Он мог бы взять мотоцикл…»
Она знала, что Виктор любит ее. Но думать другое было для нее легче, и она пыталась уверить себя в этом.
Поэтому, когда сквозь шум ветра она услышала со стороны Войттозера далекое завывание мотора, она решила, что это обязательно он, и торопливо переместилась к самому краю дороги. «Пусть не думает, что все так просто и я так легко прощу ему!» — почему–то испугавшись предстоящей встречи, принялась уверять она себя, а сама вслушивалась и больше всего боялась, как бы слабый гул мотора не оборвался, не оказался бы слуховой галлюцинацией, которая, как она знала по книгам, часто приключается с измученными путниками.
Машина прошла мимо.
Растерянно глядя на удалявшуюся полосу света, на кургузую низкую машину, Лена вдруг поняла, что это, конечно, не Виктор, что на лесопункте таких машин нет. Это было так горько и так неожиданно, что захотелось упасть на мокрую землю и плакать, плакать, плакать…
«Газик» чуть съехал вправо и остановился, помигивая красноватым глазком. Кто–то огромный, едва различимый в темноте, вылез из машины и громко спросил:
— Девушка, вам куда? Не в Тихую Губу?
Чем дальше уезжала Лена, тем тревожнее и беспокойнее становилось на душе.
«Мог же он взять мотоцикл? Небось когда ему понадобилось ехать в Чоромозеро, он взял его!» — думала она, жалея, что все получилось не так, как могло бы быть.
Отмолчаться Лене не удалось. Гурышев обернулся к ней и спросил:
— Куда же вы, девушка, на ночь глядя, да еще и с чемоданом?
— В Ленинград.
— Что же ночью?
— Так надо…
— А сами откуда? Из Войттозера?
— Да, из Войттозера.
Сосед вдруг беспокойно задвигался, тоже повернулся к Лене и спросил:
— Где же вы там работаете? Что–то я вас не помню?
— В школе.
— А–а, — протянул он многозначительно и замолк.
Дорога обогнула по краю неширокое болото, на середине которого на мгновение блеснуло в лучах фар черное озерцо, и вновь нырнула в темноту леса.
— Ни о каких перебросках и не думай, — неожиданно сказал Гурышев. — Дело здесь не в том — сработались они или не сработались. Тут вопрос в принципе.
По–видимому, они продолжали прерванный разговор, так как сосед Лены сразу же отозвался:
— Орлиев и сам из Войттозера уйти не согласится. Уж я–то знаю его.
— Тогда тем более говорить об этом нечего! Не станешь же ты перебрасывать Курганова, если он прав и все люди на лесопункте поддерживают его? Ты видел, как дружно они встали за него?
— По–моему, они восстали против Орлиева. Если бы на месте Курганова был кто–то другой, то получилась бы та же картина. Что и говорить, Тихон повел себя в Войттозере неправильно. Это чувствовалось давно, а сегодня так ясно выявилось.
— Одно другому не противоречит. Конечно, дело в Орлиеве. Но ты видел, как отнеслись люди к Курганову, хотя на него был вылит такой ушат грязи! Это что–то значит, черт возьми! А ведь кое–что в словах Орлиева было и правдой, если подходить формально… И я убежден, что большинство это поняли!
— Ты имеешь в виду выступление Рантуевой? — спросил Потапов, но Гурышев ничего не ответил. Он помолчал, потом обернулся к Лене:
— Вас не укачивает? Если хотите, садитесь впереди!
— Спасибо, мне хорошо.
— Вы в Ленинград надолго?
— Не знаю.
— Что же так? Заболел там кто–нибудь?
— Заболел, — ответила она, радуясь, что в темноте не видно ее смущения.
— А я уж думал, вам не понравилось у нас, что вы уезжаете ночью. Похоже, удираете.
Последнее слово Гурышева больно кольнуло Лену. Она скорей почувствовала, чем увидела, что Гурышев улыбается, и рассердилась:
— Зря вы так о людях думаете!
— Это правильно! — засмеялся он, и разговор прервался.
Когда до Тихой Губы оставалось не больше двух километров, впереди на дороге выметнулись из–за горы ослепительно яркие фары. Они быстро–быстро неслись вниз. Шофер включил ближний свет и сообщил:
— Скорая помощь из райбольницы! Наверное, что–то случилось…
— Останови! — приказал Гурышев.
Он выскочил на дорогу, поднял руку. Встречная машина резко с визгом затормозила, несколько секунд постояла и вновь рванулась в сторону Войттозера.
— Что там? — спросил Потапов, когда Гурышев сел на свое место.
— У Орлиева сердечный приступ…
Лена оглянулась. Красные точечки машины скорой помощи были уже далеко. Вот они в последний раз мигнули и пропали.
«Газик», высвечивая фарами белые валуны и редкие густокронные сосны, взобрался на вершину горы. Внизу открылись пунктиры уличных огней Тихой Губы.
— Прямо с утра возвращайся в Войттозеро, — сказал Гурышев. — Сиди там хоть неделю, пока почувствуешь, что Курганов и без тебя справится. Орлиев, видно, надолго выбыл… Неспокойно у меня на душе… Навалились мы на него уж очень дружно. Боюсь, не сломали ли мы человека?
— Тихон и не такое видал, — неопределенно отозвался Потапов. — Да и навалились–то не мы, а он, скорей…
— Ты все же поласковей с ним будь… Кто бы подумал, такой кремень — и вдруг сердце!.. До свидания! Завтра перед отъездом загляни в райком! Ну, девушка, а вас куда отвезти? — спросил Гурышев, когда Потапов вышел из машины у небольшого домика с палисадником.
— Я здесь сойду, — ответила Лена. — Где тут автобусы останавливаются?
— Так и будете на остановке ждать? — с улыбкой посмотрел на нее Гурышев. — Автобус на Петрозаводск только днем пойдет.
— Мне все равно. — Лена поставила на колени чемодан, по Гурышев остановил ее:
— Сидите! Езжай ко мне! — повернулся он к шоферу. — Сидите, вам говорю!..
Машина свернула на боковую улочку и остановилась у двухэтажного деревянного дома.
Гурышев молча взял чемодан Лены и зашагал к одному из подъездов. Своим ключом он открыл дверь, зажег в прихожей свет и сказал вышедшей из дальней комнаты низенькой и полной женщине в халате:
— Маша, познакомься… Это учительница из Войттозера. Жена технорука Курганова. Помнишь, он был как–то у нас… Он еще тебе очень понравился. Ну вот! А это его жена… Учительница… Твоя коллега, выходит… У них, понимаешь, случилось несчастье, и она едет в Ленинград… Ты, пожалуйста, устрой Игорька у нас на диване, а ей постели в детской… А сейчас, если можно, чайку нам. Ночи уже холодные пошли… Нет, нет! Всякие разговоры завтра. А сейчас чаю и спать. В общем, вы как хотите, а я спать сразу.
Первым побуждением Лены после таких слов было желание схватить чемодан и поскорей выскочить на улицу. По крайней мере, не стоять подобно уличенной во лжи девчонке, не краснеть под взглядом этой незнакомой и, видно, очень доброй женщины, а поблагодарить, извиниться за беспокойство и уйти.
Оказывается, Гурышев уже догадался, кто она. Он знает Виктора и зачем–то, как бы между делом, похвалил его. Возможно, он знает и о том, что встало между ними. Ведь он выехал из Войттозера несколькими часами позже. Зачем только она согласилась прийти сюда?
Но уходить было поздно. Электрочайник был уже наполнен водой, и шнур воткнут в розетку. Так и не очнувшийся от сна парнишка лет двенадцати, притулившись головой к отцу, уже прошагал заплетающимися ногами из комнаты в комнату, а хозяйка доставала из внутристенного шкафа свежее постельное белье.,.
В семь утра в квартире Гурышевых зазвонил телефон. Еще не совсем проснувшись, Петр Иванович быстро поднялся, привычно сунул ноги в домашние туфли и вышел в переднюю. Вот он снял трубку, позевывая, назвал себя и надолго замолчал.
Потом Гурышев постучал в детскую:
— Вы спите? Звонили из Войттозера… Только что скончался Тихон Захарович Орлиев. Через час я еду туда.
Он подождал, надеясь, что гостья хоть как–нибудь отзовется, и постучал сильнее.
— Слышите? Вы едете со мной или нет? Почему вы молчите?
На его голос из кухни вышла жена.
— Чего ты шумишь? Она ведь ушла…
— Как ушла? Куда? Почему ты не разбудила меня?
— Собралась и ушла… Давно уже. Буду, говорит, ловить попутную… Я не знала, что для тебя это так важно.
— Извини, Маша… Знаешь, только что скончался Тихон Захарович Орлиев. Я еду в Войттозеро.
В ту минуту, когда Гурышев разговаривал с женой, Оля разбудила сына.
Славик поднимался неохотно, даже хныкал, и каждое утро Оля с болью на душе подходила к его постели. Занятия в школе начинались в девять часов, и он мог бы спокойно спать еще не меньше часа. Но другого выхода не было. Оля должна поскорее отвести его к Анне Никитичне, чтобы успеть в контору на планерку.
В это утро подгонять Славку не пришлось — он проснулся радостный, нетерпеливый.
— Мам, мы сегодня пойдем смотреть, как рождаются ручьи.
— Как это! — рождаются? Да не торопись ты, ешь, успеешь.
— Знаешь, как интересно? Нет ничего и вдруг есть. Прямо из–под камня. Малюсенький такой. Можно ладошкой запрудить. Мы с Васькой знаем один такой. А Елена Сергеевна говорит, что и все реки так рождаются… Ничего нет и вдруг есть. Может, и наш ручей потом большим станет? Елена Сергеевна сказала, что мы всем классом пойдем смотреть его.
— Сегодня Елены Сергеевны не будет.
— Почему?
— Она заболела… Простудилась и заболела.
— Мам, я забыл сказать. Она вчера к нам приходила.
— Когда приходила? Зачем?
— Когда ты на работе была. Она тебя спросила, а потом… Она, наверно, и плакала, что заболела. Гладит меня по голове и сама плачет. Смешно, когда большие плачут. Я вон сколько болел и никогда не плакал, правда?
— Правда… Ну, поел? Бери сумку и подожди меня на улице. Я приготовлю еды Барсику. После школы не забудь пообедать в столовой. Вот деньги!
— Можно, я у тети Ани пообедаю?
— Ну хорошо. Если пригласит, можно и у тети Ани.
— А как же? Конечно, пригласит. Она меня каждый день зовет. Я и уроки там сделаю.
— Идем… Славик, ты был бы рад, если бы к нам вдруг вернулся твой папа?
— Как это вернулся? Мой папа погиб на войне, я не хочу другого папы.
— Ты не понял меня. Самый настоящий твой папа… Если бы вдруг он не погиб, понимаешь? Если бы его тяжело ранили, и он все эти годы лечился? А потом выздоровел и вернулся. Разве ты не рад был бы этому?
— Еще бы!.. Только как же? Я всем в школе сказал, что мой папа герой и он погиб. Получилось бы, что я наврал, да? Получилось бы, что я хвастун?
— Глупенький ты мой! Какой же ты хвастун, если твой папа и был настоящим героем! Ну, ладно! Идем скорее.
Анны Никитичны дома не оказалось. Дверь была не заперта. Оля с удивлением оглядела холодную, непротопленную комнату, неясная тревога кольнула ее сердце.
Школьная сторожиха, кипятившая в титане воду, сказала, что директорша как ушла ночью в поселок, так больше не приходила.
— Славик, сиди здесь и никуда не уходи! — приказала Оля…
Они встретились на тропке между школой и поселком. Анна Никитична, в расстегнутом пальто, со сползшей на плечи косынкой, медленно шла, ничего не замечая вокруг.
— Где ты была? Что случилось?
Увидев Олю, Рябова остановилась, концом косынки вытерла мокрые от слез щеки, потом медленно и тихо сказала:
— Нет больше Орлиева…
— Как нет? Что ты говоришь?!
Анна Никитична печально покачала головой.
— Сердце. Совсем никудышное сердце.
Она вдруг неловко ткнулась лицом в плечо подруги и беззвучно разрыдалась.
В это время в Тихой Губе шел дождь. Мелкий, почти невидимый, он начался уже больше часа назад.
Зябко кутаясь в поднятый воротник пальто, Лена стояла на автобусной остановке, и единственно, что могло радовать ее в ту минуту, — покатый толевый навес, так предусмотрительно сделанный кем–то для нерасчетливых или бездомных пассажиров. И единственно, чего ей хотелось сейчас, — это как можно скорей уехать, чтоб не торчать здесь под недоуменными взглядами прохожих.
Но автобус до Петрозаводска будет не скоро — в одиннадцать. Второй, войттозерский, пойдет обратно лишь вечером.
В восемь часов из гаражей вышли грузовые машины. Несколько раз Лена поднимала руку, однако машины как назло шли ближними рейсами.
Оставалось одно — ждать. Конечно, ждать можно было бы и у Гурышевых.
Но оставаться там Лена не могла. Ночь прошла в мучительных раздумьях. Все сильнее одолевали какие–то неясные сомнения, и Лена почувствовала, что если она останется в той уютной семейной квартире до утра, то ей уже не уехать. Мягкая проницательная воля хозяина пугала ее. А уехать нужно, нужно обязательно. Хотя бы затем, чтоб там, вдали, спокойно обдумать все случившееся… Нет, тете она пока ничего не скажет… Она сначала все обдумает, примет решение… Тетя поймет ее. «Пусть он не надеется, что я так легко прощу ему! — повторяла она про себя, когда начинали закрадываться сомнения. — Может быть, я и никогда не сделаю этого! Да, я люблю его! Пусть! Но можно ли вообще прощать людям такое?!»
— Попутчица! Вкусны ли были грибы с заповедных мест?
Возле павильона, глухо урча мотором, стоял огромный самосвал с блестящим барельефом зубра на капоте. Веселый, улыбающийся парень, придерживая открытую дверцу, выглядывал из глубины кабины.
— Не узнаете? Помните, грибы у меня торговали?
— A–а! Здравствуйте! Извините, пожалуйста…
— Куда путь держите? В город, поди?
— Даже дальше.
— Жаль, что не ближе! А то прокатил бы я вас на своем рогаче с ветерком да с песнями! Как устроились в Войттозере?
— Спасибо, хорошо.
— Ну, до встречи.
— Постойте! Вы не в Петрозаводск?
— Нет. Километров шестьдесят, если хотите, могу подбросить. А там мне в сторону.
— Верно? Можете? — недоверчиво переспросила Лена.
— Садитесь. Давайте чемодан! Чем не «люкс»? Тепло, светло, просторно… Жаль, приемники не ставят, а то бы я вас и музыкой угостил.
Парень не умолкал ни на минуту. Не успели выехать из села, а Лена уже знала, что он ездит за кирпичом для строительства леспромхозовских мастерских, что успевает в день сделать два рейса, что все дело в машине, а его машина — новая, месяц назад с завода получена.
Лена слушала, радовалась теплу, удобству и движению, а тревожное чувство не проходило.
Вот остались позади последние домики Тихой Губы, мелькнуло в последний раз озеро. Стало совсем одиноко и грустно. Дорога, лес, сизое мглистое небо.
У мостика через ручей машину остановил автоинспектор. Как видно, он хорошо знал и шофера и машину. Едва заглянув в путевой лист, сразу же вернул его. На Лену он не посмотрел, но парень охотно, даже с оттенком хвастовства пояснил — учительница из Войттозера. Жена технорука Курганова. Подброшу попутно до Половины.
Лена подумала, что если бы инспектор усмотрел что–либо противозаконное и высадил ее, она, наверное, нисколько бы не обиделась. На какой–то миг ей даже захотелось этого.
Прикурив с шофером от одной спички, инспектор пошел к своему черно–красному мотоциклу.
Машина уже миновала мост, когда инспектор что–то прокричал вслед. Шофер притормозил, высунулся, покивал головой и торопливо захлопнул кабину.
— Что там? — спросила Лена.
— Не расслышал. Вроде умер кто–то, что ли?.. Эх, попутчица, так и быть — прокачу я вас до Карбозера. Не велик круг, а автобус оттуда в десять тридцать отходит!
— Пожалуйста, не делайте этого. Мне некуда торопиться. Я подожду… Кто же там умер, а?
— Не знаю. Может, мне и послышалось. Чего это вы приуныли? Веселей глядите! Через час сядете на автобус и все будет лучшим образом!
Заметив на глазах Лены слезы, парень затих и всю дорогу молчал, лишь изредка сочувственно посматривал на попутчицу.
В тот вечер клуб был самым тихим местом в поселке.
Дорожка из свежей хвои начиналась у ограды, вела через настежь открытые двери в полузатемненный зал, где возвышался обшитый красной материей гроб, со всех сторон подпираемый наскоро сделанными венками.
Бесшумно ступая, люди входят, подолгу молча стоят в отдалении. Ни лишнего звука, ни шепота — тишина такая, что редкое забывчивое женское всхлипывание заставляет всех вздрагивать и поворачиваться в его сторону. Слезы на глазах у многих, но никто не плачет, никто не бросается с горестным причитанием, как это заведено в деревне, к ногам покойного. Все стоят и чего–то ждут. Как будто не верят случившемуся и ждут невероятного.
Так проходят час за часом. Одни сменяют других, и все время у дверей теснится плотная толпа молчаливых людей. Бессменно дежурят у гроба Рябова и ответственный за похороны Мошников.
Как и все, Виктор некоторое время постоял у входа, потом тихо приблизился к гробу и, держа кепку в руке, склонил голову.
Бледное лицо покойного выглядело сейчас совсем иным, чем утром. Морщины разгладились, в волосах заметнее проступила ровная искристая седина, а брови совсем побелели. От этого лицо казалось удивительно ясным и просветленным, каким никогда Виктору не доводилось видеть Тихона Захаровича при жизни.
В газетах еще не было напечатано ни извещения, ни некролога, но весть о кончине Орлиева уже разнеслась далеко. Начали поступать телеграммы с соболезнованием. Их складывали на маленьком столике у сцены.
Виктор вышел из клуба.
На мокрой скамье, при тусклом свете уличного фонаря, сидел Сугреев. Он, наверное, сидел здесь давно, так как в этой же позе Виктор видел его и полчаса назад. Только теперь рядом с ним примостились молчаливые Панкрашов и дядя Саня, а напротив, покачиваясь и растирая шапкой по лицу пьяные слезы, стоял бригадир трактористов Лисицын. Никто на него не обращал внимания, но Лисицын всхлипывал и бормотал:
— Вот был человек и нет его… Был и нет… Так и все мы… Были и не будем…
Заметив технорука, он постарался потверже стоять на ногах и, закрывая торчащую из кармана бутылку, неожиданно сказал:
— По причине безмерной скорби… Был человек и нет его.
— Иди домой! — не поднимая головы, сумрачно приказал Сугреев. — Костя, отведи его! Нашел время куражиться!
— Слушаюсь! Молчу и повинуюсь. Был у нас начальник, а теперь, видать… Вот жисть, а! — выкрикнул Лисицын и, заметив нетерпеливое движение Сугреева, заторопился:
— Иду, иду! Сам пойду!
Когда он вышел за ограду, Панкрашов виновато объяснил:
— Давно бы убрал его с бригадиров, да дело хорошо знает. А все ж снимать, видно, придется…
— Поменьше бы панибратствовал с ним, — сухо заметил Сугреев. — Побольше бы требовал, тогда и снимать не нужно было бы!
— Это тоже правильно! — согласился Панкрашов.
Некоторое время молча курили. По хвойной дорожке мимо них медленно и бесшумно двигались к клубу люди. Подходя к крыльцу, старательно вытирали ноги, мужчины снимали головные уборы.
— Был там? — тихо спросил Виктор Сугреева, кивнув в сторону клуба. Тот беспокойно заворочался и вдруг стеснительным, таким несвойственным ему тоном сказал:
— Понимаешь, не могу… Столько смертей за войну повидал! Сам два раза в танке горел, чудом спасся… А тут — не могу! Вчера еще спорили, живой был… Просто в голове как–то не укладывается.
— Это у тебя оттого, — несмело вставил дядя Саня, — что ты вчера крепко ругался с ним…
— Ерунду городишь! — оборвал его Сугреев. — При чем тут это? Если понадобится, я снова ругаться буду! Да и не только ругаться, а теперь, после вчерашнего, драться буду, понял?
Он помолчал и продолжал прежним тоном — тихим и сдержанным:
— Тут другое… Может, потому, что слишком много за войну смертей повидал, теперь и не могу… На похоронах будешь говорить? — повернулся Сугреев к Виктору.
— Буду, наверное…
— Тебе надо. Я слышал, он тебе рекомендацию вернул?
— Вернул.
— Об этом тоже надо сказать. Не для тебя, а для него, понял?
Виктор медленно шел по поселку, направляясь к конторе. Было уже поздно, но идти домой, в холодную, вдруг опостылевшую комнату, не хотелось. Там он будет один…
Он понимал, что час–другой ничего не изменят. Рано или поздно ему придется взять в бытовке ключ и убедиться, что комната действительно пуста… И все же лучше сделать это потом. Легче, когда есть хоть какая–то надежда. Почему какая–то? Разве он не верит, что Лена вернется? Возможно, это произойдет и не завтра, но она вернется обязательно. Завтра Лена получит его телеграмму. Приедет к тете Асе на Лесную, а телеграмма уже ждет ее. Надо только решить, что же ей написать в телеграмме? Объяснять, снова все объяснять? Орлиев вчера сказал, что объяснять — значит оправдываться. Неужели он действительно так считал? Не в том ли и причина многих наших бед, что мы считаем эти объяснения ненужными, иногда боимся или стыдимся их, а в результате даже хорошие люди не всегда понимают друг друга?
Да, в жизни много странного, случайного, непредвиденного. Но есть у нее и своя неумолимая логика, которую никто никогда не может безнаказанно нарушить… Помнится, два месяца назад, когда они только что приехали в Карелию, Виктор задумывался над всем этим. Тогда он еще не знал очень многого, но предчувствовал, что его семейная жизнь не будет такой ровной и гладкой, как хотелось бы. Нет, он и тогда не думал, что прошлое можно будет просто обойти и вычеркнуть из жизни. В противном случае он, вероятно, и не приехал бы в Войттозеро. Вся беда в том, что он, оберегая покой Лены, не допускал ее к тому, что уже невольно составляло часть и ее жизни.
Будь у тети Аси на квартире телефон, можно было бы заказать разговор с Ленинградом. Час ожидания, и все сразу решилось бы. А может быть, Лена и сама позвонит ему? Не потому ли его так тянет в контору, что он надеется на это? Где она сейчас? Что делает? Скорее всего сидит в вагоне, смотрит в темное окно и думает, наверное, о том же. Если бы она знала, что произошло в Войттозере за это время!
Днем было легче. Там, на лесосеке, случались минуты, когда сознание полностью переключалось на конкретные дела. Разговаривая с людьми и отдавая распоряжения, Виктор то и дело ловил себя на том, что продолжает думать о Тихоне Захаровиче, как о живом. Привычное ощущение, что где–то там, в конторе, сидит Орлиев, который еще неизвестно как отнесется к его распоряжениям, было настолько сильным, что временами брало сомнение–неужели действительно Тихона Захаровича уже нет?
Несколько раз шоферы лесовозов сообщали, что на бирже и в поселке видели директора леспромхоза. Виктор понимал, что ему надо бы вернуться в поселок, но откладывал это с минуты на минуту, переходил от бригады к бригаде, перебирался с участка на участок, радуясь небывалой слаженности и молчаливому упорству людей. Сегодня ни одно из распоряжений не приходилось повторять. Люди подчинялись с полуслова, как будто частица орлиевской воли вдруг незримо для самого Виктора передалась ему.
Что это — сила привычки или последняя дань уважения к покойному? А может, ничего этого и не было. Просто люди хотели показать, что могут хорошо работать без понуканий, угроз и окриков. Ведь только в таком труде — дружном и осознанном — и можно испытывать истинное удовлетворение…
В конторе никого не было, но в кабинете Орлиева горел свет. Виктор прибавил шагу, пошел все быстрей и быстрей. На крыльцо он почти взбежал.
В кабинете сторожиха тетя Паша заканчивала уборку. Виктор тихо опустился на стул в общей комнате — почти на то место, где он сидел во время первой планерки два месяца назад. Давно это было! Так давно, что, кажется, тогда сидел здесь и не он, а кто–то другой — близкий, родной ему, но наивный и глупый…
Сегодня, когда он вернулся с лесосеки, Потапов ворчливо упрекнул:
— Ты что же? Так и будешь в лесу целыми днями пропадать, ровно в Войттозере и нет других дел? Не забывай — ответственность теперь на тебе!
Виктор промолчал. Он еще не отдавал себе отчета в том, что значат для него эти слова. Он лишь почувствовал, что вместе с ними на его плечи легло что–то значительное, волнующее и очень неопределенное.
«Ответственность!» Какое пугающее слово!
Тихон Захарович любил повторять его. Он пытался внушить всем чувство ответственности за все на свете, А сам по существу никому не доверял и брал на себя так много, что лишал других этого очень беспокойного и очень радостного чувства.
Людям надо верить!
Войттозеро — это не только сто двадцать тысяч кубометров древесины в год. Это, прежде всего, — тысяча человек: мужчин, женщин, взрослых и детей. И от того, чем живут они, о чем думают, с каким настроением поднимаются по утрам, зависят в конце концов и те сто двадцать тысяч кубометров, по которым там, наверху, и будут судить — ответственно ли относится Курганов к порученному делу.
— Витенька, ты здесь? А я тебя по всему поселку ищу. И в общежитии была, и в клубе справлялась…
Виктор только сейчас обратил внимание, что уборщица, закончив свои дела, уже ушла. Вместо нее посреди комнаты стоит усталая, запыхавшаяся тетя Фрося.
— Чего ж ты тут–то ночью? Да и один еще! Пашенька меня надоумил: «Поди, говорит, позови к нам… Пусть хоть поест ладом да отдохнет…» Пойдем, Витенька, а?
— Спасибо, тетя Фрося. Неудобно мне.
— А чего ж неудобного? Чужие ли мы тебе? Пашенька мой вот как переживает. И все водка проклятая. Разве ж трезвый он позволил бы себе это?! А теперь и сам места не находит. С утра в Ленинград ладил ехать, да беда с Тихоном Захаровичем помешала… А беда — вай–вай — беда какая вышла!
— Не надо ему ехать.
— И я ему то говорю. Зачем ехать да деньги зря переводить? Леночка у нас умная, добрая… Она и сама приедет. Погостит у тетки и приедет. Мало ли что в жизни бывает! Пойдем к нам, а?
Тетя Фрося вдруг присела на стул рядом с Виктором и расплакалась.
— Пойдем, Витенька! Прошу тебя, пойдем! Чует мое сердце, если вы с Пашенькой не поладите, уедет он отсюда… Совсем уедет! Он ведь, знаешь, какой у меня? Куда ему ехать? Поговори ты с ним! По–хорошему поговори! Он ведь к тебе с добром относится, ты не думай. Чего ж вам друг перед другом гордыню показывать? Пойдем, Витенька, а? Ты прости, христа ради, что я в такое время пристаю! Только и тебе будет легче, я ему. Вы ж друзья были.
— Хорошо, тетя Фрося. Вы идите, а я приду попозже. У меня тут дело ненадолго.
— Ну–ну. Не задерживайся. Ждать будем.
Она ушла так же неожиданно, как и появилась.
Некоторое время Виктор стоял, вслушиваясь в ее быстрые, удаляющиеся шаги под окнами. Потом подошел к телефону, вызвал райцентр, телеграф.
— Вы можете принять у меня телеграмму?
— От посторонних по телефону не принимаем.
— Девушка, я вас очень прошу. Я не посторонний. Не будить же мне сейчас Веру. Я завтра уплачу… Телеграмма очень короткая. Всего два слова. Нет, три слова: «Приезжай. Жду. Виктор». Это так важно, девушка…
Через десять минут он вышел из конторы. Линия уличного освещения была выключена, и лишь кое–где в поселке еще светились окна.
Было темно, скользко. Но Виктор шел, не замечая ни слякоти, ни темноты. Он думал о том, как хорошо человеку, когда вокруг него столько хороших людей. Этим часто восторгалась Лена. Он, слушая, умудренно молчал. А ведь она права, хотя у нее это шло и не от житейского разума, а от юношеского восторженного чувства. Да, жизнь потом учит. Но как жаль тех, кто с годами и с действительной умудренностью утрачивает почему–либо ощущение этой радости, которая и поднимает человека на жизнь, на подвиг, на смерть.
Кто сохранил эту радость до конца дней своих, тот не зря прожил на земле.
1957–1963