Уверяю вас, личная драма Ивана Палиева, бригадира таксистов парка номер 11, разыгралась по случаю, на который одни граждане не обратили бы внимания, как пить дать, а другие бы посмеялись и забыли; другие, да не Иван, этот с молодых годков не таков, совестлив; пожалуй, оттого дело и приняло крутой оборот. Здесь же скажем, что Палиеву было тридцать лет, женат, супруга Илиана у него — точно яблочко наливное, пятимесячного ребенка, девочку, пестовала в одиночку, без бабушек и нянюшек, жили тогда Палиевы на самой окраине нашего пригорода, выше по Барачной — так мы улицу свою окрестили…
Впоследствии Иван четко вспоминал, что дело было в среду, то есть седьмого, или — как шутили в гараже — в день святого Аванса. К концу рабочего дня в диспетчерскую заскочил Пеца — они еще в школе вместе учились:
— Не видать края твоей работе, а, Ванек? — расплылся он в улыбке, едва переступив порог.
— Как видишь, нет, — Палиев смекнул, к чему дело клонится.
— Приглашаю на «облако», а? «Под козырьком», — подмигнул Пеца.
Иван хохотнул:
— Ну ты удумал, «облако», шут тебя возьми, — состроил он серьезную мину, а Пеца на лету схватил, что предложение принято, и расхорохорился.
— А по-иному как скажешь, Ванек, — сделал он большие глаза, — скажешь: «водка с мятной» — душа не примет, а «облако», слышь? — поэзия прямо…
— Ладно, назубок знаю эту твою поэзию, пошли уж. Но только по одной, — предупредил он. Минут через десять они входили в небезызвестный ресторанчик «Под козырьком».
Зал был набит битком, центральные столики заняли шоферы, официантки носились словно угорелые. Среди ребят отирались девочки, ну, «живодерки», — так их окрестили (каждый месяц, седьмого, они всплывали невесть откуда) — и вообще все вертелось в вихре танца, Иван и Пеца еле вырулили на свободный столик в глубине зала, и Пеца кликнул официантку.
— Мича, два «облака», будь любезна.
— Грозовые, что ли? — осведомилась деловито Мича.
— И-мен-но, — утвердил Пеца и пояснил Палиеву: — Значит, водка сегодня у нас «Столичная».
Иван усмехнулся очередному «изобретению», с интересом ожидая, что на сей раз отмочит Пеца, тот в застолье обыкновенно заливался соловьем, а сам он расслаблялся. Попадаются же такие люди — любую преснятину выдадут под самым пикантным соусом. Пеца выстреливал такие словечки и теории, что Палиева это неизменно забавляло. Вот и сейчас на скорую руку испек «теорию» чаевых, но почему именно чаевых? Иван сперва не уяснил.
— Задача номер раз для уважающего себя таксиста — с ходу завязать разговор с уважаемым клиентом, — поднял бокал «теоретик». — Люди, как правило, не прочь покалякать в такси, хоть о погоде, хоть о футболе или об очередях в магазинах, обо всем и ни о чем. Разговорчивые — самый легкий вариант, всегда подкинут «сверху» или в упор не видят, как ты работаешь без мелочи. Им даже совестно не выделить тебе на чай, не дай бог, примешь за жлобов или простаков. Тот, кто любит поговорить, не любит мелочиться, у них все больше и настроение мирное. А вот с молчальниками вопрос посложней, и у таксистов должен быть глаз наметан. Видишь, садится мужик, а, к примеру, носки у него зеленые, тебе сигнал: данный товарищ — военный или отставник, уж ему-то сдачу верни до стотинки. Тот же маневр и с теми, кто ходит в солидных пальто, примером, из ратина, или с этими, в шляпах. Тут не проворонь: они доподлинно важные птицы или под таких работают, и шоферу нелишне критикнуть чаевые — что нам стоит создать приятное впечатление. Интеллигенция признается по бородам и беретам, с ними — «ноу проблем», а знаешь, с некоторыми типчиками ты просто обязан поторговаться, сперва отказать, выдумать предлог, а вслед за тем обговорить предварительно цену. С молчунами и буками тараторь себе, что дети, что гонишь план, что в газетах и по радио только зубы и точат против таксистов, хотя в конечном счете кое-кто загребает поболе, так у них же нет на рабочем месте счетчика! Таксист должен быть психологом, батенька, — добавил Пеца, — социологом, а то и сексологом. Потому сегодня угощаю я, — заключил он свою байку, а Палиев не мог ни хвалить Пецу, ни ругать — таков уж тот уродился, — лишь произнес: «Будем здоровы», — ожидая следующего пассажа.
Одно время Пеца работал с киношниками и возил на съемки самого Георгия Парцалева, а случалось, и Стоянку Мутафову, и Иван предвидел развитие этого сюжета, но Пеца глянул как-то чудно и вместо того, чтобы продолжать в том же духе, задал весьма странный вопрос:
— Ванек, ты чего на моего сменщика страху нагнал? — Пеца уставился на Палиева заблестевшими от алкоголя глазами.
— Что ты этим хочешь сказать? — смотрел в упор и Палиев.
— Ты мне первый ответь, — настаивал Пеца, а Иван не мог взять в толк.
— Никого я не пугал до сего дня и его пугать не собираюсь.
Пеца сразу успокоился.
— А я что говорил, — подтвердил он скорее сам себе. — Хорошо, тогда жму напрямик, — облокотился на стол, продолжил: — Этот парень, Ица то есть, не пойму с чего, втемяшил в голову себе, что ты его ненавидишь, и попросил меня персонально ходатайствовать перед тобой о характеристике.
— О какой характеристике?
— В двух словах: парень сделал себе перевод на международные линии, и ты как бригадир даешь ему характеристику. Чего он так перетревожился, ума не приложу, — завершил Пеца, и только теперь для Ивана стало что-то проясняться.
— А остальные документы он собрал?
— До единого.
Палиев замолк надолго, так что Пеце пришел черед удивляться.
— Ну и?.. — выждав, спросил он, но Иван не торопился отвечать.
— Тут стоит пораскинуть умом.
— Да все яйца выеденного не стоит! Черкани пару строк, пускай ездит парнишка, и точка…
Но Палиев хранил молчание, и Пеца стал смотреть на него с недоумением.
— Ты что, поругался с ним?
— Нет.
— Номера он с тобой какие выкидывал? — не отставал Пеца.
— Нет.
— Чего ж ты тогда от него хочешь?
— Ничего, мне нужно подумать, — повторил Иван, а Пецу все крепче забирало подозрение:
— Ты что, вздумал правдолюбца из себя корчить?
— Никого я не корчу, подумать нужно, — в третий раз пояснил Палиев. — Как там звезды экрана? — попытался он сменить тему — безуспешно. Хлопнул он друга по плечу, но тут уж Пеца как воды в рот набрал.
— Испортил ты мне настроение, так и знай, — нервно отозвался наконец Пеца. — До того испортил, что дальше ехать некуда. Чего мудрить с этой характеристикой? Парень все обтяпал, а ты — бац… Хотя, раз решил подсунуть ему ложку дегтя, тогда другое дело. Да нет, не такой ты человек, ты человек свой, а, Ванька, да ни с того ни с сего начальника валяешь. Добро, если нужно, чтобы тебя лично он угостил, я передам, и он сей минут, как говорится… Да, заделался ты бригадиром и пошел в гору, — и поскольку Палиев не реагировал никак, Пеца поставил вопрос ребром: — Посылать мне его к тебе или не посылать?
— Давай не будем об этом больше.
— А о чем будем?
— О чем угодно, но не об этом, — взорвало Палиева. Оба надолго умолкли.
— Ага, — обронил Пеца. — Ну, коли постановил — дело хозяйское. Мне пора, — и он заторопился, — надо мяса домой купить. Рассчитай, Мича, — щелкнул он официантке заплетающимися пальцами, расплатился и ушел. А Иван посидел-посидел, повертел задумчиво бокал в ладонях, и ему сделалось не по себе: Пеца, давний знакомец, бросил его из-за какой-то характеристики. Палиев размышлял об этом и по дороге домой, и дома. До глубокой ночи не было ему покоя…
Соль была в том, что Палиев досконально изучил сменщика Пецы — Ицу Георгиева, скажем точнее, имел о нем устоявшееся мнение: Иван и Ица выросли на одной улице, все той же Барачной, и хоть парень был заметно моложе, четко врезался ему в память еще с детства. Супруги Георгиевы ходили в рьяных общественниках, выделялись на выборах, на популярных одно время вечеринках в рабочей столовой, что на первый взгляд не было предосудительным, наоборот. Загвоздка в том, что они были активны чересчур нарочито, даже агрессивно, если это слово применимо, в результате чего их единственный отпрыск — Ица — каждое лето отбывал в лагерь за школьный кошт, а другим детишкам и мест не всегда доставало. Больше того, этот парень неизменно находился под опекой учителей, ведь отец и мать были бессменными членами родительского комитета; на новогодние праздники, когда ученики разыгрывали пьески, изображал Деда Мороза монопольно Ица, о чем ребята постарше, как Ваня Палиев, могли лишь мечтать. По тому времени горные ботинки, «пионерки», считались, в общем, завидной роскошью, а Ица их менял пару за парой. Ему лыжи покупали в магазине, а все катались на самоделках из штакетин или «бочонках», как их прозвали, если доски выдирались из бросовой бочки. И вершина всего: Ица брал уроки английского где-то в центре Софии, выделяясь из массы детей, которые могли претендовать разве что на занятия аккордеоном в клубе. Дом их в пригороде был прочим не ровня, в два этажа, с просторной верандой, на входной двери — электрический звонок, высился как замок над лачугами, строенными сразу после войны, без фундамента и от сырости взявшихся плесенью. В доме — как божились — имелась ванная, с титаном! — ребята дивились магическому звучанию этого слова. Ица не походил на других и походить не стремился, держась холодно и надменно. Например, в свое время у него появился велосипед, позднее — карманные деньги на школьный лоток и — более того — на курево. В науках он не блистал, едва дотягивая до трояков, но Георгиеву — он-то другим не чета — в конце года выводили высокий балл и числили твердым хорошистом. Потом Ица взял да и занялся автосервисом, сменил две легковушки, причем западных марок, женился на красотке медсестре — она, спору нет, хороша, но как-то уж агрессивно, — и снова, получается, обскакал всех на две головы. Ивану Палиеву было не до того, его жизнь шла своим чередом. (А детство детством: романтический флер и нищета.) Палиев окончил с отличием столичный политехникум имени Вильгельма Пика, после армии двинул работать в таксопарк и заслужил доброе имя среди своих — сперва как рядовой таксист, а позднее — и по настоящее время — бригадир. Ну, слыхал он стороной, что Ица попался на горячем в мастерской, вывернулся — ушел по собственному желанию, так и это Ивана никоим образом не интересовало. Однако вслед за тем парень нежданно объявился таксистом в их гараже и — волей случая, естественно, — попал в бригаду Палиева. Но и это, в общем, для Ивана не значило ровным счетом ничего, одно слово — коллеги, да только и таксистом Ица держался не как все, и Палиев, хочешь не хочешь, начал посматривать на него недоверчиво. В «Волге»-такси у того была установлена стереосистема «Сони», чего ни один из шоферов не мог себе позволить. Он отроду не курил «БТ» или «Феникс», но неизменно «Ротманс» — и сколько душе угодно. Не было случая, чтоб он сел, например, отметиться со всеми в ресторанчике «Под козырьком», но околачивался в барах построенного японцами «Новотеля» или интуристовского «Хемуса», не было случая, чтобы он заказал себе водки, которая для обычного таксиста — дорогое удовольствие, но исключительно виски. Кроме того, Ица сплошь и рядом ловил клиентов-иностранцев, обычно турок или арабов, и платили они — Палиев голову бы дал на отсечение — стопроцентно валютой. А, вот еще что: Ица был накоротке с теми девицами, которые увивались вокруг отелей. И в гараже кое-кто величал его не иначе как Лорд, а это Ивана уже раздражало. Впрочем, нет, раздражало его множество вещей. Раздражали, скажем, опоздания таксистов к началу смены, их неаккуратность, да взять хотя бы их дрязги: такой-то с первой смены нащупал доходный маршрутец, а сменщик со второй ждал невесть сколько, но и это не считалось из ряда вон выходящим. А, видать, Ица не просто его раздражал — заставлял рассуждать о неприглядных сторонах профессии таксиста: люди подвержены бездне соблазнов, начиная с чаевых и до любовных авантюр, когда человек, втянувшись, может в итоге крупно поплатиться. Или, скажем, о сознании таксиста: насколько оно поражено потребительством и насколько нет, ведь большинство этих парней порядочны, в этом Палиев был глубоко убежден, а примеров в их таксопарке — сколько угодно. А Иван не мог, по правде говоря, гарантировать, что этот малый честен. Скажут назавтра: Лорд угодил в тюрьму за валютные махинации, Палиев и брови не подымет, позвонят из милиции: вчера вечером таксист Георгиев сбил человека и скрылся — и тут не удивится бригадир. Своим поведением молодчик откровенно выказывал, что мало кого уважает и за всех гроша ломаного не даст, хоть это и не афишировал. Наверняка кто-то вставит, что это в крови, но Иван достоверно знал, что это абсолютная ложь, что просто-напросто его приучали брать все, ничего не отдавая. Таксисту действовать по такому принципу несложно: почти все время в дороге, ты сам себе хозяин, сдал дневную выручку, расписал экономию горючего, сообщил, есть ли жалобы от пассажиров, и дело с концом… А как ты план выполнил, как перевыполнил, сколько левов осело в твоих карманах — проблемы твои, и даже тут виделся Палиеву свой резон. Когда же речь заходила о человеческих и профессиональных качествах его таксистов, здесь уж другое: Иван никогда не согласился бы с тем, что его товарищей возможно поголовно подогнать под какой-то усредненный показатель, а уж Лорда — тем паче… И тут Пеца ставит его перед фактом: вынь да по-ложь характеристику этому молодцу для перевода на международные линии. На взгляд поверхностный — элементарное дело. Пеца сегодня так и выдал: черкани там, мол, общих фраз о достойном поведении, и точка. Да только Палиев не из тех, которые могут тяп-ляп — черкануть эти фразочки, ни об Ице, ни о ком другом, — это первое. И второе: поступить так означало бессовестнейшим образом обмануть людей и в первую голову плюнуть на свое «я». О многом передумал в ту ночь Иван. Хорошо, предположим, он, закрыв глаза, сделает это в конце концов, что такого, в жизни все случается. Но это автоматически означало бы, что он плюнул и на всех своих товарищей. На целый парк не найдется человека, которому Ица не был более или менее ясен, к тому же его поведение в последнее время стало нахально до невозможности, а бригадир раз — и накатает ему блестящую дежурную характеристику, сиречь и Иван войдет в сонм начальничков, существующих по принципу: моя хата с краю… Нет, Палиев привык брать ответственность на себя и требовать того же от других. Поэтому-то он не мог дать положительную характеристику. Не имел права как руководитель, как товарищ по цеху. Иван пришел к решению высказать парню свое мнение в глаза, без обиняков, тем более что давненько имел претензии из-за его поведения, которое разлагающе влияло на дисциплину не в одной бригаде — во всем коллективе…
На следующий день с утра пораньше Иван выждал Ицу у проходной, окликнул.
— Подойди на минутку, будь любезен, поговорить нужно, — говорил он вежливо, но парень не соблаговолил выйти из «Волги», правда, высунул голову.
— Валяй, некогда мне, — бросил Лорд.
Палиев вздрогнул, но сразу овладел собой.
— Дать тебе положительную характеристику я считаю себя не в праве, — Палиев держался подчеркнуто официально, глядел холодно, а Ица, едва различимо ухмыльнувшись, включил зажигание.
— Я в курсе, — проронил он, и пока до Ивана доходил смысл сказанного, «Волги» и след простыл. Палиева передернуло, но, порассуждав, он пришел к выводу, что главное сделано — правда сказана в глаза, а там уж пусть мальчишка выкаблучивается, такое стерпеть от подчиненного можно. Сам Иван не любил заедаться по мелочам, да и в ближайшем будущем ему предстоял разговор много острее: о поведении Ицы и о его пребывании в бригаде вообще… Работа захватила Ивана, о характеристике он вспомнил разок — не больше, ведь тот день был для него самого днем решения сверхважной проблемы. Именно восьмого числа должны были вывесить райисполкомовские списки на распределение и покупку жилья. Ждал он эту дату ни много ни мало — год целый. На этом моменте мы должны остановиться поподробнее.
Палиев с семьей обитал на Барачной — в домишке, хотя и не из таких, что мы привыкли именовать «отдельными». Это была древняя развалюха, а конкретнее — хилая пристройка к крепкому дому Милки-молочницы. В пристройку вела расшатанная лестница, готовая всякий момент развалиться. В довершение всех бед текла крыша, в дождь Палиевы натягивали над детской кроваткой полиэтиленовую пленку, а щели в стенах конопатили тряпьем и газетами. В принципе, «жилье» Палиевых давным-давно подлежало — по решению исполкома — сносу, однако совет все не давал санкций, и в этом, по сути, коренился парадокс. У Ивана вполне хватило бы финансов свалить эту самую пристройку и соорудить себе палаты — ни в сказке сказать, ни пером описать, а власти и закон этого не допускали. Их квартальчик лет двадцать значился на выселение и снос, и построй Палиев дом, хозяину при сносе за него пришлось бы дорого заплатить, то есть проблема, с какой стороны ни зайди, выглядела неразрешимой. В исполкоме Палиева усердно утешали, что рано или поздно их выселят, пристройку сровняют с землей и ему выделят квартиру, но приспело строительство микрорайона Люлин, и квартальчик оказался снова с боку припека, В такой ситуации Палиеву не оставалось ничего иного, кроме как сделать вклад на квартиру и копить проценты, — так он и поступил. Он положил наличными в нарбанк пять тысяч левов и в продолжение восьми лет систематически вносил деньги — когда побольше, когда поменьше, — лишая себя и семью радостей жизни, как принято изъясняться. Так что сейчас у него лежало в банке около четырнадцати тысяч на квартиру и все полагающиеся с этой суммы проценты. Но Иван ясно отдавал себе отчет в том, что и это — не твердая гарантия, есть и острее нуждающиеся семьи, с тремя детьми в одной комнатенке, и поэтому он жилкомиссии особо не досаждал, но когда пять месяцев назад у них родился ребенок, жена подстегнула Ивана, а тот, понятно, развил бурную деятельность и установил, что в распределении жилья наступили перемены, и, по его мнению, перемены к лучшему. Пристройка Палиевых была для всех как бельмо. Жилкомиссия работала добросовестно и произвела обследование жилищных условий их семьи. Откровенно сказать, до обследования дело не дошло. Председатель комиссии не отважилась подняться к ним на верхотуру по винтовой лестнице и тотчас вписала Палиева в список остро нуждающихся, или, говоря казенным языком, в первую группу очередников. Но и после этого Иван не уверился окончательно. Он навел справки и, имея в наличии как деньги на квартиру, так и банковские проценты, замыслил встать в очередь не на получение квартиры, а на покупку, здесь шансы возрастали вдвое. Палиев не чувствовал бы себя виноватым — отнял-де квартиру у какой-нибудь многодетной семьи без стотинки за душой… Жилищный вопрос, может, кому покажется скучным и допотопным, и до коих пор мы его будем мусолить, спросите. А для Ивана это был буквально вопрос жизни, не говоря об Илиане и дочурке, так что разобраться необходимость была, тем более что он должен был вот-вот решиться. Палиев сходил к районному депутату, тот его убедил, что с выделением квартир туго, а за кандидата на покупку однокомнатной квартиры он похлопотал бы. То же объявила и жилкомиссия, и наш Иван пришел к заключению, что шансы его велики — не однокомнатная квартира, так комната с кухней, да хоть и комната, все едино, сейчас важнее, чтобы не качался пол под ногами и не лило с потолка, а там видно будет. Эх, хорошо бы разрешили покупку двухкомнатной, но Палиев по опыту знал, что за двумя зайцами не угонишься. И заявил председателю жилкомиссии, что предпочел бы приобрести однокомнатную квартиру, и это произвело на нее выгодное впечатление.
В общем, Палиев был убежден, что увидит свое имя в списках, и после смены зашагал в приподнятом настроении к райсовету.
Придя на место, он обнаружил многосотенную толпу, изнывающую в ожидании часа три, и, послушав, что народ обсуждал, выяснил, что списки-то вывесят не настоящие, а предварительные, а вот через месяц станут известны окончательные. Палиев растревожился, но обрел успокоение в лице рядом стоявшего гражданина:
— Да по мне разик углядеть себя в предварительных, а там пускай попробуют меня вычеркнуть, — изрек он во всеуслышание, в ответ кто засмеялся, кто завел разговор, что и окончательные списки вилами на воде писаны.
— Знаю я случай, — подал голос какой-то толстяк, — вручили одному ключи от квартиры, подлетает он на радостях к двери, отпирает, глядь, а туда кто-то вселился…
— А было дело — распределили квартиры в несуществующем доме, — этот бодрячок явно считал себя человеком остроумным, но у людей защемило сердца.
— Это как же? — В голосе до срока увядшей женщины звенели слезинки.
— Да так, — протянул бодрячок, — издали приказ о заселении дома номер восемьсот три, добрались новоселы до микрорайона, а там всего тридцать два дома, это вам как? Суд потом был, скандалы, — подытожил он, но первый вступивший в обмен случаями гражданин опять заговорил и разрядил напряженную обстановку:
— Выдали бы мне ордер… А я разберусь, как это нету моего дома, — пообещал он непонятно кому. И пошли обычные в таких ситуациях разговоры: кто где живет, как губит здоровье сырость… Но подавляющее большинство собравшихся людей дожидались молча, и, разумеется, Палиев: говори, не говори — решаешь не ты. Вдруг Иван вспомнил, что сегодня не пообедал, заскочил в ближайшую кондитерскую, пожевал, размачивая бозой, баничку самое малое недельной давности, а когда возвратился к исполкому, списки уже вывесили и под ними шумел людской водоворот. Бывалые очередники прихватили карманные фонарики — смеркалось — и так искали свои имена в списках. Испустив радостный вопль, какой-то мужчина бросился целовать один из листков.
— Я есть, я в списке! — орал он дико и чуть не полез в драку с мужчиной, по всей видимости, в списке отсутствовавшим.
— Чего разорался, — процедил тот сквозь зубы счастливчику, — чего, отвечай? — взвизгнул он и цепко хватанул его за лацканы пиджака. Еле-еле их растащили. — Меня-то нет, а он верещит, — злобно прошипел нападавший, сплюнул и ушел. Палиев прикинул, что смысла нет толкаться перед списками, проверить можно и с утра, и отправился домой. Но, дойдя до трамвайной остановки, передумал, покрутился у газетного киоска, выкурил подряд две сигареты и, вернувшись, ввинтился в толпу. «Нет уж, столько ждать и сейчас, когда вот они, списки, я в них попал, это на сто процентов, и не прочитать свою фамилию?» — рассудил Палиев и через полчаса протиснулся к ним, вычитал до буковки — с однокомнатных до трехкомнатных — и глазам своим не поверил. Иван Иванов Палиев вообще нигде не фигурировал. «Быть не может», — повторял про себя Иван, во второй раз расчищая себе локтями дорогу к спискам, спустя еще полчаса он установил, что его фамилия отсутствует даже в резерве. «Чертовщина какая-то», — подумал Палиев и представил, что терпеть еще год, — белый свет померк для него, но факт оставался фактом. Как сомнамбула, побрел он от разволнованной толпы и удрученно опустился на скамейку в скверике напротив исполкома…
Можем представить, какая буря разразилась у Палиевых, когда Иван, придя, сообщил жене, что их в списках нет.
— Ты читал внимательно? — Илиана была сражена.
— Строчку за строчкой, — отвечал убитым голосом муж.
— И даже на покупку комнаты нас нет?
— Ни на комнату, ни на квартиру, — вздохнул он. И тут его супруга одним махом грохнула об пол две тарелки, чего в их семейной жизни не было. Это его-то жена, мудрая женщина — если только ее не распалять.
— Это чудовищно, ребенок в нашей развалюхе простудится, — прокричала она Ивану в лицо.
— Ведь все было тип-топ…
— Завтра же пойдешь по всем инстанциям. Потребуется — и до ЦК, но жилье мы с тобой получить должны, — она поуспокоилась, Палиев же до того отчаялся, что лишь махнул рукой, и Илиану будто бесы обуяли. — Если не ты, то я пойду, завтра же, с малышкой, — объявила она жестко.
— «Пойду»… и что? — пожал он плечами. Заплакала девочка, пришлось укрыться в кухоньке, Иван пристроился на диванишке, закурил, и тут со двора кто-то настойчиво стал его звать.
С неохотой поднявшись, Иван выбрался на лестницу.
— Кто там? — К своему великому удивлению, он разглядел внизу Пецу. — Поднимайся, — кисло позвал он, однако у гостя явно не было такого намерения.
— Хочу с тобой по одному делу переговорить, только не у вас, — таинственно выложил Пеца, Палиев накинул пальто и спустился. Так он и не смог успокоить жену, исступленно баюкавшую дочку. Тут что ни скажи — все слова были бы пустым звуком.
— Давай махнем на «облако».
— А-а, все едино, — рука Ивана бессильно упала.
Они шли рядом. Неожиданно Палиев спохватился, памятуя о вчерашнем разговоре:
— Если ты опять с характеристикой, я ее писать не стану, и вопрос закрыт.
— Не пори горячку, — бросил Пеца, они уже входили в известный ресторанчик.
Зал был полупуст, не то что накануне, и они преспокойно устроились за столиком в центре. И Пеца заказал все той же Миче два «облака». Пригубив, он поднял взгляд на Палиева и выдал такое, что тот от удивления рот открыл.
— Сегодня в списках тебя не было, так? — Вопрос походил на утверждение.
— Откуда знаешь? — Иван силился припомнить Пецу среди ожидавших у райсовета.
— Да уж знаю и могу дать разъяснение по этому поводу, — небрежно заметил Пеца, видя, что Палиев сгорает от нетерпения. — Это, Ванечка, дело рук моего сменщика Ицы, которому ты подписать положительную характеристику отказался, — Он с ударением произнес последнее слово, Иван ушам своим не верил.
— Погоди-погоди, с чего ты взял?
— Все проще пареной репы — у него везде связи, а с завжилотделом Баевым они не разлей вода…
— Как?
— А так! — отрезал Пеца. — Второй год разом по девочкам ходят. Баев давненько слаб по галантерейной части, это факт, а супружница у него ревнивая до ужаса, он Лорда и держит для прикрытия. У парня жена на все смотрит сквозь пальцы, и подружек Баева — если припечет — можно перевесить на Лорда. Плюс еще тот втихаря пускает Баева к себе в мансарду крутить шуры-муры. А тебе ли не знать, что такое Баев?
— Я и имя его впервые слышу, — простодушно признался Палиев, ухмылка Пецы стала шире.
— Ох и наивен же ты, как я погляжу. Окончательные списки у кого в руках? У завотдела. А кто зав? Инженер Баев.
— Но списки комплектует целая комиссия, обсуждают каждую кандидатуру, все голосуют, — Палиев готов был вскочить с места.
— Ну, если твоя кандидатура предложена… — развел руками Пеца, и Ивана начали обуревать сомнения.
— Ладно, предположим, твой Баев выкинул со мной левый номер, — взялся рассуждать Иван, — пусть, предположим. Но он права не имеет вычеркнуть меня из списков за какие-то двадцать четыре часа — комиссия в курсе моего дела.
— Это ты думаешь, что права не имеет, — покачал головой Пеца. — Таких, как ты, остро нуждающихся, минимум человек триста в районе, и Баев с успехом может тебя заменить в последнюю секунду кем-то из многосемейных.
— Но я же в очереди на покупку, — Палиев закусил губу.
— Ты обманываешь сам себя, если считаешь, что у одного тебя есть деньги и банковские проценты.
— Где гарантия, что все это правда?
— Какие гарантии? Это предположения, и только.
— Чего ж ты треплешься! — вскипел Иван, и собеседник его не остался в долгу.
— В предварительных списках тебя нет, факт? Факт. Пиши Ице характеристику — и я тебе обещаю: увидишь себя в окончательных списках.
Такого оборота Палиев не ожидал.
— Выходит, тебя ко мне снова этот мафиози подослал?
— Именно, — подтвердил Пеца нахально, — пиши характеристику, или квартиры тебе не видать.
— Это же… — подыскивал слово Иван, — шантаж.
Пецу это рассмешило.
— Слышь, давай не делать из мухи слона, — взял он миролюбивый тон. — В наше время каждый второй, чтобы выбить себе жилплощадь, не то что положительную характеристику накатает — озолотит, а ты мне высоким штилем шпаришь: шантаж, то, се. Ты в кошки-мышки со мной играешь или что? — Он бросил пристальный взгляд на Ивана. — Или воображаешь, тебе за это спасибо скажут? Ицу голыми руками не возьмешь. Да в самом черном случае он перейдет в любой другой парк, за год выбьет эту характеристику и перекинется на международные перевозки. Хочешь сказать, кроме тебя, ему никто ее не даст? Турусы на колесах. На какой планете и в каком веке живешь? Неужель при коммунизме? Если ты не сделаешь ему эту бумагу, я посчитаю, что ты не в своем уме, Ваня. — Пеца положил тому руку на плечо. — С ума спрыгнул? Не видать тебе квартиры. А дочка наболеется.
Палиев сбросил его руку.
— От тебя я хочу услышать только одно: почему эта мразь использует тебя как парламентера? Сам-то держится как распоследняя уголовная шваль.
— Как почему? — хлопнул глазами Пеца. — Мы ж вместе с тобой учились, и я вроде как твой приятель, поэтому.
— Не только, — не унимался Иван, и Пеца как-то сник.
— …Мы с женой подали документы на командировку. В Ливию, — пригорюнился он, — в Ли-ви-ю, а человек, который может нам это устроить, — чертов Лорд, и никто другой.
— Ну-ну, он и вездесущ, скажешь, что и всемогущ?!
Разговор пошел на повышенных тонах.
— Они — мафия, Ваня, — поведал скорбно Пеца. — И Лорд, и Баев — два сапога пара, а Ливия… пустят туда человека на работу или нет, зависит от брата Баева. Сам Баев на распределении квартир заимел такие связи, что, если захотят распутывать, бог весть что всплывет — у меня в голове не укладывается. Нереально, что кто-то докопается, чистейший абсурд: Баев не марается ни о взятки, ни о липовые документы. Его принцип — услуга за услугу. Ты мне обеспечишь то-то и то-то, а я тебе помогу с жильем. Его на мякине не проведешь, стреляный воробей. Он и с тобой поступил, если посмотреть со стороны, принципиально. Из списков вычеркнут Иван Палиев, семья три человека, на его место предлагается некий, допустим, Пенчев, состав семьи пять человек, трое детей. Поднимай шум — ничего не выгорит, но я тебе подскажу, отчего именно Пенчева вписали вместо тебя. У него есть связи в магазине «Автомобили». А Баев желает приобрести «Ладу-1500» без очереди. И, смею тебя заверить, приобретет. Такие условия игры, Ванек, — тут Пецу потянуло на философию. — А ты не подумал, что и мне хочется быть порядочным и честным, а? Хочется, до слез часом хочется, но на всякое хотение — свое терпение, жизнь-то со всех сторон жмет, и со всех сторон в сто глоток только и велят: дай-дай-дай… А поди сам потребуй — дудки! — следует подождать, запастись терпением, и пошла-поехала демагогия. И тебя осеняет: есть люди, с которых берут, и есть такие, что берут сами. Они кто, богопомазанные, неприкосновенные? Кто, Ваня? Отвечу: в массе своей это люди со связями, уяснил? Грех не воспользоваться связями и не отправиться в Ливию переменить свое житье-бытье? Не грех, Ваня! Или мне из общей кучи глядеть, как течет жизнь — мимо течет, — и костерить кого-то себе под нос? Отчего бы и мне не включиться в игру, я тебя спрашиваю? И чего ж не подыграть, собственно, с характеристикой? — глазом не моргнув, заключил Пеца, и Палиев тут начисто забыл про тормоза.
— Почему? — тяжелым взглядом смерил он своего бывшего школьного товарища. — Потому что, если я черкану, как ты выражаешься, эту характеристику, по белу свету пойдет гулять гаденькая ложь. Не мелочное вранье — кому не приходится соврать по мелочи, — это будет ложь по-крупному, самому себе. Преступление против наших ребят из парка. А своим человеческим достоинством я не намерен поступаться, ты-то уяснил? — склонился к нему Иван. — А свое ты уже загубил, все тебе трын-трава — лишь бы умотать в Ливию, ты из человека превратился в холуя. Спрашиваю прямо: приятно тебе холопствовать? Ответь, да или нет, — настаивал Палиев, и Пеца растерялся.
— Это не постановка вопроса, — забубнил он. — Это нелепо, так ставить вопрос, жизнь сложнее. Сейчас мне что-то не по сердцу, а завтра глянется. Пока я, как ты выражаешься, раб, а, глядишь, свободным человеком сделаюсь. Ты меня в данный исторический момент обозвал холопом. А вернись я завтра из Ливии, с новеньким «вольво» — иначе запоете. Нет, твои измышления — глупость, всем глупостям глупость, — перешел в контратаку Пеца, и Палиев не вытерпел:
— Знаешь, дорогой мой Пеца, катись-ка ты отсюда. Моментом.
— Ты меня гонишь?
— Точно так, — отвечал тихо, но категорически Палиев.
— Хм, — дернул головой все еще не верящий Пеца, но, оценив угрожающую позу друга, поднялся и попятился к выходу. Палиев попытался собраться с мыслями, но они были в полнейшем разброде, и Ивана вдруг прошиб холодный пот…
Из ресторана Палиев поспешил к исполкому и, зажигая спичку за спичкой, с изумлением прочитал в списке на покупку однокомнатной квартиры имя упомянутого Пецой гражданина. «Петр Николов Пенчев», — несколько раз пробежал строчку Иван, и ему стало страшно. На софийские улицы наползал туман, пучки света под фонарями колыхались — ни дать ни взять повешенные, и Палиев заозирался. Не много ли сюрпризов для одного дня? Скоро он обнаружил, что бессмысленно курсирует взад-вперед по уже знакомому нам скверику, присел на скамейку, раскурил сигарету. И заметил в двух десятках метров человека, стоит как вкопанный и, почудилось Ивану, глаз с него не сводит. «Выпивоха… — пронеслось в голове. — Да нет, трезв как стеклышко». Незнакомец как в замедленной съемке направился к скамейке, замер, Палиеву все мерещился чужой взгляд исподлобья, по телу поползли мурашки. Человек все шел и с расстояния метров десяти заговорил, от неожиданности Иван обомлел.
— Вы ведь Иван Иванов Палиев? — спросил незнакомец.
— Да, я. — В горле у Ивана пересохло. Мужчина ступил несколько шагов, и сейчас его можно было рассмотреть. Было ему лет сорок, лысоват, ввалившиеся темные глаза, пепельное лицо. Незнакомец, как и Палиев, был ни жив ни мертв, и это придало нашему герою уверенности.
— В чем дело? — Иван встал.
— Петр Николов Пенчев, — скороговоркой выпалил человек, и Палиев лишь вздрогнул от удивления, а Пенчев частил: — Я… Я смотрел, как вы спички жгли, разыскивали в списках мое имя…
— С какой стати ваше, откуда такая уверенность?
— Я… Я хочу принести свои извинения вам персонально, я вытеснил вас из очередников, то есть из списков. Присядемте.
И он сел на скамейку, Палиев волей-неволей тоже.
— Сигарету? — предложил он.
— Нет, благодарю покорно, бросил.
Оба долго не нарушали тишину.
— Что вы хотите от меня, Пенчев?
— Я выразился определенно: извиниться.
Опять повисла пауза. Мужчина повернулся к Ивану:
— Позвольте-ка мне сигаретку, — и вытянул одну из пачки, прикурил, выпустив дым через нос, и Палиев отметил про себя, что Пенчев когда-то был страстным курильщиком. — Такое дело… я имею представление о сговоре Баева с тем парнем, — раздумчиво проговорил он, высосав полсигареты, — то есть я присутствовал в кабинете, когда пришел парень, а вслед за тем Баев вычеркнул вас, и на вашем месте, вы видели, я…
— Иными словами, Баев уже волен продавать свой «Москвич» и брать без очереди «Ладу», — Иван насмешливо глянул на собеседника, и тот подался назад.
— Откуда вы узнали?
— Разве это главное? — пожал плечами Палиев и сказал себе: пора идти, но Пенчев заговорил:
— Увы мне, все обстоит далеко не так, — он стушевался. — Я не в состоянии оказать эту услугу Баеву, соврал я примитивно, что могу устроить машину за квартиру. Десять скорбных лет я, жена и трое детей прозябаем в конуре… Обмануть его я был обязан, дабы спасти семью. Но списки предварительные, я не сделаю «Ладу» — он не сделает квартиру, так что положение мое г-гиблое, — он заикнулся.
— Ваши трудности.
— Да, мои, — кивнул тот, — но меня совесть гложет, я оттеснил вас из очереди, и вы здесь, ночью… горящие спички, и я принял решение выложить все, как на духу, я не сомневался, что вы — Палиев. Я собрался к вам на дом, а вы — вот вы, здесь. Баев и этот парень еще… сговорились, — Пенчев в который раз запнулся, и Палиев инстинктивно напрягся:
— О чем?
— Толковали о садовом участке вашем. Верно ли я понял, что он не оформлен пока юридически? Эти все устроят так, что участок отберут и отпишут другому… Страшные люди, ироды, — Пенчев разволновался не на шутку, — они — одна шайка, а молодчик вас ненавидит. Вы бы послушали, что он о вас… Они страшные, страшные, — Пенчева прорвало. — Меня Баев водит за нос с квартирой десять лет, манкирует, как заблагорассудится. С самого начала он выезжал к а том, что есть люди, у которых нужда острее, у них и такой конуры нет, крыши — и той нет над головой; жилкомиссия мне оформила категорию — он взялся сочинять, что есть люди, которым категорию дали ранее, а моя-де очередь не подошла. Но я прознал про одно семейство, у них четырехкомнатная квартира, единственная дочь сочеталась законным, так сказать, браком, и отец ну бегать, ну хлопотать, вышел на Баева, и тот пристроил девицу, дочку то есть, в третью категорию. А мы с вами знаем: квартиры выделяют лишь тем, у кого категории с первой по третью. Баев и внес дочку в третью категорию, и они с мужем получили двухкомнатную в Люлине. Тогда я, забыв о стыде и совести, отправился к ним — отправился умолять, чтоб открыли, как сделать квартиру через Баева, клялся, что буду хранить все в тайне. «Мы поднесли Баеву скромный презент, — говорят, — системку стерео, за пятьсот долларов, из Вены… Я из разговора вынес: коли хочешь добиться квартиры, предлагай Баеву мену услугами. Человек я простой, блата у меня нет, всю жизнь рядовым текстильщиком, как и отец… Как-то в исполкоме — я там пятый год днюю и ночую — прослышал от одного тамошнего, что Баев не прочь сплавить «Москвич» и справить «Ладу». Была не была, пришел я к нему и аккуратно намекнул, что-де мой шурин — чин в автомагазине, соврал то есть, что есть у меня шурин и, одним словом, могу… И он сразу меня вниманием удостоил, представляете? Я десять лет обиваю пороги его канцелярии, а он только тут меня заметил, заметил и заговорил по-людски, конкретно и без уверток. Тогда-то я и услышал ваше имя, Баев сказал, что вы под вопросом и весьма вероятно… Так меня включили в список… Теперь я костьми лягу, но Баев получит машину вне очереди, я должен быть в окончательных списках. Как — ума не приложу, но я это устрою. А нет — хоть в петлю. Да с какой стати мне в петлю, — распалился Пенчев, — с чего вдруг? Я занял ваше место, не отрицаю, потому и прощения просим, но это отнюдь не означает, что я уйду от борьбы и отступлюсь. Мне назад путь заказан, пусть ее, совесть, погложет — перестанет…
— С какой стати вы мне проповеди читаете? — прервал его Иван, и Пенчев сразу присмирел.
— А и не знаю, право слово, но вы уразумейте, я в таком переплете, душа не на месте, с утра ищу отдушину, мысли открыть кому, мне ли не знать, что мошенничество — не мой удел. Меня вынуждают Баев и компания, требуют с меня, загоняют в тупик. Они и вас туда упрячут, списки — раз, об участке я вас предупреждал… Что еще… хоть перед вами чиста моя совесть, так и в этом проку особого нет. Вам легче не станет, ведь правда, а слово — не воробей. Простите уж за беспокойство, — Пенчев тихо пошел в ночь, Палиев бездумно провожал его взглядом. История с характеристикой, объяснение с Пенчевым… Все, как в кошмарном сне.
Но назавтра его стерегла неожиданность похлестче.
Не переступил еще Палиев порог проходной, как словно из-под земли вырос Ица.
— Не выкроишь часик, разговор есть? — Парень был сама учтивость, и Иван не сразу опомнился от наглости.
— Нет, — отвечал он раздраженно, но молодчик как и не слышал.
— Сегодня в два, в «Новотеле», бар на первом этаже, — он невозмутимо зашагал прочь, а Иван остался у проходной как громом пораженный: он был готов ко всему — драка так драка, — но не к разговору. «Не о чем мне с тобой говорить, мразь», — хотел крикнуть вдогонку Палиев, однако, пораздумав, пришел к закономерному выводу, что поговорить имеет смысл, причем не переливать из пустого в порожнее, нужно поставить Лорда на место, а он ли выкинул фортель со списками, думает ли оттяпать участок, как вчера Пенчев говорил, не суть важно. Нет, Палиев должен был пойти на этот разговор — схватка началась, и пока Иван стоял наблюдателем, атаковали другие, капитуляция же не в его принципах, его стиль — наступление. И потому в два ноль-ноль он явился в бар. Ица был на месте, заняв столик на двоих.
— Водка, виски? — поинтересовался он по-хозяйски.
— Кофе.
— Двойной скоч, кофе и кока-колу, киска, — подморгнул он официантке, та молниеносно доставила заказанное, и они остались с глазу на глаз. Иван Палиев в костюме немодного кроя, белой рубахе, без галстука, и Лорд, выряженный по последней моде, импортная сигарета «Ротманс» в углу рта, солидный тысячный перстень на левой руке и на правой не дешевле — это Иван отметил между прочим. И только здесь осознал, какой враг восседает против него и как недооценивал он Ицу, ой как недооценивал.
— Я растолкую, почему на дух тебя не переношу, — выложил парень без предисловий, потягивая виски. Палиев напрягся, ему и в голову не приходило, что Ица поведет разговор таким путем, напрямик. — Это у меня с детства, — прищурился он, — с той самой минуты, когда на улице я заметил, как жадно ты зыркал на мои новехонькие ботинки, а потом — на велик, потом — на лыжи, удочку. Но и не учуяв в тебе этой плебейской зависти, я бы тебя ненавидел, Палиев, — смерил его невозмутимым взглядом Лорд, выжидая ответную реакцию, но Иван не проронил ни звука. — Ты всю жизнь меня считал маменькиным сынком, так ведь, — он чуть заметно изогнул губы в улыбке, — ты всю жизнь держал меня за баловня, а в худшем варианте — за бездарь. Объяснить, почему? Твои представления о толковом малом не сродни моим. По-твоему, стоящий тот, кто считается с другими, кто вкалывает, как другие и, само собой, для других. Но кто тебе вдолбил, что это мерило деловитости? Мое мнение: это критерий бестолковщины. Я с младых ногтей горой стою и стоять буду за индивидуализм, Палиев. — Ица выдержал паузу. — За индивидуализм, знакомо тебе это словцо? И пусть мои старики — земля им пухом — вбивали мне в голову прямо противоположное, точка в точку твое мировоззрение, из кожи вон лезли, чтобы приобщить меня к толпе, а скажу откровенно, плебсу, к которому и ты принадлежишь, — они не убили во мне индивидуальность. Ее никому не одолеть, Палиев, ни тебе, ни кому другому. У нас нет потомственной аристократии, такова историческая реальность, но все еще рождаются аристократы духа — и это реальность. Рождаются индивидуальности, а тебе подобные борются против них. Не знаю, в состоянии ли ты меня понять, мне безразлично: я тебя ненавижу всеми печенками. Почему тебя? Воля случая свела с эдаким артельщиком — иначе вас и не обозвать. Не ты, был бы другой, и я схватился бы с ним, из-за характеристики, да по любому поводу, но схватился бы. Мы с тобой как взаимоисключающие системы. Я желаю быть свободным человеком. Я желаю оставаться самим собой, следовать своей натуре, а тебя хлебом не корми — дай в колонне шаг попечатать, чтоб видеть не дальше груди четвертого человека да начальникова затылка. Вот в чем разница между нами. Ты не дурак и представляешь, что значит у вас в парке, да везде, куда ни ткнись, быть самим собой. В открытую это не пройдет. Мне по душе курево фирмы «Ротманс» исключительно, пить люблю — исключительно виски, спать — с шикарными женщинами. Так-то оно так, но при моей зарплате это неосуществимо. Я хочу жить на широкую ногу, отдыхать каждое лето на Золотых песках, не все там иностранщине толкаться. И вот, Палиев, — ты следишь за ходом моей мысли? — я прихожу к решению: захватить все это, но в обход, окольным путем. Я ступил на этот путь во имя своего собственного «я» и понял, что это верняк, есть, оказывается, люди, мыслящие аналогично, им тоже хочется жить вольготно, как живу я, а не ты, перебиваясь с хлеба на квас в своем скворечнике. И выясняется, что быть самим собой не такая уж фантастика, как виделось вначале мне и как до гробовой доски думают трусы и слюнтяи. Чтобы добиться своего, нужна предприимчивость, нужен нюх на конъюнктуру, умение рисковать, умение втираться в доверие к нужным людям. Это — данность, человек рождается или таким, как я, или таким, как ты — с заячьей душонкой, придумывая в оправдание: я не трусоват, а умен или долготерпелив, человеку себя обелить — легче легкого. Так чем я виноват, что родился таким, а ты этаким? Это дело рук природы. Мое последнее слово, гражданин судья, — виновных нет. Ты же мне два дня твердишь обратное: я виновен, и поэтому ты не имеешь права дать мне положительную характеристику. С чего бы это, дружок, что ты такое и кто наделил тебя правом меня судить? Или ты — свят-свят! — стремишься переменить матушку-природу вообще и меня в частности? Бог в помощь, — склонил в притворной кротости голову Лорд. — Но твой бунт против природы обернется против тебя, я говорю открыто, свидетелей нашему рандеву нет: если я не получу характеристику сейчас, то квартиру ты не получишь вообще никогда.
Умолк Ица, выжидательно посматривая на бригадира, лицо Ивана в течение бесконечного монолога закаменело, ни мускул не дрогнул… Шел поединок взглядов.
— Молчишь… так тебе удобнее, — изрек язвительно Лорд, — тебе удобнее не писать характеристику, а еще лучше — мой тебе совет, — как разойдемся, дерни к парторгу и настучи о наших посиделках. Метода — проще некуда: исподтишка действовать, чтоб, по возможности, жертва не прознала, чтоб все шито-крыто. Беда-то какая, Ванюша, знаком мне этот ваш приемчик. Я тебя вызвал сюда не за тем, чтобы клянчить твою дешевую писульку, я скажу тебе в глаза: я не блатная шваль — так ты у меня за спиной трепанул Пеце? — и у меня есть свои понятия о чести. Я негодник, — расплылся он в смиренной улыбке, — ведь я тебя на колени поставлю, ты сам приползешь ко мне с характеристикой в зубах! Я пойду на принцип. Я тебе хребтину переломлю, а бумаженцию эту заимею. С такими, как ты, все средства хороши. Ну, чем не повод для беседы? — перевел он дух, и тут-то хранивший молчание и выслушавший излияния Ицы до конца Иван произнес одну-единственную фразу:
— Завтра, — сказал он негромко, но твердо, — ты будешь уволен по статье, а твоего Баева отдадут под суд. Или уйду я, по собственному желанию…
Иван Палиев по натуре был волевым и целеустремленным человеком, это в таксопарке отлично узнали, но едва ли кто подозревал, что в нем это сочеталось с мощным зарядом ярости. И — что ценнее — она бушевала не стихийно, но обузданная энергией мысли. Все это пришло в движение перед атакой на Ицу.
Скажем смело: за один вечер и за ночь Палиев столько переделал, что не всякому по силам, любой общественник ему позавидовал бы черной завистью. После работы он незванно явился в гости к парторгу парка Радославу Крушеву. Тот затемпературил, загрипповал и взял больничный на три дня, держали его на постельном режиме. Жар уже спал, только насморк давал о себе знать.
— Милости просим, — раскинул руки Крушев, по-свойски зазывая Ивана в холл, набросив грубошерстную жилетку, примостился на диване. — Ты держись от меня подальше, грипп дело такое… — предупредил он. — Закурить есть? — спросил он на полтона ниже.
— Да, пожалуйста, — угостил его Палиев. Радослав вытащил сигарету, разломил надвое и лихорадочно затянулся половинкой.
— Жена не велит, — усмехнулся парторг, но, посмотрев на Палиева, сообразил, что тот пришел по делу. — Выкладывай, — Крушев потянулся к пачке и задымил целой сигаретой, забыв о жениных запретах.
— Объявляй на завтра открытое партийное собрание, — с места в карьер взял Иван.
— Не секрет, по какому поводу?
— Обсудить вопрос увольнения этого прохиндея, Георгиева, по статье.
— Как так?
— А вот так. Или он, или я. И не потому, что между нами была стычка, — это частности, тут дело принципиальное и задевает нас всех до единого.
— Стоп-стоп, давай поподробней.
— Не дам я ему характеристику на международные перевозки, не могу я душой кривить, понимаешь ты это, Крушев?! Но характеристика — следствие. Суть — в принципе…
— Не части. Я никак в толк не возьму… — провел рукой по лицу Крушев, но Иван не дал ему закончить.
— Ты знаешь этого прощелыгу как облупленного, как же-с, манеры — Лорд! Я считаю, что таким типам, как он, в коллективе места нет. Ты на собраниях что говорил? То же самое. А в разговорах? Воздух молотим, малый со своими приспешниками безобразничает, выходит, мы на все глаза закрываем. Так или нет? — Палиев не отводил от парторга взгляда.
— Кое-где у нас порой бывает, — согласился тот после продолжительной паузы и закурил вторую сигарету.
— И я, Крушев, хочу публично, перед всеми нашими в парке, доказать, что Лорд — дрянцо и мошенник. Разоблачить во всеуслышание и предложить открыто проголосовать за его увольнение.
— Ну так-то зачем? — Крушев наконец собрался с мыслями. — Ты ж в курсе, есть тысячи способов решения таких вопросов. Твою правоту я не беру под сомнение. Но зачем тогда директор, зачем профсоюз…
И Палиев взорвался.
— До каких пор действовать в коллективе по дореволюционной методе, Крушев? — выпалил Иван. — За закрытыми дверями решается, кого рассчитать, кого повысить, а работягам только и остается, что плести небылицы. Мы ж их отталкиваем от себя. Это стратегический просчет, по-моему, грубейшая ошибка, вспомни любое собрание: народ ни гугу, ни слова, ни полслова, все голосование — «прошу поднять, прошу опустить», а Ица и иже с ним вконец распоясались и кое для кого законодателями стали, тоже мне, палата лордов. Я настаиваю на том, чтобы собрание было открытым, чтобы решал коллектив. Представлю доказательства, и пусть все выскажут мнение — свое собственное, а не чужого дяди.
— Хм, — качнул головой через какое-то время парторг, — в твоих словах есть доля истины, правильно, поведение этого парня вне всякой критики, однако я должен знать заранее, о чем пойдет речь. — Крушев, откинувшись на спинку дивана, приготовился слушать. — Валяй!
Но Палиев вновь поставил его перед дилеммой:
— Ты лично мне веришь или нет?
— Сто раз тебе говорил: как себе самому.
— Я заранее и обстоятельно тебе все расписывать обязан? — повысил голос Иван, — Зачем предварительный сговор, шушуканье? Не хочу я этого, товарищ парторг, так поступают одни перестраховщики: а вдруг собрание провалится, а вдруг то, а вдруг се. Что, не найду я аргументы для своей защиты и разоблачения этого афериста? За свидетелей ручаюсь головой. И еще. Дело касается не только нашего парка, бери выше… Я требую, чтобы ты пошел на риск, ну, или пан, или пропал. Ты должен рискнуть, Крушев, я ж все взял на себя. Да разве это риск! Просто ты доблестно взвалишь на себя ведение собрания без предварительной подготовки. Дай мне веры как коммунист коммунисту, не выпытывай ничего. Что следует, я выскажу завтра. А хоть и ошибусь, собрание будешь вести ты, возражай, соглашайся, перерыв объявляй, как там по уставу? Вот мое условие, — Иван отер со лба пот, а Крушев встал и давай мерить шагами холл.
— Хм, а что, как не соглашусь?
— Не согласишься? — потупился Иван. — Не согласишься, значит, завтра я подаю заявление об уходе.
Крушев остановился у окна: туман заполонил всю улицу.
— Меня грипп свалил, а тебе, вижу, на него наплевать… Я согласен. Мое мнение: вопрос об этом Лорде назрел.
— В пять, — просиял Палиев.
— Да, собрание назначено на пять, — ровно продолжал парторг, — открытое партийное собрание, повестка дня: о поведении водителя такси имярек…
— Правда? — вскочил Палиев, и только сейчас Радослав отвернулся от окна.
— А ты что навоображал, Палиев? — улыбнулся он. — Что меня испугаешь внеочередным собранием? Как же ты меня раньше не раскусил? — Улыбка его стала добродушной. — Что, спешишь?
— Да, за ночь порядком надо дел провернуть.
— Действуй, — сказал парторг, прощаясь. И долго стоял на лестничной площадке.
Одним из свидетелей, как вы догадываетесь, был знакомец Палиева Пеца. К нему Иван и подался. Тот располагался с женой и сынишкой ужинать.
— Ты! — оторопел он, завидев стоящего в дверях кухни бригадира, об ужине не могло быть и речи. — Пройдем в комнату, — в мгновение ока сориентировался Пеца. У Седефки, жены его, все внутри похолодело.
— Стряслось что? — Она перевела тревожный взгляд с гостя на мужа.
— Много хочешь знать!
— Да я по работе, пустяки, — проговорил Иван предельно спокойно, и Седефка с облегчением перевела дух.
— А я себе говорю, не иначе напасть какая. Вы, шоферы, всю дорогу одной ногой в тюрьме, — повздыхав, она занялась ужином, а мужчины перешли в соседнюю комнату, подсели к раскладному столику, на котором высился кованый подсвечник. Первым заговорил Пеца, в голосе его слышалось сомнение:
— Согласился?
— Сам понимаешь, нет, — Иван закурил и, студено глянув на своего однокашника, сообщил такое, что у Пецы в секунду кровь отхлынула от лица. — Завтра, в пять часов, дражайший Пеца, — так сказал Палиев, — в нашем парке состоится открытое партийное собрание, повторяю, открытое, на повестке дня — моральный облик твоего сменщика Ицы. На собрании я честно перескажу историю с характеристикой, с начала, как было. Как ты меня затащил на «облака», о чем просил, как потом разжевывал правила игры, как безумно жаждешь оформиться по блату в Ливию…
— Ты с ума спрыгнул, — заикнулся было Пеца, но Иван и ухом не повел.
— Завтра разберемся, на собрании, кто спрыгнул, а кто пока нет.
— Решил меня доконать? Загнать в могилу?
— Горячо, Пеца, горячо!
— Хоть убей, Ваня, но этого не делай, как брата прошу, — захныкал хозяин дома, и Иван не сдержался:
— Где твое человеческое достоинство?
— Какое достоинство?
— Человеческое! — Палиев почти крикнул, но Пеца, похоже, не слышал.
— Какое достоинство, спрашиваю, когда ты меня продал с потрохами, — запричитал он. Иван поморщился.
— Ни одной живой душе я о тебе и четверть слова не сказал и говорить не собираюсь. Ты сам завтра на собрании выложишь о себе все, абсолютно: и про Лорда, и про Баева, все как на ладошке, ясно тебе?
Пеца в невыразимой панике привалился к стене.
— Я сам?
— Именно. Ты. Сам. Именно ты, Пеца. Историю с характеристикой я изложу по пунктам, шаг за шагом, будь уверен, и если ты не признаешь свою ошибку, — нет, вину — и не будешь чистосердечен, пеняй на себя, — Палиев встал, собираясь уходить, но Пеца вцепился в него мертвой хваткой.
— Не уходи!
— Что такое?
— Я отродясь на собраниях не выступал…
— На этот раз придется, Пеца, покрутил шарманку, порассусоливал свои теорийки по ресторанам… Что посеял…
— Не уходи! Что я должен сказать, скажу все, как велишь!
Палиев пожал плечами.
— Я от тебя ничего не требую, абсолютно. А зашел предупредить, что завтра собрание, на котором ты выступаешь, искренне и чистосердечно, вот и все, что непонятного?..
— Значит, я должен… и об этой девке? — впал в отчаяние Пеца. — Ну… которую мне Лорд подложил, ну, которая…
— Которая что?
— Которая меня подкузьмила, как еще жив остался, — одними губами произнес он, и тут до Ивана дошло.
— Без сомнения, придется объяснять и это.
— А жена, — Пеца с великой опаской покосился на дверь в кухню, — жена, тебя спрашиваю… — Вдруг он кинулся к двери, подпер ее своей мощной спиной, чтобы вдруг супруга не вошла, и, кинув горячечный взгляд на гостя, молитвенно сложил руки. — Я не виновен, Ванек, — шептал Пеца, — у меня к ней ничего серьезного…
Ивану стало смешно это брюзжание и чуточку жаль Пецу.
— На собрании об этом можно не упоминать, — великодушно разрешил он.
— Да, Ваня, — согласился Пеца тоном проштрафившегося школяра и незамедлительно зашелся в порыве энтузиазма. — Я им завтра покажу кузькину мать, жулье, повязали меня этой… им боком выйдет, чтоб ты знал…
— Поживем — увидим, — тряхнул головой Палиев. — До завтра.
Пеца проводил его до калитки, не забыв напомнить на прощание:
— Если Лорд этот задрипанный вякнет о… ней, я все отрицаю, говорю тебе сразу.
Иван, неопределенно махнув рукой, растворился в темени на ведущей к исполкому улице. Ему предстояло самое существенное — тут ты, читатель, попал в точку — отыскать в списках адрес и встретиться с Пенчевым.
Через полчаса Палиев переписал адрес, но что дальше? Он понятия не имел, как разыскать улицу, носящую чудно́е имя Шестьсот тридцать девятая.
А тут еще туман густел и густел, плотным кольцом сжимая уличные фонари, ткал паутину по деревьям, лип к коже — как будто нарочно замыслив посмеяться, — так чудилось Ивану. Прикинув, что самостоятельно он вряд ли что отыщет, Палиев подошел к стоянке такси. Ждал, представилось, целую вечность. Утих город. Наконец притормозило такси. «Хорошо бы, кто из наших». Но водитель оказался незнаком, угрюмый и неразговорчивый.
— Как бы мне вычислить Шестьсот тридцать девятую улицу? — первым делом спросил Палиев.
— Садись, — таксист даже не повернул головы.
Вскоре нимбы ламп по обеим сторонам улицы встречаться стали реже, потом вообще пропали, и воцарилась тьма египетская.
— Где эта улица?
— На западной окраине, — отвечал шофер, зорко ощупывая дорогу, на которой колдобины попадались все гуще. — Здесь тебя высажу, дальше машина не пройдет, — таксист резко нажал на тормоз.
— Приехали? — занервничал Палиев.
— Двигай через поле, метров триста, — голос у водителя был извиняющийся, — как раз на свою Шестьсот тридцать девятую и выскочишь…
— И на том спасибо, — расплатившись, Иван энергично направился через поле.
Вокруг — ни души. В стороне просвистел поезд, значит, где-то в тумане железная дорога, нужно поостеречься. Он месил вязкую грязь, увязая по щиколотку. «Не загреметь бы в яму», — подумал Палиев. Шел ужасно долго. «Хороши триста метров… Тут уж за тысячу перевалило», — ни единого строения, только клочья тумана обгоняли его на всех парусах… «Значит, появился ветер», — Иван в глубине души не терял надежды, что туман рассеется и откроется улица с дурацким названием, где живет Пенчев. Но пласты тумана поплотнели, темень — хоть глаз выколи, однако Палиев продвигался вперед, а может, кружил на месте? — он понятия не имел. На постройку он налетел вдруг, едва лоб не расшиб и, изнуренный, встал. Что это? Развалины заброшенной фабрики? Или бывшей маслобойни? Или мельницы? Вот он доплелся до угла и углядел написанные мелом цифры, полусмытые дождем. Чиркнув спичкой, разобрал: ул. 639/7. «Прибыли! — обалдел Иван. — Это ж чисто поле, какие тут улицы…» Он обогнул стену и очутился перед фасадом. Дом был мертв. Ни огонька. Двор завален невообразимым хламом: скелеты трамвайных вагонов, раскуроченные сараи, драные мешки с цементом, горбыль, контейнеры с выпирающими ржавыми станками, видать, бесхозные. Иван и начал продираться между кучищ мусора, между ящиков. Подобравшись вплотную к стене, шагал ощупью. Проем! Зажег спичку, так ничего и не разглядев в кромешной тьме, вошел. Он жег спички, продолжая путь внутрь дома почти вслепую. Явная ошибка, дом необитаем! Выйти, вырваться! Ивана обуял страх… Спички кончались, он повернулся, чтобы уходить, и приметил в стороне бледную полоску света. «Дверь?» В полуобморочном состоянии он поплелся на свет, постучал… В ответ — тишина.
— Кто там? — задребезжал вдруг женский голос.
— Я ищу товарища Пенчева, — у Ивана пересохло во рту.
Минутное колебание.
— Нет его.
Дверь не открывали.
— Я — Палиев, он знает, — Иван ужаснулся при мысли, что ему не отопрут. И тут створка на ладонь подалась внутрь, и показалось лицо владельца.
— Чего надо? — Пенчев глядел с опаской.
— Потолковать! — Палиев шагнул вперед — и дверь захлопнулась перед его носом.
— Не о чем толковать, списки заверены, а вчера вечером я был пьян, — отвечал из-за двери хозяин. Иван старался найти выход из каверзной ситуации.
— Что, придумал, как выбьешь Баеву «Ладу»? — сказал он первое, что пришло на ум.
И тут Пенчев открыл дверь.
— Ничего в голову не лезет… Два дня думаю и хоть бы что придумал. А как ты меня сыскал?
— Списал адрес у исполкома. — Сердце Палиева билось все размереннее. Он осмотрелся.
Они стояли в полутемной сырой прихожей. Когда-то Пенчев оббивал ее оргалитом, но сырость все погубила. Дверь справа вела скорее всего в спальню, Пенчев распахнул соседнюю.
— Это кухня у нас, проходи, — настроен он был дружелюбнее. Оба втиснулись в комнатенку — переоборудованную главой семейства кладовку, — примостились на раскладных стульях. Палиев поймал на себе неспокойный взгляд.
— Ты зачем пришел? — Хозяин напряженно ждал ответа, а Иван смутился и не знал, с чего начать.
— Сколько ж ты тут ютишься?
— Десять годков, — отвечал скороговоркой Пенчев, похоже, он всегда частил, чтобы прикрыть свою растерянность.
— И кой дьявол сюда занес? Склад — не склад, фабрика допотопная, как и назвать, ума не приложу?
— А ты что предлагаешь? — недобро сверкнул глазами хозяин. — Может, у тебя в запасе богатый выбор квартир и сдаешь ты их за сороковку в месяц? Больше с меня не взять. Жена моя — инвалид, ни полушки в дом, да детишки — три голодных рта. Хоть разорвись, а первым делом их кормить надо бы. Всеконечно. На квартиру по грошику копить? Надо. А вот за однокомнатную квартиру отрывать от сердца по сотне, да и вода еще, да и электричество — минимум сто пятьдесят — это уж вопрос. Потому я и договорился на работе — это склад нашего завода, — так и живу в этой клетушке, зато за сходную плату. Смешно, но надеюсь еще на что-то! Строят у нас дом, все никак не достроят… Недавно один товарищ говорит мне: чтобы довести его до ума, каждому еще сдать надобно по десять тысяч, это кроме вложенных. Откуда у меня такие деньги-то? Может, ты мне одолжишь? Всего десять тысяч, а, Палиев? Удружи, и я вырвусь из этой дыры, в которую у меня вся жизнь провалилась! Ладно, моя жизнь ничтожна, но жена… она, голубушка, здесь свое здоровье оставила… Но детки, мои кровинушки, они ни сном, ни духом не виноваты ни в чем, а тятенька их бросил в такой каземат? Отвечай, Палиев! — Он прямо взбеленился, а Иван силился остудить его пыл.
— На мне зачем зло срывать? Мы с тобой товарищи по несчастью. У меня вон дочка простуду схватила.
— Нет, довольно! Меня теперь каленым железом не прожжешь, ничем не проймешь, Палиев, ничем… Еще позавчера, в скверике, я сделал шаг навстречу, взыграла жалость дурацкая, обманом взяли тебя эти подлецы… Но ныне я не собираюсь жалеть ни тебя, ни других. Я упиваюсь своим собственным счастьем, Палиев, я сподобился, я попал в списки. Столько людей не попали, а я попал. И я радехонек, я наслаждаюсь…
— Но какой ценой? — Палиев спрашивал осторожно, разобравшись, что имеет дело с человеком, экзальтированным по натуре и часто впадающим в крайности.
— Да любой, Палиев! В моем положении и деньги — звук пустой, а уж мораль — тем паче. Ты меня не за честность ли явился агитировать? Может, мне добровольно удалиться, а тебя в очередь на мое место? Не бывать этому! Быть честным меня в этот раз и не проси, не буду. Вступить на стезю подлости, а что ты мыслишь — дело неважнеющее. Но все ж вникни умом, отчего я хочу в подлецы податься? Не я этого желаю, этого от меня жизнь востребовала. Житье. Человек — раб жизни, она его в соблазн вводит, подкараулит — и в полон… И человек тащится за телегой жизни пятым колесом, а то и моськой крутится, подмазываться начинает, приспосабливаться, бить поклоны, дарить подарочки, только б, скажем так, умаслить. Жизнь — не объять, не определить, слова — беспомощны, вздор, колебание воздуха и только, жизни не до того: петлю на шею и хочешь — живи, хочешь — вешайся, дело хозяйское. Вот, Палиев, жестокая правда. Ни одна живая душа не спешит это признать, каждый хочет быть хозяином жизни, а ей что, ей все нипочем. Хочет, путь направит прямо, хочет — сторонкой, рушит, и созидает, и бьет навылет. И так до скончания века… И честности моей — грош цена. За нее и спасибо-то не скажут. Некогда. Каждый обстряпывает свои делишки как разумеет, а с других-то честности ой как спросит. Ради бога, я сам, только получу квартиру, за порядочность горой встану, да так, что небу жарко будет, но до той поры благословенной меня не задевать! Тебя я не гоню, но и слушать не желаю, что ни проси, для всех я глух и слеп, — от напряжения руки Пенчева дрожали.
— А как насчет «Лады» для Баева? Слабо, сам понимаешь. На что надеешься? На всевышнего уповаешь? Свежо предание… Тогда уж и квартиру подожди от боженьки. А Баев тебе ее не даст…
— Нет, невозможно!
— Возможно. Вполне. И ты понимаешь, что так и произойдет.
Пенчев вскочил.
— Какого дьявола ты пришел? — На него было жалко смотреть. — По мою душу?
И Палиев понял, что приспело время выложить все без утайки.
— Угадал, я хочу, чтоб ты дал мне ее, душу, напрокат завтра с обеда…
— То есть как? — Ноги у текстильщика подкосились, и он плюхнулся на стул.
— То есть так. Завтра на партсобрании у нас в таксопарке я открыто, слышишь, Пенчев, открыто выступлю на борьбу против того молодца, который вышвырнул меня из списков, против Баева, который — с его подачи — все оформил. Борьба будет бескомпромиссной, и я верю, что поставлю этих двоих на место. Но я и тебе не спущу ничего, Пенчев. А пришел я, чтобы сказать: твое имя тоже будет фигурировать в протоколе собрания. Такой-то присутствовал при известной сделке и обещал устроить завжилотделом райисполкома гражданину Баеву автомобиль «Лада-1500» в обход общей очереди. Так что вероятнее всего-то получишь ты не ордер, а повестку к следователю. Но я пришел к тебе не затем, чтобы пугать. Ты все же честный человек, Пенчев, порядочный, и совесть твоя чиста, по мне ты — жертва. Потому я и хочу, чтобы завтра ты присутствовал на нашем собрании, ты человек со стороны и объективно засвидетельствуешь истину перед всеми. Ведь она существует безотносительно от того, что ты дошел до ручки и желаешь податься в подлецы, истина — безотносительна. И рано или поздно она проявится, и все станет на свои места. Без нее жизнь не была бы жизнью, а человек — человеком. Во имя истины ты и должен завтра прийти на собрание. Вот таким манером я взял бы напрокат твою душу, Пенчев. Ты поможешь не лично мне и даже не себе, — всем, кого судьба сталкивала или столкнет с мерзавцами типа Ицы или Баева. Вот чего хочу от тебя я.
— Это… Это ж произойдет столпотворение. А если не ты их, а они тебя? А если за ними стоят люди повыше и обелят их перед всеми инстанциями?
— Им нечем крыть.
— А вдруг?
— Если «вдруг», то только благодаря тебе и таким, как ты. Таким, которые молчат и делают вид, что ничего не замечают. Короче, придешь завтра на собрание или не придешь? Да или нет?
Пенчев под пристальным взглядом съежился и уронил голову на грудь.
— И знать не знаю, и ведать не ведаю, и сказать не скажу, а ты иди себе, мил человек, подобру-поздорову, — затараторил он, отмахиваясь от гостя как от призрака. — Уйди и не приходи больше. Поступай, как знаешь, шею ломать у меня охоты нет. А мое имя? Ну, вставишь ты его в протокол, и что? Иди, иди. Погоди-ка, ты как сюда пробрался, в такой туман? Неужели через поле? Уму непостижимо! Сийка, — позвал он.
— Что? — отозвался из-за стены все тот же дребезжащий женский голос.
— Я провожу товарища до остановки. Ты не закрывай, я скоро вернусь, — Пенчев засуетился, натянул пальто.
Ровным счетом через пять минут они оказались на маленькой станции.
— Вот и поезд из Драгомана прибывает, — Пенчев не умолкал, словно боясь того, что может еще сказать Иван. — Четыре минуты — и ты на Центральном вокзале. Куда там автобусу, а трамваю и подавно. Ты-то не знал, а поездом быстрее всего, у меня и расписание имеется. Идет, — он ткнул рукой в туман, откуда вырвался поезд. — Можно без билета, — Пенчеву не хватало дыхания, — всего и ехать-то четыре минуты. Ты опасный человек, ужасный человек, Палиев, мне и в голову не приходило, что ты такой…
Поезд стоял. Никто не сошел, никого не было видно на перроне, кроме этих двоих.
— Поднимайся, поднимайся, Палиев, — подтолкнул его к вагону Пенчев.
Тот вспрыгнул на подножку и хотел спросить еще раз, но не смог. Секунда — и силуэт Пенчева слился с туманом, а Иван устало сел в одном из незанятых купе и бездумно провел рукой по лицу…
Тот день стал памятным для всего таксопарка. Когда Палиев, бледный как полотно, и Крушев вошли в маленькую столовую, где было намечено собрание, иголку воткнуть было некуда. В другой бы раз нашлись охотники увильнуть, причин — дай боже, но сейчас Иван чувствовал, что все налицо, что ждали этого собрания с внутренним нетерпением. Палиев по-огляделся и сразу оценил обстановку. Работники постарше заняли один угол; помоложе, в первую очередь те, что любили полевачить, и, следовательно, симпатизировали Ице, сгрудились вокруг него, растревоженные и ощетинившиеся — сейчас решалась и их судьба, будут их терпеть или не будут. Лорд держался самоуверенно и надменно. Иван глянул на него краешком глаза — имелась у него такая привычка: перед решающим прыжком не смотреть противнику прямо в глаза. Поискал взглядом Пецу. Тот примкнул, как обычно, к смешанной группке, к тем, что ни рыба ни мясо, — и вашим, и нашим, — которым всегда все равно, лишь бы зарплату исправно платили. Но и они были насторожены, по всей вероятности, из любопытства, в ожидании небывалого зрелища.
— Товарищи, — первым взял слово парторг, — сегодняшнее наше собрание необычное. Вернее, исключительное: мы проводим его по настоятельной личной просьбе нашего товарища Палиева, он хочет публично высказать свое мнение о поведении водителя «Волги» 50-20 товарища Георгиева. Приглашаю и вас принять участие в обсуждении вопроса после выступления Палиева. Кто за данную повестку дня, прошу голосовать…
Столовая наполнилась лесом рук.
— Большинство. Предлагаю секретарем собрания кассиршу Попову. Товарищ Попова, садитесь в президиум. Слово предоставляется Ивану Палиеву, — парторг жестом пригласил Ивана, тот медленно поднялся, воцарилось гробовое молчание.
— Я буду говорить откровенно и по существу, — глубоко вздохнув, начал Палиев. — Вряд ли кто-то из вас не в курсе моего конфликта с водителем «Волги» 50-20 Георгиевым: я наотрез отказался дать ему дежурную положительную характеристику для перехода на международные перевозки. Когда я сказал об этом, все тот же Георгиев в союзе с завжилотделом райисполкома Баевым выбросил меня из списков на покупку квартиры, а следующий их шаг — конфискация моего садового участка под Сливницей. Осада идет со всех сторон, и в конце концов я буду зажат так, что подпишу эту характеристику, — это мне Ица заявил лично, — Палиев вновь глубоко вздохнул, это было только вступление, и теперь он намеревался шире осветить вопрос. Но тут случилось нечто совсем непредвиденное: встал Ица и преспокойно заявил:
— Это наглая ложь. Палиев клевещет в мой адрес, потому что с незапамятных времен меня на дух не переносит и хочет любой ценой добиться моего увольнения. Пусть здесь, перед всеми, докажет, что это не ложь, — добавил он и сел, а Палиев, хоть в первый момент и растерялся, в глубине души сохранял полное спокойствие.
— Сменщик Георгиева — Пеца — может все подтвердить, — повернулся к нему Иван, тот бодро вскочил, но когда заговорил, Палиев явно ощутил, как пол под ним качнулся…
— Я подтверждаю, что все, сказанное сейчас Иваном Палиевым, — ложь. Более того, — продолжал он увереннее, — вчера вечером Палиев ворвался ко мне в квартиру и припугнул: не скажу, что ему нужно, и меня уволит для острастки. Я со страху согласился, но ночью подумал-подумал и решил поступить по совести.
Большинство оцепенело от разыгравшейся перед ними сцены. Но тяжелее всех пришлось парторгу:
— Правда это, Палиев?
— Повтори, что ты сказал, — каждое слово с трудом давалось Палиеву, но Пеца лишь пожал плечами.
— Я все сказал, — сказал он негромко, но так, чтобы его слышали все. Это был полный провал собрания…
И точно в эту минуту дверь в столовую распахнулась и в проеме появился совершенно неизвестный в парке мужчина. Пенчев! Лицо его было восковым, как у покойника, руки подрагивали.
— Вам чего? — сердито обратился к нему Крушев, но тут вмешался Палиев.
— Пенчев, ты, здесь? — Он бросился к нему, даже ощупал.
— Да. И я готов поведать обо всем, — кивнул вошедший, мужественно глядя в глаза Палиеву.
— Это мой второй свидетель, — оборотился Иван к парторгу. — Я настоятельно прошу присутствующих его выслушать, — обратился уже к собранию.
Ица вскочил.
— Это издевательство! Каждый может затащить с улицы первого встречного, а то и дружка. Они и будут меня грязью поливать. Пеца подтвердил, что Палиев лжет. Я протестую!
Ицев кружок одобрительно зашумел. Но Палиев был начеку.
— Он протестует, вы слышите? — показал он пальцем на Лорда. — Когда пять минут назад мой горе-приятель Пеца отрекся от нашего вчерашнего откровенного разговора и поступил, по-моему, самым циничным образом по отношению ко мне, Георгиев ни слова против не сказал. А сейчас, когда здесь Пенчев, который знает истинное положение вещей, он кричать начинает. Я настаиваю на том, чтобы вы непременно выслушали товарища Пенчева, — обратился Палиев к парторгу. — Пенчев — тот человек, которого вписали на мое место в списках очередников, это легко проверить. А то, что он решился прийти на наше собрание после того, как я его пригласил, с его стороны равносильно подвигу, и я требую, чтобы ему дали слово во что бы то ни стало, — повысил голос Иван.
— Что ж, — парторг вышел из шокового состояния, — кто за предложение выслушать товарища Пенчева, прошу голосовать. Против? — Крушев наблюдал, как из кружка Ицы потянулось несколько неуверенных рук. Предложение было принято. — Вам слово.
— Клянусь, что буду говорить правду, только правду, — он обращался к собранию, как обращаются к прокурору. — Товарищи, — тихонько повел речь Пенчев, — братья, — почти прошептал он, но его услышали. — Доколе, братия, будем терпеть мы мошенников и мздоимцев? — Голос его крепчал. — Доколе глаза наши будут невидящи, доколе укрываться мы будем по своим норам, мы, доблестные и честные? А над нами смеются — в спину и в лицо — холопы, паразиты, потому что мы порядочны, работящи, потому что правдивы и скромны? Кто виноват в том, братья, что мы молчим? Ведь паразиты — меньшинство, а мы — подавляющее большинство? Почему такие, — Пенчев выбросил руку в сторону Ицы, — садятся нам на головы? Десять лет, братья, я хранил молчание и сиднем сидел в четырех стенах. Десять лет я терпел за жилье и только за него ли? Совесть моя чиста, трудолюбив, как же можно меня не приметить, скажите, не воздать по заслугам? Сейчас я понял, что доказывать свою честность и чистоту нужно только в борьбе с теми, кто носит личину честности. Я готов к битве, готов на все во имя честности своей, вашей, вселенской, если хотите… Среди вас есть мерзавец, вот он, — указал он снова на Ицу. — Он у меня на глазах вкупе с еще большим мошенником, Баевым, вытолкал из очереди на покупку квартиры, точнее, вычеркнул из списков вашего товарища Ивана Палиева, а потом они втиснули в очередь на его место меня, и тут Баев заверил, что отберет у Палиева и садовый участок — назидания ради. Чтобы доказать, что лучше плясать под их дудку и платить услугой за услугу, ставить палки в колеса. Но Баев пошел дальше. Он и мне предложил сжульничать, вынудил к этому, все из-за моих жутких жилищных условий. Палиев видел. И поначалу я согласился и обещал сделать «Ладу» без очереди, солгал то есть, что могу это обеспечить. Согласился я из боязни! Семья ведь у меня, но сейчас понял, что не смогу. Свяжешься с ними — век не отмоешься. А потом вроде ты и честный, вроде ты и порядочный, а прижмет к стенке нужда — тогда только и откроется, кто ты и что ты. Тогда-то и выяснится, принципиален ты, подхалим или притворщик, с богом ты или с чертом. Я себя переборол, все для себя решил и пришел на ваше собрание — разоблачить этого парня, напротив меня сидит, и встать на защиту Ивана. Пришел я не только за этим… Братья! Вперед, к бою, товарищи! К бескомпромиссной борьбе против мошенников и тунеядцев. Долой эгоцентризм и примиренческие настроения, — крайне возбужденно вскричал Пенчев, и в следующее мгновение столовая разразилась неистовыми рукоплесканиями — диву даешься, это ж, если смотреть в корень, были самые банальные, заштампованные от постоянного употребления слова!
Аплодисменты будто вернули Пенчева из состояния отрешенности, он вскинулся и, смущенный, выбежал из столовой. А слова попросил опять Палиев и теперь уже дал волю своему красноречию.
— Два слова о Георгиеве и Пеце, — поднял он руку, прося тишины, и столовая утихомирилась. — Прав был Пенчев, тысячу раз прав, но он упустил одну важную вещь. Строй мыслей Георгиева, — Иван повернул голову к Лорду, — принципы его мышления и рассуждений. Вчера Ица зазвал меня на разговор с глазу на глаз и растолковал как дважды два, почему он таков, почему так поступает. Он расписал, какой он индивидуум среди нас, грешных, свободная личность, значит, а мы его притеснители, поэтому он и пошел по пути тайного сопротивления. Он молол и молол, а я терпел и молчал, но теперь дам ответ, перед вами, здесь. Кто ему наплел, что он личность, да еще и свободная — от нас, от общества, хотел бы я знать? Выходит, сами виноваты, что он себя таким выставляет? Он не на необитаемом острове, чтобы фортели свои выкидывать. Он, оказывается, желает быть свободной личностью среди нас, за наш счет, на наши денежки желает с нас тянуть и при том козырять своим жульничеством. Это инстинкты хищника. Это его кредо, плевать ему на других. Пора положить этому конец. И я предлагаю, нет, настаиваю на голосовании — Георгиев должен быть уволен с дисциплинарным взысканием, повторяю еще раз, по статье, потому что для меня лично он — преступник. А что до его соучастника, Пецы, который в последний момент отрекся от истины, продался Лорду за загранку, я предлагаю каждому по совести решить, место ему среди нас или не место. Они — одного поля ягоды, — Иван пошел на свое место, а столовая загудела растревоженным ульем, завозмущалась, руками замахала, так что пришлось Крушеву призывать к порядку.
— По одному, товарищи, по одному, — он заметно волновался.
И тогда из группки ветеранов парка поднялся Лука Десподов, механик, и все взгляды устремились к нему. Выступал он нечасто, но все знали: он скажет так, как надо. Верили ему безоговорочно. В парке трудно заслужить авторитет, людей не проведешь, но Лука Десподов его заслужил, заработал его собственными руками. Он чуял самую мелкую поломку на расстоянии, дар у него был — понимать, как говорится, душу машины, звали его еще Лука-академик! Короче, дядя Лука был профессионал экстра-класса.
— Уважаемые товарищи, — так начал он. — Мы тут стали свидетелями неприглядной истории, и честь партийному руководству, что вынесли ее на открытое обсуждение, чего греха таить, все знают, не один такой случай… Расплодилось у нас лордов, свободных личностей… Верно назвал его Иван Палиев. Что толку выкликать по именам, всех знаем, как облупленных… они мать родную продать готовы за полушку. Но судить надо не их в первую голову. Не тот виноват, кто вкусил от запретного плода, а тот, кто его подал. Кто? Те, кто с них не спрашивает… Мы! Не спрашиваем, значит, расписываемся в собственном бессилии, им волю даем, вот что получается. Какой-то там Ица замахнулся на такого человека, как Палиев, которого лично я ценю и уважаю за бескомпромиссность. А случился бы на месте Палиева кто другой? Или Палиев промолчал бы и дал характеристику нечистоплотному парняге? И повыше кто сидит, все бы смолчали? Что, стадо? Нас стригут, а мы молчим. Это мы-то, рабочий класс! Не перевелись еще, к счастью, люди, как Палиев, как этот чистый человек, который тут выступал. Они свое слово сказали, решение принимать нам. Надо рвать сорняк с корнем, половинчатость — не мера, она нас в тупик и завела, иначе мы сами становимся соучастниками. Да мы уже соучастники, раз дошло до такого собрания. Но лучше поздно, чем никогда. Поддерживаю предложение уволить Георгиева с дисциплинарным взысканием. А Пеца… Таких мы все стороной обходим, а надо бы и его уволить по той же статье, пусть он в этой конкретной истории и не виновен впрямую. Его двурушничество чревато еще большей опасностью. По мне, таких тихих сволочей, которые и за пять сребреников готовы продаться, страшнее нет. Надо голосовать, — и люди, не дожидаясь, пока парторг обставит все по протоколу, дружно подняли руки. Подняли руки даже те, которые расселись при Лорде, его дружки-приятели. Выскочив из этого леса рук, он угрожающе зыркнул:
— Идиоты! Стадо дурней и трусов, вас всю дорогу будут за нос водить, всю жизнь… Куда захотят, туда и поведут! Как же, собрание устроили, собрание решило… Вам без пастуха — ни шагу… Ненавижу, — Ица на глазах свирепел, — вы ж не видите дальше собственного носа, вы ж все до единого думаете, как я, а признаться — кишка тонка, тонка кишочка, тонка, — орал он. И тогда поднялся дядя Лука и негромко вымолвил:
— Вон!
И Лорд, злой, как фурия, вылетел из столовой. Все захлопали, и тут непредвиденно выскочил к столу президиума Пеца. Видок у него был неважнецкий, глазки слезились.
— Прощенья прошу, не виноват я, — залепетал он, — я, значит, в Ливию хочу податься, у Баева кругом блат, ну я и… Лорд утром прикатил, мол, Палиева не трусь, Ванька навредить тебе ничем не сможет. Но я осознал и теперь перед лицом своих товарищей, перед товарищем партийным секретарем обещаю, что исправлюсь… Леший меня попутал, и с девкой этой, а тут, на собрании, я осознал свою ошибку… Простите великодушно, если сможете, — зарыдал наконец Пеца, и слово взял парторг.
— С тобой будем разбираться отдельно, — бросил он Пеце и обратился с просветленным лицом к людям. — Благодарю, товарищи! Благодарю, что поддержали бригадира Палиева. А что касается увольнения водителя «Волги» 50-20, я выйду с ходатайством на наше руководство. И еще. Решение собрания будет доведено до районного комитета партии, так что этот самый Баев, да и те, кто ему потворствовал, от расплаты не уйдут. На этом собрание разрешите считать закрытым.
Уходил Иван среди последних.
Дивным виделся этот вечер Ивану — не налюбуешься прямо. Туман рассеялся, небо прояснилось, и из густой сини выныривали осенние звезды. Город смотрелся праздничным, будто живой водой умытый, блестели от влаги дома, кротко мерцали витрины. И в душу Ивана вошла ясность после только что закончившегося собрания. Хотелось с легким сердцем побродить одному, вдохнуть озона. В сотне метров от проходной его дожидался взбудораженный Пенчев.
— Наша взяла, Пенчев, — расцвел улыбкой Палиев, — и решающим был твой удар. Как же ты отважился явиться? — Иван отстранился и восторженно заглянул тому в глаза.
— Мне и самому невдомек, — смутился Пенчев. — Ночь целую глаз не сомкнул, лежу, жизнь свою в памяти перебираю. Всю, до последнего дня перелопатил, обмозговал, и открылось мне, что не смогу я стать подлецом, не способен сподличать и на собрание ваше не прийти. Одно у меня достояние — совесть, — сказал я себе, — если и ее отнять, жизнь смысл потеряет. Ведь тогда детишки мои рано или поздно осознают, что я слабак, предатель, и презирать меня станут, а то и — еще горше — пойдут по моим стопам. Чего ради? Без цели что за жизнь у человека, как же не подавать пример, не оставлять по себе добрый завет? Со сволочью якшаться? Выйдет человеку срок, станет он итог подводить — должны быть у него хорошие дела за душой, если нет почвы под ногами, то и в небо не взглянешь. Я и собрался с духом… Так и ты мне пособил: пришел вчера вечером, пешком, отыскал на краю света. Смотри, — сказал я себе, когда ты уехал, — свет не без порядочных людей, и рассуждают они, как ты… И я как в омут! И квартиру — к черту, и все-все… Истину некому открыть, кроме меня, я должен защитить человечество от таких, как Баев и этот сопляк. И я почуял свободу, Палиев, в душе — покой, а квартира — пускай ее, ни мне, ни тебе ее не видать.
— Баеву — амба, — взял его за локоть Иван и повел вдоль улицы. — Наш парторг это дело взял на контроль лично и протокол отнесет, куда надо, сам. А собрание — уже прецедент. Я думаю, нет, я уверен, что за месяц максимум и твое дело утрясется, и мое. Мы право наше реализуем, пойми, Пенчев, мы жизни хозяева, и дома все для нас строят…
— Думаешь? — Пенчев смотрел на него с неизъяснимой надеждой.
— А как же! — обнял его за плечи Палиев, а тот засмущался и часто-часто заморгал.
— Знаешь, Палиев, будь в эту историю не ты замешан, а другой, ему я, может, и не дал бы веры. А в тебе, как поточнее бы выразиться, уверенность. Откуда, а, Палиев? Ты ни минуты не сомневался в своей победе над этими типами и сейчас не теряешь надежды, что доведешь дело до конца.
— Как знать, Пенчев, как знать, — Палиев и сам призадумался. — Складываю и думаю, все оттого, что я из людей, в которых жива вера в главное… Да проиграй я вчистую — вначале так и складывалось — я бы все-таки верил. Так уж я устроен, что смотрю вперед, вижу перспективу…
— Может, ты и прав, — усмехнулся Пенчев и вдруг предложил: — А то давай к нам в гости? Есть ракия, посидим, поговорим… Поедем, нет? — удерживал Ивана за руку Пенчев, но тот отрицательно покачал головой.
— В другой раз, у меня дочурка пятимесячная хворает, а я этими битвами и собраниями жену, по-моему, довел.
— Коли такое дело — беги, — улыбнулся тот сочувственно. — Но мое приглашение остается в силе: жду в гости, заходи, поговорим.
И он пошел, Палиев провожал его взглядом, и тонкий силуэт напомнил ему очертания птицы — хрупкая, взъерошенная, вот-вот взлетит…
Братьями они были с Пенчевым, братьями по духу, по судьбам, и в этот момент Иван любил его крепче кровного брата. Пенчев оказался человеком надежным, верным, а, положа руку на сердце, можем ли мы с вами всегда этим похвалиться? Кто пойдет на такой поступок, который совершил он, просто во имя идеи, во имя истины, из-за чего на первый взгляд? Из-за какой-то характеристики. То-то и оно: по этому поводу разыгралась целая трагедия, как принято говорить, гражданского звучания. История наша обрела новые измерения, разбудила народ в таксопарке, дойдет и в верха.
Так вот рассуждал Палиев по пути домой, шел и рассуждал. Ему и в голову не могло прийти, что история с характеристикой получит продолжение, да еще какое…
Когда Палиев вышел к своей скворечне на дальнем конце Барачной, первое, чему подивился, — приглушенный свет в окне, будто абажур накрыли газетой. «Это еще зачем?» Он невольно ускорил шаг, и к чувству торжества примешалось беспричинное беспокойство, словно сердце начали сдавливать в тисках. «Что там у них приключилось?» На едином дыхании одолел разбитую лестницу, ворвался в комнату и застыл посередине.
Жена встретила его встрепанная и побледневшая, глаза ввалились, горят как в лихорадке. Но хуже было другое: лампа вправду была увита газетой, а под ней на кроватке прерывисто дышала его дочурка, и лобик ее пылал.
— Что с ней? — Палиев шагнул к ребенку, но Илиана так на него глянула, что он инстинктивно попятился.
— Ах, что с ней! — Голос жены был чужим. — Вирусная бронхопневмония, что с ней…
— Когда началось? — одурело спросил Палиев, жена смотрела на него невидящим взглядом.
— Знать бы, когда, я б расстаралась, за тобой побежала, передала бы! Да тебя днем с огнем не сыскать! Все ты занят, забот — полон рот, а единственной дочке — ноль внимания. Явился, брякнул, что квартиру не дали, и снова умотал, а сейчас у него еще нахальства хватает вопросы задавать…
— Врача вызвала? — перебил ее Иван, упал на колени у кроватки и опустил ладонь на детский лобик.
— Вызвала, догадалась!
— Ее нужно срочно в больницу! — Иван вскочил.
— Никаких больниц! — ощетинилась она. — Все забито гриппозными детьми, нет мест, там ей станет хуже, — врачиха сама сказала, она выписала лекарство, на читай, — Илиана швырнула рецепт ему в лицо, — оно дефицитное, ясно тебе, нет его нигде, а спасти только оно может.
— Я достану! — Палиев поднял рецепт и уже открыл дверь, но жена загородила ему дорогу.
— Нечего никуда ходить! Лекарство я нашла! Достанут. Без тебя. А ты подпиши!
Она выдернула из кармана сложенный вчетверо лист бумаги и протянула мужу, тот развернул его и глазам не поверил. Характеристика на Ицу! Идеальная характеристика, писанная Илианой собственноручно, в самом низу выведено его имя, оставлено место — знай подписывай…
От неожиданности Иван плюхнулся на кроватку в ногах у дочурки и тупо уставился на листок.
— Что это?
— Разуй глаза! Характеристика Георгиева! Товарищ Палиев не соизволил ее подписать! Поднял гвалт на весь парк! А дома о нем ни слуху, ни духу… Я вот этой рукой переписала ее в пять минут, а ты… Врачиха со «Скорой» предупредила, что такого лекарства и в правительственной больнице не сыщешь. А тут медсестра говорит, что достанет! Медсестра Георгиева! Единственный человек в квартале, который может нам милость такую оказать! Она-то мне все и выложила о вашей ссоре с Ицей и об этой треклятой характеристике. Подписывай, и я бегу к ней за лекарством. Малышка при смерти, неужели до тебя не дошло! Она на волоске висит! Подписывай, вот, — у нее и шариковая ручка была наготове.
— Ум за разум у тебя зашел, — не сразу заговорил Иван, — ой как крепко зашел, — он спокойно вынул из кармана спички и поджег листок, который держал в руке. Илиана пронзительно вскрикнула.
— Не-ет! — Она накинулась на мужа, но тот, вытянув вверх руку с горящим листом, подождал, пока бумага догорит. И закатил такую пощечину жене, что бедняжка рухнула на пол, но тотчас подползла к Ивану и обхватила его колени. — Сделай это ради дочки, — простонала она, — тебя же не убудет. Характеристика — что? — бумажонка, каких пруд пруди, а нам-то нужен единственный флакон лекарства. Сделай это-о-о… Его нет нигде, я справлялась. Нигде!.. Врачиха сказала, что от наших антибиотиков ребенок потом всю жизнь из больниц вылезать не будет… Отпишись ты от этой растреклятой характеристики! Не напишешь — я… я сама! И подпись подделаю, сама, — вскочила она с решимостью, лицо Ивана исказилось от гнева.
— Только посмей… Убью! — он схватил ее за плечи.
Иван хотел все объяснить, но жена остервенело вырвалась.
— Убивай… Ты ради дрянной бумажки и дочь родную не пожалеешь, — прошептала она потрескавшимися губами, а муж бешено затряс ее.
— Ничегошеньки ты не понимаешь, — прокричал он, — ни-че-го. Да я за эту характеристику голову заложил, честь, будущее поставил на карту… Открытое партсобрание было из-за нее сегодня, это дело не шуточное, слышишь? — Палиев собрался объяснить все, но в распахнутых глазах жены читался тот же вопрос: значит, ты из-за характеристики?.. — Я сам лекарство достану, в лепешку расшибусь, а добуду!
Палиев выпустил жену, спрятал рецепт в карман и опрометью ринулся вниз по лестнице. Илиана словно оглохла.
— Ох-ох-ох, — вновь застонала она, рухнув на пол у детской кроватки, тут же подскочила, как шальная, заметалась по комнате, укутав дочку в несколько одеял, метнулась наружу.
В полночь, когда Иван примчался домой, сжимая в руке флакон с лекарством, дома никто его не встретил…
Вид у него был помятый, жуткий. В поисках лекарства он исколесил всю Софию, точнее, девять дежурных аптек. Отвечали везде одно и то же: препарат не получали, товарищ… А то в молчаливом сочувствии разводили руками, и Палиев летел к следующей, холодея от мысли, что, может, в эту минуту его девочка борется со смертью и виной всему — он, отец, и никто иной. И он решился использовать последний шанс. Он и сам не смог бы ответить, почему… Вбежав в двенадцатом часу в третью городскую больницу, он, миновав приемный покой, с треском открыл двери первого попавшегося на глаза кабинета. Молодой врач дремал и спросонья вздрогнул:
— Что вам?
— Вот, — Иван с силой ткнул ему в руки рецепт. — Лекарства нет нигде. Объясните мне, почему его нет, как это так «нет», где его раздобыть, у меня ребенок умирает!
Врач, вполне проснувшись, прочел рецепт и изучающе посмотрел на необычного посетителя. Потом потянулся к телефону, набрал внутренний номер.
— Петр, сейчас к тебе спустится товарищ, — говорил он сдержанно в трубку, — отвези его, окажи милость, ко мне домой. Нужно захватить одно лекарство. — Врач поднял глаза на остолбеневшего Палиева и добавил: — В прошлом году у меня малыш тоже переболел вирусным воспалением, флакончик остался, езжай. Наш шофер на «скорой» подбросит тебя, адрес он знает. Только жене моей все расскажи связно.
Палиев все стоял, не веря такой удаче.
— Чем мне вас отблагодарить?
— Ничем, абсолютно, — врач развел руками, — разве хоть «до свидания» у тебя попросить…
— Н-но это, — Палиев заикнулся, — н-но это в моей жизни первый раз…
— Дай бог, не в последний, — засмеялся парень.
Через минут пять «скорая» доставила Палиева до места и жена врача вынесла лекарство, растолковала, как применять.
— Бесконечно вам благодарен! — Палиев выскочил на улицу, побежал, даже не подумав, что можно остановить такси, бежал с километр, а то и все два, но дома уже никого не было…
— Илиана, — в полный голос позвал он, бросился вон, помчался в конец улицы и внезапно до него дошло, что все теперь бесполезно. Он возвратился домой совершенно разбитый, примостился на диванчике в кухне и до крови закусил кулак…
Инженер Баев, зав. жилотделом райисполкома, через два месяца был отдан под суд за злоупотребление служебным положением, а еще два месяца спустя Пенчеву и Палиеву вручили ключи от новых квартир в одном из софийских микрорайонов. Пенчев был на седьмом небе. А Ивану все, даже квартира, было не в радость: Илиана с дочкой жила у матери и подала на развод. С того кошмарного вечера он жену не видел, от тещи только и узнал, что малышка поправилась.
Палиев взял ключи от квартиры, потолковал с Пенчевым о том о сем, ни словом не обмолвившись о случившемся в его семье разладе — какой смысл? Личные неурядицы на фоне всеобщего торжества справедливости? Мужчины пожали друг другу руки как старые приятели и, дав обещание захаживать друг к другу в гости, разошлись. Палиев отправился в свою хибарку на Барачной. Взошел, оглядел растерзанную и давно запущенную комнату, присел на стул, закурил…
За окнами бушевала весна, а в душе Ивана стонала поздняя осень. Словно мертвые листья, лежали на ней тяжелым грузом воспоминания. Снова и снова терзал себя вопросами наш герой.
К чему привела сеча из-за несчастной бумажонки? К победе над врагом? А дома ждет поражение? Вот они, ключи от новой квартиры… А где семья? Ради чего все это было? Чтобы сохранить в чистоте душу? Но от такой стерильности боль не слабеет, напротив…
«Черкани» бригадир Палиев характеристику, и ничего бы не изменилось в его жизни, жена бы от него не ушла. Значит, переступать через себя, превращаться в жалкого слизняка?
Может, вопрос в том, какая боль сильнее: от сделки с совестью или от разлуки с любимой? Или: какую из них легче вынести, перетерпеть? Так для Ивана они были равно мучительны, равно безмерны и дики. А быть ли боли вообще? Незаживающие раны кому нужны? Объясню все Илиане! Истина на моей стороне… Она поверит и поймет. Жена она мне? Жена. Искренний друг. Женщина, которая любила меня таким, каков я есть, значит, любит и теперь!
Докурил Иван, притворил дверь своего старого скворечника и уверенно зашагал к дому родителей.
И исчез с нашей Барачной.
А что приключилось с ним дальше? Об этом — в следующей истории. Главное, чтобы ты, читатель, верил герою и автору.
Куда ж без веры, сам подумай.
Перевела Марина Шилина.
Победа! Старик не выдержал. Казалось, молчание в кабинете предвещало взрыв, но взрыва не последовало. Все тот же тихий, усталый голос прохрипел:
— Будете отвечать?
— Нет! — улыбнулся Васко.
— В таком случае на сегодня вы свободны!
Повеселевший, довольный, инженер Васко Петринский шагал по улочкам маленького городка. Поминутно замедляя шаг, словно не зная, куда себя деть, он заглянул без всякой цели в несколько магазинов. В это раннее предобеденное время город тонул в провинциальной тишине. На веревках в маленьких двориках качалось белье. На одной из улочек дети играли в расшибалку, а в школьном дворе стайка мальчишек гоняла в футбол. На мгновение Петринский вдруг представил себя таким же босоногим сорванцом — вроде этого, а скорее вон того, пошустрее. Ведь талант! Как лихо в несколько зигзагов обошел двоих, вырвался вперед, на секунду придержал мяч перед толстяком, который почти полностью закрывал пространство между двумя камнями, изображавшими ворота, а потом… Потом показал высший класс! Едва толстяк раскорячился в воротах в ожидании удара, ловкий малый пустил ему мяч прямо между ног.
— Гол! Гол! — кричали мальчишки.
…Движение, движение, мой мальчик! Будешь стоять на месте, тебе непременно влепят гол!
Васко двинулся дальше, но настроение уже испортилось. Он вдруг ясно осознал все мальчишество своего поведения в кабинете следователя и от этого еще больше разозлился — нет, не на себя, на него… Он свернул на площадь, наскоро пообедал, хотя обедать было явно рановато, и сразу пошел в гостиницу: боялся, как бы не встретить случайно кого из знакомых, кто станет расспрашивать о том, чего и сам Петринский не мог еще себе объяснить…
Взволнованный, он не заметил, как быстро оказался перед гостиницей.
…Когда он пришел сюда впервые неделю назад, наиболее сильное впечатление произвели на него маленькие зарешеченные окна, выкрашенная в черный цвет рама. Теперь он может все разглядеть лучше. Так и есть. Старое, наспех переделанное здание, фасад выкрасили зачем-то в желто-лимонный цвет, а окна в черный. У строителей такое бывает. Эдакое подобие старухи с претензиями красотки молодухи. В крикливом желто-оранжевом облачении, с толстым слоем грима вокруг глазниц-окон, красотка выглядела тоскливо и безвкусно.
Да и это бы еще ладно, но лепнина под крышей его добила: четыре облезлых ангелочка прилепились крыльями по углам, поддерживая пухлыми ручками огромные виноградные гроздья с крупными темными, повыщербленными временем ягодами и блекло-зелеными, почти уже белыми листьями… Интересно, что было раньше в этом желтом доме без деревьев, без палисадника? Постоялый двор, ночлежка, турецкий пост, волостное правление или земледельческая кооперация?.. Не все ли равно… Когда-то здесь размещались разные учреждения, а лет десять назад здание превратили в гостиницу — на новую не потянули, так приспособили эту халабуду. Зимой, естественно, трудности с отоплением, объяснила ему администратор, но в другие сезоны многие предпочитают останавливаться у них — тихо, приятно, близко от леса, нет шумных туристских групп… Некогда живал здесь даже писатель Каранедев — это явно было гордостью «фирмы».
Администратор проводила его по коридору, дала огромный кованый ключ — словно вручила символический ключ от города, и Васко медленно начал подниматься по скрипучей деревянной винтовой лестнице.
Один, два, три… Семь… Семь железных прутьев на окне. Не очень толстых, но достаточно крепких для того, чтоб совладать с ними голыми руками. И расстояние между прутьями меньше ладони — руку еще просунешь, но голову нет. Исключено… Приварены сверху и снизу… Один, два, три… Да, семь… И рама с двух сторон — девять… Полосатый квадрат света разделен на восемь узких прямоугольников… Впрочем, свет — не очень точно сказано. За окном вечер. А сам он с часу дня сидел вот так, неподвижно, на низкой кровати, покрытой красно-черным клетчатым одеялом — точь-в-точь как решетка на окне… Ну что ж, одно к одному. Снова прокрутил в голове все, что было с ним до нынешнего момента. Да, не надо было выпендриваться перед следователем.
Сколько времени так продержат? Может быть, пока ведется следствие. После — суд. А в суде по головке не погладят… Обреют и отправят, самое меньшее, куда-нибудь в округ, в камеру. Может, хоть камера будет больше, чем эта допотопная камора. И будет он там не один, уж ни в коем случае не один. В одиночках держат — временно — лишь тех, кто осужден на смерть.
Четыре шага от двери до стены с окошком, три с половиной в ширину. Четыре на три с половиной — это и есть твоя камера… Вызовет ли завтра следователь после сегодняшнего отказа отвечать на вопросы?..
Ему, правда, и тут повезло. Бывает же так, чтобы следователь оказался именно таким седовласым усталым старцем! Но что делать, следователей не выбирают… Возможно, другого тут и нет, слишком маленький город… Да и чего бы ты, в сущности, хотел? Чтобы тебе подали машину, встретили с распростертыми объятиями, да еще, введя в кабинет, спросили бы, не желаешь ли водки или виски? Каждый делает свою работу, и у этого следователя ты не первый и не последний. Скажи спасибо, что не потребовал у прокурора сразу же тебя под арест… А он что? Допросил, отпустил. Через два дня снова вызвал и снова отпустил. Ну, попросил, естественно, не выезжать из города некоторое время, пока что-нибудь не выяснится… Хм, кто же это выяснит, он, что ли, в своем кабинете? А откуда ты знаешь, что он безвылазно сидит в управлении! Наверняка встречался и с другими людьми с объекта, может, и их допрашивал — не тебя же одного ему исповедовать… И все же Петринский предпочел бы, чтоб следователь кричал на него, обвинял, называл убийцей, угрожал, но хоть как-то реагировал, черт побери! Жил! Чувствовал! А этот не чувствует: отвалится в кресле, уронит голову на грудь и только что не похрапывает.
На самом деле, конечно, не похрапывает, задает вопросы, внимательно слушает ответы. Делает что-то под столом руками… Сначала Васко показалось, что следователь держит перед собой магнитофон и записывает допрос. Потом он понял, что старик всего-навсего протирает то и дело салфеткой толстые стекла многодиоптриевых очков. И когда, подняв однажды глаза, следователь задал очередной вопрос, забыв при этом надвинуть на нос свои «дальновидные», Васко увидел две гноившиеся щелки, в которых тщетно было бы искать хоть какого проблеска давно погасшего огня.
Из кабинета следователя он вышел тогда мрачный, подавленный. И чем дальше уходил от управления, тем сильнее приходил в бешенство. Тогда он решил, что на следующем допросе выкинет что-нибудь такое, что могло бы разбудить старика, вызвать какую-то реакцию… А если, к примеру, думал инженер, неожиданно крикнуть ему: «За мной нет вины, никакой! Прекратите вашу тихую инквизицию!» Или: «Я убил Небебе́! Передайте меня прокурору! Арестуйте меня!» Но если он и тут не шелохнется? Ежели у него метода такая — пороть по швам, пока ты сам не начнешь раскладывать свои мерзкие одежды на его столе?..
Петринский решил, что не будет больше вообще отвечать на вопросы следователя. Он молчит, не шевелится, хорошо — и я молчу. Как говорится, не контактабельны. Но, с другой стороны, если тот не будет спрашивать — как докопается до истины? Ладно, а какой истины ищет следователь? Да как раз той, что сейчас так нужна и ему, главному инженеру Васко Петринскому. Но ведь, чтобы докопаться до нее, необходимо прежде установить многие другие истины — ту, например, что он, разумеется, не убивал и не хотел этого. Конечно, сам факт смерти накладывает на тебя вину, даже если ты и не хотел этого… Но и в самом крайнем случае вина была лишь в том, что решился на то, на что никогда не дерзнул бы никто другой. А каковы были мотивы? Об этом его никто не спрашивает… Он не мог бездействовать, он искал выход и нашел его. И тогда… Нет, если хотят, чтобы он был им полезен, должны ему верить…
Старик ему не верит. И Васко, вполне сознавая свое мальчишеское безрассудство и оставаясь верен своему упрямому характеру, решил, что не будет больше отвечать следователю, этому следователю — нет!.. И сегодня он выполнил свое намерение: один молчал — и другой молчал, один тер свои очки — и другой усмехался напротив. Отсутствие контакта. Вот теперь и посмотрим, что станет с методикой старика!
…Он лег, не выходя к ужину. Спал как убитый, но встал еще совсем затемно. Внизу, под окнами, прогромыхала телега — она-то его и разбудила. Привычка вставать рано у него была издавна, чуть ли не с детства. Да и ложился он в эти вечера с курами.
Решетка снова бросилась в глаза — хоть перебирайся в другую гостиницу! Действительно, в первый день нигде не нашлось свободных мест, но во все следующие… Ему было не до того, вот он и решил, что и в этой вполне нормально: мало постояльцев, две только горничных, уборщицы не в счет; гостиница на самом краю города, вдали от шума междугородной магистрали, без оркестра, без телефона и радио в номере; и самое главное — один, совсем один, соседа в комнате нет и не будет…
Нужно размяться, скрипишь, как та ржавая подвода… С маленьких шагов, с маленьких… Теперь присесть — двадцать, тридцать, пятьдесят раз. Так… Утренняя гимнастика! Попробуем пробежаться — по кругу или на месте, но легче, легче, постройка старая, пол не выдержит… Важно двигаться, для заключенных это очень важно… Так… Достаточно… «Всего хорошего, дорогие товарищи; переходите к водным процедурам…»
Сегодня, может быть, старик снова его вызовет, но он снова будет молчать, это решено. Хоть кол на голове теши, не поддастся. Хорошая штука жизнь! Конечно, не в тюрьме, ну да какая теперь разница. И в этом номере утро входит к нему в окно полосатым. Не держат под замком, он не одет в тюремную одежду, но и не может отлучиться надолго из города — кто знает, что может прийти старику в голову, может, вызовет еще утром?.. Как рано, только-только половина седьмого! В такое время тетушка Стаменка уже позвякивала перед бараком кастрюлями и сковородками. Он вскакивал с постели, отдергивал занавеску, открывал окно и вдыхал холодный воздух гор. Обдавало запахом сосновой смолы. Но тотчас же накатывался другой запах — жаркого от маленькой кухни-сарайчика. Тетушка Стаменка — мастерица по части курбан-чорбы… Подымишь у окна, она покажется из кухни, помашет черпаком и только после этого скажет «доброе утро». Он будет курить и улыбаться. Потом бросит недокуренную сигарету, обругает себя за привычку курить натощак и побежит на разминку — до перекрестка на дороге к вырубке, а когда вернется, запыхавшимся, после пробежки километров в пять-шесть, вокруг столовой будет царить привычное оживление. Все уже встанут, кроме Верчи, которая до трех часов ночи была в его комнате… Хорошая жизнь! Если бы!
Снова на постели, снова с сигаретой, снова перед решеткой… Вытянуться прямо поверх покрывала, не расшнуровывая, стащить с ног ботинки, водрузить пепельницу на грудь и глядеть в потолок…
Вечно он попадал в нелепейшие ситуации… В памяти мелькнули давние воспоминания. Еще в прогимназии одна девочка из их класса залезла в карман подружке, стащила оттуда что-то и быстренько спрятала в свой фартук. Васко все видел, но не придал значения, подумал: может быть, шутка. На перемене, однако, девочка спохватилась, расплакалась — у нее украли десять левов, данные на покупки. Маленькая воришка не призналась, а ему было стыдно сказать, как было, учительнице. У него в тот день как раз были с собой деньги: летом он работал на кирпичном заводе, и мать не стала забирать у него первую детскую получку, считая, что он не будет попусту тратить деньги, раз сам их заработал своим трудом. В этот день он как раз собирался накупить себе жвачки… И сейчас он не может забыть слова классной руководительницы — молодой девушки, сразу после института пришедшей в их школу. «В нашем классе завелся воришка, и это ужасно. Отныне все могут друг друга подозревать, никому больше нельзя верить; понимаете ли вы, насколько это страшно? Каждый в лице товарища видит вора». И Васко решил спасти честь класса. Он дождался, когда все были во дворе, и сунул в карман девочки собственную десятку. Но… прибежал дежурный и застал его в раздевалке. Девчонки обвинили его, дело дошло до директора. И вновь молодая учительница вмешалась, защитила его: «Васко не мог украсть! Я знаю этого мальчика!» А в кармане плаксы, ко всеобщему удивлению, оказалось… две десятилевки! Директор раскричался, выгнав всех: «Уходите! Убирайтесь! Вы меня с ума сведете!» Позже, гораздо позже, когда во время каникул Васко приехал домой — он тогда заканчивал техникум, — учительница ему рассказала, как она для того, чтобы тоже спасти честь класса, сама тайком подложила в карман девочки свои десять левов, а вторую бумажку, видимо, вернула воришка… Васко засмеялся и открыл ей свою тайну: и про свои десять левов и про настоящего вора — ту девочку, что сидела впереди него на соседнем ряду и которую учительница к тому времени напрочь забыла.
Одна сигарета — и в комнате стало как в дымовой трубе. Пускаешь дым в сторону окна, но он возвращается обратно, делает виток поверху и лишь потом вылетает вон… Петринский отметил это еще с вечера… Один прямоугольник, два, три… Ну-ка, вставим в каждый по портрету, соберем альбом — всех, с кем работал и общался последние месяцы.
Первая рамка по праву досталась инженеру Горанчеву: всегда гладко выбритый, в белой рубашке, в модной куртке, красавчик, маменькин сынок Горанчев. Не случайно Эвелина тогда, шесть лет назад…
Стоп! Рядом с ним, во второй рамке, непременно должна быть она. Скажи попробуй, что человека нельзя определить по лицу!.. Так, Эвелина: изящно очерченные губы, точеный носик, как у ребенка, глубокий томный взгляд… Он редко видел ее улыбающейся — всегда задумчивая, грустная.
Дальше будет Верча, техник товарищ Добрева: сильная, с глазами зверя, с тяжелой каштановой косой… Всякий раз он с нетерпением ждал, пока Верча расплетет ее — коса рассыплется по всей подушке — и он скроет хищное лицо в этих длинных молодых зарослях, и будет вдыхать запах молодого тела и чистых волос, и заблудится, и забудется в них…
Тетушка Стаменка — лицо матери. Общей мамы — на всю бригаду. Но особенно его, как будто сама его рожала. Длинное сухое лицо — как лица матерей на картинах Светлина Русева… Как могла сберечь эта женщина в своей душе столько любви к людям?
Небебе́ он поставит в пятую рамку. Небебе больше нет, и ответственность за ее смерть лежит на нем… Нет ее. И поэтому ее красивая голова как раз приходится на черный кружок в окне, через который когда-то, видно, выводил дым из старой печи. Теперь сделали камин…
После Небебе пусть будет Динко — здоровяк, с загорелым мужественным лицом, с черными усами подковой и белыми здоровыми зубами, как у африканца… Такие дикие страсти в наше время!..
В седьмую рамку поместим дядюшку Крума Горского, с которым вместе обсуждали безумную идею с канатной дорогой. Лицо доброго человека. И взгляд, который видит тебя насквозь, с головы до ног.
В восьмой — бригадир Сандо, старый рабочий. Лицо у него как тесаный дубовый чурбан, прямое, суровое… За одно оскорбление может человека убить…
Итак, восемь лиц. Для остальных рамок нет. Остальных нарисуем пальцем на стене: Стамен — вечно молчащий муж Стаменки, Теофан Градский — владелец горного кафе «Эхо», вечно пьяный водитель старого грузовика Андон Рыжий. И еще двадцать рабочих бригады.
Теперь все они у него перед глазами. Кто-то из них «вонзил ему нож в спину». Потому что как же иначе? Все было продумано, все сделано наверняка, целую неделю бригада заливала фундаменты с обеих сторон ущелья, монтировала катушки, натягивала тросы, резала, сваривала… Но едва полутонная стальная секция поползла над пропастью, трос вдруг лопнул, все обрушилось вниз, в каменное корыто реки… Люди застыли, ошеломленные… Горное эхо разносило над ними страшный крик Небебе: «Руфааад!..» Потом наступила тишина…
Мысли его вновь обратились к образу бывшей учительницы. Казалось странным, что он, тридцатидвухлетний мужчина, в детских воспоминаниях находит опору и облегчение. Не лишенный фантазии, он легко вызвал образ этой женщины, одел ее в белую блузку с каемкой и джинсовую юбку — такую, как носят сейчас молодые женщины, особенно студентки; представил ее себе красивой, стройной, чуть пониже его ростом, сидящей на месте старого следователя. Воображение разыгралось. Кабинет тоже преобразился. Трудно было с определенностью сказать, чье именно это лицо — лицо его прежней учительницы; или студентки-однокашницы, которая смело доказывала профессору, что предложенная ею гроздевидная конструкция железобетонных опор высокого напряжения будет в пять раз дешевле; или техника Верчи, которая первой уверовала в его идею канатки. Это не имело значения. Он составил себе из них всех новый единый образ и на мгновение увидел его так же ясно, как видел перед собой вчера отсутствующее лицо дремлющего старца. Так-так, малышка. Теперь ты будешь моим следователем. Я, само собой, тебе понравлюсь, ты мне — тоже, я женщинам всегда нравился. И еще, а это при наших отношениях исключительно важно: мы будем с тобой предельно искренни. Я тебе обещаю, клянусь тебе, что буду говорить правду, только правду и ничего, кроме правды! Ну как? Начнем?
Уверен, ты сразишь меня на первом же допросе: во-первых, уже тем, что следователь — женщина, притом только что окончившая институт, да еще… Голос у нее будет звучный. Она представится первой — это в стиле молодых, интеллигентных, решительных женщин. Ее фамилия… Данкова, или Апостолова, или Николова, или Аврамова, или Янева. Ладно, пусть будет Янева! Запомним. Итак, товарищ Янева пригласит его сесть на единственный стул перед своей конторкой, объяснит, что не встречает его словами «добро пожаловать» только потому, что визит к следователю не предвещает ничего доброго. И только когда он немного успокоится, начнет допрос голосом, невольно располагающим к себе:
— Имя, отчество, фамилия?
— Васко Рашков Петринский.
— Возраст?
— 32.
Все это будет записано на чистом листе бумаги. Не потому, что она этого не знает, напротив, она подробно ознакомилась с его краткой биографией. Но тогда из уважения, что ли… «Профессия?» — «Инженер». — «Семейное положение?» — «Кандидат в женихи!»
Он пытается шутить. Он помнит одного приятеля, который каждой симпатичной девушке предлагал свои услуги с одной и той же дежурной фразой: «Будьте моей подругой жизни!» Это глупо и, разумеется, пошло. Не дай бог допустить с ней такой ляп. Но она любую шуточку встретит в штыки и срежет его — как пить дать срежет. А потом заставит подробно рассказать, как все произошло. Что случилось… Поскольку это самое важное — нет, это вообще все, из-за чего он здесь.
Я начну несвязно, как и при старике, стесняясь, поскольку я не из тех, кто мягко стелет. Во-первых, меня смутила твоя молодость. Во-вторых, красота! Потому что ты непременно будешь привлекательна. А красивые женщины — это единственное, что может меня смутить. Во всяком случае, до недавнего времени было так. Ну а как немного освоюсь, я расскажу тебе вкратце о последнем дне своей жизни там, в горах. «Думаю, что со мной все ясно, — закончу я. — Идея была моя, случилось несчастье, погиб человек, я целиком беру вину на себя…»
На что ты непременно рассмеешься: — Там видно будет! Вы мужественный человек, но следствию нужны не рыцарские жесты, а правда. — Я говорю правду! — снова засмущаюсь я. А ты мудро и назидательно станешь мне внушать: — Я вам верю, гражданин инженер. Но правда, как известно, вещь ужасно сложная и всегда объективная. Послушайте моего совета, да, в сущности, у вас нет другого выхода, напрягите память, проанализируйте все свое пребывание на указанном объекте: с момента вступления в должность главного инженера до несчастного случая. Анализируйте и себя и других! Может быть, происшедшее в этот день не было случайностью?
И вот он снова думает, глядя то в потолок, то в окно с решеткой, думает: кто, как, за что, почему?..
Следующий их разговор завершится тем же: «Думайте, думайте». Третий — тем же, но с существенным дополнением: девушка объяснит ему, что обыкновенно следователи спрашивают своих подопечных о том, в чем они виновны, добиваются признания, ищут детали, доказывающие их виновность. А она сейчас хочет от него прямо противоположного — чтобы он думал о том, в чем не виновен. Потому что она в отличие от него убеждена в том, что он не виновен. Это будет для него настолько неожиданно, что он попробует возражать, но она не даст ему говорить. — Нет, нет! — махнет она решительно своей красивой рукой. — Думайте! Вникайте! Переберите всех людей, свои отношения с ними… Насколько я поняла, у вас есть слабости, от которых нужно избавляться. Во всяком случае, вы не ангел. Но так или иначе, а рабочие страшно вас любят! — Это ему так польстит, что он, пожалуй, аж поперхнется. Потому что это словечко «любовь» между мужчинами, особенно между ним и теми, в горах, вовсе не принято. Но что-то, видимо, есть… Потом он поднимется, а она проводит его до дверей все с тем же добрым сестринским напутствием: — Вы не виновны, начинайте с этого. И думайте, думайте, думайте!
Буду думать, думать, думать…
Васко вздрогнул на постели, потянулся, сел, впился глазами в первую рамку решетки: а ты что скажешь, инженер Горанчев?
Он знал Горанчева со студенческих лет. В институте они не общались, но у Васко был земляк в министерстве, и как-то при визите «доброй воли» инженер Горанчев был ему представлен как «один из опытнейших в отрасли». Он узнал тогда, что коллега работал уже несколько лет на объектах, а недавно его забрали в главк, но чиновническая служба ему не по душе, «не хватает горящего напряжения стройки, которое дает человеку удовлетворение, учит оптимизму и теплому отношению к людям».
Когда Петринский кончил вуз и был направлен по распределению в Родопы, то пару раз встречал Горанчева на совещаниях и от него узнал, что тот снова вернулся к «живой жизни». Но дело было в другом: ему предложили уйти из министерства, было в его биографии «нечто темное», как слышал Петринский все от того же земляка. Отец Горанчева был адвокат, попал за что-то под суд. За что именно? Васко хватало собственных забот, да и не в его характере любопытствовать.
…Инженер Васко Петринский прошел через три горных объекта. Последние годы он ничего не знал и не слышал о Горанчеве. А сейчас прибыл, чтобы работать вместе, точнее, вместо него в качестве главного инженера. Тогда как Горанчев должен был теперь подчиняться младшему по возрасту коллеге и слушать его. Что-то на объекте не ладилось. «В чем там дело?» — пытался спросить он у начальства. «А это ты нам скажешь, когда там поработаешь, когда разберешься, что и как!» — улыбнулись ему, пожали руку и пожелали успеха.
Он застал бригаду как раз в обеденный перерыв. Несколько рабочих, голых до пояса, с коричневыми от загара спинами, резались в белот на солнцепеке. Другие просто валялись или спали в тенечке, на краю поляны. Транзистор тянул свое джазовое занудство. Ничего особенного, как на любом объекте, когда люди отдыхают. Поинтересней стало, когда он подошел к длинному обеденному столу. Возле стола, перед маленьким бараком с чистыми занавесками на окнах, медленно покачивался в шезлонге погруженный в какое-то чтиво мужчина в махровых плавках. «Интересно, а нет ли здесь и женского пляжа?» — подумал, подходя, Васко и нарочно задел большой дорожной сумкой вытянутые перед ним ноги. Человек в шезлонге взглянул на него, снял свои элегантные очки в темной роговой оправе, положил их вместе с книгой на землю и встал навстречу.
С преувеличенной любезностью двое мужчин пожали друг другу руки.
— Какая радостная встреча в нашем захолустье! Да это просто счастье! — Горанчев не изменил своему стилю. — Милости просим, коллега Петринский! Сейчас я оденусь! — Он подошел к окну, быстро достал и натянул на порозовевшую спину новую тельняшку.
Они уселись прямо на траве. Васко закурил, Горанчев отказался. Недавно опять бросил, последняя попытка спасти свои легкие от этой отравы.
— Как тебя занесло к нам? Какими судьбами? Небось отдыхаешь где-нибудь поблизости?
— К сожалению, нет, — серьезно ответил Васко.
— Начальство все думает, что нам отпуска вредны, — как всегда шутливо развел руками Горанчев. Он, наверное, долго бы еще развивал эту тему, если бы Васко не взял быка за рога:
— Меня прислали к тебе работать.
— Сюда? Зачем? — удивился Горанчев.
— И я спрашивал, зачем. Назначили без всяких объяснений: просто вызвали из «Сестримо», вручили документы, которые нужно тебе передать, и вот я здесь, собственной персоной. Голой ногой ежика не пнешь, не так ли?
— Но что они там думают, коллега? На одну электромагистраль — два инженера?! Только что, десять дней назад, был в Софии, и они ничего мне не сказали, кроме того, что всегда твердят: «Побыстрей! Побыстрей!»… Насколько я понял, все шло нормально.
Недоумение Горанчева было вполне естественно, но в его взгляде появилось подозрение.
— Можно посмотреть документы?
Петринский встал, достал из большого кармана сумки пачку бумаг, подал ему и снова сел. Горанчев начал их быстро перелистывать. Васко решил сказать ему прямо:
— Меня прислали главным на трассу, на твое место. — Тот не ответил. Встал, отошел на несколько шагов, словно ему надо было подумать, осознать нечто большее, чем было сказано. — Ты останешься здесь, — продолжал Васко, — как мой заместитель.
Горанчев оставил документы в кармане, взял с шезлонга белое, в желтую полосу полотенце, перебросил его через руку, как официант, и низко поклонился:
— А тебя они за какие грехи наказывают? — И прежде, чем Васко Петринский понял смысл этого шутовства, легко распрямился, как колеблемая ветром тростинка, и исчез в бараке.
Рабочие невозмутимо резались в карты, транзистор передавал новости… Горанчев вышел в летних брюках и новой куртке, неузнаваемый, с тонкой черной папкой под мышкой. Петринский даже удивился.
— Извини, но это издевательство! — Голос бывшего главного как будто напрочь утратил мягкость и резал, как наждак по металлу. Рабочие повернули головы. — И ты думаешь, что я это так оставлю? Ошибаешься, коллега Петринский!
Васко стало неловко за него:
— Прошу тебя, Горанчев! Зайдем в барак… Не нужно устраивать митинг…
Горанчев внезапно рассмеялся, словно все это было злой шуткой, взмахнул папкой и крикнул рабочим:
— Ребята! Еще один узник нашего Диарбекира![1]
Рабочие оглянулись и продолжали игру.
В номере уже было не продохнуть. Васко встал и открыл настежь окно. Постоял, пока ветер хоть немного не освежил его, потом вернулся и снова лег. Мысли бились друг об дружку, как бильярдные шары, — столкнутся, покружатся, провалятся… Взгляд остановился на первой рамке, на воображаемом лице Горанчева, и монолог продолжался, словно перед ним была не допотопная решетка на прогнившей раме, а действительно тот, другой, сидел там, напротив него.
…Ты не отправился в Софию, инженер Горанчев, ни тогда, ни в последующие дни. Почему? Ведь всякий на твоем месте имел бы право протестовать, настаивать, чтобы ему объяснили причину такой неожиданной перемены. По видимости, ты примирился с новым положением, но меня возненавидел — тайно, глубоко, пытаясь в то же время внушить мне, что это даже и лучше для тебя: снять с себя ответственность, пусть другой таскает каштаны из огня, а ты немножко отдохнешь. Ты стал держаться со мной приятельски. Я поверил, и, как мне казалось, дело наладилось. Это, наверно, была моя первая ошибка. Но всякий на моем месте вел бы себя так же… Ты быстро понял, что положение навязанного сверху начальника мне не по сердцу и я чувствую себя немножко как бы виноватым. Потому, может быть, мне и не хотелось видеть в твоем поведении никакого подвоха.
Итак, мы вошли в барак. Разговор был для меня не из приятных. И как точно ты уже тогда учел мой характер! Ты мне позволил больше говорить самому, успокаивать тебя, убеждать. Это был первый твой трюк перед мной, и ты его выполнил блестяще.
В сущности, было заведомо ясно, что дело твое в главке проиграно. Поэтому ты отступил. Но мне ты внушал, что это я разубедил тебя. Боже, как горячо тогда ты благодарил меня!.. И я поверил. Скоро пришлось убедиться, что ты вовсе не отказался от борьбы, но решил победить здесь, на объекте — компрометируя меня, мешая мне. Я дал тебе достаточно поводов для того: выгнал двух старых рабочих, завязал роман с техником — ведь я мужчина, черт побери, и мне тридцать два года. Отлупил эту скотину, вечно пьяного Андона Рыжего, отнял его зарплату и отдал жене… Все это строго заносилось в твой кондуит!
Первую характеристику тебе дал шофер, который вез меня на объект; он назвал тебя «тертый калач». Я не обратил внимания на это. Второй человек, кто попытался открыть мне глаза, была Верча — не знаю, заметил ли ты это, инженер Горанчев, но она женщина умная… Как-то ночью, когда мы были с ней, зашла, не помню уж по какому поводу, речь о тебе. Она вдруг разгорячилась, стала говорить с такой ненавистью, что мне даже стало неудобно. Я попытался за тебя вступиться, сослаться на то, что люди тебя любят. Куда там… Верча нарисовала такой портрет, которому ты сам бы не поверил: «Боятся его, никто не любит, — говорила она, сверкая глазами. — Боятся, потому что о каждом из нас он знает все, что может быть ему выгодно. Ты согрешил, провинился в чем-нибудь, он тебя не вызовет, нет! Напротив, будет по-прежнему улыбаться. Но ты уже знаешь, что внутри, под этой улыбкой, запечатаны по меньшей мере десять твоих грехов. А если нахмуришься, проявишь недовольство, то есть нарушишь его правила игры, сразу получишь сполна за все твои проступки… И самое страшное, отхлещет он тебя… с улыбкой. И вот люди разговаривают с ним с улыбкой, научились — когда тебе весело и когда грустно, когда ты прав и когда виноват, — всегда с улыбкой. По-другому опасно. Разве что ты уж вовсе, идеально безгрешен. Но Горанчев лучше, чем кто другой, знает, что таких не бывает… Знает, каждый хоть чем-нибудь даст повод держать себя на крючке, и, если потребуется, у тебя всегда под рукой…»
Слова Верчи должны были стать для меня тревожным сигналом, я должен был насторожиться. Но что мне делить с тобой? Я не знал твоей личной жизни и тебе не позволял вмешиваться в мою. У нас была работа, для этого мы и были на объекте, нужно было ее делать, и я думал, что мы делаем ее хорошо. …Думал…
Сейчас я здесь тоже для того, чтобы думать… Присмотреться к вам ко всем — еще и еще раз, и еще сто раз… что я знаю о каждом из вас. …За старика не ручаюсь, но мой следователь — та, что я сам себе выбрал, — она еще вас допросит, всех до одного. Девчонка свое дело знает. Ну, кто еще что скажет?.. Шкуры, шкуры! Собственная шкура дороже!..
Инженер Васко Петринский мало сидел на объекте. Он носился на попутках в город, обивал пороги всевозможных инстанций, и в считанные дни на трассе сгружалось столько бетона и секций для огромных стальных опор, сколько обычно доставляли за две недели. Бетон для фундаментов необходимо было обработать сразу, и от темна до темна кипела мужская работа. «Плакали наши ноженьки», — ворчали рабочие, и эхо их недовольства долетало до инженера через Верчу или Стаменку, которая всегда всех ждала.
Однажды вечером он вернулся немного раньше. Лежал и не без удовольствия думал, что за один только месяц такие набрал обороты, что бригада ушла на несколько километров, и пора уже менять лагерь. Но он откладывал переезд: перенос багажа, строительство новых бараков — все это потребовало бы много времени…
Снаружи кто-то подошел, и Васко невольно вслушался в разговор. Это был Динко. Значит, рабочий день закончился. Он не мог не признать того, что бывший приятель Верчи — один из лучших монтажников.
— Кто это тут у нас сам с собой разговаривает? — шутливо спросил Динко. Стаменка на шутку не ответила. Лишь через минуту послышался ее соболезнующий голос:
— Устал, вижу. Новый — как татарин, а? Ни к себе жалости не имеет, ни вам спуску не дает!
Характеристика относилась к Васко, и он улыбнулся про себя, ему приятно было это слышать. Дальше он думал, что и Динко поддержит критику начальства, но монтажник, наоборот, сказал:
— Это и хорошо. Не зимовать же тут!
— Ты слушай, сынок, простую женщину: когда человек начинает сам с собой говорить? — Стаменка вернулась к шутке рабочего. — Когда его изнутри что-то гложет.
— Да неужели? — съязвил тот. — Если ты мне снова запоешь про свои больные кости, я уйду.
— А тебя никто и не звал, вот так! Да-да, ступай! — И опять Васко улыбнулся: он давно заметил, что между Стаменкой и Динко существуют особые отношения. — И чего человек петушится? — причитала она. — Да, ломает меня всю, видно, к погоде.
— К какой еще погоде?
— К какой погоде! Слышишь, деревья — не шумят, а гудят. Вот и у меня опять суставы прихватило!..
— На пенсию просятся твои суставы, — отвечал ей в тон Динко.
— Да они-то давно просятся, только никто их не слышит, — вздохнула женщина и, похоже, опустилась на скамейку. Неожиданно голос ее снова сделался строгим. — А что это ты вьешься вокруг меня? Ждешь кого, а?
— Жду!
— Кого, Верчу, что ли?
«Ничего себе поворот», — вздрогнул Васко и прислушался внимательнее.
— Не, инженера. Есть у меня к нему один разговор…
— О Верче, что ли?
— Слушай, тетушка Стаменка! — Динко снова запетушился. — Давай по крайней мере этого не трогать, а? Это у меня болит, как у тебя кости!
— То-то! К погоде, так и знай.
— Может, и к погоде, — задумчиво сказал монтажник, — у меня уж давно ненастье.
— Похоже, облака собираются, может и градик ударить! — Стаменка помолчала, оценила перемену в своем собеседнике и добавила тихо, наставительно: — Только грома не надо, сынок. Нужно тепло, нужно, чтобы солнышко смеялось, все и пройдет…
— Что пройдет?
— Твое… ненастье!
Васко услышал шаги уходившего Динко и его последние слова:
— Я его еще найду!
А Стаменка вслед крикнула:
— Ой, Динко! Подожди, подожди! Наш главный тоже иногда сам с собой разговаривает, имей в виду!
— Посмотрим! — отозвался уже издали Отелло.
Васко поднялся с постели, потянулся и хотел окликнуть кухарку, но она уже ушла. Высунувшись в окно, он увидел подымавшуюся в гору Небебе; цыганка медленно шла к его бараку и что-то на ходу ела из пригоршни, кажется, малину. «Интересное существо, — подумал про нее Васко. — К восемнадцати годам успела сменить мужа, ни с одним не расписана, а от второго у нее — ребенок. Этот, второй, на год моложе ее! И с какой нескрываемой любовью она говорит о нем, позавидовать можно… Она всегда охотно помогала тетушке Стаменке, и старуха отваживала всех, кто пытался приударить за цыганкой. Инженер отошел от окна.
— Батюшки, еще одна влюбленная! — услышал он из комнаты голос Стаменки. — Ты где гуляешь? Я жду, чтобы ты помогла мне с ужином!
Небебе, помедлив, начала:
— Хочу попросить инженера пустить меня к моему Руфаду…
Васко выглянул в окно:
— Что у тебя?
— Глянь-ка, разве ты был тут? — воскликнула кухарка. Небебе обернулась в ее сторону, ища поддержки. И тетушка не заставила себя ждать. — Она хочет поговорить с тобой! — Васко набросил кожаную куртку и вышел к женщинам. Небебе́, смущенно улыбаясь, чертя босой ногой по затоптанной траве и не глядя на него, заговорила: она, мол, не совсем здорова, если можно… Васко отлично знал ее болезнь и решил свести все к шутке: не к врачу ли она собирается пойти?
— То-то, что к врачу, — сказала, опускаясь на лавку, Стаменка. — Хочет сходить повидаться со своим служивым! Там враз и полегчает. — Васко задумался, закурил сигарету, расположившись около кухарки, угостил ее. И начал совсем тихо, пытаясь объяснить Небебе, что сейчас работы много, больше чем когда бы то ни было. После он уж ее отпустит. Небебе упала на землю и расплакалась.
— Послушай, разве так можно, девочка? Если бы ты была главным инженером, а я твоим рабочим, ты бы на моем месте отпустила меня?
— Если бы ты любил твою Небебе столько, сколько я моего Руфада, отпустила бы! Сразу же!.. У тебя есть Небебе, твоя Небебе?
— Есть, — усмехнулся Васко. — Но она далеко, не знаю, где точно, но подальше, чем твой Руфад… И у нее другой муж…
— А она кого больше любит — своего мужа или тебя?
— Это неважно. Должно быть, его любит…
— А мой Руфад только меня! Руфад болен мною!
— Н-да! Что скажешь, тетя Стаменка? Железная логика!.. Ладно, ладно, Небебе, отпущу. Только не сразу. Потерпи еще несколько дней. — Небебе вскочила с земли и подошла к нему. Она так боялась идти к главному инженеру, а он добрый, очень добрый человек. Схватив его руку, она поцеловала ее.
— Перестань, что ты делаешь? — отшатнулся Васко.
— Ты златоуст!.. Ты аллах! — прыгала перед ним цыганка. Стаменка тронула его за локоть, показывая на ее счастливое лицо. А та продолжала приговаривать: — Я завтра буду работать много-много, больше всех. Я буду молиться за тебя! За твою Небебе! Чтобы полюбила тебя так, как я люблю моего Руфада! — Она упала на колени и стала бить поклоны, словно творя заклинание: — Да сбежит она от своего мужа и придет к тебе! Да ниспошлет тебе аллах легкое сердце! Да возвратит он тебе твою Небебе!..
Васко встал и медленно пошел по тропинке, потом повернул в гору, туда, где на полпути к дому отдыха располагалось кафе.
Всю душу перевернула ему эта цыганочка. Последние недели он ни разу не вспоминал об Эвелине. Да и к чему? Каждый раз, как он позволял себе вспомнить ее, его охватывала безотчетная ярость к женщинам. И он бросался к первой встречной, брал от нее все, что мог взять, любил, как хищник, а после долго мучился, рассказывал ей о своей большой любви, клялся, что не может любить никакую другую женщину, что в один прекрасный день сорвется и тогда ничего уже не сможет его остановить, пока он не отыщет ее…
Все нутро ему расшевелила эта дикарка. В ушах звенел ее крик: «Да ниспошлет тебе аллах легкое сердце! Да возвратит он тебе твою Небебе!.. Да сбежит она от своего мужа и придет к тебе!»
Васко вошел в павильон, запыхавшись, мучимый жаждой. Ему хотелось побыть одному, совсем одному, заглушить в сердце боль. Но из-за столика в дальнем углу веранды ему махнул Горанчев. «Обскакал!» — с раздражением подумал Петринский. Но отказываться от компании не было никакого повода.
— Случилось что-нибудь? — спросил Горанчев.
— Ничего… Мелочи жизни! — И он наскоро сочинил историю о скандале с бетонщиками, пытаясь в то же время придать «происшествию» вполне безобидный характер. Теофан Градский тотчас принес сливовицы. Инженеры без церемоний и тостов подняли рюмки. Васко отпил из своей сразу половину, Горанчев лишь коснулся языком, как больной кот.
— Удивляюсь я тебе, шеф, — сказал он и засмеялся. — Бегаешь, как загнанный зверь, и сам в этом виноват.
Васко смотрел с интересом, ожидая продолжения. Тот все так же медленно, улыбаясь, пояснил свою мысль. Он, инженер Петринский, так спешит, будто хочет все сделать в один день. А рабочие недовольны, им, как принято выражаться, на фиг нужны такие темпы. За последнее время до них дошло, что если работать, как те двое, то прогонят с объекта. А ведь в конечном счете никому не хочется гробить свое здоровье за одну зарплату.
— Не слишком ли ревностно коллега печется о рабочих? — Горанчев держал рюмку обеими руками, словно мучительно хотел согреть в руках желтоватую жидкость. Печется? Нет, он просто их понимает. Они приходят сюда бог знает откуда. Каждый тянет за собой огромный неведомый груз прошлого и, если застревает на трассе, то больше всего в стремлении уйти от него, в поисках одиночества, забвения — даже в работе, не говоря уже о пьянстве. Большинство из них неудачники, которые пришли сюда залечивать душевные раны, свалить с себя бремя какого-либо греха. — Все они грешники, дорогой Петринский, грешники! — закончил Горанчев. — А мы с тобой? Мы тоже! Единственная разница в том, что они пришли сюда сами и сами наказывают себя, а нас наказывают другие!
Васко стало не по себе от этих рассуждений. Он чувствовал, как нарастает в душе неприязнь, как просятся на язык злые слова, и поскольку хорошо знал свое состояние, успел вовремя овладеть собой. Сделал глоток, заставил себя улыбнуться и самым приятельским тоном шутливо спросил:
— Ты до того, как стать инженером, не кончал случайно семинарию?
Горанчев от души рассмеялся:
— Между прочим, это самое солидное учебное заведение в Болгарии.
— Серьезно?! — воскликнул Васко.
— Ты все еще не понял этого сброда, Петринский, все еще новичок, — с той же милой улыбкой продолжал Горанчев.
— Если бы эти люди знали, что ты о них думаешь, вряд ли бы они были в восторге от такой характеристики.
— Упаси меня бог! — повертел в руках свою рюмку Горанчев. — Никто не любит, чтобы лезли ему в душу.
— И все же я думаю, — твердо сказал Васко, — что этот твой «сброд» способен творить чудеса, только нужно в него верить.
— Может, ты сделаешь меня свидетелем такого чуда?.. Нет, приятель! У них единственный бог — его величество аккорд. Ты их здорово пришпорил, но если сейчас им не заплатишь, то готов поспорить, что через два месяца здесь, в павильоне «Эхо», ты услышишь совсем другое эхо. Тогда посмотрим, кто из нас был прав.
— Хочешь сказать, когда встанет вопрос о сверхурочных?
— Да.
— Сверхурочных все эти три месяца не будет.
— Почему?
— Потому, что у меня нет ни малейшего желания обивать пороги министерств и ведомств, вымаливая корректировку сроков.
— Чудесно! — воскликнул Горанчев. Это уже называлось игра в открытую. Да, он так делал. Не жалел ни сил, ни самолюбия: ездил, обивал пороги, доказывал и убеждал. Но не для себя, нет! Для тех, кто гнет спину на трассе, чьи мускулы работают на износ. — Но скажи мне, — продолжал с неизменной улыбкой слегка назидательно Горанчев, — скажи, дорогой коллега, кто-нибудь подумал об этой нашей горе?.. Говорят: «По пересеченной местности»… Кто-нибудь принял во внимание эти отвесные скалы и глубокие ущелья? А дороги? Ты уже поколесил с грузовиками по району, видел состояние дорог и сколько приходится объезжать, чтобы достигнуть трассы. Наши планы и сроки — продукт кабинетных мыслителей, которые принимают решения между двумя чашками кофе. Мы же — те, кому приходится исправлять их ошибки… И почему, объясни мне, прошу тебя, почему, как бы то ни было, люди должны выкладываться?
— Потому что от нас зависит своевременный пуск двух заводов и ста километров железнодорожной линии.
— Допустим, — пожал плечами Горанчев. — Но на кого ты рассчитываешь?
— На грешников, — спокойно ответил Васко.
— Поживем — увидим! — Горанчев торжественно поднял свой бокал: — Будь здоров! Пью за твой неисчерпаемый энтузиазм!
Поздно вечером два инженера вышли из павильона. По пути расстались: Васко двинулся по тропинке в лагерь, а Горанчев — к находившемуся поблизости дому отдыха. Несколько дней назад был заезд, и к Горанчеву, как понял Петринский, приехала жена, в свой летний отпуск. Да, мужик был из тех, кто умеет сочетать приятное с полезным. Кое-кто из рабочих уже видел их вместе, и оценка была однозначна: «Не жена, а царица!»
Субботний день подходил к концу. Нужно бы поужинать — неизбежная процедура, даже когда человек в его положении.
Вернулся поздно. Мысль об Эвелине не давала покоя — ни в ресторане, ни на обратном пути, под сенью придорожных лип, ни сейчас, когда он сидел на постели, уставившись затуманенным взором в окно. …«Царицей» оказалась доктор Эвелина Горанчева! Эвелина, та самая, из второй рамки — его… чужая… его…
Эвелина! Я и сейчас не могу с уверенностью сказать, что, когда нас представляли друг другу, Горанчев не понял, что мы с тобой давно знакомы. Помню только, что весь вечер я был чрезвычайно разговорчив, изо всех сил старался выглядеть остроумным… Ты грустно улыбалась, отвечала мне сдержанно, пытаясь всячески вовлечь в разговор не только мужа, но даже дядюшку Крума, из местных горцев, которого мы пригласили за наш столик… Послушай! Ты, из второй рамки! Как ты могла держаться так хладнокровно! Может быть, профессия врача научила этому? А может, в сущности, я еще тогда понял, что во всей этой истории есть что-то натужное, что между вами не все ладится.
Это заставляло сердце мое радостно прыгать: вот и хорошо, говорил я себе, вот и хорошо.
Эвелина! Моя Эвелина! Шесть лет я не видел тебя, целых шесть лет! Уехала и не объявлялась… Тебя хватило на одно поздравление, в котором ты сообщала, что больше мы не увидимся, что ты встретила человека, который полностью соответствует твоей мечте о гармонии… Гармония! С ним!.. Эвелина! Ты — жена Горанчева! Невероятно!
…Несколько дней непрерывно шел дождь. Пробовали работать в плащах. Среди лета вдруг адски похолодало. Закружились снежинки. Трасса вышла к ущелью. Внизу, под обрывом, мчалась бешеная река, шумя и клокоча, вздымая волны и расшибаясь о камни. Казалось, и душа его расшибалась о камни каждый раз, как он думал о ней. Жадно, с нетерпением ждал он теперь вечера, чтобы под дождем бежать к ресторану, занять столик поудобнее и снова встретиться с ними. Они появлялись всегда в одно и то же время — дождь не мог изменить этого строго заведенного порядка — шли медленно, тесно прижавшись друг к другу. Горанчев так крепко держал свою жену под руку, будто боялся, что она может убежать от него, не переставая говорил ей что-то. Под маленьким дамским зонтиком она казалась в темном лесу заблудившимся, сбившимся с дороги облачком.
Васко смотрел, как они медленно, спокойно подходили — тихая благополучная пара. А сам ощущал себя голодным волком, затаившимся перед прыжком, не спуская хищных глаз с пастуха и овечки на поляне, и чем веселее болтали эти двое, тем сильнее лязгали волчьи зубы: вдруг за разговорами отпустят на минутку овечку — тогда он одним прыжком настигнет и унесет ее. Но пастух, словно предчувствуя, что может случиться, все крепче прижимал овечку к себе… Подозревая как будто, что и овечка…
В тот вечер Петринский опять опередил их. Зябко кутаясь в свою шубу, он поминутно смотрел на часы, как будто от этого стрелки бежали быстрее… Павильон наполнялся отдыхающими и рабочими…
— Их еще нет? — спросила его Верча в тот самый момент, когда он подумал, что пора им появиться. Она села напротив него и вызывающе усмехнулась: — Не волнуйся, придут.
— Что с тобой?
— Со мной? Ничего. Это с тобой что-то. Такое впечатление, что тебя здорово закрючили. Ты так дергаешься, будто попался в ловушку!
— Богатая фантазия — дар божий, дорогая… когда его используют для высоких целей, — не без остроумия ответил ей, но прозвучало фальшиво, я сам это понял. Тогда решил начать по-другому, с маленькой лжи. — Тебя ждал!
— Как же, говори!.. Неужели ты не понимаешь, что я тебя насквозь вижу!
— Я настолько элементарен?
Она, не отвечая, махнула Теофану Градскому, и тот, давно усвоивший вкусы всех в бригаде, принес ей коньяк.
— За твое здоровье! — подняла рюмку Верча. — О, вы даже не пьете в ее отсутствие, любимый! — и выпила до дна. — По правде говоря, ты удивительный болван, мой мальчик.
— Нечто подобное я уже слышал от тетушки Стаменки, — пытался отшутиться я. — Давеча, когда отлупил Андона Рыжего, а деньги отдал жене, остатки от его получки.
— И что же она сказала?
— Да примерно то же. «Тебе, — говорит, — товарищ инженер, не к лицу на людях драться. Не обижайся, — говорит, — но ты совсем не похож на инженера…»
— Ты кристально ясен, голубчик, в тебе нет нюансов. И не умеешь хитрить.
— Перед тобой? Я сказал тебе правду.
— Ты все сказал. Я шла сюда, чтобы отвесить тебе пару пощечин!
— Что ж ты этого не сделала?
— Потому что ты не как другие мужчины: если бы я тебя ударила, ты бы, пожалуй, избил меня?
— Пожалуй! — усмехнулся Васко. — Почему ты не пришла вчера?
— Потому что накануне, если ты помнишь, ты сам прогнал меня.
— Приходи сегодня.
— Ну уж нет.
— Что так?
— Не хочу быть в положении той страхолюдины, чей муж очень любил балет…
— Чего-чего?
— Есть такой анекдот: один мужик очень любил смотреть балет, а когда потом ложился с женой, все воображал, что с ним балерина!
— Глупости! — почти разозлился Васко.
— Нет, не глупости! Ты лежишь со мной, а думаешь о своей докторше!
— Но я не виноват, я мог бы не говорить тебе о ней. Ты — единственный человек здесь, который знает. Шесть лет я носил это в своей душе, шесть лет!
— Ладно! Носи еще шестьдесят, если хочешь! Но со мной тогда зачем занимаешься?
— Я думал, ты можешь меня понять.
— Дудки! Я — женщина… И самое идиотское то, что он меня бросил, а я должна его понять… Наверно, потому, что мы с тобой одного поля ягоды, верно? Раньше у меня со многими было так: они меня любили, а я была холодна и безразлична! А сейчас! Ты на моем месте, а я… Ладно, как знаешь! — Она вертела в руках пустую рюмку. — Что ты можешь понять? Ведь я же сказала, что ты болван. Прямой и искренний, черт возьми, тебе нельзя не верить… А вот и они! — Она повернулась и вскочила. Васко схватил ее за руку:
— Останься!
— В качестве закуски к вашему ужину? Не стоит! Теофан Градский подаст вам луканку!.. Чао!
От соседнего столика ее окликнули, но она, накинув на голову плащ, выбежала на улицу. Динко бросился догонять ее.
У стола стояли Эвелина и Горанчев, все еще держась под руку. Васко пришел в себя, галантно поздоровался, поцеловав руку даме — как каждый вечер, обменялся рукопожатием с ее мужем и пригласил их за стол. Горанчев отодвинул стул, усадил жену, потом отставил в сторонку раскрытый зонтик.
— Отвратительная погода! — сказала Эвелина, чтобы начать разговор. Горанчев отошел к буфету и зашептал что-то Теофану. Васко использовал момент, когда пастух оставил свою овечку, и сразу перешел в атаку.
— Как бы нам остаться одним, хотя бы на час? Столько лет…
— Нужно ли, Васко?
— Мне — очень. Больше, чем нужно!
— Не стоит. Что может нам дать одна случайная встреча? Тем более сейчас… У меня столько забот, все так сложно… Он настоял, чтобы я приехала в дом отдыха, непременно сюда, к нему…
— А что, ты не хотела?
— В другой раз, Васко, в другой раз! — Она тревожно смотрела в сторону буфета.
— Я приду к тебе в дом отдыха, когда его не будет!
— Не надо.
— Приду!
Горанчев вернулся к столику, одаривая по пути улыбками и приветствиями рабочих и знакомых отпускников.
— Эви, надеюсь, коллега Петринский не позволил тебе скучать? — Он обнял ее за плечи, как бы лаская, от чего ее передернуло.
Пошел обычный светский разговор. Горанчев пускал в ход все свое остроумие, сыпал афоризмами и каламбурами, всякий раз спрашивая у жены подтверждения сказанному: «Правда, Эви?», «Не так ли, Эви?», «Помнишь, Эви!» Жена послушно кивала, но одного взгляда было достаточно, чтобы прочесть на ее лице с трудом скрываемую досаду.
Они уже собирались вставать, когда под навесом павильона появился Горский. Задыхаясь от бега, он сказал:
— Мост… на тридцать первом километре… От него ничего не осталось!.. Вода так поднялась, что начались обвалы. Вода сорвала мост, бьет в одну сторону, бьет и тащит за собой, так что и подходы к мосту размыты на полсотни метров.
— Бежим! — вскочил Васко.
— Куда? — в один голос спросили супруги.
— К мосту! — крикнул он уже снаружи, с дороги.
— Петринский, погоди! Не сходи с ума! Туда больше часа!
Васко бежал впереди, дядюшка Крум едва поспевал за ним. Дождь продолжал идти — ровный, холодный. Мужчины неслись вниз, не сознавая, что это сейчас ни к чему, что теперь уже река возьмет свое, а они смогут что-либо сделать только после того, как спадет вода.
Добрались. Он выхватил из руки Горского фонарь и сам осмотрел все. Потом стоял, ошалевший и осипший, подавленный и до того ничтожный перед этой бушующей бездной, что описать нельзя.
Дождь перестал еще на заре. Бригада вышла на работу. По общим подсчетам, оставшихся на объекте секций хватало монтажникам еще на два дня. А потом?.. Река отступила, выглянуло солнце, запели птицы. Из дома отдыха потянулись в лес грибники. Деревья светились, вымытые и посвежевшие, — раскрой грудь и дыши озоном!
Какой там озон!.. Васко два раза спускался к тому месту, где стоял снесенный мост, — первый раз один, во второй раз — с Горанчевым, Верчей и Горским. Положение было безвыходное. При самых быстрых темпах дорожников восстановление разрушенного должно занять не менее двух месяцев. Два месяца полного бездействия!
Тогда главный инженер Петринский отправился пешком в город. Ходил в городской комитет партии, в исполком, снова в городской комитет и от дорожников сразу выбил аварийную бригаду — мост был нужен не только для трассы.
Секретарь городского комитета подумал даже привлечь трудармейцев, занятых на строительстве нового завода, но командир части объяснил, что у них свои сроки, что он не может взять на себя ответственность за подобное решение, хотя вполне их понимает.
Васко вернулся на объект усталый и опустошенный. Заперся в бараке. Голова разламывалась. Если бы иметь сейчас два вертолета, нет, даже один…
Утром он сходил в дом отдыха, звонил в округ, в Софию. Нет, выделить вертолет, притом на двадцать дней, разумеется, нельзя. Вертолеты высылают лишь в экстренных случаях, и то на один-два рейса.
Он ушел и, только приближаясь к лагерю, вспомнил об Эвелине — ему и в голову не пришло искать ее… По дороге встретил Горанчева, гладко выбритого, в спортивном костюме…
Лампочка в номере светила тускло и безразлично.
Воспоминания так нахлынули, что он не знал, куда от них деваться. Хотелось кричать, вырваться и идти куда-то, идти… Куда тебе идти, старина? Все твое поле действия сейчас — эти несколько метров, всего-навсего четыре на три с половиной. И все! И на движение, и на размышление! За стенами номера тебе делать нечего — или только лететь, как птице, или повеситься. А и был бы птицей, лететь все равно некуда, вешаться он не собирался.
…Я должен был позвонить в министерство, доложить о случившемся бедствии, сообщить, что ищу выход. Но когда ты пришел к обеду и сказал мне, что уже говорил с Софией и просил сдвинуть сроки сдачи линии, я схватил тебя за лацканы и при всех обругал, назвав подлецом, перестраховщиком и слюнтяем! Ты остался невозмутим и даже в такой момент продолжал улыбаться. Отпустил я тебя не по какой другой причине, а просто потому, что почувствовал отвращение к тебе. Да-да, инженер Горанчев! У меня вдруг возникло ощущение, будто прикоснулся к змее, нет — к жабе. Ты осторожно поправил воротник, полы пиджака, делая все с отвратительным спокойствием… И только потом заговорил: что искал меня всюду и не нашел, что счел своим долгом объяснить «вышестоящим органам», что в результате разрушений «мы вынуждены приостановить всякие работы по меньшей мере месяца на два»!.. Ты даже с удовольствием заявил перед всей бригадой, что «стихийные бедствия не считаются ни с кабинетными планами, ни с вашим пламенным энтузиазмом»! С моим пламенным энтузиазмом! И что «мы ни в чем не виноваты, а рабочие еще меньше»!
И хотя я был прав, победителем тогда вышел ты… А после, когда мы остались вдвоем и я был в бешенстве от собственного бессилия, ты посоветовал мне, все так же не повышая голоса, не демонстрировать свою невоспитанность перед рабочими… И еще: если уж я объявил тебе войну, то должен знать, что у тебя свое оружие…
— Запомни, Петринский, — закончил ты с неизменной идиотской улыбкой, — я как мокрое мыло: как меня ни ухватить, все равно выскользну!
Цинично, но наедине, только для меня! Ты сказал, что не будешь больше нарушать служебной иерархии и ничего не станешь делать без моего письменного распоряжения!
Ты перестал разговаривать со мной. Отказался от всякой инициативы — слушал, исполнял, никаких взаимоотношений, никаких конфликтов! И черт с тобой! Ты и без того мне не помогал. Но наше столкновение автоматически отсекло от меня Эвелину… Нет, ты никогда не сможешь понять, чего мне это стоило! Знать, что она рядом, и не иметь возможности видеть ее!
Потянулись томительные дни. Люди бездействовали. Восстановление моста и шоссейного полотна шло, как обычно, медленно.
Безделье на объекте стало входить в норму — большая часть рабочих предалась пьянству, другие играли в белот до захода солнца. Горанчев и Эвелина по-прежнему каждый вечер ходили в ресторан, но он воздерживался бывать там. Потом решил предпринять еще один удар: послать бригаду к мосту, в помощь группе дорожников. А инженера Горанчева назначил непосредственно отвечать за работы по восстановлению. Тот теперь был при деле: смотрел за рабочими, ездил в город, звонил по телефонам.
Заросший, переставший следить за собой, главный инженер сидел в комнате или перед бараком, напряженно думая и проклиная дожди, устроившие ему такой сюрприз. Неподалеку хлопотала Стаменка. Небебе, которая по его распоряжению осталась помогать на кухне, скользила, босая, по траве, бесшумно и безмолвно, как тень, боясь как-нибудь потревожить его или рассердить.
В тот послеобеденный час Васко так же сидел перед бараком, когда над горой загудел самолет. Он поднял глаза к небу, ясному, без единого облачка, и невольно позавидовал летчику, который, наверно, видел их из кабины самолета, спокойный, недосягаемый, мчащийся своей чистой синей дорогой. Стаменка вышла из кухни и тоже смотрела в небо, пока самолет не скрылся, оставив за собой белую полосу. Небебе расплакалась и убежала.
— Грустно, — сказала Стаменка и, может быть, для того, чтобы прогнать свои мысли, строго выговорила инженеру: — А тебе бы следовало побриться! Зарос, как монах!
— Не до бритья, — задумчиво отозвался Васко. И, помолчав, вернул женщину к недавнему страшному воспоминанию: — Тетя Стаменка, сколько времени прошло?
— Еще неделя, и будет сорок дней. Трудно пережить, сынок… Ну, будь другое время, будь война, хоть бы сердце дрогнуло, подсказало ждать дурной вести. А в наше-то время как это могло случиться? Могилы даже нет, чтобы сыночка оплакать.
— Ты сильный человек, — попытался подбодрить ее Васко, — за это тебя и любят…
— Сильная. Вся слабость моя в силе… Не знаю… — Васко прислушался: где-то снова раздался шум мотора. — Это грузовик, за рекой, — пояснила тетя Стаменка. — Там дорога хорошая, ей ничего не делается.
— Куда она ведет? — поинтересовался Васко.
— Уходит вверх, вон туда, и дальше через перевал. Ее делали для водохранилища, когда строили плотину… — подытожила она и ушла в кухню. «А может быть, и для нас!» — подумал про себя Васко и решил, что нужно пойти посмотреть ее.
Васко вышел на тропку, спускавшуюся к реке. Мысли его вернулись к Стаменке. Не прошло и недели с его приезда, как случилось это несчастье.
Однажды вечером вблизи лагеря он увидел Стамена. Сначала увидел мула; нагруженный и тихий, тот с виноватым видом стоял на тропинке, как бы извиняясь за что-то. Потом услышал рыдания. Муж Стаменки, который в бригаде исполнял обязанности завхоза-снабженца, корчился на земле, словно от боли в животе, и плакал: принес известие о трагической гибели их сына-летчика… Когда же дошел до них двоих, Стаменки и Васко, то собрался с духом и подал телеграмму, она вскрикнула лишь в первый момент, как попавшая в капкан волчица, но потом, словно в укор Стамену и другим, кто не мог сдержать слез, села на скамейку, опустила голову на грубо оструганный стол и будто забылась. А наутро они со Стаменом уехали в Софию.
Через три дня в лагере вновь уже пахло курбан-чорбой, Стаменка снова командовала, кому где сесть, кому чем помочь, снова за столом галдели наперебой, прося добавки. Она вновь была с ними, их тетя Стаменка, только уже совсем седая…
Теперь главная забота ее была о Стамене, ее вечно безмолвном муже. В этой семье природа явно что-то напутала: жену сделала мужем, а мужа — женой. Но гармония была налицо: сила духа и здоровый реализм бракосочетались здесь с робкой, чувствительной душой, склонной к тихой мечтательности и немного романтичной… После смерти сына этот большой и сильный человек сразу как-то сник, сжался, совсем притих. Он по-прежнему ездил в город, привозил продукты и почту, но делал это так бесстрастно и машинально, что начинало порой казаться, будто не он правит мулом, а мул им…
Инженер выбрался на дорогу по другую сторону реки. Остановился отдышаться и бросил взгляд туда, где дымила труба их кухни. Сосны закрывали лагерь, но сразу за ними и ниже виднелись плечи огромных решетчатых опор высоковольтки, рассекавших горизонт и зелень гор за ними. Пройдя еще пару километров, он вышел на большую поляну, заваленную уже почти сгнившими бревнами, кучами старой трухи, поленницами невывезенных дров. Ничего особенного, обычная лесоразработка, откуда вывозили дрова. Он пошел дальше и в ста метрах увидел забетонированную площадку с небольшим навесом над ней. Так он обнаружил заброшенную канатную дорогу.
Внезапная мысль пришла ему в голову, заворочалась, пока еще неуклюже и неясно, приковала его к этому месту. Он видел не одну канатную дорогу, но его вдруг удивило, как бревна вековых деревьев гладко спускаются с высокогорных вырубок и сплавляются вниз… Эти бревна не намного легче их секционных стальных деталей. А что, если эта канатная дорога действует и по сей день? …Мало-помалу мысль оформилась в ясную, четкую идею. Тут есть прекрасная дорога, там в данный момент никакой. Сюда спокойно доберутся многотонные грузовики, а отсюда… Нужно посмотреть и проверить! Как? С кем? Разумеется, с Горским! Прежде всего с ним!
Когда вечером они пришли с дядюшкой Крумом в павильон, обрадованные, окрыленные новой идеей, Эвелина первой их увидела и махнула им. Васко совсем забыл, что в это время они обычно бывают здесь. Ну да к черту! Сейчас его личные отношения с Горанчевым не имели никакого значения — как раз с ним-то и надо поделиться!
На этот раз он не поцеловал ей руку, сдержанно поприветствовал Горанчева. Горский тоже поздоровался. «Все такой же, со своей неизменной улыбкой». Сели за их столик.
— Последнее время вас совсем не видно, инженер Петринский! — улыбнулась Эвелина. «Она ждала меня!»
— Не мог, — смутился Васко, — буря… Этот мост… — Он подозвал Теофана: — Две сливовицы и что-нибудь на закуску!
— А, товарищ инженер! Форелька есть! Жареная!
— Чудесно! Случай того заслуживает, — крикнул Васко и прямо обратился к Горанчеву: — Есть для тебя новость! — Горанчев не проявил никакого интереса, зато Эвелина была начеку и поглядывала то на одного, то на другого. — Утром возьмем бригаду с моста и перебросим сюда. Я открыл заброшенную канатную дорогу, наверху, чуть в сторонке от трассы.
— Да, я знаю ее, — сдержанно ответил Горанчев. Васко продолжал все так же возбужденно: они восстановят ее. Секции и другие детали можно будет возить дорогой по ту сторону реки, сгружать на поляне, где лесозаготовка, а оттуда переправлять по канатке.
— Что? Серьезно? — Горанчев чуть не подскочил.
— Вполне серьезно.
— Канатка, она в полном порядке, — робко вставил Крум. — Ее нужно только немного подремонтировать, и все…
— Да у нас ведь не бревна, дядюшка Крум! — резко оборвал его Горанчев.
— Я тоже считаю это вполне серьезным, — вмешалась Горанчева. — Мне кажется, это интересно, это выход, особенно если…
— Прошу тебя, Эви!
За столом наступило молчание. Хорошо, что в это время Теофан принес закуску и заполнил неловкую паузу. Запах жареной рыбы несколько разрядил атмосферу. Назревала конфликтная ситуация. Васко это чувствовал, но не собирался отказываться от боя. Тем более что за столом была она… Он настаивал на том, чтобы утром на следующий день с Горанчевым и Горским идти на канатку, смотреть место, бетонную основу катушки, стальной трос. А потом перейти на эту сторону, к трассе. Фундаменты обеих катушек необходимо укрепить… Горанчев заявил тогда достаточно твердо, что в подобной героико-романтической пьесе он играть отказывается — это не его амплуа. Васко принялся доказывать по новой, еще более обстоятельно. Как он не понимает? Если сделать, как предлагает Васко, через неделю их люди вместо того, чтобы строить мост, продолжат работу на трассе!
Горанчев отвечал краткими язвительными замечаниями, что называется, тучи сгущались, но ни один не имел намерения отступить. Васко извинился перед Эвелиной, что этот разговор вынужден вести в ее присутствии, но он не может понять упорства ее супруга. Горанчев просил не втягивать жену в эти глупости, вскочил из-за стола и сказал, что им пора идти. Эвелина, однако, не шевельнулась. Она считала, что еще слишком рано, и хотела остаться. Этого Горанчев не ожидал, и его улыбка, призванная было выразить снисхождение, на глазах превратилась в выражение беспомощности и примирения. От этой сцены дядюшка Крум почувствовал себя неловко и откланялся. Васко не стал его задерживать, так было лучше. Горанчев высказал удивление, что его жена вдруг проявляет интерес к их проблемам. Он явно снова собирался с силами. Не получив ответа от Эвелины, он обратился к Васко в обычном тоне — полусерьезно, полуиронически; сначала ухватит губами, а потом и зубами.
— Намерения коллеги самые благородные и высокопатриотические. У Петринского есть размах, даже в излишке. Только вот одного никак не понять — это его претензий любой ценой выделиться!
— Милый! — одернула Эвелина. — Милый, прошу тебя! — Но он только пожал плечами: ведь ей самой хотелось остаться! В таком случае потерпи. Потому что они с коллегой просто продолжают давно уже начатый спор. Она промолчала, и Васко стало обидно за нее…
— Да, коллега Петринский готов на любые жертвы, лишь бы свершить нечто выдающееся, изменить даже то, что уже невозможно изменить. Он пытался даже выпросить вертолет, да ему не дали. — Горанчев снова вошел во вкус и сам любовался своими издевками. «Где он только этому научился», — поежился Васко, но не уступал.
С того момента, как Эвелина настояла на том, чтобы они остались, раздражение Васко прошло. Он почувствовал, что в ее присутствии он неуязвим, что в какой-то момент она как бы встала между ними, как броня, безмолвная, но неодолимая защита. А Горанчев продолжал наносить удар за ударом. Называя его то «коллега Петринский», то «товарищ главный инженер», придавая своему голосу то металлические нотки, то мягкость — этим искусством он владел в совершенстве, — он просил Васко понять его правильно. Так же, как он понимал его. В его порывах есть что-то милое, красивое, он человек увлекающийся, рвущийся к действию, готовый к подвигам! Родись он немного раньше, непременно был бы героем какого-нибудь восстания, и сейчас где-нибудь уже белел бы маленький скромный памятник с его бюстом!..
Странно, в другой ситуации Васко за подобное хамство уже давно пересчитал бы ему ребра или съездил по смазливой физиономии. А тогда он удовлетворился тем, что ответил с усмешкой, что и живым чувствует себя прекрасно.
— Ладно! Я буду делать все, что ты прикажешь, поскольку я твой подчиненный. Но только с приказом, письменным распоряжением. Все это потребует большого труда и материалов, Петринский. У меня нет ни малейшего желания сидеть с тобой на скамье подсудимых и доказывать, чье вина больше, твоя или моя!
— Стареешь, Горанчев! — Васко и сам не понял, как это у него вырвалось. Но тот не растерялся:
— Да, я действительно старше тебя, лет на восемь-девять. Мы практически разные поколения.
— Ты меня не так понял! Твоя старость не в возрасте, а в другом: вот здесь и здесь! — И Васко коснулся пальцем головы и сердца.
Он встал, положил на стол пятилевовую бумажку, набросил шубу и подал руку Эвелине:
— Простите. Этот наш спор действительно стар как мир. — Потом повернулся к коллеге и самым деловым тоном припечатал: — Инженер Горанчев! Утром ровно в восемь прошу быть на объекте.
Как промелькнула еще одна неделя? Смеркалось и вновь рассветало. Вчера был понедельник. Следователь не вызвал. Наступил вторник. Сегодня не может не позвать… Будь на его месте Янева, она бы, конечно, не упустила ни один день. Она понимает, что значат для него эти дни одиночества, эти остановившиеся часы. А зачем, собственно, ждать? Ведь она здесь, с ним, внутри его!
Как там теперь, в горах? Наверное, все заморожено… Грешники продолжают грешить. Стаменка хозяйничает на кухне — внимательней и строже, чем когда-либо… Верча бесится и иногда ревет о нем… Динко продолжает обхаживать ее, и нет никого, кто бы ему составил конкуренцию. Горанчев сладко воркует со своей женой, гордый тем, что его философия оказалась вернее и жизненней, а Эвелина слушает его с еще большей досадой…
Впрочем, там ли еще Эвелина?
Строительство моста, очевидно, подвигается, а Горанчев, кажется, даже реабилитировал себя в министерстве, где у него оставались старые связи и знакомства…
Дядюшка Крум, верно, вертится возле строителей моста и следит, чтобы не переводили лес на пустяки… Теофан Градский не может пожаловаться на отсутствие клиентов — летнее время, вокруг много отдыхающих, а уж бригада всецело принадлежит ему…
Как могла случиться эта авария, как могла?.. Кстати, солдат, к которому спешила тогда Небебе, оказался вовсе не Руфад, нет. Руфаду отправили телеграмму в тот же день, Верча бегала в дом отдыха… И зачем он не отпустил тогда цыганку к ее мужу! Если бы ее не было на объекте в то утро, может быть… Может быть…
Сегодня вторник. Начало одиннадцатого. Почему старик не вызывает его? Неужели все же обиделся на его молчание? А если вызовет, что нового они скажут друг другу?.. Другое дело Янева! Будь она на месте усталого полуслепого старца, она сейчас в любом случае знала бы уже гораздо больше, чем тот… Решительная женщина эта его Янева, все, что надо, вытянула из свидетелей на допросах. Интересно, что они ей сказали. Стаменка, Горский, Эвелина?! Допрашивала ли Янева Эвелину? Что она могла сказать, что она знает о них, об их технических проблемах на объекте? Но она хорошо знает своего мужа! И что из того?
Уже одиннадцать. Скоро обед… Да, очень мило! Твой подследственный хочет тебя видеть!
…Шаги и громкий голос в коридоре: «Где мне найти инженера Васко Петринского?» Похоже, голос Яневой, значит, она пришла сюда, в гостиницу! Васко вскочил с кровати, схватил рубашку, висевшую на стуле, молниеносно оделся, застегнулся, заправил рубашку в брюки. Дверь открылась. Перед ним стояла она! Не такая уж маленькая, если бы на высоких каблуках — была б с ним одного роста. В белой блузке, с приятно открытым декольте, в джинсовой юбке… Он пропустил ее мимо себя. Выглянул на всякий случай за дверь — не хотелось, чтобы кто-нибудь из персонала видел, что в его номер вошла женщина… При этом Васко по привычке пригнулся, хотя притолока была достаточно высокой, вернулся в номер и ждал, пока она сядет. Но она отошла к окну и осталась там, спиной к решетке… Ему показалось неприличным, если она будет стоять, а он снова уляжется на постели. Она поняла его сомнения:
— Не стесняйтесь, гражданин инженер, ложитесь спокойно. Если вам так легче думать. — Примерно так… — У меня для вас новости… Экспертиза показала, что стальной трос был совершенно цел и в состоянии был выдержать груз гораздо больший.
— Как же он оборвался тогда? — приподнялся с постели Васко.
— Кто вам сказал, что он оборвался?
— А как же иначе? Ведь только трос…
— Катушка не выдержала.
— Что? — Васко вскочил с постели. — Я все проверял сам, болт за болтом. Приглашал техника по канаткам, из лесного хозяйства. Мы тогда еще только начали укреплять фундаменты по обеим сторонам реки… Если не трос, что же тогда?.. Не понимаю! — Он закурил сигарету, предложил и ей, потом пошел к двери и встал там, как опоздавший ученик… — Мы вызывали и этого техника. Вместе с вашим монтажником, таким, с усами… — Динко! — вздрогнул Васко и посмотрел на своего следователя глаза в глаза. Но дым от сигареты устремился к окошку, завертевшись воронкой вокруг нее, и черты Яневой затуманились. Только голос был по-прежнему рядом, близкий, волнующий. — Да, они вдвоем разобрали всю катушку. Отличная работа, товарищ Петринский! — Значит, убедились, насколько она была надежна, — вздохнул Васко. — Не спешите… Знаете, что мы нашли там? Один пустячок, один недокрученный болт…
Он не решался отклеить спину от двери. Казалось, стоит пошевелиться, и видение у окна исчезнет, улетучится через решетку, как дымок сигареты. А ему хотелось прыгать от радости: значит, все было вычислено точно, все было в порядке! Значит, канатка не была только плодом его фантазии, его желания продолжать трассу, а не терять в ожидании два месяца, пока будет восстановлен мост!..
— Да, выход был найден отличный, — подтвердила Янева и продолжала: — На площадке уже сгружают секции для опор высокого напряжения, как и другие материалы.
— Что? — Он мигом оторвался от двери, дошел до противоположной стены, к окну, словно хотел выпрыгнуть во двор, вскочить в первую попутку до моста, а оттуда вверх, к трассе…
Он снова прислонился к стене, словно там был какой-то контакт, словно в таком положении мысль его работала быстрее и четче. Подумать только, его идея реализуется без него — идея, из-за которой погиб человек, из-за которой он сейчас находится здесь! От одной мысли его бросало то в жар, то в холод. Он даже вспотел. — Но каким образом? Кто?
— Вы считаете себя незаменимым?
— Не в том дело. Но я был один. Кроме меня, только техник Добрева и Горский верили в успех дела. Мы начинали всего с несколькими рабочими. Только позже…
— А инженер Горанчев? — вставила Янева.
— Горанчев?! Вы шутите?
— Нисколько. — Она была спокойна и следила за каждой его реакцией. Именно такой и представлял он ее себе.
— Но это невозможно! Невозможно, понимаете? — горячился Васко. — Ведь как раз он первый не принял эту идею, заявил, что категорически отказывается участвовать в моей «героико-романтической пьесе»! Что это не его амплуа!
— Странно! — сказала Янева. — Сейчас всем на трассе руководит он. Вчера после обеда начали перебрасывать секции…
Он представил себе, как кипит работа на объекте, сколько мобилизовано рабочих, как по канатке отправляют им все необходимое, вплоть до продуктов для кухни тетушки Стаменки, которая и ее, следователя Яневу, угостила роскошной курбан-чорбой…
— А лучше всех говорил о вас инженер Горанчев, — заключила Янева.
Нет, это уже слишком. Можно запутаться. Он снова оторвался от двери. Номер настолько мал, что с трудом удается сделать пять нормальных шагов по прямой. Васко опять почувствовал себя загнанным в клетку, все его человеческое существо смутилось и взбунтовалось от одной мысли о том, что Горанчев… Шаги отдавались в висках, голос дрожал, как с перепоя.
Вы понимаете, что вы говорите, понимаете? — хотел он крикнуть воображаемой собеседнице, но голоса не было, все ведь происходило в нем самом, внутри. — Или вы смеетесь надо мной, или я схожу с ума… Горанчев? Говорил обо мне лучше всех? Горанчев?.. — Она дождалась, пока он успокоится. — Я не понимаю вас! Человек говорит о вас с самым добрым чувством, говорит, какой вы интеллигентный и талантливый, завидует, что не ему первому пришла в голову мысль о канатной дороге. Здесь сыграла свою роль инерция. «Завидую, — так и сказал, — его молодости и смелости». — А он не сказал вам, что энтузиасты вроде меня давно вышли из моды? Что он не выносит типов, которые делают все, только чтоб блеснуть, выделиться, чтобы их похвалили, заметили, отличили! Что подобные романтические порывы ему глубоко чужды! — Васко буквально задыхался. — Он не сказал вам, что там, на объекте, сборище грешников, что и мы сами такие же? Не рассказал, как я набил морду пьянице шоферу, отнял у него зарплату и отдал его жене и детям? Не сказал, что я и ночами не терял времени даром, развлекаясь с техником Верчей, и что он глубоко возмущен моим поведением? Наконец, он не сказал вам о том, что я люблю его жену и она любит меня? Ах, мерзавец!
— Успокойтесь, прошу вас! — Следователь не ожидала подобных признаний и немного смутилась. — Расскажите мне, расскажите подробней о ваших взаимоотношениях с Горанчевым!
— Хм! «Мокрое мыло: сколько его ни хватай, все равно выскользнет», — сквозь зубы пробормотал Васко. Она не поняла: — Простите?
Он снова начал припоминать, рассказывать — для нее и для себя, стараясь не упустить ни малейшей подробности. Он все ей расскажет, все — и о Горанчеве, и об Эвелине… Все…
Последние два дня было невыносимо. Мысль неслась, как необъезженный конь — без дороги, все выше, через реки, горы, по трассе высоковольтки. Истина была там, вся истина. Он знал пока очень мало, только частичку ее, еще не самую важную. Знал, что кто-то ослабил болт… Знал, что невиновен. От одного этого хотелось петь и плясать. Не потому, что он будет освобожден, нет! На нем нет вины в смерти Небебе! Не он убил ее. Но кто? И за что?.. А Горанчев? Скромный, тихий, не любящий риска? Как могло случиться, что он вдруг взялся осуществлять то, что отрицал с такой страстностью? А может быть, именно потому, что теперь уже не было риска? После всего, что случилось, он вдруг понял, что идея Васко реальна и осуществима. Значит, он остался верен себе. Кто-то уже взял на себя всю полноту ответственности, этот кто-то был инженер Петринский. А Горанчеву теперь оставалось сыграть благородную роль верного заместителя, расхвалить его и продолжить то, что он не успел… Стоп, стоп! А если он сразу понял, что идея с канаткой может оказаться ему выгодной? Что получается? Горанчев, значит, был не против идеи, а против того, кто ее предлагал! Почему? Только ли потому, что Петринский стал вместо него главным инженером? Нет, это несерьезно… Из-за Эвелины? Исключено! В тот вечер на веранде Горанчев не мог даже предположить ни их прежнего знакомства, ни глубокого старого чувства, которое, как невидимая антенна, в мгновение связала их с первой минуты той неожиданной встречи и которую они так тщательно скрывали, играя в незнакомцев… Тогда?.. Против чего, в сущности, был Горанчев? Против его молодости, его уверенности во всем, что он делал, короче — против него как человека!.. А может быть, он сам виноват в чем-то? В чем?
Снова он припоминал их спор с Горанчевым при Эвелине, как приказал ему явиться к восьми утра на объект, вспомнил, как тот смотрел на канатку и его отвратительную улыбку — ироническую, снисходительную…
После осмотра канатки инженер Петринский послал Горанчева в город за материалами. С письменным распоряжением. Тот взял с собой двух рабочих и Динко. На другом берегу реки, там, где дорога была в порядке, их ждал со своим самосвалом Андон Рыжий. Васко вернулся в лагерь и вместе с Верчей и Горским продолжал расчеты. И тут ему пришла мысль воспользоваться отсутствием Горанчева и сходить в дом отдыха. Он извинился, что устал, а когда все разошлись и путь был свободен, незаметно выскользнул и помчался вниз, через лес… Через час они вдвоем с Эвелиной уже шли от дома отдыха через молодой сосновый лесок — подальше от дороги, подальше от людных тропинок. И не смели остановиться…
Наконец вдвоем! Одни! После шести долгих лет!
Эвелина нервничала. Сперва упрекала его, зачем он пришел, уверяла, что это нечестно: отправил мужа, а сам к ней… Боже мой! Как сладки были ему эти упреки! Долго не могли начать свой разговор, только целовались и молчали, молчали и целовались…
Постепенно она успокоилась, стала рассказывать о своей жизни, о том аде, которым обернулось ее замужество, о бессилии исправить что-либо, спастись от Горанчева. Напрасно Васко допытывался, почему, что ее держит, если она не любит его. Нет, он даже представить себе не может, что за человек Горанчев… В сущности, муж ни в чем не был виноват перед ней; напротив, окружал ее вниманием. Ни в одной их ссоре, ни в одном серьезном недоразумении не был виноват и при этом ни разу не позволил себе упрекнуть ее в чем-либо, не дал хоть на минуту почувствовать себя виноватой… Она пыталась делать глупости, специально поступала безрассудно, выдумала даже роман со своим коллегой по больнице и позаботилась, чтобы это дошло до мужа. Никакого эффекта. Во всем он винил себя: что допустил до этого, что из-за него она позволила себя унизить, согрешить. Что этот грех ни в коем случае не ее грех, она лишь жертва его ужасного характера. Что, если разрыв между ними будет продолжаться, он покончит с собой. Он не мог представить себе жизни без нее, не мог вынести больше ужасной пустоты в душе… Достаточно было расстаться на одну неделю, и он начинал заваливать ее письмами, часто по два-три в день. Пока она однажды не оставила их ему на столе — нераспечатанные, пачкой, в порядке получения… Странно, что многие из ее приятелей возводили его просто в культ. Он был для них образцом, идеалом — такой изысканный, интеллигентный, деликатный. Такой солидный, красивый, подтянутый для своих лет… Она чувствовала, как день за днем в ней растет отвращение к этому полубогу. А не было никакого повода уйти от него…
— В такие минуты мне так не хватало твоей грубости, жестокой откровенности, твоей естественной свободы, твоей мужской силы… Васко! Как я звала тебя, как искала в тебе спасительной опоры! Чувствовала, что тону, гибну, теряю себя, и не было голоса позвать на помощь…
Когда расставались, Эвелина долго плакала. И была счастлива, что может выплакаться перед кем-то, так, чтобы ее не останавливали, не успокаивали, не утешали…
— Разминулись мы тогда с тобой, разминулись! И виновата в этом была только я, одна я!
Васко произнес на это только два слова: «Да, ты!», но они стоили неизмеримо больше любой ласки, любого сочувствия и утешения. Потому что в первый раз кто-то принял ее и ее правду такой, как есть.
Она уходила счастливая и задумчивая. Теперь она до конца выстрадала свой собственный ошибочный шаг и впервые почувствовала себя от всего свободной… Что касается его, он не испытывал никаких угрызений ни перед Горанчевым, ни перед самим собой. Он любил ее, и этим оправдывалось все. Да будь Горанчев хоть сама святость, пошел он к черту! Васко Петринский давно уж отрекся от святых. Его богом был черт рогатый, с хвостом, неукротимый, непокорный!
Уже совсем стемнело, когда он подходил к лагерю. За спиной вдруг послышались шаги, и раньше, чем успел оглянуться, он почувствовал удар по голове. Тропинка из-под ног резко ушла в небо. Закружились кусты и деревья. В ушах раздался неистовый гул, вроде той поднявшейся воды, которая снесла мост… Потом все стихло, исчезло.
Придя в себя, он долго озирался, пытаясь понять, где он и что с ним произошло. Острая боль пронизывала голову. Ощупал рукой лицо — на ладони осталась теплая жидкость. Кровь! Это ощущение придало ему силы, он поднялся и двинулся вверх.
С трудом дотащившись до бараков, без сил упал на скамейку. Верча ждала его и увидела первой. Она закричала. Вышла Стаменка. Они помогли ему войти в комнату, к свету. Аптечка была мизерная. Верча перепугалась, позвала одного из рабочих и отправила его за врачом в дом отдыха. Если врача не окажется, велела привести жену Горанчева. Васко пытался ее остановить, но рабочий уже убежал.
Вскоре пришла Эвелина, теперь уже как врач.
К счастью, рана оказалась неглубокой, удар лишь скользнул по черепу. Эвелина настаивала сразу везти его в город, сделать рентген. Васко уговорил ее отложить до утра. К тому же не на чем было ехать. Он страдал от боли и вместе с тем был счастлив: она беспокоилась о нем!
Узнав о случившемся, прибежал и Горанчев; ахи, охи, сожаления, сочувствия: как и где это произошло, видел ли он кого-нибудь?.. Васко умолчал, как было. Соврал, что сбился с тропинки, поскользнулся невидно, судьба — стукнулся головой о дерево… Горанчев был как никогда любезен, расспрашивал жену о его ране, много ли крови он потерял, что она ему сделала… Потом доложил главному инженеру, что они делали в городе, какие привезли материалы, что нагруженную машину оставили на площадке перед канаткой, но чтобы он не беспокоился, утром сразу займутся разгрузкой. Вообще пусть он полежит два-три дня, Горанчев пока возьмет все на себя… Столько вдруг человечности, такая благожелательность! Стаменка хотела оставить супругов переночевать в лагере, но Горанчев решительно отказался и ушел с Эвелиной в дом отдыха.
На следующий день Васко ездил в город, показался врачам, сделали снимок, ничего опасного не было. К обеду он уже вернулся на трассу. Там его ожидали две новости. Во-первых, выяснилось, что Динко вернулся вчера из города раньше Горанчева и других; заместитель, выходит, вчера скрыл это. На веранде пьяный Андон Рыжий костил потом Динко, что тот бросил их одних разгружаться. Верча плакала и доказывала, что тот способен на все, что он нарочно вернулся пораньше, выследил Васко и пытался убить его. Васко запретил ей говорить об этом остальным.
Во-вторых, и это поразило его, пожалуй, еще больше, доктор Горанчева не навестила пациента ни в обед, ни позже. Вместо нее вечером явился ее муж. От вчерашнего дружелюбия не осталось и следа. Он сразу же пожелал говорить один на один.
— Эвелина мне все рассказала! — начал Горанчев. Васко сделал вид, что не понял. Тот продолжал тоном оскорбленного товарища: Эвелину он ни в чем не винит. Она — женщина, и, как умная жена, поступила правильно, не рассказав ему об их давнем знакомстве… Но вот Петринский… Значит, он умышленно послал его в город, чтобы иметь возможность встретиться с его женой? Васко молчал и курил. Горанчев с самого начала не пожелал сесть, так и остался стоять у двери. — Я прошу тебя оставить мою жену в покое! — Васко почувствовал, что тот в первый раз говорил искренне, с болью, не как соперник, а как друг… Уже несколько лет с женой что-то происходит, у нее развилась болезненная меланхолия. Он делал все возможное, чтобы ее успокоить, вылечить. Он не мог понять причины ее состояния. В их «просто безоблачном мире» не было ничего, что могло бы его вызвать. Но она все более отдалялась от него… — Поверь, дружище, твое появление ее просто доконает! Если ты действительно любишь ее, не вставай между нами! — просил Горанчев. — Она — единственное, ради чего я живу!
Васко продолжал молчать, не зная, что ему ответить. Разумеется, он ему верил. Но в то же время ясно сознавал, что не намерен отказываться от Эвелины. Более того, не мог он не верить и тому, что рассказывала она… Да, ситуация еще та… Тут не было места для недомолвок, да и вообще недомолвки были не в характере Васко Петринского. Но ведь, черт возьми, перед ним стоял человек и вполне по-человечески делился с ним своей болью, просил его — того, кого терпеть не мог! Отдавая себе полный отчет в том, как важен для другого этот разговор, он хотел быть правильно понятым и поэтому мучительно думал, с чего начать. И начал с того, что все происшедшее между ним и Эвелиной шесть лет назад глубоко в свое время подействовало на него. Разумеется, Горанчев здесь ни при чем, он ведь и не знал об их отношениях, вообще не подозревал о его существовании в жизни жены. Но сейчас она сама поняла, что сделала ошибку, не оставшись с Васко, и готова ее исправить… Но она ни в чем его никогда не упрекала и не могла его упрекнуть! А, может быть, это ее и мучило, грустно добавил Васко. И вдруг его будто осенило. Неожиданно для себя самого он ясно связал свою забинтованную голову с разговором, состоявшимся между Эвелиной и Горанчевым. «Почему бы не попытаться?» И без всякой связи, в лоб, задал вопрос:
— Горанчев! Вы ездили вчера в город за материалами. Когда ушел от вас Динко?
— Прости? — Гость не мог скрыть растерянности. Вопрос явно застал его врасплох. — Мы уехали вместе!
— Лжешь, Горанчев! Андон Рыжий другого мнения! — Горанчев сморщил лоб, придав своему лицу напряженно-задумчивое выражение.
— Ах, да… Динко сошел по дороге, не знаю, зачем…
— Он вообще не ехал с вами, он ушел от вас еще в обед… Как ты думаешь, Горанчев, где был вчера Динко после обеда? И вечером, когда со мной случилась эта история? — Васко указал на свою забинтованную голову.
Горанчев пожал плечами:
— Каждый отвечает за себя, коллега Петринский… Но ты все еще не ответил на мой вопрос.
Васко поднялся с кровати:
— Попробую твоими же словами: каждый отвечает за себя. Динко — за себя, ты — за себя, я — за себя, Эвелина — тоже за себя. Я не вмешиваюсь в ваши семейные отношения, но я люблю Эвелину. Все эти годы я любил ее, страстно, до боли. Когда я думал о ней, я сходил с ума от жажды встречи с ней, от желания видеть ее. Сейчас она здесь, ты сам привез ее, и мы с нею наконец снова встретились. Единственно, что я могу тебе обещать, как мужчина мужчине: не буду больше искать встреч с ней.
— Спасибо, — тихо произнес гость.
— Не спеши! Я не буду искать встречи с ней, обещаю тебе. Но если она сама предпочтет черта святому, я никому больше не уступлю ее.
Горанчев ушел не попрощавшись. А Васко разом почувствовал облегчение. В сущности, так намного лучше — открыто и ясно. Остальное зависит только от нее.
Брожение среди рабочих усиливалось с каждым днем. Собравшись на взгорке перед лагерем, они демонстративно отказывались работать на канатке. Верча пришла встревоженная. Стаменка пыталась их урезонить:
— Как не стыдно! Человек сна лишился, с ног сбился! И не думает ни о сверхурочных, ни о наградах!
— Не думает, потому что у него оклад идет! — раздались нестройные голоса.
— И вам идут ваши суточные!
— А мы что, пришли сюда за одни суточные любоваться скалами? — бросил один из бетонщиков. Стаменка тут же осадила насмешливо:
— Эх, сынок! Привыкли мы получать вдвое! Авось можно немножко и честно поработать, а?.. Пора бы уже! Новый главный не из жуликов!
Васко оделся и вышел к ним:
— Что тут у вас?
— А чему еще быть, товарищ инженер? Только что камни еще не начали дробить, — отозвался кто-то.
— Если нужно будет, и камни будем дробить, — тихо ответил Васко и сел на землю. — Так, так. Значит, ни на мосту, ни на канатке… Вам сейчас тяжелее работать, чем на трассе?
— Это не наша работа.
— А чья? — Ему не ответили.
— Скажите, скажите! — поддакнула тетушка Стаменка. Васко воспользовался паузой и продолжал:
— Я, как вы, может быть, уже поняли, не любитель говорить. Но хочу по-человечески вам объяснить. Хотя тут и объяснять нечего, поскольку все очень просто. Пока не будет моста, мы не сможем идти вверх. Так? — Молчание. — Так. Это ясно, как божий день. Скажите, что предлагаете вы? Распустить бригаду? Надеюсь, такого совета мне никто не даст, это глупо. Остается другое: будем валяться целыми днями и резаться в белот, накачиваться у Теофана Градского и ждать у моря погоды… Хорошо, будем ждать неделю, десять дней… Может, построят не скоро, в лучшем случае придется идти отсюда и работать где-то временно, помогать другим. А вы все знаете, что от нашей трассы зависит пуск двух заводов и железной дороги. Если будем ждать мост, все это отложится на два месяца. А если используем канатку, потеряем только одну неделю… Ведь не для себя же мне это нужно! Разве я сижу гляжу, как вы потеете, попивая кофе? Ведь нет же!
Васко выпрямился. Рана продолжала болеть, и он по привычке потрогал голову. Бинт ослаб, край его висел. Он не собирался искать сочувствия, но мелькнула мысль, что и забинтованная голова может прийтись кстати. Он громко попросил бригадира Сандо, который стоял напротив, и старый рабочий стал его перебинтовывать. Инженер поблагодарил за это и, перед тем как уйти, вновь обернулся к бригаде. Не повышая голоса, лишь печально и горько усмехнулся:
— Выходит, вас и вправду интересуют только деньги!
— Вовсе нет! Не только деньги, — возразили несколько голосов.
— Я не призываю членов партии и комсомольцев к сознательности. Хотя некоторым из вас следовало бы подумать и об этом. Но для меня вы одно целое, одна здоровая мужская бригада. Нет, не вы виноваты! Но обидно, мать моя женщина, что у некоторых хватает стыда говорить, будто мы тут все идиоты и грешники, что сбежали сюда в поисках беспечной жизни и длинного рубля на высоте полутора тысяч метров, что для каждого главное — свой любимый мозоль, а если не заплатить вам побольше, живо смажете пятки!
Рабочие совсем притихли. Он продолжал:
— Когда-нибудь человеку приходит срок доказать себе самому, что он человек, а не барахло, что есть у него за душой что-то, помимо естественного желания есть и пить, иметь побольше денег. Неужели вы сами не чувствуете, что только работа дает настоящее удовлетворение, захватывает тебя и подымает, черт побери! Мне больше нечего вам сказать. Как решите, так и будет. Мы будем продолжать, если нас будет хоть пять, хоть два человека. Кто захочет!
Через полчаса бригадир Сандо постучался и вошел, улыбаясь:
— Товарищ инженер, пошли! Все грешники отправились как один! Ей-богу, ты нас своим словом прямо за душу взял, понимаешь!
Петринский вышел из комнаты и тоже направился к подвесной дороге. По пути он встретил Небебе. Она остановилась вся сияющая.
— Чему радуешься? — спросил Васко, у него тоже было отличное настроение.
— Получила письмо! Руфаду дают отпуск! Руфад скоро здесь, со мной!
— А, вот оно что! — похлопал он ее по плечу и пошел дальше, до ее голос догнал его:
— Товарищ инженер… А ведь нынче и тебе весело! С тебя бакшиш. Аллах услышал мою молитву. Твоя Небебе пришла к тебе… Знаю, знаю! — погрозила ему пальцем цыганка. — Все рабочие знают, очень красивая твоя Небебе!
— Красивая, да не моя! — засмеялся Васко и зашагал в гору. «Пусть знают! Пусть все знают!» — улыбнулся он счастливо. Ему было легко идти, приятно думать об Эвелине и о бригаде. Сейчас можно было и помечтать…
В ту ночь ему снилась мать… Он мальчик, совсем малыш, восьми или девяти лет. Бежит по коридору больницы — не той, из детства, а сегодняшней, новой. Длинный-длинный коридор с белыми стенами, с блестящими золотыми окнами… Внизу его мать, в белом переднике и белой косынке, высокая, молодая, красивая, убирает полы. А везде столько грязных бинтов и ваты, что она никак не успевает… «Хватит, хватит с этими полами. Больше я не пущу тебя в больницу! Я большой, я буду заботиться о тебе!» — кричит мальчик… Мать открывает перед ним дверь за дверью и зовет заглянуть. Васко робко подходит и заглядывает. Огромные палаты наполнены мужчинами — рабочими из бригады, и все с забинтованными головами… Мать открывает и открывает двери; лицо ее становится все грустнее и грустнее… Неожиданно Васко останавливается: это уже не лицо его матери. Это лицо Стаменки — она тоже в белом переднике, но косынка черная. Хватает его за руку и ведет обратно: «Иди, детка! Это не для детей, сынок!» — «Живы ли они?» — плачет мальчик. «Живы, все живы. Только вот Небебе нет. Небебе погибла…» — «Какая Небебе?» — спрашивает Васко. «А ты что, забыл ее? Уже забыл? Не нужно ее забывать! Нужно помнить! Всем нужно ее помнить!» — «Мама, — спрашивает мальчик тетушку Стаменку, — почему больные не стонут?» — «Стонут, только мы их не слышим. Они нутром стонут, душой стонут!» И вот они уже оба на дворе. А там светло-светло, глаза начинают слезиться от света. Тетушка Стаменка ведет его через сад, а Васко вновь спрашивает: «Мама! Много ли больных на земле?» — «Много, сыночек, много. Только ты не бойся. Этот свет не даст им болеть. Он всех излечит, этот свет, все выздоровеют!» — «А твой сын за него сгорел, за этот свет?» — спрашивает Васко. «За него. И ты страдаешь за него… Все за этот свет… За него… Все за него…»
Проснулся весь в поту. Он нечаянно лег на бок, и незажившая рана согрелась в тепле и заныла. Васко сел, протер глаза, окончательно проснулся… Его мать! Сколько он уже не видел ее? Последний раз виделся с нею четыре месяца назад, еще до того, как его вызвали с прежнего объекта и послали сюда, на трассу. Он опять расспрашивал ее о работе, опять настаивал, чтобы она ушла из больницы, даже упрекнул довольно резко: мол, если денег, которые он посылает, не хватает, он может посылать больше! Она усмехнулась: этого ей хватало. И снова объясняла ему, что дело не в деньгах, а в привычке работать. Без этого как? А деньги есть, и он посылает, и за отца пенсия… Работа санитарки нетяжелая, просто хочется быть среди людей, которые нуждаются в ней, в ее помощи… Потом просила его пойти с нею в город, брала под руку и шла медленно, гордо — оба высокие, выше всех на улице, уж такая порода. Его сестру еще в школе отобрали в баскетбольную команду, потом в городскую, а в это лето она поступила в институт физкультуры. Он снова был обезоружен; на мать невозможно сердиться. После взрыва мины в 1959 году, когда его отца и еще троих минеров заживо засыпало, после того страшного погребения мать всецело посвятила себя детям, ему и его сестре… А сейчас она одна, совсем одна! «Сидеть дома кукушкой и тихо умирать? — спросила она его. — Женитесь, народите детей, привезете мне их, тогда я все оставлю и буду смотреть за ними».
«Вылечит этот свет, вылечит», — улыбнулся своему сну Васко. Да, попробуй-ка истолковать такой сон! Мама, Стаменка, Небебе. Прошлое, настоящее… Все вместе, все в одном сне!
Скоро стемнеет. Нужно искать следователя. Если старик не зовет, то явлюсь сам. Теперь уже можно со всей определенностью высказать свои сомнения. Горанчев, Динко… Только сомнения, ничего больше… Хорошо, но как могло произойти все сразу, в несколько дней: предупреждения Верчи, удар по голове, разговор с Горанчевым об Эвелине, а через три дня, всего через три дня, в то утро, когда решили, что все готово, и пустили канатку… Небебе им принесла воды, и они пили прямо из баклаги… И тут на противоположной стороне, рядом с Горским и Горанчевым, появился незнакомый человек. Рабочие сказали, что вернулся какой-то солдат. Тяжелая стальная секция только что неуклюже оторвалась от скалы. И прежде чем кто-нибудь понял, как это получилось, Небебе вскочила на огромную деталь, чтобы перебраться туда, на другой берег. Все перепугались, закричали… Это был первый, пробный пуск… И все же кто закричал первым? Динко! Да-да! Динко! Он просто взвился: «Стойте! Остановите!» — и сам бросился к машине… Тогда и послышался треск и раздался последний крик Небебе: «Руфааад!» То, что Динко закричал первым… Вроде бы ничего особенного. Действительно? Он и до этого помогал технику с катушкой… И все же Динко закричал как-то по-особенному, не так, как все другие. Он словно на секунду раньше уже знал, что Небебе погибнет. В его крике был не страх того, что случится что-то, это был страх от известной ему опасности…
Когда Васко подошел к дежурному, из управления как раз вышел старик следователь, постоял минуту на террасе перед входом и начал протирать очки с тем убийственным спокойствием, которое так бесило молодого инженера. Милиционер вытянулся у двери, но старик не обратил на него внимания. Он смотрел прямо на солнышко, и Васко показалось, что этот человек и солнце плохо видит, потому и смотрит на него так пристально.
— Доброе утро, — поздоровался он.
Старик спокойно надвинул очки себе на нос и воззрился где-то на уровне груди в стоящую перед ним фигуру, потом взгляд его пополз кверху и достиг лица.
— Опять пришли…
Васко вложил свою руку в простертую для приветствия длань и ощутил, как его пальцы утонули в чем-то мягком, расслабленном, как тесто.
— Эти дни вы не вызывали меня, и я решил сам…
— Решили рассказать? — прошелестел голос.
— Я пришел к кое-каким выводам, скорее даже подозрениям…
— Проводите меня. Мне нужно сходить в больницу.
— Если вы плохо себя чувствуете, я… не спешу, — улыбнулся Васко.
— Последнее время что-то сердце отказывается работать… Приходится его стимулировать, стращая белыми халатами… Слушаю вас!
Васко подробно рассказал о своих отношениях с инженером Горанчевым, с Эвелиной, с техником Верчей и Динко. Объяснил, что, по его мнению, не могло сорвать стальной трос, скорее повреждение было в одной из катушек. Но такое повреждение могло быть подстроено только нарочно. Он рассказал о том, как закричал Динко, увидев Небебе, вспрыгнувшую на деталь. Старик не прерывал его, не реагировал, словно все его внимание было сосредоточено на неровностях дорожки — чтобы какая ямка или камешек не помешали его страдающим плоскостопием ногам.
Во дворе больницы они остановились.
— Значит, вы считаете… — начал следователь. Васко с надеждой стал ждать его выводов. Но тот не продолжал. «Ну же, встряхнись! Скажи что-нибудь!» Его снова разбирала досада. Но собеседник его опередил:
— Все, что вы мне сейчас рассказали, я давно знаю… Значит, Динко закричал первым и как-то по-особенному, не так, как остальные? Этот, с усами, что ли? Ладно, ладно. Подумаем.
И больше ничего… Он опять будет думать. Уже месяц, а он все мыслит. Месяц и… Вдруг Васко вспомнил:
— Товарищ следователь! — Старик уже входил в больницу. — Завтра будет сорок дней, как погибла наша работница, Небебе… Тетушка Стаменка и остальные соберут там, на объекте, поминки. Наверняка соберут, там сейчас все… Можно, я съезжу к ним? На одно только утро, к вечеру уже опять буду в городе!
Следователь вторично подал ему руку.
— Не советую.
— Но я больше не могу так, не могу! — взорвался Васко. — Почему мне нельзя поехать? Там мои люди, моя бригада!
— Потому что вы мне помешаете, инженер. Вы спутаете мне все планы… Нет, не надо. Потерпите еще немножко, еще несколько дней. Мы уже близки к цели… Потерпите! До свидания!
Следователь скрылся в темноте больничного подъезда, а Васко почувствовал себя до того глупо, почти как ребенок, который попросил у матери кусочек луны, а она рассмеялась, даже не объяснив, почему этот банан на небе нельзя достать рукой.
Вечером он напился. Как пришел в гостиницу, как взял огромный кованый ключ, как открыл дверь и нашел постель, ничего он не помнил.
Проснулся среди ночи. Свет уличного фонаря бил в окно, и вся стена напротив превратилась в огромную решетку. Васко встал и включил лампу. Голова болела. Проклиная себя за старую привычку — как что-нибудь не ладится, обязательно надраться, он проглотил две таблетки анальгина и выпил разом полграфина почти холодной воды. Только теперь он заметил, что лег, не раздеваясь. Достал из дорожной сумки банку быстрорастворимого кофе, насыпал почти две ложки в большой стеклянный стакан и, наполнив доверху водой, как следует взболтал. А когда увидел, что кофе не размешивается, достал складной ножик и размешал им кофе. Он уже взял было стакан, как берут стакан с вином, чтобы разом опрокинуть в пересохшее горло, но вспомнил, что кофе следует пить маленькими глотками, если действительно хочешь, чтобы оно подействовало, и чуть-чуть отпил. Потом сел на постель и закурил… Было полчетвертого ночи.
«Ну что, старина? По какому поводу пьянствуем? — Голос Яневой прозвучал настолько реально, что он даже оглянулся, ища ее глазами. — Я здесь, у окна с решеткой!» То ли он снова заснул, задремал, то ли еще не совсем протрезвел?.. «Поминал Небебе! — сам себе ответил Васко. — И почему этот старый хрыч не разрешает поехать на поминки?» — «Я тебе разрешаю. Хочешь, я поеду с тобой?» — «Он боится, как бы мое появление на объекте не помешало следствию…»
«Я же не боюсь, — отозвалась от окна Янева. — Едем?» — «Думаете, это возможно?» — «Конечно! Станем героями детективного фильма! — Прямо перед собой он видел ее лицо, слышал ее смех. — Не беспокойтесь, все уладим». — «А милиционер поедет с нами?» — Раз я пытался шутить, значит, совсем протрезвел. «Зачем?» — спросила она. «Я могу сбежать!» — «Этого я не боюсь, вы ведь не трус. Итак, рано утром отправимся. Вам дадут цивильное платье». — «Но я одет!» — «Тем лучше! О служебной машине я договорилась. Будет интересно, адски интересно, как вы бы сказали… Знаете пословицу: «На воре шапка горит»? Наш герой, может быть, сам попытается снять шапку!» — «Почему вы все это делаете для меня?» — «Для вас? — смеется молодой следователь. — Нет, не только для вас, инженер Петринский. Делаю это и ради истины, и для себя. А вы очень мне помогаете… Знаете, инженер, в юриспруденции, кроме законов, есть также и догмы, и они в ряде случаев могут поставить законы с ног на голову… Мы с вами похожи. Я — плод вашей фантазии и, следовательно, должна быть такой, какой вы хотите меня видеть, какая вам нужна. В отличие от инженера Горанчева, я готова участвовать в вашей героико-романтической пьесе. Мое амплуа — не идти на соглашательство, не искать проторенных дорог, несмотря на высокие каблуки! Я отвечаю за вас и рискну отвезти вас в горы. Рискну! Красивое слово, правда?» — «А потом?» — «Что «потом»? Я докажу, что и следователь может работать творчески, что иногда вера в арестованного, доверие к нему — самый короткий путь к истине… Ну, едем?»
В лагере их никто не ждет. Еще издали они увидят бригаду, усевшуюся за длинным столом. Первым их заметит Горанчев. И вскочит: «Петринский, братец! Какая неожиданность! — Он будет трясти его руку, а на лице будет такое выражение, что вряд ли кто-нибудь поймет, что именно оно означает. — Я был уверен: там разберутся! Разберутся! — Потом он обернется к Яневой и галантно поцелует ей руку! — Простите, что нарушил этикет! Но, понимаете, такой случай…» — «Ничего, не беспокойтесь», — сдержанно ответит она.
Потом станут подходить рабочие, молча пожимать ему руку. Тетушка Стаменка обнимет и расплачется у него на груди. За ее головой Васко разглядит стол: там уже все готово для поминок. Важнее другое: только трое не подойдут навстречу — Верча, Динко и Эвелина. Эвелина! Она еще не уехала, она не может уехать прежде, чем…
Обняв за плечи Стаменку, он подойдет к ним, подаст руку технику Добревой, потом Эвелине. Она вся засияет, и лишь потом он пожмет руку Динко.
Стаменка пригласит Васко и следователя, которую будет звать «детка», и они сядут рядом. Рабочие займут свои места, Горанчев тоже.
И наступит молчание. Долгое, очень долгое…
Васко будет по очереди вглядываться в каждого, встречаясь с ними взглядом. Лицо Динко покажется ему несколько осунувшимся и очень бледным, почти белым, так что тонкая подкова усов повиснет по щекам как траурная ленточка.
Горанчев сядет на ту же скамью, по другую сторону от Стаменки. Именно так, ведь этот нахал не решится сесть напротив него, и Васко будет неудобно наблюдать за ним… Он будет искать и встретит взгляд Эвелины; глаза их заговорят, и он спросит: «Кто из них? Кто из них?» Она ответит ему также вопросом: «Что теперь будет, Васко? Что будет?»
Тогда встанет Горанчев, переставит без всякой необходимости стакан перед собой, оглядит всех и начнет: — Товарищи… — и в голосе его почувствуется дрожащая нотка. — Повод, который сегодня свел нас здесь… Нелепая случайность отняла у нас нашу Небебе… — Тетушка Стаменка всхлипнет в плечо Васко, он и сам едва сдерживает слезы. — Ее молодая жизнь останется замурованной, как невеста мастера Манола из народной песни… Наш невероятно тяжелый объект принял дорогую жертву. — Горанчев мучительно подбирает слова, никогда раньше его мысли не были такими отрывочными, такими нестройными… «Волнуется, смущается», — отметит Васко и поищет глазами Яневу. Молодой следователь смотрит спокойно и строго. — Мне трудно говорить, — оправдывается Горанчев и продолжает: — Вы знаете, как мы все любили ее и как сейчас глубоко переживаем, вспоминая, как красивый порыв, — именно так скажет Горанчев, это вполне в его духе, — красивый порыв толкнул ее к неразумному поступку, который стоил ей жизни… Мы будем помнить нашу Небебе, потому что… — Потому что ее убили! — крикнет Верча и громко зарыдает. — Молчи! — строго остановит ее Стаменка. Но техник не остановится: — Почему молчи? Я не буду молчать! — Она встает со скамьи, не может говорить сидя, такой характер. — Нелепая случайность? Так ли? — Успокойтесь, Добрева! — Голос Горанчева звучит сухо и властно. И совсем другим тоном он, обернувшись, скажет своей жене: — Эви! Дай ей что-нибудь, пожалуйста!
Эвелина не шевельнется.
Верча закроет лицо руками и станет ходить взад и вперед за спинами рабочих, от одного края стола к другому: — Вот и некролог состряпали, с красивыми словами! Выпьем за ее память! Потом закусим! А потом? Что потом, инженер Горанчев? — Верча, нам всем тяжело, — скажет овладевший собой Горанчев, но она не обратит внимания: — Снова за работу! Строим трассу! Ночью ложимся и спим спокойно! А в один прекрасный день едем в суд, где инженер Петринский должен будет ответить за гибель Небебе! Почему он? Почему не вы, инженер Горанчев? — Я был против подвесной дороги, это все знают, — мягко и с полуулыбкой защищается Горанчев.
— А почему тогда теперь ее используете? Почему тогда трос не выдержал, а сейчас выдерживает намного более тяжелые грузы? — Верча кричит, обращаясь к Горанчеву и ко всем другим: — Почему вы молчите? Ребята! Сандо! Или каждый из вас не сомневается в душе? Кто убил Небебе? Разве инженер Петринский? Может быть, кто-нибудь скажет, что он?.. — После повернется к следователю: — Тут произошло много чего, товарищ Янева, много…
— Да, знаю, — тихо скажет гостья, и это будет правда, потому что она ведь не тот старик, она-то… — Я уже говорила с большинством из вас. — Но Верча не успокоится: — Кто-то пытался убить главного инженера. Тот промолчал, хотя подозревал, кто это мог быть… Может быть, потому, что это было из-за меня… Ты! — показала она на Динко. — Ты пытался его убить. Почему ты молчишь? Ты ведь считаешь себя мужчиной, настоящим, сильным мужчиной, достойным человеком? — Но это ваши личные взаимоотношения. Я думаю, неудобно в такой момент… — не даст ей закончить Горанчев. Тут уж не выдержит Сандо: — Отчего же неудобно, товарищ инженер? — спрашивает он. Горанчев пытается объяснить, дескать, собрались на поминки, а не на суд. — А что, поминки разве не по Небебе? — все так же хрипло бросит бригадир. Горанчев вспыхнет, изобразит такое душевное волнение, что станет даже страшно за него: — Думаю, вы не допускаете, что кто-то хотел умышленно убить Небебе? — Он разводит руками и горько улыбается. — Но за что? Она ведь была самое безобидное существо!
И вот тогда наносится неожиданный удар в спину: — Я думала, у тебя больше храбрости. — Все повернутся к Эвелине, а Горанчев весь вспыхнет: — Эви!.. Эви, ты?! Как ты можешь?.. — Последние дни они часто были вместе с Динко. Эвелина скажет о том, что наверняка замечали и другие. Горанчев спешит опротестовать, но как-то уж очень виновато: — Но это по работе! — Не по работе! — Эвелина готова на все. Настал миг ее великого бунта и ее окончательного освобождения. — Ты ненавидел Васко, и Динко тоже его ненавидел. Ты говорил, что, если я уйду к Петринскому, ты еще себя покажешь! — Но это совсем о другом! — Это все о том же! — Теперь Горанчев меняет линию защиты: — Я не могу отвечать за поступки человека, ослепленного ревностью!
Динко вздрогнул, хотел было встать, но остался неподвижным. Рука его зло сжалась, и он поспешно убрал ее под стол.
— Идея канатной дороги принадлежала инженеру Петринскому, — тихо продолжает Горанчев. — Я был против, в канатных дорогах я ничего не понимаю. Когда случилось несчастье, мы с Горским были на другом берегу реки. Ведь так, дядюшка Крум? — Горский пожал плечами, развел руками и тихо промолвил: — Это же все знают… — Я думаю, вы нам все объясните, товарищ Янева. — Горанчев придаст своему красивому лицу скорбное выражение. Янева кивает: — Да, разумеется. Здесь все ясно, и мне даже удивительно, что здесь происходит. Распоряжение об использовании канатки дал главный инженер Петринский. Авария — прямое следствие его идеи! — Васко даже вздрогнул на мгновение, но потом понял, кому адресованы эти слова и кто их подхватит. Малышка подливает масла в огонь. Эвелина продолжает рассказ, погасшая сигарета дрожит в ее пальцах. Когда она волнуется, ее тонкие пальцы дрожат, будто ветер играет ими, как стебельками травы: — Вечером перед пробным пуском Динко был у нас в доме отдыха. Это меня озадачило. Пусть меня извинит товарищ монтажник, — Эвелина посмотрела на рабочего, — но я знаю своего мужа и удивилась такой их доверительности. Ведь раньше, буквально за несколько дней до того, он высмеивал «неандертальскую», как он выразился, ревность Динко. Даже описал его мне подробно… — Эвелина! — воскликнет Горанчев, но она продолжит: — Да, ты так прямо его и описал: как работящего, но очень ограниченного, даже тупого. Что общего могло у тебя быть с таким «ограниченным» и «тупым» человеком? — В сущности, товарищи, — снова включилась Янева, она не могла упустить случая, — я одного не понимаю: трос ведь не лопнул, просто катушка не выдержала? Но сейчас ведь она работает нормально, да? — Работает! — робко подтвердили рабочие. — А кто помогал технику канатки? Кажется, вы? — Этот вопрос уже впрямую обращен к Динко. — Я. — И вы ничего не заметили? — Он не ответил, и Верча снова крикнула: — Неужели ты один-единственный раз не можешь быть человеком? — Янева выдержала небольшую паузу и снова обращается к Динко: — Вы не помните, о чем вы говорили с инженером Горанчевым в тот вечер, о котором вспоминает доктор Горанчева, в доме отдыха?
Это уже чистый допрос, но кто может запретить следователю выяснять истину? Лицо Динко покрылось потом. Потом он сказал то, чего ждали все: — Он… Он сказал мне прийти к нему вечером. Он сказал, что решил отомстить, потому что… Сказал мне, что мы с ним теперь в одинаковом положении, что инженер Петринский разбил не только меня с Верчей, но и у него отбил жену. — Ты говорил с ним о вас? — воскликнула Эвелина. Горанчев криво усмехнулся. Он достаточно хитер, чтобы сообразить, к чему все клонится, и все же одну попытку он предпринимает: — Эви! Неужели ты допускаешь, что я с этим… — Динко молча посмотрел на него и продолжает: — Он сказал мне, что шесть лет назад между его женой и инженером Петринским что-то было, но он не знал об этом… И сейчас, когда они встретились тут… — Но это все выдумки, товарищ Янева! — возмущенно реагирует Горанчев. — Моя боль — это моя боль, и меньше всего я хотел бы обсуждать это с ним! С Динко! Ну, прошу вас!..
Ошибка, Горанчев! Самая большая твоя ошибка! Потому что из всего на свете Динко больше всего ненавидит ложь. Сейчас он поднимется, перебросит ногу через скамью, медленно, очень медленно обойдет стол и остановится перед лжецом. Тот мгновенно выпрямится. Монтажник сгребет его своей огромной пятерней за лацканы и размеренно, медленно, как мальчишке, залепит ему две пощечины. Горанчев даже не пикнет, потому что действительно виноват. Динко отойдет от него и непонятно почему сорвет некролог, приклеенный на ближайшем дереве. Сомнет его в руке и бросит на землю. — Ты права, — скажет он мимоходом Верче и встанет напротив Яневой: — Я не хотел никого убивать… Но это я развинтил болты катушки рано утром, чтобы сорвать пуск и завалить идею главного инженера… Эта грязная скотина, — кивнул он в сторону Горанчева, — он мне накануне сказал, что единственный для нас выход — убрать отсюда инженера Петринского. Он намекнул мне о канатке и… Может быть, я и туп, но мне стало ясно, что нужно сделать. Он мне прямо сказал, что, если эксперимент с канаткой провалится, остальное уже его дело. Он собирался поехать в Софию, у него там свои люди… И когда все уже было готово, когда запустили канатку и первая секция двинулась, я вдруг увидел на железной раме Небебе… Я закричал, бросился останавливать механизм, но… Вот! Если б вы не приехали, я… это… я сам бы пришел в милицию… Я больше не могу… Вот так…
Большего ведь нам и не надо, правда, малышка? Теперь мы с тобой просто уедем, оставив притихший лагерь.
И все будет ясно… А что будет ясно? Окно гостиницы с решеткой… Я вернусь на трассу, и снова… Но кого-то уже не будет, для всех не будет, об этом станут говорить все реже и реже… Небебе! В конце концов все забудется, память удивительная вещь… И Небебе — тоже. Только когда-нибудь, может быть, когда будет с Эвелиной, он расскажет ей о молитве цыганки: «Да возвратит тебе аллах твою Небебе! Да сбежит она от своего мужа и придет к тебе! Да ниспошлет тебе аллах легкое сердце…»
Представив себе все, что могло бы случиться там, в горах, если бы Янева действительно существовала и если бы они с ней вдвоем съездили на поминки, он успокоился и снова заснул.
Его разбудил громкий стук в дверь. Это была администратор.
— Ваш знакомый ждет вас внизу. Я стучу к вам минут десять! Что ему сказать?
— Спускаюсь, сейчас спускаюсь! — ответил полусонный Васко и застеснялся оттого, что администратор поняла, как он провел ночь — не раздеваясь, не раскрыв постели. Он наскоро умылся, смочил и пригладил взъерошенный со сна чуб, махнул разок расческой и вышел.
О, чудо! Это был следователь!
— Знаете, я вчера отказал вам, — начал старик, поздоровавшись кивком головы, — а утром, когда подумал, — он вновь снял очки и стал протирать их, — решил поехать с вами на поминки, может, что и выйдет…
— Вы?
Если бы в эту минуту его гостиница с облезлыми ангелочками и черными решетками окон вдруг повернулась на курьих ножках, как избушка Бабы Яги, или если бы река потекла вверх по склону горы, Васко, пожалуй, удивился бы меньше.
— Да, — все так же спокойно произнес следователь и взял его под руку, как отец сына.
Только теперь Васко заметил «Москвич» на углу. Предложив ему сесть впереди, чтобы показывать дорогу, следователь устроился на заднем сиденье. Поехали.
А летнее солнце припекало вовсю. И лучи его были натянуты между деревьями, как струны гигантской арфы. И воздух звенел от неслышной музыки. И Васко стало казаться, что сквозь шум мотора он отчетливо слышит пение птиц. Сердце рвалось из груди… туда, наверх, к грешникам, к Эвелине…
Что было то ночное видение в номере гостиницы? Где ты сейчас, малышка, товарищ Янева! Неужто и в самом деле повторится ночная сцена?
Он улыбался, улыбался, не замечая изумленных взглядов, которые бросал на него время от времени шофер. И не решался оглянуться, чтобы посмотреть на старого следователя — дремлет ли он, спит ли? Или все так же старательно протирает свои очки?
Перевел Николай Лисовой.
Как ни странно, вокзальная суета и эта аэровокзальная, в частности, всегда настраивает меня на лирический лад. Охватывает, как в юности, тяга к путешествиям, мечты о дальних странах и загадочных красотах, реальный мир кажется серым и сирым. Лет семь-восемь назад я представлял свое будущее именно таким — красивым. До тридцати мы не допускаем и мысли, что впереди ждет что-то, кроме счастья, вольности, славы и любви. Но, перевалив на четвертый десяток, поневоле станешь скептиком. Посылки к доказательству? Первая: выясняется, что счастье — понятие в этом мире относительное. Ему (счастью) плевать, существуешь ли ты — некий «икс» или «игрек».
Вторая: твое будущее стало настоящим, а перемен — никаких.
От меня равно далеки большая наука, мир, слава и любовь, как в двадцать пять, так и в тридцать пять. Разница в том, что десять лет назад сам господь не разубедил бы меня, что это предназначено не мне. Ну конечно, всему виной гороскопы: сулили отличные данные, успехи и вообще радужные перспективы. Увы, большая наука и большая слава в немалой степени зависят от стечения обстоятельств. Можно быть Ньютоном в лет двадцать или до самой смерти физиком-середнячком. Мои источники познания мира — фильмы, журналы, командировки дней на пять, экскурсии… А моя «большая» любовь — Милена — должна вот-вот прилететь из Берлина. («Большая» в кавычках — не уверен, была ли это любовь?)
Здесь, в аэропорту, нас четверо: отец Миленки, профессор Филипов, директор моего института, его жена, Игнат и я. Все при параде, при букетах. Игнат тискает букет (роз двадцать, не меньше — со вкусом у него лады). Занимает профессора беседой. Филипова прерывает их, обращаясь к мужу:
— Пообещай мне при свидетелях, что больше не отпустишь Миленочку ни на какие стажировки! Это немыслимо, столько лет за границей!!
— Обещаю, обещаю! — Профессор, улыбаясь, поднимает руку, сдается. Игнат, наловчившийся из любой фразочки раздуть тему для разговора с начальством, и тут угодничает:
— Мини-информация, профессор. Нынешний декан нашего физфака, доцент Недев, намекнул, что ждет не дождется, когда ваша дочь придет к ним на работу.
— Так-так, премного благодарны! — с ехидцей бросает Филипов. — У нее за плечами две стажировки у самых светлых умов Европы, она — физик-ученый, человек науки! Если б я не терял столько лет чистого времени на лекции и экзамены… Она пойдет работать в наш институт! Пенсия моя не за горами, кто же будет двигать вперед науку? Один из вас займет мое место, и втроем вы сотворите чу-де-са!..
О пенсии Филипов ведет речь с незапамятных времен (мечтает поработать на покое), но мне кажется, его изберут и на следующие пять лет. (Он — величина международного масштаба, так сказать, олицетворение не одного нашего института, — всей отечественной физики.) Представить трудно, что станется с нашим институтом, если он уйдет. Без него (авторитет! исключительный такт предотвращать открытые стычки!) скопившиеся конфликты разом достигнут критической массы, взрыв неминуем. Тут-то и развернутся Игнат со товарищи, а мне останется одна дорога — в университет. Конечно, директорство стоит не один миллион нервных клеток и не один час, потраченный на канцелярщину, и я допускаю, что профессор искренен в своем желании уйти на покой. Хотя, вероятно, с удовольствием продолжит чтение лекций в университете — пусть он и ропщет частенько на старушку альма-матер, душа его — там. Филипов рожден первооткрывателем в науке и в людях (таланты, будущие дельные физики). Пока он ни разу не ошибся, и не случайно говорят о «школе Филипова». Исключений почти не бывает, разве что Игнат… Этот всегда и везде находит повод и возможность оказаться рядом с шефом, между делом выболтать свежие институтские сплетни, обмолвиться об опозданиях некоторых коллег (о моих — чаще всего). Иногда мне кажется, что Филипов не может его не презирать. Но, видно, Соломона потому прозвали мудрым, что он мог извлечь пользу из всех и вся. Н-да, смутные времена настанут, если посадят на царство Игната и его свиту. Или Гавраилова. О, первый интриган института, к власти яростно рвется уже несколько лет.
— Миленушка! Мы здесь! — Это Филипова уже спешит навстречу стройной молодой женщине в сафари. Да, тридцать три Милене не дашь…
Мать с дочерью обнимаются, подходит и наша очередь: сперва отец, потом (естественно!) Игнат, троекратно выпаливший: «С приездом!», и — замыкающим — я. Милена едва удерживает охапку шуршащих целлофаном цветов. В некотором смущении подношу три свои гвоздички и не менее смущенно свою повинную головушку. Легкий укус в щеку! Миленка всегда была самой великой сумасбродкой в мире, но ее поцелуй меня застал врасплох — последний раз такое было с десяток лет назад.
— Спасибо! — отвечает она разом на все приветствия и на вопрос матери: «Как долетела, милая?», а Игнат, демонстрируя свое усердие, отрывает от пола внушительных размеров чемодан Милены.
— Осторожно! У тебя в руках новая теория относительности! — Хозяйка багажа задорно смеется. — Смотри… не перепутай машины, а то еще вскочишь в какое-нибудь такси и через часок запатентуешь ее как свою!..
Потянулось неловкое молчание, Милена попала не в бровь, а в глаз. Дело в том, что два года назад, когда с Игнатом я поддерживал отношения, он действительно ухитрился выдать за свои результаты моего самого крупного исследования. Нет, он тоже принял участие, но как бы выразиться… Техническое? Да и это громко сказано. После той истории наши отношения обострились, он попер на меня в тотальное наступление, вербуя в союзники Филипова, наших общих коллег, ребят из других институтов. В результате миф «Антон Антонов» был фактически развенчан, и для многих из атланта «школы Филипова» я превратился в заурядного простого смертного, физика-неудачника.
Эту фразу Милена выдала преднамеренно или просто так? (В ее стиле называть вещи своими именами и говорить правду в лицо.) В любом случае я ей благодарен. А Филипов, по-моему, недоволен, считает, что момент для подобных намеков не самый подходящий. Занервничал, приглашает нас в машину с преувеличенной любезностью. Я, Милена и Игнат садимся сзади. Профессор включает зажигание, поправляет салонное зеркальце и, повернувшись к жене, усмехается:
— Вот они снова вместе, сидят рядком, прямо как у меня на лекции. Весь институт втроем… Первая тройка.
Мы улыбаемся в ответ, хотя кое-кому из сидящей тройки сейчас не до смеха. А десять лет назад… Вспоминаю один из студенческих праздников.
Восьмое декабря. День болгарских студентов.
Перед центральным входом в университет колонна студентов готовится к факельному шествию под звуки летящего со всех сторон «Гаудеамуса». Шум невообразимый, все суматошно носятся взад-вперед. А наша троица — с Миленой посередине — примостилась в ногах у одного из братьев Георгиевых (до сих пор не заучу, кто из них Христо, а кто Евлогий), кричим, смеемся, машем и красно-бело-зелеными студенческими шапочками, и руками, и ногами, хором участвуем в коллективных декламациях.
— Сэ-гэ-у-у-у-у-у-у… Сачок, гуляка, уникум!
Скорее всего университет вызывают ребята из Высшего химико-технологического, потому что наши не задерживают ответ:
— Вэ-хэ-тэ-и! Вошел хватом, талант испарился!
— М-Э-И! Мудрость, энергия, интеллект!
Но Миленка, сложив руки рупором, выдает более популярную версию:
— Мужики элегантные, импотентные!
В ответ наш поток бурно скандирует:
— Ми-ле-на! Ми-ле-на! Ми-ле-на!
Она, смахнув шапочку, жестом, достойным Цезаря, приветствует ревущую толпу. Да, попался я на удочку — черт меня занес к этим праздным гулякам. Правда, время от времени выдавливаю улыбку — ради Миленки, — но, как видно, она не ощущает нехватки в компаньонах, вот он, пожалуйста, Игнат. Через неделю коллоквиум, если даже случится чудо — не успею прочитать все, что собрал по теме у себя в мансарде. А еще разработка… Филипов хочет выдвинуть ее на национальный конкурс, требует теоретическую часть и тезисы, а я на нулях. Какой тут праздник! В принципе ничего против торжеств и гулянок я не имею, но меня-то оставьте в покое! А все Миленка! Она умна, спору нет, но хлебом ее не корми, дай повеселиться. Эта несерьезность мне слишком дорого обходится. А чего стоят ее шуточки над моей «профессорской суровостью», она словно соревнуется со мной в изобретательности, но по части… способов зряшной траты времени. Я попытался выставить за себя Игната, но она на третий раз заявила в ультимативной форме, что с ним больше никуда ходить не желает. Я ее натуру знаю, потому и приходится волей-неволей убивать свои вечера. Намекнул было, что коллоквиум, что национальный конкурс, что времени нет даже восьмого декабря, но разразилась такая буря, что пришлось идти на попятную. Ну уж в ресторан я ни за какие коврижки не пойду, нечего там делать! И у меня есть характер!
— Последний раз — идешь? — спрашивает она, когда колонна возвращается от Братской могилы в центральном парке.
Упорно разглядываю фланирующую по аллее публику. Голос у меня как неверное пламя догорающего в руке факела:
— Я уже сказал. Нет.
— Я спрашиваю не для того, чтобы ты говорил «нет».
Приникла ко мне, но эта ее нежность вызывает лишь прилив решительности, даю выход своему ущемленному самолюбию:
— А я говорю «нет»! И нет вопросов!
Она отстраняется, шаг назад:
— Да ты, дяденька, философ!.. Не знаю, как с физикой, но великий стоик в тебе уже пробудился. Великий, весьма древний, почти дремучий. Учитель, вещай… Валяй, мудрствуй! Я уже записываю.
— Пиши: «Не должно посягать на личную свободу! Хочет человек — празднует, не хочет — не празднует!»
Игнатушка плетется рядышком и, благоразумно держа язык за зубами, выжидает свой час.
…После тостов, пения «Гаудеамуса» вступительное слово декана Филипова. Отметив успехи факультета за истекшее десятилетие, он пожелает всем «больших удач на ниве научной деятельности».
— Коллеги! После официальной части я хотел бы поделиться с вами радостной вестью. Один из авторитетнейших польских научных журналов опубликовал доклад, который наш коллега Антон Антонов представил на симпозиум по атомной физике в Варшаве. Предлагаю выпить за это — успех Антонова наш общий успех!
Рукоплескания. Филипов подходит к месту, где сидят Игнат с Миленой:
— Где же ваш Антон?
— Он… — начнет дочка, но вмешается Игнат:
— Он чересчур занят, чтобы удостаивать вниманием дорогие нашим сердцам праздники…
И Милена солжет во спасение:
— Ты не знаешь! К нему мама приехала… Я сама видела!
И Филипов улыбнется:
— Коли так… Мать дороже всего на свете.
Игнат, разумеется, нимало не обескуражен первой осечкой. Наяривая шейк (я, несмотря на отчаянные старания Милены, так его премудрости и не осилил), мой лучший друг не отстает от Милены:
— Слушай, твой отец уехал! Давай и мы слиняем!
— Еще не время! Да и куда?
— Ко мне.
Милена, выдержав свою фирменную паузу, отвернется в сторону, бросив вскользь:
— Два предательства за один вечер. Не много ли?
— Я… Предательство? Я… люблю тебя! Ты…
— Слышали, слышали. Ты уже сообщал.
— Не веришь…
— Ну почему! Меня и другие любят. Не уродка, не дура, с виду легко доступна, и ко всему — дочь того, кто повелевает судьбами бедных студентов… В общем, выгодная партия, как говаривала моя бабка.
— Антон не стоит твоего мизинца, подумай!
И Миленка, бросив гримасничать, скажет тихо, но гордо:
— Он не такой, как все! Он личность! Это вы мизинца его не стоите. Он пробьется и без меня, я ему верю. И люблю!
Я за столом, заваленным книгами. Лампа под самодельным абажуром высвечивает скромную библиотеку, богатый календарь, театральные афиши (Милена расстаралась!), над столом — скрещенные длиннющий зонт и сабля почтенного возраста (с барахолки).
За окнами — ночная София, догорает студенческий праздник. Перекинутые скамейки, урны. Молодежь гуляет. У костерка внизу греются, танцуют под отчаянные импровизации гитаристов, фальшивит тромбон. Кто-то одним духом взлетает по лестнице на мою затворническую мансарду, дверь (латанная остатками трухлявой бочки) — настежь. На пороге Миле-на, запыхавшаяся, счастливая.
Все как-то сразу стихло. Как в немом кино: я встаю, она порывисто бросается мне на шею, переворачивая настольную лампу.
Она целует мое лицо — спешно, страстно, а я стою как истукан. Эх, я должен показать характер!
— Погоди-погоди, да ты ли это? Я жду нападения разъяренной тигрицы…
— Ну и жди, дождешься! — Она бесконечно счастлива, смотрит влюбленно. — Я целую не тебя, дурачка, а Антона Антонова — светило мировой физики. Папа на вечере заявил, что «один авторитетный польский журнал опубликовал доклад, который наш коллега Антонов представил на симпозиум по атомной физике в Варшаве». А ты — тьфу! — зарылся как крот в свою темную нору! Свети, светило! Я тебя люблю!
Она целует меня. Давно я не был так искренне рад.
— Эх, у меня ведь только кофе и чай…
— Какой прогресс! Одевайся, идем к Игнату!
Только Игната не хватало! Но она выталкивает меня за дверь, мы целуемся, целуемся, и я согласен на все, не шотландское виски нашего друга, так второсортный лимонад.
— Кто? — несмело отзывается Игнат на долгий настойчивый стук Милены, она заговорщически глянув на меня, говорит томно:
— Это я, дорогой, Милена!
— Кто-о? — В голосе вечно самоуверенного хозяина страшное смущение. — Ах, Миленочка! Ты что хотела?..
— Мне что, кричать через закрытую дверь? Открывай! Кто-то приглашал на шотландское виски…
— Так поздно уже… — канючит Игнат. — Сплю я…
— Не дрейфь! Я при виде твоей голой пятки в обморок не грохнусь!
— Нет-нет, Миленочка… Только не сейчас! А домой я тебя провожу! Спускайся вниз!
— Благодарствую! Со мной Антон. Открывай, отметим его статью!
Слышно, как он уходит, вернувшись, на мгновение приоткрывает дверь, просовывает бутылку, в поле зрения попадают красные дамские туфельки, рядом на полу — бархатная юбка. Игнат сконфуженно:
— Миленочка, Антоха, брат, извините, приболел я…
— О, пардон! Мерси! Чао! — Милена многозначительно глянула на туфли с юбкой. И на лестничной площадке звенит пощечина.
Выходим на улицу. «Да-с, первая была не хуже», — говорит она. И на обратном пути я узнаю обо всех перипетиях праздничного ужина, о том, как Миленка в конце концов вывела Игната из зала и молча съездила ему по физиономии.
Утро. В комнате хаос. Милена спит на моей руке. Пытаюсь — безуспешно — повернуть к себе наручные часы. Который час? Голова свинцовая, я взбешен: значит, еще день псу под хвост.
— Иногда я спрашиваю себя: почему тебя люблю? — Милена говорит будто сама с собой. — Ты сухарь! В кино ходишь, чтобы сделать мне одолжение, в театр — чтобы не держали за деревенщину неотесанную, только народ собирается кутнуть — ты за дверь и бежать…
— Мне скучно!
— Не верю! Ты же молодой парень! Вы, близнецы, какие угодно, но не ограниченные… А ты все… все пересчитываешь на время и страницы, сам проговорился, точно! Чашка кофе — двадцать загубленных страниц! Фильм — тридцать. Вечерушка, к ней накинем и следующий день — все сто потянет! — Милена смеется саркастически. — А я? Сколько страниц, а? Скажи!
— Ну, ты мое сокровище бесценное…
— Не увиливай… Сколько? А? Сколько страниц? Скажешь ты мне? Антончик, пожалуйста, скажи! Скажи, если любишь! Сколько-сколько? Твоя кошечка ждет…
— Не знаю, не считал!
— Врешь! Считал! — Милена склоняется надо мной, глаза ее горят от возбуждения. — Голову даю на отсечение! Говори! Посмеемся вместе! Просто так…
Чуть поколебавшись, отвечаю, не отводя глаз от большущей паутины на потолке:
— Шестьдесят две тысячи.
Знаю, взгляд ее тотчас померкнет, но угрызений совести не испытываю. Наоборот, мое «я», эдакий крошечный Антошка, ликует, подпрыгивая на одной ножке. Вы просили? Мы вам отомстили! Сама заслужила! Сотни часов безвозвратно пропали благодаря ей! Будто люди не могут любить друг друга и при этом не тратить время на глупости! Кино, театр, концерты — ради бога! Когда, понятное дело, нет никакой запарки. Но от этих сборищ с бриджем, водкой, дреньканьем на гитаре меня воротит. Просто физически чувствую, как уходит время, бессмысленно уходит. А много ли его? Какие-то тридцать лет для активной работы, причем важнее первая половина. Если суждено тебе сделать открытие, то именно в эти годы. Потом шанс падает до нуля, это давно доказано. А кто из наших сейчас думает об открытиях? Один спит и видит учительское местечко с солидным отпуском, другой метит в начальники лаборатории заводика на периферии, третий лезет в мэнээсы — три рабочих дня и уйма времени на футбол, рыбалку и прочие развлечения. Да чем такая перспектива, лучше в петлю! Я их жалею, они меня ненавидят. Видно, считают карьеристом, только ловчее и лицемернее себя. Зубоскалят: как же, алкоголь он не переносит органически (по-моему, от водки несет лекарствами), не курит (и не собирается), футбол по телеку не смотрит (меня зло разбирает без дела сиднем сидеть). Но ни на что не променяю библиотеки, лабораторию, свою мансарду, на лекции — спешу… И еще — моя Милена… Кстати, лекция ее папочки через полчаса.
Миленка только теперь перехватывает мой взгляд — хвать горемычную «Победу» с тумбочки — и шарах об стену.
— Вот! Это ты! Тысячу раз говорила! Все у тебя рассчитано по минутам! Ты сам как часы! Автомат, кусок железа!..
И, как подкошенная, падает на кровать. Свернувшись калачиком, барабанит по ней кулачками, всхлипывая, как ребенок.
Меня прямо жалость берет, но время, я вскакиваю. А она — откуда только силы взялись — бросается на меня и валит на постель.
— Я… Часы хотел поднять, других-то у меня нет…
— Никаких часов! Хочешь удрать! Нетушки! Останешься здесь!
— Но, Миленочка! Десятый час! Полдня прошло! Это безумие!
— Ты еще вчерашний день приплюсовать забыл! Итого: полтора дня, это сколько страниц? — Ее лицо рядом, она почти овладела собой, лишь в глазах какой-то нездоровый блеск. — По моим скромным подсчетам, сто-двести… Займемся сложением: прибавь к ним еще столько же и смирись с тем, что отсидишь дома полтора дня!
Я в панике, после недолгой борьбы удается вырваться из ее рук. Одеваюсь, бормоча:
— Ты, раз понравилось, сиди хоть неделю. А я хочу через полчасика попасть в университет. На лекцию товарища Филипова, между прочим.
Мила, вскочив, рвет со стены мою сабельку. Обхватив рукоять двумя руками, замахивается:
— Иди-иди, я посмотрю, далеко ли! Разделю на два и глазом не моргну!
Она сможет! Ни дать ни взять амазонка: в коротенькой комбинашке, красивая, стройная, упруго стоящая на длинных ногах, глаза горят. Я, кажется, близок к пониманию того, как мужчины бросают все ради женщин. Может, и мне на всю плюнуть? Это минутная слабость, снова пускаю в ход примиренческий тон:
— Милая, пойми, мы — студенты, через двадцать пять минут мы обязаны предстать пред светлым взором твоего батюшки!
— Забудь о нем! Сейчас ты мой студент! Никуда не пойдешь!
Она начинает остывать.
Одевшись, стараюсь привести «Победу» в чувство, краем глаза наблюдая за Миленкой. Она немного расслабилась — сабля тебе не фунт изюму. Но едва повернулся к ней — молниеносно берет ее на изготовку. Молча смотрим друг на друга, и меня осеняет:
— Все-все, остаюсь.
Небрежно отшвыриваю сумку поближе к выходу, но она ловит ее клинком и кидает прямо в противоположную сторону, жестом средневекового рыцаря откладывает оружие и вешается мне на шею.
— Какой добрый слоник… Мила сейчас его поведет на прогулку в киношку, потом в парк, и потом сходим послушать новые записи Высоцкого…
Отпустив меня, тоже начинает одеваться, я — цап сумку и пулей на лестницу. Ей ничего не остается, кроме как проклясть меня в полный голос и с треском захлопнуть дверь…
А вместо лекции — лабораторка, мы в белых халатах. Аппараты, установки. Пусти сюда хиляка филолога, из тех, что кропают статейки в «Студенческую трибуну», уж он бы непременно обозвал нашу лабораторию роддомом. С логикой у них слабовато. В роддоме все ясно: появляется на белый свет отрок или отроковица с генетически закодированным — читай: запрограммированным — будущим. А в науке рождение открытия — предсказуемая случайность. Многие открытия можно прогнозировать, не спорю. Но кто, когда их совершит? Явно не те, кто сейчас корпит над лабораторной. Закроется за ними дверь университета, и они забудут то, что им тут вдалбливали, и знаний по физике у них, за редким исключением, будет не больше, чем у обычного гимназиста. Милена, она не такая, есть в ней искра божья, а способность жертвовать всем ради дела отсутствует напрочь. Физика ей дается легко, но занимается она без особого желания, нет в ней того азарта, стремления к знаниям, когда проклинаешь себя за то, что каждый день нужно отдавать сну хоть несколько часов, а драгоценное время уходит… Милена… Почему я к ней привязан? Она печется о моем спартанском быте, ведь мама за сотни километров отсюда. Льстит честолюбию уверенность в любви первой красавицы факультета? Она смотрит на меня в детском восхищении — и испытываешь дикую гордость прамужчины… К сожалению, она скорее ценит во мне крепкого мужика, а не сильную личность. И умна она, и честолюбива, но она прежде всего женщина. А уж если Милена такова, об остальных и говорить нечего! Вполне могу предсказать и логику (женскую) ее действий: лабораторная начинается, она (после утренней истории в мансарде) садится с Игнатом, ну вот, заважничал, как индюк, на мою милость — ноль внимания.
У нас с ним странные отношения. Все считают нас близкими друзьями, доля истины в этом есть, но любая истина относительна. Ко мне он пристал с первых дней нашего студенчества. Мы были с ним на равных — два честолюбивых провинциала, даже снимали похожие комнатенки. Видно, он интуитивно почуял силу моего творческого потенциала. Он тотчас сориентировался в отношении Милены, но та откровенно выказывала свои симпатии мне. Сперва я порадовался — появились серьезные друзья, Игнат же рассчитал трезво: чтобы победить врага номер один, надо стать ему первым другом. А я, дурачок, полюбил его как брата и еще долго находился бы в неведении, но Игнат сам себя выдал беспрестанными перебежками на сторону Миленки при малейших моих с ней раздорах. Но уже сложилось мнение, что мы — неразлучная троица друзей, а Филипову — еще и надежная смена для его школы. Попробуй тут вырвись! Обзовут мелкой душонкой и карьеристом молодым да ранним. В конце концов должен я с кем-то общаться! С остальными у меня практически ничего общего.
Ну вот, рядом плюхнулась Пепа. Теперь лабораторную придется с начала до конца делать самому — для нашей красотки даже стройные системы частиц — дебри. Как она гимназию окончила, как прорвалась в университет? Родитель дипломатствует где-то в Африке, дочка болтается по не-представляю-сколько-комнатным апартаментам. О сборищах в ее дворце ходят легенды. Пепа сколотила себе свиту из пустобрехов и гулен, и они жизнь прожигают вовсю. Хотят и нас переманить, если не всех гуртом, то поодиночке. А до второго примерно курса нас вниманием не удостаивали. Нас — это, разумеется, меня и Игната, с Миленой все стремятся поддерживать добрые отношения. Игната (в отличие от меня) такое отношение задевало, но когда мы стали «троицей Филипова», он восторжествовал: «Ага, загнивающая и вырождающаяся аристократия идет на сближение с презренной процветающей буржуазией! Мы повергнем ниц хайлайфных дамочек-пепочек, мы — способные и честолюбивые крестьяне! Мы пробьемся и без связей, и без папашиных заслуг!» Я поинтересовался тогда: «Ну, победим, и что? Продадимся за квартиры, связи и титулы этих самых папаш, которые тоже когда-то наверняка пришли из деревни, будем кормить-одевать женочек-пепочек из своих мощных профессорских и членкорских зарплат, народят они нам деток — чтоб их победили очередные способные и честолюбивые крестьянские сынки? Где логика?» — «Смысл в том, — отвечал он злорадно, — что эти размалеванные крали, которые порхают на французских шпильках, будут глаза друг дружке выцарапывать из-за меня, который до восьмого класса ходил в галошах на босу ногу, из тех, что отцу выдавали бесплатно на работе, в МТС». Я ответил, что он разменивается на мелочи, все это треп: для него такая женитьба — поражение. «Тебе отведут функцию вьючного осла и непрестанно будут пилить, как же — из грязи в князи». Но Игнат держался своего мнения и помчался на первый же зов из дипквартиры. Мы с Миленкой посмеялись и решили объявить ему недельный бойкот, наказание подействовало: ходить в высший свет он перестал. Но экспансия дипквартиры и ее хозяйки повернулась против меня. Пошли приглашения на вечеринки (виски, джаз и «сюрприз»), слезные просьбы о консультации или подготовке к экзаменам (вдвоем). Но все вхолостую. Последний вариант — приглашалась вся троица — тоже был отброшен как несостоятельный, но и это не привело Пепу в отчаяние. Да, предводительница явилась на лабораторную явно не случайно…
Так и есть — тараторит без остановки (я свел ответные реплики до минимума), из кожи вон лезет, чтобы подчеркнуть свободу наших отношений: мурлыча, поправляет мне то воротник, то галстук. Ба, знакомые красные туфельки! Бархатная юбка. Диагноз болезни, свалившей Игната в ночь на девятое декабря.
Ай да Игнат! Уморил! Повернувшись к его столу, наблюдаю, как он сломя голову бросается выполнять любую просьбу Милены, демонстрируя всем свои исключительные права. Хоть бы взглянула, все сидит спиной. Красные туфельки Пепы — недурной повод заговорить! Выручает Игнат: отходит сверить данные по справочнику. Быстрее! (Задеваю прибор на столе, но поднимать некогда.)
— Мил, выйдем, есть новость, — шепчу ей на ухо, но, крутанувшись на стуле, она снова показывает мне спину.
Вернулся Игнат. Выпаливаю первое, что приходит в голову:
— Я к тебе, принес спортивный костюм. Напомни, чтобы отдал.
— Ладно.
— И… это… Пришла посылка от мамы. Вечером я вас жду?
Не посмеют же они нарушить священную двухлетнюю традицию! Но Игнат подсекает коротко и ловко:
— Мама — святое дело, всегда пожалуйста… Знаешь, старик, мы с Миленочкой вечером идем в концерт, никак не получается к тебе…
Она сосредоточенно пишет, как будто меня и нет, это безразличие и молчание оглушают сильнее пощечин, на которые она мастерица.
В моей мансарде — тишина. Согнувшись в три погибели, колдую над кофеваркой. И вдруг (неужели при переутомлении начинаются слуховые галлюцинации?) — звук пощечин. Все, лицемерие Игната осточертело. Ах, великолепная троица! А я от него устал, разыгрывать фарсы не приучен. А что подумают другие — наплевать!
Кофе готов, разгибаю спину. Шаги на лестнице? Показалось. Плюхаюсь на кровать, смакую горячий кофе. Что привязывает меня к Милене? Любовь? Сомневаюсь. К примеру, я знаю, что люблю физику, ради нее готов на любые жертвы. А ради Милены? Величины несравнимые: физика и женщины… им несть числа.
За работу! Надо читать! Все напрасно — книжка в сторону. Стучат?
— Да!
За дверью никого. Лгать Милене дольше непорядочно. Скажу: «Мне с тобой приятно, но не более. И кроме того, в ближайшие десять лет я жениться не собираюсь». Это, конечно, веский аргумент, он поохладит ее пыл: всякая женщина в конечном итоге мечтает о свадьбе. Хотя Милена мечтает и о научной карьере. Создавать семью сейчас, без крепкой базы: ни жилья, ни денег, ни постоянной прописки? Идти в примаки к Филиповым — слуга покорный. Жениться после тридцати пяти — другое дело, тогда у меня будет для этого все: приличная зарплата, квартира; вероятно, машина, и главное — я сделаю с в о е открытие, я стану величиной в научном мире. Понятно, допускается вероятность (один-два процента), что до тех пор я не сделаю с в о е открытие. А раз так — хоть женись, хоть в воду: разница невелика.
Кофе в горло не идет. Хоть легкую уборку начну (продолжения хватит до конца моих дней). Глянул бы кто со стороны: типичная старая дева в ожидании гостя. Остается кисло улыбнуться и хоп — мусорная корзина с черновиками, порожними сигаретными пачками, высохшими цветами, шоколадными обертками летит на пол. Нет, определенно кто-то топает к двери. Аж дыхание зашлось, ну кто там?!
Никого.
Деревянная лестничная площадка шатается под ногами. Никого и ничего, далеко в пролете первого этажа ржавый светляк консьержкиной сорокаваттки.
Дверь закрывать не буду…
Сама прибежит.
Бежит!
Пепа. Притащилась. Давно пробило полночь. Еще на лестнице мурлыкала, вылетел из двери как сумасшедший. Но она сделала вид, что ничего не заметила, потянулась целовать в щеку, небрежно сбросила пиджак и по-свойски растянулась на кровати. Чего я не выставил ее сразу?
— Раз гора не пришла к Магомету, произошло обратное. Ты моим призывам не внял, я и решила без приглашения подняться к тебе на заоблачные высоты и поглядеть, где ж обитает новое светило физики. Что, выгонишь, козлик?
Дурацкое «козлик», с которым она обращалась ко всем, бесит. Но я не говорю «да» и закрываю дверь. Сельский атавизм какой-то — уважение к гостю. Ну, прогоню я ее, она же всем растреплет, смех да и только!
— Будь как дома.
— Ого-о! Да тут, кроме присутствия физики, видны следы жизни, — она наткнулась взглядом на батарею бутылок, которые я собирался сдавать (это называлось «талон в столовку»). — Предаетесь пороку в компании или тайно, как? А я всем доказываю, что твой родитель не страдал от алкоголизма.
— Чистая правда, козли… к. Еще вопросы?
— Так и знала, все — сплетни. А я верю только собственным глазам!.. А! — Она будто только сейчас вспомнила. — Знаешь, кого я сейчас повстречала в баре? Филипову и Игната. Ты, как вижу, предпочел коллективу коллоквиум…
Вот так концерт!.. Впрочем, они могли туда зайти после. А если Пепа врет? Она прожженная интриганка: видела, что у нас какие-то трения, и готово дело: «Видела в баре…» Нет, едва ли. Раз притащилась сюда, значит, уверена, что я один дома. Выходит, видела?
— Козлик, да на тебе лица нет! Привыкай! Сэ ля ви!
Но я уже не слушаю — по лестнице, вниз!
Ну, Игнат…
Как всегда, использует любую трещинку в наших отношениях с Миленой, чтобы вклиниться. Средства? Концерт (в стиле Миленки), бар (их общий стиль), бесконечные мелкие услуги и разговоры (тут он мастак), и, чем черт не шутит? — может, они отправились сейчас к нему?
Спокойно. Сначала факты.
Игнат явно в контакте с Пепой. Доказательства: встреча в баре и то, что Пепа отыскала меня, хотя мой адрес знают только он и Милена. Чего добивается наша красотка Пепа? Оказывает услугу Игнату, получает обильную пищу для сплетен… И, по-моему, эта мадам рассчитывает, что рано или поздно персидские ковры и титулы ее предка добьют бедного провинциала. Пусть ее надеется…
А Милена? Женщины мстительны, возьмет и уйдет к Игнату. Ох и скотина же я! Кто-кто, но не она! А если пойдет? Просто так, чтобы отомстить… Точно, пойдет, и глазом не моргнет. А я-то дурак! Сам ее бросил!.. Ну нет, Игнат, дорогой, у тебя номер не пройдет по крайней мере сегодня ночью! Отыграем в шпионов и сыщиков до утра, но с завтрашнего дня оставьте меня в покое, да! У меня есть дела и посерьезнее!
…Воротник плаща поднят, руки в карманы поглубже. «Как могила пустая, город черен и мрачен», — очень часто вспоминаю строчки Христо Смирненского с тех пор, как живу в Софии. Наверное, и он блукал среди шикарных витрин и домов, всем чужой, лишний, но покорил этот город! И тысячи умов! Даже при моем рациональном мышлении память цепко держит столько его стихотворений… И я одержу победу! Не вдруг, но постепенно. Все телеграфные агентства мира будут передавать сообщения о моем великом открытии, и придет час возмездия за все идиотские комплексы, которыми бездушная столица давит на сознание робкого провинциала, дерзнувшего поднять руку на ее владения… Когда я приехал в Софию не экскурсантом, а студентом, то ощутил себя потерпевшим кораблекрушение и выброшенным волей рока на необитаемый остров. Ни с кем не знаком, ни единой близкой души, подохнешь тут на чердаке, никто и не вспомнит, разве через месяц любопытная соседка притащит домоуправа к двери, за которой будут покоиться мои тленные останки… а может, и раньше — когда хозяин подумает взыскать свои денежки!.. А потом жизнь вошла в колею: университет, куда все ходят, как чиновники на службу, отсиживают, принудительно отрабатывают часы, а уж потом — киношки, театры, кофейни, вечеринки, библиотеки, потом домой или на вокзал — подзаработать десятку за ночь на разгрузке вагонов. И тут — Милена… Она мне показалась самой серьезной и самой интеллигентной из всех, к тому же дочь крупного ученого-атомника (тоже ореол недосягаемости…). Но первой на меня глаз она положила.
Ох эти женщины! Мягко стелют… Милена начала садиться на лекциях со мной и с Игнатом, постепенно включаться в наши разговоры, и к началу второго семестра мы уже считались неразлучной троицей в экспериментальной студенческой группе ее отца. Рядом сидели в читалках, разом ходили в кино, на концерты (тут уж она нас взяла в оборот). На концертах бывали и ее родители, профессор стал приглашать нас время от времени на ужин, и наши отношения в троице — и мои с Миленой — постепенно укрепились. Филиповы, безусловно, все понимали, чего яснее, но не то чтобы противиться, они были довольны! Запрети профессор или его жена встречаться с Миленкой, я бы все подметки стер, бегая за ней. У нас в Петриче ротный твердил: «Македонец не отступает, македонец не отступает…» И я стал уклоняться от семейных вечеров (Игнат выражал превеликое огорчение). Да и при родителях я робел, терялся, держался хуже не придумаешь, мне представлялось, что они все знают о наших отношениях и презирают меня за то, что до сих пор я не сделал их дочери предложение. Сказал я как-то ей об этом, она хохотала до колик: «Ты что, с луны свалился? Моя личная жизнь — моя вотчина, а отец сам меня приучал с колыбели к самостоятельности. Я сама за себя отвечаю и решаю. Они, может, считают, что мне пора замуж, как только я диплом получу. А я, может, в тридцать лет выйду, а то и вообще не выйду» В таких откровениях я ей верил не до конца: кто откажется от своего счастья, от семьи? Но (в этом я убеждался не раз) типично бабские мечтания Милене не свойственны, а самостоятельность ее — факт, и притом бесспорный. Независимый характер — вот, наверное, главное, что надолго привязало к ней. Мне, в отличие от традиционных мужчин — семейных тиранов, импонируют уверенные в себе женщины, кто поступает вон как в народной песне моя землячка Сирма, которая сколько турок-поработителей зарубила. Короче говоря, нравятся мне боевые женщины, и все тут! А Милена по натуре своей боец. Наверное, не случайно корень ее по отцовской линии — нашенский, прадед ее, осевший в Софии после Илинденского восстания, был из Кукуша, погиб в ополчении. Мой дед тогда уцелел, и мы в детстве все просили его рассказать о том, как они рубились с турками под Одрином, как «на нож пятерых насаживали».
Ну-ну, ударился в воспоминания. Не отвлекаться: должен был я вчера пойти на лекцию Филипова? Должен. Обязан я выполнять чьи бы то ни было капризы? Нет. Мадемуазель Филипова, когда вы наконец осознаете, что для меня важнее всего Ее Величество Физика, а все остальное — мелочи жизни? Чего торчать у Игнатова подъезда? Посмеются они вволюшку, когда меня здесь увидят… А если они уже наверху? Ломиться в дверь? Вправе я это делать? Чуть не сорвался…
Все.
Оставьте меня в покое.
Из-за угла появляется Игнат. Один! А я — в телефонную будку. Повернувшись к нему спиной, снимаю трубку, набираю какие-то цифры. Проходит мимо и исчезает в подъезде, а мой маленький Антошка скачет и хлопает в ладоши от радости!
Вперед! Дверь будки распахивается с треском, выхожу в бодрый холод уходящей ночи. До сознания доходят внешние раздражители: трамвай скулит на центральной улице, «Волга» — наверняка персональная, где-то недалеко разгружают ящики со стеклотарой (как люди могут спать в таком содоме — бог знает). Чаще встречаются прохожие, жмутся в своих пиджачках: предутренние часы — самые холодные. Одному мне жарко, плащ нараспашку, холод даже приятен, и город выглядит не так враждебно, как час назад… К черту мысли о земных благах, о теплых квартирах… Все в мире относительно. Окажись кто из софийцев у нас в Петриче без крова — несладко и ему там придется. А у меня там родной дом (не роскошь, но со всеми удобствами). Сказано, что самое большое богатство дается один раз — шанс появиться на свет от нужных родителей. Я должен быть доволен, что не получил такого первичного ускорения; отец скорее отдаст, чем возьмет, до всех и вся ему есть дело, и чудо, что пока его миновал второй инфаркт. Меня бы грызли сомнения: достиг ли я всего благодаря собственным способностям или мне дали фору? Теперь я уверен, что сам смогу кой-чего добиться, сам дойду, своей головой (Милена считает, что у меня римский профиль, а по мне — так на плечах обычная южная тыква). Милена обожает историю искусств и постоянно проводит параллели с античностью, на что я заметил, что пора менять профессию. Так вот, что касается моего профиля. Я бы предпочел сходство не с каким-нибудь римским бездельником, развращенным вином и женщинами, а с моим прадедом, гайдуком Велю Хромым. Рубил он, как и дед Либен из Копривштицы, головы и христианам-предателям, и туркам, а их деньгами дань не одного села платил… Постарев, обзавелся Хромой солидной торговлишкой. Но продавал муку много дешевле турецкой — сбивал их цены, подговорил несколько отчаянных голов изгнать из города владыку — фанариота, его и застрелили дома два наемника. Вот человек! О нем до сей поры у нас в крае песни поют!
Только не время сейчас партизанить-воевать. В детстве я страдал от того, что история несправедливо отнеслась к моему поколению. Но потом в жизни моей появилась физика и я понял, что борьба с природой не менее важна, чем борьба с социальной несправедливостью, ведь наука до сих пор далека от полного познания мира. Для меня физика не просто профессия, как для большинства (как для Милены, Игната), а смысл жизни. Дай мне библиотеку, чего-нибудь поесть раз в день, и больше ничего не требуется. Ну и пусть еще в гости заглядывает хоть изредка Миленка (мой проклятый южный темперамент). Да, еще телефон — буду звонить Филипову для консультаций, у него ума палата, точнее, информации хватит на Народную библиотеку…
Умолкни, философ! (Древний и мудрый, — так Милена говорила?) Не мешало бы выпить горячего молока или кофе. И к девяти будь готов: лекция Филипова. Так как с Миленой? Демагог несчастный, болтал, болтал, а толку? Типично римская черта — демагогия. Хорошо, хоть не слышал никто.
Желтый бородатый человек в очках на просторной и черной доске — я. Подпись: «Академик Антон Миленин Филипов». Все так громогласно выражают одобрение смешками и выкриками, что на меня известное время не обращают внимания. И Милена не заметила, распахнув двери, взлетает на кафедру, в три приема стирает шедевр и глухо, даже угрожающе говорит в наступившей тишине:
— Это я могу стать Антоновой, Антону быть Филиповым без нужды. Это к сведению пытливых умов. Можете законспектировать.
Только тут (или мне чудилось?) все поворачиваются разом в мою сторону, я вхожу по ступеням амфитеатра к середине, автоматически сажусь на постоянное место нашей троицы. Следом за мной садится Милена. Пересаживаться неудобно. Прямо перед Филиповым прибегает и Игнат. Плюхнувшись на скамейку, вынимает тетрадку и давай писать не поднимая глаз.
Я и не стараюсь вникнуть в объяснения Филипова. Кровь прилила к голове, стучит в висках, ощущение, что голова вот-вот взорвется. Я будто в невесомости, тела своего не чувствую, голова, в которой пульсирует кровь… «Академик Антон Миленин Филипов». Так и хочется выкинуть какую-нибудь глупость: вскочить, к примеру, на стол и заорать: «Гады вы все и сволочи!» Да, что-то чересчур я нервный с одной бессонной ночи.
— Не обращай внимания на эту муру! — Милена склонила голову ко мне. — Они от зависти!
Инстинктивно сдерживаю желание повернуться к ней, делая вид, что ничего не слышал. Не могу с ней разговаривать. Эти широкие жесты (у доски) раздражают, хотя подсознательно и понимаю, что она говорила искренне. Но все-таки отдергиваю руку, которую она гладит под столом.
— Сегодня срок твоего отлучения истек, — шепчет Милена строгим голосом и шаловливо дергает меня за руку. — Антон, руки на стол! — Она придвигается вплотную. — Ты что, подумал, что… я с Игнатом?.. Я же просто так, тебя позлить…
С нижнего ряда, слава богу, на нас шикает какая-то девица в очках. Прилежно разглядываю доску, уже исписанную формулами и чертежами. Пустует клочок в нижнем углу со следами желтого мела. Черт, мне и в голову бы такое не пришло, а ведь логика верная: через дочку к профессору! Вот с Игната бы сталось. Так-так, обшлаг его рукава запачкан желтым мелом. Проследив за моим взглядом, Милена тут же запускает руку к нему в карман и, выудив кусочек мела, кладет перед собой для всеобщего обозрения. Смерив нас обоих презрительным взглядом, снова начинает писать.
Красный как рак Игнат уткнулся в тетрадку, все пишет, его это не касается. В критических ситуациях у него реакция замедлена (мой давний вывод), и он себя выдает. А это выдает в нем честную крестьянскую закваску, думаю, даже временами чудится Игнату после его подлостей какой-то из дедов, недовольно грозящий пальцем. Но если дед предпочитает смерть бесчестью, то его внучек исповедует другую веру. Законы просты: не останавливайся ни перед чем, если хочешь достичь всего. Что ж, после лекции поговорим.
Миленка испугается, как же, будем мы драться, но все-таки выйдет: мужской разговор есть мужской разговор, и я скажу: решать должны мужчины! Или занимаемся наукой, или угреваемся на груди профессорских дочек! И пусть потом не болтают, что, мол, проныра, исхитрился, затесался Филипову в зятья. Я от такой перспективы отказываюсь. Он согласился сразу, подозрительно быстро. Прошу вытереть с доски остатки портрета, и когда Милена, не выдержав, ворвется в аудиторию, ожидая увидеть два хладных трупа, мы, живые и здоровые, будем крепко жать друг другу руки, стоя у доски.
…Всю дорогу от аэропорта профессор вспоминает былые дни, а каждый из «неразлучной троицы» погружен в свои мысли и не слушает его словоизлияния.
Милена, открыв сумочку, немного нервничая, достает сигарету. Я и Игнат одновременно подносим ей зажигалки, но она прикуривает от своей. Три горящие зажигалки, как три погребальные свечи.
— Миленушка ушла, — отвечает Филипова, — только что, с Игнатом.
— А когда вернется? Скоро?
— Едва ли, они собирались где-то поужинать. Вы бы с ним график составили и развлекали ее по очереди, других-то кавалеров здесь нет. Ох уж эти стажировки…
— Конечно, конечно… Нашей дружбе стажировки-то нипочем — у нее стаж изрядный!.. Премного благодарен! Простите, что побеспокоил.
Получил? Представляю себя со стороны: озлобленный и обманутый тридцатипятилетний мужчина.
Игнат в эти минуты — воплощение самодовольства! Как же, и тут обскакал. Они в национальном ресторанчике (его слабость) высшего разряда, кавалер пустил в ход самые изысканные манеры, мелким бесом рассыпается. Угодник, расчетливый, больше и слов нет. Лет десять назад я бы вполне мог описать этот вечер.
У Милены излюбленная интонация человека заинтересованного и участливого (это поза, так легче выведать все, что нужно).
Игнат: Твой отец золото человек, но сверхмягок. Гавраилов и его команда вставляют палки в колеса — он терпит. А кто же режиссер этих пакостей? Представь, наш милейший друг-приятель Антон. Он и сам вошел в роль: изображает буфер, охраняет нервную систему профессора. И втихаря ему же роет яму. Кончится власть Филипова, один из них взберется в директорское кресло, помяни мое слово.
Милена: Что ж плохого? Значит, власть захватим мы, молодые! (Смеется.)
Игнат: Тебе бы все смешки да хаханьки, а дело нешуточное. Если прорвется в директора Антон, наша с тобой песня спета. Ты женщина, а его мнение о деловых способностях слабого пола не секрет. Будешь статисткой, на вторых ролях. Меня он ненавидит и жаждет первенства в нашей теме. Ну и… Я обладаю кое-какой информацией, нежелательной для него, одно мое присутствие вызывает в нем раздражение.
Милена: О, свежий анекдот: Антошка — и тайны с индексом «супер». У тебя в руках ключ к великой сенсации!
Игнат: Увы, сенсация со знаком «минус». Это горькая истина: отец его был явный алкоголик. А сын предается пороку дома, бережет репутацию. Ни одна живая душа не в курсе его связей с женщинами, ну и я об этом молчу…
Тут Милена должна ему закатить паузу, если еще не разучилась это делать, потом отказаться танцевать, оплатить половину счета. Вероятно, в машине Игнат сделает ей предложение, всерьез расписывая выгоды от этого брака для продвижения по службе.
Милена (с иронией): Так какую пользу принесет институту наш брачный союз?
Игнат: Как какую? Мы — единое крепкое ядро: я, ты, твой отец. Антон присоединится — спасибо. Нет — в обиде не будем…
Милена: А… это…
Игнат: Что «это»?
Милена: Кажется, «чувства» называется…
Игнат: Да я тебя люблю! Сама знаешь, с каких пор!..
Милена: А я?
Игнат: Мы друзья столько лет! В конце концов для брака это важнее, любовь уходит, остается взаимопонимание.
Милена: Не знаю, у меня нет такого богатого жизненного опыта. (Она должна включить приемник на полную катушку и следить только за дорогой.)
Должна… Должна, но кто знает, что будет. Милена, которую я знал десять лет назад, так бы и поступила, на сто процентов, но теперешняя? Все мы изменились, видишь, поехала же она с этим субъектом в ресторан… В тридцать три не ждут сказочных принцев. Ведь ты сам ее продал, рукопожатием под желтым портретом. В сущности, объяснения отпали сами собой. Милена перестала со мной разговаривать. (До вчерашнего дня.) И мы расстались. Достойно, без сцен. О ней я узнавал из институтских сплетен: четыре года работы на периферии по собственному желанию (нас с Игнатом оставили при институте), две стажировки за границей. Могу представить, что она испытывает ко мне. Давняя обида переросла, вероятно, в глухое, притупленное временем, но глубокое презрение. А все-таки она пришла на помощь (хоть я и не просил), когда Игнат присвоил результаты моих исследований.
Заварушка эта случилась два года назад. Милена только прибыла со своей первой стажировки и, ходили слухи, собиралась работать в институте. Все шесть с лишним лет ее отсутствия как-то сблизили нас с Игнатом (хотя после нашего с ней разрыва он незамедлительно предпринял безуспешный марш-бросок по руку Милены). Мы дорабатывали мой (студенческий еще) проект, который я забросил в университете, тогда не было экспериментальной базы. Я вернулся к исследованиям, поднакопив опыта и знаний за годы работы в институте, потому что понял, что моя старая идея — ключ к вещам куда более значительным. От Игната, в принципе, проку было мало, функции он выполнял чисто технические (с этим справился бы и лаборант), но он напыщенно восклицал: «Старая дружба — превыше всего!» Подошел срок получения окончательных результатов, мне предстояла командировка на симпозиум в Париж. Когда я вернулся, на весь институт только и разговоров было, что об Игнатовом открытии.
Первый человек, от которого я это услышал, была Пепа (при ее абсолютной ограниченности и пустозвонстве даже всесильный папаша с трудом выбил ей местечко в нашем институте — нечто среднее между лаборантом и научным сотрудником, вполне приемлемая форма вегетативного существования для пепоподобных за сотню левов в месяц).
— Хэлло, козлик! С приездом! — Внутренний телефон завибрировал ее голосом, едва я переступил порог кабинета (видно, наблюдала за автостоянкой из окна).
— Ты весьма любезна.
— Рассказывай!
— А есть необходимость?
— Ого, еще какая! Как там заграница? Как француженки?.. О подарках я и не заикаюсь, всегда помню, что ты принципиальный противник.
— Молодец, в твоем лексиконе масса новых слов (от панциря ее притворства срикошетирует любая ирония!).
— Ах, козлик, я все-все знаю. А ты? Как! Не знаешь последнюю новость?
— Сгораю от любопытства. — Я слушал ее вполуха, постоянно думая о своей разработке.
— Ты правда не в курсе? — В ее голосе прозвучала нотка искреннего сочувствия, и я насторожился. — Козлик, я мигом лечу к тебе!
Не успел я возразить, как зажужжали короткие гудки. Я, крепко впечатав трубку в аппарат, пошел переодеваться. Никогда себе не прощу, что единственный раз в жизни проявил беспринципность и воспользовался услугами Пепы. Год назад подходила моя очередь на получение квартиры, но ее увели перед самым носом: я-то холостяк, а были остронуждающиеся семьи. Доказывал, что мне нужна отдельная жилплощадь, кабинет, но все доводы били мимо цели. Пепа как раз оформилась в институт. Не виделись мы года три, она осталась все той же, только связей поприбавилось в дополнение к папочкиным. По одному из ее «каналов» я и получил квартиру — комнату и мансарду, связанные внутренней лестницей, сперва это показалось таким шиком, что я подумал, не перевезти ли к себе маму. Ломал голову, отблагодарить ее, но мадам сама «подсказала», заявившись (как когда-то) в гости за полночь… И началось… Бесконечные сплетни, истории семейные, истории любовные… Ее бабки и тетки в Софии и по всей Болгарии без передышки ругались за золотые перстни с миллионными камешками, делили наследства, дома и наделы, зарабатывали неврозы, истерии и инфаркты, заболевали раком, пытались кончать жизнь самоубийством, затеивали тяжбы, составляли и изменяли завещания (в ее, естественно, пользу — как же, любимицы всей фамилии) — меня с души воротило. Параллельно шло развитие темы сватанья и женитьбы с пятидесяти- (и более) летними докторами наук, профессорами, членкорами, дирижерами, оперными певцами: «Ах, козлик, какие культурные и галантные, истые рыцари», они покоряли весь свет с ее именем на щите, готовы были бросить многочисленные семейства, угрожали — по одному сценарию с тетушками и бабушками — самоубийствами, устраивали фантастические вечера при свечах на серебре и золоте, дарили дорогие подарки и т. д. и т. п. — и все ради того, чтобы коснуться губами кончиков ее пальцев…
В общем, в покое она меня не оставляла. Я слишком поздно узнал, что она растрезвонила на весь институт о своей новой «жертве». Пришлось вести объяснения на повышенных тонах. Тогда она начала новую кампанию: на меня вылился не один ушат информации о подземных лабиринтах отношений и связей в институте и вне его стен (о чем я имел весьма смутные представления). Пепа в рекордные сроки изучила все досконально. Окажись половина, да что половина — треть ее информации верной, это бы выбило из колеи кого угодно: работать в одном здании и ежедневно общаться с толпой интриганов, развратников, доносчиков, тупиц и еще бог знает кого… Таков был мирок Пепы… Каждый ищет в людях то, что его интересует… Запретил ей подобные разговоры — она модифицировала тему: «Антон Антонов и коллектив». Оказалось, что все меня ненавидят, завидуют, всем плевать на мою злосчастную особу, одна лишь Пепа, как тигрица, защищает своего неблагодарного козлика. Она попыталась переключиться на «любовные авантюры некоторых наших общих знакомых за границей», и я выставил ее из кабинета.
Хоть белый халат успел надеть до ее появления. Размалеванная физиономия, кричащие одежки — одно к одному. Прямо француженка… с пляс Пигаль. Произвел тактический маневр — встал за стол, пресекая; ее возможное желание облобызаться. Пепа, не ожидая особого приглашения, уселась на стул и закурила.
— Ну, что опять? (Тон раздраженный, у человека отнимают драгоценное время!)
— Известие европейского масштаба, козлик, — томно описывая рукой с сигаретой полукруг, она выговаривала слова терпеливо, загадочно и с явным превосходством, дескать, цену себе знает.
— Что ж за известие? Я только из Парижа, там что-то ни о каких суперновостях не слыхать.
— Кто ездит в Европу за суперновостями, а кто дома тихо делает супероткрытия…
— Кто? — вдруг кольнуло в сердце.
— Пока ты шляешься по заграницам, друзья твои время зря не теряют. Игнат…
Кабинет вертанулся, как ярмарочная карусель…
Когда я пришел в себя, вернулась способность анализировать. Хоть и с опозданием (как всегда), но я понял готовность Игната помочь «хоть чем-нибудь», его дотошность в деталях, особенно к сути самых первых студенческих исследований, стремление окружить полной тайной мою работу: «Сам пойми, а вдруг осечка?» Двое суток я просидел дома и решил поговорить с Филиповым. А тот, не поинтересовавшись даже результатами моей парижской поездки, с порога начал хвалить Игната. Я перебил его, едва тот перешел к тому, что я давненько не предлагал ничего интересного:
— Мою последнюю работу присвоил себе Игнат.
Филипов автоматически поднял на лоб очки в толстой роговой оправе и после значительной паузы холодно поинтересовался, могу ли я это доказать.
Что я мог? Работали мы тайком, а всю документацию — и мою студенческую разработку включительно — я перед отъездом оставил Игнату…
Группа Гавраилова раздула бы эту историю в надежде скомпрометировать Филипова. Выдвинув свое обвинение (не имея на руках доказательств), я бы косвенно помог злопыхателям и выступил против человека, к которому отношусь с сыновней почтительностью. Отказаться? Значит, признать, что готовил пакость. Филипов свою точку зрения на случившееся не стал высказывать никому. Этим воспользовался Игнат, развив бурную деятельность. Он приставал как банный лист ко всем и в считанные дни повернул общественное мнение в институте в свою пользу. Завершающий удар он провел на заседании нашей секции, на котором результаты «его» исследования должны были официально утвердить. Великий ученый разыграл небольшой спектакль.
Игнат (в горе): Друзья, с прискорбием хочу сообщить, что не вправе начать изложение тезисов моей работы. Сначала я вынужден снять с нее ложное обвинение. Коллега Антонов, выдвинувший обвинение, должен отказаться от него публично, ибо (торжественная пауза) оно ложно. Если нет, я вынужден буду передать иск в гражданский суд, документация и аргументы у меня готовы.
(Гробовая тишина весьма способствует обдумыванию решений.) Кому, как не Игнату, знать, что я, в отличие от него, не пожертвую добрым именем Филипова, да и что суд? У меня на руках доказательств не было. И я отказался от своего обвинения, попросив освободить меня от заседания по состоянию здоровья. Отказался от трех лет каторжного труда, от восторженных студенческих надежд. (А разрыв с Миленой!) Отказался от шести лет работы в институте, от возможности идти своим, оригинальным путем к открытию, начало которому положило украденное исследование. Игнат дальше не продвинется, но мне-то придется в будущем ссылаться на него! Главное: суть последующей работы коренится в нынешних выводах. Не случится ли однажды, что плагиатором обзовут меня, скажут: это давно предвидел другой и чуть было гениально не открыл.
И я отказался.
Своим самоуничтожением я угодил всем, за исключением Гавраилова, который рассчитывал на скандал. (Еще один удар по Филипову! Тогда пополз слушок, что директора хотят спровадить на пенсию, но нет, переизбрали.) Ведь из борьбы за директорское место при любом исходе дела выбывали и я, и Игнат. Да, Гаврюха расчетлив. Он просто внушает физический страх и, по-моему, в хвост и в гриву эксплуатирует это свое свойство в отношениях с людьми. Мне всегда виделись в лице Гавраилова признаки болезни Дауна. Все диву даются, как можно назвать его человеком науки, но ничего не попишешь, у него блестящая карьера: в тридцать семь лет старший научный сотрудник, доктор наук, не за горами перспектива выйти в профессора. Хотя в науке абсолютный нуль, и кандидатская его и докторская (де-факто) — компиляции, причем безграмотные… Случайно я познакомился с его бывшим соучеником по гимназии. В отрочестве нашего ученого считали слабаком, все над ним измывались, даже девчонки были посильней… Вполне возможно такое объяснение его манеры поведения и отчасти характера: с грехом пополам влез на первую ступень научной карьеры (при нашем широко понимаемом либерализме и вкривь и вкось толкуемой заботе о человеке это не так сложно), дальше — больше, а потом он стал вымещать на других свои детские комплексы (непрестанно изобретает клички, прозвища, пугает громкими именами, ногами топает, командует). Никто с Гавраиловым связываться не желает, вот он и ловит рыбку в мутной воде и сталкивает всех лбами, поодиночке, группами — он замыслил взять в оборот весь институт…
В день заседания Гаврюха догнал меня на стоянке и втиснулся в мой «фольксваген», я его недавно купил.
— Слушай, парень! — зыркнул по сторонам — не заметил ли его кто, расплылся в одной из самых добронамеренных улыбок. — Дурнее тебя я давно никого не встречал! Отступиться от единственного, может, шанса войти в историю науки ради этого… Ты что, слепой? Он же вас на поводке водит, молодых, в черном теле держит, ждет, пока на ваших надгробьях выбьют: «Здесь покоится мэнээс имярек…» Ты способный малый — поможем, в гору пойдешь, я о тебе уже словечко замолвил где надо, мнение о тебе самое благоприятное… Мы должны держаться друг за дружку. Филипов отпелся, приказ уже на подходе. — Так бы тебе и врезал, чтоб ты знал! Он попытался меня трясануть за плечо, но ощущение было, что к рукаву просто прилип комок теста. — Все уже на мази. Тебе помогут выиграть журналисты. Моя команда будет свидетельствовать в твою пользу. Мы знаем, кто из вас настоящий ученый, народ знает, как вы вдвоем работали… Пепа — я как чуял, попросил ее вас из виду не упускать — кое-что своими глазами видела, все подтвердит под присягой…
— Где тебе выходить?
— Брось эмоции, Филипову наплевать на твои сантименты. Если б он о тебе хоть раз серьезно подумал, то не принес бы так легко в жертву. Он только собой и занят, ему только бы перекантоваться еще чуть-чуть, доченьку пристроить, и привет… Он таких только балбесов, как Игнат, и может терпеть! А ты…
Торможу, выдергиваю его из машины и прямым справа посылаю прямехонько в сторону управления милиции у спортзала «Универсиада». Дамочки вокруг распищались… Только спустя несколько минут, уже в машине, охватило слепое желание бить его, бить, бить… Потеря человеческого в себе — ответная реакция на нечеловеческий облик других… Еще одним разговором об этой истории я обязан Милене.
Меня вызвал Филипов:
— Видишь, ли, мой мальчик, в твою пользу готова дать показания Милена. Но вещественных доказательств у вас нет. Не знаю, что и думать. Милена любила тебя, не исключено, что продолжает любить, а женщины в таком состоянии способны на все. Я верю и в тебя, и в нее. Докажите, что Игнат виноват, пусть идет в тюрьму или дадут условно, пусть покончим с ним… А если не докажете? Решать вам. Дознание, следствие, статейки, сплетни… Сумасшедший дом!..
Я поднялся как раз, когда он говорил, что, невзирая ни на что, готов содействовать установлению истины.
— Я уже все сказал на секции. Передайте мою искреннюю признательность вашей дочери…
Тогда я был задет ее великодушием, восприняв его как пощечину, но сегодня воспоминание об этом оставляет возможность верить, что Милена будет держаться с Игнатом как раньше, по крайней мере мне этого хотелось бы…
Нет уж, Игнатушка, сегодня мой черед. Прибавим газу, машинка! Балбес я, балбес! Греет тебя, что сам выбился в научные сотрудники? Уважаю тех, кто в силе. Чуть сдал позиции, и тебя любой цыпленок заклюет. Вон после той истории как презрительно буфетчица меня осаживает, смотрит свысока…
На сложном «листке» перед отелем «Ропотамо» налево, к телебашне, «фолькс» теряет скорость — дорога в гору, приходится переключить на третью, в остервенении давлю на газ. Откуда эта уверенность, что вчера Милена поставила Игната на место? Разговорчики! Да пройди она десять стажировок, женщина — она женщина и есть. А в тридцать три поневоле может развиться комплекс старой девы. Представляю, как ее донимают старики…
В конце концов я был у нее первой любовью. А если единственной?..
— Здравствуй, Милена!
— Здравствуй, Антон!
— Прошу! Мой «фау — тысяча двести» к услугам фрау! До любой звезды за десять минут! (Так искусственно, ужас!)
— Ну уж и до звезды! У нас этап ресторанов. Это во-первых. А во-вторых, не на твоем «фоксике», а на моем «Жигуле».
Конфуз!
— Это почему?.. Кто из нас кавалер!
— Ну если не хочешь, езжай следом…
— Нетушки! Без машины даже лучше. Дама дарит шанс пить шнапс, грешно не воспользоваться. А твой удел, милая, кока-кола!
Милена, открыв дверцу справа, ждет, пока я сяду. Как заправский шофер — хлоп дверцу, обошла машину сзади, села за руль. Настроение немного падает. (То, что машину она обошла не спереди — это суеверие шоферское или женское?)
Первой протягивает она и сигареты, едва мы тронулись (настроение все падает, хоть зажигалкой скорее щелкнуть), прикуривает от той зажигалки, что в салоне (как по дороге из аэропорта). Молчим. Я — потому, что чувствую себя обманутым. Она, видно, давно не водила, а сейчас час «пик». Только на станции, пока заправлялись, спросила, куда поедем обедать.
— Все едино.
Едем в «Мельницу», в Драгалевцах. Ощущение, что Игнат привозил ее именно сюда — Милена не преминет заявиться на то же место.
…Официант сразу приносит лепешки. Моя визави тянется к теплому хлебу.
— Помнишь, как ты делала маникюр, смешно махала руками и приговаривала: «Сохни лак, сохни лак»?
— А ты помнишь, как сразу все бросал и ходил за мной по пятам, чтобы я, не дай бог, чего не опрокинула на твоем чердаке?
Не помню, но смеемся вместе.
Ужин подан. Мы старательно занимаемся едой и молчим. От воспоминаний становится как-то неловко.
Так-так… Милена начинает внушать мне уважение (а ведь я всегда относился к ней с видимым снисхождением). Две стажировки (если судить по нескольким репликам и обмену мнениями с Филиповым на пути из аэропорта) сделали из нее отлично информированного и ориентированного в последних достижениях Запада физика-атомника. Внешне также девически стройна и юна. Но ощущается зрелость, глубокая, внутренняя уверенность в себе. Жесты, взгляды, слова — сама непосредственность — и тонкий шарм. Это я деревенщина неотесанная. Костюм старозаветный, потуги на светские манеры, приборов — тьма, на старости лет пора б научиться вилку и нож держать в руках. А руки! Грабли! Деревяшки, ногти синие от бесконечных ремонтов «фолькса»… Ба, да в тебе развивается комплекс неполноценности. У нее сейчас более выгодная позиция: я завишу от ее решения, а не она от моего… Да и для такой массированной атаки нужны нервишки покрепче…
Милена берет в руки обливную чашку — официант забыл налить кока-колы! — понимаем это одновременно, спешу исправить оплошность. Да так, что кола плещет через край. Веселая суматоха: Миленка вскакивает, пьет залпом. Встречаемся взглядами, и ко мне возвращается былая смелость.
— Ну, видишь, опять ты мне помог. Раньше водил по своему чердаку дамочку с накрашенными ноготками, направь и сейчас на путь истинный. Я хочу сориентироваться в институтской обстановке. Ты знаешь, я буду работать у вас.
— Когда?
— Скоро.
— Что сказать?.. В институте не все безмятежно.
— А конкретнее?
— Например, Гавраилов. — Поиграю в безразличие, пусть сама поспрашивает.
— И что же он, расскажи толком.
— Метит в директора. Располагаю конфиденциальной информацией, что уже в позапрошлом году был настолько уверен в успехе, что дал дома маленький прием для нового институтского правительства. После победы Игната.
— Кстати, что стало с той твоей работой?
— Дело прошлое, не стоит спрашивать.
Она и не спрашивает, возвращает разговор в старое русло.
— Игнат в лагере Гаврюхи?
— Наш пострел везде поспел. Наушничает Гаврюхе, строит глазки твоему папа́, а потом обоих подведет под монастырь. Да и наверху у него связи ого-го. Прет мужик в директора… Странно, что Филипов до сих пор не откроет глаза на то, что происходит вокруг него, не поймет, что Игнат карьерист и подонок.
— А ты сам ему скажи…
— Ходить в завистниках? Уволь. Я пока в опале, а Игнат — особа приближенная.
— Если скажу я?
— Что ж… Предупреди, что Игнат опаснее Гаврюхи…
— Кстати, Игнат сделал мне предложение.
— Не сомневаюсь. Он только этим и занимается с тех времен, когда с тобой познакомился.
— Я думаю согласиться.
Вид у меня, наверное, дурацкий, она громко смеется. Влип так влип!
— Ну… твое дело… Да, настанут для института смутные времена. Карьерист-директор!
— Это, похоже, наваждение, — ее голос доходит как сквозь толщу воды. — Все вообразили, что, женившись на мне, получат директорское место в приданое! Я бы на месте отца произвела раздел, как в сказке: одному царь вручает дочь, а другому — царство. Что, справедливо? Ты от меня отказался сам, Игнат навязывается уже десятый год…
— Милена, я… — хотел сказать, что я не питаю никаких надежд ни на отцовское кресло, ни на отцову дочку, но она не дает договорить.
— Знаю, знаю, ты такой же закоренелый холостяк, как и я. Поэтому мне с тобой приятнее, по крайней мере от тебя не дождешься разных глупых предложений, как от Игната. Я пока ему не ответила. Хоть бы пригласил потанцевать по этому поводу!
Голова кругом — Миленка постоянно меня подкалывает, весь мой план летит в тартарары. Делать ей предложение теперь — абсурд. А может, это игра и она меня испытывает?
Медленная, нежная мелодия, запах ее духов, сладостная счастливая дрожь. А сердце сжимается от мистического предчувствия непоправимой потери.
Милена положила голову мне на плечо и тут же встрепенулась:
— Антон! Есть идея. Пожертвуешь субботой и воскресеньем, тогда скажу!
— Идет!
Она сверлит указательным пальцем лацкан моего пиджака:
— Давай отправимся по местам, где бродили когда-то. Вдвоем.
Через два часа, выходя из машины перед ее подъездом, я с удивлением отмечаю, что думаю только о будущем уик-энде, а институт, дела переместились куда-то на периферию головного мозга. Попытка закурить не удалась — в моей зажигалке, видно, кончился газ. Милена протягивает свою:
— Возьми. На память об этом вечере. — Подает на прощание руку. — Значит, в субботу перед университетом!
— В девять ноль-ноль!
— Доброй ночи.
— Доброй ночи, Мила!
Второй раз за вечер наши взгляды скрещиваются и задерживаются на секунду дольше принятого. Жду, она входит в подъезд. Я вскакиваю в свой «фолькс», врубаю приемник и лечу!
Ночная София почти безлюдна, пролетаю на красный мимо ошалевшей парочки. Парень орет вдогонку: «Алкаш проклятый!» Я ведь и вправду пьян. Оставляю машину в первом же переулке и трогаюсь пешком. Хорошо, что кругом ни души, люблю гулять один. Эх, молодежь, мотались небось по скамейкам. Посидели бы где-нибудь. Надо Милене предложить! А что? Сходим в бар… В другой раз, время еще есть. Какое время? Тебе все кажется, что те, у светофора, юнцы, а ты родился тридцатипятилетним дядькой. Н-да, дяденька… Надо было дать им денег на бар.
У подъезда отчаянное мяуканье. Наклоняюсь и, близоруко щурясь, усматриваю котенка — черненького дьяволенка, трясущегося от холода. Отправляйся за пазуху, снаружи прихватил рукой. Дома наливаю ему молока. А сам — на диван в коридоре (то есть в библиотеке). Закуриваю.
От Милениной зажигалки исходит запах дорогих французских духов, ее духи… Закрыв глаза, вспоминаю ее слова, движения, взгляды…
Милена…
Да, впервые в жизни у меня нет ощущения, что в ресторане я губил свое время…
Звонок телефона окончательно будит меня. Тянусь за трубкой — и ушам своим не верю!
— Алло, Антон? — глуховатый мягкий баритон Филипова.
— Да, профессор. Доброе утро.
— Доброе утро. Извини, что беспокою так рано, я хотел бы сегодня поговорить с тобой, вчера тебя не было в институте, решил узнать, ты не болен?
— Нет, что вы. Просто вчера…
— Ну-ну. Я просто спросил, не болен ли ты. Значит, я тебя сегодня жду?
— Да-да, конечно.
Прощаемся.
И так всю жизнь: «Разумеется, профессор, хорошо, профессор!» — скромен, как институтка. Все, даю зарок! Надо с шефом держаться пожестче. (Мужику тридцать пять, а он!) Филипов в твои годы уже профессором был! Правда, история с Игнатом меня несколько озлобила, долго не мог с ним разговаривать, даже видеть его не мог, на заседаниях молчал. Демонстративно. О причине нетрудно было догадаться, но Филипов о том случае и словом не обмолвился. Но о нем самом я ни разу не подумал плохо, слова плохого не сказал. А Игнат удесятерил усилия, доказывая свою преданность. Я чувствовал себя в изоляции. Мои отчеты завсектором выслушивал вполуха с нескрываемым пренебрежением, а работы Игната бывали разбираемы в деталях и оценивались исключительно в превосходной степени.
Котенок пьет молоко, спинка дрожит от удовольствия (или от слабости). Такой смешной, миляга! Милене надо его показать обязательно.
С вечера я непрерывно думаю о Милене, обо всем, что связано с ней. Представь, Антон, дорогой, что мадемуазель Филипова придет с визитом? И что удивит? Квартира — хаос и запустение, паутина, спасет только ремонт. Господи, а шторы! Раньше я внимания не обратил бы, купил и купил, тем более что посоветовала продавщица. Они же не в тон обоям. Ванна потемнела, зеркало в пятнах, махровые полотенца облысели и продрались, половики в холле на ладан дышат. Все нужно срочно менять. Скромная кухонная утварь убога: тарелки, разномастные ложки-вилки, по всей квартире чашки, чашечки, стаканы… Покажи свой дом, и я скажу, кто ты! Можно, конечно, опротестовать: мол, это вопрос времени, возможностей, денег, наконец, но в большей степени — отношения к вещам. Мне все равно, где, на чем, как есть и спать, голова моя занята вещами слишком далекими от гармонии в цвете штор, обоев и мебельного гарнитура. Но сейчас! Милена обращает внимание на все и… Как это мне до сих пор в голову не пришло?! Картина! Для Миленки человек без картины в доме (хоть одна, но чтоб висела!) нищ духом и убог. Так было еще в студенчестве, да и вчера вечером она меня с полчаса просвещала: Дрезденская галерея, Дрезденская галерея… Любой ценой надо доставать картину. Продавщицам — никакого доверия. Как же выбрать, я же не дока? Пойдем логическим путем: если картина дороже, то она ценней, значит, берем самую дорогую и самую маленькую, то есть качество гарантируется наверняка.
Одежда. Миленка одета стильно, а я все из «дудочек» не вылезаю. Итак, на первый случай: костюм посветлей, куртка есть, отдам шить брючную пару (не вопль и не крик моды, но немного клеш). Пиджаки есть. Рубашки, галстуки (с большим узлом!) — срочно покупаю, белье, носки — тоже. Ох-ох-ох, Антон, душечка, совсем ты себя забросил, хорошо, хоть Милена появилась, будет повод собой заняться! Все это отправимся покупать вдвоем. Она будет самым компетентным консультантом — ее вкусу доверяю на все сто. Нечего ей знать, как я тут жил бирюк бирюком, холостяк холостяком.
Пойдем по магазинам вместе. Она будет выбирать мне одежду, чертовски приятно! В детстве я ходил с мамой и папой. Детство. Семья. Стабильность. В первый раз Антон, дорогуша, тебе захотелось жениться. А?
Ночью выпал снег. Еле расчистил дорогу своему «фольксвагену».
Эх, машинка! Как я раньше обходился без нее? Когда она в ремонте, я просто болен. С ней я независим от времени. Может, это возраст и характер, но в машине и дома мне лучше всего, я один. Никто не досаждает, ни с кем я не должен считаться, открыто высказываю каждому, кто меня заденет, все, что о нем думаю. Для людей с такими нескладными характерами, как у меня, машина — освобождение. Мой «фолькс» — как друг.
На стоянке у института пока две-три машины, и среди них Игнатов «Москвич». Хозяин снимает дворники. Ставлю машину недалеко. Он внимательно наблюдает за мной. Не снимая дворников, небрежно захлопываю дверцу и направляюсь к институту (два года, после той истории, мы не сказали друг другу и слова). Едва поравнялся с ним, Игнат зашагал рядом:
— Как вчерашняя акция? Надеюсь, прошла успешно, по всем правилам стратегии и тактики?
— Военные действия, как и удары из-за угла, — не мой удел, дорогуша! Как пугает твой дружок Гавраилов: «Особое внимание — завершающему удару»… Да, кстати, чем обязан чести разговаривать с вами, магистр?
— Антон, я не с того начал. Захотелось поговорить, а с чего начать? Ничего в голову не пришло. У меня к тебе предложение. — Он вынимает сигареты, отрицательно качаю головой. Пока он закуривает, ухожу вперед, Игнат догоняет вприпрыжку. — Давай забудем прошлое! Предлагаю снова работу в тандеме. А хочешь, заявим наш мини-коллектив официально.
Наглость Игната меня давно не удивляет. Как и его подлость. Сказать ему пару ласковых или выдать пару горячих? Молчу, он не унимается:
— Ты же сам кричал, что главное прийти к цели, любыми средствами?!
— Да, на средства ты горазд. Да и по части интервью и снимков на первую полосу силен. А как насчет цели и идеи? Слабо́ вытащить на свет божий? — Я, стукнув пальцем по своей голове, смеюсь. — Так я и предполагал. Жаль мне тебя, браток!
— Я даю тебе единственный шанс извлечь хоть минимальную пользу из той работы. Ты не дурак, соглашайся.
— А ты уверен, что не дурак?
— Брось прикидываться, я тебя знаю. Ту работу так просто не выкинуть из головы. Да и твой знак зодиака… Он не рекомендует останавливаться на достигнутом.
— Железная логика. Только формальная, и датирован гороскоп задним числом. Твой бывший приятель уже два года, как порвал с Близнецами и перешел в Тельцы. Мы люди простые, без талантов, шансы нам ни к чему, однако ж, не в пример некоторым, недоверчивы, мстительный расчетливы…
— Вот и рассчитывай. Этот шанс — единственный. Ты уже столько лет ничего не делаешь, свалят Филипова, вылетишь и ты. Гаврюха тебя взял на карандаш и постоянно повторяет: око за око, зуб за зуб.
— О, твой друг безумно деликатен. В наших краях на библейские мудрости плюют. Там говорят иначе: голова за око, полголовы за зуб. И мстительны все — страсть! Как Тельцы.
— Я серьезно.
— Ну, если серьезно… Сколько дашь, если я подскажу, как закончить разработку?
— Ты что, правда?..
— Честное бизнесменское! Ты пока цену обмозгуй, а я пойду на службу…
Теперь бежать, Игнат никогда так скоро не выпустит — начнет еще пытать, последнее это мое слово или нет?! Эх, войны-битвы. Пистоль бы в руки… Грохот музыки и голоса в институтском кафе поэтому, наверное, показались похожими на канонаду.
Филипов встречает меня, выходя из-за стола. Сердечное рукопожатие. Выглядит он резко постаревшим, бодрость его показная.
— Располагайся, Антон, на диване… — для официальных бесед он зовет к столу. — Да, ты не болен? — Утром я уже отвечал на этот вопрос! О пресловутой профессорской рассеянности и речи быть не может, не наблюдалось за шефом и симптомов склероза, напротив, по остроте и быстроте ума он всему институту даст сто очков вперед. Скорее всего он растревожен.
— Спасибо, нет, — а сажусь я, между прочим, до сих пор по-ученически, поджав под себя ноги. Сколько можно! Осуществляю почти революционный акт: закидываю ногу на ногу — будем как дома.
— Как начать, ума не приложу, — и эту фразу слышу сегодня уже второй раз. — У меня на совести большой грех, и ты просто…
— Кто старое помянет, как говорится, — неожиданно для самого себя перебиваю Филипова, он кладет мне руку на плечо:
— Нет и еще раз нет! Прошлое не уходит бесследно! Ни для тебя, ни для меня, ни тем более для науки, — смотрит в одну точку, вниз, сплетенные пальцы рук неспокойно подрагивают. — Я поступил по отношению к тебе несправедливо, но сделал это неумышленно. Ошибка моя в том, что я доверился Игнату, а не вам с Миленой, а ведь она клялась и мне, и матери, что правда на твоей стороне.
Интересно, ни о каких клятвах Миленки до сих пор слыхом не слыхивал, но приятная горячая волна всплеск застарелой злости гасит. Хотя, в принципе, проблемой директора было избежать огласки. Если я соглашусь с ним сейчас, то обесцениваю жертву!
— И все же не будем касаться давно прошедшего. Куда важнее, что вы поверили мне. Остальное не столь существенно, тем паче изменить ничего нельзя. И коль скоро это вас беспокоит, — я даже выдавливаю из себя подобие улыбки! — будем считать, что все забыто.
— В том и беда, что беспокойство мое иной природы, — он вздыхает, идет к столу, достает из выдвижного ящика пачку «Астора», возвращается с пепельницей. Предлагает мне, закуривает сам. Дело, видно, серьезное — профессора редко увидишь с сигаретой. Этот «Астор» трава травой, но не обижать же старика! Он сосредоточенно закуривает. — В институте грядут перемены и весьма кардинального свойства, полагаю, что требуется мое вмешательство… Итак, все по порядку. Вчера президиум академии принял решение выпроводить на пенсию всех директоров НИИ, у кого в этом году заканчивается срок, и всех избранных повторно. Пара-тройка коллег-старейшин попытались было возвысить голос протеста, но оказались в меньшинстве. По всему видно, новая директива: давать дорогу молодым. Я нисколько не против, даже наоборот — на пенсии я наконец займусь делом и отдохну от склок. Мы пытались опротестовать срок — один месяц! Кто, скажи на милость, сможет за месяц подготовить себе заместителя? Да и, скажу тебе, есть доля обиды… Сегодня решение приняли — а завтра выметайся?! Ну да этот вопрос не в нашей компетенции, хотя мы к нему вернемся на более высоком уровне… Главное: я в тот же час отправился к Ненову, думаю, знаешь, науку курирует. Он мне земляк, отношения у нас приятельские, правда, он помоложе. В пятьдесят втором его осудили, ни одна… живая душа из тех, что у него в друзьях ходили, слова в защиту не сказала — да и как скажешь? — потому-то после реабилитации он ото всех отошел, избегал. Так вот, вчера он принял меня радушнее, чем я мог себе представить, причем дома. Оказалось, о решении он знает, слово за слово, вынимает он из стола папку. И что в ней? Представь, доносы. На меня и кое-что на тебя. И кто же авторы? Гавраилов и твой приятель Игнат. Все собственноручно подписаны — никакой анонимности, все честно и благородно, как же, радетели за добрую славу института и отечественной науки… Гавраилов начал кропать доносы пять лет назад — едва вышел в доктора и старшие научные сотрудники, а Игнат — с той поры, как сделал себе имя за твой счет. Они туда приплели и Миленку, и Пепу Георгиеву, и какого-то твоего незаконного ребенка — уверен, это ложь, и еще бог знает что… В общем, что касается Гавраилова — я не удивлен, это люмпен без морали, я бы удивился, если бы он этого не делал… Но Игнат? Ведь я вас как родных детей… Вперед мне наука… За все приходится рано или поздно расплачиваться, — он словно телепат прочитал мои мысли вслух.
Секретарша вносит сок и кофе:
— Игнат пришел, товарищ Филипов.
— Вон! — вскипает профессор. (Игнат в приемной и через открытую дверь не может этого не слышать.) — Так и передайте ему: — вон! — Это он повторяет уже спокойно, у секретарши едва не валится из рук поднос, а я готов поверить, что Филипов — из нашенских краев, дай только пистоль в руку. — Я поинтересовался, почему он мне показывает только сейчас. Если хоть одна десятая того, что тут написано, правда, меня же под трибунал и в двадцать четыре часа… Как с тобой тогда… Мой институт, пишут, нанес ущерб в десять миллионов в валюте, а я и слыхом не слыхивал?! «Потому и не слыхивал, — Ненов мне в ответ, — что я тебя знаю получше, чем твои фискалы. Этим бумажонкам дальше моего стола хода нет. Да и не показывал бы я их, если б не стоял так остро вопрос о твоем заме. Право выбора за тобой, а там уж мы будем смотреть. Знал бы ты, как мы глотки друг другу грызли с такими простаками, как ты: все норовили в заместители деляг, которые им ямы копали. Только им-то я всей истины открыть не имею права, а то ведь начнут еще счеты сводить и черт-те что станет»… — мне покоя не дает, что же трепал обо мне Игнат во время их конфиденциальных бесед в этом кабинете. — Антон, я всю ночь обдумывал свое решение. Недорого мне директорское кресло, дорог мне институт, здесь — моя жизнь, здесь и в университете. Там я, несомненно, читать еще смогу. Лекции лекциями, но вот институт — сердце мое не на месте, не могу его передать в чужие руки. Прикидывал я, прикидывал, перебирал в уме всю нашу верхушку, завсекторами, но ни одна кандидатура мне не внушила абсолютного доверия. Я не против установки, нужно давать дорогу молодежи, без ложной скромности скажу, что это всегда входило в мои планы. Короче говоря, я предложу тебя, вернее, уже предложил. Я утром звонил Ненову.
— Вы не учли одной малости: я не приму такой чести.
Филипов не ожидал такого поворота. Принимая свежесваренный кофе из рук секретарши, выпаливает с поспешностью (как это похоже на Милену!):
— О, наши друзья будут тебе признательны до конца жизни. Институт — тоже. А правда о твоем лазере будет погребена на веки вечные.
— А я уже ее похоронил.
Я спокоен, я абсолютно спокоен!
— Какой скорый… Так вот, когда похоронят меня, я хочу перед святым Петром предстать с чистой совестью, ясно, молодой человек? Время у вас еще есть! Можете идти, — и он хлопает меня по коленке (честно говоря, этот его жест для меня значит больше, чем рассуждения, об апостолах и директорских креслах).
Закрываю Миленины глаза ладонью. Она, смахнув мою руку, улыбается:
— Эй, дяденька, ты что! Это ж курам на смех!
— Ну уж и дяденька! А куры здесь ни при чем!
…Главное здание университета. Прошло десять лет (для меня целая вечность), а тут все по-прежнему, если не принимать в расчет макси: а) юбки у девчат, б) прически у парней (кое-кто даже при бороде). Теперь физики переселились в здание бывшей семинарии, а в свое время мы слушали лекции здесь, в старом ректорате, для нас с Миленой именно здесь — университет, все так же стоят у входа братья Георгиевы, все так же я не разберу, кто из них кто. Сегодня восьмое декабря. Пока стоял у входа, выяснил, что суета вокруг не случайна: новый ректор возродил старую добрую университетскую традицию и через час — факельное шествие. Ректор и деканы в черных мантиях, все выдержано в лучшем европейском стиле. Милена не случайно выбрала именно этот день… Как легко было решать: два дня мы вместе, и как тяжелы эти дни. Оба держимся так, будто ни о чем и не договаривались, оценивающе разглядываем девчонок и ребят — одеты они много пестрее и красивее, чем мы когда-то, мини, макси, миди, — приходим к единодушному заключению, что блузоны и штаны-«бананы» ни в какие ворота не лезут, мешок да и только. Милена, заметив, что так ходит вся Европа, признается, что сама собиралась сегодня прийти в таком же наряде, но: «Мне и самой не по душе, а ты в моде — профан, обойдемся без жертв».
Стоим у самого входа, нахлынувшая толпа увлекает нас за собой в фойе. Милена любила, встав в центре, хлопать в ладоши или топать каблучком — и слушать долгое эхо. (По-моему, это интерференция звуковых волн: эффект возможен, если человек стоит точно по центру.)
Милена, видно, тоже вспомнила об этом:
— Жаль, сейчас не получится эха — народу много. А нужны тишина и уединение, — она смеется. — Как и для любви.
Я не без зависти думаю, что Милена почти не отличается от теперешних студенток, а ваш покорный слуга — увы — годится им, пожалуй, в дядюшки.
— Тишина и уединение сейчас только в аудитории шестьдесят пять. Давным-давно там жила-была любовь… — Она увлекает меня в южное крыло, где читал лекции профессор Филипов.
Он, всходя на кафедру, первым делом убеждался, что доска чиста, а уж потом поворачивался к аудитории. Потому что (это он объяснял позже) для него важнее было лекцию преподнести, а не донести до каждого. Ему ли не знать, что красноречие свое он тратит на десять-пятнадцать человек, а остальные пройдут тему перед экзаменом, а пока читают что ни попадя, играют в карты, морской бой, пишут письма и записки, а то и отходят после вчерашней вечеринки.
Наша троица записывала лекции дословно — в ход шли особые значки: тридцать стенографических и еще столько же собственного изобретения — для записи терминов. Даже если мы не успевали, Милена к следующему дню тайком переписывала, что нужно, из бумаг отца. «На компромисс ведь иду, только ради друзей готова использовать свои преимущества профессорской дочки. И нечего думать, что я всю жизнь буду пастись в папкиной папке! Настоящим физиком я стану все равно!»
Чувствую прикосновение ее руки, наши пальцы сплетаются — сильно, до боли в каком-то тихом исступлении. Медленно поворачиваю голову, она отдергивает руку, напряженно засмеявшись:
— Айн момент — начинаем лекцию! — Встав из-за стола, спускается вниз, встает за кафедру. Откуда ни возьмись появляются на носу очки, и Милена «читает лекцию» голосом сурового профессора. — Итак, коллеги, студент должен овладевать знаниями! Для этого он обязан слушать лекции! М-да… — Она поправляет деловито очки и, полистав воображаемую тетрадь, заводит: — Тема сегодняшней лекции: «Прошлое, настоящее, будущее»… Современная наука ставит вопрос так: прошлое познаваемо, но безвозвратно, настоящее — познаваемо и изменяемо, а будущее — непознаваемо, но реально осуществимо… Пожалуйста, вы двое, да-да, которые играют в морской бой, встаньте!.. Так-так… Сколько ж у вас бойцов оказалось! Все с лекции шагом марш!.. Получается, что вы, коллега Антонов, один не в ногу со всеми: бросаетесь не в морской бой, а в науку? Ничего, ничего, не волнуйтесь, лекцию я отменять не стану. Пусть лучше меня слушает один студент, но вдумчиво, для меня настоящий студент тот, кто во имя большой науки способен отказаться от суетного… Вы, коллега, хотели что-то сказать?
Я как будто смотрю на себя со стороны (я это или нет?): встаю, спускаюсь вниз. В горле пересохло.
— Я люблю тебя. — Раскатывается шепот, в аудитории отличная акустика, и ясно слышно дыхание идущей навстречу Милены.
Через несколько часов мы в эпицентре праздника — как он похож на наш, десятилетней давности! То же столпотворение перед факельным шествием, те же декламации хором:
— Сэ-гэ-у! Вэ-хэ-тэ-и! М-Э-И!
А на нашем месте — во-он там, высоко, в ногах каменных братьев Христо и Евлогия — расположилась другая троица, машут руками, привлекая к себе внимание. Мы же с Миленой стараемся не выделяться из толпы. Ну, теперь мы сойдем за своих: кто-то сунул нам в руки по факелу, можно и поорать со всеми. Недостает еще пригласительного на праздничный ужин, но я просчитал и этот вариант: после шествия мы отправимся в мою былую студенческую мансарду.
Перед самой дверью останавливаемся. Внутри гремит маг, веселье полным ходом, но я стучу. Открывает какой-то бородач.
— Вам кого?
Снова я в нерешительности! Еще секунда и, извинившись: ошибка, мол, — а бы повернулся и ушел, но рядом Милена!
— Ищем хорошую компанию!
Кто-то убавил звук, и, поскольку разговор идет через порог, наши слова слышны всем.
— Принимаем! Да здравствуют заочники!
Борода чуть отодвигается и, сопроводив широким взмахом руки широкую улыбку, приглашает:
— Милости просим!
Входим. Компания изучает нас с интересом (точнее, не нас, а Миленку). Раздевшись, садимся рядом с остальными прямо на пол. В ногах мигом приземляются две зеленые пластмассовые чашки. Замечаю, как грустно Милена оглядывает комнату, и тут кто-то выдает тост:
— За здоровье заочников и особенно заочниц!
Смех, врубают маг, танцы. Милена и меня вытащила в круг, она танцует великолепно. Молодая, стройная — от двадцатилеток не отличишь. А я в современных танцах медведь медведем. Пусть молодежь резвится. Иду к окну покурить. Внизу знакомые крыши, а слева что? На месте трехэтажного особняка в стиле итальянского — или французского? — барокко конца прошлого века (это заключение Милены) торчит многоэтажка. И парк, и телебашню, и Витошу загородила. Телебашня, парящая над однообразным массивом лесопарка, была для меня символом надежды, скрашивая студенческие будни.
Кто-то кладет мне руку на плечо. А, Борода.
— И долгонько вы здесь тянули?
В его взгляде нет насмешки, и я отвечаю. Нынешний хозяин узнал обо мне от художника. Тот снимал этот чердак лет за десять до меня, но до сих пор не изменил своим привычкам: носил всклокоченную бороду, жил где-то в Европе, раз в два-три года прибывал на студенческий праздник. Мы с ним спорили, может ли мир жить вне спора о физиках и лириках… Сперва он представился одной из парижских знаменитостей, рассчитывая, видно, что напал на зеленого юнца, но в последнюю нашу встречу, на следующий год после разрыва с Миленой, он в стельку упился и, рыдая, признался, что летом туристов рисует за гроши на одной из парижских улочек.
— Ведь это великое искусство! Я делаю моментальные фотографии! Пшик — и готово! Вот твой чертов портрет! Гони свои чертовы франки! Гони, не с голодухи же мне подыхать!
Я над ним посмеялся и выставил, когда тот маэстро полез на меня… Что нашло: я начал учить Бороду жизни! Чувствую, что говорю в точности как тот художник, и нет, чтоб замолчать, все больше погружаюсь в глубины собственного красноречия.
Хорошо, Милена вовремя уводит меня танцевать, извинившись перед хозяином.
Звучит блюз, свет, погашен, теплится свеча. Все вокруг танцуют и целуются. Мы замедляем шаг. Лихорадочные ласки ее рук, поцелуи и плач, поцелуи и плач… взяв ее голову в руки, я как в беспамятстве шепчу: люблю тебя, люблю тебя…
Потом все завертелось как в кошмарном сне: и концерт нашей компании для гитары (Борода) с оркестром свистяще-кричаще-улюлюкающей публики на лестнице перед университетом, и путешествие по Русскому бульвару верхом на театральном фургончике, в который впряглась развеселая команда; завершается буйство студенческого праздника швырянием фургончика в парковое озеро под вой пьяного пса. Начинается самая счастливая ночь в моей жизни.
Праздник угасает в глубине камина. Глаза открывать — ни малейшего желания. Утро мглистое и неприветливое, прямая противоположность вчерашнему — солнечному, ослепительно яркому. Весь день мы провели на Витоше. На полдороге пришлось бросать машину — путь наверх засыпало снегом. Шли пешком по лыжне, бросались снежками, дурачились, валясь в пушистые сугробы. Промокли до нитки. «Спасти может наш славный пребольшущий камин». И мы двинулись на дачу детским к Милене.
Утро. Просыпаюсь с позабытым ощущением: стряслось непоправимое, ужасное. Поэтому нет сил открыть глаза.
Плывет теплый аромат кофе с молоком. Милена гремит на кухне. Занимается хозяйством. Хозяйка дома. Почему это вертится в голове? Да, вчера вечером с этого завязался наш разговор.
— Представлять себя домохозяйкой — моя маленькая слабость, — и улыбка ее была извиняющейся.
Она шикарно сервировала наш не слишком богатый ужин у горящего камина.
— Странно! При твоем характере…
— А какой же у меня характер?
— Не… женский.
— Неизбежность кочевого способа жизни — мужчинам это не по нутру!
Садимся за стол, она зажигает свечу в кованом подсвечнике.
— Все относительно. Сперва это меня пугало, но потом показалось ужасно привлекательным.
— В глобальных масштабах или только в моем конкретном случае?
— Не знаю. Ход моих суждений возможен от частного к общему…
Мы засмеялись, но она быстро умолкла, даже не глянув в мою сторону, и вдруг:
— За отшумевшее бабье лето, наше лето.
— Какое?
— Неужели не слышал? — Она нервно усмехнулась, закурила. — Бабка рассказывала давным-давно так: «Это солнышко, вишь, расшалилось, когда было время летом — буянило, а теперь мы работаем, виноград собираем, а оно землю греет, лучиками играет…» Игра… И наша любовь стала только игрой.
— Не понимаю…
— Понимаю — не понимаю! Мы взрослые и достаточно умные люди, чтобы изображать непонимание. Десять лет назад мы расстались, а сейчас, когда есть шанс занять место моего отца, ты ко мне снизошел. Почему бы не пойти еще одной дамой козырной под Игната? Надо быть последним идиотом, чтобы не воспользоваться Филиповой, уж она-то у меня всегда в руках. Что, не так?
— Так… было. Но только сначала. Потом…
— Потом ты увлекся и заиграл искренне. — Милена закурила. — Может, потому, что и ты когда-то меня любил, сам того не сознавая… Сейчас ты слаб. А любит именно слабый. Сильного — любят. Как я тебя десять лет назад. А теперь… Теперь ты уязвим. Первое: понял, что ты не гений, по крайней мере на сегодняшний день ни одного открытия за душой, а что и было, позволил увести из-под носа. Второе: чувствуешь, как охладел к тебе отец. Игнат сумел-таки втереться к нему в доверие. Третье: потеряв уверенность в себе, ты превращаешься — как и твой дружок — в примитивного карьериста. До четвертого, слава богу, ты дошел своим умом: жизнь уходит, и оставаться при формулах и великих идеях невмоготу… Тебе не хватает элементарных человеческих радостей. Друзей нет. А девицы, которых ты иногда приводил, не включая свет на лестничной площадке, не годятся для сантиментов. Потому ты и стал играть искренне, но в твоем подсознании все сводится к директорскому креслу моего папа́…
— Неправда! Нет, правда, я согласен со всем, но только не с выводом! В тебе просто гнездится маниакальная страсть выволакивать отовсюду на свет божий подсознание!.. Ладно, объясни мне тогда свое собственное поведение в эти два дня! Тоже игра? И в душе ничто не дрогнуло?
— Я скажу… Мне давно хотелось заставить тебя стать таким, как бывало иногда, чтобы ты забыл все на свете ради меня. Хм, — она горько усмехнулась, — прости, я мечтала об этом с того самого дня, когда поняла, что люблю тебя, это превратилось в идефикс… Я решила добиться этого во что бы то ни стало и вырвать эту любовь с корнем. Но вышло наоборот…
— Значит, ни о какой игре и речи нет? Мы оба не обманулись! И выкинь из головы все эти фикс-комплексы!
— Я — с удовольствием, но из тебя это выбивать бесполезно. А игра игрой. Истинную любовь ценишь выше всяческих выгод и польз… Ты выбрал физику. И свое честолюбие и гордячество. А сейчас… жизнь вынудила полюбить меня, понимаешь? Мне противно…
Милена ставит на столик у дивана кофе, я крепче заплющиваю глаза.
— Подъ-ем! Тоже мне, мужчина! Соня!
Пытаюсь привлечь ее к себе — вырывается.
— Встанешь ты или нет? Работа не ждет! У меня же первый день в институте! Я же с сегодняшнего дня — мэ-нэ-эс! Как был бы рад отец это «эм» возвести в энную степень.
— А как насчет законного права гражданки на отдых?
— Какой отдых! Дома я с тоски помираю! Тут и мамочка масла в огонь подливает: в тридцать три не замужем. Выход один…
— Аминь!
…Всю ночь она плакала, вцепившись в мое плечо, не пустила даже подложить дров в камин. Заснул я почти на рассвете, Милена, по-моему, вообще не сомкнула глаз: в такую рань накрашена, волосы уложены, завтрак готов.
Пьем кофе. Она внезапно вскакивает:
— Бежим! Уже полвосьмого!
— Мила! Давай останемся на весь день, а?
— Абсурд.
— Брось, никуда институт не денется, если два нээса не явятся на службу.
Но она уже в блузке и в брюках — стоит в дверях, в руке дубленка.
— Товарищ Антонов, вы забываете, что через двадцать пять минут вы обязаны присутствовать в институте профессора Филипова.
Мгновенно вспоминается кадр из студенческого прошлого: Милена-амазонка с саблей у врат моей убогой мансарды. Попробую-ка хитростью.
— Иди, я остаюсь.
Она чуть раздраженно снимает со связки один из ключей, бросает:
— Только запри как следует.
И выходит.
Одеваюсь по-солдатски, за пальто — и во двор. Пока вожусь с замком, ее «Жигули» уже на улице. Бегом через двор, ворота закрывать некогда, кричу вслед уезжающей под гору машине. Не видит, что ли, или делает вид? Рвусь вслед, пятьдесят метров, сто, не хватает дыхания, машина останавливается.
— Какие планы на неделю? — выдавливаю я, отдышавшись минут через пятнадцать, когда мы крутимся в водовороте городских улочек.
Задумалась.
— Пока ничего конкретного. На мне диссертация висит. А вообще всем семейством планируем выбраться разок в театр или на концерт, минимум раз в неделю суаре для родительских друзей, которые взялись водить к нам толпы таких же старых холостяков, как я. Да, два вечера — английский, записалась на курсы, надо держать марку.
— Увы мне! Что остается на долю горемыки Антона?
— Позвони к концу недели. Что-нибудь придумаем. Я еще не сходила в новую галерею…
Молчим довольно долго, пробиваясь через скверный перекресток у гостиницы «Хемус».
— А в институте?
— Тут уж я навек твоя — в читалку и в курилку…
Как все просто со стороны (представляю): серый «Жигуленок» вливается в ревущий уличный поток делового серого утра и в конце концов превращается в маленькую точку.
Перевела Марина Шилина.