Много позже Артем обнаружил, что о тех двух днях помнит больше, чем мог бы видеть, даже если бы обрел способность находиться сразу всюду. Бессчетные обстоятельства произошедшего рисовались перед ним призрачными, часто бесцветными, но совершенно ясными картинами.
При этом память обходилась с ними иначе, чем со всем прочим своим имуществом: будто это был особый архив, что-то вроде закрытого гэбэшного спецхрана, куда доступ если и возможен, то лишь по очень особому разрешению, подтвержденному бумагой с синими печатями.
Будь его воля, он и вовсе закрыл бы двери этого мрачного заведения, навесил замки, забил косой доской — не знать, не помнить, забыть, пусть заживет, затянется: когда-нибудь проведешь ладонью по культе, а ничего нет — будто и не было.
Забыть не получалось. Спасибо и на том, что не всегда помнил, не каждую минуту.
При этом (если развивать сравнение с хранилищем), архивная документация была хоть и изобильна, но не вполне однозначна. Многое в ней существовало в качестве предположений, но лично ему эти предположения представлялись несомненными фактами.
Казалось, случившееся расслаивает сознание, населяя каждый отдельный пласт мыслями и чувствами других людей — тех именно, чьи тела (и части тел) они выносили из котловины, где погибла рота капитана Розочкина.
Надо полагать, что, поджидая роту, три пулемета (один из них крупнокалиберный ДШК) заняли к рассвету самые выгодные в тактическом отношении позиции: два — на склоне одной высоты, третий — на вершине соседней, для перекрестного огня. Стреляные гильзы весело и даже празднично блестели на солнце: уже никому не нужные, никчемные, они нисколько не тяготились своей бесполезностью.
Сержант Просяков рассказал, что в кишлаке они видели двух духов. Духи ускользнули, Розочкин решил двинуть дальше, чтобы, вероятно, в конце концов настичь беглецов.
Но почему рота не обнаружила засаду? Почему так беззаботно растеклась по цветущей долине — будто на прогулке?
Этому было только одно объяснение: противник принял все меры, чтобы тщательно замаскировать позиции.
Нашлось и подтверждение — несколько брошенных душманами кусков мешковины. Наверное, накрывшись коричнево-желтой мешковиной, человек совершенно сливался с бурыми тонами осыпных склонов. И даже на зеленом холме выглядел всего лишь куском скалы, камнем, не вполне обросшим травой.
Случившееся представлялось так ясно, что временами ему казалось, будто он сам был там, под пулеметами. Картина уничтожения вставала целиком, увиденная не одной, а, пожалуй, парой десятков глаз; более того, несколько из этих пар принадлежали не гибнущим товарищам, а врагу — тем людям, что смотрели сверху в прицелы.
Он не только видел, с какими удивленными лицами валились наземь первые, но и сам был и одним, и другим, и третьим из них — размноженный взгляд, перед тем как погаснуть, в последнее мгновение жизни останавливался то на отдельном камушке в галечной россыпи, то на нескольких травинках, то на крапчатой поверхности сухого булыжника.
Вместе с другими он падал, надеясь найти укрытие за отдельными валунами и в мелких, по колено, щебенистых овражках, сбегавших к руслу реки.
И он же, глядя сверху, азартно понимал, что их попытки укрыться совершенно напрасны.
Казалось, это прямо у него на глазах сарбазы, поначалу искавшие укрытия наравне с советскими, дружно поднялись на ноги и, кидая автоматы и поднимая руки, с разноголосым воем кинулись к зарослям, к дальнему краю долины, где она снова обращалась в узкое ущелье… но на полпути их настигли пулеметные очереди, и все они остались лежать между валунов.
Так ли было? Скорее всего.
Но, с другой стороны, почему, например, капитан Розочкин с первой секунды боя повел себя так, будто не видел иного выхода, кроме как оказаться убитым, хотя не мог еще знать точно, что никакой иной возможности действительно не существует не только для него, но и для всех его бойцов?
Он открыто и яростно метался между залегшими, однако пули облетали его, как облетали бы раздраженные осы. Пули бились возле ног капитана, разрывались, обжигали вспышками, рвали одежду. Пуль было много, очень много: кому-нибудь даже могло показаться, будто он видит, как они густым роем летят на встречу с капитаном. Но удивительным и совершенно невероятным образом ни одна из них его не задевала, и, мгновенно упав за камень, чтобы уберечься от самых настырных, он снова вскакивал — как будто для того, чтобы предоставить пулям новые, еще более плодотворные возможности для встречи с собой.
Почему он оставался невредим, хоть успел расстрелять три рожка и кинуть три гранаты, одна из которых на несколько минут прервала работу пулемета?
И почему, когда Розочкин, явно уже вышедший за рамки нормальных отношений между людьми и пулями, увидел поднимающих руки афганцев и крикнул своим бойцам: «Стреляйте в них! Бейте предателей!», и один из союзников, еще не бросивший оружия, обернулся и с ходу, неприцельно, наотмашь, будто для очистки совести, для галки в ведомости ударил в него длинной очередью, — то почему же, почему вся она, такая случайная и нелепая, не прошла мимо?
Розочкина швырнуло на спину, он несколько секунд тянул шею и ежился, а потом замер, сжав кулаки на груди, отмеченной строчкой семи пулевых отверстий, и возмущенно глядя в светлеющее небо.
Можно ли объяснить его действия в последние минуты тем, что капитан осознал страшную, роковую ошибку, приведшую к бесполезной гибели его роты? А осознав, внутренне вычеркнул себя из списка живых, вывел за скобки, тем более что, случись так, повези ему несказанно, неслыханно, останься он и в самом деле жив посреди черной бойни, судьба его, такая счастливая, вряд ли продлилась бы более месяца или двух, покуда не был бы приведен в исполнение приговор военного трибунала?..
Или все не так, все выдумки и глупости, а капитан и в шаге от гибели продолжал жить в мире ненастоящей смерти?
Ужасно, ужасно все путалось в голове, когда Артем думал об этом.
Поэтому старался не думать: пусть лежит в спецхране. Иначе с ума сойдешь.
Конечно же, он не видел, как погиб капитан Розочкин. Просто еще накануне знал подробности его смерти: сержант Просяков вкратце рассказал, едва шевеля белыми губами, и его слова мгновенно облетели тех, кто готовился идти в проклятую котловину.
Трупы пролежали всего лишь день, ночь и еще полдня, но лютая дневная жара сделала свое дело.
Котловина полнилась дрожащим маревом тления. Перед тем как волочь по камням каньона, чтобы в конце концов погрузить на БМП, солдаты, чтобы немного сбить запах, поливали тела соляркой. Солярку носили канистрами от машин… через каньон, по воде… тяжелые горячие канистры солярки.
Сон?
Не сон?
Нет, все происходит на самом деле — но так же медленно, как это бывает во сне.
Медленно ползали цветастые жуки по кускам плоти, медленно взмывали стаи изумрудных мух. Сам воздух — густой, полупрозрачный, вроде подтаявшего говяжьего холодца — не предполагал ни быстрого полета, ни мгновенного движения. Солдаты зачарованно бродили от одного трупа к другому — будто сдавленные чем-то, будто шагая по дну зеленоватого моря, вся неизмеримая толща которого пригибала их к окровавленной земле…
Почти все убитые были порублены очередями крупнокалиберных пуль.
Лица большинства обезображены и залиты кровью. Поначалу думалось, что это случайность. Но нет, не случайность: кто-то специально трудился над мертвыми, орудуя, должно быть, прикладами и тесаками.
Если не удавалось опознать, Алымов медленно вскидывал круглые, как у лемура, глаза, беззвучно шевелил губами… Лицо у самого Алымова было как у мертвеца — желто-зеленое, в цвет травы.
Помогал выпростать руку мертвеца из одежды.
Обнажалось предплечье.
Взгляд на синюю наколку позволял (тоже медленно, постепенно, не вдруг) вспомнить: самурайская плетенка — это… это Хайруллаев из второй группы… Буддийская пагода… Матросов!..
То порознь, то вместе, почти обнявшись…
Леопард с кинжалом в зубах… Каргалец!..
И Шура Грибов — сначала ему дали кличку Гриб, потом переделали на Тельца, а когда Артем нарисовал преклонившего колено рыцаря-шлемоносца и у Грибова появилась соответствующая рисунку татуировка, его почему-то прозвали Тузом.
Рассуждали насчет того, как ловко капитан Розочкин палит с двух рук. Грибов высказал мнение: дело не трудное, можно насобачиться. «Сможет он! С одного-то хоть попади!..» — «Да и попаду!..» — «Слышь, Гриб, а ты кто по знаку зодиака?» — «Чего?!» — «Что пристал, Гриб в знаках не рубит!» — «Родился когда?» — «Ну, пятнадцатого мая…» — «Так ты телец! Из тельца какой стрелок? Был бы ты стрелец, другое дело! А телок — он и есть телок!» — «Сам ты телок! Рюха ты, блин, некрашеная!..» — «Да ладно вам, какая, хрен, разница! Не горюй, Гриб! Телец, стрелец — все равно капец!..»
Георгий Победоносец… Георгий Победоносец — это Дербянин.
Возвращались со стрельбища, машину убаюкивающе покачивало… Должно быть, задремал — и вздрогнул, когда грянуло в самое ухо: «Дракон!» Вскинулся, успев вспышкой увидеть ало-фиолетовое, переливчатое тулово и пасть в сиянии пламени. «Дракона, говорю, можешь? — зычно повторил Дербянин. — Я дракона хочу!» — «Что ты орешь?.. Отстань!» — «Опять — отстань! Всегда — отстань! Обидно, Вань!» — прогнусил сидевший напротив Алымов. «Всем рисовал, а мне не хочешь?» Артем уже прочухался, проснулся. «Почему дракона?» — «Красиво! — ответил Дербянин и показал, растопырив пальцы: — Дракон!» — «С гребнем?» — невинно поинтересовался Алымов. «Ну а как же! — удивился простодушный Дербянин. — Конечно с гребнем». — «Стало быть, тот же петух, только гребень во всю спину». — «Сам ты петух!» Алымов ощерил в ухмылке железный зуб. «Я-то не петух. Мне брат говорил…» — «Задолбал ты своим братом!»— кипел Дербянин. «Давай лучше Георгия Победоносца нарисую, он дракона копьем гасит». — «Давай!» — «А сепсиса не боишься?» — «Что ему сепсис, если за речку! — встрял Каргалец. — Нарисуй, Артем! Красивый поедет, с татуировочкой!..»
Розочкин лежал на спине. Глаза широко открыты, лицо не тронуто — то ли из уважения к капитанским звездочкам душманы пощадили, то ли еще почему…
Лейтенант Брячихин вывернулся всем телом влево: как будто полз, а потом решил вскочить и кинуться куда-то — да так и замер, поворотившись напоследок к небу. Всегда взволнованное, всегда со следами юношеской краски, розовое, мальчишеское лицо лейтенанта Брячихина выглядело теперь взрослым, значительным, знающим. Напрасно они посмеивались за его спиной: не было в Брячихине ничего ни смешного, ни жалкого. Просто слишком много случайного отражалось прежде на лице лейтенанта, а теперь, после смерти, оно обрело свое истинное выражение.
Алымов сидел на камне… сполз… Артем присел возле… открутил крышку фляги… Алымова снова вырвало… Потом Артем отправил их с Прямчуковым за соляркой… Прямчуков взял пустую канистру, Алымов поплелся следом…
Все это было совершенно невозможно, но все-таки было, и сам он, попавший между молотом «было» и наковальней «невозможно», чувствовал себя уничтоженным и неживым.
За несколькими валунами, образовавшими естественное укрытие, кучно лежало шесть трупов — должно быть, разбросанные тем самым взрывом, что оставил воронку между ними.
Ему представилось, как погибли эти шестеро из группы лейтенанта Грошева. Каждая группа таскала с собой тяжелую противопехотную мину ОЗМ-72 — чтобы, по идее, использовать для подрыва самых серьезных препятствий.
Они оказались рядом. Может быть, все уже раненые… и стало понятно, что выхода нет. Успели взяться за руки… бах!..
Кому здесь сказать: «Встань и иди»?
Если бы даже каждый из них был Христос… да ведь Христа не рубили, не рвали на куски взрывчаткой и пулеметными очередями!..
Скрежетнуло железо по камню — это Прямчуков поставил наземь полную канистру. Подошел, встал за спиной Артема.
— Бог ты мой, — бесцветно сказал он.
Подошел и Алымов… остановился чуть поодаль — шагах в трех.
Они молчали.
— Давай, — через силу сказал Артем. — Слышишь? Давай канистру!..
Но вместо того чтобы взяться за дело, Алымов вдруг рассмеялся и заговорил бодрым, звонким голосом, прежним, будто ничего и не произошло:
— Сейчас, командир! Ничо, ничо, слышь! Я сейчас, я только поквитаюсь! Я быстро!..
Повернулся и, на ходу передернув затвор автомата, двинулся к зарослям, перед которыми лежали трупы афганских солдат, — быстрым шагом, почти бегом, не замечая, как обычно, камней под ногами, а потому часто спотыкаясь и в целом с видом человека, одержимого какой-то чрезвычайно важной идеей, реализация которой не может терпеть отлагательств.
— Стой! — крикнул Артем. — Ты куда?!
Услышав за собой топот, Алымов обернулся и предупреждающее повел стволом: дескать: не мешайте, я сам!
— С ума сошел! — заорал Артем. — Стой, сказал!
Сзади тоже орали: должно быть, все, кто заметил их неожиданный рывок в сторону зарослей.
Алымов наддал, припустив в полную силу (и силы-то эти у него откуда взялись? только что едва ноги волочил), — бежал быстро и дробно, как конь, изредка улучая мгновение, чтобы обернуться и снова по-дружески пригрозить стволом: не мешайте, дескать, по-хорошему прошу: я сейчас сам все сделаю и вернусь!..
Метрах в сорока от кустов, обернувшись напоследок, он запнулся и полетел на камни, гремя железом и кувыркаясь.
Успел встать на четвереньки — но тут на него обрушился Артем.
Алымов бешено извивался, вырываясь и хрипя.
— Пусти, сука!.. Все равно!.. Все равно поквитаюсь!.. Ты чо, пусти!.. — сквозь стиснутые зубы. Слюна пузырилась в углах губ, то и дело взблескивала стальная фикса.
Изловчившись, Артем отвесил ему одну за другой две мощные плюхи.
И отпустил.
— Сдурел?!
Алымов сел, удивленно мотая головой и опуская ее все ниже.
Закрыл глаза ладонями и завыл.
— Да ладно, — тяжело дыша, сказал Артем. — Успокойся!
Алымов привалился к его плечу, обхватил руками, ткнулся лицом в ворот.
Зной медленно плыл по котловине. Бурые камни дрожали.
Алымов рыдал. Слезы обжигали шею.
Артем гладил его по спине и одновременно держал, не пуская, потому что время от времени Алымов снова начинал вскрикивать и рваться.
— Ладно тебе… перестань!
Чувствовал его тепло, жар слез — и вдруг вспомнил старое, больничное. На одно лишь краткое мгновение — но так отчетливо, будто случилось только что.
— Ладно, ладно, — повторил он, зажмуриваясь, чтобы не видеть света. — Ладно тебе, хватит!