РАССКАЗЫ

Любен Петков КИНОПРАВДА

На берегу у ресторана «Морская битва» все утро ползали по скалам, что-то измеряли. Открывали папку, отмечали в ней красным. Парень в кожаном пиджаке встал за кинокамеру — в объектив попали корабли.

— Маэстро, скорей!

— Сейчас, сейчас, — засуетился режиссер. — Кажется, будет за что похвалить тебя.

Прыгнул со скалы и поскользнулся: «Ладно, ладно!» — оттолкнул подбежавших подать ему руку, поднялся сам, взгляд не сводя с Юли. Будто ничего не случилось, а ведь мог прилично расшибиться, в кровь.

— Сам бог нам в помощь! — обрадовался он, заглядывая в объектив. — Лучше не придумаешь! Волк сначала сядет на скалу, потом пустим его с удочкой. А красавиц разденем.

— Корабли, море, красотки! — зажмурил глаза Кожаный.

— Привяжем лодку…

— Нельзя, — вмешался дядя Иван — тот самый Старый Морской Волк, о котором делался этот фильм.

— Почему нельзя?!

— Волна выбросит ее на скалы.

— Не выбросит.

Старик не возразил. Со вчерашнего дня он не мог очухаться. Они пришли поблагодарить его: вырастил четырех сыновей, пока сам больше сорока лет рыскал по морям, все четверо — моряки. Кто мог подумать, что когда-нибудь приедут с эдакой махиной снимать его? Снимать дом, старуху жену с остекленевшими от родов и ожидания глазами. Сказали, и сыновей снимут. Но сейчас здесь был только фаготист, что прошлым летом сошел на берег и осел с музыкантами. Остальные плыли к чужим портам и вернутся кто когда. Режиссер успокоил его, что фильму это не помеха: будет монтаж, и сыновья, и все, что должно войти, войдет.

На месте прикинул, как закрутит сюжет, и уже видел один из лучших своих замыслов экранизированным: в ушах жужжал проектор, выстраивались кадр за кадром — Волк выколачивает трубку о камень, обязательно о камень, обтесанный волнами. К нему устремляются чайки, садятся рядом, он откидывает поседевшую прядь, мудро улыбается и углубляется в размышления и воспоминания: сонная поверхность моря вдруг разрывается гейзерами… Проносятся «мессершмитты», вспарывают взрывами смешавшуюся синеву неба и воды. И где-то за винтом моторного танкера виднеется юное лицо Волка, палубного матроса на корабле, плывущем под панамским флагом от советского порта Туапсе на помощь испанским республиканцам. Воют сирены других кораблей, один вспыхивает на глазах, и все знают, что их тоже не пощадят.

Перед тем как поехать к морю, перерыл киноархив об испанской войне и наткнулся на потрясающе подходящие ему кадры в фильме Ивенса и Хемингуэя.

Потом отлив: камера наезжает на теплый берег, где барахтаются, заливаясь смехом, молодые девушки. За кормой стоит Волк с потухшими глазами — и каждый поймет, что он возвращается на берег навсегда. Это не простая боль, режиссер заставит и никогда не бывших моряками почувствовать, что это такое, он пригвоздит их к экрану и потрясет на всю жизнь. Для начала пустит Юлю, потом, может быть, жену, и эта вечная обреченность жен моряков заставит и старого Волка закрыть глаза, чтобы спрятать горечь…

Режиссер понял, что увлекся, вздрогнул и вытащил из кармана засаленную пятерку:

— Сходи к лодкам, — повернулся он к дяде Ивану, — возьми какую-нибудь рыбу, только свежую.

Волк поколебался: взять деньги или грубо отругать — рыбу он достанет и так, кто на берегу не знает его.

— Ну возьми, возьми, прошу тебя, — настаивал режиссер. — Только поторопись, сегодня сделаем дело.

Дяде Ивану стало стыдно, но он взял засаленную пятерку — у него не было и гроша в кармане ни на бензин для лодки, ни на сигареты, а его старуха в последнее время воинственно щетинилась и ругалась, узнавая, что через три дня после пенсии он уже с пустым карманом.

«Сейчас вернусь», — хотел сказать Волк, но промолчал, потащился своей расшатанной походкой, будто находился на палубе качающегося корабля. «Сейчас, сейчас вернусь», — твердя это, он свернул в лес. Оттуда спустился к порушенной римской бане, которую местные власти сейчас восстанавливали, чтоб показывать туристам во время курортного сезона, до тех пор пока режущий северный ветер не прогонит их под крыши далеких домов, если у них есть дома, конечно.

Так он думал, спускаясь к пристани, еще издалека заметив закатанные рукава рыбаков — наверное, вытащили ставриду — черноморскую рыбу, одну из самых вкусных в мире, уж он-то знал.


По скалам у «Морской битвы» рос инжир — это было очень кстати, и он сразу же обратил внимание оператора: зеленые плоды наливались молоком, и стоило только потрогать их, как капельки прилипали к рукам… Нет, нет, лучше находки и не придумаешь. Губы подрагивали, когда он возбужденно шел к скалам, видя уже в кадре капельки молока, стекающие с нежных плодов, и на миг забыл, что может снова свалиться своим грузным телом на острые камни.

И все-таки самая большая радость — вчерашний вечер, когда он услышал от Волка про Юлю.

Старик, потягивая рислинг, вспоминал своих сыновей, режиссер слушал его, и что-то заставляло вздрагивать от предчувствия удачи. Вот почешут затылки все друзья и враги. Он был неутомим: смело спускался до самых глубин, откапывал по меньшей мере десять возможных вариантов и только тогда начинал. У него не было болезненной амбиции коллег: дорасти до художественных фильмов. И он никогда не упускал возможности припомнить этим маньякам, что и Дзига Вертов, и Кулешов, и современники — Жан Руш и Крис Маркер, Рогозин и Ликок — все они посвятили себя «живому и образному летописанию своего времени», что значит «киноправда». И хотя до сих пор не сделал то, о чем всюду говорил, верить, что когда-нибудь да сделает, не переставал.

Сказанное Волком про Юлю глубоко врезалось в память, и долго потом не мог уснуть. В литературном сценарии не было такого образа, и, наверное, именно это смутило, когда впервые заглянул в текст. Говорил сценаристу, что хочется еще чего-то и чтоб это было не пустой болтовней, возможно, поэтому и рылся в некоторых эпизодах, хотя знал про себя — лишнее. «Вот что не заметил этот парень», — подумал он. И в который раз убедил себя, что нет никакой или почти никакой пользы от этих сценаристов, которые получают гонорар не меньше режиссерского. В таких случаях не хотелось гнать коварную мысль, что между автором и редактором попахивает чем-то неладным — то ли дележом гонорара, то ли еще чем.

И клялся, что с сегодняшнего дня сам будет писать сценарий или, если не осилит, то и не позволит сценаристу шагу в сторону, не то что до съемки последнего кадра и до монтажа, а до тех пор, пока не засветится экран зрительного зала.

Из-за этих мыслей не сомкнул глаз до утра. А когда солнце выпрыгнуло из моря, набросил купальный халат и побежал плескаться в воде. Не мог себе простить, что так и не вздремнул, — его ждал напряженный рабочий день, надо быть свежим. И зарекся больше не объедаться по вечерам, не выпивать за раз бутылку рислинга и еще половинку после ужина. И на сценариста хватит пенять. Важно то, что для себя «распутал узел», что фильм захватил уже полностью, а этого достаточно — работал, не жалея себя, когда дело увлекало.

Плюхнулся в воду. В одиночку не решался проплыть и до пирса — если вода доходила до подбородка, со страху цепенел и не мог даже вскрикнуть.

Улегся на мели и начал бить воду широкими ступнями. Волк сказал бы хорошие слова о его ступнях: с правильным ударом они могли бы сделать его неплохим пловцом. Только тело тяжеловато от жира. Поторчать бы ему в соленой воде подольше — снова подтянется, как оператор в кожаном пиджаке. Так сказал бы ему Волк, который за всю жизнь не перевалил за шестьдесят девять килограммов.

Бултыхался в прохладной воде, дышал йодистыми испарениями и чувствовал себя как никогда бодрым и работоспособным, забыл и про свои дурные мысли, и про тело, набухшее от регулярного увлечения едой и рислингом.


Юля отличалась от всех девушек, которых пригласили для эпизодов. У матросика Николы хороший вкус. Кроме женственности, она отличалась необычной сосредоточенностью, которую режиссер не хотел принимать за позу. Юля, думал он, подошла бы каждому режиссеру, который коснется темы моря. А когда она появится на экране, курносенькие помрут с зависти. Своей первичностью и классической мягкостью форм она окрутила бы многих поклонников «звезд» первой величины, затмила бы и самую дерзкую из них, в этом режиссер не сомневался.

Жаль, что сможет использовать ее так мало — поплакался Кожаному и впервые почувствовал зависть к режиссерам с художественной студии, которые могли бы сделать исключительный фильм с этаким открытием. А он сможет использовать ее в десяти-двадцати кадрах — и все, и никогда больше. Так оно и есть — это конец всему. Он не может дальше ни предложить ей какую-нибудь роль, ни утвердить ее в той среде, ничего, абсолютно ничего, даже если лопнет от бессилия.

— Из Юли может получиться великая актриса, — сказал режиссер Кожаному (его звали Гришей, кличку дали ему девчата: даже в жару он не расставался с пиджаком — слышал, как они хихикают, но только молча грозил им).

— Из Юли?.. — поковырял в носу парень.

Они работали вместе не так чтобы долго, но хорошо понимали друг друга. И эту площадку у «Морской битвы» нашел он, режиссер не мог быть недовольным. У парня был «глаз», и режиссер верил, что когда-нибудь тот станет известным. Верил и не жадничал, пытался передать ему весь свой опыт. Но для Юли… неужели для Юли бессилен что-либо сделать? Оставить рожденное для кино существо, медленно и незаметно гаснуть на этом далеком, заброшенном берегу, откуда люди бегут, лишь подует северный ветер?


Серо-зеленоватый плитняк крыши «Морской битвы» не сдавался жаре и манил прохожих. Пот сначала щекотал режиссера под мышками, потом ручьями хлынул по шее, и тщетны были все усилия остановить его. Но зато через месяц наверняка вернется в столицу черным, как арап, — нежные созданья, обреченные чахнуть в тени камня и бетона, будут засматриваться на него, а он гордо прошествует по улицам и канцеляриям, полный презрения к их чиновничьей судьбе. Каждый год он загорал, как арап. Ничего, что не всегда плавился на морском песке. Ветер полей и горное солнце иногда приятнее и полезнее, тем более что можно отдохнуть от ночных баров и занудливых приятелей.

Крупная муха прожужжала над ухом. Лениво приподняв бровь, проследил взглядом, как она плавно спустилась и устроилась на Кожаном. Тот не заметил: все время недовольно крутил камеру, заглядывая в объектив, — ни слова не скажет, пока не проверит все необходимое для съемок. Этой дисциплины таланта было уже достаточно, чтобы режиссер верил в неординарное будущее своего оператора. Но сейчас прервет его работу, и оба зайдут в рыбацкий ресторанчик со странным названием «Морская битва». Пропустят по кружке пива, посидят немного в прохладе, пока пот не уймется, потом и начнут.

Если день начался такой жарой, что же их ждет после обеда? И он снова обрадовался, что Кожаный выбрал место для съемок именно здесь.

— Гриша! — позвал режиссер, но Гриша не услышал его. — Гриша! — крикнул он снова, уже из ресторана.

— Что такое?

— Гриша, подойди-ка на минутку.

— В кабак, что ли?

— Давай, давай.

Гриша не заставил себя долго ждать. Он тоже был не прочь промочить горло, но всегда был так занят, что гораздо реже режиссера позволял себе отлучаться. Другое дело, если работы не было. Тогда он мог валяться в своей комнате безвылазно целую неделю, не читая и даже не отвечая на звонки. Просто вытягивался на диване с закрытыми глазами или смотрел на потолок, на раковину, на пуговицу рубашки, заброшенной на стул. Не шевелясь целыми днями. Вставал, только ощутив, что желудок прилипает к спине. Или когда вообще переставал чувствовать его и пугался. Природа щедро одарила его. Если за что-то брался, становился настойчивым и неутомимым. Мог сойти и за красивого мужчину и так, как сейчас — в шортах, и на пляже, и в вечернем костюме. Везде, где бы ни появлялся, он не оставался незамеченным и, если бы не пекся о себе и своей работе, мог бы быть раздавлен в похотливых набегах женщин.

— Гриша, давай! — послышался опять голос режиссера из окна.

— Иду, иду… вот и я! — улыбнулся он с порога.

— Почему один?! Пусть и Юля придет. Хочу, чтобы мы все вместе выпили чего-нибудь освежающего.

— Юля?.. Сейчас позову, — поволок он свои сабо на улицу.

— Надо, — сказал себе режиссер. Достал сигарету, размял ее, понюхал, перед тем как чиркнуть спичкой.

В зале было прохладно. На улице камни трескались от жары, а здесь воздух был влажным, дышалось как утром, когда дует благодушный левантиец, пробегающий мелкой зыбью по морю. Из окна увидел и остальных девиц, которых нанял по пятерке в день. Юлины подружки. Им было интересно, как их станут снимать, и скорее всего поэтому они и согласились. Он их рассматривал и думал, что на этот раз не будет беситься, как обычно, в своих длинных командировках, когда наберешь статистов, и целые дни потом пропадают в словесных перепалках.

Он развалился на деревянном стуле с широкой спинкой и почувствовал, что официант с топорщившимися, как перья воробья, усами тоже наблюдает девиц, рассевшихся по скалам, выставивших на солнце округлые коленца.

«Бражка старуху под гору катит…» — донеслось вдруг из-за спины. Он обернулся.

Официант спокойно стоял за ним. Но кто пел?

«И о-го-го, а в бутылке ром…»

— На здоровье, — пробормотал режиссер.

— Что вы сказали? — подозрительно посмотрел на него официант. Он и директор ресторанчика еще с утра наблюдали все приготовления. Знали, зачем приехали киношники, и радовались, что торговля пойдет — сезон только начинался, и еще никто не останавливался у них.

— Ничего.

— Не хотите ли…

— Что, например?

— Ром.

— Ром?

— Кажется, я вас точно понял? — сказал официант.

Дверь открылась, и порог перешагнул сандалик Юли.

— Вот и мы, маэстро, — послышался голос Кожаного.

— Садитесь, — привстал режиссер, встречая Юлю. В который раз подумал, что мало будет назвать ее богиней или Золушкой.

«Бражка старуху под гору катит… — снова услышал он и осмотрелся, — и о-го-го, а в бутылке ром».

Позже опять услышал эти слова и заглянул в боковую дверь: откинув на спинку дивана крупную голову с красными щеками, сидел заведующий рестораном «Морская битва», и не было сомнения, что это пел он.

Юля тоже услышала песню, слова, которой падали звонко, как зимний дождь. Однако не знала: дать волю своему смеху или поджать губы. А когда тело режиссера затряслось, не выдержала и вслед за ним прыснула. До слез. А песня не умолкала, и Юля едва не лопнула со смеха.

— Давай-ка рому, — крикнул режиссер.

— Сколько?

— Три давай, только маленьких.

Юля, не приученная пить, поначалу отказалась, но потом подумала, что они расценят это как показное.

— На здоровье, — сказала она, едва коснувшись губами жгучего напитка.

Режиссер опрокинул залпом, Кожаный — тоже. Заказали еще. И для Юли заказали, но она подняла полную рюмку. Радовалась, что ее пригласили в эту компанию. Но боялась разочаровать их — не может ни пить, ни поговорить. Поэтому молчала, слушала их разговор и ни о чем не спрашивала.

— Юля, кто из четырех самый симпатичный? — поддел ее режиссер.

Взгляд ее весело заблестел, хотела сказать: «Никола», но горло пересохло; осталась с открытым ртом, растерянная и ослепленная.

— Или Старый Волк? — не поняли ее замешательства ни режиссер, ни Кожаный.

С улицы доносились крики расшалившихся девушек. Они карабкались по скалам, визжали и время от времени ревниво поглядывали на каменный дом, куда вошла Юля.

— Какой волк? — через несколько мгновений смогла выдавить из себя Юля.

— Морской…

— Он?

— Что он? — кольнул его взглядом Кожаный.

Щеки у Юли загорелись, ей стало жарко, как будто этот взгляд вошел в нее. Что они оба от нее хотят? Но когда режиссер уловил ее смущение, то чуть не задохнулся от смеха. Юля сочла, что все это шутка и незачем было потеть и сердиться. Гриша с самого начала раздражал ее, но не было причины грубить ему.

А день шел, и они с подружками не отходили от раскаленных скал. Все без исключения заглядывались на Кожаного, перешептывались и хихикали у него за спиной. Он был очень смешным в шортах и «вьетнамках». А когда сбросил рубашку, все удивились, увидев под изнеженной кожей худющее тело — ребра так и просили сосчитать их. «От любви!» — говорили одни. «От бессонницы!» — другие. Заспорили и побежали по скалам, догоняя друг друга. Юля тоже удивилась худому телу. Она думала, что это от ночных скитаний по барам, и тайно завидовала ему, что он в любое время может быть там, где захочет. Чувствовала, что Кожаный тоже украдкой следит за ней и ищет повода заговорить.

Утром он взял ее с собой, и она шла за ним, не проронив ни слова. Очень не похожи были они с Николой. И по характеру, и по остальному — этот был шустрый, поворотливый, не остановится до тех пор, пока не ступит на каждый камешек, не ощупает глазами всю округу. Вернулись, не обменявшись и словом.

— Опаздывает Волк, — сказал режиссер за следующей кружкой. — Эй, усатый, рыбку нам на обед пожарите?

— Откуда, браток?

— Мы принесем.

— Опаздывает, — вставил Кожаный.

— Знаешь, мы ошиблись. Не надо было никого отпускать, пока не начнем. Представь, если рыбы нет и он торчит там, дожидаясь кого-то с моря.

— Все. Больше не будем, — сказал Кожаный.

— Это нам на ус намотать надо. Чтоб в следующий раз…

— Чего в следующий раз — у меня уже голова закружилась — то пивка, то рома…

— А в бутылке ром, и о-го-го, — расхохотался режиссер, но Юля почувствовала, что смех этот от нервозности, от напряжения и ярости, может быть, потому, что сидят и нет сил выйти на улицу в пекло.

— Юля, — сказал Кожаный, и она снова смутилась, ее по-прежнему раздражал этот голос, — пойдем со мной на пристань.

Юля посмотрела на режиссера — сама не смела отказать. Чувствовала, что Гриша надумал остаться с ней наедине. Не пойдет она с ним, пусть думает что хочет.

— Попробуем разок с девушками, — предложил режиссер, — Старый, может, как раз и вернется.

Тут же позвал официанта с растопыренными усами.

Солнце уже запрыгнуло выше скал, било жаркими лучами море, и режиссер понял, что не сможет раскрыть глаза, жмурился и плохо видел вдаль.


Сначала пустили по скалам девушек. Юле определили медленно спускаться по крутому склону. Вдвоем с Кожаным сошли на песчаный берег и подняли камеру.

— Бегите, бегите, — крикнул он девушкам, — вы идете искупаться подальше от шумного пляжа. Как будто перед вами никого нет и вы бежите одни по скалам, через миг сбросите платьица и голыми нырнете в море.

— Голыми? — захихикали девушки.

— Ну-ну, давайте, давайте, — кричал режиссер, — будто никого нет и вы голые.

Девушки вдруг остановились — сказал «голыми», а раньше, когда уговаривал их сниматься, этого не требовал. У всех купальники были легкие, почти символические, но оказаться нагишом — они этого не сделают — крикнули: «Зачем голыми?» Режиссер разозлился на их ужимки. Сверху сорвался камушек, наверное, кто-то специально его пнул.

— Давайте, хватит баловаться, бегите сюда и еще на скалах сбрасывайте платья.

— Не слишком ли много хочет… — донеслось очередное хихиканье.

Двоим этого как раз и нужно было: режиссер подсыпал едкие словечки, раззадоривая скромниц.

Сорвался камень, плюхнулся в воду. Все складывалось неожиданно хорошо, и режиссер жалел, что не он сам стоит за камерой. Девушки пробежали по песку, сбросили легкую одежду, босоножки, кинулись в море. Им и без того было жарко. Юля шла за ними, самая красивая, с самой грациозной походкой — останавливалась, а раз нагнулась и сорвала веронику, проросшую в трещине скалы. Кожаный следил за Юлей еще сверху, ловил каждое ее движение. Потом немножко обернулась, чтобы снять легонькое платьице. Оператор поймал, и эту застенчивость, когда повернулась, не выпустил камеру: Юля так красиво шла на него. Режиссер едва сдержал восторженный крик. И чтоб не возвращаться к этому, сказал Кожаному, что следующий кадр, когда дойдет до монтажа, будет с корабля, где парень Юли бегает по мостику или вместе с другими моряками всматривается в скалистый берег, по которому спускаются красотки.

— Фантастика, — лениво проговорил Кожаный. Он все еще стоял с руками в карманах блестящей кожи, в замешательстве от Юли. Злился на девушек, которые звали ее искупаться вместе с ними.

— Юля, подожди, Юля! — крикнул режиссер девушке.

Скинул обувь, закатал брюки и зашел в соленую воду.

— Я предлагаю, чтоб вы с Гришей сразу же пошли. Пусть приходит с рыбой или без рыбы, но только поскорее. Перекусим и начнем. Вы все потрясающие, Юля! Я очень рад! Давайте.

Юля засуетилась, забыв, куда она бросила платье, думала отказаться и сердито уставилась на Кожаного.

Никто не заметил, как он поднял платье с песка и сейчас хотел помочь ей одеться.


Кожаный блестел, как раскалившаяся жестянка. Когда он поворачивался, его тощая плоть просвечивала между ребрами, и Юле хотелось уколоть эту нежную кожу, сделать ей больно, но боязно было насмешливого пристального взгляда. И зачем ей надо было с ним пойти, могла бы сказать режиссеру, что сама разыщет отца Николы. Она знала, что он сейчас в «Кронштадте» или в «Веселье». Процеживает воспоминания с рыбаками или, съежившись где-то в углу, потягивает свою виноградную. Никола ей рассказывал, как последний раз, как только вернулся из Японии и нашел своего отца в «Кронштадте», начал ставить всем подряд кому что хочется. Через два часа уже и официанты и повара — все были пьяны. Одни подрались, другие помчались к морю догонять свои корабли. Оставшиеся сидели до тех пор, пока наконец сам директор не сказал, что пора расходиться, уж очень поздно было.

— У вас прекрасные босоножки, — сказал Кожаный.

«А у вас — кожаный пиджак», — подумала она, но промолчала.

— Наверное, любите море…

Зачем ей надо с ним связываться? Пусть не сует нос не в свои дела.

— Вы знаете, почему вас зовут Юля?

Не поняла его и на этот раз, не обратила внимания на эти слова — пусть треплется себе на здоровье.

— Вы действительно не знаете, что означает ваше имя?

— А ваше? — хотела сказать про имя, которое придумали ему с девушками.

— Юля, неужели и твои родители не знают, что Юлия означает блестящая?

Она подумала, что он шутит, но зачем его осуждать, пусть говорит что хочет — скоро пожелает на руке ей гадать.

— Вы действительно блестящая. Блестящая, — повторил Кожаный.

Дошли до скалы, которая резко врезалась в море, — пройти было невозможно. Надо снять одежду и переплыть или с поднятыми вверх руками перейти глубокую воду.

— Переплывем?

— Лучше обойти, — отбросила вариант с раздеванием Юля, но за скалой крутые берега, заросшие вязами и кустами. Прикинула, откуда лучше пройти, и первой вскарабкалась по скале. Добежала до высоких деревьев и решила не останавливаться, пока лес не кончится.

— Юля, Юля! — услышала голос Гриши. Стало хорошо от того, что можешь разозлить его. Бежала через лес не оборачиваясь. Подумала взобраться на дерево и, спрятавшись в ветвях, понаблюдать, как он будет бежать за ней. Осмотрелась вокруг, но такого дерева не увидела, да и боялась, что он застанет ее как раз в тот момент, когда она будет взбираться. Поэтому встала за плющом на кустарнике и переплела ветви. Затаила дыхание. Сейчас увидит его с курткой через плечо, плотного, с высунутым языком. Знала, что он будет бежать. Постояла так, пока прошла усталость и страх от бега через лес. Прислушалась, но никто за ней не бежал. Постояла еще, вышла из своего убежища и посмотрела назад, приподнялась на носочки и опять посмотрела. Увидела, как идет он, насвистывая и размахивая кожаным пиджаком. Юля медленно пошла вперед. Зря она так плохо о нем думала и, как дикарка, мчалась опередить его.

— Юля, Юля! — очень близко услышала его голос, обернулась — он дружески помахал ей рукой. Нагнулся сорвать цветок и опять назвал ее имя.

Юля подождала его у большого дерева. Но когда он приблизился, снова поспешила вперед.

— Юля! — Почувствовала, что он бежит, но не обернулась.

Сквозь листья сочился зеленый свет, чистый, и она не хотела думать о преследующих ее шагах.

— Юля! — Затылком почувствовала его влажное дыхание. Обернулась — Гриша. Дотронулся до ее шеи, спросил, почему не подождала его. Преподнес ей цветок, и она не знала, не будет ли это глупо, если рассердиться. Взял ее голые руки, привлек к себе, попытался сам воткнуть цветок в ее тонкое платье. Почувствовал ее тепло, и самому стало неловко. В ветвях прощебетала птица. Услышал, как сильная волна разбилась о скалу, пульсирование в ее высокой шее заметил. Почувствовал и запах старого леса, гниющего дерева и листвы, но ему показалось, что ощущает запах грибов, маслят или сыроежек, как в его лесу — под дубами или в кустах после дождя. Он не чувствовал своей руки, притрагивающейся к загоревшей коже, не мог владеть собой.

— Юлия, ты уже большая и красивая. — Знал, что в прошлом году она закончила школу и сейчас работает на консервной фабрике, но ведь должен был что-то сказать, хотя Юля его не слышала и не думала ни о чем — ни о лесе, ни о грибах, ни о своем страхе, только пальцы на шее жгли ее, а она не могла оторваться от них; где-то глубоко или на самой поверхности сознавала, что это грех, но что такое грех, почему грех?

— Юля, — сказал он дрожащим голосом, хотя уже успокаивался и понял, что может приступить.

Юля отшатнулась вдруг от его руки, но Гриша потянулся к ней вслед за цветком, который хотел воткнуть в ее платье. Сейчас он должен придумать что-то, неважно что. Не слепой — заметил: девушка волнуется, а этого вполне достаточно, чтобы начать действовать.

— Ты бывала в Софии — нет! Мы уже знакомы — приедешь. Будешь поступать в театральный? Мой, а он и твой друг — режиссер — знаешь, ты ему приглянулась, он тебе поможет. Такая фигура, такая пластика, грация, Юля, — отлет! Сто процентов — поступишь! Спорим?!

Она молчала, но в какой-то момент удивилась тому, что стоит здесь, у этого вяза, и зло дернулась:

— Пустите меня.

Но Кожаный сильно прижал ее. Она извивалась в его руках, но не закричала. Он радостно засмеялся ее сопротивлению. Почувствовал, как падают в зеленую траву. Четко ощутил изгиб ее тела. Забыв, что нельзя ее пугать, набросился целовать. И не мог, не хотел знать, что она безучастна, мертва в своей красоте, что она далеко от этого берега, от вяза и зеленой травы, что не этого она хотела, встретив его взгляд, что все это страшно — она не хочет его. И уж не найдет в себе сил через месяц встретить своего так, как до сих пор.

Свет таял, гас понемножку, и она терялась… Перед тем как Никола отплыл, сидели вместе в «Шхуне». Вокруг одни моряки: вернувшиеся матерились, те, что уезжали с Николой, тоже матерились и тоже пили, потому что вернутся только через месяц, на пару дней, чтобы снова уйти. И снова. И так всю жизнь. Дома ее уговаривали отказаться, но Юля не хотела, смеялась в глаза — одна она знала, что это такое — встречать Николу с моря.

Почувствовав Кожаного на себе, ударила его под ребра. Гриша, охнув, откинулся в сторону. И Никола обнимал ее в «Шхуне». Немела от его грубости. Опрокидывая стакан, он все время смеялся, и потом его дыхание не было ей противным.

— Ты поедешь со мной, Юля, нам будет хорошо, очень хорошо, — шептал рядом Кожаный. Никола поздно вечером отвел ее из пьяной «Шхуны» на корабль. Закрылись в каюте, и она до утра не сомкнула глаз. А когда проводил ее и хотел возвращаться — подходило время, — Юля долго не отпускала его, говорила, что будет считать дни и ничего не утаит от него.

Небо остывало, начало литься на нее, на зеленые листья вяза.

— Подожди, помнем цветочек, — потрогал ее колени, холодные, как корни вяза. Ему показалось, что она вздрогнула и сказала что-то. — Что, Юля? — нагнулся, но она снова толкнула его.

— Убирайтесь! — Ее глаза зияли как пустой объектив.

Кожаный немного испугался, натянул помятые брюки. И попытался сказать что-нибудь смешное. Не получилось, она лежала в запахах скошенной травы — безмолвная, грустная. Смотрела высоко над собой, но он знал, что она ничего не видит. Сказал, что лучше встать — следом пойдет режиссер, и, если застанет их в таком положении, ничего хорошего не будет. Но Юля уже не боялась — чего бояться, потеряв свой девичий стыд. Подумала о себе самое плохое и в ярости едва не бросилась на него. Почувствовала, как в спину втыкаются корни, наверняка рвут ее тонкое платье, хищно впиваются в позвоночник, в кровь, в блудную душу, которая все еще спала, но могла проснуться и с плачем кинуться к морю.

Хотела закричать, чтоб заглушить плохие мысли. Повернулась — в ее лицо прошумел расцветший клевер; под ресницами зажужжала пчела в медно-желтых полосках, наверное, с переполненными корзинками пыльцы. Отвела голову, проследила неуверенный полет пчелы — не придавила ли ее, когда откинулась на траву, а Кожаный кривлялся рядом? Пчела поднялась и проползла по какому-то красненькому цветку, очень похожему на пуговицу ее летнего платья. Потянула руку к шее — расстегнуто. Осмотрелась, не видит ли ее кто-нибудь.

— Юля!

Забыла ли она про него?

— Убирайтесь.

— Юля.

— Убирайся, грязная тварь.

— Опомнись, Юля!

— Убирайся, грязная тварь, убирайся.

В открытые глаза падало небо, она лежала онемевшая от ярости, без единой мысли в голове.

— Прошу тебя, Юля.

Спрятался за деревом — подсмотреть.

— Я пойду, — крикнул Кожаный, — ты приходи после меня.

Юля не слышала его.

— Не идешь; ничего не говоришь. Сердишься? — нагнулся поцеловать ее, но она неожиданно повернулась и ударила его под ребра. — Уйду, раз не хочешь, уйду.

Решил сбегать на пристань, найти Волка и на обратном пути захватить ее. Сказал Юле подождать полчаса.

Но старика не оказалось ни на пристани, ни в «Кронштадте», ни в «Веселье». Обошел рыбацкие корабли и лодки. Везде говорили, что приходил, взял две связки ставриды, потом пошел в кабак. Но в который?

Гриша никогда не отчаивался ни от беготни, ни от работы — ни от чего. Пустился снова расспрашивать.

Если хочет, пусть ждет — подумал про Юлю. Вернуться в лес — ни за что. Видал он таких не одну и не две — всем хотелось быть Софи Лорен, и только после такой вот встречи понимали они свою истинную цену. Лучше так, быстренько.

И, развеселившись, расспрашивал про Волка всех подряд: на пристани, в городе — кого ни встречал. А острые скалы бросали тень, и он ощутил прохладу. И гнев режиссера, который, наверное, все в сторону города смотрит, а ни Юля, ни он, ни Волк не возвращаются.


Тени упали и в воду залива. Сквозь маленькие окна портового кабака дядя Иван увидел их и подумал, что пора отчаливать.

Старые рыбаки спрашивали его, не заболел ли — сидит один, не в море, а он сразу:

— Кино делаем.

— Какое кино? — смотрели на него с подозрением.

— Кино как кино. С аппаратами из Софии приехали.

— Кино ли? — И, хихикая, оставляли его сказывать свои сказки другим. И он оставался один за столиком, потом подсаживался к кому-нибудь еще, но его опять оставляли одного: пусть другим лапшу на уши вешает про свое кино. Поменял ресторан. Обошел весь городок и весь берег. И везде встречали его с усмешкой, оставляли с горькой жалостью к слегка тронувшемуся другу — после того как он провел столько времени в море, свихнуться было бы вполне нормально. Более жалостливые цокали языком и обсуждали, сейчас ли сообщить его жене про случившееся несчастье или вечером, когда вернутся с моря.

Дядя Иван не обращал на них внимания, разговаривал сам с собой над рюмкой виноградной и не заметил, как солнце перекатилось за город, и голова пошла кругом. Никак не хотелось вставать, но сидеть дальше уже было нельзя, снял со спинки стула связки ставриды, ссохшейся, сморщившейся от жары, нацепил их на толстые пальцы, рассчитался с официантом, напрягся и на пороге зажмурился от сильного солнца.

Не так уж и поздно, оказывается. Новая мысль дернула его назад, но он вспомнил, что она не новая, потому что уже несколько раз возвращала его то в «Кронштадт», то в «Веселье», то в маленькое казино, как называли между собой жители городка расхристанную прогнившую пивнушку.

Радостный, понесся по крутой улочке и снова к порушенной римской бане. Ему было тепло, глаза сверкали игриво, и он не рассердился на туристов, пытающихся вскарабкаться на руины. Страшнее нашественников, думал другой раз про них, потому что вспоминал средиземноморские города, где еще с молодых лет наблюдал за теми же толпами возле разрушенных стен или остатков мраморных колонн.

На этот раз даже не обругал их — думал о своих сыновьях, которых скоро увидит в кино. Даже не остановил «туриков», когда те встали на его дороге и начали щелкать фотоаппаратами. Хотел сказать им, что его и в кино снимают, а если не верите, то зайдите как-нибудь в кинотеатр и увидите его: и на корабле, и на рыбацкой лодке, и с сыновьями-моряками, и дома с семерыми внуками, и с женой, и со старыми капитанами. Но чего им объяснять — своими глазами увидят.

Как бы ни радовался дядя Иван, но все еще принимал видимое им за сон и ни в коем случае за чистую правду. Конечно, были мгновения, когда он соглашался, что аппараты, которыми щелкали в него вчера во дворе его дома и утром у ресторана «Морская битва», настоящие. А пузатый режиссер, а парень в кожаном пиджаке, который заставлял поворачиваться во все стороны? Потел от напряжения, но чтоб полностью «просечь» обстановку — как говорил его третий сын, Стоенчо, штурман, — не мог. И пока не видит черным по белому, не поверит, что такие важные люди с эдакой незнакомой махиной приехали из Софии только из-за него, Волка, как, он слышал, они называют его между собой.

Не такой уж тунец я, чтоб поверить им, упрекал он себя, приближаясь к «Морской битве». Чтоб всю жизнь тебя била волна и, когда выбросила на берег полумертвым, делать из тебя героя — нет. Сто раз — нет. А пузатый режиссер тащил его за собой, страшные слова говорил, хоть не угрожал ничем, по крайней мере до сих пор.


И может, из-за всех этих мыслей больше всего удивился, когда издалека услышал голос режиссера: тот кричал на него. Из всех слов понял только, что надо торопиться. Потом схватился за голову и, как женщина, начал рвать на себе волосы.

И Гриша, который только выходил из-за скал, услышал крики со стороны «Морской битвы». Добежал, не переводя дыхание. Все время с момента, как узнал, что Волк появлялся за римской баней, отчаянно гнался за ним.

— Откажусь, да, откажусь. Еще с самого начала понял, что с тобой будет трудно, — набросился на него режиссер. — Что ты думаешь? Ты думаешь — ты первый и последний моряк? Я пришел искусство делать, а он накачался! — распалял он свой гнев, и все больше станет распалять — Гриша это точно знал.

А Волк совершенно не понимал той ярости, на него ли кричат? Но почему на него — он ведь принес рыбу? Поискал взглядом Юлю, но не увидел ее, хотел спросить, где она, но режиссер завизжал и заглушил его. Неужели они так проголодались или что-то еще хуже? Улыбнулся, тот еще сильнее заорал, но почему? Почему пузатый режиссер так надрывается, если надо, он сам приготовит рыбу, разведет костер, можно пожарить ее на жести, можно на черепице, можно и на каменной плите.

Улыбнулся, сжал морщины, чтоб не рассмеяться, и услышал, впервые разобрал его слова. «Антиобщественные типы! — Это он хорошо услышал, хотя и не понял. — Убирайтесь, чтоб глаза мои вас не видели!» — И это хорошо услышал. Значит, он их гонит, всех гонит. «Я делаю искусство, и делаю его не для деклассированных элементов. Сам найду себе людей и никому не позволю…» — И гнев задушил его, и уже ни Волк не мог разобрать его слова, ни Кожаный, который осторожно приблизился к группе и встал у двери, где топорщил свои усы официант.

Девушки, вернувшись с пляжа, толпились перед «Морской битвой» и тоже недоумевали, почему разгневался режиссер. Кричал и на них, угрожал выгнать их, но ведь сам сказал им купаться. И уже не смеялись: если выгонит, уже никто из них не увидит себя на экране. И стояли не шевелясь, как приклеенные друг к другу. А он все пялил глаза и махал руками в их сторону.

Потом замолчал и отозвал Кожаного в сторону. Его гнев снова перешел на сценариста, на этого кретина, направившего их к Старому Волку. Кто знает, где тот сейчас. Хихикает, чтоб его… Он ведь заполучил свой гонорар. И режиссер решил еще отсюда связаться со сценарным отделом. Обругать за то, что привлекают таких кретинов в авторы. Если не свяжется по телефону, подумал он, даст телеграмму, что герой, которого он приехал снимать по написанному тексту, «не отвечает действительности», и так разделает сценариста, чтоб не смел и близко к киностудии подходить. Сам найдет себе образ, с пустой пленкой не вернется, но с этим моряком работать отказывается.

Только сейчас Волк почувствовал что-то неладное. Еще сильнее сжал свои крупные морщины, чтобы раскрыть затекшие глаза. Увидел девушек, официанта с желтыми усами и решил молчать, пока не узнает точно, в какую сторону ветер дует.

Потом услышал официанта:

— Вот это и есть моряк, самый обыкновенный и самый хороший. Возьми камеру и снимай.

— Замолчи, свинья! — крикнул на него режиссер.

— Вы не обижайте, товарищ… товарищ из столицы.

— Замолчи, тебя не спрашивают.

И, вырвав из рук старика связки ставриды, бросил их в лицо официанту.

— Вот это уже другое дело, — присвистнул тот. — Сейчас я вас накормлю, а потом разберетесь.

Режиссер хотел еще выругаться, но слова застряли в горле. Чуть позже он пришел в себя и, указав ребятам на камеры, штативы и чехлы, пошел к городу. Овальная голова директора, который днем пел «Бражка старуху и о-го-го…», в недоумении повернулась вслед. Вытер вспотевший затылок бумажной салфеткой, но не возразил.

Потом, когда тот удалился, крикнул:

— Сударыни киноактрисы, сюда. Идите сюда. Ты, надеюсь, тоже уважишь, дядя Иван?!

Старый Волк на этот раз ясно понял, что директор «Морской битвы» говорит про него.

Девушки удивленно переглянулись: директор открывал дверь, и они увидели, как плывет по противню свежая ставрида.


Перевела Светлана Кирова.

Захарий Крыстев ЧУКА

А

Черт его знает, как у других, но меня любовь, этот трепет душевный, который искусство объявило даром божьим, меня она пугает. Так я думал задолго до того, как эта Чука узрела мою небритую физиономию. Как узнал, куда меня распределят, сразу сказал себе: «Приплыли. Технолог на заводе — смерть мечтам об аспирантуре, ладно, будем вливаться в рабочий класс, выпал шанс заработать звание раз не академика, так Героя. Быть тебе карьеристом». А любовь меня сразила наповал из оконца отдела снабжения. Такое было начало, да. Следователю, наверное, это будет крайне важно. Начало — живой девичий взгляд из окна и конец — мертвые глаза, сирена «скорой», слепота. Неужели Ананиев на допросе сумеет доказать, что в ослеплении Зойки виноват я? Спросить меня, так тут другая виновница — Чука. В этом гигантском котле варится из тысяч людских судеб настоящее. Варится сталь. Парок из этого котла и потомкам нашим будет щекотать ноздри…

Закон вправе привлечь к ответственности кого угодно, но записать в ответчики строительный объект, тем более национального масштаба? Как оправдается Чука перед истицей Зоей Басаревой? Выплатит компенсацию? Нельзя ж все переводить на деньги, деньги… Вот приходят к тебе в дом, платят за каждый квадратный метр, оценивают каждое деревце, хилый курятник и тот в реестрик занесут — а кто обозначит цену воспоминаниям? Мой дом, отец, я — совсем маленький, терпкий вкус первых желтых груш, красные бисеринки крови на разбитой коленке… Сердце защемило. …Ностальгия… Да ничего в тебе и не вздрогнет, сентиментальности, а уж тем паче сантиментов — ни на гран, у тебя ж сердце — из металла с порядковым номером то ли девять, то ли десять по таблице твердости, — так дядька Тимофеев заключил, а его надо слушаться! Во-первых, начальник, во-вторых, ветеран, в-третьих, действительно дядька — Зоин.

Зойка! Это безумие! Зачем? Ослепла… Я слеп… Уже три месяца. И моей слепоте, и твоей — виной любовь. Зачем ты пытала меня, слепца, ну разве мог я сказать тебе, зрячей, что люблю. И ты твердила, что ослепнешь… И я… Я сказал: «Это другое дело, детка…» Так я сказал.

В этих словах, гражданин следователь, вся моя вина. Я готов под ними подписаться. Вообще-то я могу подписать что угодно — куда вы мою верхнюю правую поставите, там моя подпись и будет. Итак, я, Румен Станимиров Пасков, родился в семье фининспектора… Я — Румен. Да, теперь не вам одному мое имя напоминает о благородном отпрыске семейства Капулетти. (Видите, я был уверен, что хоть о театральной классике вы имеете представление.) Зоя, естественно, Джульетта, и чего мелочиться — действие из Вероны, XVI век, переносится в Чуку, век XX. Но стыковки не будет, предупреждаю, я ценю вой турбин выше завываний трубадуров. Конечно, напрашивается вывод, что Пасков бесчувственный технарь. А когда увидел ее в химлаборатории, сердечко задрожало. Это чудо мне явно предназначала судьба. К Севде я зашел за справкой. Тут же прочитал, и настроение упало — чтобы выйти из прорыва на подстанции нужно выбивать кучу оборудования через снабженцев. Я, видно, заговорил со зла сам с собою вслух — Севда меня услышала и понимающе улыбнулась: «Ты спасен — моя подружка Зоя, из снабжения…» «Ну, Пасков, держись!» — так я себе приказал. Из-под малинового берета на меня смотрели глазищи — каждый величиной с малый абразивный круг. Оранжевые кудряшки рассыпались по плечам, белый халат впереди она, видно, задела шариковой ручкой, а ноздри ее подрагивали с амплитудой колебаний пламени газовой горелки. Рука Зоина была прохладна и мягка, как заячья лапка, а глаза блестели, как свежевымытые черешни. Правда, в отличие от Севды она не стала говорить, что я спасен — интуиция подсказала, что я не спасенный, а пленный. Она записала три цифры своего внутреннего телефона и подала листок, как сказочная принцесса. Помню, на ум пришло: «А перстень этот волшебный, смотри не потеряй! Повернешь три раза, явлюсь тебе во всей красе и выполню три твоих желания. Без моей помощи не совершить тебе подвиги, для которых ты избран». Я побагровел как рак от волнения и смущения, но в глубине души почувствовал прилив сил: ура! У меня теперь свой человек в стане злого старика Тимофеева: наш начальник отдела снабжения царствовал над нами круто, некоронованный король в старозаветном замызганном берете…

Любой парень из нашего цеха, если Ананиев будет искать свидетелей, подтвердит, что я пахал не за страх, а за совесть до той минуты, когда меня поразил любовный недуг. Все знают принцип работы электромагнита: накрутишь вокруг гвоздя проволоку, пустишь постоянный ток — и готов магнит. Вот и Зоя излучала притяжение вся, с головы до пят, причем ток явно менял характеристики при моем появлении. К тимофеевскому вагончику не проложили настил, и в грязи четко смотрелись следы приличного количества мужских сапог. И дело тут было явно не в главном снабженце, потому что уже через неделю после нашей первой встречи с Зоей мои кроссовки бороздили пространство до вагончика в одиночестве. По нескольку раз в день. И это произвело впечатление. И на нее, и на меня.

— Я всех твоих поклонников распугал. — Я задержал ее руку в своей. — Тебе следует меня прогнать, чтобы я не бросал тень на твою репутацию.

Она по-детски закусила губу.

— Я подумаю…

Пространство между нами сотрясалось от столкновений разноименных зарядов, причем я тоже чувствовал, что начинаю выделять тепловую энергию. Наше притяжение явно было взаимным, но ни я, ни Зоя не набрались смелости определить его природу. Это было как лихорадка… Болезнь. Теперь я это понимаю: любовь, мука. А инвалиду и вовсе не до любви…

На последнем осмотре доктор Везенков определил, что потеря зрения у меня — тридцать процентов: «Только не вешать нос! Работу тебе подыщут. На будущий год продолжим курс лечения, а пока — отдых, отдых и отдых!» Только дверь за ним закрылась — Зоя. Белый смазанный силуэт. Дрожит, всхлипывает, гладит мои руки. Я ей:

— Здорово, Заяц! — А она в рев. И от меня ни на шаг. Что объясняй, что не объясняй: со злости лопнуть готов, когда меня жалеют.

— Ты не ослепнешь! Доктор сказал, что всего тридцать процентов… И полный ажур… — Это она меня передразнивает. Ажур. Тужур. Н-да, Франция. Францалийский, мой шеф, вышел сухим из воды, а я тут как мокрая слепая курица… Вот тебе и бонжур. Лямур…

— Слушай, а ты не могла бы любить меня не так интенсивно, процентов на тридцать слабее?

Как она стала тискать мою руку!

— Ты жестокий! Ты ужасный! — сразу опомнившись, постаралась отшутиться. — Я тебя люблю на триста процентов сильнее, на триста…

Вот так, в Чуке все подсчитано в процентах.

Но я чувствовал, что призма рационализма, сквозь которую смотрел на мир с доисторических времен, тает, как банальная льдинка. И Зоя будто чуяла это и, как Герда, пыталась растопить мое сердце слезами: на мою небритую физиономию просыпались оранжевые упругие завитки ее волос, скользили между пальцами, и я то и дело касался щек, мокрых от слез.

— Как в дурацкой мелодраме, правда? — спрашивала Зоя дрожащими губами, я ощущал, как испуганно она озирается на дверь — в любой момент могла войти старшая сестра.

— Что ты, тут налицо отличная драма! Мелодрама не получится при всем желании: ты своим носиком не шибко мелодично выводишь тему!

Не знаю, что бы сейчас отдал… Вернуть бы назад этот момент! Шуткарь. К стенке отвернулся, герой! Тебе бы орден всемирной ассоциации садистов на шею… А ведь Зоя наверняка, увидев мою холодность, стала выискивать способ, чтобы доказать свою любовь. И я ее не остановил.

Так еще сплетницы из главного корпуса во главе с Севдой — ведь они внушали Зойке, что я за ней увиваюсь только ради новой партии импортного оборудования.

Кто мне рассказал? Тимофеев должен был подмахнуть нам накладную на четыре пневмопогрузчика. Зоя его не меньше недели обрабатывала. Он и подписал, да так, что продрал бланк и отшвырнул подставку для ручки! Итог: у нас — комплект подъемников, у Тимофеева — некомплект оконных стекол. Потом он отфутболил мусорную корзину, натянул промасленную кепчонку и процедил сквозь желтые зубы, чтобы его не искали — он на три дня заболел, — и пошел к здравпункту.

Она и рассказывала. Мы сидели на террасе ресторанчика — для праздника был повод: Тимофеев сдался. Мы смеялись. Не воспринимала же она этот смех как издевательство над своим шефом? Не станет же она в конце концов слушать какую-то Севду? Да и потом, она стала другим участкам выбивать больше техники, толкая на подобные разорения Тимофеева, чтобы не так бросалась в глаза ее благосклонность ко мне. Думаю, здесь был подсознательный расчет, хотя наивняки были склонны приписать все благородной силе любви…

Уж тут-то вы, гражданин следователь, пренепременно полистаете кодекс и откроете статью, гласящую о злоупотреблении служебным положением. И мои слова о Зоиной любви останутся гласом вопиющего в пустыне… А если в свидетели позовут Тимофеева? У него из-за четырех отечественных подъемников желчь разлилась, а если придется списывать два японских!..

Правда, конечно, что нам эти «Фануки» не были нужны, но настоял начальник цеха (Францалийский — у, старая лиса, он эти по снабжению огни, и воды, и медные трубы прошел, — то-то у него темечко как медным тазом накрытое) — и я написал заявку.

Следователь, по-моему, пока ему повестку не послал, хотя наверняка знает, как тот меня использовал. Шеф шефом, но у меня и своя голова на плечах, не маленький, нечего думать, что я пешка в чьих бы то ни было руках. Сам сделал, сам и отвечу. Конечно, я знал, что Зоя абсолютно не способна мне отказать в любой заявке, грех было не воспользоваться, я и провел несколько рейдов для стабилизации снабжения нашего участка.

Монтировать японскую технику нам было не к спеху. Но ее могли перехватить Дочев и Каракондов. И шеф сказал: «На эти «Фануки» я наложил руку. Когда следующая партия придет и придет ли, аллах знает! Пусть пока постоят на складе, кокс весь вывезен, а вагонетки выдержат. Достанешь их — с меня шампанское».

Я окрестил операцию, как в детстве, «Собака на сене». Сплошная романтика. Кстати, глаза у Зойки вовсе не с абразивный круг. У Андерсена в сказке есть волшебная собака, у которой глаза не меньше блюдца. Сидит на волшебном сундуке. И сокровище отдаст только храбрецу. Теперь у меня сравнения исключительно сказочные: Заяц, у тебя волшебные глаза. Если бы ты знала, как помогла мне! Я и ждал от тебя поддержки, как-никак в женихах ведь ходил. Это только к сердцу мужа путь лежит через желудок…

Правда, Тимофеев по-отечески грозился все стежки-дорожки перекрыть, и ноги повыламывать, и все передать Басареву — отцу, — пока дело до суда не дошло.

А-а, суд да дело. А мы получили две установки и поставили на склад, метрах в четырех-пяти от входа, чуть правее рельсов. День этот я запомнил. После аванса Францалийский меня и еще пару наших отвез в загородный ресторанчик и умильно глядел, как мы пьем выставленное им шампанское (сам он был за рулем).

Оказалось, что тот день был днем Веры, Надежды, Любви. Ну, я и выпил от души. И раскис, что-то лепил о неверии начальника, которое заставляет действовать, о моих далеко идущих планах и светлых надеждах и больше всего — о любви, о той, что города берет, о той, что не знает расстояний между Болгарией и Японией…

Бахвальства в тот вечер мне было не занимать. Судьба этого не прощает. Может, поэтому на следующий день так и влип я.

…Смена шла к концу, ну, самое большее, полчасика оставалось. Я собирался со второй промежуточной площадки спускаться по дряхлой лестнице ремонтников к дощатому бараку (там хранили пустые кислородные баллоны). А тут как толканет! Крутанулся перед глазами парапет, я вцепился в ржавые поручни, сжав ногами поперечную балку. Вниз не смотреть — до земли метров тридцать, — а смотрю: далеко, на первом участке, заскользила одна из двух форм, наполненная горячим металлом, и прямо в стену цеха огнеупоров. Народ бежал от разваливающейся домны, то ли прыгали, то ли падали в трещины — поди разберись! Затрясся кран, рассыпая панели-противовесы, и клюнул стрелой, расплющив два грузовика.

Сполз я по балке — так когда-то в деревне мы удирали с черешен, — руки в крови, кожа содрана, но боли я не чувствовал. Повезло, хоть сознание не потерял. Побежал по утоптанной насыпи к северной стороне склада. Картина, скажу я вам: провал, как после попадания из легкого танка, панели упали. Земля все еще ходила ходуном… Стихийное бедствие… Тут уж надо действовать по инструкции: спасать самое ценное… Японские установки.

Те места крыши, где не выдержала сварка, сразу бросались в глаза; главное — несущая балка. Подвернулась под руку доска от опалубки, сослужила службу: перебрался, как по мостику, в склад. Лестница внутри была цела. Только об одном думал: был бы ток, был бы ток… Бухта кабеля здесь, а электроды — одни четверки, тонкие, не для балок, там же сечение ого какое, а что оставалось делать? А подсобка — вот она-то была и закрыта! Я чуть не зарычал от злости — придется, значит, варить без маски, это ж не сварка. Долго раздумывать некогда — опять затрясло, выпала панель из восточной стены, в складе стало светлее. Строительная люлька, как живая, скользнула по стене.

Включил трехфазный рубильник. О чем я думал? Все молил, чтоб ток не отключили. На сварочном аппарате засветилась индикаторная лампочка, длина кабеля нормальная. Коробку с электродами сунул под мышку, схватил держатель и двинулся как на учениях по пересеченной местности. Пока лез по балке, отталкиваясь коленями и локтями, представил, что бы сказал по случаю моего отбытия в горные выси шеф; хотя говорить ему пришлось бы только одно: «Почтим память, товарищи, инженера Паскова, прекрасного человека и самоотверженного строителя нового…» Но я его недооценил. Прошел всего час, Францалийский, невозмутимо заменив масло в машине, навострил лыжи на выезд к своей красотке. Мои благородные порывы, правда, тоже коренятся в прозаических причинах. Вот, как в детстве, родители наградили фамилией, мелюзга всегда дразнила: «Пасков, ты снова пас?» И я старался не пасовать ни перед чем.

Все стало ясно у конца балки — шов не проварен и разошелся в пяти-шести местах, края рваные. В общем, руку приложил кто-нибудь из тех, кто после двухмесячных курсов считает себя асом. Выход был один: как летчику работать вслепую. Балка, естественно, — масса, электрод — в держатель. Ведь я сразу же отвернулся! И полетели искры, закапал металл, завоняло флюсом. Дуга погасла быстро — электрод прямо таял… Один электрод — три сантиметра шва. Обгоревший электрод упал вниз. Ну что, шеф, и мы можем работать, спасем импортное оборудование досрочно! Дело пошло веселее, дуга больше не гасла, но шов я малость искривил. Надо смотреть, что делаешь! Человек и радиацию переносит, а уж ультрафиолет тем паче. Пока варил на ощупь, голову отворачивал, смотрел на два контейнера с установками. И на кой пес они нам понадобились?! Пусть только что случится с глазами, я эти железки на кусочки собственноручно распилю и в металлолом…

Сколько времени висел, как шмат мяса на шампуре, не помню. Вертикальной сваркой я давно не баловался. А как не хватит электродов? Точности-то никакой, варишь наобум. Дернуло меня смотреть чаще… Потом глаза стали как у кролика. Капли дали в здравпункте, а что толку? Жгло сильнее с каждым часом. Пришлось валяться в общаге. Зоя пришла через два дня…

…Следователь, конечно, скажет, что ответственность лежит на нас: оборудование получили в обход норматива, запихнули его в негодное складское помещение. А газеты раструбили: подвиг! Подвиг! Какой, к дьяволу, подвиг — я, можно сказать, следы заметал. Так-то.

Все, зрение я потерял окончательно. А врачи-то — молодцы! Тридцать процентов — не сто… Я не верил в это. А Зоя верила. Ананиев скажет: зачем же было говорить девушке всякие глупости? Что же говорить? Эти ежедневные пытки: она же хотела обречь себя на добровольную жертву инвалиду, на всю жизнь, что я ей должен был сказать? Я искал слова как средство самообороны. Я-то думал, что поступаю так и в ее интересах. Это же аморально — здоровая красивая девушка и слепой инвалид! Зоя, это все равно что сплав низкоуглеродистого чугуна и алюминия. Не бывает такого в природе. Я примерами так и сыпал. А она в конце возьми да скажи: «А ты передумаешь, если и я… — Я ведь не понял сначала! Рожа у меня была, наверное, дурацкая! — если и я потеряю тридцать процентов?» Идиотская привычка всегда говорить правду! Ну, я и молчал. А она держит свою руку в моей, чувствую, глаз с меня не сводит, и мне тогда показалось, что желание принести жертву во имя любви приводит ее в трепет. Дрожит, как двигатель на высоких оборотах. Но я-то понимаю режим работы таких агрегатов — пару лет и перегрев, намотки не выдержат, и привет… Принцесса из сказки. Только жизнь ей обломала крылышки…

И все мои слова были впустую. Она только и поняла, что две души могут соединиться, когда равны — равно отдают и равно получают. Да если б я знал, к чему толкаю ее своим дурацким ответом. Она же три раза переспрашивала! Как она могла решиться на такое?!

«Это другое дело, детка…» Вот почему меня вызывает назавтра Ананиев.

Б

Люблю я покормить в обед голубков; не подпускаю к ним ни жену Катерину, ни сноху. Сажусь на треногий стульчик на заднем дворе, сыплю зерно из миски, у ног так и снуют… Венценосец, египетская горлинка, турманы. Развожу их, дай бог памяти, лет десять. Но лишь когда на пенсию вышел, понял, насколько облагораживает душу эта несложная ежедневная забота.

Когда перевалит за шестьдесят, человек ищет утеху в воспоминаниях. Моряк, попыхивая трубкой, живописует свои одиссеи, а я чаще думаю о последних пятнадцати годах нашего с Катериной учительствования, когда мы, тоже довольно постранствовав по городам, купили дом и осели в Чуке.

Катерина, свято веровавшая только в математику и физику, сперва доказывала, что я не смогу пробудить в детях тутошних шахтеров и переселенцев те чувства добрые, которые они должны были усвоить хотя бы из хрестоматии.

Бывали моменты, я и сам впадал в отчаяние. Что за примитивные взгляды, что за грубость в речах и одежде! Какое невежество! А родители? Придут на собрание, рассядутся. Как могут они меня понять? Мужики за партами — горы мускулов, въевшаяся в кожу угольная пыль, тяжелые руки с квадратными ногтями… А женщины! Если мужья все выслушивали молча, неуклюже потирая руки, то жены нахально вступали в спор: «Да . . . с ним, учитель, пересидит еще в школе пару годков и делом займется, на печь вон работать пойдет. Ты учи, раз тебе государство деньги платит, а уж мы со своими лоботрясами разберемся, еще не хватало, чтоб у нас за них сейчас душа болела. На стройке этой чертовой навкалываешься…» Все разговоры заканчивались строительством, доменными печами и хлебом насущным, все крутилось вокруг Чуки. А я ведь мечтал вложить в детишек пищу духовную. Составлял списки дополнительной литературы… Хотя в получку родительские карманы распухали от денег, ни один не додумался купить — пусть самую дешевую — книжку. О, как завидовал я коллегам из округов с давними культурными традициями! Но мои стенания вызывали лишь дежурные аплодисменты на учительских конференциях. Помощи ждать было неоткуда, наш район только-только заселяли, правда, вышло специальное постановление ЦК. В папках были заготовлены проекты оперного театра, Дома молодежи… Но в Чуке не было даже клуба! Латание прорех в культурной жизни вменялось в обязанности учителям, в первую голову литераторам из техникума и гимназии!..

Да, поначалу я со многим не мог примириться. Катерина мне все растолковывала, как ребенку. Давала уроки в пустом кабинете математики, как сейчас помню. Очертила буковым циркулем меловой круг на доске и вписала в него многоугольник. «Любишь метафоры — вникай. Вот тебе наглядное соотношение котла гигантской отечественной экономики и ломаной судеб наших вчерашних крестьян. Они же не осознали пока толком, что на месте заштатного городишки и кучки сел здесь рождается нечто невообразимо громадное и новое. Сейчас первый этап процесса. И стройка вполне обойдется без романтиков. Значит, наша задача — готовить для нее человеческий материал, не мудрствуя лукаво. А время само подыщет матрицы, с которых будет печатать на этих чистых заготовках…» — «Глупости, — отвечал я, — форма неразрывна с содержанием».

Наши споры совпали по времени с модными дискуссиями о физиках и лириках. Кому будет принадлежать завтрашний день? — так спорили. Будто будущее — кусок пирога, который каждый стремится урвать… Мы же все плывем на одном корабле…

Диспуты диспутами, дело прошлое, но иногда мне кажется, что над моей Катей вся эта казуистика до сих пор имеет власть, да такую, что, бывало, приходило на ум: а не мечтала ли она и наш брак превратить в эксперимент для доказательства своей правоты? Жизнь рассудила, воздав должное и физике и лирике. У нас два сына: Огнян окончил английскую гимназию, дипломированный врач, но работает как профессиональный переводчик для одного издательства, а Панайот — инженер-гидротехник. И всегда у нас в семье царила гармония. Но вне стен нашего дома… Борьба честолюбий, конформизм, животные инстинкты…

Но наступал очередной сентябрь, звенел школьный звонок, и я снова входил в класс и с упорством, достойным автомата, растолковывал классические сюжеты литературы, отделяя зерно от плевел, причем мой язык становился до того примитивным, что я бывал противен самому себе. Но я укреплялся мыслью, что должен заложить нравственные основы в эти слепые души, такие же темные, как и невинные. Голубиные точь-в-точь…

Нет, конечно, я не чувствовал себя миссионером, одержимым желанием преобразить Чуку, ибо понял, что индустриализация накладывает на быт и сознание отпечаток рациональности и вытесняет разинь. И точно, стряслась беда с одной из моих бывших учениц. Но случай этот не имеет ничего общего с теми, которые на производстве обыкновенно указывают в статистических отчетах в графе производственного травматизма.

…Лихая беда прошла по полю, на котором сеял я добро.

Девушку звали Зоя Басарева. Я был у нее классным наставником. Девочки-подростки, многие, как-то разом, дружно расцветают, и школьная форма не скрывает их превращений. Появляются парочки… Но, читая ее сочинения, я смутно сознавал, что ухаживания соучеников и парней-выпускников не по ней. Она ждала истинного чувства, а не игры в любовь. Зоя, подобно полевому цветку, не спешила склонить головку под первым порывом ветра. Ее сердечко сверяло свои движение по компасу высоких чувств.

Да, я радовался цельности ее натуры и не скрывал своей привязанности к ней. Иной раз Катерина выговаривала мне за это, но все же всегда шла мне навстречу, когда я просил поспрашивать Зою еще после очередной двойки по математике (точные науки девочке не давались). В их классе были девушки много краше, отличницы, но ни единая не внушала мне уверенности в глубине своих душевных качеств. Для меня Зоенька всегда была как дочь. (Мы с женой мечтали о дочурке, но природа распорядилась по-своему.) Она догадывалась о добром отношении и платила нам с Катюшей откровенностью и доверием. После окончания гимназии она поступила в техникум. Я подумал было, что она нас забудет, но нет — появлялась время от времени, забегала поболтать, посоветоваться… Потом поступила в институт. Я долго ничего не слышал о ней, пока она училась, виделись мы один или два раза. Она вернулась в Чуку работать и только тут наконец нашла своего Ромео. Было ей уже двадцать пять. До того момента я постоянно испытывал глухие угрызения совести: ведь не кто-то, я зарядил ее мировоззрение чрезмерной дозой максимализма. Для мужчины это, возможно, и не страшно, но женщина с такими представлениями о жизни может остаться вековухой…

Потому-то я нарадоваться не мог ее счастью. Да и в Зое каждый жест, каждое слово открывали перемену, она словно готова была взлететь от счастья. О ее избраннике я узнал в один из ее приходов, точнее, все вызнала о нем моя жена, вот уж мастерица выведывать тайны за чашечкой кофе со своим фирменным грушевым вареньем. И Зоя пообещала привести своего Румена к нам в гости.

Парень понравился мне с первого взгляда: безупречные черты, утонченное лицо, стальные глаза. Но от него исходила какая-то сверхсдержанность. И я испытал смутное беспокойство. Или предчувствие? Не могу сказать. После нашего разговора я посчитал его человеком себялюбивым и поверхностным. Конечно, возможен упрек в подсознательной ревности, но, уверяю вас, это не так. В общем, он и не старался произвести приятное впечатление. Когда Зоя и Румен ушли, Катя заявила, что они рождены друг для друга. Я что-то пробормотал в ответ, чтобы не обидеть жену, но меня не покидала мысль, что эти двое не похожи ни на одну из известных мне влюбленных пар… Румен, показалось мне, слишком холоден к тем порывам, которых превеликое множество, к тем, что ассоциируются у нас с понятием «любовь»: ласковые слова и взгляды, касанья рук… Не то чтобы этого не было вовсе, но на фоне Зоечкиной расточительности…

Потом землетрясение. Наворочало оно дел не в одном нашем квартале. Ходили слухи, что и на стройке были разрушения, обрывы линий, что двоих едва вызволили из-под коксобункера. Через несколько дней окружная газета напечатала статью о подвиге Румена Паскова, и я в сотый раз сказал себе: «Ковачев, в людях ты разбираться не научился».

Статью я прочел Кате, а она: «Вовремя тебя на пенсию спровадили! Да и я хороша… Положа руку на сердце и сама ведь грешила на мальчика. Слава богу, наши педагогические стандарты — одно, а жизнь… Ну и времена настали: строят тяп-ляп, все им темпы подавай…» Что я мог ей возразить?

В тот вечер у нас, стариков, в шахматном клубе только и разговоров было, что о несчастье, приключившемся с Пасковым. Тебе урок, учитель! Поставил легкомысленно парню троечку по нравственности, а он собой пожертвовал ради дела.

Мы надеялись, что Зоя зайдет непременно, но она появилась лишь через несколько дней.

Ананиеву я рассказал все подробно: как девушка целый вечер плакала — в тот день ей сказали, что Румену дали инвалидность, и парень прямо заявил ей, что их дороги теперь расходятся. Как я мог ее утешить? Как облегчить муки человека, еще вчера купавшегося в счастье, а теперь тонущего в собственных слезах от горя? Я городил чепуху. Зоенька бросалась на диван, заламывая руки, кусала побелевшие костяшки пальцев. Глаза все выплакала… «Я, я, виновата, — рыдала она, — если бы не я, Францалийскому бы век не попала в руки эта проклятая техника, Руми бы не полез в это пекло. Если есть на этом свете справедливость, то я должна быть наказана!» Какой у девушки характер оказался! Я и не подозревал.

И жена моя раскисла. Бросалась ее утешать, но тоже безуспешно. Бедняжка заходила через день, и после ее ухода мы часами обсуждали ее судьбу. Будила меня Катя и ночью: «Скажи, а если они уедут к его родителям? Ох, не стала бы для них Чука после таких злоключений мачехой!» Я понимал, что решение не от нас зависит… Позже, правда, узнал, что Зоя предлагала Румену и такой вариант.

Однажды встретил их на улице — возвращались из поликлиники: он — в темных очках, исхудавший, небрежно причесанный, кадык резко бросается в глаза, она — тоже вконец измученная, в видавшем виды бежевом пиджачке, взгляд опущен, будто плитки тротуара считает. Хотел их окликнуть, но комок застрял в горле, и я, стиснув зубы, чтобы не зареветь, отвернулся к какой-то витрине. Да, жизнь — лучший учитель. В теории я могу чему-то научить, но практика преподносит самые невероятные уроки. Господи, сказал я себе, сколько я терзал ребятишек, огорчал двойками за то, что они не могли пересказать своими словами и прочувствовать трагедию Ромео и Джульетты! И вот живой пример из классики, и где?! В Чуке, которая может послужить объектом писаний лишь для паршивого репортажика, и то как будущая дойная корова черной металлургии.

Впрочем, о поступке Румена писали порядочно — сперва окружная газета, потом две столичные. Популярность его росла, даже в Книгу почета городского комсомола его имя занесли, но я стал подозревать, что Зое это не по душе. Она начала его ревновать к людям, ей хотелось быть рядом с ним единственной, девушка даже взяла отпуск по уходу за больным, когда Тимофеев не разрешил за свой счет.

…Накануне того ужасного дня Зоя зашла к нам вечером на чай. Бодрая, улыбчивая! Это было в первый раз с начала трагедии Румена. Жена заволновалась при виде такой перемены, но как ни старалась что-нибудь выпытать, девочка была тверда, только улыбалась рассеянно, глядя поверх наших голов (помню, так же она смотрела в окно, когда писала сочинение в классе). «Просто я все решила. И давайте говорить о чем-то веселом, — все предлагала она, и чайная ложечка позвякивала в фарфоровой чашке. — Будем смеяться, я вас такими и запомню…» Будто мы готовились к отлету на другую планету: «Я вас такими запомню!» Ведь мелькнула же у меня мысль, но я ее тотчас отогнал. Слишком Зоенька была оживлена, нет, никто бы не поверил, что она могла задумать такое…

Назавтра было пятнадцатое октября. Зоя, как обычно, отправилась на работу, не зайдя в тимофеевский вагончик, направилась к восьмому корпусу — там вели монтажные работы. В утренней спешке никто не обратил на нее особого внимания. Добрых полчаса она стояла на участке, где шла сварка, не отводя глаз от дуги. И когда пошла обратно, стала натыкаться на людей. Она была уже слепа, но не поняла этого. Наверняка она только и думала, что об этих треклятых тридцати процентах… Как из трех бригад не нашлось мужика, который бы силком оттащил ее от сварки?!

Пока ее везли домой, она просила передать Румену, что у них больше нет причин быть порознь. Могу представить состояние Паскова после такого известия! И я предположил, что парень испугался. Этим и объяснял то, что он ни разу не навестил Зою в больнице. Я его прямо возненавидел! Эгоист, только о себе и думает, а тут ничего, кроме стрессов, не ожидается! А ведь девочке так нужно было его присутствие. Не мать, не отца она встречала при каждом хлопке двери… Она ждала своего Руми.

Как я был слеп, слеп, как крот, не замечая, что это лишь начало, первый шаг на пути в небытие. Впервые, наверное, я понял прозаическое присловье, что любовь зла.

Оказалось, что опять я возвел напраслину на Румена! Не мог он прийти в больницу: после случая того он исчез из городка, хоть и давал следователю подписку о невыезде (Ананиев сказал мне об этом, когда вызывал в первый раз). А через неделю — дикая весть: Пасков бросился в форму с расплавленным чугуном. Его заметила оператор — парень стоял один на самом краю площадки, перегнувшись через перила-трубки.

Ананиев вызвал меня вторично. Он пытался уяснить, считаю ли я молодого человека способным на самоубийство? Я разнервничался, ему пришлось отпаивать меня водой. «Успокойтесь, — сказал, — вы же сами понимаете, как сложно мне вести следствие. Мне интересно ваше мнение, поскольку вы некоторым образом психолог…» — «Психанул ваш психолог, — отвечал я кисло, — да будь я профессором, я бы не рискнул делать никаких заключений. Какие могут быть правила? Чука — исключение из всех законов реальности, здесь же стык средневековой наивности и дикости нравов с темпами двадцать первого века».

Десять дней продолжала милиция поиски Румена Паскова по всей Болгарии. Безрезультатно.

В день его символического погребения мы с женой тоже шли за гробом, несли гладиолусы. Я старался не плакать, но при виде его родителей — как они похожи на нас с Катей — слезы сами полились в три ручья. Я молча пожал им руки. «Вы отец Зои?» — прошептал сгорбленный от горя Станимир Пасков, и я промолчал…

Гроб был запаян, но все знали: внутри спецодежда, пояс, ботинки… Яму засыпали, и люди стали расходиться, кто молча, кто в голос причитая… Понять поступок Румена не могли…

…Сижу вот, кормлю голубей, и перед глазами эти раздирающие душу похороны. Там, на кладбище, мне вдруг почудилось, что это не последний акт драмы. И я сказал об этом следователю. Но даже и после сигнала Севды никто не принял никаких мер. Хотя, может, вмешиваться в эти дела не в моей компетенции? Есть ли у Ананиева власть над душевной стихией?

В

Слава богу, нет. Нет у нас бульварных газетенок. А то бы журналисты выдали дело Басаревой — Паскова в таких красках — держись. И мой бы портретец намалевали — как же, следователь. Давненько это двойное самоубийство у меня из головы не идет.

Логику фактов я понял верно, но кто ж знал, что брать этот случай надо не умом, а сердцем? Дал я маху. Не смог ничего предвидеть! Любовь у Басаревой — Паскова, вишь ты… Только в кино да в романах осталась любовь, а я на службе приучен брать во внимание факты, а не разные там охи-вздохи. Есть моя вина в их смерти — готов хоть сейчас под трибунал, вот так. В этом деле одни узлы.

1. Пасков. В свой первый и единственный приход был возбужден (сильно), отвечал бессвязно. Деталь: выпил с полграфина воды, зубы на краю стакана чечетку били, облил весь пуловер.

Дал время прийти в себя. Допрос вел по всей форме: когда начались их отношения с потерпевшей Басаревой, какие планы он строил на будущее и т. д. Подвел его к главной цели допроса: меня интересовало, говорил ли он своей невесте следующие слова: «Тогда другое дело, девочка моя», — если да, то в связи с чем. Признался! Ну, инженеришко надутый, признался. Взглядом так и полосанул, звереныш. Факт — капкан. Вложил ему в руку ручку — пусть подпишется под обязательством с невыезде. Проводил до двери. Дал указание отправить повестку учителю.

2. Ковачев. Старик вызывает уважение: внешность, речь. Слишком убедительно говорит — это вызывает недоверие. Первый вопрос (даже скаламбурил): «Тов. Ковачев, так что вы ковали из своих учебников? Вы преподавали литературу, а у Басаревой были и классным руководителем?» Суть ответа: по мнению свидетеля, Румен сначала легкомысленно отнесся к связи с Зоей, использовал близкие отношения для снабжения цеха дефицитным оборудованием. (Ковачев поговорить мастак.) То есть для парня японские машинки были ценнее. А то чего бы он полез их спасать?

3. Пасков исчез. Объявить в национальном розыске. Что могло подтолкнуть к побегу? Отчаяние от того, что Басарева лишила себя зрения; по сути, это инспирировано Пасковым. Установлено, что неизвестный внушил Паскову, что его фотографию показывали по первому каналу телевидения как особо опасного преступника, разыскиваемого милицией. Парень впечатлителен, мог в это поверить. Ослепление Зои для него крепкий удар. А раз он поверил, что находится вне закона, решение покончить жизнь самоубийством становится объяснимым, вот так. Пасков дал понять, что считает себя недостойным ее любви, еще вначале. (В городе расползаются слухи, что инженер-де и мизинца девушки не стоил, а она, дура, из-за такого жизнь себе испортила.)

4. Доктор Заилов. (Сосед). Зашел сказать: к ним в клинику приходил Зоин брат. Заилов выполнил печальную миссию — сообщить заключение проф. Сарандева. Вероятность восстановления зрения у девушки равна нулю. Младший брат Басаревой — гимназист. Заилов дал словесный портрет «брата», идентичный описанию внешности Паскова.

5. Пазарджик. (Пасков?) В городское отделение милиции поступил рапорт от дежурного по городскому вокзалу. Среди задержанных ночью на вокзале без документов находился молодой человек, походящий по описанию на разыскиваемого Румена С. Паскова, уроженца Софии. При попытке выяснения личности затеял скандал и, воспользовавшись ситуацией, скрылся.

6. Пасков. Самоубийство произошло на следующий день после разговора «брата» Басаревой и Заилова. За несколько минут до смерти Паскова заметила оператор второй печи. Как и когда он упал в расплавленный чугун, неясно. Что это: самоубийство? Несчастный случай? Месть из ревности?

6.1. Версия «Месть из ревности». До появления Паскова в Чуке у Басаревой было достаточно поклонников.

В местной газете появилось стихотворение одного из них — некоего виршеплета Н. «О лучезарные глаза твои, что в жертву на алтарь любви принесены». Ковачев, прочитав стихотворение, заметил, что больше тройки с минусом он за сей опус не поставит.

— Может ли автор сводить счеты с Пасковым из-за Басаревой?

— Выбросьте это из головы. Пусть парнишке не повезло в любви, пусть его обделили большим талантом, пусть у него нет четкого алиби, но в душе он поэт. Человек, взошедший на Парнас или хоть приблизившийся к нему, не способен на преступление. Гений и злодейство несовместимы. Вывод: поклонники Басаревой объективно непригодны для совершения преступления такого характера.

6.2. Тимофеев. Мотивы родного дяди пострадавшей серьезнее, чем у других. Алиби: в момент происшествия находился на наряде у директора комбината.

7. Пасков — Францалийский. Телефонистка коммутатора комбината обратилась с заявлением. Она соединяла молодого инженера с его шефом, причем парень с первых же минут обозвал своего начальника такими словами, что девчушка не устояла перед искушением подслушать весь разговор, точнее, свару. Пасков обзывал Францалийского «вонючей гнидой», «выродком», «нравственным троглодитом»… Кончив, Пасков «шарахнул трубку на рычаг». (В случае необходимости проверить, у какого из внутренних телефонов повреждена коробка.)

Объяснение состоялось предположительно за пятнадцать-двадцать минут до происшествия. Это характеризует в определенной степени душевное состояние самоубийцы.

…Парень-парень… Наверняка он растаял еще в воздухе…

(Сверить показания телефонистки и Францалийского. Оформить дело Басаревой — Паскова для сдачи в архив.)

7.1. Францалийский. Свидетель явился добровольно.

…Такие субчики, как он, чуют, когда паленым пахнет, сразу проявил гражданскую сознательность…

Вопрос: был ли осужден, если да, где, когда, по каким статьям, где отбывал наказание.

…И глазом не моргнул! Выставил вперед плоскую, как рожок для обуви, бороденку цвета сопревшей соломы и отчитал, как пономарь, все свои статьи…

Свидетель уверяет, что смерть Р. Паскова наступила в результате самоубийства.

…Вот сволочь: «Хотя о покойниках плохо говорить не принято, считаю своим долгом содействовать выявлению истины». Как тут не посетовать на службу: сиди выслушивай негодяя и слова не скажи — в разговоре по телефону он был стороной потерпевшей… Умеет волк овцой нарядиться. Ничего, ты у меня ответишь по закону за сверхнормативные запасы оборудования, голуба, вот так. Подписал протокол, напялил свою кожаную кепчонку, шарфик у него, вишь ты, в клеточку. Еще и рассыпался в уверениях о своем нижайшем почтении…

…Время в городке тянется для меня как для осужденного перед казнью. Ковачева видел, все кормит голубей. Но явно без удовольствия: любимая-то голубица его ослепла окончательно, операцию делал приезжий профессор, коллега Сарандева, но эффект нулевой. Смерть Румена, считай, месяц скрывали от девушки, он, мол, в заграничной командировке. Раскололся Тимофеев, слеза пошла из него, как из дождевальной установки. Надо записать: Ковачев советует почитать У. Шекспира «Ромео и Джульетта» (трагедия). Сказал, что им судьба подстраивает козни, а любовь слишком чиста и потому обречена на гибель у гробовых дверей, это, мол, неизбежно в Чуке. Старику есть время читать, а тут текучка: новые дела, обвинительные заключения…

…И снова всплыло дело Басаревой — Паскова. Является ко мне в кабинет как ясно солнышко Севда, свидетельница, проходившая по делу. И давай драму разыгрывать (это я сначала так подумал): всхлипы, грим течет и т. д.

В общем, Зоя решила сходить на могилу жениха. Умолила Севду проводить ее. Подружка соврала родителям слепой, что они идут подышать свежим воздухом. А надвигалась гроза… Что их понесло в такую погоду, да еще и за город?..

Добрались все-таки до кладбища. Хлынул ледяной дождь.

…Ну удумали, ноябрь на дворе…

Град лупил по памятникам, в сумраке как фосфорный светился. А спрятаться некуда. Зоя все падала на колени перед могилой Румена. Севда пыталась отвести девушку под каштан, обе были легко одеты — одна в пальтеце, другая в плащике. Слепая выла, губы распухли от плача. Севда посчитала, что как старшая и более сильная вправе попытаться силой отвести подругу на сухое место. И тут Басарева так ее отшвырнула, что та отлетела на металлическую ограду соседнего памятника.

— Вот они, синяки, ходи теперь с ними! А что потом началось! Самое ужасное! Как вспомню… Пальто с себя рвет, прямо кусочками, кусочками, волосы выдирает клочьями. Вой стоит, как будто самодива из лесу вырвалась. Час целый, бр-р. Она буйствует, а я кулак закусила, дрожу, и, как на грех, ни души, ни кладбищенских сторожей, ни прохожего. Дернулась на окраину бежать, там точно людей найдешь, а потом думаю: как же Зойку одну оставишь? До ближних домов не меньше километра. Ой, а она все мечется среди могил. То земли схватит полную пригоршню, к груди прижмет, то руки к лицу, грязь течет. И песок, песок на зубах скрипит…

…Ну пошли страсти-мордасти! Хотя, видно, девушка эта с характером, точно…

— Зоя как только присела, я к ней, кое-как одела, она почти нагишом, вся в каплях дождя, как ртутью покрытая, ужас! Представляете, выходим на дорогу, и такси!.. А утром у нее пневмония. Я — «скорую», дождалась врача. Рецепт у него из-под руки вырвала и в аптеку, а Зоечка чувствует, что я еще не ушла, и мы одни с ней в комнате, подозвала меня, говорит: «Что врач прописал? Лучше бы ты мне из своей лаборатории принесла чего-нибудь посильнее, и у всех забот поубавится». Представляете, какая она?! Ой, это карма, точно, она в нирвану хочет уйти.

…Взял я это на заметку. Ан нет, кармы ваши — это после смерти, а жизнь сильнее, молодое тело крепкое, поборет все недуги, вот так. Ковачев примерно сказал то же. Родичи хотели ее отвезти в другой округ, там тетка какая-то ее, больно боевая, бралась выбить Зое дурь из головы. Несчастная девушка отказалась. Чудно, но ее дядя поддержал — Чука, говорит, лучший лекарь, да и время работает на нас…

Ох, ошиблись мы, старые дураки. Зоя все ж раздобыла через два месяца, что хотела…

Скончалась она тихо, в местной больнице…

Соревнование самопожертвования — она и Румен. В мыслях я уже не могу отделить их друг от друга. И Ковачев не может.

В деле подшито предсмертное письмо. Сплошь каракули, слова с листка убегают, о смысле только гадать остается. В последние свои минуты она просила об одном: похоронить ее в пустом гробу Румена.

Пасковы дали официальное согласие.

Так завершилась эта печальнейшая история.

Как Ковачев рассказывал? В древности строители, вроде для того чтобы дело их пережило века, замуровывали в фундамент самую красивую девушку или юного героя. В нашу стройку Зоя и Румен вложили душу. А то все «внесем свой вклад»… Проценты, кубометры, километры… Теперь у Чуки есть своя легенда, свой завет для потомков, вот так.


Перевела Марина Шилина.

Димитр Живков ЖЕЛТЫЙ ШЕЗЛОНГ

На старинном фасаде, рядом с круглым чердачным оконцем, красовалась надпись: «Вилла «Чайка». Белые буквы рельефно вырисовывались на стене цвета морской волны. Странной казалась Малчо эта причудливая вилла-птица, устало опустившаяся против их стройки, за много километров от моря. Над островерхой кровлей вращался под ветром жестяной петух, и парень сразу подумал, что в этом доме живет какая-нибудь важная персона. Так оно и оказалось.

С утра, когда Малчо только-только натягивал свою брезентовую робу, из застекленных дверей голубого дома вышел солидный мужчина в ослепительно белом костюме. «Да, в такой одежке на стройке не будешь работать», — сказал себе парень, провожая взглядом представительную фигуру заспешившего к центру города. В правой руке владельца виллы весело покачивался кожаный портфель, и кто может сказать, что за важные вещи были в нем.

О таких людях отец Малчо, свиновод сельскохозяйственного кооператива «Червена могила», говорил однозначно: «портфельщики», не делая между ними дальнейшего различия. По размерам портфеля он прикидывал только, сколько бы можно втихомолку спрятать туда ягнят или поросят: одного или двух. Если человек ходил с авторучкой в кармане или с тростью, отец неизменно именовал его «писателем» или «палководцем». Каждому, таким образом, подбирал он соответствующее прозвище, за что самого его и окрестили «кумом».

Не хотел бы Малчо воспринимать все так же поверхностно, как его отец. За явным, видимым он всегда стремился сыскать какой-нибудь скрытый смысл, для всякой вещи понять подоплеку. «Вот, скажем, я: маленький, но с большой головой. Когда я родился, отец назвал меня Малчо, малыш. И действительно, я вырос большой, а остался маленьким. Вот ведь как получается. Есть во мне скрытый смысл, и это куда важнее!»

Все имеет свой смысл, во всякой вещи, кроме лица, есть и изнанка. Человек как карта, которую надо открыть. И всякий человек того заслуживает. К этому убеждению Малчо пришел не путем изнурительной мыслительной работы, поглощающей энергию и нервы ученых людей. Открытие инстинктивно возникло в его большой голове.

Если бы Пешо Длинный спросил, что так влечет его в доме-птице, Малчо, пожалуй, едва ли бы объяснил. Скорее сказал бы: «Тут есть скрытый смысл». Если приятель умный, сам поймет. Но Малыш и себе не признался бы в том, что не только морская голубизна старинного фасада делает взгляд тревожным и нетерпеливым, как у заждавшегося на суше морского волка. Вот уж несколько дней, лишь только солнце зависнет над большой трубой виллы, из-за стеклянных дверей появлялась девушка. Спускалась по каменным ступеням и осторожно, чтобы не занозить ноги, проходила в зеленый сад. В эти минуты ее белая блузка с красной юбкой на зеленом фоне были для Малчо словно трехцветное знамя, которое парень готов был бы вскинуть над головой обеими руками. В глубине сада, немного в стороне от тенистых деревьев, поблескивал синеватый круг наполненного водой бассейна. Девушка садилась в желтый шезлонг и склоняла голову над книгой. И так повторялось изо дня в день. Когда припекало, сна раздевалась, оставаясь в купальном черном костюме. Юбка и блузка, ненужные более, летели в траву. Время от времени, ударяя по воде то одной, то другой ногой, девушка разгоняла по воде волны.

— Не перегрелась бы на солнце, — покачал головой Малыш, глядя на ее белое тело.

— Она меня дразнит! — буркнул Пешо и пристукнул по кирпичу мастерком. Известь брызнула ему в лицо, но он не обращал на это внимания. Девушка ни разу не посмотрела в их сторону, вот что его задевало. — Ишь, лежит, читает… Работать мешает, а, Малыш? Даже не взглянет, как мы тут работаем.

Малыш черпнул мастерком раствор. Невозможно понять, чем именно мешает им девушка в шезлонге. Она мирно читала. Если бы еще действительно подразнила, посветила б в глаза зайчиком, можно было бы сердиться. Да он не возражал бы и против зайчика, только наклонил бы пониже голову, солнечный зайчик играл бы в волосах, а он продолжал работать. Он сказал возбужденно, будто плеснул воды на горячие кирпичи:

— Есть, знаешь, книги, которые не позволяют с ними расстаться. Захватят и держат, как в узде. Пока не дойдешь до последней страницы. А потом жалеешь, что быстро прочел. Хочется от нее еще и еще чего-то.

— Знаю! — перебил Длинный. — Только пусть дома читает. Тут она только раздражает!

— В доме? — переспросил Малыш. Меньше всего ему хотелось, чтобы девушка ушла.

Около бассейна, видно, вились мухи, и она отгоняла их, хлопая рукой по голым ногам. Звук едва достигал слуха, но Малчо почему-то воспринимал хлопки как пистолетные выстрелы, от которых хотелось укрыться за кирпичной стеной.

— Нечего туда глядеть! — потребовал Пешо. — Только и вертишь головой! Учись строить! Смотри, как держать мастерок! Что ты его так зажал?! Вот, смотри!..

Длинный загреб цемент, приготовившись показывать. Взял кирпич и бережно положил поверх раствора, затем пристукнул слегка рукояткой.

— Когда положишь кирпич, пристукни его мастерком, чтобы прихватил цемент, и проверь потом… Теперь покажи, как я тебя учил.

— Я понял!

— Понял! — передразнил Пешо. — Покажи, чтобы я видел, как ты понял. Чтобы мог на тебя рассчитывать, если куда-нибудь отлучусь.

При этом Пешо бросил взгляд в сторону девушки. И сразу на Малчо. Хотел проверить, как он будет реагировать. Малыш будто не слышал. Хотя, и не поворачивая головы, чувствовал, как напряжены нервы Длинного. Тот подошел к углу стены, где у них стояла прикрытая газетой бутыль с водой. Подняв за горло, он покачал пустой бутылкой, так что на дне зазвенели крошки сухого раствора.

— Малчо! — крикнул он.

Малыш взял бутыль и побежал за водой.

Оставшись один, Длинный, теперь уже спокойно, повернулся к шезлонгу. В это время девушка, чтобы загореть пониже, спустила с плеч купальник. Она сделала это первый раз, и у Пешо перехватило дыхание. Он даже приоткрыл рот, чтобы не задохнуться. Опершись на кирпичи, весь так подался вперед, что еще чуть-чуть и свалился бы. Ему бы теперь бинокль!

С другого конца стройки приближался, прихрамывая, Попе, прораб. Он напоролся на гвоздь и теперь старательно обходил разбросанные по площадке доски. Шел на перевязку в медпункт. Там недавно появилась новая медсестра, а по женщинам Попе был большой специалист. С ходу смекнув, куда загляделся Длинный, он погрозил пальцем и сказал:

— А работа как, Пешо?.. Двигается?

Длинный ненавидел, когда его поддевали. Усмехнувшись, Попе вынул рулетку и стал мерить, сколько успел сделать Пешо. Обычно прораб делал это вечером. Но теперь парень попался под горячую руку: хотелось показать девице, что Длинный от него зависит.

Попе мерил длину стены, мерил ширину, помечал что-то в своем блокноте. Склонив стриженую голову набок, лукаво поглядывая в сторону шезлонга, прикидывал в уме кубатуру. Опять, конечно, только для того, чтобы показать, как лихо считает в уме.

— Сегодня, Пешо, ты что-то не очень! — сказал он наконец, сматывая рулетку. Перед тем как уйти, еще черкнул что-то в своем блокноте, чем окончательно испортил человеку настроение.

— Этот опять выпендривается, — ворчал Длинный, когда вернулся Малчо с бутылкой. Несколько раз зачерпнул раствор, размазал во всю длину стены, а положить сверху кирпичи — это для Пешо уже не работа. Лишь бы его не трогали!

Девушка взметнула в воздух свои голые ноги. Стала быстро сгибать их поочередно и разгибать, будто вращая колесо. Видно, хотела перед купанием немного размяться.

— Малчо, скажи, а как называются те, которые загорают нагишом на море и вместе купаются? — спросил вдруг Пешо.

— Нудисты.

— И женщины и мужчины вместе, да? — Пешо не спускал глаз с мелькавших, как спицы, ног девушки.

— Нет. Но есть и такие, которые вместе.

— Нужно бы съездить на море, — пробормотал Длинный. И вдруг, схватив мастерок, закричал: — Мешает — и все тут! Вот пойду и не знаю что сделаю с ее книгой!

— У девушки, видать, экзамены… потому и читает, — предположил Малчо.

— Экзамены! Нарочно выходит! Знает, что у нее ноги белые и красивые, и думает: «Погодите, вот лягу в шезлонг, Пешо засмотрится на меня и не сможет работать, не сможет». Она такая!.. Что ей до того, что у меня план, который надо выполнять.

— Я не верю, что девушка такая, — заступился Малчо. — Может, отсюда нам кажется так, а посмотреть поближе, окажется…

Он хотел сказать «скрытый смысл», но остерегся, чтобы Длинный не стал подтрунивать над ним за «ученое словцо». Добавил просто:

— Может, окажется что-то другое.

— Да нет, такая, как я говорю, — стоял на своем Пешо. — Сейчас пойду к ней в сад и скажу: «Другарка! Вот ты лежишь тут на солнце в купальничке, машешь себе ножками, и ничуть тебя не интересует, что ты мешаешь людям выполнять план». Так и скажу — план! Чтоб припугнуть немножко. Небось испугается, сразу уберется и не будет мешать работать. Как думаешь, Малчо?

— Погоди. — Малыш не видел ничего крамольного в том, что девушка сидит в шезлонге. Даже приятно смотреть, как она разминает ноги. Но не хотелось и обижать приятеля. — Погоди, «другарка» не очень подходяще для девушки, а вот если скажешь «барышня»…

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Длинный. — Какие церемонии!.. Барышня!.. Ха-ха-ха! Сейчас разбегусь!

Длинный остался доволен, что сумел убедить Малыша, мол, не боится и таких — «ученых женщин». Теперь ничто не могло остановить его. Взял бутыль и отпил воды. Потом подставил пригоршню, чтобы умыть лицо. Корявые ладони терли по обветренным скулам, как наждак по кафелю.

— Чисто? — Длинный повернулся мокрым лицом к Малчо.

— Чисто, — кивнул тот.

— Полей еще! — Пешо набрал в пригоршню воды и плеснул на свою вихрастую голову. Разгладил волосы пятерней, потом достал из заднего кармана гребенку и начал причесываться.

Занимаясь своим туалетом, он, однако, не спускал глаз с девушки.

— Чтоб не мешала нам работать, а, Малчо? Посмотрим, что будет, как я схожу туда!

Чтобы не терять времени, он натянул рубашку и пошел «туда»…

— Может, не надо? — пытался остановить его Малчо.

— Вернусь через пять минут! — откликнулся Длинный, уже с другой стороны стены.

Но он не вернулся ни через пять, ни через десять минут.

Одним прыжком длинных ног перемахнул он через железную ограду в сад. Малыш, хоть убей, не смог бы. И это незначительное на первый взгляд обстоятельство сразу неприятно напомнило о том, что вот, не вышел ростом и все время должен уступать верзилам. Чем лучше его Пешо, кроме того, выше — умом, что ли. И тут же Малыш смутился. «Куда клоню! Плохо думаю о своем д что руге!» Да, если мериться шапками, то в шапку Малыша войдут две таких головы, как у Пешо. Этого никто не сможет отрицать, но зачем же плохо думать о друге. Ему стало так стыдно, что захотелось стукнуть себя по этой непропорциональной голове. Решил, как только вернется Пешо, попросить у него прощения.

Длинный, перемахнув через ограду, не пошел по выложенной белым песком тропке, а зашагал прямо по траве. Он приблизился к шезлонгу, и девушка сразу обернулась. Он сделал еще несколько шагов, почему-то уже не так решительно. Начал что-то объяснять, показывая в направлении стройки. Потом замахал руками, словно отбиваясь от налетевшего осиного роя. И побежал через сад обратно, перескочил ограду, но вместо стройки пустился почему-то к городу.

Пока Малыш размышлял, что же произошло, перед виллой остановился зеленый «газик», из которого вышли парень и девушка в синих стройотрядовских формах. Слева на груди у них алели прямоугольные значки командиров.

Девушка, завидев синие формы, захлопнула книгу и мигом погрузилась в бассейн. Только русая голова осталась торчать над водой.

Прибывшие поднялись по каменным ступеням и нажали кнопку звонка. Кто-то изнутри открыл стеклянную дверь, и они вошли. Не задерживаясь долго, снова вышли на крыльцо в сопровождении черноволосой женщины, которую Малчо впервые видел. Она остановилась на площадке перед дверью и несколько раз крикнула в сад: «Маргарита! Маргарита!»

«Значит, девушку зовут Маргарита! — отметил про себя Малыш. — Красивое имя, как и следовало ожидать. Но почему она не отвечает? Спряталась за цементной стенкой бассейна. За высокой травой ее никак не могли увидеть. Должно быть, любит играть в прятки», — сказал себе Малчо. Ему бы очень просто было подсказать черноволосой, что Маргарита в бассейне. Та позвала еще несколько раз и ушла в дом. Ребята в формах вскочили в свой «газик». Машина затарахтела по дороге за город, испуская черные клубы мохнатого дыма.

Как только «газик» скрылся, Маргарита вышла из бассейна. Взглянула на миг в сторону стройки — впервые за все утро, легла в шезлонг и закрыла лицо руками. «Прикрылась от солнца, потому что кожа слишком нежная», — подумал Малчо. Инстинктивно он понял, что хорошо сделал, не выдав девушку. Что бы это дало ему? Ничего! Только потерял бы доверие. «Не зря она посмотрела на меня! — порадовался Малыш. — Теперь между нами установилась общая тайна». Их тайна! Это уже нечто, о чем можно будет в дальнейшем поговорить с Маргаритой. И Малчо с нетерпением стал ждать возвращения Пешо.

Длинный вернулся к обеду, с плоским пакетом под мышкой.

— Книгу купил! — улыбнулся он. Крупные зубы сверкали, будто он наелся известки. — Девушка сказала — хорошая. — Он сорвал обертку и издали показал заглавие.

Маргарита развернула шезлонг по солнцу и легла к ним спиной. Не отвечая, Малыш смотрел на нее. Пешо решил даже, что он сердится, почему не купил книгу и на его долю, и сказал виновато:

— Не мог я ее обругать, что она там лежит… Когда подошел, она засмеялась… Спросила, зачем пришел. Я и скажи, что пришел книгу попросить почитать. А она, оказывается, еще сама не прочла, зато сказала, что эта книга есть в магазине. Вот я и побежал сразу в город, потому что книжный работал до двенадцати. — Пешо посмотрел в сторону шезлонга и добавил: — Без книг нельзя. Сейчас в перерыв почитаем.

Сел на выложенную перед тем стену и склонился над книгой. Малыш ждал, что, полистав немного, приятель поймет, что книга не для него, и отложит ее в сторону. Вот тут он и расскажет ему о «газике» и о том, как пряталась Маргарита в бассейне.

Длинный, однако, не собирался отступать: словно держал пари, что прочтет ее до конца. Но едва он перелистнул первую страницу, Малыш не выдержал.

— А знаешь ли ты… Пока тебя не было, приезжал «газик», и Маргарита спряталась в бассейне.

— Какая Маргарита? — спросил Пешо, оторвавшись одним глазом от книги.

— Да она! — Малыш показал своим острым подбородком на шезлонг.

— Ее зовут Маргарита? — поднял от книги и другой глаз приятель.

— А ты не знаешь! — удивился Малыш.

— Не было времени спросить, — буркнул, оправдываясь, Длинный и вновь углубился в чтение.

Малышу было еще что сказать, но, увидев Попе, возвращавшегося из медпункта, он замолчал. Прораб остановился прямо под их стеной, прикрыв голову от солнца больничным листом, и крикнул:

— Эй, Пешо! Такое время, а ты книжки читать!

По земле, где стоял в своих блестящих ботинках Попе, был разлит раствор, и, раздражаясь все более явно, прораб кричал, проявляя явную враждебность:

— Много извести переводишь, Пешо!.. Поэкономнее, экономнее! Так тратить всякий сумеет, ты это запомни.

— Ладно, Попе, не учи! — огрызнулся Длинный.

Он отнес книгу в тот угол, где стояла бутыль с водой. Вернулся и быстро развел раствор в корыте. Загреб мастерком и плеснул цемент поверх кирпичей. Половина раствора брызнула по сторонам, залепив Попе его стриженую голову.

— Так не работают, парень! — отпрыгнул прораб. Вытер темя больничным листом. — Мы-то рассчитывали на него!.. Наверху, в управлении, на тебя молятся: «Без Пешо нам никак!»

— Если взялся за стену, я ее закончу! — уже более мирно ответил Длинный. — Вот это ты запомни.

— Так-то лучше, мастер! — Вспотевшее лицо Попе покраснело от удовольствия. Для тех, в управлении, Пешо Длинный был «не подмажешь — не поедешь», Попе умел его укротить двумя-тремя словами. А он ничего начальник — за словом в карман не полезет. Самое большее — один-два года предстоит мотаться еще по стройке, а потом поднимется: засядет под могучую сень какого-нибудь бюро, не будет тут напарываться на гвозди.

Стеклянные двери виллы «Чайка» снова отворились. Черноволосая вышла на площадку, сложила руки рупором и прокричала в сад: «Сестра, иди обедать!» Маргарита сидела с закрытым руками лицом и не откликалась. Вроде бы заснула. Черноволосая повернулась к двери, розовый ее пеньюар распахнулся сзади, как парашют, обнажая стройные бедра. Маленькие глазки Попе сверкнули, как стеклянные шарики, только что вынутые из воды. Он был твердо убежден, что это прямой женский вызов, перчатка, брошенная ему в лицо.

— Обалденная женщина! — прошептал он, чувствуя, как пересохли его губы. Мучился и припоминал, где он мог еще видеть такой распах… Кроме как в баре «Морское дно», нигде в городе нельзя было увидеть ничего подобного. Обычно в таких случаях Попе всегда становился щедрым.

— Ну-ка, Малчо, — сказал он и в этот раз, — принеси-ка из магазина по одной пива. Угостим мастера — Пешо!

Жестом обнищавшего аристократа прораб налепил двушник Малышу на лоб. То, что Попе не собирался пить пива, было ясно. Но просто он искал лишний повод повертеться около виллы. Может быть, и выпадет что. И не ошибся. Черноволосая отворила одно из окон, облокотилась на карниз, вглядываясь в сад. Из глубокого декольте выпирали крупные груди, и она прикрывала их пальцами.

«Обалденная женщина!» — прошептал Попе. В первый раз на него напали так подло — из засады!.. Хорошо, что поддерживал определенные навыки, «фронтовые», как он их называл, и выдержал искушение. Спрятав больничный лист в задний карман, он потер руки. Видно, неудержимо разгорался старый, благородный мужской инстинкт охотника.

Малыш вернулся с пивом. Прораб потрогал бутылку и поморщился.

— Продавщица сказала, что холодное пиво только для распива на месте.

— Ты, верно, не сказал, что для меня, — предположил Попе, подбрасывая в руке бутылку.

Возле бассейна шумел фонтанчик. Маргарита подставила свои ладони под струю. Вода рассыпалась, и солнечные лучи отражались в каплях маленькой радуги.

— Ну-ка отнеси пиво охладить там, под радугой! — сказал прораб. — Скажи ей, что это я тебя послал!

Малыш не заставил себя упрашивать. И тут же перешел улицу. Просунув бутылки меж железными прутьями ограды, он попытался перескочить, как это делал Длинный, но не смог. Вскарабкался по одному из толстых столбов и соскочил в сад. Трава, не кошенная с весны, была ему по грудь. Две бутылки он рассовал в карманы брезентовых штанов, а третью сжимал в правой руке, как гранату. Как будто собирался ее бросить возле бассейна, чтобы «расчистить место». Осенью Малышу предстояло идти в армию, и он уже сейчас вырабатывал в себе солдатские привычки. Служить будет полегче.

Приблизился к шезлонгу. Маргарита, словно не замечая его, играла струей.

— Извини!.. — Малыш запнулся на первом же слове. Глотнул воздуха и начал сначала: — Извини! Бутылки теплые. Попе сказал остудить их.

Маргарита повернула порозовевшее от солнца лицо и удивленно взглянула на Малчо. Маленький, с большой головой и выпуклыми глазами, он выглядел скорее смешно, чем нахально. Она засмеялась и махнула рукой на струю.

— Остуди! — разрешила.

Пока Малчо лез через ограду и шел по траве, он думал, что зря послушался Попе. Сейчас же, встретив смеющееся лицо девушки, успокоился. Достал бутылки и, пристраивая их под струей, сказал:

— Знаешь, такая некультурная продавщица в палатке… Лень остудить пиво.

— В палатке работает моя тетя!

Как приклеенный, согнувшись над бутылкой, Малыш повернул свою большую голову к Маргарите. На ее розовом лице не было и тени улыбки, голубые глаза смотрели строго. Он неосторожным словом, наверно, обидел ее и теперь спешил исправить ошибку:

— В сущности, виновато управление торговли! Не привозят лед в палатку.

— Мой отец начальник торговли. — Она снова оборвала его.

— Извини! — пробормотал Малчо. Откуда ему было знать, что у нее отец начальник. А мог, впрочем, и догадаться, когда видел его утром с большим портфелем, упрекнул он себя. — Ну кто может быть виноват! Сейчас жарко, вода не замерзает, потому и нет льда. Твой отец вовсе не виноват.

— Хи-хи-хи! — рассмеялась Маргарита. Ее светлые очи с любопытством глядели на забавную фигуру сидевшего на корточках Малчо. Парень вертел бутылку под струей, словно початок кукурузы на углях. — Ты очень смешной! — продолжала она. — От всего сразу отказываешься! Я же тебя обманула!

Малыш молчал. Как бы опять не попасть впросак. Еще, чего доброго, разозлится, разорется, прогонит из сада. Попе и Длинный на смех подымут. Малыш тоже не вчера родился. Он лучше помолчит, пока не поймет, куда она в конце концов клонит.

— Прости, пожалуйста, если я тебя обидела, — тихо сказала Маргарита. — Все же ты не имеешь права сердиться. Залез в сад через ограду, учишься у этого твоего приятеля.

— Пешо? — спросил Малыш.

— А он невоспитанный! Прятался от меня, когда залез, так ведь.

— Но…

— И не оправдывайся, ни за что не поверю! — Маргарита упрямо шлепнула ногой по воде, и вода разбрызнулась по нагретому цементу. — Я все поняла по твоему поведению. Выходит, вы с приятелем решили, что я уже настолько эгоистка, что и пива остудить не позволю.

— Неправда! — изумленно воскликнул Малчо. — Мы с Пешо к тебе со всем уважением… Честное слово!.. — Малыш прижал свою мокрую руку к рубашке, пока влага не охладила его разгоряченную грудь.


— Не хочу, чтобы ты клялся, я тебе верю! — сказала Маргарита. — Но я… Я не заслуживаю, чтобы меня уважали! Мой отец врач и дал мне медицинскую справку, чтобы мне не ехать в стройотряд. Утром, когда приезжали из штаба, пришлось прятаться тут! Как это унизительно! — Она опустила голову, и русые волосы упали ей на лицо. Покрасневшие плечи нервно подергивались.

— Да, это унизительно! — согласился Малыш. Ему показалось даже, что девушка плачет, захотелось как-то утешить ее. — Я видел, как ты пряталась под водой, но не выдал тебя…

— Глупости! — Маргарита тряхнула головой, и ее волосы рассыпались по спине. Она не плакала. Смотрела на Малчо сухо и ядовито. — Я не пряталась, а купалась!.. Так и скажи своему приятелю! Мне было жарко, и я купалась!.. Вот и сейчас мне опять жарко… — Маргарита прыгнула в бассейн, легла на спину и забултыхала по воде ногами. Тяжелые брызги разлетелись во все стороны. Как будто летний дождь обрушился на Малчо. — Я здорова и завтра же уеду в отряд! — выкрикнула она. Ее белые ноги то сверкали, как рыбы над водой, то исчезали в глубине. Наигравшись, она снова притихла, словно застыдившись чего-то, и виновато усмехнулась: — Ведь я здорова?

Малыш не знал, что ответить. Что девица вполне здорова, он не сомневался, но то, что она вдруг возьмет и уедет, оставив им здесь пустой шезлонг, это казалось ему верхом несправедливости.

— Что ты спрашиваешь! Если твой отец врач, ему лучше знать.

— Нет, нет, нет! Я здорова! Вот видишь… — И Маргарита снова забарабанила ногами. Потом вдруг остановилась и, задыхаясь, сказала: — Знаешь, что я решила?

Малыш поднял плечи, и его голова до половины ушла в них.

— Хи-хи-хи! — Его поза рассмешила девушку. — Наверно, у вас на стройке весело… Так что я, пожалуй, пойду к вам. Возьмете?

— Разумеется! — расплылся в улыбке Малчо. — Это ведь все равно, как если бы ты была в стройотряде. Попе даст тебе справку, что ты у нас работала. А нам как раз нужен человек — ходить за водой. Работа легкая.

— Я не ищу легкой работы! — воспротивилась Маргарита. — Буду носилки с цементом таскать, пусть все видят! — Она вылезла из бассейна и взглянула на дорогу, ведущую в город, словно ожидала увидеть кого-то. Но никого не было. И тут вдруг, забыв про Малчо, Маргарита бросилась в шезлонг и неудержимо разрыдалась. Ее мокрые плечи нервно дрожали.

Теперь она действительно плакала. Но о чем?

Малыш усвоил от отца одно правило: не говорить много. Слова как мозаика. Скажешь много, для одного не найдешь правильно места, теряется весь смысл. Для парня достаточно было того, что он услышал. Он подхватил свои бутылки и пошел к стройке.

— Она хочет у нас работать! — сказал он Попе.

— Идея неплохая, — сразу отозвался прораб, словно только и ждал этого. И, открывая пиво, сказал: — В конторе техническая документация сколько времени не разобрана. Хоть бы разложить по алфавиту…

— Она не хочет работать в конторе. Хочет таскать носилки с цементом!

— Ты с ума сошел! — Попе чуть не поперхнулся пивом. — Что скажет ее сестра, когда увидит ее с носилками. Это невозможно!

Черноволосая выбила из окна какую-то накидку и скрылась.

— Заставить сестру такой женщины носить известь! — говорил прораб, пытаясь заглянуть через открытое окно внутрь комнаты. — Куда мы докатились, Малчо… Какими глазами я буду потом смотреть! Нет, тут надо все обговорить как следует, пока не поздно.

Попе поставил недопитую бутылку на кирпичи и решительно пересек улицу. Быстро поднялся по каменным ступеням и без стука вошел в дом.

Малыш так и не понял, что, собственно, хочет еще обговорить прораб, если Маргарита решила пойти на стройку. Он взглянул на часы, было без пяти два. Он не очень-то доверял Попе и решил, что, если тот не вернется к двум, сам пойдет в синий дом. Он с нетерпением следил за секундной стрелкой, перескакивавшей с черточки на черточку… Не успела она обойти и двух кругов, как звяканье стеклянной двери заставило его поднять голову. Попе, прихрамывая, сходил по ступеням. Еще с середины улицы он крикнул:

— Эти люди как будто говорят на другом языке…

Маргарита надела блузку и застегивала белые пуговицы на красной юбке. Прораб взял свое пиво и показал на сад.

— Или ты ее неправильно понял, или она просто лгала тебе. Они уезжают на море.

— Неправда! — сказал Малчо. — Я своими ушами слышал, что она пойдет к нам.

— Ты не понял… Они с утра ждали кого-то с машиной, чтобы ехать к морю. А она, — прораб снова махнул бутылкой в сторону шезлонга, — она немножко ветреная, как мне объяснила сестра. Разумеется, обиделась, что этот, с машиной, задерживается. Решила ему отомстить — пойти на стройку цемент носить. Есть такие девицы: взбредет что в голову, а после отказываются.

— Не может быть! — повторил Малчо.

Маргарита села в шезлонг и, натянув юбку на колени, опять принялась за книгу.

— Ей не о чем было говорить с тобой, и она просто решила пошутить, — продолжал Попе. — Знаю я этих девиц: увидят, что парень попроще, и начинают издеваться…

Черноволосая закрывала створки окна, и, взглянув на нее, прораб добавил:

— Со мной тоже пытались шутить, но со мной такие номера уже не проходят!.. Стреляный воробей!

И, засмеявшись, Попе пошел к конторе.

— Не может быть, чтобы я не понял! — сказал Малчо, когда он ушел. — Пойду еще поговорю с ней!

— Поговоришь!.. — отозвался со стены Пешо. Он наклонился, держа в одной руке мастерок, в другой — книгу. — Ты посмотри, какой ты растрепа! Поправь хоть волосы.

— Я поправлю, — пробормотал Малыш. Он вылил на ладонь остатки пива и пригладил волосы. Тем временем Пешо положил книгу на стену, налил на нее раствора и сверху стал ставить кирпичи.

— Ты же замуруешь книгу! — крикнул Малчо. Длинный даже не взглянул на него. Когда он делал что-либо важное, то не любил, чтобы ему мешали.

— Может, переодеться, а? — спросил Малыш. Его брезентовые штаны были белые от известки. Он попытался их чистить.

— Что так, что эдак — все одно! — сказал Пешо. И подровнял рукояткой книгу, чтобы ее не было видно.

— Ничего страшного, если я пойду к ней и так. — Малыш задумался и добавил: — Только на сей раз я не полезу через ограду, а то Маргарита сердится. Войду через калитку.

По улице, со стороны города, прошумело красное такси, и Малчо умолк. Машина пронеслась вдоль ограды и остановилась перед входом виллы. Гудок просигналил несколько раз. Маргарита как будто только и ждала этого знака. Она тотчас вскочила с шезлонга и побежала по траве, ничуть не боясь занозить ноги. Из машины вышел длинноволосый парень. Покачиваясь на длинных ногах, остановился на площадке перед каменными ступенями. Маргарита так разбежалась, что, должно быть, упала бы, если б длинноволосый не подхватил ее. Он прогнулся в талии и отвел плечи назад, как боксер, уклоняющийся от удара. Затем сделал такое же движение вперед, имитируя ложный удар; Маргарита испуганно вывернулась, побежала по ступенькам и исчезла за стеклянной дверью.

Вскоре обе сестры вышли с двумя громадными сумками, из которых торчали акваланги и резиновые ласты. Длинноволосый помог сложить вещи в багажник. Зашел вперед, открыл правую дверцу машины и с поклоном, который показался Малчо ужасно пошлым, пригласил сестер садиться. Захлопнув за ними дверцу, он, все так же покачиваясь, будто устал от тяжелой работы, пошел к рулю. Машина загудела и двинулась по дороге за город, и Маргарита даже не взглянула из окна в сторону стройки.

«Она просто подшутила надо мной! Видит, я маленький, с большой головой, а скрытого смысла ей не понять! А может, Попе был прав, что они говорят на другом языке. Странно как-то», — думал про себя Малыш, глядя на медленно тающий дымок, оставленный машиной.

— Что ворон ловишь! — Длинный с грохотом сбросил сверху пустые ведра. — Неси цемент!

Малчо взял ведро, но не пошел за цементом, а пересек улицу и остановился перед железной оградой. На желтом шезлонге белела брошенная Маргаритой раскрытая книга.

— Если бы сильный бинокль, я и отсюда мог бы прочитать эту книгу, — прошептал про себя Малыш. Он еще постоял немного у ограды и пошел к бетономешалке.


Перевел Николай Лисовой.

Иван Джебаров ВИНА

Тем вечером «гайка», облезавшая и коптившая не один десяток лет, гудела вовсю. В городке, где самую длинную улицу отшагаешь за полчаса, а все достопримечательности можно досконально изучить за одно утро, такие заведения всегда на виду и в чести у мужчин. Они сходятся в ресторанчик, и над каждым столиком гомон поднимается. Тут враз заспорят, там разбранятся на минуту-другую. Теперь понимаю: завернул я тогда в «гайку», чтобы избавиться от одиночества. Осень и та грудами своих золотых нагоняла на меня тоску. Я внушал себе: уже десятое, а Жанна из своего нескончаемого отпуска вернется восемнадцатого, однако проку никакого не было. В «гайку» я захаживал на кружку пива, но в тот раз не нашлось сил бежать из-под зависших над залом сетей табачного дыма. Мой приход кого-то озадачил, в несколько голосов отразилось удивление: «Хм, так-так», — а тут и Васил Женишок, поднявшись, громогласно позвал меня:

— Эй, инженер, поди садись сюда! Чего у стойки торчать!.. Да иди же!

Я жил в городке меньше четырех месяцев, ни с кем из сидевших в зале не знался, потому и принял приглашение Женишка.

Тот отхлебывал из стоявшей перед ним рюмки, прислушиваясь, как сзади пробирали за очередной проигрыш местную футбольную команду. Озабоченно цокнул языком:

— Такие дела, инженер! И эти вот! Как говорится, у нас только и надежды на их ноги, а пять голов пробегали! Так ты о прозвище моем спрашиваешь… как-то наша тетя Стойна, слышь…

Говорливый мужик он, среднего роста и возраста; в его пересказах, потешное прозвище ему навесили кумушки еще в молодые годы. Стойна, его жена, смышленая и статная в те времена девушка, чтобы проверить, правду ли передают о Женишковых «подвигах», а может, от чего другого, остановила раз его и шепчет: «Ночью моих не будет дома. Собаку привяжу. А ты уж решай…»

— Самолюбие, вишь ты, взыграло! Я и клюнул на эти сказки. Шасть через забор — собаки голос подали. Я назад, дак тут как тут и отец ее, и братья. А хозяйка из нее вышла будь здоров. Живем душа в душу!

Мне все едино, что ни рассказывай, я не перебиваю. Он, увлекшись, снова заводит про то же. Время еще есть, я приспускаю веки и мысленно отправляюсь к пустующим отелям Черноморского побережья. В одном из них — Жанна. Уже четырнадцать дней. Давали путевку на август — вернула. Кончился сентябрь — уехала. Почему? Вот и Васил недоумевает. «В октябре льет как из ведра, а то и снег повалит», — говорит и вспоминает несколько раз имя доктора Эмила Дасева рядом с именем Жанны. Это заставляет меня вернуться к действительности.

— Что? — Я ничего не понял. Он обижается, смекнул, что не слушаю, ворчит недовольно:

— Что, что… Думаю… Брешут бабы, Жанна твоя с доктором, а им веры не давай! Было времечко, я…

— С каким доктором?

— Парень, парень! — Женишок вздыхает сочувственно, его осеребренная шевелюра покачивается. — Коли с первой кружки пьян, грош тебе цена!

— Что за доктор? Что за сплетни?

— Дасев, будто не слыхал! Да нет его здесь. Он только-только в отпуск укатил. А бабы болтают, что…

Словно раскинули над залом еще сеть — гуще, плотнее, не вздохнуть, ныл рой невидимых дудок. С трудом пробиваясь сквозь вой, издалека приходит тихий голос Жанны:

— Мы увидимся с морем чуточку позже. Что поделаешь, сестер в поликлинике не хватает, в общем, меня попросили… Ты поедешь со мной, ведь так?

Она знала: я не смогу — и все-таки спрашивала, спрашивала. Пока не уверилась, что вправду не поеду. Пожала плечами: «Ничего, — говорит, — будущим летом». Дудки забирают еще круче, еще чуть — и у меня рванут барабанные перепонки. Тряхнул головой, писк пересыпается смехом. Кто-то в углу запевает, фальшивя.

— Так что они болтают? — переспрашиваю, но Женишок, сбросив меня со счетов как трезвого собеседника, завел спор с болельщиками, сидящими сзади.

— Чем футбольное поле носами пахать, трактор бы взяли… Что ж это, братцы?! Пять голов…

Пулей вылетаю на улицу, в ледяные объятия ветра. Мертвые листья слепо тычутся в ноги, постанывая при каждом шаге. Бреду куда глаза глядят. Стоп: гигантская свеча! Это ж уличный фонарь. Внезапность испуга загоняет меня за угол. Десяток шагов, и, распознав двери своей квартиры, останавливаюсь. На ступенях сидит моя хозяйка.

— Тебе письмо, Филипп, письмо! — Голос ее немощный, больной, старушечий. Вконец ослабевшие ноги волокут комнатные тапки, на меня вплотную надвигается ее одышка. — Откуда — не разобрать, Филипп, но принесли аккурат после обеда. Да возьмешь ты иль нет!

Письмо от Жанны. Ждал его три дня, и вдруг стало страшно вскрывать. А если она там с Дасевым, и между нами все… «Милый, — открывается написанная крупным почерком первая строка, — погода на диво хороша, мы даже выбираемся на пляж, а я жду не дождусь дня, когда опять буду рядом с тобой на любимом нашем месте…»

Снова и снова я берусь за начало, перечитываю. «Мы выбираемся на пляж…» С доктором Дасевым, с кем же. Зачем они ушли в отпуск одновременно? Сам видел, как возвращались с работы вдвоем, смеялись… Им весело… Проскакиваю всю страницу, последнее предложение: «Думаю о тебе! — пишет. — Целую!» Есть идея, рывком открываю дверь на двор.

— Ты куда? — изумленная хозяйка, собравшись с силами, ковыляет ко мне. Пока открываю гараж, проверяю резину на скатах, она крутится около, покашливает.

— Филипп! — заговаривает она под конец, убедившись, что я действительно уезжаю. — Фили-и-ипп! Я все сказать тебе хотела…

Как пить дать помочь попросит. Женщина она одинокая, то в магазин пошлет, то уголь выбить. Разве что на этот раз ее голос построже:

— Совет тебе дам, Филипп! Меня не проведешь! Жанку я не одобряю! А над тобой весь город смеется! Она ж одиночка, у нее ребенок, что, не знал?

На душе гадко. Атака лобовая, нет сил сердиться. Скорей вырваться из окружения.

— Знал! — включаю зажигание. — Зовут его Петр. И что дальше?

В сумерках не разглядеть, но уверен, глаза у нее стали от удивления величиной с орех. Отпрянув, она схватилась руками за голову.

— Ох-ох-ох… А о матери подумал? Приведешь сношеньку, и на тебе… Угораздило ее год назад приехать! И сынка этого притащить…

Надо было взять кое-что из вещей, но я жму на стартер… Вообще-то старушка она незлобивая, я ее уважаю; причины этой душеспасительной беседы: уличные сплетни и сорокалетняя разница у нас в возрасте. Подхлестываю «коней» своего «Москвича», нагоняя ночное шоссе. В первом письме Жанна не написала адрес, а тут есть: «Отель «Эдельвейс», комната 334». До него километров двести. Слежу за скользящим вперед взглядом фар и мысленно возвращаюсь к прошедшему месяцу, воскрешая самые малые подробности, грежу наяву: городской парк, наша ажурная беседка, рядом неспокойное озеро.

— Знаешь, — лицо Жанны рядом, она кладет ладонь мне в руку, — раньше мне здесь не нравилось, а теперь…

Она улыбается, совсем ребенок — глаза теплые, ласковые. Не выдержав, замирая в тайном ожидании чуда, шутливо выпаливаю:

— Это оттого, что ты меня любишь!

Ее глаза распахнуты широко, два счастливых огонька зажигаются на их дне. Молчит минуту-другую, и негромко:

— Как и ты, правда?

Ее рука по-прежнему лежит в моей, глажу ее, касаюсь волос. Странно, все вмиг становится так ясно, так просто. Я говорю об этом вслух и добавляю, что весной мне дадут обещанную квартиру, и…

— А Петя? — Она в замешательстве, не дослушав, вскакивает, беспокойно оглядывается. Трехлетний озорник подобрался к самой воде и замеряет глубину камешками.

— Петя! — Малыш вздрагивает, Жанна стремительно спускается к нему. — Беги оттуда скорее! Ах ты баловник!.. Беги!.

Малыш, истолковав ее страх по-своему, затрусил по аллее, напрягая ножки, но не к нам, а прочь. Жанна, смеясь, догоняет его, подбрасывает, ловит. Мальчишка визжит от удовольствия, что-то лопочет. Напротив, на скамейке, пара пенсионного возраста; очнувшись от дремы, они поднимают улыбающиеся лица, переговариваются. И я хочу тоже побежать по аллее и, крепко обняв Жанну и Петю, почувствовать, что мы единое большое-пребольшое целое навсегда… Но они возвращаются. Машу им рукой, и ни с того ни с сего приходит в голову, что мальчик не похож на Жанну ни цветом глаз, ни цветом волос. До сих пор она и словом не обмолвилась о его отце, неизвестность все сильнее изводит меня, дразнит. Лишь однажды, осмелившись, я завел об этом разговор. Жанна отшатнулась, стала непривычно нервной.

— Обычное дело! — ответила она неопределенно, давая понять, что разговор не состоится. Не потому ли несколько дней подряд она заставляла с несвойственным ей упрямством повторять Петю: «Моя мама — самая добрая, моя мама — самая добрая…» В его розовых губешках звук «р» получался картаво — от серьезности не осталось и следа, все превратилось в забавную игру, повторение слов. Но мой вопрос оставался без ответа… Решив отдохнуть, я сделал остановку. Значит, городские кумушки глазом не моргнув объявили, что связь Жанны и Дасева не вчера началась. Жанна появилась в городке месяц спустя после приезда доктора. Ребенка не таила, однако, кроме его имени, никому ничего вызнать не удалось. Да и я, в сущности, знал не больше. Хотя были вечера в нашей беседке, ее ласковая рука… Слабый говор озера… ее смех. Веки слипаются, все кругом постепенно немеет, тонет в темноте…

Шоссе проснулось задолго до меня. По его выгнутой спине неслись, обгоняя друг друга, десятки машин. Плавясь в улыбке, солнце всплывало над горизонтом, воздух теплел. Нас с Жанной разделяли каких-то пятьдесят километров, и я ехал тише. В душе поулеглось, и дважды я было развернулся. Но в третий раз сам на себя озлился, переключил на четвертую, машина полетела вперед. В конце концов, что особенного? Проезжал мимо, решил повидаться. Если она с Дасевым… Поздороваюсь, поздравлю… Жанна заметила меня первой из окна своей комнаты. Мотор еще не замолк, а она уже бежит к машине. Удивленная и счастливая. Обняла меня:

— Я так рада, что ты приехал! Так рада…

Тем временем я украдкой осмотрел из конца в конец просторную автостоянку. Красных «Жигулей» Дасева не видно. Не было их ни перед отелем напротив, ни в ближних улочках. Дальше взгляд упирался в пояс деревьев. Я почувствовал себя обманутым и грубо развел руки Жанны.

— А где наш доктор Дасев? — Я смотрел на нее в упор. Ни тени смущения. Пожала острыми плечами, засмеялась.

— Какой Дасев? — в ту же секунду сообразила, смущение длится недолго — всплеснув руками, беззаботно тараторит: — Ну, ну, не сочиняй! Что ему здесь делать? Он давным-давно отдыхает где-нибудь в горах с женой.

— Ах, женат…

— Два года. Но ее распределили в соседний городок. Еще год — и съедутся. Какая красотища, да? — Она снова как маленькая девчонка. Ластится у плеча, укоряя: — Взял бы недельку за свой счет… Тебе дали бы, точно! Одной — тоска зеленая! Купаться холодно, в комнате — не усидишь…

Я поднимаюсь с ней по крутым ступеням… Только перемахнуть через парапет — полетишь как птица. Такая во мне легкость, так все замечательно, что, не удержавшись, склоняюсь к Жанне, обнимаю мою девочку, взяв ее на руки. Она смеется, целует меня, не обращая внимания на обалдевшую администраторшу, требует нарочито звонко:

— Пусти, уморишься! Пусти-и!..

Отпускаю, различив в глубине коридора русую головку Пети, а спиной к нам сидит на корточках мужчина. Пацаненок верен себе: невзирая на возраст, наскакивает на него, усердствуя, ерошит остатки волос на оплешивевшей голове. Тот пытается откупиться какой-то игрушкой, но руки у него опускаются, незнакомец сдается.

— Это дядя Симо! — указывая на мужчину, Жанна заторопилась освободить его от нашего сумасброда. Мальчишка, завидев нас, раскинул руки, спешит навстречу, рот — до ушей. Крепко прижимаю его, — господи, легкость во мне какая! — подтрунивая, шепчу на ухо:

— Здорово ты лыску общипал?

— Не-а, не успел! — Сидеть у меня на руках уже невмоготу, начинает брыкаться, приходится отпустить Петушка на пол. Незнакомец подходит, подает руку. Внешне он приятен. Жанна так и осыпает его знаками внимания… А не сбросить ли через парапет эту плешь?

— Это наш дядя Симо! — повторяет Жанна, нежно держась за его локоть. — Дядя Симо живет в комнате рядом. Дядя Симо — большой друг Пети. Петр, кончай бузить! Подойди к нам!..

Между прочим, этому «дяде» от силы лет тридцать пять. Невысокий, полнеющий, круглолицый. Ему, конечно, не терпелось меня порадовать, и потому с места в карьер он стал хвалиться, как много общих тем для бесед они нашли с Жанной, как вместе обедали, как вчера искали Петю в парке… Я возненавидел его сразу и от души. А потом… Было за полдень, Петя спал, и мы могли понежиться втроем на солнышке часик-другой. Я решил выехать обратно, как только стемнеет, и поэтому слушал их разговоры бесстрастно. Не пойму отчего, но эрудиция «дяди» стала меня раздражать. Слишком он выпендривается. Прервал его, вызывающе спросив:

— Сезанн лучше Моне? Я вас правильно понял? А Ван Гог?

— Вопрос вкуса, молодой человек, — затряс он неопределенно головой. — Не будем забывать, однако, что Клод Моне — один из основоположников импрессионизма. Его насыщенные светом пейзажи, с таким осязаемым ощущением солнца и воздуха, недосягаемы.

Зрачки Жанны расширились, взгляд, адресованный «дяде», стал каким-то особенным. Симо все лепетал, а она прямо впивалась глазами в его губы. Мне стало не по себе, парировать нечем, захотелось тотчас встать и уйти. В этот момент из открытого окна послышался плач проснувшегося Пети. Жанна встрепенулась и побежала наверх. Я отправился за ней и, пока она одевала малыша, стоял молча, прислонившись к косяку.

— Ну и?! — Я ждал от нее оправданий, уверений в том, что с этим «дядей» у них нет ничего общего, что это банальный плешивый дурак и она выслушивает его рассуждения от нечего делать. Или хоть скажет, что…

— Подай мне пуловер! — Она даже головы не повернула, что-то ища в чемодане. — Куда же я сунула его тапочки? Петька, где твои тапочки?

Все в ней — лицо, неспокойное тело — жило в стремительном порыве. Петя скакал по кровати, тянул время, и она пару раз легонько шлепнула его по щечке. Малыш сморщил носик, изобразив обиду, затянул: «Ой-ой-ой, болит, болит!» Из груди Жанны вырвался утомленный вздох, взгляд метнулся через окно — в парк. Скамейка, на которой восседал «дядя», из комнаты не видна, но по всему я понял: взгляд предназначался ему. Во мне все перевернулось, и, не успев потушить злость в голосе, я почти крикнул, шагнув вперед:

— Ты хочешь уехать со мной?! Сегодня! Немедленно!

— Хочу! — в ответ завопил Петя и запрыгал еще азартнее. — Хочу мороженое, хочу пирожное…

Молчание Жанны мне казалось вечностью. Я почувствовал ее взгляд, поднял голову. Изумление сменялось в ее глазах озорными зарницами. Мне послышалось в ее мягком голосе скрытое удовлетворение:

— Хорошо, раз ты хочешь! Мне и самой здесь не отдыхалось! Все, собираюсь!

Мы отъезжали через час с лишним. «Дядя» пришел проводить, нескончаемо тряс руки на прощание. Я нарочно не отходил ни на шаг и слышал, как он рассыпался в любезностях:

— Адрес мой, Жанна, у тебя есть! Если понадоблюсь, пиши. Да и в гости — милости прошу, раз есть у вас машина.

— Да, да, — соглашалась она, ничуть не собираясь отпускать его руку. — Спасибо за все, напишу!

Я почти сразу переключил на четвертую, циклопический коробок отеля скрыл первый поворот, исчез машущий «дядя». По обеим сторонам шоссе метались ветки деревьев, за ними поля гнули к горизонту свои спины. Чернела свежая зябь, желтел несобранный урожай. Я глянул на спидометр: если так держать, к ужину будем дома. Хотя к чему спешить? Жанна со мной. Сидит рядом, задумалась. О чем? В этом терракотовом платье она на зависть женственна.

— Эй! Ты не спишь?

— Ну, здрасте! — Она заразительно смеется. Оборачивается. Петя увлеченно копошится на заднем сиденье, среди своих игрушек. В глазах Жанны снова озорные зарницы.

— Представь, я рада, что уезжаю! Пустопорожние споры, разговоры начали набивать оскомину… И все ж, по-моему, Моне лучше всех. Его насыщенные светом пейзажи…

Я едва не завалил машину в кювет. Жанна вещала словами «дяди» лысого. Даже назидательная интонация — его. Как клещами перехватило дыхание — мне дурно? — белый свет померк. Тормоз! Петя ткнулся мне в спину, что-то залепетав. Тут я и догадался: свет закрыли его ручонки. Пришлось объяснять, что так делать нельзя, но он почти сразу же повторил свой эксперимент. Жанна, не выдержав, пересела к нему. Миловидное смуглое лицо — в зеркале перед моими глазами. Что оно выражает? А мозг сверлили слова Женишка. Выходило, доктор Дасев должен был вернуться через день-два. Ушел в отпуск за неделю до Жанны, значит, вернуться должен… Руки похолодели как от страха, машина перестала слушаться руля. Я сбавил до шестидесяти. Поискал ее взгляд в зеркальце:

— Чего вдруг ты согласилась уехать?

— Ты же сам захотел!

— Ах, да…

От бесцветного ответа стало не по себе. Ничто в ней не дрогнуло, ничем она себя не выдала. Отодвинулась к двери и стала рассказывать Пете длинную сказку. Но тот не поверил доброй синеглазой принцессе. Встав на сиденье, упорно требовал свою излюбленную песню. Жанна смиренно вздохнула и, тронув меня за плечо, пригласила запевать. И мы выводим дуэтом:

Заинька белый

прыгал день целый…

— Браво! — Петя счастлив, что растормошил нас, а я сдерживаю распрямляющуюся пружину боли: этот ее скорый отъезд неспроста. Наскучил дядька-лыска, она и воспользовалась подвернувшимся случаем… Женишок — мужик серьезный, ему врать не резон. «На неделю раньше укатил доктор, на неделю раньше прикатит» — так он говорил?

— Жанна, сколько у тебя до конца отпуска?

— Неделя, а что?

Я жму полным ходом, «лошадки» под капотом разыгрались, стрелка спидометра скачет: 110, 120… Деревья — сплошная стена, поля серые. 140…

— Потише, прошу тебя, потише!

Испуг в глазах Жанны стреножит моих «коней». Скорость вряд ли убьет то, что нарастает против воли в душе. Сбавляю еще, Жанна, успокоившись, задремала. Нас обгоняют. Сморило и Петю, он нешумно посапывает. Так даже лучше. Разговаривать нет охоты, ни о чем и думать не хочу. А боль все ширится. И вот асфальт снова летит под колеса, ночь догоняет нас на въезде в город. По главной улице рассыпаются шаги зрителей — закончился последний киносеанс. Жанна живет напротив кинотеатра. Дом за кованой оградой. Торможу у самой калитки, мотор работает.

— Спокойной ночи! — В ожидании ответа я как натянутая струна.

— Спокойной ночи! — лаконично отвечает она, ничем не выказав желания задержать меня, как бывало. Ведет Петю к дому, мальчуган спотыкается спросонья, хнычет. Окна на первом этаже засветились, слышу кашель хозяина, выходящего их встретить.

— Чао! — Петя оглянулся у самой входной двери, вместе с Жанной машет мне рукой. Она улыбается, машет рукой:

— До завтра! Спасибо тебе!

А вышло, что встретиться нам не удалось еще два дня. Но со мной переговорила добрая половина городка, для которого моя поездка к морю превратилась в новость первой величины. На заводе сослуживцы, которые раньше и не здоровались, спешно обнаружили дела у меня в кабинете, заглядывали по любому мизерному поводу. Друг за дружкой нанесли визиты все барышни из управления, глаза их из орбит лезли от любопытства. Чего они ждали? Это все дурацкий прогул! Чувствовал себя не в своей тарелке. И вдруг заявился дед Сандю, швейцар. По привычке кашлянув, он без приглашения погрузил свое тучное тело на один за стульев, да так, что стул дал осадку. Его пожелтевшие от никотина усы заволновались, и слова, процеженные сквозь них, стали выпадать глухо, шепеляво как-то.

— То-то гляжу — не было тебя?

— Не было!

Зачем он пришел? Дед медлительный, выходил из своей будки редко. Мы там недавно сцепились, не помню из-за чего, он разозлился, изругался. Может, Сандю пришел мириться, я вынул коробку конфет, угостил. Шоколадный шарик, хрустнув, провалился под стеснительно шевельнувшимися усами.

— Фу-ты, шлушал я фшех этих… — он активно зашепелявил. — Недобрые они люди, нет. Оставьте, говорю, парня в покое. Полюбил женщину, что такого?.. Съездил, привез…

Букет гвоздик — и здесь окружили заботой! — сразу поплыл пятном. Боль, просыпающаяся, стоит только вспомнить о Жанне, стала безжалостнее… Да уж, обмозгую я сегодня деталь для новой машины, сделаю расчеты… Думал, и в цех зайду, и монтажникам помогу, как же, разбежался… Чертежную доску — к стене, линейки — в стол. Все, поработал.

— Было дело — ребенок, то ж когда было и от кого… Не от… не знаю уже от кого? Что, думаю, вам-то мешает? Так…

В заводском дворе оживленная группка рабочих. Видно, время обеда, все выходят из цехов. Эх, спуститься бы, привычно побегать с мячом на волейбольной площадке. Лучше всех играют ребята из инструменталки. Однажды…

— Сандю!

Дед встает, на лице жалостливая гримаса.

— Да, спрашивай, чего там?

Выставить бы его, и вся недолга. Представляю: спускается, что-то бурча, по ступенькам, запирается в будке и всем сообщает, что я такой-сякой… Боль непереносима. Не боль — злость и любопытство, которое хоронил в себе много дней. Усаживаюсь напротив. Нет, не буду. Не узнаю собственный голос:

— Ты что знаешь о… Короче, о Жанне и о… — Уж ему-то есть что порассказать, но старик одергивает китель, как же, он умеет держать язык за зубами. Минуты не проходит, он добровольно сдается и поспешно выкладывает:

— Я? Что я скажу? Это кто другой болтает, не я… Видели ее. С доктором! И я разик видел, в его машине. Тут тебе и ребенок, чтоб ты знал… У нас в былые времена одна такая…

У деда в голове все до того перепуталось, что понять ничего ровным счетом невозможно. Ясно одно: незачем было срываться как полоумному к морю. В итоге, кроме гонок и бессонной ночи, получи еще порцию заботы… Да пошел он — и я распахнул перед ним дверь. На первом попавшемся листке размашисто вывел: «Заявление. Прошу уволить меня…» Шариковая ручка хрустнула между пальцами. Издевательский смех, шарят взглядами невидимые глаза. И, как назло, больше нет чистой бумаги. Ладно. Две двойки, пять, два. Звонок должен был, по-моему, оглушить всю поликлинику, они там что, заснули?

— Алло, можно сестру Жанну Димитрову!

— Привет. — Она на другом конце провода смеется. — Ты откуда узнал, что я вышла из отпуска? Утром звонила тебе, похвалиться хотела, но…

— Ты почему вышла раньше срока?

Помолчав, уже другим голосом:

— Надеялась, сам догадаешься. Хочу, чтобы осталось несколько дней отпуска в запасе и, когда ты возьмешь свой… Ой, сегодня такое было, — смех оживляет в памяти ее образ: женственная, тонкая, белый халат, накрахмаленная косынка. Боль как рукой снимает, какое тут заявление… Голос, такой родной, я обезоружен. Так мне хорошо, хорошо. И вдруг — обрыв: выслушиваю, закусив губу, как в историю с ловким пациентом проворно вмешался доктор Дасев. «Осмотрел и разоблачил».

— Он что, на работе?

— Да, сегодня вышел. Слушай, этот ловкач стал Дасева умолять: «Я, — говорит, — о больничном и думать забуду…»

Да-с, эта девочка воистину прирожденная актриса. Голосок так чист и искренен — сплошное притворство. Будто скрежет пилы прорывается в уши, рвет мозг. Пора все это кончать! И через день потухнут любопытствующие взгляды, исчезнут недомолвки вокруг Пети… Интересно, какого цвета волосы у Дасева? Каштановые, русые?

— Алло, Филипп, ты слушаешь?

— Да-да!.. Что?

Они именно сегодня решили устроить вечеринку! Как заведено, фельдшер Методиев возьмется растягивать вытертые мехи аккордеона, санитарка Валечка будет дренькать на гитаре. Кто-то в микрофон объявит конкурс песни, пойдут приглашения на танго, на вальс, на танго… Не хочу и не пойду. Вернусь пораньше, посижу с книжкой.

— Филипп! — недовольно гудит в руках трубка. — Ты приходишь? В восемь!

— А доктор Дасев осчастливит нас своим присутствием?

«Рассмеяться или рассердиться», — видно, думает она. Выбран прежний беззаботный тон:

— Всенепременно!.. И хватит о нем. Мы просто коллеги…

Действительно, какого цвета волосы у Дасева? Петр — шатен, кажется, и доктор тоже… А глаза? Так не вспомнить.

— Лады, приду! В восемь.

Отправился пешком, пошатался по улицам и появился к девяти. На торчащем в углу магнитофоне свежие бобины, колонки рассеивают неторопливую мелодию.

— Разрешите пригласить! — только обернулся, как Жанна сплела руки у меня на плечах. Повлекла за собой, двигаясь в такт музыке — два шага вперед, один назад, два вперед… И все пошло не так, как рассчитывал. Прошел час, а я и не вспомнил о своих планах. Хохотал вместе со всеми, дважды пытался подтянуть за Жанной, когда она пела.

Она захотела забраться в глубь зала, и я пошел следом. Там несколько человек, отделившись от всеобщего галдежа, о чем-то спорили. Ба, Дасев! Я обнаружил это, лишь когда он замотал в несогласии головой и начал свои декламации:

— Призвание медицины не только лечить человека, но и жизнь его удлинять. Природа сама нам подсказывает, что это реально. Некоторые виды, например…

Еще один умник выискался! Его соломенный чуб довел меня до белого каления.

— Люди, доктор, — прервал его нарочито нахально, — и так живут слишком долго. Кое-кто даже чересчур…

Смолкли все как один. Удивленно переглядываются. Плечом почувствовал, что Жанна дрожит. Ее рука нашла мою и больно сжала. Но и это не остановило, напротив, довершило удар, к горлу подкатила обида.

— Было бы полезнее, доктор, выдумай ваша медицина средство против тех человеческих изъянов, которые…

— Танцуют все! — Жанна направилась к центру зала. Никто за ней не пошел. Дасев стукнул о стол песенником:

— Если вы пьяны, идите проветритесь, а нас оставьте в покое. Я продолжаю: наш организм приготовлен к долголетию. Пример — Кавказ…

Почва, и без того шаткая, уходит из-под ног… Я пошел на доктора с единственным желанием — унизить его перед другими, а обернулось против меня. Минуты шли, все ехидно пялились. Никто не проронил ни звука, и вдруг докторишка невозмутимо улыбается:

— А медицина, товарищ инженер, не должна выдумывать лекарства ни для добрых чувств, ни против злых. Мы бы тогда стали одинаковы, как вот эти лампочки. Дышащие роботы, и только, ведь так, Жанна?

— Да-да! — подтвердила она с готовностью.

Оставалось одно — уйти. Я старался держаться как можно хладнокровнее, но все внутри дрожало, чуть не выломал неподвижную створку двери. Перегуд за спиной взвился с новой силой, меня настиг беззаботный смех Дасева. Он и Жанна в его красных «Жигулях» год назад, два года, три… Доктора направили сюда по распределению, она приехала вслед за ним. Связь продолжалась, но — тайно, скрытно…

— Постой! — сзади прерывистое дыхание Жанны. Мне все ясно! Я спокоен и даже разминаю губы в пустой улыбке.

— К чему все это? — на ее глаза наворачиваются слезы. Саркастически молчу: что, не нравится? Это ее выводит из себя. Жанна почти срывается на крик:

— Зачем ты делаешь все это? Зачем?

— Иди к своему Дасеву! — мне не к спеху уходить. Качнувшись с пятки на носок, изображаю абсолютный холод. На ее по-детски милом лице — вопрос, отвести взгляд нет сил. Молчим, глаза в глаза. У нее дрожат губы:

— Ну зачем?!

Не дожидаясь ответа, беззвучно вздыхает. Решительно тряхнув головой, говорит, едва сдерживаясь:

— А я-то верила… Проверку закатил на море… Мне было даже приятно, но сейчас… Что тебе дался Дасев?

— А Петя? Неужто ты думаешь, все люди только-только на свет народились?

Ее лицо стало белее мела, громко хрустнули сплетенные пальцы рук. Склонив голову, Жанна уходит в клуб. Снимает с вешалки пальто. Опустив плечи, возвращается. Идет, сгорбившись, не поднимая глаз от земли, не вытирая бегущие по щекам слезы.

Перед тем как открыть дверь, она повернула ко мне лицо, яростная мука пульсирует во взгляде:

— Оставь ребенка в покое! Пусть я для тебя дрянь, но Петю не трожь! Слышал?!

В ту ночь я почти не спал. На одной чаше весов — все хорошее, что пережил с Жанной. И кажется, нет ничего весомей. Но потом как в дьявольском калейдоскопе: треп в «гайке», бьющие издевкой сотни взглядов. Я вскакивал, совал голову под холодную воду. Легчало, но ненадолго. Нет, все это кошмарный сон. Но оживала вечеринка! И снова меня вертит чертово колесо…

В конечном счете люди не будут за здорово живешь языками чесать. Наблюдали, сложилось определенное мнение. Я не без самолюбия. В перспективе — главный инженер завода, а тут… Оптимальный вариант: завтра звоню, встретил, мол, другую женщину, встретил, полюбил. Тот день оформить за свой счет… Да, извиниться перед дедом Сандю…

Разбудил меня будильник хозяйки, еле продрал глаза и понял, что опаздываю на работу, а тут еще добрых минут пять отнял на улице Васил Женишок. «Можешь ты, — интересуется, — выточить одну штуковину?» — «Могу, — ответил, — будь здоров». Он пристроился за мной и опять давай о прозвище, о том, что у баб только и дел…

— А вы с Жанной как? Друг друга понимаете? — И встал столбом.

Я верен принятому ночью решению:

— Всё уже поняли! Всё, конец!

Не понимает он, что ли? Головой участливо качает.

— Сестре ее тогда не так повезло…

— Что случилось-то?

— Что-что… С месяц назад приезжала мать их, у нас заночевала. Они все со Стойной шушукались. Ребенок, Петя то есть, сестры ведь родной сынок. Муж взял да и бросил сестру, та больная была, когда рожала, и…

К счастью, я успел схватиться за его мускулистое плечо. Кровь прилила к лицу, словно ветками исхлестали. Эх, сейчас бы, как в сказке, одно-единственное желание: быть рядом с Жанной, говорить ей добрые, теплые слова…

Завтра же возьму за свой счет, и уедем втроем… Петя по дороге закрывает мне глаза, а я страшно сержусь. Мы поем и рассказываем забавные истории…

— А у тебя гости, инженер! — издалека усмехается мне дед Сандю и подмигивает как заговорщик. В кабинете ждут тебя! — кричит вслед.

Не сбавляя оборотов, залетаю в кабинет. Скорее к телефону. Две двойки, пятерка… А Жанна стоит, прислонившись к стене у двери.

— Жанна!

Она словно этого и ждала. Взяв со стола свою сумочку, направляется к выходу. Остановилась на пороге, глядит поверх моей головы.

— Извини, — ее голос едва слышим, — извини за беспокойство. Хочу объяснить… Я встретила другого. Мы любим друг друга и собираемся… Прощай!

— Жанна!

Звук удаляющихся по лестнице шагов. Скорее к окну, еще успею окликнуть… Но у входа взвизгнула, тормозя, «неотложка». Дасев отправляется на визиты. Жанна, проходя мимо, кивнула ему. И все. Хрупкая, беззащитная, одинокая фигурка растаяла на утренней туманной улице.


Перевела Марина Шилина.

Светла Андреева СТРАХ И РАДОСТЬ

За восемь лет практики через его руки прошли тысячи пациентов, чье отчаянье и надежды повыветрились из его памяти. Он забывал лица, имена тех, кого привели к нему недуги. Сознание удерживало детали только что сделанной операции инфарктника, ожоги пострадавшего на пожаре, переломанные конечности попавшего в катастрофу. И было странно, почему сегодня, на утреннем обходе, в его память врезалось лицо девушки в лучистом обрамлении рыжих волос. Он запомнил его сердцевидный овал, подчеркнутый четкой, отнюдь не мягкой линией подбородка. В минуты, отведенные на осмотр, он призывал всю свою профессиональную строгость, но, вслушиваясь в тревожные ритмы сердца, видел упругие девичьи груди без того красного операционного шва, которому еще предстояло возникнуть между ними.

Он видел посмуглевшую от загара кожу, сильные, здоровые мускулы. Он забыл, что могут быть такие больные…

— Необходима операция, — заметил доктор.

Пациентка, отвернувшись, молча застегивала пуговицы на пижаме. «Боится…» — отметил про себя доктор. Он позабыл, что такое страх, и теперь с любопытством разглядывал ее. Ничего особенного в веснушках на щеках, если бы не глаза, под пристальным и глубоким взглядом которых доктор встал и безо всякой надобности занялся поисками ручки в верхнем кармане пиджака, залитого синими чернилами. Дежурства в «Скорой помощи» сделали его немногословным и решительным. Ему было тридцать три года, и он не ожидал, что может произойти в его жизни что-то не похожее на то, что он не раз переживал, сидя на краешке кровати своих подопечных. И трудно было объяснить, почему он вдруг почувствовал в себе какое-то мальчишеское волнение.

Каждый день, сидя в своем кабинете, он ждет ее прихода. Среди его пациенток были, конечно, и красивые женщины, разумеется были, но его всецело поглощала первозадача — причина, следствие недуга. Он вслушивался в шумы клапанов, улавливал особенности миокарда. Так было и сегодня — девушка разделась, он слушал ее, постукивая по спине согнутым пальцем, и, как всегда, говорил: «дышите», «не дышите»: подтянув пояс своего халата, запретил, как ему казалось, с той же надлежащей врачу сдержанностью и строгостью, курить и пить, как не советовали ей пить и курить другие врачи.

В кардиологии он делал первые успехи, уважал мнение практиков, особенно доктора Пеневой — лечащего врача девушки. Он теперь боялся малейшего разногласия с ней, боялся, что она «отберет» у него новую пациентку. «Девушка сама старается попасть ко мне, не могу же я не считаться с этим», — оправдывал он себя, не сознаваясь в том, что каждое утро спешил в свой кабинет и ждал минуту, когда, усевшись в кожаные кресла, они начнут разговоры о книгах, о писателях, о санаторных приключениях.

Только теперь доктор Балев узнал, что больные прозвали сигареты «синкумар» (антикоагулянт), а водку — «кардиотоник», и ходят, невзирая на запрет, развлекаться на танцплощадки, на концерты.

Девушка говорила быстро, негромко, слова ее убаюкивающим дождем касались слуха доктора, привыкшего к размеренному писку мониторов в реанимационных палатах, ее смех уводил его от повседневности, заполненной историями болезни, рецептами, анализами…

Он не замечал проходящих мимо коллег, а потому не отвечал на их приветствия, погруженный всецело в мысли о девушке, о предстоящей встрече. Он не испытывал ни страха, ни радости, но, когда она приняла его приглашение «выкурить по сигарете», он несказанно воодушевился.

Они устроились на заднем дворе, где на столе вместо пепельницы стояла наполненная окурками стеклянная банка. В ветвях порхали воробьи, выстукивая клювами о сухие семена нежный шелест. Смахивая с ее волос летящую с веток шелуху, он впервые коснулся пальцами ее лица. И может быть, потому, что на нем не было белого халата, в руках стетоскопа и тонометра, он с удивлением открыл, что девушка красива и что имя Кристина, как ни одно другое, подходит ей. Ему захотелось дотронуться до нее, сидящей здесь, на скамейке, в неусловности белых стен, сверкающего глянца никелированных инструментов и темных пятен рентгеновских снимков. Ветер погасил зажженную спичку, и он опустил руку…

Сейчас в кожаном кресле его кабинета никто не сидит, доктор Балев отдыхает: он пытается не думать о веснушках, настраивается на строго рабочую волну, собирается заняться расшифровкой кардиограмм, но Кристина присутствует во всем, от чего бы он хотел отделить ее. Каждый день они молча проходят по коридору, тщетно стараясь не замечать друг друга. Он видел ее внизу, на скамейке при входе, с каким-то парнем, говорила о чем-то, смеялась, юноша обнимал ее за плечи.

Балев не мог скрыть раздражения, попросил ее немедленно подняться к нему. Ощущение стыда не покидало его. Он слушал сердце Кристины и думал: «Целовал ли ее этот парень?» «Нет!» — успокаивал он сам себя. Теперь уже все чаще и чаще он видел свою пациентку с тем ладно и крепко сбитым юношей. Это выводило из равновесия. Мысль о том, что они бывают всюду вместе, не давала покоя. Он нервно перелистывал страницы с записями кардиограмм, почерк его становился еще более неразборчивым, он ловил себя на том, что во всей суматохе рабочего дня не перестает поглядывать во двор, на скамейки, взгляд его ловил всполохи осеннего леса.

Кристины нигде нет. Он называл ее ветреной, глупой, давал себе слово, что выпишет ее за нарушение санаторного режима, и знал, что не сделает этого.

Во дворе остановилась машина «скорой помощи», кого-то вынесли на носилках, может быть, это новый его пациент, которого несут в «интенсивку», но это сейчас не интересовало его. В коридоре он едва не столкнулся с носилками. Он не ошибся — это тот самый парень. Взгляды их встретились, глаза юноши возбужденно блестели. Решительность, отчаяние, ненависть — что они выражали?.. Наклонившись, Балев услышал цокающий, как часы, искусственный клапан. «Они поссорились», — решил доктор. Он искренне пожалел парня.

Свою пациентку он нашел в палате, встряхнув ее за плечи, он увидел, как пламя волос коснулось ее веснушек.

— Он болен, он серьезно болен, прекрати игру с ним… Не увлекай его… Каждый бокал вина, каждая сигарета пагубны для него… Ему нельзя волноваться!..

Она посмотрела на него так, словно видит впервые. Отвела в сторону его руки и встала с кровати.

— Да…

— Что «да»?! — повысил голос Балев и спохватился, что не имеет на это права.

— Это все… — произнесла она.

Доктор Балев чувствовал себя так, словно и не было за его плечами восьмилетней упорной практики, словно не было тысяч пациентов, чьи лица и имена он не помнил, не помнил потому, что забыл страх, забыл радость.

Он устало опустился на кровать. «Велика беда, и она выпишется, уедет… Но куда?..» Он не заметил появившегося в дверях парня.

Кристине необходима операция. Та, что обезобразит швом ее грудь, потом, во избежание тромбов в искусственном клапане, ей предстоит постоянно принимать лекарства. Но самое страшное наступит в тот момент, когда она вернется в жизнь — к здоровым людям…

Он зашел к Ламбреву — социологу санатория, попросил данные социально-трудовых анкет, где значились получившие инвалидность, те, кого предстояло трудоустроить, те, кто приступил к работе. Он просматривал анкеты, но думал сейчас только о Кристине, думал о том, как заполнит ее карточку, как появятся в графе ее фамилия и имя. Он впервые спрашивал себя, что стало с его пациентами, с теми, что вернулись домой…

Многое открывалось доктору Балеву по-новому, он собирался взять отпуск для сдачи экзамена по специализации, но до окончания стажировки было еще двадцать два дня.

Он знал, что Кристина продолжает встречаться с парнем и за пределами санатория: ходят по ресторанам и дискотекам, танцуют, целуются… Он мог бы уже выписать парня, но вдруг она захочет уйти вместе с ним?.. Он ждал, рассчитывая на непрочность их случайной встречи.

В пятницу, в ночное дежурство, он не нашел Кристину в ее палате. На полу брошены комнатные туфли, она спешила. Балев поднял туфлю, некоторое время постоял в растерянности — откуда у него такая уверенность, что связь их непрочная, легкомысленная?

После операции девушке предстояло пережить все, что пережил этот юноша, бесконечные осмотры, исследования.

Доктор поднялся в лабораторию. Было темно, где-то щелкнул ключ, потом он услышал, как кого-то поднял лифт. В ванной с шумом открылся кран, раздались шаги, и снова все утихло. В потемках светлячком мелькала его сигарета.

«Глупышка, — рассуждал он, — не знает, что ее ждет, не знает, что я хочу предостеречь ее от неожиданностей, облегчить ее переход в то новое состояние, в котором неизбежно оказываются больные, подобные ей».

Балев погасил сигарету, ткнув ее в обшивку дивана, и поспешил в отделение. В коридоре он увидел Кристину, что-то резануло под самое сердце. Догнав ее у двери палаты, он ощутил свой пульс в кончике каждого пальца.

— Как самочувствие? — сколько можно равнодушнее поинтересовался доктор.

— Нормально, — ответила она. Следовало бы сказать, что простудилась и появился кашель… Но она не сказала этого.

Балев был удивлен, когда на следующий день главврач ни с того ни с сего предложил ему ознакомить с работой санатория немецкую делегацию. «Хорошо», — согласился он и повел вверенную ему группу в лабораторию, в кабинет функциональной диагностики, в рентгеновское отделение.

— Эта система, — объяснял он переводчику, — помогает своевременно диагностировать малейшую аритмию, нарушения в кровеносных сосудах…

…Сколько же он встречал, будучи участковым врачом, стариков, страдающих артритом, склерозом, но его никогда не интересовали их проблемы…

— Это эхокардиографический компьютер… — пояснял Балев.

…Он видел молодых женщин, которые пытались отравиться. Преодолевая сопротивление, он с силой вталкивал зонд в желудок несчастных, но он никогда не спросил, почему они хотели уйти из жизни…

— У нас лечатся сотни больных, 98 процентов покидают санаторий в стабильном удовлетворительном состоянии. После проведенного лечения люди чувствуют себя хорошо, — заключил доктор Балев, а про себя подумал: «Где они, эти 98 процентов, что с ними, здоровы ли они так, как было записано в их анкетах… счастливы ли, веселы, грустны…» Он подумал о них о всех, и о Кристине, о ее парне. Глаза немцев светились искренней радостью общения с задумчивым доктором Балевым.

По пути к дому он решил чего-нибудь выпить. В привокзальном кафе было мрачновато и накурено, он сразу же увидел в углу за столиком Кристину. Сел рядом и, не поздоровавшись, спросил, что она хочет пить. В сердце колыхнулась радость. Она была одна. Доктор попросил по ее желанию подать «Балантайн». У него оставалось немного денег до конца месяца, но он вспомнил лозунг над постелью одной пациентки: «Каждый сбереженный лев — упущенный миг счастья». Пили молча, потом попросили повторить. Он любовался веснушками на ее щеках.

— Знаю, что вам неприятно видеть меня с Бориславом, — сказала она неожиданно.

Доктор стиснул бокал.

— Его оперировали два раза. При первой операции внесли инфекцию. Он был прикован к инвалидной коляске; потом учился ходить с помощью костылей… Его оперировали второй раз, — продолжала девушка громко и торопливо.

Ему показалось, что она старается перекрыть своим голосом жизнерадостные ритмы музыки.

— Сколько воли, сколько усилий стоил ему каждый самостоятельный шаг, первая прогулка, танец! — Она восхищалась его мужеством, его борьбой с тяжелым недугом. — Вы не знаете его, не знаете, какой он человек!

Доктор Балев не слышал. Он еще не знал, что происходит в его сердце. Медленно стряхивая пепел с сигареты в пепельницу, стоящую посредине стола, он уже знал, что должен уйти в отпуск. Боль ползла по левой руке, переходила под лопатку. Он не понимал, что это не боль, а тоска.


Перевела Людмила Шикина.

Борис Нинков ТРУС

Йордан еще только поднимался по тропинке, когда Розалина поняла: к ним. Было что-то странное в приходе этого незнакомца… Собаки! Они не лаяли, хотя к дому приближался чужой.

— Добрый день! — улыбнулся Йордан.

Розалина же никак не могла прийти в себя.

— Почему на тебя собаки не лают? — забыла ответить на приветствие.

— А чего им лаять? — пожал плечами Йордан. — Я ж не воровать пришел, не убивать… — Помолчал, всматриваясь в ее лицо. — А тебя Розалиной зовут, верно?

Она кивнула.

— Одна дома?

— Папа в деревню спустился, скоро будет.

— Значит, разминулись…

Розалина смотрела на него во все глаза. Каких только историй не слышала она об этом Йордане, однако видела его впервые.

Третий год жила здесь — с тех пор, как мать убежала с соседом. Отец не вынес позора: на следующий же день запер дом и перебрался в горы, в эту старую, давно пустовавшую кошару. Тогда Розалина училась в девятом. Бросила школу и ушла с отцом — боялась за него. Долгое время он головы не поднимал, все в землю смотрел, что там видел — никто не знал. И молчал, целыми днями молчал. Дел было пропасть: отара, которую он пас, быстро росла — успевай только пошевеливаться. Розалине иногда казалось, что отцовская рана наконец зажила, что скоро удастся вернуться в город, а там она хоть как-нибудь да устроит свою жизнь. Но проходила неделя, вторая, и, напуганная, вскакивала она посреди ночи — отец громко бредил. Розалина трясла его за плечи, звала самыми ласковыми именами, пока он не просыпался и не приходил в себя…

— Заходи, подождешь его, — пригласила она Йордана в дом.

— Ничего, я здесь посижу… А ты не боишься?

— Кого?

— Ну, зверей диких, например. — Йордан уселся на траве недалеко от собак, продолжавших дружелюбно помахивать хвостами. — Батя твой наказал вас проведать — волк, мол, завелся, десяток овец уже вырезал.

— Одиннадцать! — подсказала Розалина. — Хитрый — жуть, никак не дается. Папа и яд закладывал, и капканы ставил — без толку.

— Посмотрим. — Йордан обернулся к лесу. — Давно в этих местах волков не было, издалека пришел. Раньше их полно водилось, потом запропастились куда-то…

Уже смеркалось, а отца все не было. Розалина собралась зайти в комнату запалить лампу, когда обе крупные собаки заскулили, задергали цепью… Йордан подошел к ним, погладил, но те не успокоились, шерсть на загривках стояла дыбом.

— Серый где-то рядом… Ну, мне пора…

— Куда?! — испугалась Розалина. — Папа вот-вот придет.

— К волку, — улыбнулся Йордан и расстегнул полушубок: на поясе была намотана толстая веревка.

Он отвязал собак и исчез в темноте. Было очень тихо. Розалина зажгла фонарь и пошла проверить, заперта ли дверь загона. Овцы, чуя зверя, жались друг к другу. В это время вернулся отец и еще с порога спросил про Йордана.

— Не дождался, — тихо ответила девушка.

Это походило на сон. Как и тот день, когда хищник появился впервые. Прежде она думала, что волки существуют больше в книжках, чем в горах. Но зверь превратился в реальность, таскал овец, оставляя после себя кровь и разорванную плоть, ночами долго и протяжно выл, проклиная кого-то за злую жизнь свою. Розалине иногда казалось, судьба — пакостливая старуха — из чистой вредности загнала и ее в эту кутерьму: и побег матери, и уход отца сюда, и ее словно раздвоение между людьми, которых она одинаково любит и понимает настолько, насколько и не понимает. Мать звала к себе, но не бросишь отца — одинокого и обманутого. Он не удерживал, наоборот, уговаривал вернуться в город, дескать, ты уже девушка на выданье и нечего дичать в глуши. Но когда она отказывалась, где-то глубоко в его глазах вспыхивала благодарность.

— Пойдем, — тронул ее за плечо отец, — холодно уже. Йордан авось уймет серого. Никто этого человека в толк не возьмет. Где что стрясется, все его зовут. Пожар ли полыхнет, река разольется или зверь объявится — всегда Йордан подсобит… Ты похлопочи, чтоб ему было где прилечь, как вернется.

Они легли, оставив в керосиновой лампе лишь слабо мерцающий огонек. Долго не могли заснуть, прислушиваясь, не донесется ли вой волка или лай собак, но только вязы шептались о чем-то тихо и бесстрастно. Небо растеряло где-то облака, и над огромными кронами повисла тощая луна.

На заре проснулись от тяжелого удара в дверь. В комнату ступил, чуть не вполз Йордан. Лицо его было пепельно-серым, на лбу краснела широкая царапина. Они вскочили, помогли ему лечь, сняли разорванную одежду.

— Здорово он его… — сплюнул отец. — Хотя опасного ничего нет. Через день-другой оклемается. Настырный он, выкарабкается… Сбегай-ка за первачом… да чистые тряпки захвати.

Розалина только шагнула за порог, как послышался ее визг. Отец кинулся к двери. Дрожащей рукой она указала ему на ближайший вяз. Под ним темнело что-то большое.

Это был волк, связанный, с толстой дубиной, торчащей поперек пасти. В робком свете зари он казался огромным, глаза сверкали вызывающе и дико. В них было все, кроме ужаса. Зверь лежал, уже смирившись со своей позорной участью: его — мудрого и могучего, ловкого и отчаянного — поймал и связал человек. Откуда-то налетели собаки, захлебывались лаем, однако боялись наброситься — даже в веревках он внушал страх и трепет…

Перевязанный, Йордан походил на здорового, пухлого ребенка, укутанного в разноцветные пеленки. Над верхней губой белели нежные усики — след парного молока, которое принесла для него Розалина. Большой ребенок спал, и только сейчас девушка увидела огромную силу, таящуюся в молодом мужчине. Только сейчас она поняла, как слаб и беспомощен ее отец — будь он Йорданом, он не искал бы спасения в бегстве, не принимал бы жертву дочери…

Йордан проснулся под вечер. Встал, сделал несколько нерешительных шагов и, перекосившись от боли, присел на кровать. С тех пор как вернулся, он не проронил и слова, даже не охнул ни разу, и сейчас впервые заговорил, чтобы спросить о волке.

— Он там, где ты его оставил, — ответила Розалина. — Папа привязал собак, чтоб не разорвали его.

— Да, — покачал головой Йордан, — набрасываться на связанного зверя каждый может, — лицо его все больше расслаблялось, наполняясь добротой. — Бате скажи, чтоб прогнал этих собак, пусть других себе найдет. Вчера пошел с ними, оглянуться не успел, а их уж и след простыл…

— А как ты волка нашел?

— Не я его, а он меня… — рассмеялся Йордан. — Ох и злющий же, дьявол!

— Тебе не страшно было? — не отрывала глаз Розалина.

— Как не страшно, страшно. Это же зверь. Подбросил ему дубинку в овечьем жире, а он ее одним щелчком надвое. — Йордан прикрыл глаза и с каким-то наслаждением произнес: — Зверь! Большой, сильный!..

— Папа сказал, тебя все зовут, когда не могут сами управиться…

— А чего ж тут такого, ну зовут… Думают, я ничего не боюсь. Не правда это, конечно, меня тоже мать рожала… Только мы, мужчины, рождаемся не единожды, первый только раз — от женщины, остальные — от жизни, от схваток с ней…

Йордан замолчал, подпер лицо кулаками, задумался. Давно так повелось — самые высокие деревья он обрезал, молодых непокорных коней он объезжал, в первый раз буйволов он запрягал… Его переезжали, лягали, бодали, он падал, тонул, горел, но всегда выживал. И все же ему казалось: это случалось с кем-то другим, а он лишь смотрел со стороны, или нет — не со стороны, а откуда-то сверху, как бы с самих звезд. Теперь, когда в его сознании прокручивалась ночная битва, чудилось, что сидишь на своей звезде, молча наблюдая за всем этим. На другой, соседней звезде — эта молоденькая женщина, запеленавшая его, как ребенка. И оба далеки и недостижимы, ничего не боятся. Только сейчас пришло в голову, что все время, пока тысячу раз умирал и снова воскресал, его страх оставался здесь, на земле, а он, Йордан, сидел на звезде.

Он медленно открыл глаза, в них медленно вошла Розалина. Ему казалось, плавно и неторопливо спускались они вдвоем со своих звезд, чтобы прийти сюда, в тесную комнатку, окруженную отовсюду лесами, далекую от людей. Оба молчали. Йордан ощутил покой и очищение. Рядом сидела эта маленькая, до вчерашнего дня незнакомая, женщина. На дворе волк ждал приговора, еще вчера свирепый зверь, сегодня — обмотанная веревками горка мяса, костей и шерсти. Розалина же не знала, что говорить. За годы, прожитые далеко от шумного и пестрого мира, она незаметно и естественно распрощалась с детством и как бы неожиданно превратилась в женщину.

Йордан подошел к окошку, надолго задержал взгляд на толстом потрескавшемся вязе.

— Уходишь? — тревожно спросила Розалина.

— Надо!

— Можешь переночевать… Папа скоро вернется с пастьбы.

— Нельзя!.. Лучше уйти…

Йордан почувствовал что-то напряженное и тревожное вокруг себя. Отвернул лицо от лица Розалины… и понял, что снова поднимается на звезду, чтоб наблюдать за собой с выси.

— Подумают еще, что волк загрыз, если вечером не вернусь…

— Кто подумает, ты же один живешь?!

— Один… живу один, но все знают, что пошел за волком. Не вернусь я сегодня вечером, решат: не стало Йордана. А я им отведу его. Пусть смотрят. Скажу, чтоб придумали, куда девать. Такого зверя убивать нельзя… Хорош, бродяга!

Шагнул за порог и направился к вязу.

— У вас покрепче веревки ничего не найдется?

Розалина порылась под навесом, молча подала ему старую ржавую цепь. Йордан обмотал ее вокруг мощной шеи зверя, потом снял канат, оставив только дубину в пасти.

— Ну что, волчонок, — сказал он нежно, — пошли?

— Может, все-таки останешься?.. Папа рассердится, если отпущу тебя…

— В другой раз… Сейчас нам надо торопиться — скоро стемнеет.

— У тебя никогда не было жены? — с внезапной смелостью спросила Розалина, наперед зная ответ.

— Никогда… — тихо ответил Йордан.

— И всегда один живешь?

— Один!.. Но дома не очень-то задерживаюсь — все время зовут куда-нибудь…

— Значит, не останешься сегодня?!

— Нет! Подумают, волк меня съел. Пошли, серый! — дернул он цепь.

Волк послушно поплелся за Йорданом, сильно прихрамывая на одну ногу.

Розалина смотрела вслед, пока они не скрылись в лощине. Потом уткнулась в корявый ствол вяза, где прежде лежал зверь, и тихо заплакала. Вековая кора привычно впитывала слезы…

— Трус!.. — процедила сквозь сжатые зубы женщина.

Откинула голову. Слезы все еще подступали к глазам, она их утирала своими маленькими кулачками, тихо, как заклинание, повторяя:

— Трус, трус! Трус…

И вдруг резко выпрямилась. Посмотрела на мир сухими глазами, заторопилась к обжитой, богом забытой кошаре.


Перевела Светлана Кирова.

Христо Карастоянов ДЕКАБРЬСКИЕ ДОЖДИ

К вечеру заморосил дождь, и асфальт стал опасным. Проехав несколько километров за городом М., человек увидел: на шоссе женщина ловит попутную машину. Он неохотно притормозил.

Она доверчиво села на переднее сиденье, сбивчиво заговорила. По ее растерянной улыбке нетрудно было заметить, что она чем-то озабочена. Сразу же стало известно, что незнакомка добирается до своего родного села и просит подбросить ее до развилки — в двадцати километрах отсюда.

Быстро смеркалось. С приближением перекрестка, к которому они теперь спешили, усиливался дождь, и на лице молодой женщины все явственнее проступала тревога. А когда человек пошел на поворот, чтобы остановиться на обочине, женщина внезапно повернулась к нему и взволнованно спросила, спешит ли он?.. Человек в нерешительности пожал плечами, не дожидаясь ответа, незнакомка попросила уделить ей два-три часа времени — поехать с ней в село.

Человек совершенно растерялся, женщина перевела умоляющий взгляд на рукав его пиджака и, краснея, принялась объяснять ему, что едет навестить больную мать, что она так плоха, что нет никакой надежды…

Человек смотрел на нее с недоумением. Он не был врачом и потому не понимал, чего она хочет от него.

Женщина залилась краской до корней волос, когда говорила о том, что мать мечтала видеть ее замужней — это успокоило бы мать. Женщина понимала, что это глупо, но не умела объяснить матери причину своего одиночества… Вот почему просит поехать с ней, надо показать матери своего жениха.

Человек встревожился и поспешил объяснить, что он женат. Женщина нервно засмеялась, втолковывая ему, что это не имеет значения, все только ради матери. Она обещала вместе с ним вернуться в город и все объяснить его жене… если это понадобится.

Человек колебался, но женщина просила так убедительно, что в конце концов он, обреченно вздохнув, согласился.

— Хорошо, хорошо… — успокаивал он свою спутницу.

Незнакомка ответила вздохом облегчения и заверила его, что они побудут там совсем недолго и вернутся обратно в город. Бледнея от смутных, тревожных мыслей, человек вывел машину на ухабистую дорогу, ведущую к селу.

Их встретил отец и два ее младших брата, в которых угадывалась та же, присущая сестре, решительность. Она с порога представила человека как своего жениха, о котором им когда-то рассказывала, ему искренне обрадовались. Обменявшись крепкими рукопожатиями, будущего родственника повели представить матери.

Услышав радостную новость, мать побледнела, кроткие, счастливые слезы медленно потекли по ее увядшему лицу, она ласково приняла в свою немощную руку сильную руку незнакомого ей человека. Дочь торопилась показать матери свое счастье, она говорила без умолку, улыбка не сходила с ее пылающего лица, а человек, опустив голову, стоял под только что озаренным надеждой, но теперь уже безучастным взглядом старухи. Она устала — старик заботливо поправил на постели жены домотканое одеяло и, повинуясь просьбе, одному ему понятной, которую он прочел в умиротворенном взгляде жены, пригласил всех в большую теплую комнату для гостей.

На столе, во главе которого горделиво восседал отец, появилось вино и обильный ужин. Старик с удовольствием называл гостя по имени — по-свойски. Когда все было подано, свои места за столом заняли и братья. Рядом с человеком сидела женщина. Она благодарно поглядывала на него. Отец расспрашивал будущего зятя подробно о жизни, о городских новостях, о службе. Невзрачная вроде бы профессия человека не разочаровала старика. Напротив, он словно ждал именно его, а не какого-то там большого начальника. Человек старался отвечать на все вопросы с любезностью, на которую был способен в этих обстоятельствах. Отец, в свою очередь, рассказал ему о своей семье, о хозяйстве, погоревал о том, что врачи никак не могут определить, что за хворь привязалась к его старухе, поведал и о том, что неустроенность единственной дочери сильно ее огорчала…

— А теперь вот и у нас все по-людски… — порадовался отец.

Дочь нервничала, но это замечал только человек, который сидел рядом с ней. Она смотрела то на отца, то на братьев, поднимавших запотевшие от прохладного вина бокалы. Братья приглашали выпить за здоровье гостя, за счастье. Человек уклонялся — за рулем. Тогда женщина пришла на помощь братьям. Она заявила, что у нее есть «права» и на обратном пути машину поведет она. Мужчины стали убеждать гостей, что лучше уехать пораньше утром. Но женщина помнила свое обещание и категорично заявила, что им необходимо уехать сегодня.

Время тянулось медленно. Человек поглядывал то и дело на часы, пытался выйти из-за стола, но вся его решительность разбивалась о добродушие этих милых, доверчивых людей.

В половине одиннадцатого один из братьев пошел к матери. Он нашел ее уснувшей навсегда. Ее спокойное лицо словно говорило им: «Не печальтесь, я только и ждала этой минуты…»

Естественно, человек не мог покинуть этот дом сейчас же, он понимал, что ему надлежало разделить с этими людьми горе. Он отправился в ближайший городок за врачом, а утром он был с «невестой» в том же городишке, где их ждали хлопоты, связанные с этим трагическим событием. Нельзя сказать, что он не пытался объяснить женщине, что ему уже давно надо быть дома, что его собственная законная жена могла уже не раз умереть за это время от переживаний, ожидая его. Женщина разделяла его тревогу, сочувствовала ему, признавалась, что и она в полнейшем отчаянии, но не видела теперь другого выхода. Она просила его не уезжать, пока не похоронят мать. И человек умолкал, соглашался, хотя внутренне противился этому и ненавидел себя за малодушие. Но если бы он махнул рукой на все, что натворил, и помчался домой — нет, это невозможно, ему не приходилось бросать человека в беде, он не знает, как это сделать!..

Самое ужасное, что он не мог позвонить жене и объяснить, в какую историю попал. В этой округе все, в том числе и телефонистки, знали семью, где он принят как будущий зять. По той же причине он не мог дать телеграмму с тем необходимым набором слов, который бы не вызвал у его жены недоумения… Единственное, что он сообразил сделать в этой ситуации, — позвонить на работу и попросить о продлении этой фатальной командировки. Кровь пульсировала в висках, он подыскивал слова, но так и не мог объяснить причину продления командировки в этом городе М. Телефонистка не решилась ему подсказать, что у него умерла теща. Человек обреченно остался ждать. Женщина обещала, что они постараются уехать в тот же день. Это «постараются» вызывало в нем мрачные предчувствия.

И действительно, они не уехали после похорон. Снова хлопоты: понадобилось отвести по домам престарелых родственников. Какое-то благоразумие (которое, в сущности, преследовало его всю жизнь) внушало ему непоправимое покорство… Женщина оказывалась неизменно рядом с ним. Как раз в те самые минуты, когда он готов был собрать в себе остатки жалкой решительности, она смотрела на него с обезоруживающей мольбой, с благодарностью. Тяжело и безнадежно вздыхая, он примирялся (теперь уже в который раз!) со своею необыкновенной судьбой.

Он заснул поздно, мысли о жене мешались с мыслями о чужом и непостижимом для него доме. Спал тревожно в просторной спальне, которую отец приготовил для дочери. Проснулся в плохом настроении и почти с бунтарской решительностью уехать тайно, немедленно, он уже предусмотрительно подвинул в угол подоконника горшок с аспарагусом… В дверях появилась женщина, она взяла его за лацканы пиджака и почти шепотом попросила остаться… Человек вскипел, но так же шепотом спросил ее, что она хочет. Он сделал все, что ей пришло в ее взбалмошную голову. Женщина не спорила, она согласилась с тем, что он исполнил все ее просьбы, но пусть он не уезжает сейчас. Отец хочет поговорить с ним. «Только не сейчас, не сейчас!» — повторяла она шепотом. Человек высвободился из ее рук и назвал ее просьбу нахальной. Женщина снова согласилась с ним, но продолжала просить. Человек заколебался и решил дождаться разговора с отцом. Братья не оставляли его ни на минуту, тогда как сестра избегала своего жениха, хлопотала по дому. Братья с гордостью водили его по двору, по саду, который показался ему бескрайним.

А поздно ночью женщина осторожно, чтобы никто не слышал, вошла в спальню. Она подошла к человеку, лежащему в постели, и что-то стала шепотом объяснять. Он не понял, что она говорит, но чувствовал, как тревоги этих дней и все, что казалось абсурдным, невероятным, отступило куда-то далеко-далеко. Он отвечал на ее поцелуи сдержанной, почти мальчишеской лаской. Эти короткие минуты нетерпеливой любви заставили их забыть все радости, все предшествующие разочарования. Женщина восхищалась его мужеством, добротой, которая мешала ему оттолкнуть ее, может быть, в самую трудную пору ее запутанной и, как ей казалось, бесплодной жизни.

В эту ночь она рассказала ему все о себе, о своем затянувшемся одиночестве, о работе…

Наутро он проснулся с чувством гложущего стыда и с мыслями о предстоящей встрече с женой. День выдался серый, братья уже уехали в городок, расположенный неподалеку, где они работали на какой-то фабрике. Женщина уже приготовила отцу липовый чай, а ему сварила ужасный кофе. Неожиданно старик заговорил о предстоящей свадьбе. Человек вздрогнул, словно коснулся чего-то горячего, его уклончивые ответы не смущали старика. В таком серьезном деле, как свадьба, надо обо всем поразмыслить и день выбрать для всех удобный. Старик ограничился тем, что желал уточнить на сегодня, где будет свадьба — в городе или здесь. «В городе», — ответила дочь. По лицу старика нетрудно было определить, как он воспринял это решение и то, что на вопрос, заданный жениху, отвечала невеста.

Неизвестно откуда взялась храбрость, но человек бросил неодобрительный взгляд и заявил улыбающейся женщине, что сегодня он уезжает обязательно. Она не возражала и, так же улыбаясь, сказала, что и она уезжает с ним…

Отец крякнул и неопределенно пожал плечами. Человек провел ладонью по обросшей щеке и заметил, что необходимо побриться.

Они собирались торопливо. Бросив сумки на заднее сиденье, попрощавшись с обиженным отцом, человек с облегчением хлопнул дверью спасительных «Жигулей»…

Они долго ехали молча, и наконец женщина не выдержала, его беспокойство было так мучительно для нее, что она наивно предложила поехать вместе с ним к его жене — «она все поймет, она же женщина…».

Человек решительно поднял руку, не согласился на такую нелепость. Он предпочитал сам объяснить жене эту фантастическую историю. Наступившее молчание снова нарушила женщина. Глядя через стекло на дорогу, ведущую к концу ее горького счастья, она неожиданно заговорила о том, как любила его в эту, уже прошлую, ночь. Человек недоверчиво улыбнулся, она продолжала рассказывать ему, как на исповеди, о чувстве, которое испытывает к нему. «Если ты позовешь меня, я приду…» — говорила она, глядя на летящую навстречу дорогу. Человек коснулся рукой ее колена, обтянутого джинсами, оба светло, спокойно посмотрели друг на друга. Преодолевая невероятную боль, человек ответил, что, будь он неженатым, непременно бы женился на такой женщине, как она. Он постарался сказать это с улыбкой, которая так нравилась его спутнице. «Верит ли она в то, что я говорю?» — подумал он. «Ты знаешь, что я верю тебе!..» — неожиданно ответила она на не произнесенный им вопрос.

И тогда он понял, как хорошо ему с этой странной женщиной. Он подвез ее к дому, они поднялись к ней, и он не мог не выпить предложенный кофе, так же неумело сваренный, как утром.

Человек признался, что он впервые за всю свою, впрочем, ничем не примечательную жизнь вот так вошел в квартиру женщины.

К вечеру человек припарковал машину к тротуару, рядом со своим домом. Он не торопился выходить. Его руки тяжело лежали на баранке. Он почувствовал физическую усталость, почувствовал, как в коленях появилась какая-то отвратительная слабость, он вспомнил, как бросил снятое с пальца обручальное кольцо — там, в комнате той женщины, он бросил его за шкаф… Он встряхнул головой, отгоняя только что возникшее видение, вышел из машины и направился к подъезду, яростно повторяя адрес женщины.

Тоскливый декабрьский дождь рассеянно моросил в тусклых огнях витрин.


Перевела Людмила Шикина.

Кирилл Ганев ГОРЬКО!

I

Той осенью я вернулся из армии и искал себе девушку. Бывшие одноклассницы, которых встречал на улице, катили детские коляски. Мы здоровались, смущенные и удивленные, и расходились с чувством легкой досады.

Девушка из техникума, с которой я встречался четыре года до армии, вышла замуж в другой город, и я ничего не знал о ней. В последний раз видел ее из окна автобуса, увозившего меня в часть. Заплаканная, с горящими, как пион, щеками, она стояла между моим отцом и матерью, становясь по мере движения автобуса все меньше и меньше, дальше и дальше…

На похоронах отца ее уж не было, она ушла из моей жизни так же случайно, как появилась когда-то в нашем классе, куда уже не вернешься.

Эта осень выдалась дождливая, главная улица пустела в часы сумерек, и только рекламы кафе отражались в асфальте, радуя глаз.

Кафе «Космос», где я раньше часто сиживал, находилось в конце улицы. Бывало, летом, до ухода в армию, мы приходили сюда, в летний садик, под своды акации, садились под тентами, расставленными во всю длину тротуара.

Мы были откровенны, меж ребят существовало понимание и доверие, и наши вечера проходили приятно. У нас был свой угол, и, когда погода портилась, мы забирались внутрь. Официантки принимали нас, насколько позволялось, как старых друзей, и мы платили им тем же. Это были молодые девушки, стажерки, и улыбки для них значили больше, чем наши чаевые. Как и для нас.

В тот вечер асфальт был золотист и мокр. Тенты свернуты, столики не покрыты, а стулья убраны. Дождь кончился, и умытые стекла «Космоса» смотрели празднично. За белыми занавесками, горшками с пушистой зеленью виднелся бар: зеркало, то вспыхивающее отражениями синих, белых, зеленых и красных глобусов, то отсвечивающее пластиком стойки.

Большинство ребят, с которыми я бывал тут до армии, этой осенью уехали, отправились в свои первые студенческие отряды, и я чувствовал себя покинутым и одиноким в нашем кафе. Официантки тоже изменились, стали нервные, издерганные, и одной улыбки было уже вовсе недостаточно, чтобы тебя обслуживали вовремя.

Незнакомые парни и девушки сидели на наших местах. В углу у окошка расположился диск-жокей, а самым ходовым танцем был теперь кон-фу.

Я устроился за столиком и стал наблюдать за двумя девчонками, которые танцевали там, где раньше сидели мы. Обе были в джинсах: ударяясь сначала задницами, потом плечами, они подпрыгивали, и это называлось танец. Ничего не зная о его происхождении, легко представить себе дикарей с тимпанами, скачущих в кругу.

Девушки уморились и сели. Одна из них, маленькая, полная, обмахивалась, как веером, листочком счета. Другая откинула голову, стряхнула волосы со лба и вздохнула. У нее были ярко-красные губы, черные волосы, а в ушах серьги, дрожа, рассыпали золотые отблески. Она была сильно накрашена, смотрела огромными, темными, миндалевидными глазами. Их блеск тревожил меня: как молнии в ночном небе, сверкали в них огненные язычки.

Я разглядывал брюнетку и не мог оторваться. Передо мной стояла уже вторая бутылка, я набирался упрямства и нахальства. Она смеялась, весело разговаривая с приятельницей. Похожа на куклу, однако прекрасна, как живая кукла. До меня, в промежутках, когда отдыхали усилители, доносились отдельные слова: «Хорошо было, дорогуша; вот увидишь, дорогуша; я же говорю тебе, дорогуша».

Первой на меня обратила внимание подруга, которая сказала, коснувшись локтя брюнетки: «Погляди-ка, как он набрался, дорогуша. Того гляди, тебя съест». Обе открыто уставились на меня, но мне это не было неприятно. Напротив, я был доволен, хотя несколько смутился.

Брюнетка подозвала официантку и долго шептала ей что-то на ухо. Официантка была молодая, длинными пальцами она крутила шариковую ручку. Потом, подняв голову, посмотрела на меня, засмеялась и понимающе кивнула. Взяв поднос, она, проходя мимо меня, вздохнула.

«Эге, мальчик, тебе, кажется, светит!» — сказал я себе. Но вместо радости почувствовал, как что-то сжало мне горло, словно петля затянулась. Вскоре официантка возникла передо мной и со словами:

— Вас угощают, — поставила стопку водки и томатный сок. Я взглянул на брюнетку, та опустила глаза.

— Спасибо, — сказал я. — Я тронут.

— Было бы за что! — Официантка отошла к девицам, которым поставила то же самое.

Я поднял стакан, в ноздри ударил запах, в глаза туман. Поприветствовав брюнетку, показывая, за кого пью, я отхлебнул. Девушка улыбнулась, сверкнув зубами.

Набравшись смелости, я встал и со стопкой в руке подошел к их кабинке.

— Очень, девушки, мило с вашей стороны, — сказал я. — Благодарю.

— Не стоит, — ответила брюнетка. — Мне показалось просто, что вам скучно.

— Я тронут. Просто очарован, девочки.

— Не стоит, дорогуша, — сказала подруга.

— Вы бы не составили мне компанию сегодня вечером? — спросил я.

— Куда собираетесь?

— Поужинать в «Золотом якоре». Там у меня приятель играет. Уговорил пойти. (Не было у меня никакого приятеля-музыканта.)

— Очень любезно с вашей стороны, но мы заняты, — сказала подруга. — Ждем.

— Жаль.

— А я пойду с вами, — неожиданно решила черноволосая. — Хотите?

Я взглянул на нее, чтобы понять, шутит она или нет и чего ей надо от меня. Наклонив голову, она ждала ответа на свой вопрос. Сама скромность, сама чистота, сама робкая нежность.

— Еще бы я не хотел! Прошу вас!

Так мы познакомились с Магдаленой.


Ужин заканчивался. Она мне рассказывала о прежней любви, о моряке, который ее обманул, и я сочувствовал ей и ревновал к прошлому. Хотелось, оказаться с ней вдвоем на необитаемом острове. Хотелось, чтобы мы были чистыми, почти святыми, чтобы мы спаслись из мрака, который тянет назад, и улетели, обнявшись, к заветному берегу.

Она, наклонив голову, смотрела на дно бокала, где оставались крошки от пробки. Думала о своем капитане, который наверняка был простым матросом с рыболовного судна.

— Твое здоровье, Магда! Не думай о нем. Ни к чему.

Она возвращалась как бы из другого мира, глаза ее были усталы и печальны. Постепенно приходила в себя, преодолевая воспоминания, медленно выбираясь на поверхность, где ее ждал я, спаситель, с обещанием тихой пристани.

Среди бури вырос дом с вечерней лампой, в свете которой две взлохмаченных головы слагали азбуку жизни. Какой заманчивый свет открывался, какое блаженство в конце этой тягостной осени! Какая судьба, моя девочка, какая огромная радость!

Я делился с ней моими мечтами, а она раскрывалась навстречу им, как роза, лепесток за лепестком. Пурпурная мантия недоступности сползала мне в руки, ее лицо алело, глаза искрились странным блеском, они излучали свет и надежду, неумолчно струили неудержимый поток самоотверженности.

И она это подтвердила:

— Смотрю на тебя и думаю: такой парень! Только с тобой! А ты ничего себе, уставился своими глазищами — как зарезал. С первого взгляда влюбилась. С этим, сказала я себе, с этим и ни с кем другим!

— Мы поженимся. Хочешь?

— А ты?

— Я готов. Идем домой, объявим моим: невесту привел! Радуйтесь, старики!

— Поднимем их в такое время! Они уже видят третий сон.

— Ты знай свое дело, а мне оставь мое.

— Да, милый, тебе оставлю твое, никому другому — только тебе, но потом…

Она зябко сжалась, взяла меня за руки, глаза умоляли не оставлять ее, потому что она много страдала. И она опять закуталась в свою пурпуровую мантию, в свою непроницаемость, отдалялась. Я спешил за ней. Мое сердце билось, как безумное, на волоске от вечного блаженства. Я воочию видел тот самый другой берег, которого невозможно достичь…

— Ну, говори же, говори. Скажи что-нибудь. Что случилось, иначе я сойду с ума.

Она была очень несчастлива, сделала аборт (ну, я человек с современными понятиями), очень тяжело ей было, только что закончила школу, и старики, ты их не знаешь, милый, когда им стало известно (не знаю, зачем тебе сейчас рассказываю), выгнали меня, я была в отчаянии и не видела другого выхода, хорошо, что приняли в учительский, иначе хотела уже сунуть голову в петлю, хотела пустить пулю в лоб, у отца есть ружье с патронами, которыми можно кабана убить. Она видела и другое: знаешь, как люди обманывают, да зачем я тебе рассказываю, потеряла себя и бросила якорь в «Космосе», и там пошла ходить по рукам, мусорной ямой стала, милый, если бы у тебя не были такие глаза, то…

— Убей меня… враз убей… У меня нет смелости, милый. Мои старики переживут…

У меня храбрости было на целую роту. По пути домой я целовал Магдалену, мы шли, обнявшись, и она прижималась ко мне, как дитя, ищущее помощи и утешения, побитая морозом роза в моей руке. Смогу ли я вернуть ее к жизни? Спасу ли? Выхожу ли?

Храбрости было хоть отбавляй. При свете уличного фонаря мы прощались и не могли оторваться друг от друга.

— В «Космосе», да?

— В пять буду там.

— Не опаздывай.

— Не опоздаю.

И все не могли расстаться.

Под конец она вырвалась, заспешила и утонула во мраке входной двери. Я глядел ей вслед. Провожал глазами и после тронулся к дому, радостный, весело насвистывая. Луна серебрила деревья, и мой путь вел меня навстречу рассвету.

II

Наша свадьба была роскошна.

Двоюродный брат Магдалены предоставил нам свой белый «мерседес». Две переплетенные золотистые ленты и великолепная кукла красовались во главе шествия, которое двигалось под липами главной улицы в тот ветреный осенний день.

В загсе Магда наступила мне на ногу, но я не рассердился на нее, поскольку она меня предупредила, что так делают все.

Перед рестораном «Золотой якорь» нас встретили две полные тетечки. С двумя хрустальными бокалами, связанными белой лентой. Мендельсоновский марш грянул, и мы выпили на брудершафт, к удовольствию всех дальних родственников, прибывших из сел в своих пестрых одеждах.

Наша свадьба была роскошна.

В ресторане отправились обходить приглашенных, сначала со сладкой ракией, потом с дарами, и под конец Магда повела хоровод невесты. Сбросила свою фату, растрепалась, монисто из двадцатилевовых бумажек подпрыгивало на ее груди, как будто нитка тяжелых монет.

Я сидел за столом и смотрел на маленькую белую сумочку, распухшую и доверху набитую, в которую приглашенные, как бы между прочим, двумя перстами складывали деньги за сладкую ракию и за дары.

Я был отчаянно трезв.

Мать моя еле-еле поспевала в хвосте златочешуйчатого змея, который вился, извивался, кричал громогласно.

Мать была счастлива, что сын женился, что она могла оказать внимание гостям. Я не был счастлив, даже не был спокоен.

Тяжелое чувство охватило меня еще до того, как я начал принимать поздравления, как начал чокаться за здоровье, как начал целоваться под «горько». Попрошайничество было настолько явным, что всякого мало-мальски интеллигентного человека от такого зрелища кондрашка бы хватил, а человек, просто еще не потерявший стыда, каковым я считаю себя, почувствовал бы омерзение — до спазма в сердце, до боли в желудке, до кривой усмешки. Так и случилось со мной, оттого не влился в хоровод, а остался сидеть один перед столом, заставленным жарким, салатами, красным вином и шампанским. И едва сдерживался.

Мгновение спустя со мной случилось нечто ужасное, непоправимое, потому что появилась черная кошка. Она выскочила из-под скатерти и начала торжественно расхаживать по столу, опрокидывая тарелки и бутылки. Из одной ноздри кошки торчала сигара, через другую ноздрю пускала дым. Глаза ее были зеленые, а усы белые. Мне стало плохо, я приставил руки ко рту и побежал в уборную. По-видимому, лишь я один видел кошку, поскольку веселье продолжалось.


По пути домой, когда мы уселись на заднее сиденье «мерседеса», жена притянула меня к себе, поцеловала и, касаясь ласково язычком моего уха, тихо сказала:

— Дорогунчик, какое счастье!.. Мы покрыли все расходы.

Ее брат взглядом поймал нас в своем зеркальце, покрасневшее его, блестящее от пота и духоты лицо просияло, и он, повернувшись к нам вполоборота, ущипнул Магдалену правой рукой за щеку и сказал грубым голосом, пьяно пуская слюни: «Ну, сестричка, что воркуете шепотком». И после этого долго смеялся своей шутке невыносимым хриплым басом, поглядывая в зеркало, тряся головой, мигая и гогоча, но мы уже сидели далеко друг от друга на разных концах заднего сиденья. И ничего не сказали больше.

Дома Магдалена втолкнула меня в вонючий чуланчик, поскольку в других комнатах продолжался пир, закрыла дверь, поставила белую сумочку на мою детскую коляску, воткнула мне в руки лист бумаги и огрызок химического карандаша и произнесла: «Давай-ка сразу посчитаем доход». Она вынимала измятые купюры, расправляла их, складывала в пачки и сообщала мне цифру. Я записывал.

Столько денег сразу я не видел за всю свою жизнь.

— До чего ж мало собрали! — сказала она наконец. — Что это — три тыщонки? Совсем ничего.

— Разве это мало?

— Совсем ничего.

— Чего же ты хочешь?

— Ну, не будь дураком! — сказала она и резко толкнула меня в бок.

— Перестань! Давай выйдем. Гости заждались.

— Пусть подождут, — простодушно заявила Магдалена. — Какие у них дела!

— А у нас какие дела в этом вонючем чулане?

— Нужно решить, что будем делать с деньгами.

— Мы их зароем во дворе, — попытался пошутить я, не выдержав.

— Не желаю, чтобы в один прекрасный день наш ребенок был хуже других.

— Чей ребенок? — Ее слова застали меня врасплох. Она взяла мою руку и приложила к своему животу.

— Ничего не чувствуешь?

— Ничего.

— Так знай, — сказала она, зевнув, и я увидел ее огромные миндалины. Потом махнула рукой и чмокнула меня в щеку. — Глупыш, отцом станешь.

— Ого! — удивился я, чувствуя себя так, будто кто-то ударил меня по лицу мокрой тряпкой. — Хм, видишь ли… Даже не знаю, что тебе ответить. А сколько уже?

— Почти два месяца.

— И не сказала мне?

— Хотела убедиться.

— Ах…

— Понял теперь, почему я настаивала на свадьбе?

— Нет, — сказал я. — Почему настаивала?

— Чтобы собрать хоть сколько-нибудь денег. Чтобы наши дети не были хуже других.

Я тогда убежал из дома. Знал, как опасен может быть мужчина, раздраженный и озлобленный тем, что его провели.

III

Наша свадьба была роскошна… да.

Но с той поры каждую ночь я вижу во сне черную кошку, лезущую по моему одеялу. Она появляется из темноты бесшумными шагами, вероятно, вылезает из-под скатерти на столе или из-под моей детской коляски, входит в комнату и ходит по моему одеялу. Зеленые глаза, гипнотизируя, приковывают меня к постели, и, когда кошка доходит до моего лица, я просыпаюсь. Дрожу от страха, а Магдалена нежно похрапывает. Она запретила мне ее будить.

Хочется уйти в спальню родителей, спрятаться между ними, прижаться к маме, как делал в детстве, когда видел кошмары, но не смею выйти и спуститься в пристройку, где она сейчас. С некоторого времени живет она одна.

— Не нужно, чтобы она вмешивалась в наши дела, — сказала как-то Магдалена. — Деремся ли, миримся ли, все сами — между четырех глаз… и, кроме того, дети…

Сколотили лежанку, постлали несколько шерстяных одеял, перетащили буфет, с которым мама не рассталась бы ни за что на свете, потому что он достался ей от родителей, и она осталась внизу, доживать.

Иногда прибегут мальчишки, она развяжет узелок и даст им по пятаку. Они бегут в бакалею на углу, покупают себе конфет, а фантики бросают через отверстия в решетке. Мама слышит шелест бумажек, но ничего не видит последнее время, и, когда я прихожу к ней, весь пол усыпан разноцветными бумажками.

Я хочу рассказать маме про кошку, про свою нескладную женитьбу, про тысячу вещей, которые нас с мамой связывают, и не могу открыть рта. Сяду на кровать, возьму ее немощную, морщинистую, со вздувшимися синими венами руку и глажу. И молчим. Мои невыплаканные слезы блестят в ее глазах.


Перевел Николай Лисовой.

Милко Кунев ШЛИ ПАРЕНЬ И ДЕВУШКА

Шли парень и девушка по городу.

Маэстро с ними не знаком. И не видел никогда, и не знал, что они женаты всего три месяца.

И они не знакомы с Маэстро. Но вот парень — долговязый, длинные волосы расчесаны на прямой пробор, — спросил, свободны ли места за столиком. «Да, — кивнул Маэстро. — Присаживайтесь!»

— Классно, — парень откинулся на спинку стула, огляделся. — Я здесь ни разу не был…

— И я, — заметила девушка.

— Тогда как же ты додумалась меня сюда привести? — с подозрением поинтересовался он. — Не успели войти — ты уже как дома. Как будто приходила тысячу раз.

Девушка прыснула. У нее белые зубы, передние крупноваты, волосы каштановые, короткие, виски острижены высоко, по-мальчишечьи.

— Да ты ревнуешь, а?

— Кто, я, что ли? — парень слегка раздосадован. Последние дни он не мог отделаться от мысли, что поторопился с женитьбой. — Ничуть не бывало! Ты знаешь, что я не ревнивый…

— Хоть капельку, а! — девушка поцеловала его за ухом. — Поревнуй капельку, мне будет приятно.

— Брось, ну! — Он мотнул головой. — Не балуйся! На нас смотрят!

Уютный бар полон, от дыма не продохнуть. На них никто и не взглянул. По шкале внушительного кассетника, стоящего среди бутылок на стойке, — мигающие красные огоньки. Челентано поет, возвращаясь домой глубокой ночью…

— Меня можете в расчет не принимать, — неожиданно подал голос Маэстро, — я ничего не видел.

— Видел, он ничего не видел, — обрадовавшись игре слов, девушка заулыбалась. — Товарищ ничего не видел, а ты…

— Видел — не видел! — парень насупился. — Нечего лезть не в свое дело.

— Не сердись! — пошла на попятную девушка. — Вот хмуришься, на лбу образуются морщины и…

— Баста! — взрывается парень. — Ты меня уморила своими советами.

Девушка вся подобралась.

— О, прошу извинить мое недавнее вмешательство! — Маэстро немного ироничен, касается полей своей круглой черной шляпы, поправляет очки. — Стоит ли ссориться! Право, я ничего не видел, не беспокойтесь…

* * *

Маэстро добрался до бара с полчаса назад. Бармен наводил блеск на сверкающую никелем стойку. По правую руку, где в три этажа составлены стаканы, лист прилегает неплотно, клацая под влажной тряпкой. И всякий раз бармен морщится.

— Как обычно, Маэстро? С лимоном? — уточняет он.

— Да. С лимоном… — Голос глухой, с хрипотцой.

Маэстро располагается за столиком у окна и прячет табличку «Занято» под пепельницу.

Скоро бармен принес рюмку. На стенку насажен кружок лимона, обсыпанный сахаром.

— Я начал думать, что вы сегодня не появитесь, Маэстро! Припозднились.

— В городе толчея.

— На здоровье.

— Спасибо!

Бармен направился к стойке. По пути еще раз бросил взгляд на девушку, одиноко сидящую в углу, за столиком на двоих. Постоянных клиенток он знал — эта пришла впервые. Русые волосы, узкая косичка справа, накрученный хвост тяжело опускается на левое плечо. «Без лифчика, — отметил он механически, — и вообще девочка в порядке. Лет двадцать, не больше. Сейчас кто-нибудь клюнет! Видно, свежий кадр! Поглядим…»

* * *

До поезда оставалось целых четыре часа. Нада собралась отдохнуть. Прежде чем войти в этот бар, набрала номер Рангела. Ответили, что и после обеда он не приходил. В мелком кармашке брюк лежала последняя двушка.

Утром она звонила прямо с вокзала. Уже тогда дала о себе знать усталость: в купе ночью было душно, какой-то сухой как щепка железнодорожник богатырем храпел в углу — глаз не сомкнуть. Может, поэтому и не распознала в голосе Рангела досаду. Показалось, он обрадовался по-настоящему.

— Нада, ты! Что делаешь в наших краях? Какими судьбами?

Хотелось говорить — примчалась ради него, взяла день за свой счет, только бы повидаться. И вдруг выдавила: «В командировку… Сам знаешь, шеф рад спихнуть все однодневные командировки на таких, как я…»

— Увы, все шефы таковы, — как-то искусственно хохотнул Рангел, — но мы их не станем обсуждать, и у стен есть уши. Надеюсь, понимаешь…

— Да, да, — смешавшись, отвечала Нада, — вообще-то я могу задержаться и до завтра…

— Чудненько! — Его голос тянулся откуда-то издалека. — Извини, но я занят — оперативка ни свет ни заря. Позвони мне в девять тридцать, и договоримся, где встретиться.

Она едва дотерпела до половины десятого: нужно быть точной. На том конце провода ответили, что Рангел минуту как вышел по делу. Он скоро вернется? Неизвестно — может быть… А вероятнее всего, после обеда.

И тогда в первый раз Нада ощутила засевшее где-то внутри напряжение — холодную дробинку. Неужели уйти потребовалось так спешно, не подождав ее звонка? Пять, десять минут, пусть полчаса — роковая задержка! Нечего не попросил передать мне, когда позвоню, а ведь договорились. А если он меня избегает…

Неприятные раздумья — прочь. Нет, невозможно! Если он не хотел встречаться, сказал бы сразу, какой смысл лгать…

Звонок в десять, в десять тридцать, в одиннадцать и перед самым обедом. Еще не вернулся, возможно, к половине второго… Вы уверены? Почти…

Не было Рангела и в два. Он не звонил? Не передавал на случай, если позвонит Нада… Нет, не звонил, ни о какой Наде речи не было… Впрочем, девушка, сколько вам лет…

Она сидит в баре, за небольшим столиком в углу. Новые босоножки оказались неудобными, сдавили пальцы, и Нада потихоньку их сбросила. Кофе здесь жидкий, безвкусный, отпила кока-колы. Через дорогу, в витрине магазина, видны два прислоненных к стене голых манекена. Розовые, смешные. Мужчина и женщина…

* * *

— Привет, Маэстро! — с мужчиной в очках кто-то поздоровался.

Девушка подняла любопытные глаза.

— Вы музыкант?

— Нет, художник. Точнее, был им…

— Кто это «был»? Художник всегда художник…

— Ну а я уже нет…

Его голос стал глубже, словно на миг у Маэстро перехватило дыхание. Девушка не обратила на это внимания, но Нада, уловив перемену, пристально взглянула на него.

— Так случилось, что я больше не художник…

— Ой, вам запрещают рисовать или что-нибудь такое?

— Что-нибудь такое. Не имеет значения — я пошутил.

Парень нетерпеливо заерзал на стуле:

— Куда провалился кельнер? Битый час торчим, как…

— Здесь самообслуживание, — объяснил Маэстро, — вам нужно подойти самому.

— Ага, — кивнул парень и полез в сумку девушки за деньгами. Нада смотрела, как он вынимает оттуда аккуратный яркий сверточек…

* * *

— Знаешь, ты вся зеленая, — сказал Рангел в их первый вечер, — и волосы у тебя зеленые, и глаза зеленые, и руки…

Она смутилась.

— Это от освещения. — И показала на массивные грозди сотен зеленых лампочек, свисавшие с потолка. — Мы должны чувствовать себя как в аквариуме — мы же в баре «Нептун»… И ты весь зеленый.

— Господи, какая ты зеленая! — твердил в упоении слегка ошалевший Рангел. — И какая красивая!

Как давно было все это! Две недели, нет, — ровно шестнадцать дней назад, в пятницу…

В витрине оказалась девушка, через руку переброшено платье. Ногой пододвинула к себе объемистую коробку. Ловко, несколькими размеренными движениями натянула платье через голову на манекен, оправила складки. Левую руку — вверх, на оттопыренный мизинец повесила миниатюрную сумочку. Шарфик на точеную шейку. Шляпку хитро закрепила сзади двумя заколками…

В тот вечер, шестнадцать дней назад, они уходили из бара последними. Третий час. Море шумит внизу, от лагеря долетает музыка. Голова кругом. Рангел обнял ее…

— Давай искупаемся?

— Прямо сейчас?

— Да.

— Я не взяла купальник…

— И я…

Вода, поглотившая тысячи звезд, была удивительно теплой; обвивала бесшумно и лакомо, и в первый момент Нада не ощутила его руки…

* * *

Парень, покрутив в руках сверток, пытался развязать розовый шпагатик:

— Это еще что? Опять себе что-то укупила?

— Блузку, — боязливо произнесла девушка. — Не сердись, я купила…

— Ты отдала тридцать восемь левов! — В голосе парня звенят металлические нотки. — Тридцать восемь левов! Наши последние деньги…

— Так уж и последние! — Девушка было засмеялась. — У нас есть еще тридцать. И талоны в столовку. До стипендий дотянем…

— Тридцать восемь левов за эту тряпку! — рубанул рукой по свертку парень. — Есть у тебя голова на плечах?

Парень зол не на шутку. Нада отметила, как запульсировала тонкая жилка у него на шее.

— За эту тряпку! — не унимается парень. — Ума у тебя ни на грош — зато блузка за тридцать восемь левов!

— Не сердись, прошу тебя! — Девушка едва не заплакала. — Ты знаешь, как мне была нужна именно такая…

— Вы позволите взглянуть? — Маэстро протягивает руку.

Девушка мигом разворошила упаковку. Белая блузка легкого льна, шитая золотом по рукавам и красным по вороту. Маэстро поглаживал ткань, расправляя складки…

* * *

— У тебя нежные руки, — проронила Нада, когда они вышли из моря, — я не вижу тебя, мне страшно…

— Не бойся, не бойся! — Темнота пустого пляжа звенит от шепота. Спина впитывает теплоту мягкого песка. — Я не хочу, чтобы ты боялась…

— А сам дрожишь?

— Мне холодно.

Да, да, ему действительно нужно было спешно уйти. Ждать — ни малейшей возможности, его же самого где-то ждали. Нелепо, не вяжется: Рангел и такая ложь! Такая ложь: знать, что она рядом, ехала ночь, за триста километров, чтобы увидеться, провести вместе несколько часов, — и сбежать. Зачем? Ведь ты сам когда-то, так давно, шептал: «Не бойся…»

Закапал дождь. Улица, совсем недавно оживленная, обезлюдела. Кто спрятался в подъезде, кто под козырьком трамвайной остановки. Внезапный летний дождик, отшумит через несколько минут.

Нада наблюдает, как девушка в витрине принялась за второй манекен. Сперва брюки, так, левую ногу чуть вперед, показать носок ботинка; пиджак небрежно расстегнут, под ним жилет — в крупную клетку, однако в тон костюму. Руки опущены, крепки, но как-то скованны…

Закончив, девушка ушла, захлопнув за собой неприметную дверку. Раскрыв изящный зонтик, уже с улицы оглядывает свою работу. Мужчина и женщина. Элегантные. И безжизненные. Случайные.

Вот, смешно перескакивая через лужи, отошла шагов на десять, резко остановилась, будто о чем-то вспомнив, и поспешно вернулась. Перевесила сумочку на плечо, дьявольски кокетливо сдвинула шляпку; подняла правую руку в незавершенном жесте — поправить ли прическу, махнуть ли рукой: привет, прощай?

Теперь — молодой джентльмен. Черный «дипломат» поставим рядом, платочек из верхнего кармана вытянуть еще чуть-чуть, узел стильного галстука расслабим. Да, ему все ясно, молодому джентльмену. Ничего невозможного нет! Для него незаконченный жест всегда будет означать лишь одно…

* * *

— Очень мила! — похвалил блузку Маэстро. — И вам будет к лицу.

— Понял? — обрадовалась девушка. — А ты не соглашался покупать. Я взяла последнюю! Еще секунда, и ее бы с руками оторвали…

— Такую вышивку создать весьма сложно, — Маэстро бережно вел пальцы по блузке. — Она характерна для Юго-Западной Болгарии. Вышивка трудоемкая, но итог весьма эффектен. Ручная работа. Все искусство в том, чтобы скрупулезно воссоздать узор, понимаете, и, по сути, блузка не так дорога. И будет сочетаться с цветом ваших волос — носите их распущенными…

— У нее стрижка. — Парень отвел взгляд от блузки. Он рассматривал вышивку, рассеянно прищурившись, но Нада поняла, что блузка начинает ему нравиться. — Короткие волосы, как же она их распустит?

— Не беда, пусть отращивает. — Маэстро улыбается. — Замечательно, когда у женщины длинные волосы. И такая блузка. Признавайтесь, блузка — чудо!

Парень успокоился, но упорно не отвечает.

— Будет, будет вам упрямиться. — Маэстро не унимался. — То, что вы ее приобрели, несомненная удача.

— Ну, — колеблясь, буркнул парень, — неплохая. Вы художник, человек со вкусом, разбираетесь. Ничего блузка, хотя…

Девушка стремительно обняла его. Поцеловала. Парень не сопротивлялся.

* * *

Они остались на пляже до утра. И на весь день. Она — в бархатных брюках, в карманчике которых сейчас оставалась последняя двушка, и в свитере; он сунул приталенную рубаху под голову, закатал штанины. Одетые, под палящим солнцем, на пляже! Но никто не обращал на них внимания — нынче каких не развелось!

Нада лежала расслабленная, объятая какой-то тихой, покойной радостью. Лежала с закрытыми глазами, зная: стоит их открыть — и рядом увидит его.

— Улыбнись, у тебя потрясающая улыбка…

Она улыбалась и думала о том, что через четыре дня ее смена кончится…

Девушка снова перед витриной. Так и впрямь лучше: этот думает, все ему ясно, все он понимает. Тайн нет! Ничего невозможного нет!

Дождь прошел. Легкий парок закурился над лужами, их края истаяли, и вода постепенно исчезла — дождя как не бывало.

* * *

Назавтра похолодало, еще через день зарядил дождь. На пляже уныло обвис черный флаг; спасатели, натянув видавшие виды спортивные костюмы, враз потеряли свою импозантность.

Пришлось отсиживаться в баре.

— Жаль! — вздохнула Нада. — Моя смена кончается, пора уезжать, а погода не меняется.

Рангел вертел рюмку между пальцами. Вдруг оживился:

— Я тоже уезжаю! Подброшу тебя на машине.

— Но у тебя еще несколько дней?

— Неважно! Здесь скучища без тебя…

Отправились к вечеру. Нада уже заснула, когда Рангел приметил впереди старика. Тот ехал на велосипеде, не сворачивая, впритык к правой обочине, вне проезжей части. Их разделяло метров десять — и тут старик резко выкатил на шоссе. Рангел вывернул руль, насколько смог, задние колеса занесло на мокром асфальте. Он услышал взвизг тормозов, тугой удар по бамперу. В ту же секунду в зеркальце заднего обзора мелькнули вскинутые руки старика: тот летел в кювет, высвеченный красным светом стоп-сигналов.

И Рангел испугался. Ощутил страх как вселенскую ледяную тоску. Автоматически глянул на приборную доску, на бампер, на пустое шоссе в густеющих сумерках и нажал до упора на акселератор. Машина помчалась, подгоняемая странным звуком — будто рвался под колесами сырой картон…

«Никого не было, никто меня не видел, — бухало сердце, — никто меня не видел, никого не было!»

«Убил человека, человека убил! — кричали кроны придорожных деревьев. — Человека убил, убил человека!»

«Подлец, подлец, подлец», — скрипели перила моста.

Наконец, окружная дорога. Быстрее, еще быстрее!

Наконец, первые дома городка, утонувшие в невысохшей зелени деревьев. Еще, еще быстрее!

Наконец, ресторан, автостоянка у входа, освещенная терраса, доносятся спокойная музыка и нестройный говор безмятежных посетителей.

Он загнал машину в самый укромный, самый темный угол автостоянки. Пальцы, мертвой хваткой стиснувшие руль, онемели. Никак их не разжать.

И внезапно столкнулся взглядом с девушкой — огромными, наполненными презрением глазами; услышал и ее голос — сдавленный, прерывающийся:

— Как ты мог? Трус! Грязный, низкий трус!

Так и случилось, если бы Рангел сбежал…

Выбираясь из машины — ноги казались ватными, — он подумал, что иногда труднее сделать самое простое — выжать до упора акселератор и бежать, исчезнуть…

Старик тем временем поднялся на дорогу и пытался обеими руками выпрямить вилку, зажав раму между колен. Нада принялась его лихорадочно ощупывать, не веря, что ничего ужасного не произошло. Голос ее звучал странно высоко:

— В самом деле все в порядке?

В нескольких метрах за велосипедом темнела разметанная горка песка. «Значит, из-за нее старик выскочил на шоссе», — догадался Рангел. И его рассмешило то, как Нада упрашивала старика подтвердить, что тот не пострадал: «Скажите, я увижу!» Рангел успокоился, правда, еще дрожали ноги, после пережитого напряжения так и подмывало рассмеяться.

— Если вам плохо, сядьте в машину, — предложила Нада, — мы отвезем вас в больницу.

— Да со мной ничего, да уверяю! — Похоже, старик просто испугался, отвечал едва слышно. — Я сам виноват, это все мои глаза — не усмотрел песок вовремя…

Упал он на правый бок, и по рукаву катились струйки жидкой грязи. Сгорбившись, он неловко пытался оседлать велосипед.

— Может, у вас перелом, погодите! — Нада суетилась около него. — При переломе боль можно сразу и не почувствовать.

— Знаю я, что такое боль, девушка! — Старик окончательно оправился, уже не шептал, голос у него был тонок. — Я упал раньше, поскользнулся на грязи. Если что и пострадало, так колесо. Это мелочь. Я сам виноват. Езжайте себе на здоровье…

Нада бросила взгляд на Рангела, и он понял: девушка удивлена поведением старика. Не кричит, не угрожает милицией, а заявляет: «Я, я, виноват, угораздило же, не усмотрел этот песок вовремя…»

— Вы весь в грязи, — нарушил неловкое молчание Рангел.

— У меня дома нет никого! — В голосе старика усталость. — Мои разлетелись, один живу…

Нада смотрела на него сосредоточенно, потом скорым шагом направилась к машине. Рангел видел, как она, встав коленом на переднее сиденье, достала со дна своей сумки платяную щетку, из тех, что укладываются в пластмассовые футляры.

— Ехать в таком виде немыслимо! Что люди подумают! А мы очистим все до капельки!

Волоски щетки сразу намокли, слиплись и только размазывали грязь…

Старик, засмущавшись, порывался уклониться: видимо, его одежды щетка не касалась давно.

— Ты, девушка, обо мне печешься, ровно я какая франтиха! — Старику, в конце концов, удалось схватить Наду за руки и высвободиться. — Грязь, как высохнет, я сам соскоблю…

Нада не смогла удержаться от смеха.

По шоссе неспешно катила груженая «татра» с прицепом. Водитель, заметив девушку, нажал на клаксон. За «татрой» тянулась вереница легковушек…

— Мне пора, вот! — Рангел различил просьбу в голосе старика. — Пора мне. Тоже выдумали — авария. Стоим тут курам на смех. Шоферы уже сигналят…

Но Нада его не пускала: хотела окончательно удостовериться, что все нормально. Они стояли на обочине без малого час. А когда старик двинулся в путь — толкая велосипед напрямик, через размякшую пахоту, к огонькам раскинутого напротив села, — Нада, легонько коснувшись руки Рангела, поцеловала его в щеку.

— Я вдруг представила, что ты не остановишься!

— Глупости! — грубо отрезал он, испытывая жгучий стыд: ведь она не знала!

Не знала, что он сбежал, сбежал в мгновение ока, укрылся в темноте автостоянки у ресторана, откуда доносилась спокойная музыка.

Не знала, что видел ее глаза — огромные, полные презрения.

Не знала, что слышал ее голос: «Трус, ты грязный трус!»

Не знала и еще одного — того, в чем Рангел мог признаться одному себе: он не был уверен, что остановился бы, не будь рядом в тот вечер девушки.

Он не был уверен…

* * *

Бармен заметил, что рюмка Маэстро пуста. Принес еще одну — тоже с кружком лимона. Сменил пепельницу — парень изрядно курил.

— Ваше здоровье, Маэстро!

— Ваше здоровье!

— Две по сто водки! — обратился к бармену парень. — И две соды.

— У нас самообслуживание, — забрал пустую рюмку бармен.

— Самообслуживание, значит! — задиристо начал парень. — А его почему вы обслужили сами?

— Он слепой! Неужели не поняли?

Парень вздрогнул, девушка, ойкнув, прикрыла ладошкой рот, побледнела. Она еще не знает, что беременна.

— Ничего, ничего. — Маэстро неловко. — С очками не похоже…

— Извините нас! — пришел в себя парень. — Правда, вы вообще не похожи…

Маэстро кивнул.

Вздрогнула и Нада, но постепенно ею овладело странное умиротворение — стало легко, свободно. «Господи, какая ты зеленая!»

Ничего невозможного нет…

* * *

Когда поздним вечером в баре зажгли свет, в углу, у столика на двоих, блеснуло глубоко в щели ребрышко монетки. Двушки, из тех, что бросают в телефоны-автоматы.

Ее никто не заметил, покрытую зеленой патиной двушку…

Маэстро этого не знал. Он знал лишь, что идут парень и девушка по городу. И он с ними не знаком. Но будет ждать за столиком для троих…


Перевела Марина Шилина.

Здравка Евтимова ХИТРАЯ

Я очень хитрая. Не могу не схитрить. «Добрый день» не скажу без пользы. Так меня мама научила. И сейчас хитрю. В селе все знают, кто такой Колин. Черный Колин — сын Горана. А Горана знают не только в нашем АПК, но во всем округе. Большой человек Горан. А если поглядеть, увидишь: вся родня Горана в начальниках и крепко держится за свои места. Колин тоже человек с положением. Агроном. Мне все это ясно, как дважды два — четыре, очень даже ясно. А наша родня — все одного поля ягоды. Никто выше другого не стал. Вроде бы и не дураки, но на язык остры, где бы и промолчать, а им неймется. Потому и росту нету. Мама, правда, вышла в люди — начальник склада. Она меня и учила с малолетства держать язык за зубами. Как что, так за ухо… Я уж умею где надо помолчать. Мама задумала сделать из меня человека. Подождите, еще позавидуете мне, посудачите — вон, мол, откуда вылезла, каким человеком стала!

Одной мне не справиться с этой задачей. Это мне понятно, как дважды два — четыре. Потому я и выбрала Колина, сына Горана, не последнего человека в нашем АПК, агронома. В Софии в институте учился, но, если по совести, не очень то заметно. Мой двоюродный брат, тот, что шофер, никогда мимо знакомого не проедет, подвезет, а то еще и в корчму пригласит. А Колин проходит мимо людей — все равно что мимо столбов телеграфных, головы не повернет. За это я его очень не люблю, но оправдываю. Человек в столице учился, голова наукой набита, что же, он рассядется с нашей деревенщиной время терять?! Они и так благодарны ему, что вернулся хозяйство по-новому вести. За то, что он вернулся в село, я многое ему прощаю. Где бы мне его увидать?.. Теперь по одной дорожке ходим, а я все ему навстречу норовлю. Сколько девчонок вокруг него вертятся… Он еще неженатый, если женится на мне, отцу его куда деваться — поставит меня секретаршей!

А это вам не в поле торчать с утра до ночи, где солнце печет, ветер сушит, да еще и дождь поливает. А дома — куры, осел… все на моих руках, да мало ли по дому работы! Потому я и не на заводе, завод от нас далеко, времени на домашнюю работу не останется. Вот и работаю в женской бригаде; одна я из девчат осталась, все подались на завод да на фабрики, кто где пристроился. А женщины в бригаде немолодые, «не отпустим, говорят, тебя никуда, ты наша опора…».

Послушаю, что они скажут, когда выйду замуж за Колина. Сразу же уйду из бригады. А может быть, он меня в Софию повезет. А что мне бояться Софии?.. Трамваи ходят, да народу побольше, толкают друг дружку, пройти негде. Была я в Софии на экскурсии, понравилось мне, магазинов много, не как у нас — в одной лавке сахар, мясо, обувка… Поначалу Колин не обращал на меня внимания. Я очень обижалась. В Софии он нагляделся на женщин — каких там только нет… А я что, деревенская, да еще от солнца веснушки выскакивают на лице, платья все повыгорели, не пойду же я на работу в праздничном. Конечно, мне за софиянками не угнаться, это я знаю, как дважды два — четыре. Но я и то знаю, что грамма жиринки на мне нету, как вербовая веточка, — на работе никто за мной не угонится. Любую софиянку за пояс заткну. Тут уж они за мной не сравнятся. Да и статная я, складная, тут им тоже до меня далеко.

Поначалу я старалась ходить мимо Колиного дома, платье праздничное, зеленое надену, а платье такое красивое — залюбуешься! Заметит, думаю, не слепой… Не заметил. Я мимо кафе, куда он вечером любит заходить, повадилась гулять, отцу за сигаретами ходить. Норовлю пройти мимо стола, где он сидит, чтобы увидел меня. Наши ребята, того гляди, шеи себе перекрутят, на меня уставясь — здороваются со мной наперебой. Я на них никакого внимания. Колина жду. А он даже головы не поднимает. Опять я его оправдываю: культурный человек, в Софии учился, не будет же он головой вертеть, как эти наши неучи. Правда, мог бы как-нибудь незаметно взглянуть. Такое платье зеленое, специально для него надела, а он… Больше ни у кого во всем АПК нет такого платья. Надоело мне, решила бросить все это, выбрать себе нашего парня, но мама опять на своем:

— Не отступай! С ним ты в люди выйдешь!

Стала я ему букеты носить по вечерам. Прилажу на крылечке, а сама гуляю неподалеку — все надеюсь, что он меня увидит. На работе устаю страшно, и букеты эти мне совсем не в радость. Нет отдохнуть, а я по полянам бегаю как ненормальная, цветы собираю. Говорила маме, что мне все это надоело. Она стала мне помогать: приготовит букет, мое дело отнести его, незаметно положить на крылечко. От отца все скрываем, как воры. Он такие дела не любит.

Однажды Колин меня увидал и пригласил в гости. Я обрадовалась. Наконец-то победа! Кончилось мое рабство цветочное. Сели мы, а я слова не могу выговорить, все перезабыла, чего мама мне наказывала, молчу да и только. И Колин молчит, глядит на меня с любопытством, посмеивается. Чего смешного? Был бы он нашим парнем, он бы у меня заговорил как миленький, а этот образованный, в Софии жил, про что с ним говорить?.. Скажешь чего-нибудь невпопад и все дело испортишь. Молча выпила чай, сказала: «До свидания». Вот и весь наш разговор. Мама обо всем расспросила меня подробно и всплеснула руками:

— Я думала, ты смекалистая, а ты ноль без палочки!

Так она расстроилась, еле отошла, а у меня и голова разболелась, и все как отнялось, и руки и ноги не мои стали.

— Проучу я его, — успокаиваю маму, а сама едва держусь, чтобы не зареветь, надоело мне все это.

Мама тут же меня останавливает.

— По два букета будешь ему носить. Один утром, пораньше, другой — вечером.

Раз мама говорит, я не могу перечить. Она у нас всем совет умеет дать. Думаю, не может она своей дочери не желать добра. Да и не слушать ее никак нельзя. Кто еще в родне умней ее: все в земле копаются, а она только глядит и записывает — чего привезли на склад, чего взяли со склада. Отец, может, покрепче ее соображает, да когда ему моей судьбой заниматься! Он целый день кирпичи грузит, тонны две за день перенянчит, целый день под солнцем, под дождем, какой он мне совет может дать?! Он и не жалуется на свою работу, делает вид, что доволен. Вот мы и скрываем с мамой от него наш секрет.

Стала я носить агроному по два букета в день, мама букеты готовила. Ох и проклинала я нашего агронома! Иногда думаю — зачем он мне нужен, лучше всю жизнь на поле гнуться, чем за такого пенька безглазого, бессердечного выйти замуж! Но характер у меня упрямый — что ни начну делать, все до конца довожу, намечу себе борозды, из сил выбиваюсь, а отдохнуть себе не даю, пока не доконаю, и никто меня не погоняет, я сама себе начальник — такая я упрямая, просто невозможно.

Смотрю, Колин стал меня замечать, встретит — улыбается. Наша бригада картошку убирала, Колин приехал к нам, а я ведро с верхом спешу набрать, не велю себе перерыв сделать, он подошел, по плечу меня похлопал. Ну, думаю, и культура, я ему цветы со значением, и про любовь, и про свидание — все в моих букетах было, даже мама травку одну подкладывала, которая означает, что девушка тоскует, мама мне рассказала, что букет как письмо, только его прочитать надо. Какой же он агроном, что такое про цветы не знает. Думала я, глядя на него, но ошиблась, знает. Пригласил меня Колин в кино, я два часа держала руки в уксусе с водой, чтоб отмякли, мама мне голову особенной глиной белой помыла, чтобы волосы были шелковыми и блестели. Вечером через все село прошли с Колином под ручку. Иду, голову высоко держу. Потом в кафе ходили, и все нас видали. И пошли разговоры по селу. Мы с мамой расцвели от радости. Мама совсем осмелела и на другой день полную кастрюлю овечьего молока надоила и понесла нашей будущей родне, отец Колина встретил маму, остановился, поговорил с ней. А люди у нас все видят, стали маму уважать еще больше, а некоторые на «вы» к ней стали обращаться. Соседка в очереди за хлебом не дает ей стоять:

— Если хочешь, Вера, я тебе хлеб возьму. Давай деньги.

Мама понимает, за что ей такое уважение со всех сторон.

Все идет хорошо, только Колин у меня сомненье вызывает.

— Ты, говорит, от этой работы совсем одубела.

Ничего себе — верчусь как пружина, тут хочешь, да не одубеешь. В другой раз принялся мне говорить, что сельские платья мне к лицу и что руки у меня сильные, обветренные. Я чуть было не сорвалась, ответ так и вертелся на языке. Удержалась, поженимся, он мои руки не узнает, ногти накрашу, крем куплю заграничный отдельно для рук, для лица… При должности буду… А пока я ему ношу сливы, покупаем на базаре, а мама велит говорить, что в нашем саду такие сладкие поспели. И я еще должна его ждать! На свиданье опаздывает, по полчаса его жду. Был бы это свой парень, я бы ему такой скандал закатила! От отца все скрываем, если узнает, будет нам! Он строг до невозможности. Говорит мало, но слова запомнишь на всю жизнь, я очень люблю его за это. А маму надо слушать, он тоже велит слушать ее. Мама купила пряжу, коричневую, вяжет Колину свитер, руки как осы, следить не успеваешь. За пять дней управилась.

— Никаких свитеров и ни шагу к Колину! — откуда он узнал, мама так все маскировала. Мама притворилась глухой, понесла этот свитер, а отец остановил ее у калитки.

— Вернись!

Ох как я испугалась. Все, думаю, пропала, но мама проскользнула в калитку. Отец вернулся рассерженный и стал громыхать по дому посудой, скамейками, все перевернул вверх дном. Вечером Колин пришел к нам. Отец повернулся спиной, мама его под ребро толкнула, он и не думает поворачиваться.

Все испортил. Колин весь посерел, встал и хлопнул дверью. Мы с мамой переглянулись, и я за ним бросилась бежать. Ах, думаю, гордец, я-то тут при чем, найди подход к отцу, раз собираешься зятем стать. Догоняю его, а он мне прямо так и говорит:

— Отец твой тупой, отвратительный человек! Как ты позволяешь себя топтать?

Я готова была его удушить за такие слова, но промолчала. Я своего отца и на министра не променяю, пусть он кирпичи грузит, он честный, смелый, добрый. Я его люблю больше всех на свете. И тебя, Колин, заставлю уважать моего отца, ничего, что ты ученый. Теперь я и подавно добьюсь своего. Успокоила я Колина, как могла, всю хитрость в ход пустила. Пошли мы с ним в кино. Возвращаюсь домой, отец сидит за столом с каким-то парнем, угощает его ракией, попросил меня закуску приготовить. Парень молодой, с усами, глаза черные-пречерные, и такой же загорелый, как отец. Я его разглядываю, а он тоже на меня уставился, улыбается, зубы белые, блестят, а в глазах солнышко.

— Здравствуй, — говорит, подает мне руку. — Я Гоша.

— Здорово, — говорю. А самой весело стало, и я и Гоша рассмеялись непонятно над чем, и отец вместе с нами смеется.

— Я согласен, — наконец выговорил отец и уже совсем серьезно сказал парню: — Если возьмешь, ее, все трое будем в одной бригаде!

Мне стало стыдно, поняла — речь обо мне. Уйти не тороплюсь, смотрим друг на дружку с Гошей и смеемся. Давно мне так весело не было, с агрономом-то не посмеешься, как на страже, все боишься чего-то не так сказать.

Как уйти, Гоша достал из кармана букетик незабудок и протянул мне. Я-то знаю, чего означают эти цветы. На следующий день Гоша опять пришел к нам, с розами. Встретились мы с ним во дворе.

— Отец твой согласен, — говорит он, а сам волнуется, держит мою руку в своей. А я так бы и стояла рядом с ним хоть до утра. Мама меня окликнула:

— Сейчас же иди домой!

— Нам надо поговорить, — ответил за меня Гоша и загородил меня собой. Ну и смелый парень!

— Чтобы здесь была! — приказала мама.

Я редко вскипаю, но если меня выведут из терпения!

— Пойдем, — говорю я Гоше, взяла его под руку, и мы пошли гулять по селу. Боялась, конечно, Колина встретить, но виду не подавала. Хитрая я. Слышу, встречные меня обсуждают: вот, мол, вчера с Колином ходила под ручку, а нынче с другим. Все, думаю, ославила я себя на все село. А тут опять хитрость мне помогла, и надумала я всего за два дня: замуж выйду за Гошу — полюбила я его сразу же, и Колина проучу, пусть полюбуется на нас — такую пару поискать.

Отец чуть не все село заугощал. Мама не говорит со мной. Одна у меня теперь забота: с мамой все уладить. А живу я как в раю. Работаю на электрокаре, кирпичи вожу. А наряжает меня Гоша… Все оглядываются, с каждой получки обнову мне. А с этой зарплаты стиральную машину купим. Никак не могу себе простить, что бегала за агрономом, но и эту неприятность забываю, как сяду на свою электромашину, погляжу на Гошу, душа замирает, все на меня глядят и не поймут, отчего я такая счастливая. А мне хочется на весь мир крикнуть: «Да здравствует Гоша!»


Перевела Людмила Шикина.

Валентин Пламенов ЧЕМПИОНЫ ВСЕГДА ПООДИНОЧКЕ

Нервы у меня напряжены с утра. С самого раннего утра, с границы ночи и дня, когда дома грустны и сердиты, мостовая вся чернильная, окна светятся лишь кое-где. Деревья, враждебные и грозные, кажется мне, воткнуты корнями кверху. Воздух голубой, он пропитан затаенной тоской, долго копившейся в течение ночи, чтобы рассеяться с наступлением света. За теми окнами, что светятся, сонные мрачные мужчины пьют кофе и глотают второпях бутерброды. Всем своим существом отмеряют минуты, которые остались до того, как надо будет идти наружу, в полумрак. Это в большинстве своем горняки. Благодаря рудничному карьеру и возник-то городок. Наверное, оттого бесхарактерен он, как многие его собратья, тоже отстроенные наскоро. Городок без истории, возраст его — двадцать лет. Поначалу были бараки и вагончики, на смену пришли панельные кварталы, какой-никакой гастроном, огромный полупустынный Дом культуры, шедевр по части смешения стилей, служит он только для показа кино. К этой схеме можно прибавить две-три лавчонки, несколько ресторанчиков — странный симбиоз кафе-кондитерской, столовки и откровенного кабака, но схему едва ли таким образом разукрасишь.

Нервы у меня напряжены с утра, однако всегда просыпаюсь я в это время, меж ночью и днем. Сам того не желая, естественно. Потом снова погружаюсь в вялую тревожную дремоту.

Тренировка в десять. Десять — сильно сказано, на стадионе мы собираемся где-то в половине одиннадцатого — шестнадцать футболистов, два тренера и несколько любопытных, которые, подозреваю, приходят не смотреть, а попить в затишке пива, убивая время. Да-да, за эти два года довели мы до отчаяния болельщиков, истинных серьезных болельщиков, надеявшихся, что их молодой город сможет создать такую команду, которая будет заметна всей стране, войдет в группу Б, а после, эх, после… Нам же и в золотой середине трудно удержаться, это, правда, недурно с точки зрения эмоций, ибо нет для ценителя ничего скучней золотой середины. Надежды болельщиков вначале окрепли в основном потому, что знали нас по именам. Да, имели мы имена, когда собрались тут, кое-кто из публики их не позабыл и порой где-нибудь припоминал в оживленной беседе: «А что стало с этим вот, помните, в свое время он…» Слушатели пожмут в ответ плечами.

Ну вот Пешо, центральный нападающий. Сколько забивал в юношеской сборной страны! Отменные команды спорили, кому его взять. Он, пожалуй что, самый разнесчастный в плеяде футбольных неудачников, каковы мы по сути. У команды, в которую он тогда попал, была единственная задача — каждый год становиться чемпионом. Страсть как трудно играть в такой команде, оттого Пешо протирал скамейку. Новичок, необстрелянный, так сказать, поди знай, как заиграет. И выпускали его на категорически выигранные или безнадежные матчи. Например, у противника преимущество в три-четыре гола. Редко такое случалось, но случалось. Вот за десять минут до конца и вводят Пешо. За эти десять минут будь любезен показать и технику, и взаимопонимание с партнерами, и не меньше как пять голов забить, и все прочее, что в конце концов утвердит тебя в мастерах. При другом положении, когда ведут с перевесом в несколько мячей, тоже невозможно проявить себя, быть замеченным. Игроки как на крыльях, разъярились от успеха, редко догадаются дать пас. Победители — эгоисты, не любят делить свой успех. Всякому, кто мало-мальски играл в «промышленный» футбол, это знакомо. Через какое-то время Пешо обменяли на одного подававшего надежды форварда из провинции, потом та провинциальная команда, в свою очередь, обменяла Пешо, и так далее. Вот и добрался он досюда. Отяжелевший, сварливый, безвольный. Играть с ним чистая мука. Непрерывно орет и сердится, хоть и сам ничего с мячом не делает, только нервы другим дергает, те оттого еще пуще ошибаются. И голы Пешо забивает раз в год по обещанию. Да и откуда ему забивать, коль на тренировке только и думает, как бы смотаться. Если б дело в одних тренировках… Если б лишь в режиме… Его и за рюмкой не разговорить. Алкоголь не бодрит его, а расслабляет. И пьяных бесед Пешо не любит. Глотнет несколько рюмок и говорит с полуулыбкой:

— Нет смысла, Мишка. Нет смысла. Все кончено.

— Да, — отвечаю. Мишка — это я.

— Мимо нас прошла слава Круифа и Бекенбауэра.

— Да, — продолжаю соглашаться, поскольку ничего другого мне не остается.

— Вот не пойму только, чего они нас тут держат и деньги нам платят.

— Не пойму и я. Наверно, нужна им мечта.

— Что за мечта этот футбол? Футбол — каторжная работа и случайность на случайности. Я чувствовал себя большим мастером в какие-то моменты! Выдающимся, понимаешь ли. И потом все исчезало. Ни единого защитника обойти не мог. А после — все снова при мне. Понимаешь?

— Да. Но они-то этого не знают.

— Жалко мне их. Видал я, как люди плачут, когда их команда горит. Небось и так у них в жизни полно неприятностей, а ежели и команда подводит…

— Здешние не плакали.

— Потому как нас не ощущали своими. Кто мы для них? Кучка кавалеров. У меня такое чувство, что даром ем их хлеб. С ума схожу от этой мысли. Никогда я не был нахлебником!

— Какой нахлебник? Ноги у нас обезображены операциями. Ревматизм крутит. Сердце порой готово выскочить. Сам знаешь.

— Но и они болеют, Мишка. Всякий день хожу я на рудник и смотрю, как там работают, и мне стыдно становится. Обсуждаем матчи. Подойдут, перекурят и назад уходят. Им на смену другие. А я стою и болтаю глупости, как транзистор.

— Болеют. Хоть не требуют уж, чтоб каждую субботу побеждать, чего, вспомним, хотели от нас.

— Хотели, хотели… Глупости от нас хотели! Обманывали нас, Мишка! С юных лет обманывали. Играй, это матч единственный в своем роде! Играй, этот матч решает твою судьбу! Играй, это матч всей твоей жизни! Играй, ты защищаешь честь Болгарии! Играй, старайся, ты же патриот! Патриот… Фигляры мы всегда были, Мишка. Кто на руднике, они патриоты. А мы жалкие фигляры. И никогда ничего не защищали. Все это парадная глупость. Плакат на плакате!

Тут я его обрываю, по больному месту меня задел:

— И что с того? Выпади мне стать горняком, и стал бы. Всякому отмерена порция горя и счастья в этой жизни. Так вышло, что не горняк я, а футболист. Не больше и не меньше. Назавтра кем буду, вообще не знаю. Но сегодня я футболист. Зональный. Однако правила игры на всех одни. Играем в футбол не ради своего удовольствия, а чтоб другие смотрели. Зона — вот наши возможности. В футболе не могут все быть чемпионами. Чемпионы всегда поодиночке.

— Верно, Мишка. Чемпионы всегда поодиночке…

Тренировки проходят вяло. Тренер разделит на группы, даст указания. Расшевелимся, не более того. Да как, например, Недо заставишь бегать? Чего ради ему стараться? Левый наш край в сборной страны побывал. Блестяще провел несколько игр, потом вдруг заколодило. И такое бывает в «промышленном» футболе. В другом, дворовом, лидер дворовой команды всегда лидер. В «промышленном» не так. Ноги у Недо стали будто чужие. Не мог мяч остановить как положено. Видно, надо было дать ему передышку, отдых. Или еще что придумать, не всяк же день появляется такой игрок. А его раз и засадили на скамейку запасных, в прессе появилось несколько ядовитых статеек, и всему конец. Списали Недо. Живет он бедно. По скупости никто с ним в команде не сравнится. Что ни заработает, сбережет и жене отправит. Жену его только однажды мы видели. Сошла бы за красавицу, если б не мещанский налет. Замечал я, красивые женщины, воистину красивые, на первый взгляд, и на второй, и на третий смотрятся так, будто не связаны с горячечной суетой этого мира, стоят над ней. А коль вымогают из мужчин нечто, то делают это элегантно и с изысканностью. Уж такие они от природы. После каждого матча Недо едет в город, где живет его жена, а возвращается еще молчаливее и скупее.

Кыц — правый крайний. С ним не бывало особых превратностей, и он себя не чувствует обиженным, в отличие от большинства из нас. Оттого, видать, общительный он, весельчак. Играл пятнадцать лет за команду группы А, без блеска, но и без провалов, здесь заканчивает свои счеты с футболом. То ли подзаработать еще хочется, то ли жаль с мячом расставаться, поскольку футбол — единственное, чем владеет толком, не скажу в точности. Мало его знаю, так, здравствуй-прощай. Кыц постоянно расписывает какой-то матч на кубок УЕФА, в котором сыграл как факир и забил гол. Ирландцам.

— Выхожу, — начинает Кыц сперва спокойно, чтоб не заподозрили, что расскажет ту же историю, какую мы чуть не сто раз слыхали, — выхожу к боковой. Ага. Передо мной, — тут он слегка напружинивается, приклоняется и начинает размахивать руками, — «четверка». Ирландчик тощий, длинный, рыжий — порода, братишки. Лицом узок, прямо топор, честно… Слушайте дальше. Обвожу его, значит. Сам подаюсь влево, ага, а мяч скоренько пускаю с правой стороны. Обштопал «четверку», тот глазами хлопает. С улыбочкой прошел я его, иду к штрафной. Навстречу «тройка». Я его финтом. Публика ревет, девчонки визжат. Сзади кто-то наседает, хочет подкат сделать. Ага, я с мячом приостановился, ирландец на заду по земле пополз. Один смех! На всякий случай оглядываюсь. Это я теперь говорю, будто оглядывался, а тогда и времени на то не было, только делай одно за одним. Ну, огляделся я как кот в корчме и понял — отдать некому. Ясно, действуй самостоятельно. Резко рванул вправо, проскочил промеж двух защитников. Как оно удалось, ума не приложу, прогал был — нос едва всунешь. А наши опять же все прикрыты. Один лишь дотянулся-таки до мяча и в таком трудном положении паснул мне. И я с ходу — хрясь! Вратарь и за линией не достал! Ирландцы по траве катаются, рыжие свои космы рвут на себе. А стадион гремит, словно… словно… уже не знаю, как гремит. Пожалуй, как лопнувший мяч. Не опишешь, братишки! Ради того одного, чтоб так гремело, и возился я, ровно дурень, с футболом — и дождался. Это ничем не заменишь. Угу! А вот Пеле, уж ему сколько гремело, как он разрыв сердца не получил? Ведь страшное дело, скажу вам, братишки!

Потом по городу ходил будто президент. «Вон он», — девчата друг дружке шепчут. «Я самый!» — прохожу небрежно мимо, топаю на главную площадь. Зайду в ресторан — через секунду столик уставлен питьем и закусками. Официанты кланяются. Местные боссы здороваются со мной, спрашивают сердечно: «Как самочувствие?» — «Отлично», — отвечаю, если захочу. Стоит ли садиться с ними да объяснять международное положение, боссы и без меня разбираются в международном положении. Что в Ирландии террористы действуют. А мы их разве не побили? «В следующем матче тоже забьете?» — «Не стану обещать, — важничаю, — что я могу без коллектива?» А все думают, что фасоню и прикидываюсь скромником. Да так оно и было.

В то самое время познакомился я с профессорской дочкой. Походил с ней за ручку по площади, по пятачку, но без дополнительности. Выжидал момент, ишь. Так и не дождался, с большого-то ума. Уж профессор сам ко мне подошел, сам заговорил: «Заходите к нам домой, познакомимся». — «Можно, — отвечаю, — велик ли труд познакомиться». Важничаю. Как ни важничал, дочка его ко мне подскакивает, я диктую условия, словно Крум, хан такой был, срубил головушку бедняге Никифору. А девонька уж была, братишки! Слеза и огонь! Метель-метелица, одно слово. Эх, не выгорело дело… С чево? А вот почему… Вбил я дурь себе в голову. Стал думать, что и дальше стадион будет греметь и такие вот барышни подворачиваться. Сопляцкие рассуждения. Только взялся греметь стадион, хватайте, братишки, удачу за шкирку и сматывайтесь! С того матча десять лет жду, а не гремит. Даже не чихнут. Ну, тогда профессор, тоже мне растяпа, в дверях встречает: «Прошу разуваться». Новый ковер, ишь, купили, и потому просят разуваться. А мне, только попросят разуться, дурно делается. Дома всю жизнь приходилось разуваться, отец в ночную смену работал, днем спать был вынужден. И я, чтоб не топать, разувался. А тут-то! Победитель ирландцев — в носках? Вскипел я: «Не выйдет, профессор, разуться. Носки у меня рваные, плохое впечатление произведу. Уж загляну к вам другой раз, когда ковры выбивать будете». Вот так, братишки, заявил ему! Показал спину да испарился. А носки-то у меня целехонькие были. Чего мне стоило разуться? Мать честная! С тех пор осложнилась моя жизнь, как положение на Ближнем Востоке. Разувайтесь, братишки, послушайтесь меня, разувайтесь, пока есть момент! Ирландцы-то нас все-таки выбили на своем поле, ни мы, ни террористы не остановили. Выиграй мы там, я, может, собрался бы с духом да извинился перед профессором. Ну ладно. С того матча у меня только пиджак остался, приволок оттуда. Красный такой пиджак, с эмблемой, носить его не ношу. Криклив он, простачкам такой носить. А мне чего выставляться?..

В нападении только Гоша, «десятка», первой молодости. Его к нам тренер привел за собой. Гоша рассчитывает, что поиграет здесь и его приметят. Не знаю, вдруг и получится так. В футболе все бывает. Только вот не крутятся около нас спецы из ведущих команд. Мы, как говорится у журналистов, не на гребне волны. В моде другие команды зоны. Там играют молоденькие ребята, нетерпеливые, неопытные. Из них и выбирать будут. Сперва мне казалось, запросто мы их одолеем, этих цыплят, едва понюхали футбол и уж считают, будто им море по колено. Но не идет у нас игра. У каждого техники в избытке и опыт есть, и вот такие парни, стоит мяч получить, гонят его десяток метров, бить не бьют. Почему? Пожалуй, нет у нас в игре нерва, нет желания. Команда наша напоминает мне мужчину во втором или третьем браке. Все ясно, нет непредвиденных положений, никаких протуберанцев. Игра течет нормально и скучновато. А без неожиданностей, нервов, провалов — и брак и футбол безвкусны, в тягость становятся.

У нас многие не смирились: Боря, Илья, Коце, Данчо, Митя Пробка. Пробкой его здесь окрестили, хоть с больших стадионов мы пришли сюда уже с прозвищами. Низковат наш центральный защитник, но выпрыгивает ловко и вдруг, словно пробка из воды. Удивительно, что не женился он еще, уж очень любит вкусно поесть. Постоянно бормочет над котлетами, которыми нас пичкают:

— Вот женюсь-ка и слиняю. Что наша жизнь? Котлеты. Женят они меня.

В городке свадьбы в общем-то редкость. Нет девушек. Просто нету. Красавицы все повыходили замуж, горняки их прячут по домам, не разгуляться. Есть несколько разгульных, обязательно такие появляются около мужчин, играющих за деньги, но увидишь прокуренные улыбки тех дамочек, противно и заговорить. Имеется тут и техникум, но, батеньки, не дай бог поклеить какую студенточку! Преподаватели и преподавательницы целым роем бдят день и ночь над ними, в порошок тебя сотрут перед общественным мнением. А общественное мнение, особенно в малых городках, сила великая! Согласно этому мнению футболисты будто созданы нарочно для того, чтоб разбивать жизнь невинных созданий.

С нами водится только Сия Белокурая. Ее муж работал прежде в тотализаторе и загремел. Был тихий-мирный человек, но захватила его горячка азарта. Ставил большие деньги, сначала свои, потом из кассы начал вытягивать, надеялся, что выиграет и вернет. Но есть ли логика в том тотализаторе? Сплошная мгла, недаром его выдумали большие головы. Лишь туманить простачков. Схватил Сиин муж на полную железку, двенадцать лет ему влепили. Одна у Сии отрада — дочурка. Вся команда ей подарки покупает. Сия часто плачется, что складывать некуда, набили комнату. К Белокурой никто не смеет прикоснуться. Водится она с нами, ходит в кино, в ресторан, по квартирам собираемся. Развеселится она порой, но границ приятельских никогда не перейдет. Мы впрямую не заключали соглашения, но вроде как существует договоренность не приставать к Сии, пусть сама кого выберет, ежели пожелает. А попробует кто-то силком, то наверняка она с нами расстанется, уйдет с ней тот кусочек красоты, что предлагает нам жизнь в городке. Постоянно подмечаю, Сия страдает, убивается, разрывается между супружеским долгом и нерадостной перспективой на будущее. Двенадцать лет — страшный срок, никому не вытерпеть. И чего ради? Была б серьезная причина, а то тюрьма. Сия о муже никогда не упоминает. Страдание у нее соединяется с удивлением: до чего ж быстро может жизнь разбиться. И не только чья-то собственная, но и жизнь окружающих. Начнешь с малого, с незаметного, с пустяка. И не остановиться, и нет силы в душе, чтоб остановила, предупредила: «Погоди-ка, эй, куда тебя несет?» До чего ж бессилен человек перед самим собой, до чего ж беззащитен!

Вероятно, Сии и хотелось бы мужской ласки, особенно в холодные ветреные вечера, наполняющие непокоем ее прибранную комнатку. Но женский инстинкт подсказывает, что уступишь одному, не достанет отваги отказать и следующему. А кандидатов до ее тела, стройного, полного жизни, сколько хошь.

Я играю правого полузащитника. Михаил Михайлов, может, слыхали. Полузащитник чемпионов передал мне свою футболку. Прослезился:

— Берегись, паренек! Праздник когда-нибудь да кончается!

Тогда я не обратил внимания на его слова. А мой праздник кончился с этой передачей футболки. Тот ведь был любимец зрителей. Поди замени любимца в чьих-то глазах. Наследовал бы я кому посредственному, все бы, наверное, ладно пошло. Не забыть, как гневно меня освистывали, если мяч останавливал неверно, если пас давал неточно, если что-то не так делал, как их кумир. И, вполне естественно, оттого я пуще сбивался. А вдруг еще и наказание заработал. Один приятель попросился отпраздновать у нас дома свой день рождения. Не откажешь. Вероятно, соседи известили тренера. Не ладили мы с нижними соседями, в разные инстанции те постоянно жаловались, что у нас в ванной трубы не в порядке и промокает потолок у них в квартире. Тренер явился в первом часу ночи, застал нас в самый разгар, навеселе… На беду, именно тогда предстоял нам важный матч. Ну да какой матч не бывает важным! Спортобщество меня наказало дисквалификацией на год, федерация утвердила. И совершил я большую ошибку. Озлился. Попросился в другую команду. Там начал играть нетренированный, злой. А футбол при злости, которая не от самой игры исходит, — это не футбол. В нем не до шуток, житейские счеты не сводят.

Каждую пятницу звоню в Софию. Трубку всегда берет мать.

— Здравствуй, мама.

— Здравствуй, Бонжо.

Так она зовет меня сызмалетства. В ту пору героически старалась научить французскому. Я запомнил лишь «бонжур», да и то не полностью. Перед гостями, когда требовалось проявить чудеса сметливости, деревенел и с поклоном выдавливал из себя: «Бонжо!» И бегом из комнаты. Я того не помню, мама это рассказывала.

— Как ты, Бонжо?

— Нормально. А вы?

— Так-сяк. Ждем тебя.

— Вот возьму отпуск для поступления.

— Опять в театральный?

— Опять, мама.

— На что надеешься?..

— На этот раз получится, мама, вот увидишь!

— Готовишься?

— Да.

— Береги себя, Бонжо.

— Справляюсь. А… папа?

— Не тревожься, с отцом наладится.

— Ой ли…

— Да уж. Но все поправится. Обещаю тебе. Что еще нового?

— Ничего. До свиданьица, мама.

С отцом я рассорился, так и не помиримся, штука-то непростая. Он мечтает, чтоб я выучился на инженера. Сам он техник в телефонной сети, для него нет выше звания, чем инженер. А я вон «гоняла» в убогой команде и неудачный кандидат в артисты. В театральный сдавал уже не раз. Дойду до третьего тура, тут и остановка. Сбивает меня, что сцена маленькая и комиссия впритык сидит и жужжит, едва меня увидит: «Это не футболист ли?» Ух, наклеят тебе этикетку, попробуй освободиться! Подобная известность, не отрицаю, способна в ином случае и помочь, но и вредить способна, какие-то барьеры ставить. Не ищу оправданий, покамест неизвестно, есть ли у меня талант. Да кажется мне, что есть, черт его дери! Попытаюсь и на этот год, а уж если опять не выгорит, придется, видать, всерьез задуматься, чего с давних пор желают мне родители. По их мнению, достаточно сказать себе: опля! Взять с маху себя в руки. Оставить футбол, сыскать какую-нибудь основательную девушку — и проблемы автоматически исчезнут. Забавно это родительское представление, будто коль последуешь их модели жизни, все у тебя пойдет как надо. Говорят, с годами человек умнеет. По-моему, не совсем так. Глядь, с годами человек — очевидно же это — обрастает комплексами. Табу. Границами. Пределами. В шорах жизнь скорее покажется в розовом свете. И до какого потолка должны простираться совет, намек, скандал, чтоб не превратиться в тормоз, иссушающий жизненные силы?

Ну и ну, разболтался я как деревенский краснобай. Все вышесказанное изложил я не ради того, чтобы просить снисхождения себе или другим из моей жалкой третьесортной команды, нет-нет.

О матче со сборной страны хочу я рассказать. Этот матч научил меня, что в человеке всегда скрывается запас сил, о котором не подозреваешь и который может проявиться, когда того совсем не ждешь, когда уверен, что все кончено. Во всяком человеке кроется нежданный взрыв энергии и восторга, только вот редко дает о себе знать, подобно голубизне раннего утра, если спозаранку проснуться с напряженными нервами.

Фантастический был матч.

Национальная сборная готовилась к решающей международной встрече, и совершенно неожиданно для контрольной игры выбрали нас. Видимо, ответственные товарищи хотели порадовать жителей городка. Сообщили о том за два дня, так что и подготовиться-то времени не было. Да того и не спрашивали с нас, спарринг-партнер есть спарринг-партнер.

— Смотрите не травмируйте кого, вас потом в прессе уничтожат! — морщился тренер, ему эта затея тоже была неприятна. И без пояснений мы все понимали. В последнее время у сборной была серия неудач, вот и старались найти любые оправдания. Если кто из наших травмирует сборника, неудивительно будет, коли назовут виноватым в последующем поражении. Тут, как и в боксе спарринг-партнер, принимай удары, человече, и веди себя разумно, не вздумай, будто это тебе спарринг-партнера поставили!

Из федерации тоже явились. Опять же твердили:

— Смотрите не учините какой-нибудь неприятности, ребята, ведь это сборная страны!

Сборная! Сборники против неудачников. Звезды в полном блеске, могут и с Сией Белокурой позабавиться да покинуть ее, и замечаний от родителей и супруг не выслушивать, и вопросов, до каких пор этак вот перебиваться и что тебя ждет в будущем, себе не задавать… Добрая их половина мне знакомы. Уж лучше б не встречался с ними вечером в ресторане. Здороваются со мной — едва кивают. «Как жизнь, батрак?» Батрак! Да по крайней мере трое из них мне бутсы шнуровали! «Горе побежденным!» — сколь точно сказал кто-то из римлян, этого мудрого исчезнувшего народа.

И Стояну, вратарю нашему, бутсы шнуровали, перчатки за ним носили. И его обидели, а он-то сама кротость, второго такого не сыщешь. Очень напоминает электрокар. Неторопливый и спокойный, порой можно с ума сойти от его флегматичности. Забьют ему гол — молчит. Спасет стопроцентный момент — молчит. Я с ним вместе играл в чемпионской команде. Там сгубила его эта молчаливость. Стеснялся кричать на оборону. Другой их вратарь был неврастеник — орал и на поле, и вне поля. Вообще не умел по-человечески говорить. За то его и предпочли. Стоян обожает детей. Постоянно гуляет со своим племянником. Интересное зрелище — рядом громада и малышок. Беседуют на полном серьезе. Стоян ничем не подчеркнет превосходство взрослого, малец в нем души не чает. Возвращает Стоян его, полного конфетами и мороженым, своей сестре, та смотрит укоризненно. Он мечтает жениться и завести кучу детишек. Одна женщина сделала аборт от него, не предупредивши. Не хотела связывать свою жизнь с запасным вратарем. Стоян две недели не появлялся. Что с ним было, одному ему известно. Не пойму, отчего не может он подружиться с дочуркой Сии, девчушка бегает от него чуть не в страхе. И вот этому-то Стояну один из нападающих выкрикнул:

— Стоян! Я тебе полную сетку набивать не буду, спи спокойно. Штуки три всажу, и хватит. Но образцовых!

Стоян ничего не ответил.

Пока Пешо не забил первый гол, мы переругивались, злились друг на друга. Странно человек устроен! Именно когда ему хуже всего, готов самоуничижаться! Так и мы. Играли с футболистами, у которых до тех пор все шло как по маслу. Справедливо или несправедливо, не нам судить. А забил Пешо со штрафного, мы не кидались его обнимать. Столь часто судьба показывала нам язык, что и тут мы ей не поверили. И заиграли. Не опишу как. Не старался запоминать, предостаточно есть у меня горьких воспоминаний. По телевизору матч не передавали. И по радио тоже. Никто, кроме жителей городка, игру эту не видел. Они же пришли нас освистать. В газетах появилось невнятное сообщение: «Вчера наша национальная сборная встретилась в городе Н. с местной командой и проиграла со счетом 0 : 3». Не хотели раздувать страсти вокруг состава накануне ответственной игры, которую в свой срок сборники все-таки выиграли. Выдающийся был матч, матч года. А я вам говорю: наш матч, на бедненьком стадиончике, был выдающийся! Играли, себя не узнавая. Каждый чуял, куда пасовать, каждый чуял, где примет мяч. Эта игра стала отплатой за бестолковую нашу футбольную молодость. Наконец поверили мы Кыцу, что касается его матча с ирландцами. Наконец уяснили, что Пешо имел право покрикивать на нас, потому что игрок он блестящий. Наконец Недо дал себе волю и творил чудеса на флангах, рта не закрывая. Стоян после матча плакал. Пробка заявил, что скоро позовет нас на свадьбу, кое-кто есть у него на примете. Тренер целовал нас и уверял, что еще поиграем в группе А. Никого из сборной мы не травмировали. Как кончилась игра, в их сторону и взгляда не кинули. Никто из нас не показал им кукиш, хоть заслуживали того. Но мы не злобились. Мы убедились, что не побирались в футболе. Нисколько. Молодые годы свои провели столь же полноценно, как и наши сверстники. В труде.

Сейчас заказал я междугородный. Надо основательно поговорить с отцом. Очень основательно. Не серчайте, умолчал я, что у меня с Сией любовь. Мы это до сих пор скрывали. Когда в жизни у тебя все наперекосяк, чего выставляться со своей любовью. Но с завтрашнего дня — хватит, сказал я Сии. Пускай весь белый свет глядит! Непросто, понимаю, показаться всему белому свету, поскольку с такой девушкой, как Сия, нельзя играть как попало. Ну и что ж! Я готов.

Сия выслушала меня внешне спокойно. Только под конец ресницы дрогнули. А было это вскоре после того, как тренер сборной перехватил меня без свидетелей и шепнул:

— Брякни-ка через недельку в Софию, Мишка. Из тебя еще может получиться чемпион! — Горячее его дыхание буравило мне ухо.

— Не, — ответил я, — чемпионы всегда поодиночке.

Вот и все.


Перевел Николай Лисовой.

Загрузка...