Ее имя снилось мне.
Снилась и сама она.
Реалии сквозь века, настолько достоверные, что я не верил — вычитал ведь, вычитал из древних книг!..
Песок, набившийся в ее сандалии, мешающий ей идти. Одежда из легкой домотканой марлевки, полупрозрачной и серо-лиловой. Узкий золотой обруч в черных волосах. Птичий профиль.
Жрецы, заставляющие ее подниматься по ступеням полуразрушенного покинутого дворца, по ступеням неестественной высоты, заставляющие ее идти одну по утерявшим кровлю галереям, в которых лежат и стоят алебастровые и казастровые урны с прахом ее предков-царей.
Маленькая царица, чье птичье сердечко колотится под худыми ребрами, маленькая царица, стремящаяся почти с ненавистью мимо алебастровых вместилищ былого величия, задирающая головку, чтобы разглядеть странный кованый светильник с фигурками зверей и птиц. Центральная фигура — петух.
Она поворачивала ко мне узкое лицо и вперялась в меня бирюзовым взором. Или изумрудным. Смарагдовым. Когда каким. Почти без зрачков. Крупный план. Стоп-кадр. Обрыв. Доброе утро!
«Хатшепсут…» — шептал я, просыпаясь со стоном. Наваждение. Морок. Эфемерида воображения дурного. И такового же вкуса. Но этот песок в сандалиях, мешающий ей идти…
Меня тянуло в ее время как магнитом. В заповедное время, когда не две, а одна луна освещала по ночам нашу планету. В довольно-таки поганую, надо честно признать, эпоху, меченную убийствами, казнями, исчезновениями людей, мятежами. Непонятными нам извивами событий; мне, в частности, изучившему все имеющиеся на сегодня материалы.
Я распутывал непредсказуемые клубки и обрывки. Писал статьи. Готовился отправиться в прошлое. Мыкался на тренажерах.
Кроме всего прочего, я был тривиально и нелепо влюблен в отделенную от меня тысячелетиями Хатшепсут. Как дети влюбляются в персонажей идиотских романов.
Как всякого разведчика, меня снабдили серией легенд. И в образ я вжился. В образы, точнее. Но сколько ни репетируй, роль есть роль, сцена есть сцена; при соприкосновении — при столкновении! — с пылью времени я почувствовал шок. Меня даже замутило слегка, когда я оказался перед чернобородым мрачным существом в белом одеянии и бутафорском головном уборе. Мне даже показалось, что один из нас уж непременно должен быть призраком. Строго говоря, таковым являлся именно я. Я уже знал, что он — один из четырнадцати главных жрецов и что его зовут Фаттах. Я же замещал (из всех возможных проникновений в прошлое мое руководство предпочло принцип замещения) придворного лекаря, астролога и астронома Джосера. В руках у меня была чаша с благоухающей темной дрянью, достоинства которой я только что расписал жрецу, — по идее, во всяком случае: тот находился в состоянии ответного словоизлияния и заканчивал его.
— …и подлый враг, — сказал он, — будет изобличен.
Сознание мое претерпевало состояние раздвоения, как сознание профессионального актера, одновременно истово рыдающего и наблюдающего себя со стороны: «Черт возьми, до чего же я фальшивлю сегодня!»
«Какой враг? — думал я. — При чем тут враг? Какая связь между изобличением и этим кретинским зельем?»
«Романтический придурок, — думал я, — дернуло тебя впереться в эту дичь, в глушь, в даль, в варварство, не сиделось тебе дома».
А услужливый суфлер диктовал мне ответ, который я и воспроизвел, отцепив одну руку, украшенную тяжелыми кольцами, от чаши и приложив ее к груди:
— Ради процветания и покоя царства тружусь, не покладая рук, денно и нощно, при свете божественного Эль-Хатора, при смутных лучах Сурана, Либера и Таша и во тьме кромешной.
— Хорошо, хорошо, — сказал Фаттах, — ты будешь вознагражден по заслугам.
Я поклонился.
— Первым, — сказал Фаттах, — из чаши изопьет клятвопреступник Сепр. И немедленно. Следуй за мной.
Я и последовал.
Долго шаркали мы сандалиями по узким коридорам, то спускаясь по крутым ступеням, то поднимаясь, проходя пандусы, залы, минуя внутренние дворики с фонтанами и каменными изваяниями крылатых когтистых тварей с лицами людей, людей с головами птиц и диких животных. Особо не понравилась мне корова с пухленьким женским личиком, четырьмя ногами в ботиках и хвостом павлина. Меня снова замутило, как на тренажере.
В итоге мы оказались в подземелье, отведенном под хранилище, совмещенное с тюрьмой: площадь экономили и ею не разбрасывались как попало. Строили немного, зато на совесть. И за страх, само собой.
— Введите, — сказал Фаттах.
Двое голоногих в ботиках ввели клятвопреступника. Вид у него был жалкий. Он трясся то ли от малярии, то ли от страха, то ли нервная дрожь его била, одеяние его было изодрано до невозможности, синякам и кровоподтекам несть числа, в том числе по физиономии приложили основательно и не единожды. И приложил правша, насколько я понял.
— Подлый Сепр, — сказал Фаттах, — ты упорствуешь во лжи?
Сепр молчал и трясся, а один из тюремщиков отвечал:
— Упорствует, достославный.
— Дай ему глоток, — приказал жрец.
Я поперся к клятвопреступнику и поднес к его губам чашу с зельем.
— Я умру в мучениях? — спросил он тихо, глядя мне в глаза.
«Идиот, — думал я, — болван кабинетный, мозги дистиллированные, так тебе и надо, путешественник по эпохам».
А вслух произнес:
— Пей и не спрашивай.
Он глотнул с усилием. И сполз по стенке на пол. Трясти его перестало. Он глядел в одну точку, тяжело дыша, и вдруг заговорил как заведенный.
— Писца — вскричал Фаттах. — Быстрей!
— …и речи вел противу великих жрецов и жреца верховного, а также замышлял сообщество собрать единодумных смутьянов и осквернять прах царей, и грабить гробницы, а также порчу наводить на честных сподвижников и подвижников, а также подбивать на действия против богоподобной и луноликой…
Писец так и строчил своим маленьким каламом.
«Грамотный, — подумал я с ненавистью. — И почерк небось разборчивый».
Чем меня так этот писец заел, неясно: чиновник и чиновник.
— Ты получишь награду немедленно, — сказал мне Фаттах.
Я опять поклонился, и мы тронулись в обратный путь из хранилища-тюрьмы мимо курносой коровы в ботиках.
«Ну ладно, ворона в павлиньих перьях, — думал я, — но чтоб корова…»
Получив в награду большого навозного жука из берилла, я зашаркал к своему дому. Было жарко, тихо и невыразимо скучно. В своем, так сказать, доме встречен я был рабами, раздет, омыт, размассирован, умащен, одет, уложен на деревянный лежак и накормлен до отвала воблой, рисом с изюмом, фаршированной травой куропаткой и инжиром, а также напоен невыносимо мерзким белым приторным пойлом. Наконец меня оставили в покое, впрочем ненадолго. За время краткого своего одиночества я освежил в памяти историю царедворца Сепра, ни с того ни с сего схваченного и казненного. Надо заметить, что яснее эта история после личного знакомства не стала. Почему Фаттах называл Сепра клятвопреступником? Какую клятву он мог преступить? Стоп, стоп, стоп… Клятвы вроде бы полагалось давать во время обряда посвящения. Может, Сепр был из посвященных? Главная клятва — о неразглашении тайны обряда… Сболтнул лишнее? И всего-то?.. Сболтнув лишнее, представлял опасность для клана?
Я был как марионетка: знал свою роль назубок, каждое грядущее движение, каждое слово на завтра, каждый шаг свой. И при этом ничего не понимал толком.
На четвереньках вполз раб низшей категории.
— Владетель, — прошептал он, — мы омываем стопы Тету.
— Счастлив порог, переступаемый гостем, — изрек я.
Внесли Тета.
— Будь благословен, славный Тет, воспевающий богоравных! — брякнул я.
— Храни Эль-Хатор мудрого Джосера, видящего в очах светил отражения наших судеб! — бойко отбарабанил Тет.
Словоблуд он был изрядный. За ним не пропадало. Мы вступили в долгую пустопорожнюю беседу, запивая мумифицированную воблу приторной белой эмульсией. Спустя некоторое время он дошел до сути.
— Луноликая белочка… — начал он.
Я сразу подумал о корове в ботиках — и голова закружилась почти привычно.
— …желает, — продолжал Тет, — чтобы Джосер изъяснил ей предначертания небес на ближайший месяц Плодоносящей Пальмы сегодня вечером.
Я отвечал:
— Сердце мое просияло, а небеса обратили взоры свои на лик, вопрошающий их.
До вечера толок я в ступочках притиранья, румяна, тени для век и блестки на виски. К вечеру я разлил и разложил всю эту снедь по тускло-голубым и зеленым флакончикам, переоделся в желтую хламиду и отправился на свиданье к Хатшепсут, холодея на этой треклятой жаре и разве что не трясясь, как несчастный клятвопреступник Сепр, которого с моей подачи небось уже замуровали.
Лилово-серая марлевка из моего сна. Ни одного украшения. Только на узкой костлявой правой лодыжке тонкая зеленая цепочка.
Песок в сандалиях моих. Сэнд ин май чуз. Ин май шоуз. Сэнд в сандалиях. В сандалетках.
У нее был немигающий взгляд и неестественно прямая и длинная шея.
— Подойди, — сказала она.
Голос флейты или дудочки.
Я подошел, пал ниц, поцеловал мозаичный пол у ее ног. Она нетерпеливо пошевелила длинными тощими пальцами в этих самых пляжных сандалетках и порывисто вздохнула. Запах лаванды и солнца. Запах экзотического зверька.
— Оставьте нас, — сказала она.
Нас оставили.
— Предсказатель, — сказала она, — я хочу знать, сбудется ли тайное желание мое.
— Как прикажешь гадать, о дважды прекрасная Хатш? — спросил я. — По внутренностям пернатых или по расположению светил в час, указанный тобой?
— И так, и так, — сказала она бездумно.
— Тогда, — сказал я, — прикажи принести к жертвеннику птицу.
Цепкой золотистой рукою взяла она лежащий на маленькой мраморной колонне, увенчанной связкой маиса, букет металлических и стеклянных колокольчиков и с силой тряхнула этим букетом над головой. Звон. Пронзительный частично. Отчасти мелодичный. В некотором роде напоминающий аккорд. И какофонию тоже. Или плач.
Вошел жрец-чтец Джаджаеманх.
— Повелеваю тебе принести птицу, предназначенную для приоткрывания завесы над ожидающим нас, — сказала она.
— Воля луноликой — закон, — сказал Джаджаеманх, одеревенело склоняясь и пятясь к двери.
Воспользовавшись паузой и с трудом отводя взгляд от ее бирюзовых длинных глаз (мне не полагалось по штату подолгу пялиться на царицу), я проартикулировал:
— Прими, о возвышенная богами среди прочих, скромные подношения от робкого раба твоего; иби, мирру, притирания, нуденб, хесант, иами, уауати и храмовый ладан.
Я и сам не ведал, что такое уауати, например.
Но бойко обнародовал свои баночки и скляночки.
Легкий румянец. Голос ее стал совсем низким.
— Тот из ликов моих, который обращен к Баст, богине Бубаста, улыбается тебе с особой радостью, Джосер. Я положу твои подношения в эбеновую шкатулку, привезенную для меня Хахаперрасенебом из-за Великой Зелени.
Она напоминала сейчас дитя, одаренное долгожданными игрушками. Приоткрыв одну из лиловатых склянок, Хатшепсут провела по вискам содержащейся под притертой пробкою пахучей пакостью. Потом вынула из волос гребни. Сняла обруч. «Запах ее волос пропитал одеяния мои».
Вошел жрец-чтец с несчастной птицей.
— Жрец-уаб, о луноликая, поведал мне, недостойному твоему апру, что сегодня именно сией птице должна быть оказана честь.
Ей и была оказана честь, бедной твари, напоминающей куропатку. Царица не соизволила воспользоваться ритуальным обсидиановым ножом. Потрошить убиенную пташку тупым ножиком она предоставила мне. Хатшепсут, не без некоего усилия, впрочем, попросту оторвала куропатке голову. Некоторое время я тупо смотрел на окровавленные смуглые пальцы царицы. Потом на ее оживившееся, наполнившееся чем-то темным, лицо. На один из ликов, как она выразилась. Или на одну из личин. Потом, повинуясь роли, я ловко распорол брюхо и грудину пташки — ребрышки хряпнули — и принялся таращиться в еще теплое тельце бывшей птички. На предплечье чувствовал я учащенное дыхание маленькой царицы.
— Что ты там видишь, Джосер? — нетерпеливо спросила она.
Я принялся плести околесицу про расположение сердца и печени пташки, попутно охарактеризовав содержимое зоба и желудка, а также цвет легких, уснащая свою речь многочисленными ноуменами и идиомами.
Пальцы Хатшепсут в ржавых потеках высохшей крови.
«Поделом тебе, идиот, — думал я, бойко отбарабанивая текст про содержимое зоба, — получай свой золотой век с прицепом во всей красе».
— …и твое желание, о высокорожденная Хатш, — мой монолог, по счастью заканчивался, — сбудется не так, как ты ожидаешь.
Она озабоченно и угрюмо сдвинула брови.
И пошла от жертвенника прочь, потирая руки.
У розовой каменной двери она остановилась и оглянулась. Легкая горбоносая головка на неестественно длинной шее.
— Завтра будущие посвященные должны узреть меня на ступенях храма в Эль-Тейр, — сказала она.
— Да, высокомудрая, — ответствовал я, — им даровано будет бла…
Она прервала меня.
— Ты приведешь туда простолюдина Джеди, прорицатель, — сказала она.
И не дожидаясь ответа вышла.
А запах ее волос пропитал одеяния мои.
Величаво и неслышно возник в поглотившем ее дверном проеме жрец-уаб Хахаперрасенеб. Он был без причудливого головного убора, я чуть было не подумал — простоволосый, но жрец-уаб вообще волос не имел; его бронзовый череп поблескивал; я глядел в лицо жреца; две резкие вертикальных морщины между бровями и две мощные ефрейторские складки от ноздрей к углам рта; морщинки у внешних уголков век и мешки под глазами; удлиненные причудливые уши фавна с буддийскими мочками; он был фантастически похож на собственную статую, которой еще не существовало; фотография этой статуи с отбитым носом висела над моим письменным столом — там, во времени, где письменный стол дрейфовал.
— Иди за мной, о Джосер, — сказал жрец-уаб.
Целью нашего путешествия была малая сокровищница, где мне предложено было выбрать что я пожелаю. В соответствии с местным — то есть с временным — этикетом, этикетом хронотопа, так сказать, выламываться не полагалось и жадничать — тоже. Я скромненько взял прозрачное хрустальное яблоко для охлаждения ладоней в жару.
Выйдя из дворца, жрец-уаб, провожавший меня через сад, сбавил скорость и чуть изменил осанку — некое «вольно» себе позволил после «смирно», и я обратился к нему с вопросом, где найти мне простолюдина Джеди.
Хахаперрасенеб остановился и оглядел меня.
— Зачем тебе Джеди, о Джосер, да одолеет твой дух врагов твоих?
— Луноликая повелела мне увидеться с ним, — отвечал я, напыжась.
Хахаперрасенеб насупился.
— Что предсказал ты ей, о гадатель? Почему великая и прекрасная Хатш решила обратить взоры свои к чудодейству простолюдина? Неужели наших знаний и нашего могущества ей недостаточно?
Жрец-уаб, насколько я помнил, был блистательным для своей эпохи астрономом и неплохим врачом для любой эпохи; баловался он также математикой и структуралистикой — в нашем понимании этого слова. Именно ему принадлежала идея создания сводных таблиц иератической, иероглифической и демотической записи. Еще жрец-уаб занимался чем-то вроде сравнительного языкознания. Силен он был и по мистической — или магической? — части: обряды посвящения в их последнем варианте разрабатывались именно Хахаперрасенебом.
— Ведь это Джеди, — от радости, вспомнив, кто таков простолюдин, о коем шла речь, я поделился информацией вслух, — разгадал для царицы число тайных покоев Тота, чтобы построить подобные в новом дворце?
— Ничто не сокрыто от вещих глаз гадателя, — холодно отвечал жрец-уаб.
Тут мы опять продолжили движение к выходу, и он сказал мне:
— Дом Джеди ты найдешь у развалин древней царской крепости, что у Восточных Врат.
Подле обелиска, окруженного великолепной семеркой каменных кошек, Хахаперрасенеб положил мне на плечо тяжелую от груза знаний, лет и перстней-печаток руку:
— Поведай мне, о Джосер, есть ли у тебя поручение от царицы к простолюдину Джеди.
Это было как-то не по сценарию, я чуть просрочил реплику, и он добавил:
— Я не требую у тебя раскрытия тайны беседы с сиятельной; ответь мне только, есть ли поручение.
— Нет, о мудрейший из мудрых, — отвечал я.
— Я тебе верю, — сказал жрец не по этикету и, повернувшись ко мне спиной, быстро зашагал прочь. Тоже не по этикету. Но потом, видимо спохватившись, обернулся и сложил руки в приветственном жесте, приняв позу своей будущей статуи. Я поклонился, насколько позволила мне комплекция Джосера, вполне искренне. Среди жрецов, разумеется, попадалась и шваль, ибо не место красит человека, а человек место, сию чиновничью заповедь с гуманистическим подтекстом я усвоил давно, но к Хахаперрасенебу я испытывал уважение. Еще в будущем читал я и его трактаты о путешествиях, и предсказания, и пророчества, и песни, и обращения к потомкам; я неплохо знал его, как мне казалось. Что касается простолюдина Джеди, я думал о нем как о лице вымышленном, продукте, так сказать, новоиспеченной художественной литературы. Должно быть, я ошибался. Разумеется, я ошибался, ибо продукт художественного вымысла обитал на околице, и я успешно представился апру, омывшему мне ноги в затененном внутреннем дворике, и вошел в дом.
Герой фольклора встретил меня в четырехугольной комнате с очагом и маленьким бассейном. Красные рыбки плавали в воде на фоне ярко-зеленых плиток дна.
— Мир тебе, входящий, — сказал Джеди, поднимаясь мне навстречу.
Странно короткая формула приветствия — здесь обычно здоровались по пять минут кряду; я чуть было не ответил: «Привет!» Но воздержался и вымолвил:
— Мир и тебе, Джеди.
Мол, здравствуйте, коли не шутите.
Он оценил мою ответную лапидарность и улыбнулся. Чем тотчас же очаровал меня.
— Я — Джосер… — начал было я.
Но он перебил меня:
— Ты уже называл имя свое апру; и потом — я узнал тебя, Джосер. Ты меня не так понял. Не невежливость и не неведение; приветствие, Джосер: мир входящему.
У простолюдина Джеди была приятная привычка смотреть в глаза. Я почувствовал к нему доверие и чуть было не забыл о своем Джосере. Но и сам Джосер, видать, подзабыл текст:
— Я думал, ты старше, о Джеди.
— Я уже выбился из молодых ведунов, — быстро отвечал Джеди, посмеиваясь, — но не вполне дорос до старого колдуна, ты хочешь сказать?
Джосер взял себя в руки и набрал воздуху в легкие:
— Дважды осиянная Хатш повелела мне, предпоследнему рабу ее, прийти завтра к храму Эль-Тейт-маат-Ра вместе с тобою, простолюдин Джеди.
— Вот как, — сказал простолюдин, — а что будет, если я не пойду?
Воцарилось молчание.
— Мало ей Сепра, — внезапно сказал Джеди, — и всех посвященных оптом и в розницу; про жреца-уаба и зодчих молчу; еще и я понадобился. Не пугайся так, Джосер, на жаре страх вреден; я просто размышляю вслух. Я должен зайти за тобой на рассвете?
— Да, с первыми лучами светила, — отвечал Джосер, то есть я.
— Зайду, стало быть, — сказал Джеди беззаботно.
Приближался звон, схожий с плачем, пчелиная додекафония. Приблизился. В дверном проеме появилась девушка в венке из бубенчиков и колокольчиков — таких же, как в букете царицы.
— Это Ка из Библа, — сказал Джеди, — а это мудрейший Джосер по приказу государыни. Принеси нам что-нибудь, Ка.
Опять меня потчевали воблой с эмульсией, ягодами шелковицы, лепешками и мясом ягненка, утопающим в зелени. Последнее напоминало блюдо фешенебельного ресторана.
— Погадай гадателю, Ка, — сказал Джеди.
Она робко взяла мою ладонь, вопросительно посмотрела на Джеди. Тот кивнул. Тогда она сказала:
— Ты не веришь сам себе, предсказатель. На время ты потерял лицо. Но ни один из трех Джосеров — бывший, настоящий и будущий — не вспомнит, что их трое. Тебя ждет блистательное Завтра. Карлики будут плясать у входа в гробницу твою. Вот только выдержишь ли ты ниспосланное тебе испытание, я не знаю. И еще: береги печень, Джосер, прикрикни на нее как следует.
Я молчал. Печень болела за двоих. То ли от воблы, то ли от эмульсии.
— Ступай, — сказал Джеди. — Я не хочу, чтобы он гадал тебе.
Ка исчезла.
— «Почему ты не гребешь?» — запел Джеди.
Почему ты не гребешь?
«Моя рыбка бирюзовая упала на дно».
Подарю тебе другую взамен.
«Мне другая не нужна, я хочу свою!»
— Мне пора покинуть твое благословенное жилище, — сказал я, вставая.
— Мое благословенное жилище, — сказал Джеди, — в которое внес ты крокодила из воска, а он, того и гляди, оживет.
Крокодила из воска? Мучительно вспоминал я, о чем речь, что-то вертелось в памяти, но так я ничего и не вспомнил. Хозяин вышел со мной на раскаленный песок.
«Мало ей Сепра…» — вспомнил я; потом вспомнил Сепра, зелье, корову в ботиках — и голова закружилась.
Сны снились кошмарные. Пограничные между моими и джосеровскими. Фигурировал и Джеди — в качестве посланника из еще более отдаленного грядущего, нежели мое.
В итоге прошлое и будущее смыкались подобно ленте Мёбиуса, что бесповоротно разрушало настоящее. Причем вся эта разблажня на фоне гаремного кафешантана из тысяча второй ночи. Пересыпано деталями с бутафорской толкучки. Кич на любителя.
Наконец, меня разбудили.
Крошечный чадящий керамический светильник. Мерзкий запах экзотической свежеизготовленной кормежки. Тени на потолке; Джеди, пришедший ко мне на рассвете.
— После дурного сна, — сказал он мне, — хорошо пить вино по-гречески.
Мы уже шли по просыпающемуся городу.
Я спросил:
— Что ты говорил вчера про крокодила, простолюдин?
— Право, не помню, — отвечал Джеди, — должно быть, приплел свою любимую пословицу из страны Иам: «Не бросай песком в крокодила, все равно это не приносит ему ущерба».
Я не стал вдаваться в крокодилью тему.
— Ты был в стране Иам, простолюдин?
— Да, — отвечал Джеди, — я был в стране Иам, и в стране Иемех, и в странах Ирчет и Мушанеч. Где я только не бывал.
На голову статуи великого правителя Me упали солнечные лучи. Инкрустированные глаза правителя сверкнули, когда мы проходили мимо статуи.
— Песок в сандалиях твоих… — сказал Джеди.
— Что ты сказал?..
— Это стихи, прорицатель. Любовная песня у закрытых дверей любимой.
— Ты идешь к храму с любовной песней на устах? — спросил выходящий из-за обломка скалы жрец-уаб.
— По-моему, это ты идешь к храму на устах с таковой, Хахаперрасенеб, — сказал Джеди.
На сей раз голый череп жреца-уаба прикрыт был высоким ступенчатым головным убором. Лицо, как у собственной статуи. Бронза, зачеканенная до предела возможностей.
— Ты стал дерзок, Джеди, — сказал жрец-уаб. — Ты не боишься так говорить со мной?
— Страх на жаре вреден, — сказал Джеди. — К тому же не тебя мне сейчас следует бояться.
— Ты боишься себя?
— Нет. И даже не ополоумевших мальчиков, готовых на все, что бы царица ни приказала. Мужского ума хватит разве что на то, чтобы убить. Тут и бояться-то нечего.
— Вот как, — сказал жрец.
Мы помолчали. Потом жрец-уаб сказал:
— Я понял тебя, Джеди. Я тебе не враг.
— А я всегда это знал, — отвечал простолюдин.
И мы пошли дальше.
Меня не покидало ощущение, что я присутствую на голливудских съемках оперы. Причем оперы мыльной. Ступени врезанного в гору храма. Ступени — площадь — ступени — площадка — и собственно храм. Группа жрецов в белом и золотом. Группа будущих посвященных в пурпурном и синем. Хатшепсут в лиловой марлёвке. В серо-лиловой. Улыбающийся Джеди. Голубое небо и колоссы статуй, выступающие из скал. Священные кошки, шляющиеся под ногами, живописными компаниями греющиеся на солнце, прижмуривающиеся. Неправдоподобно хорошая видимость.
Преображенное утром и гримом лукавое застывшее лицо царицы. Поедающие ее глазами неофиты. Запах благовоний, сжигаемых на жертвенниках.
— Подойди ко мне, простолюдин, — проворковала Хатшепсут, чуть закидывая голову — горбоносый профиль, длинная гибкая шея.
Джеди приблизился.
— Вот юноши, — сказала царица, — которым предстоит перед посвящением вкусить одиночество в кельях среди этих скал; что ты скажешь о празднике одиночества, Джеди?
— Я провел годы в одиночестве, — отвечал тот, — и лишь сердце мое было другом моим, и то были счастливые годы.
— И ты не знал ничьих объятий в те годы? — звенел голосок флейты.
У моей божественной Хатшепсут на ступенях храма откуда-то взялись черты блудницы вавилонской. Или девки портовой. Второе точнее.
— Я лежал в зарослях деревьев в объятьях тени, — отвечал Джеди.
— Не ты ли, о Джеди, сочинил песенку, в которой есть слова: «И запах ее волос пропитал одеяния мои»?
— Я не сочинял ее; все, что я знаю об этой песенке — она не для хора. По-моему, песенку сочинил Сепр.
Царица вскинулась.
— Правду ли говорят, — голос ее стал низким, — будто ты можешь соединить отрезанную голову с туловищем?
— Могу, о царица, да будешь ты жива, невредима и здрава.
— Пусть принесут из темницы тело обезглавленного узника и голову его.
Джеди сказал хрипло:
— Только не человека, царица, да будешь ты жива, невредима и здрава! Ибо негоже совершать подобное со священной тварью.
— Тогда принесите птицу! — крикнула Хатшепсут. — Принесите гуся и отрубите ему голову!
Уже несли гуся, очевидно приготовленного загодя, уже кровь его обагрила жертвенник, а простолюдин все глядел на царицу и глядел — неотрывно.
— Ну! — крикнула она.
Медленно он поплелся к жертвеннику. Мне не было видно, что делал он с гусем, и не было слышно, что шептал Джеди — а губы его шевелились, и должен же был он что-то шептать. Неофиты обступили жертвенник. Хатшепсут сидела, вцепившись в подлокотники каменного кресла. И тут гусь загоготал. Джеди спустил гуся на площадку. На шее птицы перья и подпушь слиплись от крови; гусь неуверенно ходил, растопырив крылья, и орал.
— Все видели? — воскликнула царица. — Каково искусство Джеди видели все? А он в свое время отказался от посвящения. Он не входит в число посвященных, так, жрец-уаб? И я плохо помню, почему?
Жрец-уаб нехотя отвечал:
— Он не пожелал пройти первого испытания обряда.
И добавил, наклонясь к ней:
— Но это было так давно, царица.
— Не так и давно, жрец, — отвечала она.
И продолжала:
— Я оценила твои чары, Джеди; не откажи показать их еще раз. Приведите быка!
Видок у нее, надо отдать должное, был распоясавшийся. Я не знал, что и думать.
Быка привели, обезглавили, испоганив белые ступени вконец. Джеди стоял на коленях перед тушей, и снова юноши в пурпурном и синем, а также жрецы в золотом и белом загораживали простолюдина и еще не включенное в несуществующую Красную Книгу животное. Уже подопытное.
Зато я слышал короткий и тихий диалог царицы и жреца-уаба:
— Ты слишком увлеклась заморскими снадобьями; ты не в себе, царица, уймись, очнись.
— Уж не думаешь ли ты, что можешь указывать мне, жрец? Или ты бесишься, глядя на этих юношей? Ты жрец, но ведь и я жрица — жрица богини Баст!
— Тебе следует отказаться от первого испытания обряда, Хатшепсут.
— По обряду-то я даже и не жрица. Я — сама богиня Баст. У Джеди свои чары, а у меня свои. И все им подвластны. Про меня еще легенды сложат, жрец. Имя мое будет у всех на устах: Хатшепсут, богиня любви…
Голос быка. Кольцо зрителей размыкается. Все отшатываются.
— Я — Хатшепсут, богиня любви, — продолжает она упрямо, — а это превыше всех твоих премудростей, нелепый ревнивый Хахаперрасенеб. Ты помещаешься у меня на кончике мизинца. И я превращу тебя в ничто, когда захочу.
Нетвердо стоящий на ногах бык. Бык с красными глазами. Быка бьет дрожь. Алые пятна на одежде Джеди. Теперь я уже не рискнул бы сказать простолюдину, что он слишком молод. Вид у него как после тренажера с перегрузками.
— Итак, — говорит царица, прерывая бурный восторг неофитов и молчаливое одобрение жрецов, — ты управился и с гусем, и с быком, Джеди, простолюдин; но ведь ты можешь и человека обезглавленного оживить?
— Только не человека, царица, — еле ворочая языком говорит Джеди, — да будешь… ты… жива… невредима… и здрава… ибо негоже…
— Ну да, ну да, — говорит она упоенно, — негоже совершать подобное со священной тварью; так то со священной, Джеди; а тут такая незадача случилась, такая незадача: торговец из Библа приказал вернуть беглую рабыню, свою шлюху, а люди перестарались — чем-то взбесила, видать, она их, — да и отрубили ей голову.
Джеди встал с колен, потому что принесли то, что осталось от Ка. И снова встал на колени. И снова плотное кольцо — на сей раз в мертвом молчании — маленькая пестрая толпа людей обступила его.
Свидетелем пощечины, которую залепил жрец-уаб царице был я один. Подумав, он влепил ей вторую. Думаю, для симметрии: теперь у нее горели обе щеки.
— Да будешь ты жива, невредима и здрава, — сказал он ошеломленной маленькой владычице, поднося к ее ноздрям какой-то бальзам из коробочки, извлеченной им из складок жреческого одеяния.
Хатшепсут, схватившись за сердце, вдыхает запах бальзама. Жрец-уаб железной рукой держит ее за запястье.
Что же я теперь делать-то буду, если ее имя станет сниться мне? Какую новую найду себе обманку в мире дольнем, где без лжи и пакости нам не живется?
Жрец-уаб поднимает голову и с удивлением смотрит на меня. В самом деле — почему я не в толпе, обступившей простолюдина Джеди? Почему я, обмерев, стою тут столбом соляным, подсматриваю и подслушиваю?
То ли они там все вскрикивают одновременно, то ли вздыхают. И расступаются, отпрянув. Джеди, спускаясь по ступеням, несет на руках Ка. У нее на шее рваный красный след с неровными краями. Расширенные глаза. Остановившийся взгляд. Обессмысленное белое лицо с багряным запекшимся ртом. Она пытается что-то сказать.
— Молчи… молчи… — говорит Джеди унося ее.
На него глядеть страшно.
— Ай да Джеди! — кричит ему вслед царица. — Вот у кого следует всем учиться бы, а, жрецы?! Что ж ты так взбеленился, гордец? Все ведь живы! — она хохочет. — И гусь! и бык! — и твоя телка! Кстати — я тебе ее дарю! С купцом договоримся!
Ах, как она хохочет! Рассыпаются кудри, летят шпильки и гребни. Ей уже любуются все. Кроме меня, то есть Джосера, и жреца-уаба, продолжающего озабоченно на меня смотреть.
А мне уже худо вовсю, и мы распадаемся с Джосером надвое. Представляю себе, как мечутся в Центре врачи и темпорологи с расшифровками моих кардиограмм и энцефалограмм в руках. Во руцех. В дланях. Живые, невредимые и здравые. И раньше не покидала меня смутная мысль: те, кого навещаем мы во Времени, и мы сами, навещающие, — словно персонажи из разных театральных систем: образы-маски и представители психологического театра. Беседа дяди Вани с принцессой Турандот. Та еще беседа. Меланж естественных лун и искусственных. И никогда нам не понять прошлого, и при встрече наших теней с его тенями стена, как ни странно, становится еще непроницаемее, потому что они живут и действуют, а мы, неспособные жить, и действовать, и чувствовать как они, пытаемся их понять. Сейчас меня вернут, отзовут, ввергнут в настоящую жизнь, чтобы, очухавшись, я создавал себе новых фантомов. Легче всего, доложу я вам, любить фантомов. Легко и чревато. Но уже играют флейтисты, уже загораются огни в храме, уже поет танцующая на площадке Хатшепсут песенку про бирюзовую рыбку, уже скрылся за поворотом дороги Джеди, уносящий на руках Ка, уже и я возвращаюсь домой скрепя сердце, и удивленный Джосер, потерев лоб, подымается по ступеням, а за ним успокоенный жрец-уаб, и разве что ополоумевший и забытый всеми гусь, распластав крылья, бежит Бог весть куда, и манят его пески гусиным миражом сверкающих на солнце несуществующих волн.