Часть первая ИСТОКИ (1271—1286 годы)

1. ЗЛЕЕ ЗЛА



Большое горе обрушилось на великую княгиню Ксению Юрьевну[1] — муж её Ярослав Ярославич[2] воротился из Орды не в седле позлащённом, а в гробу долблёном, повторив последний путь старшего брата своего Александра Невского, тоже умершего при возвращении из татар восемь лет назад лишь[3].

Злой рок висел над семьёй великокняжеской, ведь и отец их Ярослав Всеволодович был погублен в Орде[4], испив чашу с ядом. А ведь все они ехали на честь туда. Нет, не напрасно восклицал южный летописец: «О, злее зла честь татарская!»

К отпеванию великого князя приехал в Тверь из Костромы младший брат его князь Василий Ярославич[5]. Стоял в церкви рядом с княгиней Ксенией, не скрывая слёз, срывавшихся с ресниц на бороду. С другой стороны от княгини стоял сын Ярослава от первой жены Святослав[6], слёз не лил, но был хмур и задумчив. Смерть отца, внезапная и неожиданная, вышибла и его из седла. Заступать место его по молодости он не мог, не имел права, но и Тверь униженной по отношению к другим городам русским не хотел видеть.

Отпевал Ярослава Ярославича тверской епископ Симеон. Князь Василий незаметно поддерживал под локоть Ксению, так как была молодая вдова на сносях, тяжела. За те два дня, которые провела она у гроба, совсем исхудала и едва на ногах держалась. Ближняя боярыня Михеевна, пытавшаяся поддержать силы беременной княгини, приносила ей чего вкусненького, но Ксения Юрьевна ни к чему не притрагивалась.

— Да ты что ж, милая, — журила её Михеевна. — Его уж не воротишь, Бог призвал. Ты о том подумай, кого во чреве носишь.

— Не могу, Михеевна. Прости. Душа не принимает.

Ксения Юрьевна едва ль не в два раза моложе мужа была, когда поженились они в Новгороде. Счастливо жили, грех жаловаться. Первый раз забеременела три года тому уж, хотела мужа сыном порадовать, ан нет, Бог дочку дал. Расстраивалась. Сам же Ярослав утешал её:

— Ничего, милая, дочь тоже хорошо, стола просить не станет. Отец вон наш за голову хватался, когда один за одним парни являться стали: где ж, мол, я вам столов напасусь?

Оно и впрямь князю много сынов иметь и хлопотно и боязно. Пока под отцовым крылом, и дружны и нежны, а как разлетелись, жди беды. У Святослава Первого эвон всего трое было, а погиб отец — передрались[7], перебили друг дружку. Ярославу Всеволодовичу семерых родили жёны[8], осчастливили, озадачили. Ну, Фёдор умер юным, а остальным шестерым достань-ка столы...

И если б не татары (хотя и грех говорить так), а поломал бы голову Ярослав Всеволодович. Пришёл Батый[9], убил не только Юрия, брата его старшего, но и всех сыновей его[10]. Став великим князем после ухода Орды, Ярослав каждому сыну своему по столу отвалил, правда, от тех городов стольных одни головешки и названия остались.

Тогда-то и досталась Тверь Ярославу Ярославичу, ещё юному отроку. Василию, родившемуся уже после ухода татар, в 1241 году, Ярослав Кострому успел выделить.

Там вырос Василий, возмужал, женился. И всё бы хорошо, да Бог детей не давал князю. А уж ныне ему тридцать — муж в годах. Оттого втайне и завидовал брату Ярославу, у которого сын рос и уж вторая жена дочь Ефросиньюшку родила и вот опять рожать готовится.

Может, оттого и приятно князю Василию поддерживать под руку невестку затяжелевшую, коль своя жена пустопорожняя сколь лет уж ходит. Бедная Ксения Юрьевна едва стоит, не желания, но чина ради, не столь епископа поющего молитвы слушает, сколь себя. Дитё беспокойное ныне, ворочается так, что кажется, локотками готово чрево прорвать. Княгиня иной раз ладонью живот прижмёт пугливо: «Ой, никак, парень будет, уж больно беспокоен. Ефросиньюшка тише была, и если ворочалась, то как-то нежнее, мягче. А этот...»

И вдруг сильная боль перепоясала княгиню, отдала в низ живота. «Господи! Началось!» — захолонуло сердце у Ксении, ноги ослабли. Если б не рука князя Василия, и упасть могла б.

Стоявшая за княгиней опытная Михеевна догадалась, бабьим чутьём дошла, взяла за рукав, потянула к себе, прошептала в ухо:

— А ну, девонька, айда отсель.

Никто не посмел осудить великую княгиню за уход из церкви, все понимали причину, сочувствовали, жалели.

Едва пришли в опочивальню, Михеевна тут же распорядилась баню топить, позвала бабку-повитуху.

— Давай-ка, старая, пособляй княгинюшке поскоре опростаться.

Однако «поскоре» не получилось. Успели и баню истопить, и перевести туда роженицу под вечер, а «опростанья» всё не видно было. Меж приступами, когда боль отпускала княгиню, Михеевна ворчала:

— Эх, сколь говорено было: ешь, ешь. Не ела, силов не набралась, вот и надуться как следовать не можешь.

Всё же к утру, когда и Михеевна и повитуха семью потами изошли, словно тоже рожали, наконец-то разродилась великая княгиня мальчиком. Мальчишка не орал, пищал как мышонок, видно, и он намаялся. Михеевна крестилась, бормотала, всхлипывая:

— Слава Богу, слава Богу.

Ксения Юрьевна не имела сил и этого сказать, и даже на радость её уже не хватало, лежала пластом с полуприкрытыми глазами, измученная, до донышка выжатая.

Пока бабка перевязывала новорождённому пуповину, Михеевна умиротворённо поглаживала по плечу княгиню:

— Ну всё, милая, всё, родная, всё ладом. Поспи, если сможешь.

Но, как выяснилось, не всё «ладом» было. У роженицы не оказалось молока, и Михеевна, чуть не плача, причитала:

— Ведь говорила ж: исть надо. Не слушала. Что ж, дитю помирать теперь?

Надеялись, что, как подпустят мальчика к груди, так и прильёт молоко. Не получилось. Мальчик хватал грудь, сосал жадно, ничего не получал, выплёвывал, орал, сучил ножками.

— Что ж делать? Что ж делать? — беспокоилась и Ксения Юрьевна.

Молоко не прибывало. Наконец повитуха голос подала:

— Надысь Настасья, коровница, родила тоже парнишку, може, к ней отнести?

— Как отнести? — возмутилась Михеевна. — Малец княжич, а ты его в коровник? Да? Я счас. — И убежала.

Вскоре к княгине в опочивальню привели Настю — здоровенную бабу. Привела сама Михеевна.

— Вот наша ведёрница, — сказала с порога. — А ну-к, Настя, бери княжича. Корми.

— Садись сюда, — указала княгиня на край своего ложа.

Настя умело подхватила ребёнка, достала через ворот рубашки большую белую грудь, сунула сосок в ротик княжичу.

Тот клещом вцепился в неё, засосал быстро, жадно. Настя, улыбаясь, бормотала:

— Кушай, батюшка, кушай, Ярославич.

— Мишей назовём[11], — сказала княгиня, умиротворённо откидываясь на подушки.

Теперь ей можно было не опасаться за жизнь ребёнка — нашлась кормилица. А княжич сосал жадно. Словно боясь потерять её.

— Пожалуй, хватит для начала, — сказала погодя Михеевна. — А то объесся, срыгнёт всё.

Настя отобрала грудь, спрятала её, положила ребёнка рядом с княгиней. Спросила нерешительно:

— Ну, я пойду?..

— Иди. Спаси тебя Бог.

— После ухода кормилицы Ксения Юрьевна, любуясь ребёнком, сказала:

— Какой он красный.

— Небось покраснеешь, — заметила Михеевна, — едва не сутки выбирался на волю. Думаешь, только ты тужилась. Ему тоже досталось. Как с кормилицей будем? Куда её?

— Да, может, у меня ещё появится молоко.

— Вряд ли. А если и появится, нельзя его подпускать. Он уж Настиного вкусил. Твоего может и не схотеть. Да и вредны для него эти перемены, кабы худа не было. Придётся Настю пристёгивать. Как решим? Ей отдадим княжича или ещё как?

— Нет-нет, — возразила Ксения Юрьевна. — Я хочу, чтоб он рядом был.

— Выходит, и Настю переселять сюда из коровника?

— Ну а что ж делать?

— Беспокойство тебе будет, княгинюшка. Она со своим сосунком явится, в два-то голосища взревут.

— Тогда поселите её в соседней горнице.

— Там княжна Ефросинья с няней.

— Пусть в другую переберутся. Кстати, Михеевна, позови дочку.

Ефросинья, которой едва минуло два года, вошла в опочивальню к матери настороженно, встала у порога.

— Подойди ко мне, доченька, — позвала ласково княгиня.

Девочка приблизилась, глядя на мать расширенными глазами, ровно не узнавая.

— Что с тобой, Ефросиньюшка, разве не узнала маму?

— Не узнала, — пролепетала девочка.

— Это я, доченька, я. Я вот тебе братца родила. Хочешь взглянуть?

— Хочу.

Она с удивлением и нескрываемым любопытством рассматривала новорождённого.

— Ну как? — спросила княгиня. — Нравится?

— Нравится, — согласилась девочка и, протянув руку, потрогала пальчиком щёку братца. Тот сразу повернул в эту сторону лицо, стал ловить ртом, зачмокал губками. Девочка испуганно отдёрнула руку.

— Не бойся, — улыбнулась мать. — Это он думал, что его кормить собираются.

Так по воле случая Настю-коровницу из клетушки, лепившейся к хлеву, переселили вместе с новорождённым её сыном Сысоем в великокняжеские хоромы. Мало того, и кормить стали её с княжеского стола, обильно и вкусно. И Михеевна — ближняя боярыня княгини — сама подхлёстывала кормилицу:

— Ешь, ещё, девонька как следоват, чай, княжича кормишь.

Само собой получилось так, что княжич Михаил днём находился у матери, куда на время кормления приходила Настя, кормила и уходила к своему сыну Сысою за стенку. Но на ночь она забирала княжича к себе, чтобы не беспокоить княгиню, так как приходилось кормить детей и по ночам.

Однажды, уже оправившись от родов, Ксения Юрьевна зашла к Насте.

— Ого! Твой-то Сысой здоровущий какой! — удивилась княгиня, невольно позавидовав.

Уловив в голосе княгини ревнивые нотки, Настя отвечала добродушно:

— Он, матушка княгиня, от роду такой, в отца дался.

— А кто отец-то?

— А ловчий ваш, Митяй.

— A-а, ну тогда другое дело.

По настоянию Ксении Юрьевны обоих детей одновременно крестил епископ Симеон и нарёк их именами, данными им от рождения матерями их. Княжича — Михаилом, а молочного брата его — Сысоем.

Великого князя Ярослава Ярославича после отпевания положили в церкви святых чудотворцев Козьмы и Дамьяна. И великокняжеский стол воспринял брат его[12], Василий Ярославич, самый младший сын Ярослава Всеволодовича, родившийся после Батыева нашествия и возросший при татарском иге, с молоком матери всосавший страх перед Ордой. Даже нянька, убаюкивавшая его когда-то, пела жуткое: «Баю-баюшки-баю, жил татарин на краю. Он кафтан в реке мочил, саблю вострую точил. Саблей вострою махал, чтобы каждый детка спал. А кто только не уснёт, того Батый заберёт».

Ничего не скажешь, хорошая нянька была. Правдивая, пела княжичу всю правду, всю истину. И голос славный был у неё. Вот только княжич отчего-то худо засыпал. Нянька ворчала:

— На вас не угодишь. Спи давай.

И, повздыхав, заводила опять то же — про татарина на краю. А и правда, о чём ещё петь, коли от татар житья русским не было.

2. ПОСТРИГИ


Великий князь Василий Ярославич не только стол от брата воспринял, но и стал в «отца место» родившемуся княжичу Михаилу. И, пожалуй, это последнее было из-за отсутствия своих детей самым приятным для него обстоятельством.

С великокняжескими обязанностями хлопотно было князю Василию, одни огорчения. Если племянники, сидевшие по городам суздальским — в Переяславле, Ростове, в Москве, — признавали дядю главой, то новгородцы с первого дня упёрлись и не допускали князя Василия на свой стол. Правда, отчасти в этом он сам был виноват — прежде чем явиться в Новгород, послал им требование: отринуть грамоты Ярослава Ярославича[13], по которым славяне шибко много воли забрали, оставив от княжеских прав рожки да ножки. Попустил им Ярослав младший, попустил.

Однако славяне славянами, а о княжиче Михаиле — своём крестнике — Василий Ярославич никогда не забывал. И едва минуло мальчику три года, как приехал великий князь в Тверь исполнить за брата обряд пострижения княжича, посвятить его в воины и вручить кормильцу для воспитания.

— Спасибо, Василий, что не забываешь сироту, — растроганно молвила Ксения Юрьевна.

— Как можно, невестушка, я, чай, ему в отца место, да и к тому ж крёстный.

— У тебя, я слышала, забот и так полон рот.

— И не говори, Ксения, — вздохнул Василий. — С новгородцами едва-едва уладился. Тут ещё племянничек Дмитрий Александрович[14] подпел им. Видит, у меня с ними заклинило, послал в Новгород своего боярина, мол, возьмите меня на стол.

— Это аж из Переяславля?

— Вот именно. А новгородцы, лишь бы мне наперекор, и позвали его. Вот же сопляк, родного дядю обойти хотел!

Княгиня Ксения Юрьевна, слушая Василия Ярославича, кивала сочувственно, хотя думала другое: «А не ты ль, Васенька, точно так поступил, когда Ярослав с новгородцами поссорился? Не ты ль тоже навеливался им тогда мимо старшего брата? Забыл? Ну да Бог тебе судья».

— ...Хорошо, отца вспомнил, Царствие ему Небесное, — продолжал великий князь, — перекрыт им подвоз хлеба с Низу. Батюшка частенько им это устраивал. Сразу на стол запросили: приходи по своей воле.

— А Дмитрий?

— А Митьку выгнали, вернулся в Переяславль. Притих.

— Ну, ты уж на него не серчай.

— Что серчать на дурака. Одно печалит, случись что со мной, он же на великий стол сядет. Чего доброго, начнёт мстить Твери.

— За что?

— Как за что? Святослав-то мою сторону держал. Тут одно спасение: надо с Данилой Московским[15] договариваться и союз с ним держать.

— Но Данила же родной брат Дмитрию.

— Ну и что? Митька станет великим и про родство забудет. Спесив вельми, не в отца. А Данила молод ещё, безус.

— Да. Невский, я слышала, не заносился.

— Брат Александр умён был, оттого и не спесивился, за него дела его говорили. Шведов побил, немцев в пух и прах разнёс[16]. В Орде уважали, а с ханом Сартаком[17] и в дружбе даже обретался.

Поговорив о том о сём, наконец-то вспомнили о главном, зачем пожаловал Василий Ярославич в Тверь, — о постригах[18] княжича Михаила.

— Кого б ты хотела ему в кормильцы, Ксения?

— Хотелось бы, чтоб кормилец и грамоту ведал, а не токмо меч да лук.

— Это само собой.

— Мужей-то, пожалуй, Святослав лучше знает, его надо поспрашивать.

Позвали князя Святослава Ярославича. Пришёл, обнялся с дядей, поцеловались. Великий князь тут же к делу перешёл:

— Святослав, кого б ты посоветовал в кормильцы брату своему младшему?

Святослав почти не задумался:

— Мне кажется, ему подойдёт Александр Маркович, он у меня в сотских[19] ныне.

— Как он? Ну, в смысле воин каков?

— И мечом и конём владеет изрядно. И татарский язык добре ведает.

— Вот это хорошо. Если и языку татарскому обучит княжича, честь ему от нас.

— Добр ли, не зол? — спросила княгиня.

— Злого человека собаки за версту обегают, а к этому сами ластятся. За ним даже конь его как собака ходит.

— Ну и слава Богу, этот подойдёт Мишеньке, — перекрестилась княгиня.

— Я привёз ему и меч по росту, и бахтерец[20], — сказал князь Василий.

— Бахтерец-то, поди, тяжёл ему будет, — усомнилась княгиня. — Три годочка всего лишь ребёнку.

— Нет-нет. Я на бахтерец велел нашить пластинки не металлические, а из толстой кожи, так что можешь не беспокоиться. Зато радости сколько мальчишке! Когда меня постригали, я от радости до потолка прыгал в таком-то бахтерце.

— А тебя кто постригал? — поинтересовался Святослав.

— Меня тоже не отец, а брат Александр.

— Невский?

— Ну да. Отец-то в ту пору в Монголию отъехал, Александр остался в отца место, он и постриги делал, на коня сажал.

День постригов выдался как на заказ — ясный, солнечный, тёплый. Ксения Юрьевна сама готовила своего сына Мишеньку к этому важнейшему событию — посвящению в воины. И ей же, по обычаю, предстояло везти его к храму на колеснице, где из материнских рук передать в руки отца, которого ныне, увы, заменял младший брат мужа, великий князь Василий Ярославич.

Тут же возле княгини суетилась дочь её, Ефросиньюшка, которая была почти на три года старше Михаила и очень его любила. И от избытка чувств нет-нет да чмокала брата в розовую щёку, что княжичу, конечно, не очень нравилось: его ныне в воины посвящают, а тут эти девчоночьи нежности.

— Мам, чего она?

— Она любит тебя, сынок. Ефросиньюшка, милая, не тронь его.

— А почему его постригают, а меня нет?

— Ты девочка, милая, — улыбнулась княгиня. — У нас с тобой другая стезя.

— Какая другая?

— Женская, милая. Семью беречь, очаг стеречь. Вырастешь — узнаешь.

Нарядив сына в зелёный кафтанчик, изузоренный по оплечью золотым шитьём, в жёлтые козловые сапожки и причесав мягкие русые волосы, ниспадавшие до плеч, княгиня прижала на мгновение его к себе, молвила, вздохнув:

— Ну что ж, едем.

— А я? — хныкнула Ефросинья.

— Ты оставайся, милая. Я скоро вернусь, довезу его до церкви и назад сразу.

На подворье толпилась челядь[21], сбежавшаяся по такому случаю к крыльцу княжьего терема, где уже стояла колесница, запряжённая парою.

Ксения Юрьевна вышла на крыльцо, держа за руку сына, челядь дружно кланялась господам, приветствуя их. У самой колесницы ждал княгиню дворский[22] Назар.

— Ну что, Назар? — спросила княгиня. — Всё готово?

— Готово, матушка княгинюшка, — отвечал дворский. — Вот токо не знаю, на скоко надо?

— На всех гостей, конечно. Ну и наших дворовых не забудь.

— А войдут ли все в гридницу[23]?

— Для наших можно и во дворе столы поставить.

— Каки уж им столы, чёрным-то? Положим доски на козлы, да и всё.

— Гляди сам, Назар. Но чтоб никто не был обижен.

— Какая может быть обида, матушка княгинюшка, на дармовщину-то наесться, напиться!

Дворский помог княжичу и княгине забраться в повозку. Кучер тронул коней, на колокольне весело ударили колокола: бом-бом-тили-бом, бом-бом-тили-бом!

Колесница остановилась у церкви. Ксения Юрьевна сказала сыну:

— С Богом, сынок. Ступай в храм, да не забудь, что наказывала.

Мальчик зашагал по дорожке, по обочинам которой толпился народ, приветствовавший княжича:

— Здравствуй, свет наш Михаил Ярославич! Здравствуй!

Княгиня с нежностью смотрела вслед сыну, украдкой смахивая с ресниц слезинки, думала с горечью: «Ах, если б был жив отец!» Что-то ущербное чудилось Ксении Юрьевне в том, что сажать на коня сына будет не родной отец, а дядя. Князь Василий Ярославич, конечно, человек добрый, искренне любящий Мишеньку, а всё же не отец. И княгине до боли в сердце стало жалко сына, хотя мальчик вон — вполне бодр и радостен, вышагивает уже на ступенях храма. Вот остановился у входа и перекрестился трижды. Вошёл.

Ксения Юрьевна была довольна: «Умница. Не забыл», — и молвила кучеру:

— Трогай, Семён.

А между тем княжича в храме, где горело по меньшей мере с сотню свечей, встретит сам епископ Симеон, белый как лунь старик в шитой золотом ризе. Он ласково взял за руку мальчика.

— Идём, дитя моё.

И повёл мальчика к святым вратам. Остановившись у престола, помолился. Церковный служка явился с серебряным подносом, на котором лежали ножницы. Епископ взял их в руки, наклонился к княжичу и, поддерживая левой рукой мягкие детские кудри на затылке, клацнул ножницами. Положил шелковистый локон на поднос вместе с ножницами. Тихо сказал мальчику:

— С Богом, дитя моё, оборотись к отцу твоему и прими от него благословение на стезю нелёгкую, но высокую.

Княжич обернулся и увидел бояр, стоявших полукругом, а в центре, прямо перед ним, улыбающегося дядю своего, великого князя Василия Ярославича. Он держал в руках пояс и меч.

Княжич подошёл к нему. Князь наклонился, опоясал мальчика, сказал растроганно:

— На честь и славу, сынок, благословляю тебя. Отныне ты муж есть.

И, застегнув поясную капторгу[24], взял за руку и повёл из храма. А там, на месте, где остановилась колесница княгини, стоял под седлом в дорогой попоне княжеский конь, которого держал под уздцы Александр Маркович.

Василий Ярославич подвёл племянника к коню, подхватил под мышки, усадил в седло.

У княжича дух захватило от такой выси, помстившейся ему с седла, — на коне сидел он впервые.

Князь понимал чувства ребёнка, помнил своё пострижение. Подтягивая путлицу стремени по росту седока, говорил ободряюще:

— Дай Бог тебе, сынок, пути доброго, счастливого. И вот тебе кормилец и пестун твой, Александр Маркович, воин добрый и искусный. Слушайся и почитай его. Учись от него делу мужскому, ратному. Не ленись, потому как лень — мать всех пороков. А князь с пороками не князь — грязь.

Сунув носок сапожка мальчика в стремя, князь хлопнул по крупу коня:

— В путь, Александр Маркович.

Кормилец повёл под уздцы коня. Затаив дыхание сидел в седле юный постриженец. Выехав из дворца на колеснице ребёнком, он возвращался в него воином, мужчиной.

Но едва во дворе кормилец снял его с коня, как он, крикнув: «Я к маме!» — побежал к крыльцу. Александр Маркович, улыбаясь, смотрел ему вслед, понимая чувства отрока: «Пусть потешится дите, пока в младости».

— Мам, меня постригли! — вскричал княжич радостно, вбегая в светёлку княгини. — Я уже воин! Вот, видала?

И он ухватился за рукоять меча и впервые обнажил его.

— Запомни, сынок, никогда не обнажай меч просто так, — сказала серьёзно Ксения Юрьевна. — Настоящий воин обнажает его только в бою с врагом.

Княжич смутился, долго ловил концом меча устье ножен, поймал. Загнал меч в ножны.

— Поздравляю тебя, Мишенька, — улыбнулась Ксения Юрьевна, дабы замять неловкость. — А кто у тебя пестун?

— Александр Маркович. Он и коня моего вёл, и с седла меня снимал. Мам, а что такое порок?

— Порок? — переспросила княгиня. — А от кого ты слышал?

— От дяди. Он так и сказал: лень — мать всех пороков.

— A-а, — улыбнулась Ксения Юрьевна. — Князь Василий имел в виду плохие привычки. Ну, скажем, жадность, обжорство, в питии излишества, трусость.

— Я никогда не буду трусом.

— Дай Бог. Дай Бог, сынок.

— Я хочу к мамке сходить.

— Сходи, сходи к кормилице, порадуй её. Да Сысою-то подари что-нибудь, как-никак он тебе брат молочный.

— А что подарить ему?

— Не знаю, сынок. Посоветуйся с пестуном. Кстати, и всегда говори ему, куда идёшь.

— А я сказал ему, что к тебе.

— Вот и правильно. Да не забудь пригласить Настю с мужем на пир. Для чади столы на дворе ладят.

Княжич выбежал на улицу. Кормильца нашёл у конюшни, он рассёдлывал коня.

— Александр Маркович, я хочу к кормилице зайти, на пир их позвать.

— Ступай, Михаил Ярославич, ныне ради постригов твоих ты волен кого угодно приглашать. Навести мамку, порадуй.

— А что мне подарить Сысою, Александр Маркович?

— Сысою? А зачем?

— Ну как же? Меня вон мечом опоясали, а ему, чай, обидно станет.

— Хых, — хмыкнул пестун одобрительно, — пожалуй, ты прав, ангельская душа. Ну до меча он не дорос званием. Ну коли ты не хочешь себя перед ним ронять, подари-ка ему засапожник.

С тем Александр Маркович нагнулся и вынул из-за голенища нож.

— Вот. Острый, убойный. Но накажи, чтоб не шибко им размахивал. Кого ежели ранит, и нож отберу, и задницу лозиной отчихвостю.

Увидев на пороге своей клети княжича, Настасья вскричала радостно:

— А кто к нам пришёл-то, Боже милостивый! Деточка мой славненький. — Она кинулась навстречу гостю, обняла ласково, прижала к пышной груди.

Удивительно, но княжичу было приятно это. Даже забылось о своём новом положении воина и мужчины.

— Мамка, смотри-ка, смотри-ка, — пытался он показаться ей.

— Да вижу я, вижу, деточка. Экий ты наш молодец! — отстранив княжича и оглядывая его, восхищалась Настя.

— А где Сысой?

— Да токо что тут был.

— Я и ему подарок принёс.

— Сысой, Сысой! — закричала Настя. — Куда ты запропастился?

Мальчик появился в дверях. Увидев гостя, расцвёл:

— Миш, здравствуй.

— Здравствуй, Сыс, — отвечал княжич. — Я вот тебе подарок принёс.

— Ой, спасибо, — проговорил мальчик, восторженно глядя на нож. — Ох, спасибо так спасибо, Миша.

Молочный брат княжича был на полголовы выше, да и шире, и, наверное, намного сильнее своего господина.

Настя, вскормившая их обоих, никогда не позволяла показывать Сысою физическое превосходство над Михаилом. Ещё с того времени, едва они шарашиться, ходить начали, она всегда окорачивала своё чадо: «Не смей его трогать, не про твою честь».

А когда подрос Сысой, объяснила сыну меж ними разницу, кто есть кто и кому из них что впереди назначено. Постаралась не возбудить у сына неприязни к княжичу, а, наоборот, сблизить их:

— Ему править Богом назначено, сынок, а тебе беречь его.

И Сысой, получив в подарок нож, тут же определил ему применение:

— Это для всякого, кто тебя обидит, Миша.

Княжичу было лестно это слышать, а Сысой словами не ограничился. Обернувшись к двери, он швырнул в неё нож, и тот неожиданно и для самого Сысоя воткнулся в дверь.

— Я его вот так! — сказал он с торжеством.

Было бы княжичу в самый раз сообщить своему «молочнику» предупреждение Александра Марковича за такое применение ножа. Но Михаил смолчал, поскольку нож вонзился в его «обидчика». Мало того, попросил:

— Сыс, а ну, ещё раз покажи.

— Пожалуйста, — согласился великодушно Сысой. Выдернул нож, отступил и снова кинул в дверь. Однако на этот раз нож, ударившись плашмя, со звоном отлетел от двери. Это несколько озадачило мальчика, но он, подняв нож, снова кинул его в дверь. И опять нож отскочил от неё. И в третий. И в четвёртый. Лишь на пятом броске нож наконец опять вонзился в дверь.

А в следующее мгновение она отворилась, и на пороге явился отец Сысоя ловчий Митяй.

— Ах, Господи! — воскликнула Настя. — Ты бы отца ранил, окаянный!

Митяй выдернул нож из двери, подкинул, сказал:

— Хорошо. Сгодится, — и хотел сунуть его за голенище.

— Отдай, — громко сказал княжич. — Отдай, не тебе дарено.

— О-о, да у нас княжич в гостях, — молвил Митяй. — Со свету-то и не разглядел. Поздравляю тебя с постригами, Михаил Ярославич.

— Отдай, говорю. Слышишь?

Ловчий знал, что спорить с членом семьи княжеской бесполезно и даже опасно, а потому отдал нож сыну, молвя обескураженно:

— Ему-то он к чему? А мне бы...

— У тебя свой есть.

Дабы загладить вспыхнувшую в избе распрю, Настя сказала радушно:

— Вот и славно, все в сборе, садитесь-ка к столу лучше да поешьте-ка свежего калача с молоком.

Чего скрывать, княжич любил есть у кормилицы, столь искренне и с нежностью предлагала она ему немудрёное угощение своё — молоко с хлебом. Наливала ему первому и всегда в одну и ту же глиняную обливную муравленую кружку.

— Вот, деточка, тебе из твоей любимой.

Ловчий и Сысой, да и сама Настя хлебали молоко ложками из общей деревянной миски, а если кому-то и наливала хозяйка в отдельную кружку, то в обычную, без облива.

Съев полкружки, княжич наконец сказал, видимо вспомнив о только что случившемся:

— Да, Сыс, ежели кого из людей ранишь, то нож отберут у тебя.

— Я чё, злодей, чё ли? — просипел Сысой.

— Вот-вот, — подхватил Митяй, решив, что княжич его сторону берёт. — А я про чё говорю?

Но княжич, почувствовав это, не стал далее грозить «за рану», то есть поминать про лозу и задницу. Допив молоко, вылез из-за стола.

— Спасибо, Настенька.

— Не за что, деточка. Приходи, не забывай мамку.

Княжич прошёл к двери и, уже открыв её, обернулся:

— Да, мама-княгиня велела вам на пиру быть. Приходите.

— Спасибо, деточка, — растроганно отвечала Настя. — Спасибо, родненький.

3. КРОВЬ И ДУХ


Пестун княжича, Александр Маркович, принялся за дело своё не спеша, как-то исподволь, не стал, как другие дядьки-кормильцы, нудить отрока уроками, а всё делал, как бы играя с ним. Даже первый лук не принёс ему готовый, а предложил:

— Давай-ка, Миша, изладим лук тебе.

— Давай, — согласился отрок.

Вместе съездили за речку Тьмаку, где густо рос ракитник, срезали несколько ровных упругих ракитин. Воротившись в город, в клети у кормильца изготовили лук, несколько стрел из камышин.

Кормилец показал, как надо лук держать, как стрелу вкладывать. Как тетиву натягивать, как целиться и отпускать её. И стал стрелять княжич из лука, вначале в стену клети, а потом и в затесь, сделанную пестуном на одном из брёвен стены же.

И языку поганскому[25] учить начал походя, с вопроса. Отрезая княжичу краюшку хлеба, спросил:

— Миша, ты не знаешь, как по-татарски нож называется?

— Нет. А как?

— Пшак. А дай — «бер». Вот, к примеру, я скажу тебе: Миша, бер пшак. Что это будет значить?

— Дай нож, — засмеялся княжич.

— Верно, — похвалил пестун.

— А как хлеб по-ихнему?

— Нан.

— Ага. Тогда, Александр Маркович, бер нан.

— Молодец. Держи, — протянул ему краюшку пестун.

На второй или третий день, когда княжич из своего лука натаривался[26], стреляя по стене клети, за спиной его вдруг возник Сысой. Воспользовавшись отлучкой пестуна, он попросил:

— Миш, дай стрелить.

— На, — не решился отказать своему «молочнику» княжич.

Сысой выстрелил три стрелы, но в затесь не попал, оправдался просто:

— Лук дерьмовый.

— Сам ты дерьмовый, — обиделся княжич и отобрал лук. — Принеси стрелы.

Сысой принёс стрелы, выдернув из бревна, одну переломил.

— Я нечаянно, Миша, не серчай.

Княжич промолчал, но не мог скрыть неудовольствия. Сысой потоптался, потом сообщил:

— Миш, а нож у меня уже не отскакивает.

— Ну да?

— Ей-ей. Вот гляди.

Задрав домотканую рубаху, он достал нож, болтавшийся там у пояса на верёвочке, взял его за лезвие и, прищурившись, бросил в стену. Нож воткнулся рядом с затесью.

— О-о, здорово, — не удержался от похвалы княжич. — И ещё можешь?

— Да хошь сто раз.

Сысой кинул ещё несколько раз, и нож ни разу не отскочил от стены, а дважды даже угодил в затесь.

— Сыс, научи меня.

— Пожалуйста.

Когда Александр Маркович вернулся к своему воспитаннику, то, увидев эту картину, не возмутился, не вмешался, а остановился поодаль и стал с любопытством наблюдать за происходящим.

— Да не так, Миша, не так, — поучал Сысой, — ты кидаешь, словно сам за ним лететь хочешь. А ты кидай его лишь, а сам, наоборот, руку-то отдёргивай. Вот гляди, как я буду.

Вечером, явившись к княгине, Александр Маркович сказал:

— Ксения Юрьевна, позволь мне к Михаилу Ярославичу пристегнуть его молочного брата.

— Сысоя?

— Ну да.

— Думаешь, так лучше будет?

— Конечно. Что ни говори, а дети ж ещё. Им состязаться друг с дружкой во всём хочется. Друг от дружки научаться станут, перенимать что-то новое. Да и наука не в скуку — в радость им станет.

— А не подавит Сысой Мишеньку? Дубина-то эвон какая растёт. Не заслонит?

— А я-то зачем, княгиня? Всякому его место укажу, ежели что. Зато в грядущем у Михаила Ярославича милостник[27] будет самый верный и преданный, который жизни за него не пожалеет.

— Ну что ж, тебе видней, Александр Маркович, бери Сысоя. А как успехи у Мишеньки?

— Пока слава Богу. Кириллицу[28] всю уже одолел. Выучил все буквы.

— Писать не начали?

— Рано ещё. Рука плохо писало держит. Вот длань окрепнет, и почнём.

Так вновь когда-то сосавшие одну грудь Михаил и Сысой опять оказались рядом, под крылом одного пестуна, у одного источника знаний. По велению самой княгини Сысою были сшиты новые порты и даже сапоги из телячьей кожи. Последнему обстоятельству он особенно радовался, так как теперь было куда нож совать — за голенище.

Мальчишка понимал, что присоединён к княжичу из милости, и нисколько не обижался на пестуна, когда тот если что-то объяснял, то обращался лишь к княжичу, а Сысоя вроде бы и не замечал. И за успехи хвалил кормилец лишь Михаила, а если что-то лучше получалось у Сысоя, то и тут говорил княжичу:

— Сделай, как он.

Именно так дядька-кормилец исполнял наказ княгини «не заслонять Мишеньку». Сысой был сильнее и больше Михаила, однако от Александра Марковича похвал никогда не слышал. Зато сам княжич не скупился для молочного брата:

— Молодец, Сыска! Хорошо, Сыска! Покажи мне, как это делается.

Но если днём отроки играючи познавали премудрости воинского дела вместе, то на ночь, когда Сысой убегал в свою клеть, а пестун укладывал княжича у себя, наступал час тихих рассказов о былых далёких временах, о воинских подвигах предков княжича. Княжич слушал пестуна затаив дыхание и часто просил:

— Александр Маркович, расскажи ещё про Святослава.

И кормилец в который раз начинал:

— Давно это было, более трёхсот лет тому...

Когда же рассказ оканчивался гибелью героя[29], княжич, повздыхав, говорил:

— Зря он через пороги пошёл. Зря.

— А как, думаешь, ему надо было?

— Надо было берегом.

— Так печенеги-то на берегу же.

— А он бы другим, той стороной.

Кормилец в темноте нежно прижимал голову отрока, ерошил ему ласково волосы.

— Ах ты умница у меня. Правильно сообразил. Лучше врага на другом берегу зреть.

Эти детские наивные рассуждения радовали Александра Марковича: думает отрок. В рассказах своих перед сном в темноте кормилец старался поведать воспитаннику о делах его предков героических, славных, избегая страниц горьких и печальных, резонно полагая, что им не пришло время. Подрастёт княжич, окрепнет душой и телом — узнает.

Рассказал подробно и о подвигах Александра Невского, не преминув заметить:

— Между прочим, он доводится тебе родным дядей. Он старший брат твоего отца.

— Эх, — вздохнул отрок, — поздно я родился, ни дядю своего, ни отца не видел.

— Ничего, сынок. Зато ты наследовал их кровь и дух. Спи.

4. ПОЖАР


Александр Маркович проснулся среди ночи от шума, донёсшегося снаружи. И тут же в дверь начали стучать.

— Кто там?

— Маркович, — раздался крик дворского Назара, — подымай княжича! Уходите к Волге!

— Миша, Миша, — начал трясти княжича кормилец.

Но отрок спал столь крепко, что лишь мыкал недовольно, не желая просыпаться. Тогда пестун быстро натянул сапоги, подхватил кафтаны свой и княжича, схватил его спящего на руки и выбежал из клети.

Горел Тьмакский конец города. Оттуда по улице бежали люди, коровы, овцы, визжали свиньи. Тут же носился в нижней сорочке князь Святослав Ярославич, крича:

— К Владимирским воротам... гоните скот к Владимирским воротам! Детей к Волжским... Скорей, скорей.

Огонь вздымался вверх, мчался, скача по сухим крышам домов, всё более увеличиваясь и разбухая.

Весь город, состоящий из деревянных строений, давно высохших и пересохших, был для огня лакомой добычей. И хотя с двух сторон город обнимали реки — Волга и Тьмака, — никто не пытался тушить огонь, все бежали туда, где ещё не горело, — к Владимирским воротам. Стоял невообразимый шум: крик, плач, рёв коров, ржание коней.

А огонь между тем перекинулся на деревянные крепостные стены, вспыхнули свечами вежи. По заборолам преследуемые огнём убегали приворотные сторожа. И это пламя, бегущее по деревянным стенам, было, пожалуй, самое опасное для жителей города. Стоило ему добраться до Волжских и Владимирских ворот, как сразу бы все, кто не успел выбежать из города, оказались бы в огненном кольце и наверняка бы погибли, сжарились бы в этом огромном костре.

На спуске к Волге Александр Маркович столкнулся с княгиней, которая держала на руках испуганную Ефросинью.

— Что с ним? — крикнула встревоженно Ксения Юрьевна, увидев на руках пестуна сына.

— Ничего, княгиня. Он спит.

— Слава Богу, а я думала...

На берегу метались люди, кто бросался вплавь, кто, держась за доску или бревно, грёб к другому берегу. Тут же с опалённой бородой носился дворский Назар, распоряжаясь лодьями. Заметив княгиню, закричал:

— Сюда, сюда, матушка, вот в эту лодью!

Вместе с княгиней сел в лодью и Александр Маркович с Михаилом на руках.

— Высадите княгиню — и сразу назад! — скомандовал дворский гребцам. — Да живее, живее шевелитесь.

Лодьи носились между берегами, перевозя женщин и детей на левый берег, к избам Заволжского посада[30].

Жуткая картина виделась с левобережья погорельцам, выбравшимся на берег. Никто не хотел уходить к избам, все стояли и смотрели как заворожённые на огромный пожар, в котором сгорал город. От рушившихся балок и стропил взлетали вверх искры. На берегу слышался плач и бабий вой словно по покойнику.

Александр Маркович стоял с княжичем на руках, не сводя глаз с пожара.

— Что это? — неожиданно раздался голос отрока[31].

— Проснулся, сынок. Это пожар.

— А что горит?

— Наш город.

— А мы?

— А мы уж на другом берегу.

— Как? И ты не разбудил меня? Как же так?

— Ты не захотел просыпаться, Миша. Я будил тебя.

— А где Сысой?

— Не знаю.

— Опусти меня на землю. Что я, маленький?

Александр Маркович опустил княжича, подал ему свёрток.

— Вот тут кафтан, сапоги. Одевайся.

Хотел помочь ему, но тот сердито оттолкнул руку.

— Я сам.

А между тем лодьи высаживали на берег всё новых и новых людей. Наконец прибыл и сам дворский. Отыскал княгиню, отирая со лба копоть, сказал:

— Слава Богу, кажись, всех с берега вывезли.

— А где князь? — спросила Ксения Юрьевна.

— Святослав Ярославич должен был через Владимирские ворота выйти. Мы так сговаривались, ему те, а мне эти — Волжские.

— С чего началось-то, Назар?

— Кто знает. Може, от свечи, а може, и от Бога.

— Так грозы вроде не было.

— Кто знает. Спали ведь все без задних ног.

Подошёл денежник[32] Орефий, тоже с обгорелой бородой и в прожжённом кафтане.

— Назар, меня с первой лодьёй отправишь.

— Само собой.

— Не забудь смотри.

— Не забуду, Орефий, не бойся. Княжья казна мне, чай, тоже не чужая. Поди, поплавило всё там?

— Огонь не тать[33], деньгу не уведёт. А что поплавило, перекуём.

— Э-э, брат, кому он и похуже татя.

— Только не мне, — отвечал денежник гордо.

И действительно, денежник в княжестве, пожалуй, самый богатый человек. Из серебра, поставляемого ему князем, он куёт деньги, используя специальные матрицы, и получает за работу четыре из ста изготовленных монет. А Орефий, к примеру, умудрился изготовить матрицу с собственным портретом и именем.

Ещё князь Ярослав Ярославич однажды, призвав его, спросил:

— Почему ты на гривнах[34] себя чеканишь?

— А кого ж мне чеканить-то, князь? — спросил Орефий, изобразив в лице недоумение.

— Как кого? — удивился Ярослав. — Князя.

— Какого?

— Ты что, дурак? Или прикидываешься?

Орефий, конечно, прикидывался, но злить князя не схотел, согласился:

— Дурак, Ярослав Ярославич.

Князь уловил двусмыслицу в ответе, усмехнулся, погрозил ему пальцем.

— Ну лис, ну лис ты, Орефий.

И денежник осмелел:

— Так ведь князей-то, Ярослав Ярославич, много. Ныне ты, завтрева кто другой. А за деньгу кто отвечает? Я. Ты ж завтрева узришь ногату[35] с изъяном, с кого спросить? Глянешь и увидишь: Орефий. Вот меня тоды за ушко и на солнышко.

Так и отбрехался денежник Орефий от великого князя Ярослава Ярославича, не столь своей хитрости, сколь добродушию господина благодаря. Князь, тоже подумав, решил, что в монете важен металл и вес его, а не то, что изображено — всадник ли с копьём в новгородской деньге или Орефий в тверской, главное, чтоб обе по весу равны были.

А меж тем Тверь пылала жарко и страшно. Оттуда неслись крики людей, рёв коров, ржание коней, застигнутых огнём в запертой конюшне, шипение головешек, скатывавшихся в воду.

Горел город до самого рассвета, огню корма хватило на всю ночь. Рассвело, а за рекой всё ещё подымливало, потрескивало. Хорошо хоть, до посадов огонь не добрался, даже Загородский уцелел, куда выходили Владимирские ворота, через которые удалось выгнать часть спасённого скота.

Вскоре оттуда на левый берег приплыл князь Святослав Ярославич. Не успел он несколькими словами с мачехой перекинуться, как подбежал княжич Михаил.

— Святослав, а Сысоя ты видел?

— Цел твой Сысой, куда ему деться, и мамка, слава Богу, цела, и коров своих успела выгнать. Но Сысой ревёт за сапоги.

— За какие сапоги?

— За свои, конечно. Сам спасся, сапоги не успел обуть.

Князь нашёл дворского, приказал:

— Назар, отряжай людей в лес, готовить брёвна для стройки. Часть пошли на расчистку пожарища.

— Эх, как их посылать-то, князь? Многие в одних портах выскочили, не до топоров было.

— Топоры, пилы собери по посадам. Ныне сентябрь, зима не за горами. До холодов надо клетей каких-никаких сгоношить[36] побольше. Собери чёрных женщин и тоже в лес — мох драть для конопатки. Да поживей, поживей, Назар, ни дня терять нельзя.

— Надо бы княгиню с княжной под крышу устроить и княжича с кормильцем.

— Я сам этим займусь, ты давай строительством и расчисткой.

Святослав Ярославич поднялся к домикам, стоявшим по берегу, прошёлся вдоль них, выбирая который получше. Возле клетей стояли хозяева их, глазевшие всю ночь на пожар за рекой, кланялись князю. Остановился князь возле дома, отличавшегося от других не только величиной, но и немудрёными украшениями в виде вырезанного петуха на коньке крыши, а главное, имевшего на подворье сараи, клетушки.

— Кто хозяин?

— Я, князь, — выступил от калитки бородатый мужик. — Лука Кривой.

— Чем занимаешься?

— Плетением, князь, из лозы и бересты. А так же посуду, ложки вырезаю.

— Видишь, что створилось с Тверью?

— Вижу, князь. Ужасть.

— Тебе повезло, Лука. А потому немедля освободи избу для княгини, сам пока в сарае или бане перебудь. А энто что за клеть?

— Энта-то? Там у меня материал сохнет и хранится.

— Тоже все в сарай, на поветь[37], куда хочешь. Эта клеть для княжича с кормильцем будет. Да поживей, поживей, Лука, княгиня уж продрогла на берегу. Ложе застели свежим сеном.

— Я счас, счас, я мигом, — засуетился Лука.

— Приготовишь, придёшь скажешь. — И князь повернулся и пошёл назад к реке.

Большинство погорельцев князь отправил в Отрочский монастырь, находившийся при впадении Тверцы в Волгу. Велел монашеской братии не только приютить несчастных, но и делиться пищей.

5. КОГО БОГ ЛЮБИТ


В клети-сушилке пестун с княжичем устроились совсем неплохо. Спали на ложе, высоко застланном свежим сеном и накрытом домотканым рядном. Одно плохо — в клети не было окон, лишь под самым потолком были прорублены продухи в поддерева, через которые должен был проходить воздух и сушить деревянные болваны, лежавшие на полатях под потолком. Хозяин Лука ни полати, ни болваны убирать не стал, вынес лишь то, что лежало на полу — пачки бересты, прутьев и другие заготовки. На полу и устроил ложе для княжича с кормильцем, оградив его доской, чтоб сено не растаскивалось по всей клети. Помещая туда высоких новосёлов, попросил:

— Только уж, пожалуйста, никаких свечей. Если тут, не дай Бог, вспыхнет — и выскочить не успеете. А для свету вон дверь откройте, вам и довольно.

Пестун и княжич вполне были согласны с хозяином. В том, что может натворить огонь, хорошо убедились, насмотрелись, натрусились.

Дня через два Александр Маркович призвал к себе Луку.

— Вот что, приятель, коль ты вырезывать из дерева мастер, вырежь-ка для княжича церу.

— Каку церу? — не понял Лука.

— А вот смотри... — Александр Маркович прутиком нарисовал на земле. — Это доска, ты выдавливаешь у неё середину, оставляя тонкие кромки. Дно не обязательно выравнивать.

— Навроде корытца? — не понял Лука.

— Навроде. Но таких «корытцев», совершенно одинаковых, ты выдалбливаешь два. Понял?

— Понял.

— Затем, просверлив в закраинах по две дырки, ты их соединяешь вместе ремешками, чтоб они вот так складывались.

— Как книга чтоб?

— Да, как книга. А потом вот это долблёное зальёшь воском, и цера готова. На воске княжич станет учиться писать.

— Тогда и писало ж надо, — догадался Лука.

— И писало. Знаешь, как его делать?

— А чего не знать, заостри палочку. И всё.

— Не всё, Лука. Настоящее писало, особенно для церы, заостряется с одной стороны, а с другой делается лопаточка. Вот так. Острой стороной княжич пишет, а лопаточкой будет стирать написанное, чтобы сызнова писать по ровному.

— Ну, это я мигом сделаю. Вот с воском...

— Что с воском? На посаде нет бортника[38]?

— Есть.

— Вот сходишь к бортнику, он и зальёт церу воском, скажешь, для кого она.

Лука и впрямь скоро управился, причём церу сделал не просто квадратную, как книгу, а с одной стороны полукруглую да ещё с внешней стороны и крест вырезал.

— Зачем? — спросил Александр Маркович.

— Ну как? Чтоб красивше, а крест как на Псалтири, что я в церкви зрел. А вот и писало. Да, бортник, узнав, для чего эта цера, заказал и своим балбесам.

— Вот видишь, глядя на него, и другие начнут заказывать.

— Так я уж и своим оболтусам решил сделать. А то рисуют, паразиты, на бересте, материал переводят. И ведь берут не какую-нибудь корявую-дырявую, а обязательно ровную.

— Но на дырявой ведь не нарисуешь, — усмехнулся Александр Маркович.

— Но из дырявой и туеса не сладишь. А ведь они ж, паразиты, с мово труда кормятся.

Когда Лука ушёл, пестун сказал княжичу:

— Ну, Миша, начнём писать учиться. Буквы-то не забыл?

— Нет.

— Раз стола тут нет, клади церу на колени и начинай. Вот дай-ка я тебе покажу.

Пестун взял писало, склонился над княжичем и из-за его спины начертил на воске букву.

— Это какая? Узнаешь?

— Аз.

— Верно. Бери писало и попробуй сам. Да шибко не жми, лишь бы видно было. Хорошо. Молодец.

— Тьфу, — сплюнул княжич, — криво получилась ножка.

— Не беда. Переверни писало другим концом, лопаточкой заровняй и напиши прямо. Вот так... Молодец.

— А когда слова начнём составлять?

— Как всю азбуку вспомним, так и за слова возьмёмся.

Нет, не давал кормилец княжичу праздным быть. Если не писали, то из лука стреляли или на конях выезжали в поле, где учил пестун воспитанника управлять конём, копьё бросать, прятаться в кустах или траве.

— А зачем прятаться-то, Александр Маркович?

— Ну как же, Миша? Чтоб враг тебя дольше обнаружить не смог. Вон твой дядя, Александр Ярославич, на Неве на шведов соколом пал и, хотя они превосходили его в числе, победил их. Перебил их несколько тыщ, а сам всего лишь двадцать воинов потерял. Считай, без потерь рать выиграл. Вот что значит внезапность в бою.

А меж тем Тверь вновь отстраивалась. Перво-наперво рубился княжий терем, церкви, конюшни. И когда полетели белые мухи, задули холодные ветры с полуночи, переселилась княжья семья в новый терем. Зимой, когда стали уже и реки, прискакал из Костромы течей[39] с вестью худой: помер великий князь Василий Ярославич и на похороны велено всем князьям быть, дабы самим выбрать в его место великого князя.

Ксения Юрьевна плакала, шептала:

— Ведь не стар же Вася, и до сорока не дожил. И великое княженье-то пяти лет не держал.

— Что делать, матушка, — вздыхала боярыня Михеевна. — Все они, Ярославичи-то, не долгожители были. Хоть твоего взять, хоть того же Невского, едва до сорока трёх дотянул. Иструживались, матушка, иструживались, вот свой век и коротили.

Захватив с собой нескольких ближних бояр, отправился в Кострому Святослав Ярославич с невеликой дружиной.

Вернулся из Костромы через две недели с попутчиками, бросил повод милостнику, приказал дворскому разместить гостей и пошёл к мачехе.

Ксения Юрьевна, едва увидев Святослава, снова расстроилась, в глазах слёзы явились:

— Ну, как?

— Всё чин чином, мать, отпели, положили в церкви Святого Фёдора.

— С чего помер-то Вася?

— Кто знает. Може, с расстройства. Был в Орде, там его оглоушили, что-де выход[40] мал. Опять численников[41] шлют.

— Господи, — перекрестилась княгиня, — сызнова напасть на нас. А кто отпевал-то?

— Да епископ ростовский Игнатий.

— А сам князь-то Борис Василькович[42] был?

— Был. Там много народу съехалось. И брат его, Глеб Белозерский, и князь Михайло Иванович, и Дмитрий Александрович, и Фёдор Ростиславич Ярославский[43], и попутчик мой, князь московский.

— Данила?

— Да. Данила Александрович. Мы с ним вместе решили ехать назад.

— Как он?

— Ну как?.. Молодой ещё, едва ус пробиваться начал.

— А городецкий-то князь был?

— Андрей Александрович[44]? Нет, не было. Данила говорил, не иначе, мол, в Орду побежал на старшего брата жалиться.

— На Дмитрия, что ли?

— Ну да. Данила всё вздыхал, что их, старших-то братов, мир не берёт.

— Охо-хо, — вздохнула Ксения Юрьевна. — Ты б, сынок, с Данилой-то подружился, а? Всё ж соседи.

— Мы в пути много переговорили, он вроде парень неплохой. Сговорились, что-де Твери с Москвой делить нечего.

— Он надолго к нам?

— Вечером попируем, отужинаем, дядю ещё раз помянем, а завтра в свой удел побежит. У него на Москве тоже дел невпроворот, город огораживает, а то, говорит, не то что татары, збродни[45] одолевают.

— Великим князем, конечно, Дмитрия выбрали?

— Его.

— Вася этого боялся. Как он к тебе-то? Митрий?

— Да ничего. На трапезе вместе пили, братом называл, сочувствовал, даже спрашивал: не помочь ли чем?

— А ты?

— А я сказал, спасибо, мол, сами управимся.

— Вот и правильно, сынок. Знаем мы эту помощь, только коготок за удел зацепить. Ну, ступай, Святослав, принимай гостя как положено да не забудь Мишу ему представить пользы грядущей ради.

За княжичем Михаилом из сеней прислали посыльного, когда уже пир там был в разгаре. Александр Маркович велел воспитаннику надеть лучший кафтан, причесаться, а на пиру держаться с достоинством.

— Помни, Миша, ты хоть и юн ещё, но Даниле ровня, тебе в грядущем Тверь светит, а это, брат, не какая-то там вшивая Москва. Так что душу ввысь держи и... не пей. Слышишь?

— Вот ещё. Нужна мне эта гадость.

— Станут нудить, у нас это принято, попроси сыты[46].

Они поднялись по скрипучей лестнице, ещё пахнущей смолой, вошли в горницу, где пировали гости. Впрочем, их не так и много было: помимо князей, трое или четверо тверских бояр и с десяток московских. Святослав с Данилой сидели рядом во главе стола. Увидев в дверях Михаила с пестуном, Святослав, видимо уже захмелевший, сказал громко:

— А вот и мой брат, Михаил Ярославич, прошу любить и жаловать.

Всё застолье оборотилось к дверям. Князь Данила вылез из-за стола, улыбаясь, приблизился к Михаилу, протянул руку.

— Ну, здравствуй, брат.

— Здравствуй, — протянул отрок свою.

Данила Александрович взял маленькую ладонь княжича, пожал не сильно, представился:

— Я князь Данила.

— А я Михаил.

— Ну, вот и славно, вот мы и друзья с тобой. Садись с нами, Михаил, выпей на помин души дяди нашего, Василий Ярославича, Царство ему Небесное.

— Я не пью.

— Как так? Почему?

— Это грех.

— Вот новое дело. Кто ж это тебе сказал, что пить грех? Уж не кормилец ли?

— Я сам знаю.

— Значит, пить не будешь?

— Буду.

— Ну, это другое дело.

— Сыту буду.

— Ну, сыту так сыту, — согласился князь Данила. — А ну-ка, подвиньтесь, дайте брату с пестуном место за столом.

Места было достаточно, пестун с княжичем присели к столу. Им налили сыты, заставили вместе со всеми выпить в помин великого князя Василия Ярославича. И тут же словно забыли о них. Начался, а точнее, по всему, продолжился разговор, прерванный приходом княжича Михаила.

— Вот я и опасаюсь этого числа, — заговорил князь Данила. — Как бы опять на Руси не повторилось то, что при отце моём случилось. Тогда ведь в Новгороде-то первых численников-то перебили[47]. Отцу великих трудов стоило умилостивить Орду, уговорить не ратиться с Русью.

— Да, — вздохнул Святослав, — и Суздальщина баскаков[48] перебила, тоже Невскому расхлёбывать пришлось.

— Что и говорить, досталось отцу лиха, может, оттого и пожил мало. Кабы нам того же хлебнуть не пришлось. С числом татары шутить не любят.

Когда, закусив жареной вепрятиной, пирующие снова взялись наполнять кубки, Александр Маркович поднялся и, встретившись с вопросительным взглядом Святослава, знаком объяснил: «Мы пойдём. Отроку спать пора». Даже правую ладонь к уху приложил, изображая подушку.

Князь Святослав кивнул согласно: «Ступайте».

Едва в опочивальне своей улеглись и свечу загасили, княжич спросил:

— Александр Маркович, а что это за число, про которое князь Данила говорил?

— Ох, Мишенька, то Орда окаянная наших людей пересчитывает, специально на то численников своих на Русь шлёт.

— Зачем?

— Как же. Чтоб каждую душу христианскую данью обложить.

— Как обкладывают?

— А так. Считают всех: и старых и малых. И больных и увечных. К примеру, в княжестве насчитают сто тысяч душ — это по полугривне с каждого. И велят князю: «Вези в Орду выход пятьдесят тысяч гривен».

— Ого! Это сколько ж денег-то надо.

— Вот то-то и оно. Хорошо хоть, можно не всё деньгами: татарва и хлеб, и мёд наш любит, и меха наши, особливо их ханши. У хана обычно несколько жён, всех ублажить их надо, одарить, а для них милое дело меха да сладости. Жёны ещё куда ни шло, так все приближённые хана, вся его родня подарки просят. Без подарков могут и к хану не допустить.

— А почему мы им платим-то, Александр Маркович?

— Потому, Миша, что вот уж скоро сорок лет тому, как они победили и покорили Русь. Да-да, сынок. Не хотел я тебе раньше времени об этом, да, видно, придётся, — вздохнул пестун и умолк.

Долго молчал Александр Маркович, княжич не выдержал, подхлестнул:

— Ну так рассказывай.

— Что рассказывать? Они силищей страшной пришли с восхода, все наши города как орехи перещёлкали. Рязань, Владимир, Суздаль, Переяславль. И это ещё куда ни шло, взяли на щит, пограбили б и ушли, но они ж всех людей убивали. Ни старых, ни малых не щадили, города с землёй ровняли. Это хуже пожара было.

— А что ж наши-то князья?

— А что наши? Они сражались, погибали в битве. Каждый за себя дрался. Если б сразу объединились бы, может, и отбились бы.

— А что Невский?

— Александр в тот год ещё не был Невским. Едва из отрочества вышел, семнадцати лет был, только что в Новгороде вокняжился. На его счастье, татары не дошли до Новгорода, а то бы и он разделил судьбу остальных.

— А ты где был, Александр Маркович?

— Я-то? — усмехнулся пестун. — Меня, Миша, ещё и на свете тогда не было. Я после того лишь через двадцать лет родился. Вот с того-то времени татары и тянут из Руси выход и великих князей по своему хотенью назначают.

— И наши платят?

— А куда денешься? Попробуй не уплати, тут же Орда рать шлёт, и уж тогда не жди пощады — города пожгут, порушат, кого не убьют, в рабство угонят. Вот и откупаемся выходом. Всё лучше, чем кровью платить.

— А про каких ещё баскаков Святослав говорил?

— A-а. Запомнил. Молодец. Баскаки — это откупщики. Он откупает, например, у хана Рязанское княжество и распоряжается в нём полным хозяином, в свою пользу дань собирает. А кому нечем дань заплатить, того в рабы, на продажу. Иной баскак хуже татар, Миша. Вот князь Святослав и говорил про то, как суздальцы на баскаков ещё при Невском поднялись. Ему, Александру, тогда уж великому князю, и пришлось в Орде за них отдуваться. Как ещё живота не лишили. Хотя, конечно, здоровье ему крепко там повредили, больной к дому выехал. До Руси добрался и помер. В Городце помер, Царствие ему Небесное, мученику.

Александр Маркович перекрестился несколько раз, помолчал.

— И Василию Ярославичу нашему Царствие Небесное тож. Поди, там, на небе, за нас перед Богом старается.

— А Бог его послушает?

— А как же? Чай, добра нам просит. Не зла. А Бог любит тех, кто к добру наклоняется. Вспомни-ка заповеди[49]. Хоть одна ко злу зовёт?

— Нет.

— Вот то-то.

— А ведь он мой крёстный отец.

— Знаю. За тебя князь Василий тоже там молиться станет. Тебя он крепко любил, своих-то у него не было.

— Эх, зачем только хорошие помирают, — вздохнул отрок.

— Так Богу надо, он тоже любит хороших-то. Злодеев-то никакая холера не берёт.

6. ПОРА-ПОРА


Годы летели. Михаил набирался княжьих премудростей. К десяти годам уже хорошо писал, читал. Крепко держался на коне, неплохо говорил по-татарски и даже умудрился численнику, приехавшему из Орды пересчитывать тверичей, что-то сказать на его языке. Это очень понравилось татарину, он даже погладил княжича по голове, а княгине сказал:

— Ваша сына очшень будет любить хана.

Ксения Юрьевна так и не поняла: Мишу будет любить хан или Миша хана. Переспрашивать не стала: как истая христианка, презирала поганых.

За это время княжич отлично наловчился стрелять из лука, который на его глазах ему мастер Прохор изготовил, как и положено, из гибкого корня лиственницы, с витой из жил тетивой.

Подёргав пальцем туго натянутую тетиву, мастер спросил:

— Слышь, Михаил Ярославич, как поёт-то тива, а?

Тетива, и верно, пела, как струна на гуслях, только басом.

— Теперь наготовим тебе стрел разных для лука.

— Почему разных, Прохор?

— Ну как же? Для разного зверя разные стрелы делаются. Ну, скажем, для веверицы[50] стрела тупой делается. Мало того, с тяжёлым набалдашником.

— Почему? Стрела должна быть острой.

— Нет, Михаил Ярославич, нет. От веверицы мы что берём? Шкурку. Верно? Значит, она должна быть целой, непорванной. Вот ты такой стрелишь, веверицу оглушишь. И всё, шкурка не попорчена. А на птицу и рыбу лучше делать стрелу с двумя рожками, а на более крупного зверя, на волка, к примеру, идёт стрела как копьё, с железным остриём. Этими же стреляешь и по врагу.

— У врага панцирь, его не пробьёшь.

— Надо целить в места открытые, скажем, в горло или в глаз.

— Но это ж больно.

— Хе-хе-хе, милый княжич, — засмеялся Прохор. — Конечно, больно, а то и смертельно. Но с врагом для того и сходятся, чтоб выяснить: кто кого? Если ты его пожалеешь, то уж он-то тебя обязательно поразит. Ты этого хочешь?

— Нет, не хочу.

— Значит, целься быстро, стреляй метко. И помни: тугой лук — что верный друг. Он всегда тебя выручит, если ты с ним дружить будешь.

Помимо разных стрел изготовил Прохор княжичу и сагайдак — чехол для лука из тиснёной кожи, колчан для стрел и даже щиток-наруч.

— Вот наруч. Будешь всякий раз перед стрельбой надевать на левую руку, чтоб тетива не била тебя по запястью.

Всё показал мастер княжичу, даже как целиться и стрелять из его лука. И, выпустив для примера три стрелы, все их всадил в затесь одну к одной. Михаил поразился такой меткости:

— Ну, ты молодец, Прохор!

— То навык, Михаил Ярославич, — спокойно отвечал умелец. — Какой бы я был мастер, если б не умел стрелять. И ты, если постоянно будешь натариваться, будешь стрелять так же.

Михаил последовал совету Прохора и очень скоро неплохо стал стрелять. Не отставал от него и Сысой, правда, лука настоящего у него не было, обходился самодельным. Но, главное, молочный брат княжича хорошо набил руку в метании ножа, и это ему отчего-то больше нравилось.

За три года, что прошли после пожара, Тверь отстроилась, и, дабы снова не загорелась, князь Святослав Ярославич настрого запретил летом топить печи в избах, а чтобы готовить пищу, велел устраивать летние печи на огородах, подальше от построек и плетней. В избах велено было свечи зажигать и ставить лишь на тарелях с водой. А у кого светцы лучинные, тем велено было обязательно под светцом ставить лагушку[51] с водой или другую широкую посудину, чтобы искры от лучины, падая вниз, в воду, гасли.

За исполнением этих велений строго следили тиуны[52], десятские, сотские. И если у кого из мизинных[53] обнаруживали горящую лучину без посудины с водой, того нещадно секли. А ежели в этом уличали кого из вятших[54] людей — дружинника или боярина, — на того налагался штраф от двух до десяти гривен. Это были немалые деньги, если корова тогда стоила гривну.

Призвав к себе однажды Михаила, князь Святослав заговорил:

— Ну что, брат, тебе уж одиннадцать лет, пора, наверно, и в поход идти. Дед-то наш, Ярослав Всеволодович, Царствие ему Небесное, в эти годы и отправился в свой первый поход.

— Я готов, — отвечал Михаил, не скрывая радости. — На кого пойдём?

— На великого князя Дмитрия Александровича.

— Как? На своего? — удивился княжич.

— А вот так, Миша. Он ведь за рубеж бегал от Андрея-то, привёл чуженинов, сейчас сидит в Переяславле, сбирает полки, сказывают, на нас идти готовится.

— Но он же со своим братом Андреем поссорился, мы-то при чём?

— Ты что, трусишь, Миша?

— Я? Трушу? — покраснел от возмущения княжич. — Да я... Да если хочешь знать...

— Ну, значит, едешь, — сказал Святослав, вполне удовлетворённый, что заставил возмутиться брата.

Для отрока обвинение в трусости страшнее смерти.

— Ладно, не сердись, — полуобнял Святослав брата. — Андрей Александрович сейчас в Орде, так что мы должны упредить Дмитрия. Я же не один иду, со мной и московский князь.

— Данила Александрович?

— Ну да. И новгородцы полк прислали.

— А Сысоя можно взять с собой?

— Какого Сысоя?

— Брата моего молочного.

— Он зелен ещё для рати.

— Но я же еду.

— Ты — другое дело. Ты — будущий князь, тебе пора натариваться полки устраивать, исполчать. А Сысою подрасти надо. Заусеть хотя бы.

— Как заусеть?

— Ну, ус отрастить...

Отпустив брата, князь Святослав призвал к себе его кормильца.

— Поедешь в поход с Михаилом ныне. Идём на Переяславль. Мне будет не до отрока, объясняй ему всё сам. Если случится сеча, пусть со стороны смотрит, не суётся. Скажешь, мол, князю самому не обязательно лезти в пекло, на то воины есть. Его, мол, дело — управлять.

— Хорошо, Святослав Ярославич, я знаю своё дело.

Из Москвы от князя Данилы прискакал гонец с грамотой, в которой было сказано, что он будет ждать Святослава у Дмитрова, откуда они и пойдут вместе на Переяславль.

Новгородцев к Твери привёл посадник[55] Семён Михайлович — уже немолодой муж с прошитой проседью окладистой бородой, в бахтерце из тускло поблескивавших блях.

Дружина тверская выезжала из города через Владимирские ворота. Новгородцы в это время уже уходили вдоль Волги за своими телегами, на которых везли не только своё пропитание, но и доспехи с оружием. С их стороны доносилось пение.

— Давай догоним их, — предложил Михаил пестуну.

— Давай, — согласился Александр Маркович.

И они поскакали, обогнали свой полк, догнали новгородцев, перевели коней на шаг. Новгородцы пели весело и лихо, и эхо в лесу им вторило:


Эх, заратились славяне,

Скидавали сапоги, ги-ги-ги,

И врага рубили славно,

Как положено всегда, да-да-да.

Отзве-отзвенела сеча,

Обуваться нам пора, ра-ра-ра,

Но остались без хозяев

Сто четыре сапога, га-га-га.


Тонкий голос хватал ввысь со слезинкой:


Ох, не жди, хозяйка, к дому

Славянина своего, го-го-го.


И хор подхватывал:


Ему оченьки вынает

Чёрный ворон во степи, пи-пи-пи.


Но всё равно веселье перебивает слезинку:


Кружат вороны над нами,

Ждут поживы поклевать, вать-вать-вать,

Но пока нам светит солнце,

Мы не станем горевать, вать-вать.


И словно эхо звучало повторно и звонко:


И-эх, мы не станем горевать, вать-вать.


— А кто это — славяне? — спросил княжич пестуна.

— Это новгородцы так себя называют в отличие от полян.

— А поляне — это киевляне? Да?

— Совершенно верно. Молодец, что помнишь.

— А зачем они сапоги сымают?

— Да у них, у славян, от веку так заведено — в сечу босыми идти.

— А зачем?

— А спроси их. Може, для бережения сапог, а може, как раз для того, как в песне поётся, чтоб легче потери считать после драки. А може, для того, чтоб с мёртвых после не сдирать обутки.

Вечером, когда уж село солнце и стали полки останавливаться на ночёвку, княжич с пестуном вернулись к своим тверичанам.

Александр Маркович расседлал обоих коней, привязал к княжьей повозке, задал им овса. Стали с княжичем постели устраивать, расстелили потники, под головы сёдла уложили. Рядом дружинники разожгли костёр, чтобы дымом унять комаров.

Пестун укрыл княжича своим корзном[56], сунул пирог капустный.

— Пожуй, Михаил, пока домашнее есть.

Их отыскал Святослав, спросил:

— Ну, как?

— Всё ладом, князь, — отвечал пестун. — Не хочешь ли пирога, Святослав Ярославич?

— Давай. — Князь взял пирог, присел около, стал есть. Потом, вздохнув, сказал: — Вот никак не думал, что на родной город ратью пойду.

— А ты в Переяславле родился? — спросил княжич.

— Ну да. Там и постригали. А когда татары пришли, город сожгли, мать убили, меня мальцом в полон увели.

— Так ты и в плену был? — удивился княжич.

— Был, брат. Там и татарскому языку выучился. Отец потом выкупил меня за немалые деньги. Так что, брат, я тоже сиротой возрос, маму едва помню. Тебе больше повезло, Миша, мать вон в поход пирогами нагрузила.

— Бери ещё, князь, — предложил Александр Маркович. — Нам их целый туес наложили. Бери, пока свежие.

Святослав взял ещё пирог. Пестун, помолчав, сказал:

— Святослав Ярославич, под твоим княженьем Тверь, считай, десять лет в тишине прожила. А вот ныне в поход вышли, да не на литву или немцев, а на своих.

— Ты думаешь, Александр, мне драться хочется? Со своими-то? Но и ждать, когда на тебя придут, нет резона. Я всё же надеюсь, что крови избежать удастся. Ну, спасибо за пироги, пойду найду посадника. Укладывайтесь. Тронемся рано.

Через три дня подошли к Дмитрову, где ждала уже тверичей московская дружина. Увидев княжича Михаила, князь Данила вскричал радостно:

— Ба-а. Никак, Михаил Ярославич! Вырос-то, вырос как.

— Да и ты ж забородел, Данила Александрович, — сказал Святослав. — Время-то не стоит. Что, идём на Переяславль?

— Да нет, князь, придётся туг исполчаться. Какой-то перемётчик[57] уж донёс Дмитрию, он с часу на час с полком здесь будет.

Немедля стали готовиться. Новгородцев, как более стойких, определили в чело, московскую дружину на правое крыло, тверичей — на левое. Воины разбирали с возов оружие, облачались в брони.

Посадник и князья съехались на пригорке, чтобы договориться о действиях. Святослав Ярославич предложил:

— Послушайте, Данила Александрович, Семён Михайлович, сеча, конечно, дело святое в споре, но давайте попробуем миром договориться. А?

— Как миром? — удивился посадник. — Вече[58] приговорило идти на переяславцев, наказать их.

— Но, Семён, ты в сече можешь половину людей потерять, да ещё неведомо, переважишь ли.

— Новгородцы уже суздальцев переважили.

— Это ты про липецкую битву[59]?

— Ну да.

— Это когда было-то, более полёта лет тому, считай. Татар ещё не было. А ныне Орда над нами висит. Мы сцепимся, у них повод явится прийти на Русь сызнова. А их приход сам знаешь, чем чреват. А ты что, Данила, молчишь? Тебе-то Дмитрий брат ведь!

— Да я что? Я не против мира, моё княжество после прошлого татарского набега не успело оправиться.

С трудом, но всё же уговорили посадника согласиться на переговоры.

— Кого пошлём с предложением? — спросил князь Данила.

— Брата моего Михаила.

— Ты что, Святослав, всерьёз?

— А что, двенадцатый княжичу. И потом, с ним же пестун боярин поедет. Он будет договариваться, а Михаилу весьма полезно будет при сем присутствовать.


Великий князь Дмитрий Александрович получил из Москвы сообщение о надвигающейся на него грозе, когда тверичи ещё только собирались выступать в поход. Ему, только что воротившемуся из изгнания, тяжело было это слышать. Призвав своих ближних бояр Антония с Феофаном, жаловался им:

— Видит Бог, не мыслил я зла на них. Но пошто они аки волки ищут смерти моей? Пошто?

— То Андрей семена рассеял, Дмитрий Александрович.

— И это брат?! А? И этого засранца я когда-то на кукорках таскал, бавился с ним.

— Я мню, то не сам он, — вздохнул Феофан.

— А кто же?

— Сбивает его советник ближний, боярин Семён Толниевич.

— Коли так, надо утолочь такого советника.

— Ныне его не достать, вместе с князем Андреем в Орду побежал.

— Опять, — вздохнул с горечью великий князь, и Феофану почудилось: слеза блеснула в глазах Дмитрия.

Жалко боярину своего князя, до сердечной боли жалко. Мыслимо ли, великий князь, а гоняют его по Руси, как линялого зайца. И кто? Родной брат вкупе с татарами. И за что? Позавидовал на старшинство его, великий стол вздумал отобрать. И отобрал ведь, и изгнал. Бедный князь Дмитрий добежал до Копорья, а там на него новгородцы окрысились, хотели пленить и татарам выдать. Хорошо, псковский князь Довмонт[60] вступился за своего тестя, помог ему за рубеж уйти и казну его сохранил.

Татары, приведённые князем Андреем, ураганом прошлись по Руси, лишь новгородцам удалось откупиться от поганых. Посадили на великий стол во Владимире Андрея.

Ушли татары на низ Волги, улёгся шум. Князь Дмитрий воротился в отчину свою в Переяславль, из Пскова зять Довмонт казну ему прислал, его людей. Всё бы ладно.

Так нет, Андрей по наущению своего Семёна Толниевича опять в Орду подался. Мало того, натравил на Дмитрия младшего брата Данилу — этого сопляка московского, науськал Тверь и Новгород.

— Господи, пособи мне на недругов моих, — истово молился Дмитрий Александрович в соборе Святого Спаса. — Освяти меч мой, заслони щитом своим.

С тяжёлым сердцем выступил Дмитрий Александрович к Дмитрову. На подходе к городу привели к нему дозорные посланных от супротивной стороны боярина с отроком.

— Кто такие? — спросил, хмурясь, князь.

— Я тверской боярин, Александр Маркович, князь, а сё есть сыновей[61] твой, Михаил Ярославич.

— A-а, Миша, — потеплело в глазах князя. — И ты на дядю решил идти?

— Мы с миром, Дмитрий Александрович, — поспешил пестун опередить княжича.

— С миром? — усмехнулся князь. — А сами эвон к сече исполчились.

— То бережения ради, Дмитрий Александрович, и ты, чай, не с вениками пришёл. Мы посланы, чтобы убедить тебя вступить в переговоры.

— Что ж, я не против, — отвечал, помедлив, князь.

— Как сговоримся? Где встречу назначим?

— Давайте меж нашими полками, в чистом поле и безоружными. От вас — Святослав, Данила и посадник. От меня — я и два ближних боярина.

— А мне можно? — неожиданно спросил Михаил.

— Тебе? — улыбнулся наконец князь. — Конечно, Миша. Прости, что я тебя опустил. Ты, чай, ныне самая безгрешная сторона.

Встречу назначили на следующий день, определив ей небольшую возвышенность. Однако уже вечером московские ловчие, погнавшись за вепрем[62], наскочили на переяславский дозор. Но те, узрев вепря, поворотили его на москвичей и помогли загнать и добить. Мало того, вместе освежевали его, разложили костёр, нажарили свежатинки и за общей трапезой договорились до того: «Драться меж собой нам ни к чему, ежели князьям надо, нехай цокнутся, как эвон, мол, князь Мстислав с Редедей»[63].

Мизинные, чёрные людишки быстро общий язык находят, особенно за трапезой.

Князья съехались на поляне лишь на следующий день к обеду. Не доехав друг до дружки на полёт стрелы, спешились и, оставив коней коноводам, стали сходиться пешими. Все, как сговаривались, были безоружными, хотя и в бронях.

— Здорово, брат, — ещё подходя, приветствовал Данила Дмитрия.

— Здравствуй, Данька.

С достоинством поклонились друг дружке и остальные. После приветствий и вопросов о здоровье заговорил первым Святослав:

— Дмитрий Александрович, дошёл до нас слух, что ты рать сбираешь на нас. Вот и решили мы сесть на коней да попытать поле.

— Ты, князь Святослав, валишь всё с больной головы на здоровую. Али не знаешь, что Андрей учинил? Мало татары зла натворили на Руси? А он вдругорядь их звать побежал.

— Оттого и побежал, что ты дружину сбираешь.

— А как мне без неё быть? С кем я должен вот таких гостей, как вы, встречать? С боярами вот этими?

Переговоры шли туго, князья более попрекали друг дружку старыми обидами, что на сердце накопилось. Посадника, вздумавшего вмешаться в прю, Дмитрий осадил сразу:

— А ты молчи, Семён. Ваш Новгород, что порченая девка, вчера меня на стол звал, а ныне под Андрея лёг. Дед Ярослав Всеволодович не зря вас в узде железной держал. Вам и отец мой, князь Невский, не в дугу был, хотя вас и от шведов и от немцев заборонил. Чем же Андрей вас ублажил? Молчи. Татарами вас припугнул, славяне и в порты наложили.

— Ну, допустим, — вмешался Святослав, — от татар у нас у всех портки мокрые были, а у тебя, Дмитрий Александрович, так мокрее и вонючее всех. Эвон аж за Варяжское море[64] учесал. А мы тут расхлёбывали.

— Но не я ж начал-то.

— Сейчас поди узнай, кто начал. Давайте решать сегодняшнее дело: драться или мириться?

— Но вы-то куда склоняетесь?

— Мы с Данилой к миру.

— А новгородцы?

— А куда они денутся?

— Чего теперь молчишь? — взглянул князь Дмитрий на посадника. — Говори.

— Да я что, я бы рад, так вече приговорило на рать-то, не я, — закряхтел Семён Михайлович.

Все понимали, отчего кряхтит посадник. Послан-то воевать, везти Новгороду добычу — коней, пленных, имущество какое-нито. А явится с пустыми руками. Ясно, что не поздоровится ему на вече.

— Что твоё вече, — заговорил Святослав, — вон твои славяне с москвичами да переяславцами до полуночи в лесу пировали.

— Как?

— А так. Съели вепря, хлеб переломили и приговорили: пущай, мол, князья дерутся, раз у них кулаки чешутся.

— Это что? Правда? — удивился и Дмитрий Александрович.

— А зачем мне врать? Поспрошай дозорных своих, что у ручья стояли.

— Вот сукины дети!

— А по-моему, так умные дети.

Воротившись в лагерь, княжич всё подробно рассказал кормильцу о переговорах.

— Ну и что ж решили? — спросил Александр Маркович.

— Завтра снова встретиться для того же.

— Ну ясно. Помирятся.

— Отчего так думаешь, Александр Маркович?

— Оттого, что встречи продолжить договорились. Кому ж охота меч на своих подымать.

— А зачем сразу-то не согласились?

— Ну как же, Миша? Великому князю гордость свою нелегко согнуть. Подумать, мол, надо.

— Точно, — засмеялся княжич. — Так и сказал князь Дмитрий: подумать надо. А посадник на обратном пути говорил, мол, хитрит Дмитрий, усыпить нас хочет. Поуснём, мол, а он ночью и накинется на лагерь.

И хотя посаднику не очень-то верили, но на всякий случай усилили дозоры во всех полках. Однако ночью и тверской дозор согрешил — сошлись с переяславцами и тоже чего-то там ели и даже пили хмельное. Где раздобыли? Поди узнай.

Однако разошлись после объятий и поцелуев едва ли не братьями.

Ещё дважды встречались князья всё на той же поляне, обо всём переговорили, решили разъехаться миром. Поцеловали, как водится, крест. Все вместе погоревали, что нет меж ними Андрея Александровича, а то б, мол, и его склонили к миру.

— Эх, — вздохнул князь Данила. — Послать бы ему вслед весточку с птицей: вернись, дурень! А то ведь опять приведёт Орду. Эх!

— Да, — вздыхал и Дмитрий. — Орде только свистни.

И уж когда начали расходиться, условившись завтра с утра уводить полки домой, Святослав вдруг остановился на полпути к коням, обернулся, окликнул:

— Дмитрий Александрович!

— Да, — обернулся тот.

— Тебя одного, на одно словцо. — И пошёл к нему Святослав, оставив своих спутников в некоем недоумении.

Князь Дмитрий махнул своим боярам: идите, мол, а сам пошёл навстречу Святославу. Они сошлись в том же месте, откуда только что расходиться начали.

— Дмитрий Александрович, что я хотел тебе сказать, с глазу на глаз присоветовать.

— Ну что? — прищурился Дмитрий.

— Клин-то клином надо вышибать, князь, забыл нашу поговорку?

— Объясни.

— Всё просто. Андрей побежал на тебя хану капать. А ты возьми с княгиней да с детьми едь к Ногаю[65].

— Самому в петлю?

— В какую петлю? Во-первых, ты с подарками явишься и с повинной головой. А главное, развеешь ту напраслину, что на тебя Андрей там возвёл. Ведь он же там дул хану, что ты не весь выход в Орду отдаёшь.

Дмитрий Александрович задумался, наморщил лоб, сведя брови.

— Хм. Подумать надо.

— Подумай, князь Дмитрий. Ты ж не глупый человек, должен понимать, что, если один Андрей будет в Орду бегать, нам мира и тишины не ведать. Только Ногай может остановить его.

— Хорошо. Спасибо за совет, Святослав Ярославич. Скажи, ты нарочно окликнул меня, когда мы разошлись?

— Разумеется.

— От кого стерёгся?

— От посадника. Ему знать о сём не след, ещё предупредит Андрея, а то, чего доброго, перехватит тебя в пути. Новгородцы мастера на это — князьям дорогу загораживать.

— Да уж это я на себе испытал. Если б не Довмонт, они б меня из Копорья не выпустили. Ещё раз спасибо, Святослав, — дружески похлопал по плечу тверского князя Дмитрий и попросил: — Оно и Даниле, пожалуй, не стоит о сём сказывать.

— Хорошо, Дмитрий Александрович, и Москва знать не будет.

И князья разошлись.

7. ПОТОК[66]


Возвращение новгородцев было не очень весёлое. Чего там, рассчитывали не только поратоборствовать, но, главное, пограбить, оподониться. И вот нате вам. Князья помирились, и славяне, выходит, зазря сапоги топтали, шагая в этакую даль.

Дорогой все валили на посадника — он виноват, скотина, что впустую сходили. Когда ж это было — славян задарма за тридевять земель гонять?

Семён Михайлович и сам понимал, что пошёл на поводу у князей, и чувствовал, что в Новгороде пустой поход бедой обернётся.

Хотели на обратной дороге Тверское княжество маленько пограбить. Да где там, разве после татар что хорошее останется? Что ни весь, то головешки да трубы печные. Да и за спиной тверской полк домой следует, зачем с союзником-то ссориться. Однако, дойдя до Торжка, встретили купцов нижегородских — пограбили, заоднемя и нескольких немцев потрясли.

Вот и вся пожива. Если на брата по ногате досталось, так и то хорошо. И с таким-то вот «богачеством» в Новгород входить? Стыд головушке. Дома ждут, надеются. А мы вот нате вам: в драных портах явимся, в сапогах дырявых!

Из-за всего этого решили в город родной войти ночью. Всё краснеть меньше. Едва ворота Славянские миновали, разбежались как тараканы по своим углам.

Семён Михайлович тихонько поехал через мост на свою Прусскую улицу, что на Софийской стороне. Взлаяли приворотные цепняки, но, узнав голос хозяина, завизжали радостно. Сторож отворил ворота, явил на заспанном лице радость:

— Семён Михайлович! Вот радость-то нам, вот счастье. С победой, поди?

— С победой, — проворчал посадник зло. — Ты вот что, Дёмка, поутру, как развидняет, беги на вечевую площадь.

— Зачем?

— Слушай, дурак, не перебивая. Отирайся весь день там, ухо востро держи. Ежели сберёгся вече, слушай, что приговорят. И после приговора чеши через мост домой. Доложишь, что приговорили.

«Видать, беду чует хозяин-то», — подумал сторож, но сказал другое:

— Слушаюсь, Семён Михайлович. Не боись, на крыльях прилечу с веча-то.

— Лепш[67] ты бы не летал, Дёмка, — проворчал посадник, передавая повод конюху, прибежавшему от сарая.

— Можешь сразу поить-кормить, не стомлён конь, — приказал посадник конюшему.

Где уж было коня стомить, если полдня на Селигерской дороге под городом простояли, темноты дожидаючи.

В доме взбулгачилась[68] жена посадника, кряхтя, вздувала огонь, собирала на стол чего перекусить: крынку с молоком, калач с пирогом.

Явился в дверях и сын старший, Михаил, в подштанниках, молвил, зевнув:

— На щите, батя?

Посадник ничего не ответил балбесу, лишь очами недобро сверкнул. Ел так, что за ушами трещало, наголодался в походе на сухомятке-то. Кончил есть, всю крынку навернул и калач с пирогом убрал, отёр усы, бороду. Заговорил:

— Вот что, мать, как развидняет, забирай всю мелкоту — и к куме на Козьмодемьянскую.

— Зачем? — удивилась старая.

— Сказано, уходи. А ты, Мишка, уйди к приятелю своему на Чуденцову улку. Там пересиди.

— Эх, — вздохнул сын. — Видать, обмишурился-то в походе, батя.

— Цыц! — хлопнул ладонью по столу Семён Михайлович. — Яйца курицу взялись учить.

Вот молодёжь пошла. Никакого уважения ни к летам, ни к званию. Туг сердце, того гляди, лопнет с печали, а он оскаляется. И это сын.

— Може и поток случиться, — тихо молвил посадник.

— Свят, свят, свят, — закрестилась посадничиха испуганно. — Не к нашему двору.

— Если случится, то как раз к нашему, — сказал жёстко посадник. — Миш, немедля, сейчас же схорони куны[69] и всё серебро и золото.

— Где? — сразу побледнев, посерьёзнел сын.

— Ссыпь в горшок, закопай в подвале. Да место-то, место заметь.

Встревожилось семейство, засуетилось. Уложив с сыном деньги и золото в горшок, Семён Михайлович под печь спихал оружие, брони, шлем, бармицы и всё это поленьями забросал.

— Рыться не станут, — утешал себя с горечью, — на потоке все спешат, хватают, что видят.

На рассвете вспомнил о конях, пошёл в конюшню, поднял конюха.

— Ефим, бери немедля Воронка, Гнедка и Лысуху с жеребёнком и сыпь в деревню.

— Зачем, Семён Михайлович?

— Езжай, говорю. И немедля. Воротишься, когда позову. Да живей, живей. И не забудь на всех сёдла кинуть да хомуты не оставь.

Эх, совсем с горя посадник ум потерял: и сёдла и хомуты на коней. На что ни взглянет, всё жалко, всё спрятать хочется. Мизинная-то чернь жадна до «потока», всё подчистую выметет, хорошо, если стены оставит, а то найдётся дурак, ещё и двор подожжёт. Впрочем, такое вряд ли случится, поджигальника мигом свои же укокошат. Дворы-то в Новгороде плечом к плечу стоят, один загорится — весь порядок снесёт, а то и весь конец спалит. Было уж не однажды[70]. Поэтому убить зажигальника в Новгороде за грех не считается.

Из конюшни выехал Ефим, сам на Воронке, к задней луке Гнедко с Лысухой привязаны, на каждом коне помимо седла ещё и хомуты с гужами. Это ж смех. Дёмка-сторож было гыгыкнул, глядя на оказию, но посадник так сверкнул очами, что вмиг умолк весельчак.

— Открывай ворота, дурак.

Ефим выехал на безлюдную улицу, за ним мячиком выскочил жеребёнок, взбрыкнул в воротах шаловливо.

— Эк его, — улыбнулся Дёмка.

И посадник смолчал, невольно позавидовав беззаботной твари: «Счастливчик! Хвост трубой и вперёд! — И тут же сам себя осадил: — Погоди, Сема, как бы и тебе не пришлось хвост трубой нынче вскинуть».

— Так ты, Дёмка, не забудь, — напомнил сторожу.

— Как можно, Семён Михайлович?!

А когда ушла из дома посадничиха со всем выводком, а за ней и Михаил Семёнович удалился, тут смекнул Дёмка: «Кажись, плохи дела у хозяина-то. Кабы не сверзился с этой-то высотищи».

Но едва взошло солнце, как сторож, выйдя из калитки, отправился на Торговую сторону, ближе к вечевой колокольне, исполнять приказ.

В доме остался один посадник да кое-кто из прислуги. Семён Михайлович ходил по светёлкам, прислушиваясь к шумам, доносившимся с улицы, выглядывал в окно, но через него виден был только свой двор, а через боковые — соседские дворы. Подолгу сидел, уставясь в одну точку. Но бессонная ночь, видно, сказалась всё же. Прилёг на лавку полежать и не заметил, как уснул.

Проснулся от суматошного крика Дёмки:

— Семён Михайлович, бяда!

— Что?! — воспрянул от сна посадник.

— Приговорили тебя на поток, кажись, уже бегут чёрные-те. Прячься, Семён Михайлович, кабы не забили тебя. Шибко грозились.

— Дёмка, закрой цепняков. Ведь побьют же, — сделал последнее распоряжение посадник и, выбежав на улицу, припустился к спасительнице — матушке Святой Софии.

Влетел на владычный двор, оттолкнув в дверях служку, ворвался в покои архиепископа. Ещё и не видя его со свету, выпалил:

— Владыко, спаси!

— Что стряслось, сын мой? — негромко отозвался из угла Климент.

— На поток и разорение вече приговорило. Убить грозились.

— За что, сын мой?

— Отче, спаси. Спрячь. После расскажу.

Архиепископ явился в одном подряснике перед посадником.

— Следуй за мной, сын мой. Святая София не даст в обиду, заслонит.

Климент поспешал к собору мелкими частыми шажками — не привык к суете. Посадник шагал широко, едва ему на пятки не наступал, бормотал:

— Скоре, скоре, ради Бога.

— Да и так уж лечу, сын мой.

Лишь оказавшись под высокими сводами храма, посадник несколько успокоился. Он знал, что сюда за ним никто не доберётся, здесь его никто не достанет, не он первый к Софии прибег. Было и до него горемык достаточно. И всех спасла, заслонила златоглавая, даже и злодеев не выдавала.

Архиепископ провёл посадника в алтарь, указав на седалище мягкое.

— Вот здесь, сын мой, садись. И успокойся. Что хоть случилось-то? Рассказывай. А не хочешь — не надо.

И посадник рассказал, ничего не утаил. И про поход и про замирение, только о своих последних распоряжениях по дому умолчал.

— Но это ж прекрасно, Семён Михайлович! Дело, Богу угодное, сотворили.

— Богу, может, и угодное, владыко, но не славянам нашим. Не ополонились, не обогатились. И все на меня. Я виноват.

— Да, увы, корысть людям очи застит, — согласился Климент. — Сколь об этом говорено-переговорено. И вроде понимают, соглашаются, а как увидят серебро аль злато, и про Бога и про себя забывают. Готовы глотку друг дружке перервать. Суета сует, сын мой.

Утешил, успокоил Семёна Михайловича владыка. Уходя, перекрестил:

— Сиди спокойно, сын мой. Молись Богу, всё пройдёт, образуется.

К вечеру явился служка, принёс добровольному заточнику квасу с хлебом.

— Ну как там? — спросил Семён Михайлович.

— Разорили твой дом, Семён, растащили всё.

«Ну, положим, тащить там мало чего осталось».

— Собак не убили? Не слыхал?

— Не знаю, Семён. Знаю, что ворота сорвали.

«Ну, ворота навесим, абы дом был цел».

Ночью вновь явился служка, вывел заточника до ветру, нужду справить. И опять запер в храме.

Жутко было в пустом храме ночью.

От собственных шорохов вздрагивал посадник. После вторых петухов лишь забылся, уснул.

На следующий день после заутрени уже архиепископ сообщил боярину:

— Посадничество у тебя отобрали, сын мой. Но ты не печалься, жив, и слава Богу.

— Да за посадничество я не переживаю, — усмехнулся Семён Михайлович. — За детей боязно.

— С детьми всё в порядке, сын мой. Все уж дома. И тебе можно идти.

— А не рано?

— Не рано, сын мой. Вчера мизинные перебесились, потешили нечистого, угомонились. Ступай, не бойся.

Лукавил Семён Михайлович, говоря, что «не переживает», сильно лукавил. Ещё как переживал, за ночь совсем седым стал, на лицо спал, почернел аж.

Вернулся на разорённое подворье, и даже уцелевшие цепняки (спасибо Дёмке!) не порадовали боярина. Волоча ноги, прошёл через двор, поднялся на крыльцо, засыпанное пером и пухом из подушек, доплёлся до опочивальни и снопом пал на голое ложе.

А к вечеру и помер. Отошёл тихо, без жалоб, без шума, без соборования. От неё, «косой», и Святая София не заслонит, коли час приспеет. Семёна Михайловича приспел, однако.

8. МИЛОСТЬ НОГАЯ


Орда, клещом присосавшаяся к многострадальному телу Руси и высасывавшая из неё жизненные соки, сама не была единой и крепкой. И в ней шло соперничество между потомками великого Чингиса[71], и там убивали брат брата, дядя племянника, а то и сын отца. Эти замятии[72], периодически вспыхивавшие в Орде, давали иногда передышку Русской земле, «тишину», как писали радостно летописцы. В эти годы ханам было не до Руси, они охотились друг за другом.

Именно в результате такой замятии в 1270 году отложился от Золотой Орды хан Ногай, перекочевал со своими кибитками к Чёрному морю и стал наводить страх и ужас на саму Византию. В одной из битв победил византийское войско и принудил императора Михаила Палеолога[73] отдать ему в жёны дочь Евфросинию.

— Она будет у меня самой любимой женой, — пообещал Ногай императору.

И слово своё сдержал. Евфросиния была у него в чести и часто сидела с ним рядом, особенно на приёме иностранных посольств или других торжествах. Мало того, Ногай не только советовался с ней, но иногда отдавал решение какого-то вопроса на её усмотрение.

Причерноморские степи от Дона до Дуная принадлежали теперь Ногайской Орде.

Великий князь Дмитрий Александрович последовал совету Святослава Ярославича, но отправился не к хану Менгу-Тимуру[74], сидевшему в Сарае на Волге[75], а вдоль Дона к хану Ногаю. Умные советчики подсказали Дмитрию Александровичу, что-де Ногай и Тудай-Менгу[76], воспринявший престол от брата Менгу-Тимура, не любят друг друга и именно этим надо воспользоваться.

Андрей Александрович, узнав о том, что старший брат отправился к хану, обеспокоился, что в Орде откроется истинная цена его кляузам, и послал отряд перехватить Дмитрия. Однако по понятным причинам это не удалось, засада сидела на Волге, а князь Дмитрий ушёл Доном.

Дмитрий Александрович прибыл в ставку Ногая с женой и сыновьями, Александром и Иваном, и немалой казной. Именно последнее обстоятельство гарантировало ему тёплый приём в Орде.

Он был принят ханом Ногаем и его женой во дворце и внимательно выслушан.

— Да, — сказал Ногай, — нехорошо, когда младший лезет поперёд старшего. Нехорошо. Плохо, что в Сарае этого не понимают.

— Андрей оклеветал меня перед Менгу-Тимуром, а сейчас и перед Тудай-Менгу.

— У Менгу слишком доверчивые уши, — поморщился Ногай. — Я знаю. Но ты получишь великое княженье из наших рук, князь Дмитрий, и никто не посмеет оспаривать наш ярлык. Никто, — повторил с нажимом Ногай, и Дмитрий догадался, на кого намекает хан: «А он и впрямь недружен с Тудай-Менгу».

Приезд великого князя северорусских уделов к Ногаю был хану весьма приятен. Если до этого он держал в своей власти лишь южные княжества Руси, куда золотоордынский хан старался не посылать своих ставленников, чтобы не ссориться с Ногаем, то теперь, вручая ярлык Дмитрию на великокняжение, сам Ногай как бы вмешивался в дела сарайского недруга.

Такое положение не могло нравиться Тудай-Менгу хотя бы из-за того, что теперь русская дань уплывала мимо Сарая в Ногайскую Орду. И в очередное появление у него Андрея Александровича Тудай-Менгу допытывался:

— Почему твой брат Дмитрий приехал не ко мне, а к Ногаю?

— Он боится тебя, великий хан.

— Но ты ж тоже боишься, однако приезжаешь ко мне.

— Я — твой верный слуга и друг, Тудай-Менгу, а Дмитрий — хитрый и опасный враг.

— Ох, Андрей, что-то ты не то говоришь. Чем может быть русский князь Дмитрий опасен для меня? Чем? Стоит мне послать на него темника[77] с войском, от твоего брата мокрого места не останется.

— Пошли, великий хан.

— А что толку? Прошлый раз ещё мой брат Менгу-Тимур послал с тобой своих лучших салтанов[78], ты сам вёл их. И где ж твой Дмитрий?

— Он бежал, как заяц от орла.

— Ну вот. А ты говоришь, «опасный враг». Вот теперь, когда он купил у Ногая ярлык[79], он станет опасным врагом, но не для меня, князь Андрей, для тебя. Что молчишь?

— А что говорить, великий хан? Ты прав.

— Придётся тебе как-то мириться с ним, Андрей. Ведь вы же братья. Мы ж с Менгу-Тимуром не ссорились. Говорят, Дмитрий даже нянчил тебя.

— Да, нянчил. Один раз так нанянчил, что едва не утопил.

— Как? — удивился Тудай-Менгу.

— Очень просто, уронил с моста в реку.

— Нет, серьёзно? — засмеялся хан.

— Уж куда серьёзней. Если б не кормилец, так и утоп бы я.

— Сколько ж тебе было тогда?

— Около трёх лет где-то.

— И ты до сих пор помнишь это? Нехорошо, Андрей, нехорошо быть таким злопамятным. Он же наверняка нечаянно уронил тебя.

— Какая б была разница, если б я захлебнулся, чаянно или нечаянно.

Тудай-Менгу просмеялся, молвил прищурясь:

— Да, князь, поди, брат-то ныне жалеет, что тогда не утопил тебя. А?

— Кто его знает. Вполне возможно.

— Так что придётся тебе с ним мириться, Андрей. Мирись, и в следующий раз приезжайте ко мне вместе.

— Постараюсь, — промямлил Андрей, понимая, что Тудай-Менгу не так Дмитрий нужен, как то, что он привезёт в Орду. Ясно, что золотоордынец был расстроен, что выход Дмитриев мимо него проплыл.

А между тем Тудай-Менгу всерьёз опасался Ногая, усилившегося настолько, что заставил даже могучую Византию смотреть ему в рот, уж не говоря о покорённых сербах и хорватах.

И вот пожалуйста, мало ему своих голдовников[80], так он уже и к Северной Руси руку протянул — к законным данникам Золотой Орды. И всё из-за этого дурака Андрея. Если б он не поссорился с братом, разве бы Дмитрий побежал в Ногайскую Орду?

Ведь брат Менгу-Тимур промолчал, когда Ногай захватил Курское и Липецкое княжества и пустил туда своих баскаков. А ему, видишь ли, понравилось, вот и на Суздальщину пытается свой аркан накинуть, хотя это законная добыча Золотой Орды. Ах, Ногай, Ногай. Думаешь, Тудай-Менгу так просто уступит свой кусок? Как же, жди. Он помирит братьев для начала, а там ещё поглядим.

Перед отъездом князя Андрея Тудай-Менгу снова призвал его к себе и уже не советовал, а приказал жёстко:

— Мирись с Дмитрием. Слышишь? Мирись.

Андрей мялся, вздыхал, и хан, восприняв это как колебание, спросил:

— Ну, чего скривился, как от кислого?

— Да не знаю, как это сделать.

— Как? Очень просто. Дмитрий старше тебя, а перед старшим не грех и выю пригнуть, гордыню смирить. Мало того, прощения попросить за прошлые досады, а если ещё слеза в глазах явится при этом, то он поверит в твою искренность. Понял?

— Понял, Менгу, — вздохнул Андрей.

— Да не вешай носа. Помни, я всегда на твоей стороне. А с Дмитрием всё может случиться, не железный же он: с коня может упасть, утонуть или грибами отравиться. Так что не горюй, князь.

Андрей и впрямь повеселел, восприняв намёк хана буквально:

«Значит, что-то задумал косоглазый против Дмитрия. Не может простить ему поездку к Ногаю. Ну и тем лучше».

Возвращался Андрей Александрович со своими ближними боярами. Самым близким советником был Семён Толниевич, он переехал к нему из Костромы после смерти Василия Ярославича, которому верно служил до самого конца. Этим боярином Андрей был очень доволен, отличив его ото всех за ум и личную преданность.

И особенно нравилось Андрею в Толниевиче, что тот никогда не говорил плохо о своём бывшем князе костромском, Василии, и если вспоминал его, то только добром:

— Замечательный человек был Василий Ярославич.

— Но он же донимал новгородцев требованиями отринуть грамоты Ярослава.

— Правильно донимал, — твёрдо отвечал Семён Толниевич. — Потому как по тем грамотам князь был почти бесправен в Новгороде.

По этим разговорам князь Андрей догадывался, кто советовал князю Василию «донимать» новгородцев.

И сам, приблизив к себе Семёна Толниевича, всегда прислушивался к его советам, хотя не всегда им следовал. Вот и в отношениях с Дмитрием Семён Толниевич пытался как-то уговорить Андрея не очень обострять их, не всегда поддерживал и призвание татар на Русь. Уж очень дорого обходились эти призывы русским княжествам. Мало того что Андрею приходилось содержать нанятую Орду, так она ж ещё и пустошила землю, обезлюживала княжества.

— Мы на этом суку сидим, Андрей Александрович, — говорил Семён Толниевич, уговаривая князя отказаться от найма татар. — А они и помогут нам, и срубят этот сук.

Но Андрей призывал татар, те пустошили княжество так, что весной орать[81] землю и сеять некому было, дань сбирать было не с кого. И Андрей хватался за голову, а Семён Толниевич, не произнося ни единого слова попрёка (я же предупреждал!), искал выход из отчаянного положения. Почитал себя верным слугой именно этого князя, которого ему Бог послал, и не мечтал о другом, хотя переход к другому князю, более счастливому и удачливому, не считался изменой. Он был в порядке вещей и правил, не имел никаких последствий для переходящего. Ценил князь Андрей Семёна Толниевича и за то, что никогда не слышал от него попрёка за совершаемые ошибки.

Возвращаясь на Русь, на первом же ночлеге, лёжа в шатре рядом с милостником, Андрей поведал ему о разговоре с ханом и спросил:

— Что ты думаешь об этом, Семён?

— Я думаю, князь, что хан прав, надо помириться с Дмитрием. Хотя, конечно, Тудай-Менгу здесь о своей корысти заботится. Но ехать в Орду вместе с Дмитрием, пожалуй, не удастся.

— Почему?

— Дмитрий Александрович нашёл себе более могущественного покровителя — Ногая. И к Менгу не поедет.

— Уговорить надо.

— Попробовать можно, но вряд ли получится.

— Почему?

— Потому что эта поездка, а она, если случится, будет не с пустыми руками, может рассорить Дмитрия с Ногаем. А ведь этот хан сильнее Менгу. Думаешь, случайно Тудай так легко смирился с ярлыком, выданным Ногаем Дмитрию? Нет, Андрей Александрович, у татар тоже семейным скандалом пахнет. Они тоже в любой миг могут кинуть нож между собой.

— М-да. Худо дело.

— Почему, Андрей Александрович? Напротив, Руси хоть временное, но облегчение наступит.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а сужу по прошлым годам — как у них резня, так у нас тишина.

Князь Андрей долго уснуть не мог, хотя и утомился за длинный переход. Вздыхал, корил себя за промашку, что братец проскользнул тогда мимо его засады, вместо волжского донской путь избрав. Конечно, он убивать не велел его, такого греха на душу не брал, приказал лишь отобрать казну. А без неё куда бы он, Дмитрий, поехал? Какой бы хан стал с ним разговаривать, да ещё ярлыком дарить? У татар что ни шаг — плати, что ни просьба — золоти руку.

«И ведь какой умница Семён Толниевич, подсказал эту простую штуку — оголить Митьку. Вот было бы смеху. Жаль, сорвалось. Жаль». Так думал Андрей Александрович, умиротворённо засыпая. И последнее, что подумалось перед забытьём: «Ничего. Заманю к Менгу, а косоглазый что-нито придумает, изведёт засранца. Эвон какие намёки выбалтывал. Изве...»

9. ЛОДЕЙКА-ЗЛОДЕЙКА


Для княгини Ксении Юрьевны ещё забота надвинулась: дочь Ефросинья в пору вошла, пора было приискать ей суженого[82]. Эвон красавица какая стала. Тонкая, стройная, брови вразлёт, глаза чуточку с косинкой.

«И в кого такая? — ломала голову княгиня. — Не иначе от прабабки какой-то, от половцев взятой когда-то русским князем. И вот нате вам, через пятое колено проявилось».

Ах, если б князь-отец был живой, ему б сказала, он бы живо приискал ей пару. По всем княжествам ездил, многих княжичей перевидал, выбрал бы достойного мужа кровинушке нашей.

А ей-то, вдове, сидящей в тереме своём, как ей-то узнать, где, в какой стороне сокол для доченьки вырос?

Пригласила к себе пасынка своего, князя Святослава Ярославича, сказала без обиняков:

— Сынок, походы ваши походами, но надо ж и о сестре позаботиться.

— Ты о чём, мать?

— На вот те. Али не зришь, Ефросинье-то уж шестнадцать, в пору вошла, надо жениха искать. Не ей же этим заниматься.

— Да, ма, ты права. Постой, постой, дай-ка подумать. — Святослав наморщил лоб. — Если вот... Нет, не подойдёт...

— Ты назови, кого вспомнил, може, и как раз будет.

— Нет, нет, этот ей близкий родич очень[83]. Нечего и называть.

— Ну да. Ежели близкий, чего о нём и говорить.

Думали, гадали, перебирали княжичей, даже добирались до Липецкого княжества, но тут Ксения Юрьевна возразила:

— Ой, это шибко далеко, сынок. Да и не спокойно ныне там.

— А где нынче спокойно-то, мать?

И вдруг Святослава осенило:

— Ма-а, а Александр-то Переяславский[84]?

— Это который?

— Ну, сын великого князя Дмитрия Александровича.

— Но он же как-никак тоже близкий родич. У него кто дед-то? Забыл?

— Ну Невский.

— А Невский дочкиному деду родной брат.

— Родной, да не совсем, мать.

— Как так?

— А матеря-то у них разные.

— А ведь верно, Святослав, — подумав, обрадовалась Ксения Юрьевна. — Это ж далёкое родство-то.

— Конечно, десятая вода на киселе.

— Оно хоть и не десятая, но я думаю, подойдёт. Съездил бы ты, сынок, в Переяславль, а? Поговорил бы с князем Дмитрием, а заодно бы самого Александра посмотрел.

— Да видел я Александра, правда, давно.

— Ну и как он?

— Парень как парень, на коне как влитой.

— Мы не для коня высматриваем, для дочки.

— И для женитьбы годится. Александр-то старший сын у Дмитрия, значит, ему и стол переяславский перейдёт.

— Ну уж так...

— Да-да, мать. Ещё от прадеда так пошло. Невский-то был старшим сыном, ему отец Ярослав Всеволодович ещё при жизни Переяславль отдал. А Дмитрий у Невского, старший, тоже Переяславль получил.

— Ещё впереди Василий был.

— Что толку. Василия за ослушание Невский ещё в молодости лишил прав наследства и в ссылку отправил[85]. Так и не простил. Вот Дмитрий и старший. Ему и Переяславль достался. Так что Александр для сестрицы самый надёжный жених, мать. Ей-ей.

— Так съездишь?

— Съезжу, мать. Вот освобожусь маленько, найду заделье к великому князю и съезжу.

— Какое тебе ещё заделье, Святослав? Судьбу сестры решать надо. Вот главное, а всё остальное — ерунда.

— Ну ладно, ладно. Поеду.

Ксения Юрьевна не напрасно беспокоилась о Ефросинье, чуяло материнское сердце, что пора дочке подошла. И по поведению её догадывалась, и по месячным, начавшимся с четырнадцати лет. Груди яблоками налились, бёдра крутые обозначились. Девушка. Невеста.

И сама Ефросинья чувствовала какое-то томление в груди, чего-то недоставало ей, вдруг поймала себя на мысли греховной, что всё чаще об отроках думать стала. Присматриваться к ним. Правда, пока исподтишка, чаще через окно в светёлке. Вон на двор выехали верхами брат Миша с Сысоем. Сысой-то, гляди-тко, уж мужчина, считай, усов и недостаёт. Крутнулись по двору, ускакали куда-то. Исчезли. Куда? Спросить? Ещё что подумают девки. Но ведь там брат.

— Тось, а куда это Миша поскакал?

— Не знаю, княжна. Слышала, собирались с Сысоем за Лазурь к какому-то бортнику за сотами.

— A-а... — И немного помолчав: — А когда воротятся?

— Должны скоро, на конях ведь.

Стояла у окна, думала: «Речку Лазурь в любом месте перебредут, не должны бы долго». Не хотела прозевать их возвращения. Дождалась. И впрямь скоро обернулись. За луку седла у Сысоя зобня-лукошко с крышкой. Ясно, что там соты наложены. А глаза только и видят Сысоя, брата и не замечают.

— Тось, — крикнула девку свою.

— Что, Ефросинья Ярославна?

— Сбегай во двор, скажи Мише, пусть мне свежего сота принесёт.

— Счас.

Девка умчалась. Воротилась скоро с сотом в руке. Ну дура же! Было ж ясно сказано: пусть Миша принесёт (может, с ним бы и Сысой вошёл). Выслужилась. Сама явилась. Ещё и довольна, рот до ушей распялила.

— Вот, Ефросинья Ярославна, самый лучший.

— Миша дал?

— Нет, Сысой выбирал.

Невольно лицо полыхнуло румянцем у Ефросиньи.

— А что Миша, сам не мог принести?

— Он к мамке-кормилице спешил.

«И это брат? Нет чтоб сестре, так какой-то бабе-коровнице соты потащил», — думает обиженно княжна, а у самой с ума Сысой нейдёт. Про Мишу говорит, про Сысоя думает.

Но хорошо понимает Ефросинья, что даже если б брат принёс сот, всё равно бы пришёл без Сысоя: нельзя посторонним мужчинам в светёлку княжны заходить, хотя бы и отрокам. Невместно. Брат и тот не захотел обычай рушить.

Ела пахучий сот, и впрямь вкусный, никогда такого вроде не едала. Постарался Сысой, выбрал. Вечером, помолившись, легла на ложе своё девичье, погасила свечу. Хочет уснуть и не может. Окаянный Сысой из ума нейдёт. И никак не может понять Ефросинья: с чего бы это? Почему раньше не замечала его, а ныне нате вам, в душу лезет.

А и вправду. Возрос, красивый стал, высокий, сильный, мало что отрок ещё. Ночью даже и во сне приснился, будто бы явился к ней с лукошком угощать мёдом, рукой в зобню полез да не сот достал, а жменю семечек.

Проснулась в испуге Ефросинья: к чему бы это — семечки? Уж не к слезам ли?

Никак не может понять себя княжна, что с ней. В окошко выглянет и ловит на мысли себя: где Сысой? Но вслух об этом даже себе не смеет заикнуться.

— Тося, а где Миша?

— Они с Сысоем за конюшней из лука натариваются.

— Пойдём поглядим.

— А чё там глядеть-то, — возражает девка, но и самой ведь надоело в тереме. — Можно и сходить, — говорит, зевнув.

Приоделись, причесались, пошли. Двор миновали, конюшню. Из-за угла вышли. Видят: княжич стоит в боевой стойке с луком натянутым, рядом с ним Сысой. Глядит не на княжича — на цель. Там на столбе огромном затёс широкий. В затёсе уже несколько стрел торчит.

— Бери чуть выше, — подсказывает Сысой негромко. — А то опять занизишь.

Гуднула тетива, коротко свистнула стрела, вонзилась в затёс.

— Ага-а, — воскликнул довольный княжич и, не глядя, потянулся рукой к колчану за другой стрелой. Видимо, почувствовав присутствие посторонних, оглянулся. Удивился: — Фрося-а?

— Я, — смутилась княжна. — Вот решила посмотреть, как ты натариваешься.

— Не хочешь стрелить? — вдруг предложил брат.

— А что? — зарделась Ефросинья. — Можно?

— А чего ж. Сыс, быстренько принеси стрелы.

Сысой кинулся к затеей, выдернул стрелы, принёс, подал княжичу.

Ефросинья приблизилась, брат протянул ей лук. Княжна удивилась:

— Ой, да он тяжёлый.

— Это с непривычки, — пояснил брат. — Вот тебе стрела. Встань вот так. Левое плечо вперёд. Вот-вот. Вкладывай стрелу. Ну...

Ефросинья вроде слышала брата, исполняла все его указания, а краем глаза ловила Сысоя, стоявшего всего в двух шагах. Сердчишко колотилось от волнения, вдруг обуявшего её. Ей так хотелось, чтоб не брат, а Сысой поправлял её. Поднимал бы правый локоть. И тот словно услышал эти мысли.

— Погоди, Миша, надо ж показать. Дай-ка лук, княжна.

Она отдала лук почти с восторгом.

— Вот гляди, Ефросинья Ярославна, как я делаю. Вот так становись. Вот так держи локоть.

— Да, да... — лепетала княжна, наконец-то смея смотреть на Сысоя (надо ж учиться!).

— Потом стрелу вкладывай вот так. Потом тиву тянешь и одновременно целишься. Левый глаз защуривай, а правым наводи жало стрелы на затесь. Бери чуть выше, потому как в полёте стрела занижается.

— Да, да, да, — кивала княжна, охватывая счастливым взором эту ладную фигуру отрока, крепкие руки, добрые синие глаза (никогда их вблизи не видела, не смела). — Я поняла, Сысой. Всё поняла. Спасибо.

Дрожа от волнения от близости к отроку, приняла от него оружие, наложила стрелу нарочито неумело, и (о, счастье!) Сысой осторожно взялся за правый локоть, потянул ввысь.

— Чуть выше, выше, Ярославна, на уровень стрелы. Вот так. Левое око защурь, защурь. Ну, тяни, тяни... Прицелься, затаи дыхание. И... опускай тиву.

Она почти не видела затеей от волнения, выпустила тетиву. И все дружно вскричали — стрела угодила в серёдку затеей.

— Ай да Фрося, — кричал брат. — Ай да молодчина!

— Очень даже хорошо, — радовался Сысой. — Для начала лучше не бывает.

Однако на этом «начале» успехи её и кончились. Следующими двумя стрелами она даже в столб не попала. Отдала лук Михаилу, а тот молвил с оттенком разочарования:

— Что делать, Фрося, лук не женское дело.

А Сысой успокоил:

— Не расстраивайся, Ефросинья Ярославна, из трёх одно попадание — совсем неплохо.

Но сама она была твёрдо убеждена, что первой стрелой попала в цель от того, что он локоть держал, направлял руку.

«Но почему, — подумалось, — он не стал держать локоть при втором и третьем выстреле?»

— Идём, Тось, — молвила девке, понимая, что задерживаться возле мужчин и их занятия нельзя, непристойно княжне.

На несколько дней хватило Ефросинье сладких воспоминаний: эта мужская рука, касающаяся локтя, русые кудри рядом, голос ласковый: «...Левое око защурь, защурь». Она сама не понимала, отчего ей так приятны были эти воспоминания. Почему её волновало всё это?

Ей так хотелось найти ещё случай побыть рядом с Сысоем, просто постоять, может, перекинуться несколькими словами. Но как это сделать? Что придумать? И посоветоваться не с кем. Да и нельзя советоваться. Ведь она княжна, а он из самых мизинных, сын ловчего. Это же стыдно, зазорно даже самой себе признаться в этой приязни, вдруг вспыхнувшей в её сердце к этому отроку. В приязни безотчётной, неподвластной её воле. И даже необъяснимой — для неё, по крайней мере.

Зная, что Сысой почти неотлучно находится при княжиче, что вместе они учатся, играют, охотятся, рыбачат, развлекаются, Ефросинья вдруг стала интересоваться:

— Тось, а где нынче княжич Михаил?

— Кажись, за Волгу уехали.

Через несколько дней мимоходом:

— Ты брата Мишу не видела?

— Они с Сысоем на лодейке по Волге катаются.

— Пойдём поглядим.

Вышли к берегу, где причалено несколько стругов, челнов, насадов, некоторые грузятся, другие разгружаются. А княжич с Сысоем на вёрткой лодейке на самой стремнине. Веслом Сысой огребается, княжич на корме правит. Видимо, заметил на спуске сестру, повернул к берегу.

Лодейка пробралась меж насадов, ткнулась, шурша, в песок.

— Хотите покататься? — спросил весело княжич.

— На вашей-то душегубке? — хихикнула Тоська. — Больно надо.

— А я хочу, — тряхнула кудрявой головой Ефросинья и стала спускаться к воде.

— Давай прыгай, — разрешил княжич.

Княжна, подобрав подол платья, ступила одной ногой в долблёнку, и тут Сысой, оставив весло, подхватил её крепко за руку.

— Я помогу, Ярославна.

Чтобы пройти ей на средину лодейки, пришлось разминываться с Сысоем, но настолько плотно соприкоснуться при этом, что бедную девушку в жар кинуло.

— Садись вот на доску, — указал сестре княжич на узкое седалище, распиравшее борта лодейки. — Сыс, отталкивайся.

Сысой, упираясь веслом в дно, стал отталкиваться от берега. Лодейка, оказавшись на воде, заюлила, закачалась.

— Пригнись, — крикнул Михаил, и вовремя.

Сысой, для пущего упора стоявший в рост, едва не задел головой за причальный канат, тянувшийся с носа большого струга на берег. Он тут же сел и начал выгребаться меж судёнышек на стрежень[86]. Оказавшись на просторе, лодейка помчалась как на крыльях. У Ефросиньи захватывало дух от близости рядом хляби — только руку протяни — и от присутствия — буквально в одном шаге от неё — нравящегося ей отрока.

Будто читая на лице своей госпожи не то восторг, не то затаённый страх, Сысой грёб изо всей моченьки, лихо вскидывая и опуская весло.

— Ну, нравится, — крикнул, глядя прямо в лицо княжне. — Ярославна? А?

Ещё бы. Княжна утвердительно кивала, но молчала. Ей было и жутко и радостно.

Они прошли вверх до устья Тьмаки, потом пересекли Волгу и помчались вниз, вдоль левого берега почти до Тверцы, а от неё повернули к правому берегу в направлении Волжских ворот крепости.

Княжич, сидевший на рулевом весле, направил лодейку между стругом и насадом, и, когда они вошли между ними, Сысой, оставив весло, поднялся в рост и, ухватившись за причальный канат, стал по нему перебираться. Лодейка опасно закачалась, заюлила. Желая помочь Сысою, встал в рост и княжич, тоже ухватился за канат. А долблёнка, потеряв остойчивость, неожиданно перевернулась. Княжна мгновенно исчезла под водой, а перевёрнутую лодейку течением ударило о нос струга.

Княжич повис на канате. Сысой тут же отпустил канат и, упав в воду, нырнул под струг, куда течением затащило Ефросинью.

На берегу, надрываясь, голосила Тоська, видевшая всё это:

— Утопла-а... Утопла-а... Рятуйте[87]!

На струге поднялась суматоха. Княжич, быстро перебираясь по канату, достиг берега и, прыгая через трапы, побежал к корме струга. Кто-то из грузчиков сиганул с палубы в воду. А один, бегая вдоль борта, всматриваясь в воду, кричал:

— Вон! Вон они... Во-он!

Перевёрнутая лодейка так и плыла вдоль струга, тыкаясь в его просмолённые борта.

Казалось, прошла вечность с того момента, когда Сысой нырнул под струг вслед за затянутой туда течением княжной, и, когда он появился за кормой, волоча её к берегу и сипя севшим голосом: «Пособите... пособите»... — два грузчика бросились ему на помощь и вытащили самого Сысоя, изрядно уже нахлебавшегося, и его добычу, которую он держал за волосы мёртвой хваткой. Девушка не подавала признаков жизни.

— Откачивай! — крикнул кто-то из грузчиков.

Другой, опустившись на корточки, выставил одно колено и, положив на него утопленницу вниз лицом, стал давить ей в пояснице. И вскоре изо рта девушки хлынула вода.

— Так! — закричал первый грузчик. — Дюжей, дюжей дави. Задышит. У нас она задышит!


Вернувшийся из Переяславля князь Святослав, узнав о случившемся, велел высечь Сысоя, а сам пошёл в светёлку к Ефросинье. Она, чувствуя ещё слабость, лежала в постели.

— Ну как, сестрёнка? — спросил Святослав.

— Всё хорошо.

— Ничего себе хорошо, чуть мне невесту не утопили. Заметив удивление на лице сестры, пояснил:

— Я тебе, Ефросиньюшка, такого жениха сыскал!

— Как жениха? — невольно воскликнула княжна.

— Ну как, обыкновенно. Тебе уже шестнадцать, он на два года старше. Самая пора. Знаешь кто? Угадай!

Нахмурилась княжна, не стала угадывать.

— Я не собираюсь замуж.

— Это вы, девки, только так говорите. А сами думаете, как бы поскорей. Жених-то, сестрёнка, такой... такой... на зависть.

— Не хочу я никакого.

— Сегодня не хочешь, завтра захочешь. Это у тебя после утопа. Пройдёт, милая, пройдёт. Я этого засранца велел высечь.

— Кого?

— Ну, кто утопил тебя. Сысоя.

— За что?

— Как за что? За то, что едва не утопил тебя.

— Он спас меня, Святослав, спас, — дрогнувшим голосом сказала Ефросинья. — Это всё лодейка-злодейка. Не вели бить его, князь. Не вели, прошу тебя.

— Да уж, поди, выдрали. Что так расстраиваешься из-за дурака?

— Потому что несправедливо это. Я же говорю тебе: лодейка была вертлявая.

— Ну ладно, ладно. Главное, что ты жива, слава Богу. А то чтобы я сказал князю Александру? А?

— Какому Александру?

— Ну жениху твоему. Тебя берёт в жёны Александр Дмитриевич Переяславский, сын великого князя.

— Я же его не знаю.

— Узнаешь. Он скоро приедет в гости.

После ухода Святослава Ярославича княжна позвала свою девку сенную Тоську.

— Сбегай найди Мишу. Позови ко мне.

Та ушла и как сквозь землю провалилась, наконец-то явилась.

— Ты где была? — спросила сердито Ефросинья.

— Так они там с кормильцем займаются какими-то грамотами. Я ждала, пока кончат.

— Ну, сказала?

— Сказала.

— Что он ответил?

— Сказал, что обязательно забежит к вечеру ближе.

— Почему не сейчас?

— Так я ж говорю, грамотами займаются.

— Какими грамотами?

— А я знаю? Вроде бы на которых княжества русские нарисованы[88].

— А Сысоя видела?

— Да.

— Где?

— Ну там же, где и княжич. Я ж говорю, они грамотами займаются.

Михаил действительно пришёл уже вечером, когда Тоська побежала за свечами.

— Ты меня звала, сестрица?

— Да, Миша.

Княжич присел на край постели сестры.

— Ну как ты? — Он вглядывался в полумраке в бледное лицо Ефросиньи.

— Ты знаешь, что князь велел высечь Сысоя?

— Знаю.

— Как? И ты так спокойно говоришь, ведь он же молочный брат твой.

— Поэтому я и не позволил его сечь.

— Правда, Мишенька? — обрадовалась княжна.

— Правда, Фрося.

— А что Святослав?

— А что Святослав? Ему доложили, что исполнили. Только ты, сестрёнка, гляди не проговорись.

— Что ты, Миша, да разве я...

Она схватила его за руку, притянула к себе и чмокнула в лоб.

— Молодец, брат. Я люблю тебя.

— Что уж за нежности, — смутился княжич. — Я Сысоя никому в обиду не дам, хоть самому великому князю.

— Спасибо, Мишенька, спасибо. Ты у меня настоящий... настоящий мужчина.

10. ПРИМИРЕНИЕ


Заехав в свои города Нижний Новгород и Городец и оставив там дружину, Андрей Александрович во главе невеликого отряда милостников и бояр поехал к брату в Переяславль мириться.

Во Владимире, поклонившись гробу отца своего Александра Невского[89] и получив благословение епископа Фёдора, отправился дальше.

Седенький, сгорбленный, усохший Фёдор, в чём только душа держится, узнав, для чего едет Андрей к брату, искренне возрадовался.

— Благое дело вздумал, сын мой, — говорил епископ князю. — Что вам делить? Вы единого родителя дети, одной грудью вскормленные, и дума у вас едина быть должна: како лепш сослужить отчине нашей многострадальной, как служил ей ваш светлой памяти отец благоверный, великий князь Александр Ярославич, много поту и труда положивший на алтарь служения родине. Будьте же достойны его высокочтимой памяти, сын мой. Благословляю тебя и князя Дмитрия на дело, Богу угодное. Пусть Всевышний не оставит вас в ваших трудах и высоких устремлениях.

И хоть благословил епископ владимиро-суздальский братьев к «высоким устремлениям», князь Андрей бережения ради отправил вперёд боярина Акинфа:

— Езжай, Акинф, понюхай, чем дышит князь Дмитрий. Коли силки расставил и ждёт, как мы в них попадём, то пошёл он подальше со своим примирением. А коли наклоняется к миру, то и мы со всей душой.

— А где мы встретимся, если что?

— Я буду ждать тебя в починке, что в пяти поприщах[90] от Переяславля.

Однако опасения Андрея Александровича были напрасными, старший брат ждал его и желал лишь мира и тишины. По крайней мере, так передал от его имени Акинф, встретивший своего князя ещё в подъезде к починку.

— Ну, как он? — спросил Андрей.

— По-моему, очень рад.

— Ещё бы не радоваться, от Ногая ярлык на великое княжение привёз.

Конечно, в душе Андрей досадовал, что заставили его идти на мировую с братом, но внешне старался вида не показывать. Из ближних разве что Семён Толниевич догадывался об истинном настроении своего князя, но утешить ничем не мог, поскольку сам настаивал на примирении братьев.

Когда Андрей поравнялся с ближним собором Святого Спаса, то, прежде чем въехать в княжеский двор, остановил коня, перекрестился на купол собора, напомнивший ему детство. Именно в нём постригали его когда-то. И не только его, и Дмитрия тоже, и ихнего отца, Александра Невского, давным-давно посвящали в воины именно в соборе Святого Спаса. Отец им сам не раз рассказывал об этом.

«Впрочем, может, так и надо, мириться у родного, почти семейного собора, — думал Андрей, трогая коня. — Пусть он освятит наш мир».

Он думал, что брат встретит его у ворот или, в крайнем случае, у крыльца и они обнимутся. Но в воротах были лишь привратники, а во дворе подбежали конюхи принять от гостей коней.

Андрей вопросительно взглянул на Акинфа, тот догадался, что обеспокоило князя, сказал:

— Дмитрий Александрович сказал, что будет ждать тебя в своей светёлке, Андрей Александрович.

«Уж не приготовил ли он мне встречу, какую когда-то Владимир Святой своему брату Ярополку[91]?» — насторожился Андрей. И, помня, что Ярополка тогда при входе варяги подняли на мечи под пазухи, пощупал незаметно боковые бляхи бахтерца, прикрытые синим кафтаном.

«Да нет. Эти не пробьют сразу. А там видно будет. Впрочем, чего заранее труса праздновать! Не посмеет он. Ныне не то время, за мной Орда стоит».

И уж совсем его успокоили слова Акинфа:

— Дмитрий Александрович сказал, что мы-де не лицедеи, чтоб зевак тешить, с глазу на глаз в светёлке всё и решим.

«Что ж, пожалуй, он прав», — подумал Андрей, направляясь неспешно к крыльцу. Его встретил старик дворский, которого он помнил ещё молодым.

— Олфим, ты ли это?

— Я, батюшка Андрей Александрович, я, — разулыбался старик. Видимо, приятно ему было, что через столько лет признал его князь.

Это совсем успокоило Андрея.

— Ну, веди меня, Олфим, по старой памяти. Вижу, всё внове понастроили, заблужусь ещё.

— Да, батюшка князь, в татарский-то налёт почитай всё и выгорело. Один Спас и выстоял. Пойдём провожу.

Андрей поднимался за стариком по скрипучим ступеням крыльца, шёл переходами, пахнущими ещё смолой. Дверь в светёлку распахнул ему дворский, возгласив при этом:

— Князь городецкий Андрей Александрович!

Дмитрий стоял у стола спиной к окнам. Переступив порог, Андрей молвил почти искренне, проникновенно:

— Брат, — и пошёл к нему навстречу.

Впрочем, Дмитрий не сделал ни одного шага, так и стоял у стола. Андрей понимал, что старший, а тем более великий князь и не должен спешить навстречу младшему. А наоборот — младший должен идти и... «Что ещё-то я должен?» — и за три шага до брата его наконец осенило: «На колени». И он пал на колени и со слезой, прорезавшейся вдруг в его голосе, молвил:

— Прости меня, Митя.

— Встань, Андрюша, — сказал Дмитрий, вполне поверивший в искренность провинившегося. — Встань.

А когда Андрей поднялся с колен, обнял его, прижал забородевшее лицо к своему такому же. Шепнул в ухо:

— Бороды-то мы с тобой нажили, а ума?

— Да-да-да, — согласился Андрей.

— Давай забудем всё, что было.

— Да-да, Митя.

А в дверях стоял старик дворский и, глядя на встречу братьев, плакал.

— Что стоишь, Олфим? — спросил князь Дмитрий, жестом приглашая брата сесть. — Ступай, распорядись пиром.

— В гриднице? — спросил старик, отирая слёзы.

— Ну а где ж ещё!

Дворский ушёл, прикрыв дверь. Братья сели за стол напротив друг друга.

— Ну как доехал, Андрюша?

— Спасибо, Митя. Хорошо.

— Небось боялся? А?

— Что ты, Митя. Что ж мне родного-то брата бояться.

— Вот именно, — вздохнул Дмитрий. — Отец, поди, с того света смотрит, скорбит. А?

— Конечно, скорбит.

— Да, надо умерять Русь, утишивать. А то ведь татарва совсем оголит землю, обезлюдит.

— Это точно, Митя, ты прав, — согласился Андрей, и глазом не сморгнув. Кто-кто, а уж он-то татар не раз приваживал.

И чтоб увести разговор от темы, для него не очень приятной, спросил: — Как твои дети? Сыны как?

— Слава Богу, здоровы. Александра вот-вот женить буду. Уж и невеста сыскалась.

— Кто такая?

— А тверская княжна. Дочь покойного Ярослава Ярославича.

— Как её звать-то?

— Ефросинья.

— A-а, вспомнил. Да-да, Ефросинья. Вот память стала.

— Приезжал Святослав, брат её, мы уж всё обговорили. Съездит Александр в Орду, воротится, и поженим.

Разговор опять к татарам прибивался, и Андрей опять увёл его:

— С Тверью породниться — это хорошо, всё спокойнее будет. Ты, никак, пир затеваешь?

— Как же иначе? Примирение обмыть надо, чтоб крепче стояло. Помимо хмельного музыканты будут, и даже лицедеев нашёл. Так что всё ладом, брат, как полагается.

— А Данилы не будет? Хорошо бы втроём собраться. А то когда ещё случится...

— Данилы не будет. Звал я его. Отговаривается стройкой. Татары стены спалили, снова огораживает Москву свою.

«Что ж это такое, — подумал Андрей, — о чём ни заговорим, всё к татарам прибиваемся».

— Ну что ж, пировать так пировать, — хлопнув с деланной радостью по коленке, молвил Андрей, в третий раз уводя разговор от нежелательных напоминаний: татар-то под Москву он приводил.

«Уж где-где, а на пиру-то, наверно, не станем поминать о них», — надеялся князь Городецкий.

Уловки его Дмитрий насквозь видел. Думал: «Чует кошка, чьё мясо съела». И это увиливание братца несколько раздражало его, даже злило: «Не хочет каяться, скотина».

В гриднице на пиру братья-князья сели рядом во главе стола, а уж от них расселись их ближние бояре, дружинники. Так что слева от Андрея сидел князь Дмитрий, а справа его любимый боярин Семён Толниевич, за ним Акинф и все прочие спутники. А от князя Дмитрия слева сели его бояре — Антоний и Феофан, а далее дружинники его старейшие, уважаемые. На другом конце стола, как раз напротив князей, примостился дворский, и не столь пития и веселия ради, сколь милой сердцу картины — зреть обоих Александровичей, примирившихся, возлюбившихся. Во весь пир старик почти не пил, а умилённо смотрел на князей, которых помнил ещё отроками, и отирал ладонью набегавшие слёзы радости: наконец-то помирились, слава Богу.

Первую чарку, конечно, за это и подняли, за примирение. Вторую за здравие мирящихся братьев. Когда застолье захмелело, повеселело, по знаку князя ударили гусли. На свободное пространство выскочил лицедей и начал так-то отчебучивать ногами, что невольно и гостей раззадоривал, и те под столом почали ногами подрыгивать, каблуками притопывать. А лицедей вдруг запел:


У баскака очи жадные,

Что увидят, съесть готовые.

У баскака глотка медная,

Глотка медная немерена.


Смеётся застолье: ах лицедей, ведь точно подметил. Ну-к, чего он ещё отольёт? А тот, поддержанный одобрительным шумом, пел дальше:


У баскака брюхо толстое,

Жалко, хлудом[92] не пробитое,

Засапожником не вспороно,

Грязью-вязью не набитое.


Ну и ну. Качают восхищённо гости головами. Вот бы баскаки-то послушали, небось взвились бы. Впрочем, и хорошо, что их нет, а то б этого лицедея мигом вздёрнули на перекладину. А плясун не унимался:


Но настанет время славное,

Вспорем брюхо ненасытное.

Кол забьём ему осиновый

На могилу его поддую.


Отплясал лицедей своё, скрылся за завеской под одобрительный гул застолья.

— Хм, — хмыкнул Андрей, — смел парень-то, смел, кабы башку-те не потерял.

— А что ему терять, тут все свои, — сказал Дмитрий. — И потом, лучше уж костерить их словами, чем хлудьем. Забыл вон при отце, когда на Суздальщине баскаков перебили, чем кончилось? Если б не та резня, может, и отец не помер бы. Почитай, целый год в Орде отмаливал грехи мизинных.

— Да, досталось тогда батюшке, — согласился Андрей.

— А то, что поёт народ, пусть. Чай, слово не петля, не удавит.

— Хоша и не петля, а всё ж ты бы остерёг дурака.

— Э-э, брат, какой же он дурак? Ты зрел, чего он ногами-то выделывал. Попробуй-ка. А песню каку склал? Не дурак, брат, мастер.

— Вот за песню-то и дурак, сам в петлю лезет.

— Ничего, Андрюша. Его устами народ глаголет. А нам слушать да на ус мотать.

Едва ль не до полуночи пировали гости дорогие. В темноте расползлись из гридницы по клетям отсыпаться. Хозяин пред тем предупредил:

— Завтра продолжим. Олфим, не забудь распорядиться.

— Не забуду, Дмитрий Александрович, уж покоен будь. Почивайте хошь до обеда.

Князь Андрей с Семёном Толниевичем в одной горенке улеглись. Только что к подушкам приложились, боярин спросил:

— Андрей Александрович, ты не возражаешь, если я с утра в Кострому отъеду?

— Зачем?

— Да у меня там должники остались, и, может, удастся старый дом продать.

— Езжай.

— Я постараюсь скоро.

— Да не спеши. Управишься — и тогда по Волге на лодье до Городца иди. Я здесь долго не задержусь, дни два-три, и домой потеку. Да возьми с собой отроков[93] с пяток, а ну, на збродней налетите.

— Хорошо.

А меж тем в опочивальне Дмитрия Александровича при одной свече тоже сидели с ним ближние бояре — Антоний с Феофаном. Не сами пришли, князь зазвал ненадолго.

— Ну, видели его?

— Кого?

— Этого, милостника Андреева, Семёна Толниевича. Он аккурат напротив вас сидел.

— Я с ним дважды чарками стукался, из одной корчаги пили, — признался Феофан.

— Вот это главный советник Андреев. Думаю, не без его совета брат татар сюда приводил.

— Но ведь Андрей Александрович тоже не дитя малое, — возразил Антоний. — Своя голова на плечах есть.

— Своя-то своя, — вздохнул князь, — да ежели она погано варит, тут уж без чужого совета не обойтись.

— Он, этот Толниевич, говорят, ранее в Костроме воеводой у Василия Ярославича был, — сказал Антоний. — После его смерти к Андрею Александровичу переехал.

— Знаю я. Он и у дяди в ближних советниках обретался. Вот ко мне же не приехал небось, в Городец к Андрею подался.

— Может, оттого, что рекой-то сподручнее было переезжать?

— Может быть, всё может быть, но скорее оттого ко мне не перешёл, что, будучи у Василия воеводой, на меня ратью хаживал. Так что за ним должок есть. Давайте ночь делить.

На следующий день все пировавшие вечер спали до полудня. Бояре во дворце по горницам, дружинники кто в конюшне, кто на возах, кто на сеновале, а один умудрился под крыльцо забраться, выгнав оттуда пса сторожевого.

Семён Толниевич утром, никого особо не беспокоя, вышел из дворца, прошёл на конюшню, поднял нескольких гридей[94], велел собираться с ним в путь. Вывели коней, попоили, оседлали и выехали со двора. Побежали грунью[95] на Ростов.

Пирщики и впрямь проспали до полудня. За это время под командой дворского в гриднице всё было сызнова приготовлено к веселью, убраны со стола вчерашние остатки, расставлены чистые блюда со свежей закуской, более из рыбы, наготовленной и привезённой только что из Плещеева озера. Питьём до горлышек наполнены все корчаги.

Гости подымались по одному, по двое, брели за сарай до ветру, а оттуда к колодцу с ледяной водой — сон остатний сгонять.

Дворский Олфим прохаживался у крыльца, каждого появлявшегося приветствовал ласково, направлял кому куда требовалось — кому за сарай, а кому сразу к колодцу. Вылезшему из-под крыльца попенял шутливо:

— А я-то думал, кто ж это нашего Полкана новоселом к воротам отправил? Правильно. Пусть сторожит. Умыться? А вон к колодцу пожалуйте.

Едва расселись за столом в гриднице, хозяин тут же заметил убыль в гостях.

— Андрей, а где ж твой боярин-то?

— Семён?

— Ну да.

— Поехал в Кострому.

— Зачем?

— Да по своим делам, у него там должники остались.

— А, ну конечно, если должники, то долги надо выколачивать, — согласился князь Дмитрий, переглянувшись выразительно с Феофаном: слушай, мол, чего городит братец.

Но более ни разу не вспомнил об отъехавшем боярине князь Дмитрий, будто того и не было. Опять велел наполнять чарки, опять пить, гуслярам играть песни. Правда, лицедея-плясуна уж не было, вроде бы ушёл на Ростов, добывать свой хлеб, вроде бы и лёгкий, но небезопасный. Так решили пирщики: «Разве то труд лицедейский-то, покривлялся, ногами подрыгал, и вот те каша с молоком».

Пировали до темноты, а на следующий день после завтрака по предложению князя Дмитрия поехали на Плещеево озеро невод тащить. Привезли целый короб рыбы, велели уху варить и под уху опять пили.

На следующий день князь Андрей молвил брату:

— Ну что, Митя, в первый день гость золотой, во второй — серебряный, в третий — медь, а в четвёртый — домой едь. А?

И оба рассмеялись.

Перед отъездом на трезвую голову поделились землёй, оставив за Андреем Городец и Нижний Новгород. Ну, великому князю, как обычно, родное гнездо: Переяславль, Владимир, ну и Новгород, если славяне не упрутся. И конечно же все остальные княжества под его высокой рукой.

Едва после прощальных объятий съехал князь Андрей со своими людьми со двора, как князь Дмитрий ушёл к себе и велел позвать к нему Антония с Феофаном. Едва пришли они и сели на лавку, князь спросил:

— Ну, головы великомудрые, сказывайте, к чему бы это?

— Что, князь? — не понял Антоний.

— Как что? А отъезд Толниевича?

— Ну, князь Андрей же сказал: за какими-то долгами потёк.

— И ты ему поверил?

— Ну дык...

— Чего «дык»? Чего «дык»? Дураку понятно, что-то затевают. Но что? Убей, не пойму.

Феофан был посмышлёней Антония, да и помнил тот взгляд выразительный, брошенный ему князем на пиру. Значит, надо искать какой-то тайный смысл в этом отъезде главного Андреева советника.

— Может, он... эта... — начал нерешительно Феофан. — Может, поехал союзников искать, поспешителей князю своему.

— Вот, вот, верно соображаешь, Феофан, — подхватил князь. — Он там, в Костроме, Семён-то всю жизнь прожил, его там всякая собака знает. Пойди найди лучшего посла. А?

— Пожалуй, так, — согласился наконец Антоний.

— Ну и что ж нам делать? — спросил Дмитрий, хотя по его интонации милостники догадались, что у князя уже готово решение.

— Как велишь, князь, — покорно отозвался Антоний.

— А я велю так, — встал с лавки князь и, пройдя к двери, притянул её крепче, хотя она и так была закрыта плотно. Вернулся к столу и, понизив голос, продолжил: — Вы оба немедля скачете в Кострому, тайно хватаете этого посланца Андреева и учиняете ему допрос. Зачем послан? О чём сговорились с Андреем? И что затевают?

— Но разве он о таком скажет, — усомнился Антоний. — Да ни в жисть.

— Дур-рак, — прорычал князь. — Под огнём всё скажет.

— Так, значит, это... — Антоний даже слово побоялся вымолвить, но Дмитрий помог:

— Именно это — пытать. Пытать огнём.

— Но тогда ж ссора с Андреем опять, Дмитрий Александрович.

— Вы что, оболтусы, вчера родились? — возмутился князь. — После пыток прикончить — и в воду, в Волгу. Кто чего знать будет? А?

Феофан с Антонием переглянулись, сразу почувствовав серьёзность дела. Не зря князь заговорил чуть ли не шёпотом.

— Надеюсь, вы-то не проболтаетесь, — молвил князь.

— О сём бы и не говорил, Дмитрий Александрович, — даже с некой обидой сказал Феофан. — Лепш языки откусим.

Каждый понимал, что грозит проболтавшемуся, но Дмитрий решил пошутить:

— Я сам их отрежу.

Шутка была жестокой, но великому князю можно шутить и похуже.

11. ПАСТЬ[96] НА ЧЕЛОВЕКА


Семён Толниевич радовался встрече с родиной. Здесь он знал каждый заулок, каждую тропку. Да и, пожалуй, вся Кострома знала и уважала боярина Семёна Толниевича, успевшего честно послужить князьям, некогда сидевшим здесь, в Костроме. Служил старшему сыну Невского, Василию Александровичу, бывшему в опале у отца и мало пожившему. У брата великого князя Василия Ярославича, ставшего впоследствии тоже великим. Лишь после смерти последнего уехал в Городец к Андрею Александровичу, которому тоже служил честно и беззаветно. Таков уж был характер у Семёна.

Вместе с сопровождавшими его дружинниками явился прямо на подворье к старому своему приятелю Давыду Давыдовичу.

— Кого я вижу! — вскричал Давыд, спускаясь с крыльца.

Друзья обнялись, расцеловались. Велев слугам принять у приехавших коней, устроить их и накормить, повёл Давыд дорогого гостя в хоромы свои.

— Ну сказывай, Семён, с чем приехал? Небось соскучил по Костроме-то?

— Соскучил, брат, что скрывать. А приехал поклониться гробу незабвенного великого князя Василия Ярославича, Царствие ему Небесное, — перекрестился боярин.

— Да, славный князь был, — тоже крестясь, молвил Давыд. — Но не за этим же только?

— Конечно, и другие дела есть, — вздохнул гость, видимо особо не желавший говорить о них.

Давыд Давыдович догадлив был, поднял обе руки:

— Не спрашиваю. Удача слова боится.

— Ну, как живете-то?

— Слава Богу, помаленьку, торгуем, рыбалим, так и живём. Орда в нынешний набег нас не достигла, так что грех обижаться.

— Да, на Суздальщине она натворила бед, — вздохнул Семён Толниевич, имевший некое отношение к татарскому набегу, убедивший князя Андрея не вести татар на Кострому. Пожалел родину, в сущности, спас её. Но об этом и заикнуться нельзя, потому как может открыться не только роль Семёна в этом татарском наскоке, но и князя Андрея. А он не привык обсуждать действия князей, которым служил.

Надо было уводить разговор от татар, потому как Давыд наверняка знал, кто привёл Орду на Русь.

— А как у Жеребца дела?

— А что ему сделается? Жеребец есть Жеребец, на Торге три лавки имеет, хлеб с Низу наладился возить, Новгороду перепродаёт.

— Не обеднел, значит?

— Что ты! Он из ногаты гривну делает.

— Ну и слава Богу.

— А что, у тебя за ним должок, никак? — догадался Давыд.

— Да, есть маленько.

— Возьмёшь вдвое, за годы-то резы[97], чай, добрые наросли.

— Бог с ними, с резами, своё б вернуть.

— Нет, Сёма, ты меня прости, надо по обычаю всё, по закону. Хошь, я с тобой пойду?

— Не надо, Давыд, я сам схожу, може, всё по-доброму сделается. Зачем раньше времени шум подымать.

— Оно верно. И Жеребцу шум-то ни к чему. Если не дурак, воротит тихо-мирно.

Погоня за боярином Семёном Толниевичем прибыла к Волге через два дня после него. Сопровождали Антония с Феофаном семь гридей, вооружённых до зубов. Отпуская их с боярами, князь Дмитрий поставил им задачу простую и ясную: «Чтоб ни един волос с их голов не пал». Уж куда ясней.

Слава Богу, до Волги добрались без происшествий. Однако у реки Антоний сказал старшему охраны:

— Вот что, оставайтесь здесь. Отдыхайте, рыбачьте, а мы вдвоём в Кострому переправимся.

— А если кто на вас нападёт? — сказал старшина. — Тогда князь с нас головы сымет.

— Кто ж в городе нападёт? Збродни-то по лесам шатаются.

— Всяко бывает.

— Ничего, ничего. На худой конец засапожники у нас есть. И в городе дел немного, быстро спроворим и воротимся.

— За сколько?

— Може, за день управимся, а може, и за два. Ваше дело ждать нас.

— Что ж, пождём. Токо вы привезите нам хотя бы по калачу свежему, а то всю дорогу сухари, сухари.

— Хорошо, привезём, — пообещал Антоний, не вполне уверенный, что будет время исполнить просьбу дружинников. Но успокоить-то надо, чего доброго, увяжется, скажет, мол, за калачами.

Антоний с Феофаном пошли по берегу искать себе перевозчика, который вскоре сыскался в виде седого скрюченного старика с древней, как он сам, долблёнкой.

— Старик, перевезёшь нас? — спросил Антоний.

— Перевезу, сынок, токо за плату.

— Сколько?

— Две ногаты.

— Что так дорого?

— Так ить вас двое, с каждого выходит по ногате.

— Этак ты двадцать человек в день перевезёшь — и гривна выйдет.

— Вышла б, если б перевозил. А то бывает, в день ни одного человека, а я ведь, сынок, с перевоза кормлюсь.

Антоний с Феофаном влезли в лодку. Она опасно осела, едва не до краёв.

— Ох, дед, утопишь ты нас, с кого плату возьмёшь? — пошутил Феофан.

— Не боись, сынок, главное, не ворухайтесь — она и не зачерпнёт. А зачерпнёт — молитесь.

Он тихо оттолкнулся от берега и стал огребаться веслом. Старик оказался словоохотливым. Начал рассказывать о жизни своей:

— У меня ведь старуха три года тому померла, один остался. Рыбалить уж силы не те, да и для кого? Вот и подался в перевоз. Мне много ли надо? Ежели гривну в месяц выколочу, я и князь.

— Послушай, князь, а где ты живёшь? — спросил Антоний.

— А эвон у берега клеть, — указал старик вперёд. — То мой дворец.

— Не пустишь ли нас ночевать на недельку?

— А сам куда? — усмехнулся старик.

— Что, у тебя родни нет?

— Да в веске[98] есть кум, такой же пенёк, но у него у самого вроде моих хоромы.

— Мы хорошо заплатим.

Старик притих, потом вздохнул:

— Вы, вижу, не из мизинных, вам ли в мою норулезти?

— Нам надо у берега быть, понимаешь? Из Нижнего должен наш струг прийти, прозевать не хочется.

«Ну Антоний, ну хват, — думал весело Феофан. — Экие кружева плетёт, впору и мне поверить».

— Вы наперво поглядите клеть-то мою, а то испужаетесь.

— Не испужаемся, в походах и под ёлкой ночевать доводилось, а тут какая-никакая крыша. Окно-то есть?

— Есть, да в него видать худо.

— Отчего?

— Так оно пузырём бычьим затянуто.

— Ничего. Узрим как-нибудь.

Старик подогнал лодейку к берегу, высадил бояр и, кинув весло на дно посудины, поволок её за собой к избе. Перехватив удивлённый взгляд боярина, пояснил:

— Украсть ведь могут, а она, вишь, кормилица у меня. А лодейка из осины, что пушинка.

Подтащив свою «пушинку» к самой двери, старик развязал верёвку, служившую запором, открыл дверь.

— Пожалуйте, господа, смотрите.

— Дверь-то не запираешь, не боишься воров?

— А у меня красть-то нечего, разве что печку, так её не подымешь, — усмехнулся старик.

Клеть и впрямь была небольшой. Шага четыре в длину и чуть меньше в ширину. У двери справа была глинобитная печка, устроенная по-чёрному, то есть без трубы. И справа же, за столбом, подпиравшим матицу, было ложе, напоминавшее банный полок. Напротив ложа светилось небольшое оконце, затянутое пузырём, а к нему приткнут стол из грубо тёсанных досок, на котором стоял горшок с глиняной кружкой. Стены и потолок были крепко прокопчены. Видя, что его «хоромы» не очень понравились гостям, старик сказал:

— Я могу дойти до рыбака, тут недалеко, у него изба поболе, однако, будет.

— Нет-нет, — сказал Антоний. — Эта нам подойдёт. Нам только на неделю. Сколько б ты хотел за неё?

— Да что за неё брать-то, неловко даже, — замялся старик. — Ежели пару ногат али хотя б одну.

— Мы даём тебе гривну.

Старик даже рот разинул от удивления.

— Но с условием, — продолжал Антоний, — ты идёшь на Торг, покупаешь корчагу вина или мёда и отправляешься к своему куму на неделю. И тут не появляешься. Впрочем, и в городе тебе делать нечего. Согласен?

— Да, да, да, — закричал старик, боясь, что господа ещё могут и передумать.

Антоний вынул из калиты[99] серебряную гривну.

— Держи, дед, и помни уговор. Неделю мы здесь хозяева, тобой чтоб и близко не пахло. Согласен?

— Согласный, согласный, — бормотал осчастливленный старик. — Для хороших людей я всей душой.

— Всё. Можешь уходить.

Старик вышел, толкнув дверь задом, но тут же вернулся.

— Ради Бога простите, господин. Нельзя ли гривну ногатами разбить?

— Это ещё зачем?

— Боюсь, на Торге какой злодей узрит, когда я корчагу покупать стану, убьёт же.

— Ну что ж, ногатами так ногатами.

Антоний открыл калиту, отсчитал двадцать ногат, подал старику, тот вернул гривну, даже пошутил кисло:

— Хошь раз в жизни в руках подержал.

И уже за порогом, обернувшись, посоветовал:

— Ежели маленько блохи кусать станут, так нарвите вон полыни свежей, подстелите. Они её боятся.

Старик ушёл. Антоний потянулся, вздрогнул плечами.

— Ну, Феофан, надеюсь, ты понял, что я половину дела сделал?

— А на кой нам на неделю эта нора? Мы можем за день-два управиться.

— Надо с запасом, Феофан. С запасом всё делать. Можем и за час управиться и уехать, а хозяин явится — наш и след давно простынет. А теперь, Феофан, ты за своё дело берись.

— За какое?

— Как за какое? Заманивай зверя, чай, ты с ним на пиру чашками стукался. Вроде приятели теперь. Зазывай.

— Как?

— Думай, милый, думай. Я насторожил пасть, твоё дело приманить его сюда. А уж тут вместе потрудимся.

Они столкнулись нос к носу, хотя для этого Феофану пришлось покуролесить, выследить Семёна Толниевича, выбрать место менее людное и именно там как бы нечаянно налететь на него.

— Господи! — ахнул радостно Феофан. — Никак, Семён Толниевич? Вот удача-то. А мне не с кем и посоветоваться.

— Здравствуй, здравствуй, — сдержанно отвечал боярин, поскольку в лицо-то узнал сотрапезника, но не знал его имени.

— Я Феофан, — подсказал тот. — Неужто забыл уж?

— Как же, как же. Помню. Мы ещё с тобой чарками чокались.

— Вот именно. Я о чём хотел попросить тебя, Семён. Дело в том, что я купил здесь на Торге для храма золотой сосуд, принёс домой и что-то усомнился: уж золото ли это? Ты человек опытный, взгляни, развей сомненья.

— А где сосуд?

— Да там, в клети у хозяина, где я остановился.

— Где это?

— Да недалеко тут, на берегу. Избушка.

— Хорошо, я приду. Пойду искать попутное судно и зайду.

— Семён, я хотел ныне ж отъехать. Пойдём, только взгляни. Если золото, я тут же уеду, а если нет — мне ж надо найти ещё продавца, подсунувшего мне товар.

— Ну хорошо. Я зайду на подворье, дам денег дружинникам на питание и корм коням, только что получил с должника. И пойдём.

Они дошли до подворья купца Давыда Давыдовича, Феофан остался у ворот, а Семён через калитку вошёл во двор, прошёл на конюшню, нашёл старшего Гридина.

— Иван, вот держи три гривны. Накупи больше продуктов, коням овса. А я пойду к причалам струг нанимать.

— Скоро вернёшься?

— Конечно. Зайду только там на берегу к знакомому, вместе пировали в Переяславле, просит взглянуть на покупку.

— Струг-то поподъёмистее наймай. С конями, чай, плыть.

— Я знаю.

Феофан нервничал: «Как бы не сорвалось», ходил у калитки, щёлкал пальцами, потирал потные ладони. Наконец появился Семён Толниевич.

— Ну пойдём, что у тебя там... Мне попутно надо струг нанять, пойдём водой в Городец.

— Да, конечно, водой быстрей и безопасней.

Когда подходили к клети, стоявшей на отшибе, даже и это не насторожило Семёна Толниевича, ещё попенял Феофану:

— Что ж ты, не мог на лучшем подворье остановиться?

— Да мне одному-то много ль надо, — промямлил Феофан, у которого от волнения пересохло горло и сел голос: «Готов ли Антоний? Видит ли, что мы идём?»

Антоний был готов. Даже в печке тлел уже конец верёвки, предназначенной для грядущей пытки. И едва в полумрак вступил Семён Толниевич, не успевший там рассмотреть что-либо, как Антоний накинул на него удавку и повалил на пол. Вдвоём они быстро управились, поскольку заранее было условлено, что и как делать. Скрутили ошеломлённому боярину руки, привязали к столбу.

— Ну, здравствуй, Семён Толниевич, — с плохо скрытой издёвкой молвил Антоний.

— Вы что? Разбойники? — спросил наконец пленник.

— Это не важно. Отвечать будешь ты, Семён.

— Что вам надо?

— Первое: зачем ты поехал в Кострому?

— У меня тут должники оставались.

— Врёшь, сволочь.

— Вон Феофан видел, я шёл от Жеребца, заходил на своё подворье, давал деньги гридням на закупку хлеба и овса для коней. Мы ныне отплыть должны.

— Отплывёшь, успеешь, — усмехнулся нехорошо Антоний. — Так скажи всё же, что вы внове затеваете против нашего князя со своим Андреем.

— Ничего мы не затеваем. Князья помирились, и слава Богу.

— Кто из вас надоумил Орду на Русь вести?

— Это надо не меня спрашивать, а моего господина.

— Но ты, ты, дурья башка, разве не понимал, что на Руси есть один великий князь — это Дмитрий Александрович, а не твой сосунок — Андрей?

— Это не вам решать, кто из них великий, а им самим. Они князья, мы слуги.

— И ты служишь честно?

— Да, — твёрдо отвечал Семён Толниевич. — Я служу честно всем князьям, к которым нанимаюсь. Ныне я слуга Андрея Александровича и предать его не посмею.

— Ещё как посмеешь, — сказал недобро Антоний. — Феофан, там в печи верёвка тлеет, подай-ка её сюда.

— А я-то думаю, что это горелым воняет, — наклонился Феофан к жерлу печки и достал обрывок верёвки в два локтя, конец которой тлел.

Антоний взял верёвку, подул на тлеющий конец, пепел осыпался, и конец заалел, как тлеющий берёзовый уголь.

— Ну-ка, расстегни молодцу сорочку, — скомандовал Феофану.

Тот, распахнув на Толниевиче кафтан, не стал мешкаться с пуговками, разорвал сорочку почти до пояса, обнажив волосатую грудь.

— Вы что, с ума сошли, ребята, — сказал пленник.

— Сейчас ты у нас сойдёшь. Феофан, зажми ему пасть, если кричать начнёт.

Антоний стал тыкать в грудь несчастного пылающим концом. Тот застонал, заскрипел зубами, начал вскрикивать от боли. Феофан кинулся зажимать ему рот. Семён вертел головой туда-сюда, не давая насильнику этой возможности.

Однако тот ухватился одной рукой за волосы на затылке жертвы, а другой ладонью накрыл рот. Но, тут же охнув, отдёрнул руку.

— Он меня укусил, скотина.

— Ах, так... — Антоний ткнул огонь Толниевичу прямо в лицо и едва не выжег ему глаз.

— Что вам надо? Что вам надо? — твердил Толниевич.

Антоний кинул тлеющую верёвку к печке.

— Ну, будешь говорить, сука?

— Что говорить? О чём?

— С кем твой князь затевается на Дмитрия Александровича?

— Да ни с кем, я же сказал вам, ни с кем.

Семён Толниевич, кажется, начал понимать, чем кончатся пытки, что ждёт его. Смотрел затравленно на своих мучителей.

— Ваш князь и мой целовали крест на дружбу и любовь, так такова клятва вашего господина? Да? Вы хотите через крест переступить?

Антоний шагнул к двери, кивнув Феофану: «Выйдем». Прикрыв за собой дверь избёнки, остановились.

— Ну, что будем делать? — спросил Антоний. — Из него, видно, и впрямь ничего не вытянешь.

— Забить надо. Лучше удавить. Без крика чтоб.

— А труп?

— В воду.

— Сейчас, что ли? На берегу увидеть могут.

— Как стемнеет. А сами на лодейку и...

— Никто не видел, как ты его сюда вёл?

— Да если и видели... Что, двум приятелям нельзя и по улке пройти?

— Ладно. Волга всё прикроет.

В это время с треском распахнулась дверь, сильно ударив по локтю Антония. Из клети выскочил Семён Толниевич и закричал истошно:

— Люди-и-и! — и хотел бежать, но Феофан кошкой кинулся на него, пытаясь повалить.

От удара словно молния пронзила локоть Антонию. В следующее мгновение, придя в себя, он выхватил засапожник и всадил его под лопатку орущему Семёну. Раз, другой, третий.

Тот кулём упал на землю, тем более что на нём висел Феофан. Окровенив вход у двери и порог, они втащили убитого в избушку, кинули на пол. Дышали оба часто, словно целое поприще бежали.

— Вот же гад, а... Ты гляди, развязался, — сказал Антоний.

— Надо было лучше привязывать, — упрекнул Феофан. — А ну, убёг бы? Что тогда?

— Что ты, что ты, Боже упаси. Тут бы и нам уйти не удалось. Он же мне локоть отшиб, гад. Хорошо левый, а если б правый, я бы и нож не удержал.

— Делать что будем? Ночи ждать?

— Да нет, пожалуй. А ну как кто слышал? Знаешь что... Давай лодью к воде снесём, а потом и его.

— Но видно ж ещё.

— А мы его в обнимку с двух сторон, ровно пьяного.

— Перемажет он нас, окровенит. Говорил, давай удавим.

— Ладно. Перемажет, ототрёмся. Пошли.

Они вышли. Внимательно осмотрелись, бросили в лодью весло, ухватили её с двух сторон — один с носу, другой с кормы, понесли вниз к воде. Она и впрямь была не тяжела.

По берегу там и тут стояли зачаленные лодьи, струги, насады, но напротив их избушки берег был не занят. Спустили лодейку вполовину, чтоб не уплыла. Антоний, присев тут же, стал обмывать нож, руки и даже рукав, забрызганный кровью.

— Здоров боров, нечего сказать. Лишь в третий раз сердце достал, — ворчал Антоний.

— Тиш-ше, — зашипел Феофан.

— Что?

— Кто-то у избушки, кажется, гомонит.

— Да ты что? В своём уме?

Оба замолчали, напрягая слух. И точно, сверху от избушки слышны были женские голоса, охи да ахи.

— Э-э, Феофан, пора уносить ноги. Видно, эти мокрохвостки услышали его крик. Сейчас позовут гридей.

Они столкнули лодейку в воду, попрыгали в неё. Антоний сам взялся за весло. Сразу стал загребать мощно, так что лодейка утицей понеслась по речной глади.

И уж где-то на средине реки Феофан охнул:

— Эх, чёрт побери!

— Что такое?

— Так мы ж калиту у него не срезали. А в ней серебра битком.

— Р-раз-зява, — с остервенением плюнул за борт Антоний.

Но Феофан и без него крыл себя на чём свет стоит, обзывая самыми последними срамными словами. И за дело, калиту-то он Семёнову от самого города «пас». С живого снять посовестился, а с мёртвого — забыл.

Небось взвоешь.

12. СМОТРИНЫ


Неожиданно в Тверь приехал в сопровождении гридей переяславский княжич Александр Дмитриевич. Дворовым было сказано, мол, «проездом, передохнуть». Но это для черни, а княжеская семья знала, что явился княжич взглянуть на свою суженую. Отъезжая из Переяславля в Тверь, Александр так и заявил отцу:

— А то привезут кота в мешке.

— Езжай, раз мне не веришь, — отвечал Дмитрий Александрович.

Однако здесь, в Твери, ни сам гость, ни хозяева не заговаривали об истинной цели приезда переяславского княжича. Проездом так проездом, хотя любой умник мог сообразить, что это объяснение ни в какие ворота не лезет. Это всё равно что, направляясь из Твери в Москву, надо бы «проездом» побывать в Новгороде.

Было решено, что вся княжеская семья соберётся за одним столом обедать, куда будет приглашён и переяславский княжич, «нечаянно» оказавшийся в Твери. Но неожиданно заколодило там, где менее всего ожидалось. Ефросинья заявила матери Ксении Юрьевне:

— Не пойду я на этот ваш обед.

— Почему, доченька?

— Я не лошадь, чтоб меня казать.

— Что ты, милая, нельзя так-то. Человек три дни скакал из Переяславля.

— А кто его звал? Ехал бы в свою Орду, раз собрался туда.

Сколько ни билась Ксения Юрьевна, ничего не смогла сделать. Об упрямстве дочери князю Святославу говорить не стала, позвала Михаила.

— Мишенька, может, ты повлияешь на сестрицу. Не хочет на обед идти.

— Не расстраивайся, мама. Пойдёт. Куда она денется...

Явившись к сестре в светёлку, он первым делом выгнал Тоську: ни к чему девке знать раньше времени то, о чём даже они не заговаривают открыто. Сейчас же раззвонит по всей дворне: жених приехал.

— Ну ты чего, Фрось, маму обижаешь?

— Я не обижаю.

— Ну а чего она плачет?

— Она плачет?

— Ну да. Говорит, Ефросинья нас перед великим князем опозорить хочет.

— Не хочу я никого позорить.

— А почему с нами обедать не хочешь?

— Ты подумай, Миша, каково мне-то, на меня он глазеть станет. Приглядываться.

— Вот те раз. А тебе разве не хочется самой взглянуть на своего суженого? А вдруг он кривоглазый какой. — И княжич закрыл один глаз, перекосил всё лицо.

Ефросинья, глядя на эту рожицу, невольно рассмеялась,.Или, того хуже, криворотый. — И княжич так искривил рот, что княжна захохотала:

— Ой, Миша, брось.

— Послушай, Фрося, хочешь, я его на смелость испытаю?

— Как?

— А вот сама увидишь. Если струсит, на кой он нам нужен, такой жених, а если не струсит, тогда, конечно, мы согласимся.

— Но как ты хочешь сделать-то?

— Ишь ты какая! Приходи — узришь.

На обеде торжественном ели все из деревянных плошек и даже деревянными ложками, а чтоб гость не подумал чего плохого, Святослав пояснил ему:

— В пожаре вся посуда переплавилась, перегнулась. Отдал денежнику, он гривен да ногат начеканил.

— И верно, — согласился Александр. — Это хорошо, что у вас денежник свой есть. Можно на весь выход самим начеканить.

— Да, — улыбнулся Святослав столь наивному утверждению юноши. — Дело за малым, серебра добыть надо.

Александр исподтишка поглядывал на Ефросинью, которая не смела поднять глаз и ела по капельке, более для виду. Девушка ему понравилась, хотелось бы ещё глаза её увидеть, но она не подымала век, не взглядывала на застолье.

И вдруг заговорил княжич Михаил:

— Александр, а ты когда-нибудь ходил на вепря?

— Ходил, — отвечал гость и в это время увидел, как Ефросинья вскинула глаза на брата.

«Прав был отец, — подумал Александр. — Красавица писаная».

— А сколько взял? — не отставал Михаил.

«Ну репей».

— Трёх, — отвечал Александр, ровно в три раза завысив свою охотничью добычу в сражении с вепрями.

В присутствии красавицы невесты он посчитал, что одного вепря, которого он имел на счету, для настоящего мужчины маловато. Можно б было сказать и «десять», кто б проверять стал, но тогда наверняка бы никто не поверил. А если «пять», то сочли бы хвастуном. Вот «три» — это самый раз. Все подумают: такой молодой, а уж трёх вепрей завалил. И поверят.

Однако княжич-«репей» не отставал:

— Слушай, Александр, у нас за Тьмакой хороший выводок есть. Давай съездим, а? Я ещё ни одного не брал.

Ефросинья и есть перестала, смотрела на брата не то с осуждением, не то с желанием осадить его. Александр наконец-то видел её серые, потемневшие от сердитости на «репея» глаза. Он чувствовал, что краем зрения она улавливает и его.

— Хорошо, — согласился спокойно Александр. — Когда едем?

— Завтра. Мне ещё надо ловчих и кличан[100] собрать.

— Хорошо. Собирай.

Тут было вмешалась Ксения Юрьевна:

— Ну что ты, Миша, пристал со своими ловами к Александру Дмитриевичу, как будто у них своих ловищ нет.

— Ничего, ничего, княгиня, — успокоил гость хозяйку. — Почему бы не показать отроку, как это делается.

Видимо, гость о чём-то догадался, сопоставив приставанья княжича с ловами и сердитый, осуждающий взгляд его сестры в это время. И решил осадить мальчишку, назвав его отроком — не княжичем, не Михаилом, а именно отроком. Для любого уважающего себя четырнадцатилетнего мальчишки это звучит почти оскорблением. Хотя этот возраст и зовётся отроческим, они сами считают себя «давно» взрослыми.

Таким образом Александр Дмитриевич этими с виду невинными словами — «показать отроку» — очень тонко уел мальчишку.

Впрочем, и «репей» в долгу не остался, вытащил-таки жениха на поединок с вепрем — зверем сильным и опасным.

После обеда Ефросинья у себя в светёлке пеняла брату:

— Ты что, с ума сошёл, что ли? Да если б я знала, чего ты удумал, я б ни за что не пошла за стол.

— Но я же тебе сказал, проверю на смелость. Видишь, согласился, значит, не трус.

— Ну и всё. Не трус. Убедился? Ступай и отмени лов.

— Ты что, Фрося? Теперь самое главное — испытание. В лесу. Пусть поучит «отроков». Поглядим.

— А если его вепрь стопчет или поранит? Что тогда?

— Тогда найдём тебе другого, — засмеялся Михаил.

— Я серьёзно, а тебе смешки. Ты забыл, в позапрошлом году ловчего Данилу секач изуродовал до смерти. Это ловчий, который их на своём веку не один десяток взял. А тут молодой человек — всего трёх ещё убил.

— Ничего, Фрося, даст Бог, убьёт и четвёртого. А на Данилу тогда матёрый секач выскочил, да и сам он зевнул. Старик плохо слышал уж.

Ловчий Митяй уехал с вечера готовить кличан для охоты. Их он набирал из окрестных весок, собирая вместе с собаками в одном месте. С кличанами обычно расплачивались добычей, если таковая случалась, а если охота была неудачной, то обходились и так.

Сами охотники выехали со двора рано утром, ещё по росе. Помимо княжичей ехали кормилец Александр Маркович и, конечно, Сысой. С гостем было его трое гридей. Итого ехало семь человек, все вооружённые копьями, луками и кинжалами.

У Александра Марковича вместо копья была рогатина с кованым и острым наконечником в виде ножа.

Впереди ехал Сысой, хорошо знавший дорогу и главное место, где должна была быть засада. Видимо, с отцом они всё это с вечера обговорили. У Сысоя на боку болтался охотничий рог для подачи сигналов.

Ехать пришлось довольно долго. Коней оставили с одним из гридей в какой-то низинке, а далее с полчаса шли пешком. На одной из полянок в лесу их встретил Митяй. Он расставил всех по местам, тихо предупредив:

— За спиной у вас сеть.

И исчез. Время тянулось медленно. Но вот вдали пропела охотничья труба, и сразу там завыли, закричали кличане, застучали колотушки, затрещали трещотки. И лес словно ожил. Залаяли, затявкали собаки.

Застрекотала где-то сорока, явно выдавая присутствие какого-то зверя или человека. Когда на поляну выскочили вепри — целый выводок, — всё произошло в считанные мгновения. Визг диких свиней, рычание псов, удары копий.

Двух молодых вепрей-годовичков убили сразу, третьего добивали уже запутавшегося в сети. Старый секач ушёл, унося на себе обрывки сети и уводя за собой наиболее назойливых псов.

Все были взволнованы. Скоротечность происшедшего не давала возможности восстановить по порядку картину случившегося. Все говорили наперебой, мало слушая друг друга:

— Он на меня, а я его...

— Бью, а копьё скользит...

— Ну тут я вспомнил — под лопатку надо, под лопатку...

— Копьё как соломинку переломил...

— У меня сердце в пятки...

— А я и про кинжал забыл...

— Рылом, рылом мне в колено...

— А мне сапог распласнул-таки, паразит...

Наконец явился Митяй — главный ловчий. Справившись о добыче, велел одного вепря забрать кличанам. Лишь тогда спросил:

— Ну, все целы?

— Всё.

— И слава Богу. Хорошо, хоть матерого пропустили.

— Так он молнией промчался меж нами.

— Вот и хорошо, что меж вами. Наскочил бы на кого, стоптал бы и кишки выпустил.

Одного гридя отправили за конями, Сысой взялся добывать огонь, Митяй, вынув засапожник, принялся свежевать одного вепря.

Княжичи, Михаил и Александр, раскинув под кустом корзно, сели отдыхать. Отмахиваясь от комаров веткой берёзы, Михаил сказал:

— А ты молодец, Александр, не струсил.

— Хы. Трусить на ловле нельзя — удачи не будет.

— А где ж можно трусить?

— Нам? — переспросил Александр и, помолчав, ответил: — Нам, пожалуй, нигде нельзя. Слишком многие смотрят на нас.

— Ты вот собираешься в Орду ехать. Не боишься?

— А что мне бояться? Я ведь выход повезу, не рать поведу.

— А почему отец сам не везёт?

— У него тут забот полон рот. С новгородцами сладу нет. И потом, хочет, чтобы я с ханом познакомился, пригодится, говорит, на будущее.

— А как тебе моя сестра? Понравилась?

— Конечно.

— Слушай, Александр, если ты женишься на ней, давай жить мирно. А?

— Я согласен.

— А то я погляжу на отца твоего и его брата Андрея, всё время в ссоре.

— Сейчас помирились вроде. Пировали вместе, крест целовали на любовь.

— А мы вот с братом Святославом мирно живём. И вообще, если б не татарский набег этот с дядей твоим, у нас бы тишина и мир были. Татары много весок пограбили и пожгли. Людей попленили.

— Что делать? Дяде Андрею захотелось великим князем стать.

— Но это ж не по закону, не по старине, великим князем должен быть старший в роду. Сегодня это отец твой — Дмитрий.

— Татары плевали на нашу старину... Они вон даже Невского — деда моего — унизили этим, отдав великий стол его младшему брату Андрею. А теперь вот и с отцом то же повторяется.

— Но как-то же он добился великокняжеского ярлыка?

— Ничего б он не добился, если б сама Орда не раскололась. Сейчас одна на Волге — в ней хан Менгу, а другая на Дону — там хан Ногай сидит.

— А ты к какому хану поедешь?

— К Ногаю. Он сейчас сильнее Менгу, и он же отцу ярлык дал.

— Да, — вздохнул Михаил, — золотое время до прихода татар было у нас, никому не платили, никому не кланялись.

— Всё равно ссорились. Оттого и татары нас победили, что меж нашими дружбы не было. Пока русские княжества будут врозь тянуть, быть нам вечно под Ордой.

— Вот я и говорю, дружить нам надо. Вон твой отец с родным братом ссорятся. А вот мой Святослав с двоюродным братом в мире да ладе живут.

— Это с кем?

— А с Данилой Московским.

— Ну, дядя Данила мужик разумный, он с отцом ладит.

Тем временем Сысой высек огонь, запалил трут, от него бересту, а от неё уж ветки. Трут спрятал в плотную коробку, где он должен погаснуть до другого раза, и стал ломать и подкидывать в огонь сушняк.

— Ярославич, — позвал, обернувшись, —давайте ближе к огню, а то вас комары съедят.

Княжичи перешли к костру. Сысой подкинул на огонь сырой травы, чтоб побольше дыму было.

Вскоре прибыли гриди с конями, привезли походный котёл, залив в него воду, повесили над огнём. К тому времени Митяй разделал вепря, мясо порубил на куски, тяжёлую шкуру повесил на нижний сук берёзы. Кишки выбросил псам, с вожделением ждавшим награду за труды.

— После лова их домой не загонишь, пока свежатинкой не угостишь, — сказал Митяй. — Знают твари своё право.

— А если б не было добычи? — спросил Сысой.

— Э-э, их только б видели. Но всё равно в веску впустую б не воротились. В веске-то их, почитай, не кормят, эвон, мол, лес, сами кормитесь. Загнали б зайца, а то глухарку б на земле нарыли.

Потрескивал, пылая, костёр, клокотал котёл, пуская душистый пар, гриди напристраивали у огня копья с насаженными на них кусками мяса. Жарили.

— Вот уж верно в «Слове» поётся: с конца копья вскормлены, — заметил княжич Александр.

— В каком слове? — спросил Михаил.

— В «Слове о полку Игореве»[101]. Не читал?

— Где там. У нас всё сгорело.

— Я другой раз приеду, привезу тебе список.

— Привези, не забудь. А про чё там?

— Да князь Игорь был такой на юге сто лет тому назад, ходил на половцев ратью. Как говорится, пошёл по шерсть, а воротился стриженым. Вот и сочинил это «Слово» о походе. Сам обжёгся, других предупредить решил.

— Ну, и себя, наверно, оправдать?

— Отчасти, возможно, и из-за этого. Но сочинил хорошо, складно, ничего не скажешь. На рати опростоволосился, но в слове вельми преуспел. Однако князья наши не послушались этого «Слова». Пренебрегли. А зря.

— Почему?

— Ну как же, он же звал к объединению, чтоб все заодно. А что вышло? Сам видишь, под татарами уж пятый десяток. Не впрок нам наука-то, не впрок, Миша.

Переяславец впервые назвал тверского княжича по имени, и Михаилу это было приятно. Он чувствовал, что они сближаются с Александром, что сейчас здесь, в лесу, меж ними завязываются тёплые отношения, и хорошо бы, чтоб они переросли в дружбу.

«Конечно, перерастут. Женится на Ефросинье, ещё крепче подружимся» — так думал Михаил, пытаясь заглянуть в грядущее, скрытое от дня сегодняшнего.

— А теперь вот Орда учит нас жить не тужить, — с горечью сказал Александр. — У своих умных не хотели учиться, у поганых поучимся дерьмо есть.

Видно, последние слова пали на слух подбегающему Митяю с дымящимся на стреле сердцем.

— Зачем дерьмо? Лучше сердце зверя, — молвил он торжественно. — От того храбрости вашей прибудет, господа.

Александр был не очень доволен дерзким вмешательством в их разговор мизинного человека, но смолчал, тем более что мизинный прямо на сломленной ветке берёзы, брошенной на корзно, разделывал для них — княжичей — горячее, только что вынутое из котла, сердце вепря.

Княжичи достали свои засапожники, каждый воткнул свою часть в него. Подняли.

— Ну, — сказал Михаил, — съев одно сердце, мы как бы побратаемся, Александр Дмитриевич, а?

— Постой, постой, Миша. — Александр обернулся. — Эй, Еремей, принеси мою сулею[102].

Гридь исчез, видимо побежал к сёдлам, вернулся с сулеёй, обшитой кожей.

— Вот вино, Миша, брататься так брататься. — Александр выдернул пробку, откинул её, она была на ремешке. — Твоё здоровье, Миша.

И сделал несколько глотков из сулеи. Протянул Михаилу.

— Теперь ты, Миша.

— Я не пью, — вдруг смутился и покраснел княжич.

Это не очень удивило Александра.

— Ещё научишься. Пригуби хотя бы.

Михаил пригубил и, поморщившись, тут же вонзил зубы в горячее сердце.

13. И ВНОВЬ РАЗДОР


Убийство главного советника Андрея Александровича не удалось сохранить в тайне. Нашлись люди, видевшие, как Семён Толниевич шёл с боярином к этой самой избушке. Старшина гридей вспомнил и слова покойного, что идёт он с кем-то знакомым, с кем пировал в Переяславле, идёт что-то смотреть. Но коль пировал с убийцей в Переяславле, то становилось ясно, откуда и от кого прибыли исполнители.

Узнав о гибели Семёна Толниевича, князь Андрей плакал и грозился:

— Нет. Я никогда ему не прощу Семёна, никогда. Клятвопреступник. Негодяй. Мерзавец.

Самыми последними словами он костерил родного брата и даже уговаривал епископа Фёдора предать Дмитрия анафеме. Однако тот не согласился, сказав, что на сие права лишь митрополит имеет.

Во время стенаний Андрея Александровича на город налетела страшная буря с молниями и громом, ломая деревья, хлестая водой в окна. И князь решил, что с ним вместе возмущены всевышние силы и что он вправе, он обязан мстить клятвопреступнику.

Но как? Отнять у него Новгород. Какой он великий князь без Новгорода? Уговорить новгородцев отложиться[103] от Дмитрия было не трудно. Их всегда отличала страсть к перемене князей, особенно в периоды, когда городу ничего не угрожало.

Явившись в Новгород, Андрей Александрович собрал на владычном дворе малое вече[104] из вятших людей и рассказал им, какому чудовищу они ныне служат. Дойдя в рассказе своём до гибели Семёна Толниевича, князь Андрей не удержался, слёзы на глазах явились сами собой:

—...И к этому ангельской души человеку он подослал коварных убийц, которые вначале пытали беднягу, а потом зарезали. Целовав крест на мир и любовь, князь Дмитрий тут же переступил через крестоцелование, словно он и не христианин. Подумайте, господа бояре, достоин ли он держать под своей рукой Великий Новгород?

Переглядывались вятшие, качали укоризненно головами: «И это великий князь! Через крестоцелование преступил!» Не вспомнили, сколь раз сами через клятву переступали.

Стоило только миновать грозе — шведской ли, немецкой, — как они тут же кланялись князю: «...ты собе, а мы собе» — и выгоняли из города. Но едва новая гроза надвигалась на Новгород, как слали к изгнанному послов: «Приходи, князь, бери нас под высокую руку свою и правь на всей воле твоей». А если обиженный упирался, не стеснялись славяне посылать просителем и архиепископа, как и случилось когда-то с Невским.

И уговорил ведь Андрей новгородцев: и он им клялся, и они ему, и сел на столе их. Многие новгородцы недолюбливали Дмитрия (крутенек, как и дед его Ярослав), а туг явилась возможность досадить гордецу, отчего ж не воспользоваться.

Однако Дмитрий Александрович не мог стерпеть непослушания от новгородцев и братца, вновь выпрягшегося. Отчего «выпрягся» Андрей, он понимал и боярам своим Антонию с Феофаном не раз выговаривал за то, что не смогли утаить убийство.

И так ни разу не выслушал Дмитрий до конца своих потаённых посланцев, пытавшихся несколько раз рассказать, как всё получилось. Прерывал всякий раз на середине рассказа:

— Хватит. Наворотили, а я расхлёбывай.

И вот, пожалуйста, первый «гостинец» от братца. Прискакал из Новгорода Ретишка:

— Дмитрий Александрович, беда. Князь Андрей сел в Новгороде.

— Кто сажал?

— Вятшие приговорили.

— Ваши вятшие как девки-потаскухи, дают всякому Якову, кто ни попросит.

Раздор начинался сызнова. К походу на Новгород князь Дмитрий привлёк даже отряд татар, обещав им хорошую добычу, в сущности последовав примеру братца Андрея. Татары даже на походе умудрялись грабить вески, попадавшиеся на пути, считая их законной добычей. От Торжка Дмитрий решил послать Новгороду твёрдое требование: «Выдайте мне князя Андрея!»

Хотел послать с этим Ретишку, но тот забоялся:

— Дмитрий Александрович, они ж меня в Волхов кинут.

— За что?

— Как за что? За то, что твою сторону взял.

И ведь прав славянин, утопят запросто. Пришлось слать Феофана. Посланец встретил полк Дмитрия уже под Новгородом.

— Ну? — нахмурился князь.

— Андрея не выдадут, тебя примут.

— Это как понимать? А где Андрей?

— Андрей утёк.

— Куда?

— Вроде на Псков.

— Ну, там ему не обломится, там мой зять Довмонт сидит.

Новгородцы драться за Андрея не стали. С какой стати?

Они братья, пусть сами разберутся. Посадили на стол свой великого князя Дмитрия Александровича и крест ему целовали, об одном лишь прося:

— Отпусти от себя татарву поганую, Дмитрий Александрович, все сёла пограбили окаянные.

Но те не ушли, пока с новгородцев добрый откуп не взяли.

Вскоре пожаловал в Новгород сам митрополит киевский Максим[105], объезжавший в тот год все русские епархии. Отслужил вместе с архиепископом новгородским Климентом торжественную службу в Святой Софии в присутствии великого князя и вятших людей города. Это было настоящим праздником для Новгорода, чай, не каждый год сам митрополит его вниманием жалует. Даже тати, шныряющие на Торге и лазающие по чужим карманам и калитам, в те торжественные дни приутихли, отложив своё подлое ремесло до другого времени.

Посетил митрополит и Городище — местопребывание великого князя. Дмитрий Александрович принял его с подобающей сану честью. Изволил высокопреосвященство разделить трапезу с семьёй великого князя. Тепло и ласково беседовал с ним и, уезжая, благословил на дела добрые, христианские.

Получив такое высокое благословение, князь Дмитрий воспрянул духом:

— Пусть только теперь Андрюха заявит свои права на Новгород!

Из Новгорода митрополит отправился в Псков. А на Торге уже на следующий день тати срезали три калиты и очистили не менее дюжины карманов. Навёрстывали подлые упущенное за дни праздника. Не зевай, народ!


Знал князь Андрей, что Псков его не поддержит против Дмитрия, ведь князь псковский был зятем Дмитрия. Отъезжая, объявил, что «не желает проливать понапрасну кровь христианскую», но, отъехав несколько поприщ по Псковской дороге, Андрей свернул в сторону и отправился в Орду. Сим поворотом заметал он следы и начинал новую распрю со старшим братом.

Напрасно пытался остановить Андрея епископ Фёдор, умоляя помириться с братом:

— Ссорясь с братом, князь, тешите беса. Наводя поганых на Русскую землю, вы разоряете и обезлюживаете её. Народ бежит в леса, в пустыни, спасая животы своя.

— Не я начал, святый отче, — оправдывался Андрей. — Я мщу за невинную кровь.

— Ты мстишь не брату, князь, а отчине своей, ни в чём не винной, попирая заповеди Божии, забываешь о вечном. Нет тебе моего благословения. — Глаза старца, глубоко ввалившиеся, блистали гневом.

Весь жар души своего немощного тела вложил владыка Фёдор в эти уговоры, но ничего не добился, лишь сам слёг и вскоре преставился.

А князь Андрей побежал в Орду и явился вскоре с царёнком Салтаном. Отряд его, оказавшись на Руси, озаботился не взятием Новгорода для Андрея, а ограблением окрестностей. Это облегчило задачу Дмитрию, который, выступив из Новгорода с дружиной, рассеял отряд ордынцев и едва не пленил самого Андрея. Тот ускакал в одной сорочке с двумя или тремя гридями. Зато все его бояре оказались в руках великого князя Дмитрия. Он запер их в новгородский поруб[106] и, вызвав к себе только Акинфа, сказал:

— Слушай, Акинф, если хочешь товарищам своим скорой свободы, езжай, найди мне Андрея. Пусть приедет. Помиримся, ещё раз поверю ему. Поцелует мне крест, получит всех бояр и кафтан с портами, что забыл впопыхах. Не приедет — сгною бояр в порубе.

— Но хоть что-то оставишь ему? — спросил несмело Акинф.

— Городец, конечно. Куда денешься? Отцов подарок дураку.

И Андрей приехал. Опять просил прощения. Был прощён. Целовал крест и отъехал со своими боярами к себе в Городец.

14. КОНЕЦ ОТРОЧЕСТВА


Невод подтянули к берегу, выволокли на сушу. В мокрой мотне[107] шевелилось, трепетало живое серебро улова.

— Кажись, хорошо взяли, — сказал старший рыбак, начиная перебирать сеть и вытряхивая рыбу на траву. — Сенька, Стёпша, складайте в корзину.

Сысой, отобрав рыбку покрупнее, достал засапожник и стал чистить на уху. Котёл, висевший над огнём, уже закипал, и пора было сбрасывать рыбу.

Александр Маркович, сидя на земле, рассказывал княжичу о рыбах, которая из них вкуснее в ухе, которая в жарке или вяленье.

Начистив ворох рыбы, Сысой позвал Стёпшу, и вместе они свалили её в котёл, в кипящую воду.

Сысой направился к берегу, влез в зачаленную лодейку и, свесившись через борт, обмыл нож, сунул его за голенище. Стал мыть руки и вдруг заорал благим матом. Все невольно оборотились к нему и увидели, как от воды мчался, крича, Сысой, а на левой руке его болталась большая щука.

— Ай-ай-ай-ай-ай! — вопил Сысой. — Скорее, скорее скиньте её!

Щука ухватила Сысоя за ладонь и, судя по всему, уже не могла или не хотела разомкнуть пасть.

Стёпша дёрнул было щуку за скользкий хвост, но от этого Сысой вскричал и того тошнее:

— Что ты делаешь, гад?! Отцепляй её.

Однако «отцепить» такое страшилище было не так просто, да и боязно. Нашёлся старый рыбак, в несколько взмахов он отрубил щуке голову и лишь после этого стал освобождать руку бедного Сысоя.

— Крепко она тебя. Намотай на длань паутины со слюной.

— А где я паутины возьму? — ныл Сысой, морщась от боли. — Слюна-то есть, а паутина?

— Давай добежим до вески, — предложил княжич. — Там где-нито найдётся.

Они вскочили в сёдла, помчались к веске, состоявшей, в сущности, из одного двора да нескольких пожарищ.

На дворе никого не было. Вошли в низенькую избу — и там никого.

— Эй, есть кто? — спросил Михаил.

В тёмном углу что-то вроде шевельнулось. Княжич подошёл и увидел иссохшего старика.

— Дедушка, а где хозяева?

— Хоронятся оне, — негромко отвечал старик.

— Где?

— Вестимо, в лесу, сынок.

— От кого хоронятся-то?

— Вестимо, от татар.

— Но татар же нет.

— А топот-то копыт... Поди угадай: али татары, али свои скачут. Услыхали: вы едете, да и убегли. А я уж на ноги непригоден.

— А когда воротятся?

— Как я позову.

— А как же ты позовёшь, дедушка, коли ходить не можешь?

— А у меня гонец есть, — отвечал старик и позвал негромко: — Свиля, вылазь, тут свои.

И вдруг в избе появился пёс. Откуда? Михаил с Сысоем не могли понять, то ли из-под печки, то ли из-под ложа стариковского, то ли через дверь открытую влетел. Дружелюбно виляя хвостом и телом, приблизился, сел у ложа, смотрел на деда с ожиданием.

— Что ж он даже не тявкнул, когда мы приехали?

— Эге, сыночки, — раскрыл дед в улыбке беззубый рот. — Тех, кто тявкал, давно татары перебили. А мы со Свилей не дураки, чтоб тявкать-то. Правда? — спросил дед пса.

И тот, взвизгнув радостно, крутнул хвостом.

— Вот видите, он согласен. Он у меня умница. Всё понимает.

— Дедушка, мы что пришли-то... Вот его щука за длань ухватила, нам бы тенёт паучьих к ране приложить.

— А ну-ка, сынок, покажь. Может, пока Свиле дадим полизать? Раны-то, ожоги он хорошо вылизывает. Помочь поможет ли, не ведаю, но уж гноиться не будет. Ручаюсь. Попробуем?

— Давай попробуем, — согласился Сысой.

— Дай-кось руку, сынок.

Старик взял осторожно за палец ладонь Сысоя.

— Свиля, полечи-ка человека.

И пёс старательно стал вылизывать покусанную ладонь.

— Поверни нутряной стороной, — посоветовал старик. — Она ж у тебя вся прихвачена. Не иначе руки мыть вздумал после рыбы?

— Точно, дедушка.

— Вот. А эта злыдня твою ладонь либо за рыбу приняла или за утку. Она и до уток большая охотница, особенно до утят. Ну, довольно, Свиля. А теперь беги, веди наших, скажи, мол, все свои тут. Ну!

Пёс рыкнул, словно поддакнул, и выбежал из избы.

— Вот если б не он, давно б и нас не было, — сказал старик. — Видели, сколько пожарищ в веске? Это ж все дворы были. И почитай в каждом псы что волки. А проку? Татары набежали, псов саблями посекли, хозяев в полон угнали. А наш Свиля-то как заслышит топот копыт, а чует далеко-о, так немедля всех в лес гонит. Извизжится, пока не выпроводит. Татары явятся, а изба пустая, с тем и отъедут. Был я на ногу крепок, тоже убегал, а теперь не могу, лежу колодой. И Свиля из-за меня не стал убегать, не хочет одного оставлять. В глаза глядит, разве что не говорит: «Помрём, так вместе. Всё одно не брошу тебя». — У старика где-то в уголке глаза слезинка явилась, но он не отирал её.

Вскоре появилась хозяйка.

— Доченька, — сказал ей старик, — сходи в сарай, на гумно, где есть паучьи тенёта, собери ребятам вот, длань полечить, да захвати пучок пачесей[108], привязать чтоб.

Хозяйка ушла, на пороге появился Свиля, подошёл к старику, лизнул руку.

— Сполнил? — спросил старик. — Всех позвал?

Ув-вув! — тявкнул пёс.

— Всех, значит. Умница, Свиля. Думаете, пошто ему имя такое дали? Видите, шерсть-то на спине чёрная, свилистая, как у ягнёнка, от роду так. Вот и окрестили Свилей, почти как меня. — Старик улыбнулся. — Меня-то Филей звать. Так вот мы с ним два друга — ремень и подпруга, Свиля с Филей. Одно огорчает: помру — как бы с тоски не сдох Свиля-то. Тогда нашим беда, пропадут без него. А вы сами-то, ребята, чьи?

Сысой и Михаил быстро переглянулись. Отвечал княжич:

— Мы, дедушка, княжьи гриди.

— A-а, стало, коло князя кормитесь?

— Возле него, дедушка.

— А как тут оказались?

— Да рыбачили, невод таскали.

— И он тут? Князь-то?

— Да нет, он во Твери.

— Ну да, конечно. Ему, чай, не до рыбалки. Делов много. Век прожил, а князя не видел, хоша дань и платил. Не сподобился зреть. Не сподобился, — вздохнул старик. — За данью-то все тиуны являлись, не князь. А то ещё баскаки как-то рыскали. Ну эти последнюю шкуру сымали, скоких в рабство угнали. Страсть. Не зря их после побил народ. А князь-то ничё, свой, поди, жалеет своих-то? А? Впрочем, кто нас жалеет? Разве что Свиля-батюшка.

Ув-вув! — тявкнул пёс.

— Понимает, всё понимает.

Вернулась хозяйка с тенётами и пучком льняных пачесей, за ней явились в дверях дети — мальчик и девочка.

Смешав тенёта со слюной, заставив плевать на них и самого Сысоя, и Михаила, женщина обложила покусанную ладонь, замотала льняной куделью, завязала и наконец разомкнула уста:

— В другорядь не дразни щуку.

— Спасибо, хозяйка. Не буду, — усмехнулся Сысой.

Попрощавшись со стариком, они вышли во двор. Там молодой мужик — хозяин — трудился над оградой, вбивая колья. Сняв шапку, поклонился отрокам, определив по одежде, что не из чёрных они, из вятших.

— Где ж вы пропали? — встретил их с упрёком Александр Маркович. — Уха уже остыла.

— Ничего, — отвечал княжич, — поедим, какая есть.

— Мы ждали, ждали, и я велел разливать и есть.

— Правильно велел, Александр Маркович.

Но уха оказалась горячей, поскольку под котлом ещё горел огонь, холодной была лишь рыба, давно вынутая из ухи.

Корзину с рыбой погрузили на лодью, и рыбак, забросав её свежей травой, отплыл с ней к городу, дабы отвезти свежей до крепости.

Оставшиеся с княжичем гриди расседлали коней, сняли сёдла, потники. Стали обустраиваться на ночлег. Сёдла в головы, потники под бока, накрывались кафтанами. Коней спутали и пустили пастись под присмотром сторожа. К костру натаскали сушняку и нарубили его, огонь должен гореть всю ночь, чтобы отпугивать зверя.

Далеко за полночь, уже ближе к рассвету, на огонь подъехал верховой. Гридь, сидевший у костра, привстал и руку уж на рукоять меча положил.

— Где княжич? — спросил подъехавший, и гридь признал ловчего Митяя.

Ответить не успел, отозвался сам Михаил, проснувшийся от этого вопроса.

— Я здесь, — сказал, откидывая корзно.

— Беда, Михаил Ярославич. Вчера днём помер князь Святослав.

— Как? Почему? — вскочил сразу Михаил, сон с него как рукой сняло. — Не болел же.

— Вот то-то. Днём ходил, распоряжался. У конюшни присел, с конюхами говорил, и те что-то смешное рассказали. А он засмеялся и вдруг умолк. Кинулись, а он уж мёртв, только в глазу слезинка явилась. Матушка княгиня за тобой послала. Я уж изыскался, хорошо, огонь увидел.

Пока ловили коней, седлали, тушили водой костёр, совсем светло стало, хотя солнце ещё и не всходило. Ехали хлынью[109], дабы не утомлять коней, всё-таки до Твери не близко было.

Приехали к обеду. Покойный уже лежал в церкви, и старый епископ Симеон отпевал его. В церкви толпился народ, слышен был плач. Тверичане Святослава любили. Прокняжив десять лет, он, несмотря на беспокойное время, сумел княжество в мире уберечь. Всячески избегал ратей и, если таковые назревали, умел уговориться и разойтись миром с неприятелем. С соседями старался не ссориться. Московский князь Данила лучшим другом был Святославу.

Если княжество не мог уберечь от татар (да кто мог тогда?), то уж Тверь всё как-то умудрялся Святослав отмаливать от поганых, чаще просто откупаясь. За то и любим был тверичанами, что о мире и тишине более радел, чем о ратях и славе.

Но История, как дама воинственная, отдаёт предпочтение сечам и кровопролитиям: через тысячелетия тянет за собой Святослава Игоревича, славя за дела ратные, за победы славные, не поминая жизни, положенные под ноги ратолюбивому князю, кровь пролитую. А вот его тёзка и потомок Святослав Ярославич избегал ратей бережения людей ради. И что же? Давно она забыла о нём, утеряла даже год смерти его. Где тут справедливость?

Зато Бог, видно, любил Святослава Ярославича и послал смерть ему лёгкую, мгновенную, словно дуновение крыл ангельских. Мир праху твоему, славный князь, душе — бессмертие и покой.

После похорон и тризны, провёл которую Александр Маркович, призван он был вместе с княжичем к княгине Ксении Юрьевне. Сидела она у себя печальная, в чёрном платье и чепце строгом. Кивнула на лавку, сесть приглашая. Вздохнула глубоко.

— Ну что ж, Мишенька, осиротели мы совсем с тобой. Хоть тебе и пятнадцать годков всего, а придётся заступать князем во Твери, сынок. Кончилось отрочество. Ты уж многое разумеешь благодаря Александру Марковичу. Надеюсь, и в грядущем он не оставит тебя своими советами.

Княгиня взглянула на кормильца, тот кивнул головой утвердительно.

— Александр Маркович, займись тиунами, дабы не злоупотребляли с мизинными, не обижали христиан. Да и паведщиков[110] приструни.

— Хорошо, Ксения Юрьевна.

— А ты, Мишенька, осмотри гридницу, дабы гриди её в конюшню не превратили. Они станут спрашивать за содержание, скажи, что как только учтём и перечтём деньги, так и выплатим. С Сысоем сходите к денежнику Орефию, заберите у него начеканенные гривны и ногаты.

— А сколько там должно быть?

— Проверьте по весу, сколько ему серебра Святослав отпустил. Я думаю, у него около трёхсот гривен должно быть. Оставьте ему за работу от каждой сотни по четыре гривны.

— Ого-о-о, — покачал головой Александр Маркович.

— Так положено, батюшка. А потом, Мишенька, с тобой вместе и перечтём всю казну. Ты теперь должен знать о ней всё. Ты князь отныне.

— Хорошо, мама, — отвечал Михаил. — Я завтра до обеда в гриднице, а потом уж к денежнику.

Они вышли, юный князь и кормилец его, отныне становящийся первым советником в княжестве, первым боярином.

Загрузка...