ОРИЕНТИРУЯСЬ[7]


Рассказы по сю пору

Мы встречаем сегодняшнее утро во взаимном недопонимании. Вы ожидали, что я прочту что-либо из своей прозы и о ней поговорю, я предполагал, что буду обращаться к группе первокурсников в рамках программы по их ориентации,– и первоначально планировал именно так и поступить. Интересно, удастся ли мне убить обоих этих зайцев.

Что касается ориентировки университетских новичков в их незнакомом академическом окружении, то здесь я не более чем слепой в поводырях у других слепцов. ‹…›

Посему не следует ожидать от меня достаточно конкретных практических советов. С общей же точки зрения, хочу вам напомнить, что буквально ориентация означает определение того, где находится восток (orient/ориент),– либо для целей архитектуры (если вы строите средневековый собор, вам надлежит расположить его в этом направлении), либо из похоронных соображений (правильно ориентированное тело лежит ногами к восходу).

По-видимому, только к концу девятнадцатого века ориентация стала означать и – как буквально, так и фигурально – определение собственного (место)положения и уже только глубоко в двадцатом стала использоваться в приложении к программе университетских первокурсников. ‹…›

Короче, слово ориентация стало обозначать выяснение, где мы в западном мире находимся, пока все больше и больше из нас приходило к подозрению, что мы этого не знаем. Я чувствую себя в своей стихии. В самом деле, когда я прикинул, что же в моей прозе может подойти к данному случаю, я сообразил, что общий проект ориентации – или по крайней мере условие дезориентации, каковое подобный проект предполагает, – является специфической для меня темой, моим фирменным блюдом. Интеллектуальная и духовная дезориентация – фамильная болезнь всех моих главных героев, болезнь, обычно отягощаемая дезориентацией онтологической, поскольку знание, где ты находишься, сплошь и рядом сопряжено со знанием, кто ты такой.

За последнюю сотню лет по литературе прокатилась, конечно же, настоящая эпидемия этой болезни, что явилось, можно сказать, одной из ее ориентации, как это слово понимают в кристаллографии. Более того, специфическую болезнь академической дезориентации я обнаружил перекочевывающей из одной моей книги в другую, словно гриппозный вирус, с которым считаешь, что вполне свыкся. Уильям Карлос Уильямс замечает в своей автобиографии, что после долгих лет работы практикующим врачом и практикующим поэтом однажды чуть не хлопнул себя по лбу, во внезапной вспышке озарения сообразив, что слово венерический связано с богиней Венерой: эта связь лежала для него слишком на поверхности, чтобы он мог ее заметить. Точно так же и я не вполне осознавал, до чего академической в этом специфическом смысле слова была моя жизнь сочиняющего истории писателя. Как я сейчас вижу, все мои книги относятся к жанру, называемому немцами Erziehungsromane: "роман воспитания", роман учения, – жанру, который не был мне особенно интересен со времен "Дэвида Копперфилда" – разве что как средство сатиры и объект пародии. А сатирические и пародийные его возможности тоже уже весьма и весьма истощены, в этом я не сомневаюсь.

Впав от рассмотрения всех шести моих детищ с этой точки зрения в уныние, я понял, что все эти годы писал не столько об ориентации и обучении (скорее – дезориентации и обучении), сколько о несовершенстве, безуспешности или осечках оного обучения, не Erziehungsromane, a Herabziehungsromane, романы не "учения", а "уничижения". Тот факт, что до прошлой недели я был не в состоянии это понять, весьма показателен: я обязан переориентироваться в собственной библиографии, как время от времени приходится поступать каждому, ретроспективно пересматривая свои взгляды на самого себя в свете какого-то нового продвижения в самопознании, чаще всего – под напором дурных новостей. И эта ориентация тем более своевременна, поскольку работа, в процессе которой я нахожусь, на радость и горе, включает в себя систематическое переложение, переоркестровку, переориентацию тем и характеров из этой самой библиографии: верный признак, что романист перевалил за сорок. Темами этого находящегося в работе произведения являются, как я понимаю, возвращение к отправной точке, переигровка и переориентировка, – как погонщику воловьей упряжки в сезон муссонов или шкиперу севшего на мель корабля иногда бывает нужно, чтобы продвинуться вперед, сдвинуться назад. Будучи и сам мореходом и навигатором-любителем, я люблю метафору счисления проложенного курса: решить, куда двигаться, определив, где находишься, учтя, где был. Так же поступает в Карфагене и у Гадеса Эней; многие из странствующих мифологических героев попадают в некий критический момент своих скитаний в тупик, из которого могут выбраться, только тщательно прослеживая собственные шаги. Таков и ход развития – ежели не тема – моего попятного романа, а также и содержание этой ориентирующей лекции.

Тодд Эндрюс, герой моего первого романа ("Плавучая опера"), поступает в колледж – т. е. записывается на некий определенный курс некоего определенного университета, – чтобы, не обманув ожиданий своего отца, исполнить его чаяния, а не свои. Сам-то он ожидает, что помрет, так и не закончив этой фразы, – от некоего сердечного недуга, которым он, как узнал, служа во время Первой мировой войны в армии, страдает. Большая часть его студенческой карьеры (а также и одной из глав) уходит у него на то, чтобы разобраться, что же, собственно, такое он поделывает в университете; его период, как вы могли бы сказать, ориентации длится почти до самого бакалавриата. Непредсказуемым сменам стиля жизни он подвержен и после университета: в последовательно сменяющие друг друга десятилетия он играет роль либертена, аскета, практикующего циника; кончает он в 54 года (его возраст в романе) сексуально немощным адвокатом-нигилистом из провинциального городка – с хроническим вульгарным воспалением простаты и вялотекущим бактериальным эндокардитом, грозящим осложниться в инфаркт миокарда, – в процессе написания пространного письма своему уже четверть века как с собой покончившему отцу. Плодом его образования, как формального, так и неформального, является следующий веский силлогизм:

1. Любому действию нет никаких абсолютных или окончательных оправданий.

2. Продолжать жить – разновидность действия.

3. Следовательно, и т. д.

Откуда он переходит, хотя уже и без былой вескости, к решению не только тем же вечером покончить с собой, но и прихватить с собой побольше своих земляков, приятелей, любовниц и т. п.; он намеревается взорвать увеселительную посудину, по имени которой и озаглавлен роман, выпустив из газовых баллонов под сценой ацетилен, которым освещались рубка и оная сцена, когда баржа причаливала там, где нет электричества. Попытка не удается, представление идет своим чередом; дедуктивные способности Тодда Эндрюса восстановлены, быть может с помощью газа, на должном уровне, и он понимает (но не находит нужным сообщить об этом Альберу Камю), что при таких предпосылках он, пожалуй что, должен продолжать жить, ведь в конечном счете причин совершать самоубийство ничуть не больше, чем этого не делать.

Если для вас все это звучит как мысли скорее двадцатичетырех-, а не пятидесятичетырехлетнего, причиной этому – что автору в то время было двадцать четыре. Тодд Эндрюс – умеренно преуспевающий адвокат,– он удачлив в двух главных по сюжету судебных разбирательствах,– но ему не прыгнуть выше джентльменской тройки с плюсом по логике (первый семестр), и он, должно быть, вчистую срезался по химии газов. Надеюсь, что ваше обучение окажется более успешным.

Роман №2, "Конец пути", разворачивается внутри и вокруг кампуса захудалого педагогического колледжа в начале осеннего семестра. (В киноверсии сцены в кампусе снимались в донельзя неподходящем месте – в Свортморе, одном из самых симпатичных кампусов на востоке. Это было первой из серии губительных ошибок, совершенных авторами фильма, каковые, как подчас случается с авторами фильмов, соединяли заметный кинематографический опыт с заметным драматургическим невежеством.) Главное действующее лицо – аспирант-недоучка и онтологический вакуум по имени Джекоб Хорнер, который подвержен приступам паралича, поскольку страдает болезнью космопсисом, космовзглядом. По указанию своего врача в качестве своего рода терапии он преподает английскую грамматику, но предписание не срабатывает, как не сработало и его обучение. Он завязывает отношения с женой одного из своих коллег, этакой сбившейся с пути дочерью природы: природа может ненавидеть вакуум, но выказывает она свою ненависть стремлением поспешно его наполнить. Роман кончается незаконным и неумелым абортом, ставшим для молодой женщины фатальным (дело было в 50-х), и окончательным отказом от личности со стороны Хорнера. Кинокритик Джон Саймон точно подметил, что основная разница между романом и фильмом заключается в том, что если роман завершается душераздирающим выкидышем, то фильм настолько недоношен, что его стоит выкинуть с самого начала. Но нынче я вижу, что исходно закручивает пружину сюжета не что иное, как недоношенный характер полученного Хорнером образования, начиная с его полной дезориентации на перроне балтиморской Пенн-Стейшн, когда он впервые теряет способность двигаться, поскольку не может придумать никаких причин, чтобы куда-то пойти, – и, по всей видимости, никуда не может пойти без причины.

Эти два романа составляют маленький дуэт: нигилистическая комедия, и ежели не нигилистическая трагедия, то уж всяко нигилистическая катастрофа. Я сам двойняшка – из разнополой двойни – и задним числом вижу, что как писатель был ориентирован на то же самое повторение-с-вариациями, каковое представляем собой мы с сестрой: этакая своего рода прирожденная преизбыточность. За этим последовала пара очень длинных романов, "Торговец дурманом" и "Козлик Джайлс", каждый из героев которых начинает с радикально невинной ориентации, от которой в дальнейшем глава за главой избавляется. Эбенезер Кук, герой "Торговца дурманом", поступает в конце семнадцатого века в Кембриджский университет; к этому времени он губительно дезориентирован своим наставником, который исповедует космофилизм, сексуальную любовь ко всему на свете: мужчинам, женщинам, животным, растениям, алгебре, гидравлике, политическим интригам. Кука, как и Джекоба Хорнера, влечет к себе паралич; справляется он с этой тенденцией бескомпромиссным утверждением своей невинности вкупе со своей любовью к стихосложению: он программно заявляет о том, что он – девственник и поэт, так же можно выбрать себе двойную специализацию, и отправляется в Новый Свет с полномочиями поэта-лауреата провинции Мэриленд. Но патент его подложен, талант сомнителен, Новый Свет – отнюдь не то, что он был склонен ранее подозревать и подряжен воспеть; его невинность становится все более технической и несовершенной. В конце он вынужден жениться на шлюхе и подцепить весьма ходовую болезнь, чтобы вновь обрести владение, которое он не признавал за свое, пока его не потерял. Поэзия его становится чуть лучше, но написана она буквально красными чернилами – его собственной кровью – и почитаема по нелепым причинам. К тому времени, когда он по всем законам назначен поэтом-лауреатом, его это волнует как нельзя меньше. Эбенезер Кук посоветовал бы вам выбрать иную специализацию, отличную от Невинности, в которой, как он начинает постепенно видеть, он был повинен.

Козлик Джайлс, взращенный козами на экспериментальной скотоферме огромного, объемлющего чуть ли не весь мир университета, принимает за свою ориентационную программу миф о странствующем герое: его специализация, так сказать,– мифический, легендарный героизм. Проходит он свой курс отнюдь не на халяву, Джайлс должен на славу вгрызться в самые печенки знания и Кампуса, дабы получить свою степень. И после почти восьмисот страниц главное, что он, кажется, усвоил,-что им усвоенное никак не преподать: когда он пытается выразить невыразимое, его истины при передаче подтасовываются, превратно истолковываются, предаются вербализацией, институционализацией. Ему уже почти наплевать – как, я уверен, и многим серьезным преподавателям. Но это почти крайне существенно.

После этих длиннющих книг пришла пора пары покороче, моих любимцев. Обе они об ориентации, дезориентации, переориентации. Обе затрагивают странствующих героев из классической мифологии, как правило сбившихся с пути. (Одна из причин, почему героям классических мифов надо знать, где лежит восток, состоит в том, что они по традиции путешествуют на запад. Но с пути они сбиваются всегда.) Первая книга в паре – серия текстов для печати, магнитофонной ленты и живого голоса, озаглавленная "Заблудившись в комнате смеха". Название ориентировочно говорит само за себя. Вторая – серия из трех повестей, называемая "Химера". Я кратко взгляну на эти повести сквозь представленную мне сегодняшней оказией линзу, и на этом мы закончим.

"Дуньязадиада", открывающая панель триптиха "Химеры", – это переоркестровка одной из моих самых любимых на свете историй: обрамляющего повествования "Тысяча и одной ночи". Вам этот рассказ знаком: царь Шахрияр настолько обезумел от сексуальной ревности, что, переспав каждую ночь с новой девственницей, поутру ее убивал, чтобы она не смогла ему изменить; молодая дочь везиря, изумительная Шахразада, отвлекает его, используя повествовательные стратегии, пока он не приходит в себя. До поры до времени я рассматривал "Тысяча и одну ночь" как пророчески опередившее свое время раннее произведение феминистической литературы: характерно, что Шахразаду зовут "Спасительницей своего пола"; как здесь показано, присущее лично царю женоненавистничество опасно не только для женщин, но и для его собственного умственного здоровья и, так как он – царь, для здоровья общественного. Позже, в процессе моего обучения писательству, я стал рассматривать эту историю как своего рода метафору: вообще – положения художников от повествования, а в частности – художников, работающих в университетских кампусах, что обусловлено целым рядом причин:

1. Шахразада должна потерять невинность, прежде чем сможет начать практиковать свое искусство. Так же обстояло дело с Эбенезером Куком; так же оно обстоит и с большинством из нас.

2. Ее публика – царь – одновременно и ее абсолютный критик. "Публика или смерть" – в полный рост.

3. И не имеет никакого значения, сколько раз она ублажала царя до сих пор; ее талант всегда на виду. Так и должно быть – в определенной степени – со всеми нами.

4. Но это ужасающее отношение также и плодотворно; за тысяча одну ночь Шахразада не только рассказала ему все эти истории, но и родила троих детей. Многое можно было бы сказать о такой параллельной продуктивности…

5. Каковая, однако, прерывается – прерывается по крайней мере производство историй, – как только царь дарует ей статус законного супружества.

Моя версия этой истории, рассказанная младшей сестрой Шахразады Дуньязадой, содержит отголоски озабоченности несколькими из этих тем. Дуньязада обозревает всю их историю для своего молодого жениха, царского брата Шахземана из Самарканда:

– Три с третью года назад, когда царь Шахрияр еженощно брал невинную девушку и овладевал ею, чтобы поутру ее казнить, а люди возносили мольбы, дабы Аллах в пыль низверг всю его династию, и столько родителей бежало со своими дочерьми из страны, что на всех островах Индии и Китая с трудом нашлась бы пригодная для царских надоб девушка, моя сестра была студенткой последнего курса, специализирующейся по гуманитарным наукам в Университете Бану Сосана. Избранная произносить от своего курса прощальную речь, королева всех вечеров встреч с выпускниками былых лет, которой ни на площадке, ни на трибунах не было равных среди университетских атлетов, она, помимо того, обладала личной библиотекой в тысячу томов и высшим средним баллом в истории кампуса. Все до единой аспирантуры на Востоке предлагали ей свою стипендию, но она была столь устрашена бедственным положением народа, что бросила в середине последнего семестра учебу, чтобы полностью сосредоточиться на исследовательской работе и отыскать путь, как предотвратить дальнейшие казни наших сестер и уберечь страну от краха, к которому ее вел Шахрияр.

– Политология, к которой первым делом обратилась она, ни к чему не привела. Власть Шахрияра была абсолютной, а по возможности щадя дочерей своих армейских офицеров и наиболее влиятельных министров (вроде нашего же папочки) и выбирая себе жертв в основном из семей либеральных интеллектуалов и других меньшинств, он обеспечивал достаточную лояльность со стороны военщины и кабинета, чтобы не опасаться возможного государственного переворота. О революции, казалось, не могло идти и речи, поскольку женоненавистничество, даже в столь эффектных формах, более или менее подкреплялось всеми нашими традициями и установлениями; пока же умерщвляемые им девушки принадлежали в основном высшему сословию, не могла вспыхнуть и нуждавшаяся в поддержке широких народных масс партизанская война, И наконец, поскольку он всегда мог рассчитывать на твою поддержку из Самарканда, ничего хорошего не сулило и внешнее вторжение или банальное убийство: по мнению Шерри, твое воздаяние оказалось бы еще хуже шахрияровской в-ночь-по-девственнице политики.

– Итак, мы отказались от политических наук (я подносила ей книги и очиняла перья, заваривала чай и расставляла карточки в каталоге) и попробовали психологию – еще один тупик. Коли она заметила, что ты среагировал на измену жены вспышкой убийственной ярости, за которой последовало отчаяние и желание покинуть свое царство, а Шахрияр – ровно наоборот; и установила, что причиной тому разница в возрасте и той последовательности, в которой вскрывалась истина; и решила, что, какая бы за всем этим ни скрывалась патология, она является скорее производной культуры и вашего положения абсолютных монархов, а не каких-то сугубо личных болезненных пунктиков в ваших душах и т. д., – что оставалось на это сказать?

– День ото дня она все больше и больше отчаивалась; счет тел обесчещенных и обезглавленных мусульманских девушек перевалил уже за девять сотен, и у папочки возникали проблемы с кандидатками. Шерри не особенно пеклась о себе, понимаешь,– и ничего бы даже не изменилось, если бы она и не догадывалась, что царь щадит ее из уважения к своему везирю и ее достоинствам. Но, помимо общего ужаса сложившейся ситуации, особенно беспокоилась она за меня. С того самого дня, как я родилась, а Шерри тогда было девять лет, она оберегала меня, словно свое сокровище; вполне могла бы обойтись и без родителей; мы ели из одной тарелки, спали в одной кровати, никто не мог нас разлучить, могу поклясться, что за все двенадцать первых лет моей жизни мы не расставались и на час. Но я не была такой же миловидной, как она, не обнаруживалось у меня и ее мастерства в обращении со словом – и к тому же я была в семье младшей. У меня стала уже расти грудь, начались месячные – в любой день папенька мог принести меня в жертву, чтобы спасти Шерри.

– И вот, когда ничто другое не помогло, как к последнему средству она обратилась к своей первой любви, сколь бы неправдоподобным это ни казалось, – к мифологии и фольклору, и изучила все, какие только ей удалось раскопать, мотивы, связанные с загадками, головоломками и секретами. "Мы, Дуня, нуждаемся в чуде, – сказала она (я заплетала ей косы, попутно массируя шею, пока она в тысячный раз просматривала свои заметки), – а я встречала джиннов единственно в рассказах, а отнюдь не в кольцах мусульман или лампах евреев. Именно в словах кроется магия – в таких, как "абракадабра «, „Сезам, откройся“ и проч., – но магические слова из одной истории перестают быть таковыми в следующей. Настоящая магия состоит в том, чтобы понять, когда и для чего слово сработает; трюк в том, чтобы выучить трюк».

Другими словами – как постепенно придут на следующих страницах к пониманию Дуньязада, Шахразада и автор,– ключ к сокровищу может и быть сокровищем.

Плата за подобный урок может быть очень и очень высокой. Для плодотворной переориентации, может быть, необходимо заново пройтись по собственным следам – "словно вновь отправляясь в детский сад", как формулирует это козлик; но при этом идешь на риск потеряться в прошлом, вместо того чтобы вернуться в настоящее экипированным для продвижения дальше в будущее. Персей (во второй повести "Химеры", озаглавленной "Персеида") понимает это, хотя до поры до времени не уверен, что делать со своим пониманием. Он тоже заново прошел весь героический путь, конспективно повторил свои легендарные подвиги – и не тщеславия ради, а ради переориентации. Как он заявляет в одну из ночей нимфе Каликсе, когда они занимаются любовью:

– Ну хорошо, возможно, в желании вернуться в памяти к славным дням моей юности и присутствовала доля праздной суетности, но было это не голое тщеславие – и то же относится к моим еженощным рассказам: где-то по пути я что-то потерял, не туда свернул, утратил сноровку, не знаю, что именно; мне казалось, что, если я смогу с должным тщанием по нему пройти, мне удастся ухватить систему, отыскать ключ.

– Чуть выше и слева,– прошептала Каликса.

И чуть дальше:

Отсюда и это нескончаемое повторение моей истории: как одновременно и протагонист и, так сказать, автор, я надеялся выбраться из абзаца, в котором находился в настоящем, благодаря пониманию, добытому перелистыванием страниц моего прошлого, с тем чтобы, руководствуясь так заданным направлением, безмятежно перейти к предложению будущего.

Поиски Персея венчает успех: он отыскивает Ключ и достигает своего предназначения, каковое – стать на небе созвездием и без конца переразыгрывать от восхода до захода свою историю. Персей "преуспевает", поскольку его призвание вполне законно: он не специализируется по Легендарному Героизму, просто ему случилось легендарным героем быть, и его единственная проблема – что исполнить на бис. И если его окончательный статус звезды несколько двусмыслен (он не может обнять созвездие, которое любит, оно на веки вечные подвешено прямо у него под боком), это не что иное, как двусмысленность бессмертия, о которой в своей "Оде греческой вазе" говорит нам Ките.

Более настораживающ урок Беллерофона, героя заключительной повести "Химеры". Как и козлик Джайлс, Беллерофон стремится быть легендарным героем; только этому он и учится. Достигнув средних лет, Персей исследует собственную историю и карьеры других легендарных героев с целью разобраться, что привело его к нынешнему состоянию, чтобы двинуться дальше. Юный Беллерофон, с другой стороны, ориентирован на то, что, тщательно следуя ритуальной схеме легендарно-мифологического героизма – получив все пятерки и вооружившись четырьмя рекомендательными письмами, – он станет самым настоящим легендарным героем, таким, как его кузен Персей. Узнает же он – и это весьма дорогостоящий урок, – что, в совершенстве подражая схеме легендарного героизма, становишься совершенным подражанием легендарному герою, а это отнюдь не то же самое, что быть Золотым Истребителем Персеем. Отсюда и название повести – "Беллерофониада"[8]. Нечто подобное может случиться и с писателем, слишком зацикленным на своих знаменитых предшественниках; так, потерявший ориентировку навигатор путает звезды, по которым прокладывает путь, со своим предназначением.

И однако же он, мой Беллерофон, не до конца подделен: для этого он слишком честен, слишком ревностно предан своей профессии, сколь бы ограниченной ни была его одаренность. Более того, он в самом деле убил Химеру, это вымышленное чудовище или чудовищный вымысел, – в той мере, в какой она исходно существовала. Бессмертие Беллерофона существенно более ограниченного толка: он стал не историей собственных подвигов – как Персей среди прочих звезд, – а текстом истории "Беллерофониада". Пегас, крылатый конь вдохновения, на котором летал Беллерофон, взят на небеса (на самом деле он – одно из созвездий в группе Персея); его всадник сброшен на пороге их врат, он долго-долго падает (достаточно долго, чтобы успеть рассказать свою длинную историю) и в самый последний момент превращается в страницы, предложения, буквы книги "Химера". Превратиться в звуки собственного голоса – риск, которому обречены профессиональные рассказчики и еще более, мнится мне, профессиональные лекторы.

Что весьма уместно возвращает нас к настоящему – как раз в конце отведенного мне часа. Все эти перепрослеживания, повторы, пересказы и переигровки вели бы просто на попятную, если бы не приводили к переориентации, от которой может отправляться новое произведение. Но это, как говорит Шахразада, другая история – на другую ночь.

Желаю вам удачи в вашей собственной ориентации. Восток вон там.


ПОСТСКРИПТУМ 1984 ГОДА

ДЛЯ ВЫПУСКНИКОВ 1988-го

Роман «ПИСМЕНА», на который я выше намекаю, был опубликован вскоре после этой ориентировочной лекции; центром его служит огромный (и гипотетический) третьеразрядный, по американским меркам, университет штата в Маршихоупе, возведенный для моих целей на недавно освоенном солончаковом болоте в моем родном округе Дорчестер, штат Мэриленд. Год на дворе стоит 1969-й, пора расцвета империализма и гигантизма в американских академических сферах. Архитектурный символ Маршихоупа – и предполагаемый маяк для всего мира – Башня Истины уже накануне своего освящения выказывает признаки погружения в местную топь, из которой выросла, – как Башня Хэнкока в Бэк-Бее, Бостон.

Как Р. Д. Лэнг рационально объясняет, что шизофрения, по крайней мере в некоторых случаях, является здравым откликом на ненормальное, но неизбежное стечение обстоятельств, так и настораживающий пример университета в Маршихоупе подсказывает, что – в некоторых, по крайней мере, случаях – вина в дезориентации может лежать не только на нас самих, Горацио, но и на наших альма-матерях (и отцах). Дезориентированным студентам (и читателям, увязшим в "ПИСМЕНАХ") скажу: всенепременно делайте поправку на эту возможность – но не спешите с подобным выводом, поскольку он, скорее всего, ошибочен.

Мой небольшой романчик "Отпускное: одна романтическая история" (1982) развивает сценарий Лэнга еще дальше. Тодд Эндрюс в "Плавучей опере" (и опять в "ПИСМЕНАХ") фраза за фразой гадает, не откажет ли его сердце между подлежащим и сказуемым; в "Отпускном", действие которого разворачивается в 1980 году в Чесапикском заливе, подспудно постоянно маячит вопрос: не наступит ли конец света раньше, чем конец романа?

Конкретнее, вопрос состоит в том, можно ли брать на себя ответственность и посылать детей в эту дезориентированную пороховую бочку, на которой мы все обитаем. Предполагаемые родители в "Отпускном" в буквальном смысле слова навигаторы – отличной крейсерской яхты (она – достойный молодой ученый, сейчас в творческом отпуске; он – славный средних лет бывший чиновник ЦРУ, ныне на перепутье своей карьера). Они ориентируются; курс, который ими проложен, точен, если и не всегда прямолинеен. К тому же годы супружества и больших и малых испытаний счастливо не поколебали их любви друг к другу. В каком-либо ориентированном мире их путь к причалу – и потомство – были бы обеспечены. Однако в штормовых и опасных водах, сквозь которые они, как и все остальные из нас, с необходимостью держат свой путь, никакая сноровка и навык в навигации, никакие мореходные качества судна не гарантируют, что пункт назначения еще будет на месте в Ориентировочное Время Нашего Прибытия.

Поскольку случай более или менее апокалипсичен – Торговец дурманом потеснен, так сказать, дорменом [9] Судного Дня, – к чему вообще прокладывать какой-то курс, будь то к образованию, или к потомству, или к завидной карьере, или к все новой и новой прозе? Примерно такова тема моего очередного усилия по самоориентации – романа, над которым я ныне работаю[10].

Но это, как говорит Шахразада, и т. д.


Загрузка...