Зигфрид Ленц Хлеба и зрелищ

На этот раз победит не он. Напрасно было выставлять его, дурацкая идея Виганда. Чтобы прийти первым, ему надо пробежать дистанцию меньше чем за тридцать минут, повторить свой прежний рекорд, а это ему не удастся, никак. Он самый старый из восьми бегунов, которые ждут на старте, готовясь к финальному забегу. Медленно стягивают они с себя тренировочные костюмы, стремясь до последней секунды сохранить тепло, согревающее мускулы. А вот и солнце! Под его лучами вспыхивает мокрая от дождя трава, на гаревой дорожке сверкают лужицы, но ветер не успокаивается, порывистый ветер, который обрушивается на крышу трибун и с самого утра мешает состязаниям.

Нет, на этот раз Берт не победит, даже не войдет в первую тройку; Хупперт, несмотря на растяжение ахиллова сухожилия, имел бы больше шансов, однако они выставили Берта вместо Хупперта — так пусть же он потерпит поражение!

Берт делает несколько шагов по газону, потом совершает долгую пробежку, широко и свободно работая руками; вот он смотрит в мою сторону, на трибуну, но не узнает меня. Неужели он меня ищет? Ждет, что я встану и махну рукой, словно ничего не произошло?..

Растерянная улыбка застыла на его измученном лице, он приглаживает свои редкие волосы, кладет руку на затылок и обводит взглядом трибуны. Да, он стар, слишком стар для этого забега и уже сейчас, до старта, выглядит как побежденный. Он чувствует, что его выставили в последний раз, знает, что в следующем году не возьмут даже запасным — пусть же прощание его будет горьким!

Продавцы в белых куртках, торгующие конфетами, сосисками и содовой водой, занимают место в проходах; билетеры становятся впереди, а внизу, на газоне, секундометристы уже подняли руку в знак готовности. Стало так тихо, что слышен шелест флагов на противоположной стороне трибуны, а что может быть страшнее тишины перед стартом, этого напряженного и вымученного безмолвия, которое ничто иное, как самое сильное проявление беспокойства, всегда одинакового?

Старт бегу на десять тысяч метров даст Ларсен. Он маленький, толстый; в красный куртке стартера похож на редиску; глядя на него, никак нельзя себе представить, кем он был, нельзя себе представить, что он установил два мировых рекорда по бегу, один — в знаменитой эстафете восемнадцать лет назад. Сейчас он вразвалочку прогуливается за линией старта, держа в обеих руках по пистолету. Он смотрит на бегунов, которые неторопливо выстраиваются, ждет, пока они не повернутся и не встанут на старт.

Нет, Берт не придет первым, мне не придется писать статью о нем, ни сегодня, ни когда-нибудь еще. Берт Бухнер не станет новым чемпионом Европы по бегу на десять тысяч метров. Так кто же, если не Берт, кто из восьми спортсменов, которые ежатся под порывистым ветром и ждут выстрела стартового пистолета? Может быть, Хельстрём? Он победил в предыдущем забеге, не исчерпав своих возможностей; легко, равномерно и мягко бежал он по дорожке. ДА, он бежал так же легко, как его великий земляк Гундер Хэгг. Хельстрём вполне может добиться победы. Так же, как и Оприс, курчавый румын: в прошлый раз он пробежал эту дистанцию меньше чем за тридцать минут. А может быть, первым придет Сибон, английский спортсмен, отец троих детей? Не исключено, что победит Массо, долговязый и смуглый, у итальянца тоже есть шанс. Да что там говорить, у всех есть шансы! У датчан, которых принимают за близнецов, и у швейцарца; даже у Мегерлейна по сравнению с Бертом больше шансов. У других все неопределенно, только с Бертом все ясно. Ясно, что этот бег не может принести ему ничего, кроме поражения.

На противоположной стороне стадиона перед предпоследней прямой, где соревновались в метании ядра, установлен рекорд: мне видно отсюда, как ядро, пролетев почти на полметра крайнюю отметку, ударилось о землю; да, наверно, установлен новый рекорд: быстро работают судьи, торжественно и тщательно измеряют они стальной рулеткой расстояние от края круга до места падения ядра, а спортсмен, поляк, узнает результат. Вот он вскакивает, вскидывает вверх руки — победа несомненна. Аплодисменты, жидкие аплодисменты — ведь лишь немногие зрители следили за ядром, большинство следят за восемью бегунами, которые застыли в напряженных позах перед белой линией. Вот Ларсен поднимает пистолет. Где же Берт? Он стоит рядом с Муссо, смуглым спортсменом, который выступает за Италию и знаменит своими финишными рывками. О, как безнадежно выглядит рядом с ним белокожий Берт, почти такой же белый, как его майка! И каким тщедушным он кажется рядом с другими: рядом с привыкшим к победам Сибоном, да и рядом с Мегерлейном, но это ничего не значит — у Берта сердце и легкие бегуна, он выиграл много состязаний, я не раз писал у себя в газете о победах Берта, однако и сердце, и легкие у него уже износились.

Влажный газон поблескивает и мерцает на солнце. Слепит глаза плакат на повороте. Когда же наконец Ларсен выстрелит? Невыносимо тягостное ожидание перед стартом, дрожь в руках, тошнота, словно в желудке горячий жернов, который начинает поворачиваться. Стреляй же, Ларсен, выпусти их на дорожку, отдай во власть ада! Ведь дорожка — это круг ада! Ну, стреляй же, Ларсен, нажми на спусковой крючок и освободи их, освободи нас! Конечно, у стартера должны быть железные нервы, у него не должно быть вообще никаких нервов. Наконец-то Ларсен приподнялся на носки… Ну, давай же, давай!.. И вот выстрел, чуть слышный. Ну и ну, неужели это и был выстрел избавления? Ветер срывает колечки дыма с дула пистолета, Пистолет опускается, и не сдерживаемый ничем рокот прокатывается над трибунами. Вздох облегчения — гора с плеч! Я тоже засек время.

Бегуны уже в пути. Проходят первый поворот. Вбегают в новый круг ада — во внутренний или во внешний? Гаревая дорожка размякла, все утро шел дождь, поэтому никаких рекордов не будет, выявятся лишь победители, занявшие первое, второе и третье места: уж слишком плоха сегодня беговая дорожка! Ветер яростно набрасывается на бегунов при выходе из поворота… Один из них проиграет не только этот забег… Неужели он пройдет всю дистанцию, неужели сможет бежать, заранее предвидя свое поражение?.. Берт вырвался вперед. Шаги как удары молотка, руки согнуты в локте. Берт бежит по противоположной прямой, энергично и упрямо, быстро отрывая стопу от грунта. Что же он делает? Неужели это уже поражение? Да, все предопределено с самого начала: уверенность в поражении толкает Берта в этот спурт, он не хочет слышать у себя за спиной угрожающего топота соперников, чувствовать на затылке их обжигающее дыхание. Берт убегает от них, чтобы убежать от самого себя.

Виганд, его старый тренер, стоит на противоположной прямой, он делает знак, означающий согласие. Хорошо, стало быть, Берт бежит по плану, но и планы не могут предотвратить поражения, если оно неизбежно… Во всяком случае, безумие Берта незаразно, соперники дают ему возможность оторваться, позволяют получить это ничего не стоящее преимущество; ведь они знают, что расплачиваться придется ему. И Сибон знает это, он идет позади Берта, лидируя в группе бегунов; рыжий, веснушчатый Сибон, лис гаревой дорожки; это знает и швед Хельстрём, спокойно бегущий за Сибоном.

Опять над стадионом, прерывисто воя, низко кружит старый биплан с развевающимся на ветру рекламным плакатом: «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Ветер встряхивает самолет, тень от него стремительно скользит по газону, по бегунам. Берт уже пошел на второй поворот. Итальянец усмехается — я хорошо это вижу, — во время бега с мужественного лица Муссо не сходит усмешка, словно победитель ему уже известен… А может, это только застывшая гримаса напряжения?.. Это я узнаю позже, гораздо позже. Ведь они пробегают лишь первый круг, а бежать предстоит двадцать пять кругов. Но постойте, разве это не аплодисменты? Да, зрители перегибаются через барьер; там, где бежит Берт, слышатся громкие всплески аплодисментов, шум, выкрики. Он бежит четко работая ногами, склонив голову к плечу. Да, зрители его не забыли, не забыли его побед, пьянящей радости, которую он им доставлял. Они все еще не избавились от пагубной привычки, глядя на него, думать о победе. Они не склонны отказываться от того, к чему привыкли. Но если Берт проиграет, — а он обязательно проиграет, — что будут они делать, если он обманет их ожидания? Забудут его, как других? Да, они его забудут, забудут скоро и бесповоротно, ведь для них имеет значение лишь последний забег, бегун интересен им лишь постольку, поскольку интересен его последний забег. Сейчас они подгоняют его аплодисментами; на этот раз он должен выиграть ради них, чтобы им не пришлось отказаться от своих привычек…

Важен только последний забег. Но я-то знаю, я еще помню как он бежал в первый раз; никогда этого не забуду, не забуду тихие вечера в лагере военнопленных, безветрие, равнину, усталость, особенно равнину, перерезанную черными канавами, окаймленную зеленым валом дамбы, за которой мерно и неустанно шумело море.

Лагерь наш находился в северо-восточной части Шлезвиг-Гольштейна, недалеко от Хузума, и мы, рота желудочных больных, вояк-диетиков, лежали на лугу перед палатками, у низкого равнодушного горизонта. Стерегли нас четыре молодых английских солдата. Мы с Бертом отбились от своей части. Потеряли свои подразделения или подразделения потеряли нас — во всяком случае, мы не Очень горевали, однако на каком-то пыльном мосту нас подобрал джип и доставил к героям-желудочникам в весьма приличный лагерь военнопленных. Война уже кончилась, но у них все еще стояла штабная палатка и добротная палатка каптенармуса. Как грибы, как грязные грибы палатки усеяли луг, а над ними в суматошном полете, кружась, изгибаясь и хлопая крыльями, проносились первые чибисы. Мы доложили о прибытии в штабной палатке и представились страдающему болезнью желудка каптенармусу, который лежал на походной кровати, — лицо его было покрыто пятнами.

— До тех пор, пока вы не будете требовать пайков, я против вас не возражаю, — сказал он и легонько махнул рукой, словно отгонял мух; желудочник-фельдфебель уже ждал нас у входа в палатку, он отвел нам две койки.

Мы спали голова к голове. Берт проспал двое суток; я слышал, как он вздыхает во сне, видел следы страшной усталости на его осунувшемся лице, а иногда лицо его выражало протест, робкий протест и упрямство. Как тихо он дышал! Его впалая грудь едва подымалась и опускалась. Руки были слегка откинуты, пальцы скрючены. До чего ж он устал, если вдруг уснул, смирившись со всем, безвольно покорившись всему! Его сон казался безмолвной капитуляцией. Я лежал с ним рядом, прислушивался к его дыханию, боясь порой, что оно оборвется; днем я пялил глаза на шершавый полог палатки, следил за мошками, которые стремительно перемещались по брезенту, а когда переводил взгляд на Берта, мне подчас становилось жутко при виде его лица, такого юного и изможденного.

За палаткой, греясь в мягких лучах солнца, сидели на свежем воздухе вояки-желудочники и слушали бесконечные лекции. Каждый, у кого было о чем рассказать, или кто думал, что у него есть о чем рассказать, выступал с лекциями под открытым небом. О, у меня и сейчас еще звучат в ушах их голоса!.. Я все еще слышу голос некоего филолога, который осторожно поругивал Генриха Гейне; голос адвоката по бракоразводным делам, который так подробно рассказывал о своей практике, словно хотел превратить всех солдат нашей роты в адвокатов по бракоразводным делам; я слышу также щебетание ученого-япониста, — ей-богу, я боялся, как бы у всех наших желудочников глаза не стали раскосыми.

Просыпаясь, Берт прислушивался к разглагольствованиям за пологом палатки, и я улыбался ему ободряющей, просящей улыбкой, предлагал выйти вместе из палатки, но он лишь мягко качал головой, закрывал глаза и засыпал снова, и я слышал, как он вздыхает во сне, видел порой на его лице выражение испуга и готовности к отпору.

Мыло и печенье… Когда каптенармус вызвал нас, чтобы вручить мыло и печенье, Берт в первый раз встал, аккуратно сложил сбившееся одеяло и вышел из палатки. Прохладное утро, белесое солнце, сырой, пружинящий под ногами луг. Я видел, как Берт направился к одной из черных канав, пересекавших зеленую луговину, рывком стянул через голову свитер, потом рубашку и, помедлив секунду под взглядом английского часового, лег на землю, стал жадно, с наслаждением мыться. Потом он вернулся к палатке, вытерся и оделся.

— А теперь пошли за печеньем, — сказал он.

Мы встали в очередь перед палаткой каптенармуса, терпеливо двигались вместе со всеми, но когда наступил нага черед, каптенармус вдруг сделал знак парню, раздававшему печенье. «Половину пайка», — сказал он, и мы получили по половине пайка. Отошли в сторонку, в тень; вокруг все жевали, чавкали, хрустели, словно голодные кролики. Желудочники пожирали свои пайки сидя, лежа и даже на ходу. Когда мы с Бертом подошли к своей палатке, у него в руке осталось только серое мыло, которое он брезгливо понюхал и вдруг швырнул в канаву.

Я видел, что он голоден. Подвел его к маленькому костру, на котором герои-желудочники варили крапиву: суп из крапивы, слизистый пудинг из крапивы; некоторые даже пробовали варить крапиву вместе с печеньем. Берт наблюдал за усердными поварами, одобрительно кивал им, но от их приглашений отказывался. Зелень, одна только зелень была повсюду, вся земля утопала в густой зелени; из котелков пленные шлепали зеленью в крышки для еды; даже низкий горизонт излучал зеленое мерцание.

Луг наш был окружен колючей проволокой, ржавой, укрепленной на трухлявых столбах. В тот вечер мы шли вдоль забора. Берт осторожно вытаскивал из колючей проволоки конские волосы, прятал их в бумажник, а потом, когда мы уже очутились в палатке, сплел из них петлю, которую прикрепил к палке.

Я отправился вместе с ним к черным, поросшим камышами канавам. Берт нес палку с волосяной петлей, на лице его застыло выражение радостного ожидания. Видно было, что он забыл свои невзгоды: палатку, голод, все, против чего бунтовал во сне. Я видел, как он, пригнувшись, очень медленно пробирался вдоль черной канавы и внимательно осматривал илистое дно.

Как удивительно он двигался! Плавно скользил по траве, без толчков, без шума. Берт вырос в лесах близ польской границы, польские плотогоны научили его плести петли и ловить рыбу.

— Рыбу петлей всегда надо брать спереди, — сказал Берт, и я понял почему. Если сзади рыбы что-то шевелилось, она инстинктивно ускользала прежде, чем петля затягивалась. Ведь опасность всегда подстерегает рыбу сзади! Ну, а если петлю накинуть на голову рыбы, она не двинется с места (конечно, петля не должна ее коснуться).

До сих пор помню, как Берт в первый раз поманил меня, я подкрался к нему, он показал на канаву, на зеленую ряску, из-под которой высовывалась похожая на утиный клюв голова щуки; Берт сперва послюнявил петлю, потом потихоньку опустил ее в воду, остановил на несколько секунд у самой головы щуки и наконец отвел петлю к хвосту. Он подмигнул мне, рванул палку и, пронеся щуку над моей головой, швырнул ее на землю. А потом схватил обеими руками. Пристально смотрел он на бьющуюся, сверкающую на солнце рыбу. Это была маленькая щучка. Берт молча отнес ее к канаве и опустил в воду. Рыбка не насытила бы нас, но голод Берта она бы немного утолила. Тем не менее Берт не убил ее, а, секунду подержав трепещущую рыбу в воде, отпустил на волю.

Нет, Берт не убил ту первую щуку. Каждый день он крался вдоль канав, а я сопровождал его, но угрей, которых Берт пытался захлестнуть петлей, он так и не мог вытащить из воды. Угри не стояли на месте, они осторожно плыли над илистым дном, и всякий раз, когда Берт опускал в воду смоченную слюной петлю, угри испуганно ныряли в ил, взбивая хвостом Черные облака тины. Шаткие пузыри поднимались на поверхность, а когда оседала муть, лениво опускаясь на дно, Берт уводил меня дальше; ведь он знал, что угорь уже не покинет надежного убежища. Щуки, которые попадались в канавах, были слишком малы.

Угри не давались нам в руки. Все эти дни мы жили надеждами и печеньем, и я видел, как от голода заострялось лицо моего друга. Берт дважды пытался пройти к торфяным прудам у подножья зеленой дамбы; дважды просили мы часового пропустить нас, на худой конец, пройти вместе с нами — Берт надеялся поймать в торфяном пруду большую щуку, но юный страж только качал головой, надо признать, с грустью. Он сочувствовал нам, но разрешения не давал. Рыба не ловилась, в конце концов мы стали собирать молодые побеги аира, рвали пыльную крапиву у проселочной дороги, которая вела к лугу, мыли ее, варили зеленый клейстер, в который Берт крошил печенье, а проглотив это варево, молча, стоически взирали друг на друга, словно ждали, что нас разорвет в клочья.

Ну и весна! Безоблачное белесое небо, похожее на кожу вываренной рыбы, море за зеленым валом дамбы, хоть и невидимое, но явственно ощущаемое нами: мы впитывали в себя его запах, слышали равномерно набегающий шум волн, грохотание сталкивающихся камней. Я хорошо помню дух лагеря, дух абсолютной праздности, помню мирные столбики дыма от маленьких костров…

Берт не хотел стать адвокатом по бракоразводным делам, а я не хотел сделаться японистом. Во время лекций мы лежали в палатке, наблюдали за мошками, прислушивались к жужжанию толстых навозных мух, которые, цепляясь лапками за брезент, бились о крышу палатки; иногда, особенно по ночам, я чувствовал на себе пристальный взгляд Берта. Его неподвижные зрачки горели в темноте, я ощущал его дыхание на своем лице и притворялся спящим, а он долго смотрел на меня из-под руки.

И вот наступило утро, то самое утро, когда нас разбудили в сумерках и выгнали из палаток. Я увидел, как испугался Берт, разглядев два бронеавтомобиля, которые стояли за колючей проволокой на лугу. Пулеметы бронеавтомобилей были направлены на палатки. Нас заставили построиться. Заставили раздеться. Дрожа от холода, стояли мы, герои-желудочники, в туманной пелене; потом от одного из бронеавтомобилей отделился усатый офицер, нам приказали поднять руки вверх, и усатый, проходя между рядами, очень внимательно рассматривал наши подмышки. Берт стоял рядом со мной, его бил озноб; стиснув зубы, он бросал взгляды на бронеавтомобили, словно выискивая лазейку для бегства. Усатый медленно приближался к нам, не глядя никому в лицо. Иногда он останавливался, подходил к кому-нибудь вплотную. Я и сейчас вижу, как он рассматривал руки у каждого стоявшего в строю, вернее, внутреннюю часть плечевого сгиба, удовлетворенно кивал и шел дальше. Берт поджидал его, сжав узкие губы, шейные мускулы у него напряглись, и тут майор — усатый был в чине майора — подошел к нам, остановился перед Бертом. Он стоял долго, слишком долго, как мне казалось, как я думал, нет, я ничего не думал, только смотрел майору в лицо, холеное и приятное, с длинным подбородком, серыми, пытливыми глазами. И эти глаза уставились на Берта, на его впалую грудь. Я услышал, как майор тихо спросил: «Фамилия?» — и как Берт тут же ответил, а английский майор еще долго смотрел на него и вдруг двинулся дальше. Как я потом понял, майор искал чуть заметную наколку: обозначение группы крови[1], но ни у кого из нас не было такой наколки, и майор исчез вместе со своими бронеавтомобилями.

В тот день Берт не проронил ни слова, ничего не ел, он лежал в палатке и не сводил глаз с потолка. Весь вечер он пролежал, закинув руки за голову, даже не притронулся к компоту из крапивы, который я ему принес. Ночью его зрачки опять горели в темноте, я чувствовал, что он снова наблюдает за мной, чувствовал, что он чего-то ждет или на что-то надеется, но я не пошевелился и ничего не сказал. Полузакрыв глаза, я лежал возле него. И вдруг, о ужас, Берт поднялся, бесшумно приблизился ко мне, наклонился; меня напугали его горячечные глаза. «Ты спишь?» — спросил он, хотя видел, что я не сплю. А потом я услышал шопот. Что заставило его шептать в эту минуту? Конечно, ему было нелегко решиться, вероятно, он пошел на это лишь потому, что темнота скрывала от него мое лицо, лицо, выражавшее немой ужас.

— Я думал, они хотят увезти меня на этом бронеавтомобиле, — сказал он и немного помедлил.

Я не шевелился, его глаза продолжали гореть в темноте. И тут он назвал одно имя, прошептал его, потом прислушался, словно ожидая ответа откуда-то издалека. Он прошептал имя Виктор, но Виктор уже не мог ему ответить. Виктор, как и Берт, был родом из лесов близ польской границы, оба они выросли в Грабовене, в глухомани, вместе ходили в школу, служили в одной роте. Как сейчас, я слышу его тихий рассказ о тех днях, когда они были неразлучны, об их уговоре, о том, как они понимали друг друга без слов, были заодно и в помыслах и в поступках.

Удивительно, впервые увидев Берта еще в тот день на пыльном мосту, где нас обнаружил джип, я сразу подумал, что Берт наверняка дезертир. И теперь он шептал об этом. Берт рассказал, как однажды ночью они — Виктор и он — удрали из части, захватив оружие, чтобы избавиться от мучителя-фельдфебеля. Это было на севере, в Дании, за несколько недель до конца войны. Берт и Виктор, выросшие в лесах, искали спасения в лесу. Днем они по очереди спали в опавшей листве. Ночью пробирались на юг. В любое время суток они могли определить, где находятся, определить расстояние, отделявшее их от преследователей. Питались они хлебом, неочищенным сахаром и сырой рыбой. И вот — вероятно, в воскресенье, да, Берт сказал, что это случилось в воскресенье, потому что они впервые после побега побрились, — через гладь озера, с противоположной стороны с безлесого берега до них донесся предупредительный окрик, они услышали шум шагов и, наконец, выстрелы. Недоумение, боль, удивление исказили черты Виктора — на бегу он остановился, судорожно дернулся, завертелся на месте и рухнул, прошептав напоследок: «Дерьмо». Потом требовательно и изумленно взглянул на Берта, словно ожидая, что тот объяснит, почему он вдруг упал и не может подняться. И все же он скорее, чем Берт, разобрался в случившемся — ему прострелили легкое, и он потребовал от Берта сперва взглядом, а потом и словами исполнить то, о чем они уговорились заранее. Они уговорились ни при каких обстоятельствах живым или раненым не попадаться в руки преследователей.

Конечно, они не думали, что им придется когда-нибудь сдержать слово. Виктор судорожно бил каблуками о листья. «Спускай курок, — сказал он, — чего ты медлишь?» Шаги и голоса преследователей послышались уже на этом берегу озера, и Берт понял, что выстрел тут же обнаружит его. Он увидел винтовку Виктора, лежавшую на листьях под деревьями. Берт не поднял ее. Он и свою винтовку положил на листья. Поймал на себе презрительный взгляд Виктора; да, Виктор еще нашел в себе силы бросить на него этот взгляд, который Берт не мог вынести. Он выдернул из ножен штык. Преследователи приближались. Виктор слабо и одобрительно кивнул. Берт распахнул грязный мундир раненого, задрал на нем рубаху, увидел перед собой белесое мерцание кожи и вонзил в тело друга холодное острие штыка. И Виктор улыбнулся, его глаза широко раскрылись, когда Берт, сдерживая слово, нанес удар…

Я молча слушал Берта в темноте палатки, ощущал на себе его дыхание, видел его горящие глаза, и в той страшной тишине, которая вдруг наступила, я заметил, что он чего-то ждет, но не мог промолвить ни слова. Я вспомнил, как он наблюдал за мной в предыдущие ночи до того, как решился все рассказать. Под конец он спросил меня: «Что же теперь будет?» — и я ответил: «Пора спать, дружище».

В ту ночь Берт уснул. Он проспал до утра, а когда я разбудил его, взглянул на меня как на чужого. С той поры так и повелось. Он один отправлялся бродить вдоль черных канав, один варил себе крапиву; одиноко, насколько это было возможно на нашем лугу, разгуливал по своим излюбленным дорожкам. Он избегал людей, но особенно избегал меня, иногда я даже чувствовал его враждебность ко мне. На лекциях он сидел молча или лежал в последнем ряду. Во время этих лекций ему никто не докучал. Я перестал с ним разговаривать, потому что он отвечал мне недружелюбно; даже если я угадывал его желание, он нарочно противоречил мне, не дослушав до конца. Я часто видел, как Берт сидит у канавы возле узкой, заросшей травой дороги. В руке он держал палку и помешивал тинистую воду, блестящую зелень ряски. Нет, я не нарушал его одиночества, мне уже надоело приставать к нему.

Печенье и лекции. …Ничто казалось не предвещало события, которое произошло позже, а когда оно случилось, многие не захотели поверить в его серьезность или признать, что оно увенчается успехом. Событие это свершилось вечером, в сумерки, когда тени простерлись под насыпью, когда с моря прилетели морские птицы и стали устраиваться на ночлег в камышах возле торфяного пруда, а над палатками послышалось гудение дрожащей комариной стаи. Мы, герои-желудочники, построились, и каптенармус с пятнистым лицом призвал нас уменьшить потребление мыла, печенья и даже воздуха; за колючей проволокой стояли часовые, неподвижно, как серые цапли. И тут вдруг — каптенармус еще продолжал разглагольствовать, — и тут вдруг Берт вышел из строя. Не слушая окрика и не поворачивая головы, он спокойно шел по лугу, а мы молча наблюдали за ним; он шел неторопливо, не проявляя ни страха, ни осторожности, шел к колючей проволоке, где кончался наш загон. Ближайший часовой находился от него на расстоянии ста, а может быть, ста пятидесяти метров, но Берт, очевидно, не учитывал ни этого расстояния, ни своих шансов на успех: он прополз под колючей проволокой, перепрыгнул через канаву, а потом… потом я впервые увидел, как он бежит.

После короткого замешательства за ним побежали двое часовых. Было заметно, что им пришлось преодолеть немалый испуг и изумление прежде чем пуститься в погоню за Бертом. Да, тогда я увидел, как бежит Берт: легкий наклон корпуса, согнутые в локтях руки, он бежал, спотыкаясь о рытвины или о кочки с торчащими пучками жесткой травы; бежал к торфяному пруду и вдруг замедлил бег на залитом водой клочке луга. Над ним сверкали водяные брызги, сухой тростник ломался у него под ногами, а рядом и впереди, хлопая крыльями, взлетали морские чайки и наполняли воздух пронзительными тревожными криками. Птицы кружились над Бертом, жалобно предупреждая об опасности; некоторые подлетали к нему почти вплотную, так что казалось, будто из вечерней мглы падают белые снаряды; но чуть-чуть не долетев до Берта, чайки поворачивались и снова взмывали в поднебесье, все так же жалобно крича, они тучей кружились над ним.

Часовые не стреляли, нет, они не стреляли в Берта, хотя мы ждали выстрелов; мы видели, что разрыв между ними и Бертом становился все больше и что скоро им придется стрелять. На что они надеялись? Надеялись нагнать его на другом берегу пруда, у моря, где кончались все дороги? Надеялись, что он увязнет, застрянет в болоте? Винтовки часовые держали наготове…

Гнилая вода торфяного пруда, громкий всплеск — Берт бросился в пруд, скрылся под водой, а потом показался на другом берегу среди буйных зарослей камыша. Невыносимо медленно Берт выкарабкивался из воды. «Теперь конец», — думали мы; потом он снова поднялся и побежал под насыпью вдоль дамбы. Теперь-то им придется стрелять. Берт побежал вверх по склону на противоположном берегу пруда — силуэт стремительного бегуна на фоне вечернего неба, да, Берт все еще бежал, отбросив назад руку.

Два выстрела прозвучали один за другим. Бросок вперед, бросок назад — оба часовых стояли на берегу пруда и стреляли в Берта. После третьего выстрела Берт упал. Покатился по насыпи в сторону моря. Да, в тот день я впервые увидел, как бежит Берт. Вернувшись в палатку, я нашел у себя под одеялом его паек, он оставил его мне.

…Ну и ветер! Сердитый порывистый ветер проносится над трибунами, надувает плакат на предпоследней прямой и подгоняет восьмерых бегунов ударами незримого кулака. Нет, Берту не добиться победы, даже если он пройдет поворот и начнет третий круг с опережением в двенадцать метров. Напрасно его допустили к соревнованиям. Он слишком стар и измотан, он выдохся, его спурт был спуртом отчаяния, он не сможет выдержать такой темп. Уже после десятого круга он потеряет скорость, свалится и умрет; пусть же этот последний бег станет для него последним уроком: пути назад нет, ничего не поделаешь. Может, я все же упомяну о нем в своей статье. Может, это надо сделать, чтобы он усвоил старую истину, написанную черным по белому, и повесил это изречение над своей кроватью: всему приходит конец. Шаг его крепок, но слишком тяжел, теперь ему надо приноравливаться к этому; да, он сам все заметил, ломает свой стиль, мягче отталкивается от дорожки, и вот он все ближе и ближе, аплодисменты опережают Берта, возвещая о его приближении. Аплодисменты зрителей вынуждают его бежать. Вот он. Я слышу, как тяжело он дышит, лицо его искажено, словно Берта пытают. Стук шагов отдается в висках, жгучий страх сжимает затылок, глаза тускнеют, будто у издыхающей рыбы, — такое бывало уже во время многих забегов и часто казалось, будто Берт бежит, спасая свою жизнь.

Берту Бухнеру не быть новым чемпионом в беге на десять тысяч метров. Из-под ног Берта взлетают комки мокрой гари. Он бежит слегка наклонив корпус, устанавливает свой темп, определяет свой стиль бега: стремительно отталкивается стопой от дорожки, бежит энергично, строго сохраняет ритм. Теперь в группе бегунов метрах в двенадцати или пятнадцати от Берта лидирует Хельстрём. Как легко бежит этот швед, свободно и красиво, высоко поднимая ноги, на его спокойном лице выражение радости! Но вот вперед вырывается Муссо, смуглый спортсмен, представитель Италии. В то время как Берт проходит поворот, начиная третий круг, Муссо вырывается вперед, обгоняет Сибона, атлетически сложенного тактика из Англии, обходит Хельстрёма. Теперь лидирует Муссо — если не считать Берта, группа бегунов все еще компактна. Мегерлейн, швейцарский почтальон, который уже имеет бронзовую медаль за пять тысяч метров, бежит впереди двух похожих на близнецов датчан, — Кристенсена и Кнудсена, а замыкает группу кудрявый, мускулистый румын Оприс. Никто не знает, чем все кончится. Конечно, если бы среди них был Раутаваара, этот замшелый финн, — говорят, что он только раз в жизни ездил на трамвае, — то одно из первых трех мест было бы уже известно, но Раутаваара не смог принять участие в беге: несловоохотливый спортсмен сидит сейчас в самолете, который мчит его в лес к отцу, убитому упавшим деревом; отец погиб в тот день, когда Раутаваара показал в забеге лучшее в мире время…

Виганд, стоя на внутренней бровке, прокричал Берту его время, отличное время при таком ветре; но начало не в счет, поражение придет позже, когда ноги нальются свинцом, станут неповоротливыми, словно чужими, когда от них захочется отделаться, как лисице, которая отгрызает себе лапу, попавшую в капкан.

Копьеметатели, хотя и испугались порывистого ветра, все же вступили в борьбу. Ох уж этот боковой ветер! Из-за него почти все перешли на финский стиль: разбег, переменный шаг, подскок, потом отвести копье назад, как можно дальше назад, и подать над головой вперед — и копье, этот гибкий снаряд, взлетает, покачивается и дрожит в полете, пока его не подхватывает ветер. Тут копье резко сбивается с курса, клонится к земле и падает плашмя на блестящий газон, не уколов, даже не поцарапав землю. Не раз судьи досадливо машут рукой: результат не засчитывается. Одна табличка установлена сразу же за указателем «70 м» — пока это лучший результат дня. Какой жалкой кажется эта цифра на фоне флажка, обозначающего мировой рекорд: разница пятнадцать с лишним метров!..

Да, Берт опередил остальных метров на пятнадцать, уже на пятнадцать. Вот он бежит мимо яркого плаката, рекламирующего хронометры. «Точность — залог успеха», — утверждает плакат, как будто люди точные не испытывают ни поражений, ни неудач.

Шнуры, на которых подняты флаги, бьются о крашеные шесты, и шум этот доносится до трибун. Берту устроили овацию, весь стадион скандирует его имя, оно прокатывается сверху вниз, выплескивается ему навстречу, звучит у него за спиной, неумолимо и требовательно. Этот бег уже не принадлежит одному Берту — он стал бегом стадиона. Берт — избранник толпы, исполнитель ее воли, толпа вместе с ним. И все же он потерпит поражение. У него не хватит сил удержать такой темп. Берт никогда не отличался в финишном рывке. Всеми своими победами он обязан рывку на дистанции; он быстро отрывался от группы бегунов, и даже если в конце ему приходилось уступить несколько метров, приходил первым.

Муссо все еще лидирует в группе бегунов, догоняющих Берта; теперь они бегут вплотную друг к другу, словно на поводу у лидера. Наверху, в ложе для почетных гостей, разыгрывается торжественный спектакль, рукопожатия, поклоны, согнутые спины — появился обербургомистр, добродушное лошадиное лицо. Этого старого политикана доставили сюда, чтобы он сказал («С вашего разрешения…») несколько слов зрителям; его задача — продемонстрировать глубокую, да, да, глубокую связь между властями и спортом. Ибо власти глубоко убеждены в том, что в здоровом теле — здоровый дух, а это, в свою очередь, означает, что все, кто придерживается этой истины… и так далее и тому подобное… «При награждении победителей мы услышим…»

Один из судей прерывает состязание копьеметателей и делает предостерегающий знак Виганду, тренеру Берта, который хотел перебежать площадку под траекторией копья. В Милане, когда один секундометрист перебегал через площадку во время соревнования копьеметателей, раздался истошный крик: копье скрылось из глаз, потом скользнуло к земле и с удивительной точностью врезалось судье между лопаток, пригвоздив его к земле. Бедняга даже не шевельнулся, только древко копья еще слегка дрожало над его спиной… В редакции не захотели напечатать эту фотографию.

Берт опустил руку. Думает, что ему будет легче. Нет, это не поможет, исход предрешен: его бег может закончиться только поражением, я не буду писать о нем, мне даже не придется называть его в первой пятерке, он этого не заслужил…

Сколько времени прошло с тех пор, как я впервые написал: «Берт Бухнер — победитель, не имеющий соперников»? Это случилось в летнее воскресенье, в порту. Начался отлив, пятна нефти сверкали на солнце. Люди в воскресных костюмах прогуливались по плавучему причалу; воскресные прически, воскресные лица… Я рассматривал их с верхней палубы самоходного парома, который, легко покачиваясь, будто дыша, стоял у пирса. Старый худой матрос угрюмо бросил конец, был слышен звон машинного телеграфа, шум моря за кормой, паром отчалил — да, это было в то воскресенье, на реке. Сперва я увидел только затылок, спину и измятый пиджак. Человек стоял впереди, на самом носу, опершись о белые поручни, и смотрел на воду, которую резал нос парома, вздымая пену. Этот человек напоминал деревянную фигурку, заменявшую на старинных кораблях бушприт; его длинные пепельные волосы падали на шею, штаны были в пятнах, отвороты обтрепаны. Он не шевелился, словно бушприт стоявшего на приколе корабля.

Я ждал, Когда он обернется: мне хотелось увидеть его лицо. Меня заинтриговал этот парень, одиноко стоявший на носу парома, а потом — любопытство мое еще возросло — я начал мысленно рисовать лицо парня: представил себе дерзкое лицо спекулянта с миндалевидными глазами, отрешенное лицо солдата, вернувшегося из плена, — в ту пору пленные постоянно околачивались у дверей разных учреждений; я даже придумал ему лицо впавшего в детство пенсионера. А он все стоял ко мне спиной, словно окаменев, и смотрел на воду. Мы шли по реке, поднялись к заброшенной гавани, прошли мимо разбитого зеленого буя и, проплыв под мостом, оказались в канале, близ которого находился обсаженный тополями стадион спортивного общества портовиков. Я ехал сюда по заданию редакции, где проработал всего несколько месяцев. Мне было поручено написать репортаж о чемпионате в спортивном обществе портовиков, три столбца для местной хроники. Мы приблизились к прямым, как лезвие ножа, шпалерам из тополей. Боже, какая вдруг поднялась вонь! Она неслась с рыбозавода — кирпичного, похожего на коробку здания, которое высилось на противоположной стороне стадиона, от этой вони рябило в глазах: ядовитая зелень, зеленое гнилостное мерцание оскаленных рыбьих голов… Паром остановился, и тут, именно в эту секунду, стоявший на носу человек обернулся: это был Берт.

Со времени его бегства из лагеря я не видел Берта. Я радостно бросился к нему, хлопнул его по плечу и заметил, что он вздрогнул, потом улыбнулся. Казалось, Берт не очень удивился нашей встрече, во всяком случае, радость его была не столь бурной, как моя; с улыбкой, но и с какой-то внутренней холодностью воспринял он мои восторги.

Паром тихонько скользнул к причалу. Накатившаяся волна хлестнула о крутой каменный берег канала.

— Время от времени я совершаю такие экскурсии, — сказал Берт. — Кажется, что гуляешь по лабиринту.

Эту экскурсию он все-таки прервал: я уговорил его сойти с парома. Мы спустились по трапу, стиснутые с двух сторон родственниками и друзьями портовых спортсменов. Подойдя к деревянной будке, я предъявил свою журналистскую карточку, купил входной билет Берту, и мы вошли на стадион спортивного общества портовиков.

Зрителей было не очень много, но зато те, кто пришел, нетерпением, темпераментом, участием и проявлением родственных чувств компенсировали свою малочисленность. За трухлявыми деревянными барьерами стояли невесты, жены, родители и дети участников соревнований, ветераны общества, его меценаты и основатели. (Это спортивное общество было бедным, его мало кто знал, о нем не упоминали по радио, кинокамеры не нацеливались на спортсменов этого общества, и, если не считать Катценштейна, никто из его членов не получил особой известности. Катценштейн занял однажды четвертое место в беге на три тысячи метров с препятствиями, поэтому председатель общества Кронерт называл его не иначе, как «наш знаменитый Катценштейн».)

Мы нашли свободный уголок и прислонились к деревянному барьеру. Легкий шелест тополей, адская вонь в редкостном сочетании с запахом гнилой воды канала, солнце и ожидание… Рядом со мной стоял Берт. Я искоса наблюдал за ним. Соревнования еще не начались. По дешевой шлаковой дорожке чертили белые линии. Два человека разрыхляли и выравнивали яму для прыжков в длину. Атлетического вида старик прикреплял пружинистую рейку к стойке для прыжков в высоту. Ну и стадион! Растерзанная луговая дернина, трухлявые шесты для прыжков, у кромки беговой дорожки большие комья шлака. Да, этот стадион, весь в шрамах и ссадинах, давно пора было отправить на пенсию, ему не помогло бы никакое «лечение», зато нигде, ни на каких соревнованиях я не видел столько искренней радости.

Я начал расспрашивать Берта. Он вздрогнул и вышел из оцепенения. Да, ему удалось бежать, он работает курьером на фабрике, где делают уксус, по вечерам ходит в школу, чтобы получить аттестат зрелости. Правда, у него есть бумажка о том, что во время войны ему великодушно разрешили досрочно сдать экзамены на аттестат зрелости, но теперь этой бумажкой можно разве что подтереться.

— Потом я собираюсь поступить в институт, в ветеринарный, — сказал Берт.

Как видно, ему не доставляло особого удовольствия стоять передо мной и отвечать на мои вопросы. Я чувствовал, что если бы у него была хоть малейшая возможность, он вернулся бы обратно на паром. Берт то и дело поглядывал на причал, но паром заходил в эти места редко.

Виганд прогнал со стадиона ребят, которые, увидев приглаженную граблями яму для прыжков в длину, тут же захотели проверить дистанцию разбега и грунт. Он нетерпеливо поглядывал на часы, на коричневые кабины для переодевания и качал головой. Какой-то паренек, перекинув через плечо сетку с эстафетными палочками, бежал по гаревой дорожке, стараясь не сойти с белой полосы, а вслед ему неслись проклятья тех, кто вел эту полосу. Расставив ноги и согнув спину, двое мужчин сыпали молотый мел из надорванного пакета, — казалось, кондитеры украшают шоколадный торт полосками сахарной пудры. Вдруг кто-то хлопнул нас по плечу, мы обернулись и увидели улыбающегося Кронерта, председателя спортивного общества портовиков: лысая, похожая на шар голова, рыхлое лицо завсегдатая пивных, красные оттопыренные уши. Пыхтя, он сгреб нас в охапку. «Сегодня у нас большой день, ребята, вы уж поверьте!» Я ему поверил. Позади Кронерта стояла Tea, его дочь. Тут я впервые ее увидел: флегматичная толстушка в белой блузке, очень молоденькая, что было заметно по ее нежной коже. Когда она здоровалась с Бертом и со мной, на шее у нее пульсировала тонкая жилка. Tea протянула нам маленькую пухлую ладошку, обвела пугливым взглядом каждого из нас и застенчиво произнесла своим круглым, как у рыбы, ртом: «Теа».

Потом Кронерт потащил нас в гардеробную, рассказывая о «знаменитом Катценштейне», который уже никогда больше не выйдет на гаревую дорожку: его придавило бортом корабля к пирсу. Катценштейн не рассчитал прыжка, поскользнулся и упал за борт…

Скоро Кронерт скрылся в одной из кабин. Tea осталась с нами. Молчание, долгое молчание, иногда улыбка, робкая и вялая, — маленькая плотвичка посреди двух нерешительных щук. Наконец из коричневых кабин послышался голос Кронерта, громовой голос, достаточно сильный, чтобы приподнять покрытую толем крышу. Кронерт подгонял спортсменов, выталкивая их из дверей, потом подозвал судью в подтяжках, чтобы тот навел порядок.

— Не будет ли дождя? — спросил Берт и показал на зонт Tea.

Наверное, будет, конечно, будет, потому что на чемпионатах их общества всегда идет дождь.

Из раздевалки появился торжествующий Кронерт, подошел к нам, окинул меня оценивающим взглядом; сначала посмотрел на мои ботинки и брюки, потом его взгляд остановился на моей руке, вернее, на металлическом двойном крюке, который заменял мне руку, оторванную уже в лагере для военнопленных; огорченно отвернувшись, он обратил свое рыхлое лицо к Берту. Снова оценивающий взгляд, пыхтенье — я вижу и слышу все это, как сейчас, — потом не терпящим возражения, безапелляционным тоном он заявил:

— Сегодня у нас большой день, парень, поверь мне, поэтому изволь принять участие в наших соревнованиях как гость!

Растерянное лицо Берта, глубокий вздох. Немного поколебавшись, он хотел что-то возразить, но осекся под решительным взглядом Кронерта.

— Ну вот и договорились, — сказал Кронерт.

— Почему бы не попробовать? — заметил я. A Tea добавила:

— Ну, кончено, — и повертела в руке зонтик.

Беспомощно поглядев на пристань, Берт остался на стадионе, ему пришлось остаться…

Стоя за невысоким деревянным барьером, мы наблюдали за соревнованиями портовиков, а между нами была молчаливая Tea, которую Кронерт оставил нам, как оставляют чемоданы. И все это время мы не снимали с головы бумажные шапочки, которые спасали от палящего солнца. Не было ни полуфиналов, ни четвертьфиналов — в каждом виде спорта были одни лишь финалы. Спортсмены знали, что поставлено на карту. И хотя борьба шла только за призовые места, я нигде не видел ни усталых взглядов, ни огорчения у побежденных, ни даже неудержимой радости у победителей. На этом убогом стадионе, в этом жалком спортивном обществе царили радостный дух состязаний и чувство удовлетворения от спорта как такового. До сих пор помню, как невесты, жены и дети торопились обласкать побежденных, обласкать победителей; они чествовали и тех и других только за то, что эти люди были участниками чемпионата. Нет, того воскресенья, воскресенья в порту, я никогда не забуду, не забуду ни соревнований, ни убийственную вонь рыбозавода. Соревнования не дали внушительных результатов, спортсменам не удалось установить ни одного нового рекорда общества, но зато я понял тогда, что спорт не обязательно трагедия и что стадион не прибежище для гонимых.

Помню безмятежную увлеченность и веселую одержимость спортсменов, помню подбадривающие крики какой-то расплывшейся старухи: «Адольф! — кричала она. — Адольф!» — и бутылку пива, которую невеста передавала через барьер своему жениху. На таких соревнованиях в ясный солнечный день забываешь о жаре, да и обо всем остальном. Берт надеялся, что Кронерт уже не вспомнит о своем приглашении и не заставит его участвовать в чемпионате; у него, видимо, отлегло от сердца. Берт решил, что опасность миновала, поскольку состязания в технических видах спорта уже подходили к концу. Толкание ядра, метание копья и диска уже закончились. Но вот перед нами возник Кронерт и повторил свое приглашение:

— Ну, а теперь покажи, мальчик, на что способны наши гости.

Берт отрицательно покачал головой.

— Все уже закончилось, — сказал он.

Но Кронерт торжественно заявил, что самое главное впереди: через несколько минут состоится забег на пять тысяч метров, «забег имени Катценштейна», поскольку спортивное общество портовиков всегда славилось своими бегунами и «наш знаменитый Катценштейн» тому лучшее доказательство. В молчании Берта я почувствовал укор. Я знал, что в эту минуту он в душе проклинает меня, поскольку я затащил его на этот стадион. Бегал ли Берт когда-нибудь — спросил Кронерт, и я ответил за Берта:

— Только при отступлении. И еще он бежал из лагеря.

— Отличная школа, — пропыхтел Кронерт, — лучшей тренировки и не надо.

Он повел Берта в раздевалку.

Старт. Берт стоял на старте вместе с десятком других бегунов. Кронерт достал ему спортивный костюм, ботинки на триконах и даже красную резинку, которой он повязал длинные волосы Берта, чтобы они не падали ему на лицо. Рядом с Бертом стоял Хорст Мевиус, рослый кудрявый юноша с очень серьезным лицом; Хорст, корабельный маляр, был фаворитом в этом виде бега.

— Победит Хорст, это уж точно, — сказала Tea, потому что Хорст считался продолжателем традиций знаменитого Катценштейна.

В спортивном обществе портовиков любили рослого Хорста, я заметил это сразу же после старта: почти все скандировали его имя, и фаворит немедленно взял энергичный темп. Да, он был намного сильнее своих соперников, но от одного из них он никак не мог оторваться: Берт бежал за ним по пятам. Восемь кругов лидировал Хорст, определяя темп, потом вперед вышел Берт. С силой отталкивая ноги от земли, слегка наклонившись вперед, он обогнал Мевиуса, у которого на лице появилось выражение тоскливого изумления и растерянности; после восьми кругов его соперник нашел в себе силы сделать рывок на дистанции, а его, Хорста, оставил позади, как придорожный камень, словно загиптонизировал своим горячим дыханием.

Зрители замолкли, они недоумевали, озадаченные тем, что Берт не замедляет темпа; догнав и перегнав последних бегунов, он снова сделал рывок, казалось, все в нем клокочет от ярости. Да, этот бег был местью, местью Кронерту и мне, заставивших его участвовать в состязании. Берт не желал сбавлять скорости, он хотел показать всем на что способен. Зрители давно уже перестали скандировать имя Хорста: чужой идол появился на беговой дорожке, чужой чемпион, который убедительно победил того, в кого они прежде верили; оставил его далеко позади и тем самым развенчал. Да, Берт сверг их любимца, поколебал в них уверенность в прежних симпатиях.

Берт победил с опережением больше чем в двести метров. Он пересек финишную черту на двести метров впереди Хорста. Как они таращили глаза, осматривали его, спрашивали, кто он! Столпились вокруг него, разглядывали его ноги, грудную клетку, лицо. Их недоверие, их взволнованные аплодисменты, когда Хорст, побледнев, добежал наконец до финиша и первым поздравил Берта.

— Он великолепно бежал, ваш друг, — сказала Tea.

Секундометристы — я помню, как они собрались все вместе и, держа свои секундомеры, недоверчиво сравнивали засеченное каждым из них время, — секундометристы посовещались и определили среднее время, потом подошли к Берту, торжественно подошли к нему, и один из них протянул Берту часы и показал время.

— Лучшего бегуна, чем ваш друг, я не знаю, — сказала Tea, — он заслужил приз.

Но они не дали ему приза. Берт не получил его потому, что в уставе общества не была предусмотрена возможность награждения призами гостей. Хорст унес домой бронзовую фигурку бегуна.

Я помню, как началось чествование победителей: толстяк Кронерт держал под мышкой почетные грамоты и призы, его рыхлое лицо сияло от восторга, а потом вдруг солнце скрылось за тучей, поднялся ветер и полил дождь. Он хлынул потоком, крупные капли хлестали по толевой крыше раздевалки, куда мы примчались, промокнув до нитки, и где ждали парома. Берт стоял рядом со мной в тесном коридоре, наполненном теплыми испарениями человеческих тел. Дыхание его стало ровным. Усталость после бега уже прошла. Я не поздравил его, боясь, что он не примет моих поздравлений. Мы стояли тесно прижавшись друг к другу, но я так и не решился посмотреть ему в глаза. Рука его, которая легла мне на плечо, спустилась до металлического протеза, испуганно отпрянула, а потом осторожно скользнула по моей здоровой руке и коснулась ладони. Берт тихо разнял мои пальцы, сжал их и сказал:

— Ничего, старина, не волнуйся, я чувствую себя отлично. Забавный бег. Давненько я так хорошо себя не чувствовал.

И я, не глядя на него, ответил:

— Тебе надо продолжать, Берт, ты мог бы стать хорошим бегуном. Не смей бросать это дело. Я никогда еще не видел забега, в котором новичок добился бы таких результатов.

Берт промолчал.

Протяжный гудок парома у причала. Дождь лил, а мы бежали по стадиону, по лужам, по размытому песку ям для прыжков, бежали мимо спортсменов и зрителей — Tea оказалась права. Последним вскочил на паром Кронерт, держа в руке портфель с почетными грамотами. Едва он ступил на палубу, как начал суетливо оглядываться: он искал Берта, нашел нас у трубы; снова — в который уже раз! — поздравил Берта, а потом, вытирая огромным носовым платком свою шарообразную голову, принялся его обрабатывать. Атаку он повел осторожно, расспросил, на что Берт живет, и пригласил его в клуб общества, в облюбованную портовыми спортсменами пивнушку.

— Там мы сможем все обговорить.

И мы пошли туда, чтобы все обговорить. У них была замечательная пивнушка: спереди стол, за которым можно было пообедать, сзади — отделенная раздвижной дверью клубная комната, уютный храм для пивных возлияний; на прокопченных обоях висели трофеи спортсменов-портовиков: вымпелы, медали, разноцветные ленты, серебристые картонные гирлянды, фотографии. На полках красовались отвратительные бронзовые фигурки атлетов, которые застыли во время решающего движения — в броске, в прыжке, в толчке; все эти движения они проделывали без всяких усилий, диск метали с вялой невозмутимостью, даже молот бросали играючи. Какой-то старик с умным лицом объяснял происхождение трофеев. Это был Лунц, «отец спорта», как его здесь называли. С любезной настойчивостью водил он нас по залу рассказывая о славных победах портовиков; он был свидетелем всех побед, помнил все результаты. В конце концов он признался, что хочет написать «Исследование о марафонском беге» и что материалы он уже привел в порядок.

Виганд тоже пришел в пивную, и Бетефюр — билетный кассир. Они поочередно заводили разговор с Бертом, но чем больше они говорили, тем молчаливее становился Берт. Его мутило от голода, но прошло немало времени, прежде чем портовики догадались об этом. Кронерт сам сходил на кухню и принес Берту порцию горячей копченой корейки с кислой капустой.

Народ здесь был удивительно радушный, а пивнушка замечательная. «Отец спорта» Лунц, похожий на мышь, сидел за столом, и вид у него был ликующий; только Бетефюр с его угловатой физиономией — сильно смоченные водой волосы причесаны на прямой пробор — мне не поправился. Стоило ему раскрыть рот, как меня начинало тошнить; он, видите ли, считал, что «только мы, немцы, поняли значение спорта для Запада». Бетефюр был дантистом и никогда не занимался спортом. Однажды он увидел, как по гаревой дорожке бежал великий Рудольф Харбиг, и с той поры понял, что без спорта ему не жить, — Бетефюр, этот западный слизняк, этот…

А Берту по-прежнему хотелось только есть и ничего больше; после того как он быстро, не поднимая глаз от тарелки, проглотил свою корейку, они продолжили переговоры, переговоры, которые сильно смахивали на сватовство. Они сватали его, как невесту, и после второй кружки пива невеста попалась в сети: Берт стал членом спортивного общества портовиков. Я наблюдал за Хорстом, сидевшим напротив: этот человек, которому Берт в первом же забеге нанес столь убедительное поражение, интересовал меня больше всех. Что скажет, как будет вести себя свергнутый чемпион, поверженный идол? Смирится ли этот рослый парень со своей неожиданной отставкой?

Я смотрел ему в лицо: оно выражало удовлетворение. Хорст протянул через стол руку Берту. Чокнулся с ним. Сказал:

— Теперь у нас будет наконец настоящее спортивное общество.

Хорст Мевиус был настоящий спортсмен.

В тот вечер в клубе портовиков среди скромных призов все вдруг поняли, что новый сезон они начнут вместе с новичком; Берт был их тайным козырем, о котором не знали соперники, но и сами они еще не знали всех его возможностей и резервов. И старик Лунц поднял мышиную мордочку и прищурился; глядя на спортивные трофеи, он думал, сможет ли этот новичок получить новые, более ценные награды? Осуществит ли их мечту о серьезных победах? Прославит ли свое имя и их скромное общество за пределами порта, на солнечных стадионах, на шумных аренах Европы, где о победе возвещают на многих языках? Я видел, как Лунц улыбался странной пророческой улыбкой.

«Велика была победа, кто принесет ее в Афины?» Да, «отец спорта» Лунц первый понял, кто принесет им победу! Tea, робкая толстушка, тянула лимонад через соломинку, и ни одно слово не слетело с ее тонких губ, но она открыла Берта для себя и уже по-матерински жалела его. Кронерт хотел на всякий случай покрепче привязать Берта к их обществу — они думали над этим до тех пор, пока не решили, что их пивнушке необходим швейцар и что Берт, только он один, обладает всеми необходимыми для этой роли качествами. И тут Tea утвердительно кивнула и скрестила на столе руки.

Поздно вечером начались танцы — спортивный бал в честь окончания соревнований. Спортсмены явились с невестами и женами, пришли ветераны, меценаты и основатели общества — они дали название балу, окрестив его «Круг по гаревой дорожке». Столы сдвинули, и Виганд, тренер, дал старт веселью, которое разделили все. «Круг по гаревой дорожке» был открыт. Танцоры соревновались в «спринте», прыгали, толкались; захлебываясь от восторга, передавали друг другу партнерш по танцам, словно эстафетную палочку, долго и сосредоточенно кружились, как метатели молота, — словом повторяли всю спортивную программу. Берт не отставал от других — он был всюду, где кипело веселье, всюду я видел его худое лицо и длинные пепельные волосы. Да, первый забег, первая победа уже сказались на нем, выведя его из состояния мрачного оцепенения; казалось, сделав рывок на дистанции, он оставил позади все связанное с прошлым; уже тогда, на спортивном балу, я понял, что Берт заново начал свою жизнь. И я видел, что Tea, дочь Кронерта, имеет самое прямое отношение к его новому старту. Они покружились около моего столика, Берт подмигнул мне. Толстушка — в двадцать лет она уже походила на озабоченную клушу — не скрывала своих надежд…

Рядом со мной сидел Лунц, и его мышиная мордочка выражала удовольствие; он рассказывал о своем «Исследовании о марафонском беге». Да, он проверил дистанцию, все правильно! Подтвердил по также и смысл марафонского бега — надо было передать весть о победе. И шепотом, прикрыв ладошкой рот, прошептал:

— Победа, победа в спорте достигается без всяких военных средств, но по сокровенной, по самой исконной своей сути спорт, очевидно, был когда-то военной тренировкой, а каждое спортивное состязание — военными маневрами. Греческие спортсмены так к этому и относились.

Лунц сказал:

— Почему Гектор был убит под стенами Трои? Потому что сердце у него было не такое выносливое, как у Ахиллеса. Гектор недостаточно добросовестно тренировался.

Лунц хотел знать мое мнение на этот счет. Я сказал, что давно убежден в том, что в спорте люди ищут возможность самоутверждения. Спортсмены выступают, рассчитывая на это, а зрители симпатизируют тому, кто может победить. Стремление к победе должно быть у каждого, плюс азарт — без него состязания гроша ломаного не стоят.

Когда Бетефюр попросил тишины и начал свою речь, я встал и вышел в уборную. По дороге я прихватил Берта. Какой взгляд бросил нам вслед Бетефюр, когда мы выходили! Я думал, от изумления он потеряет дар речи, но он взял себя в руки.

Домой мы собрались далеко за полночь. Виганд передал Берту расписание тренировок.

— Теперь мы будем усиленно тренироваться, готовиться к большому чемпионату.

Берт сунул бумажку в нагрудный карман, и мы ушли. После дождя ночь была свежей, прохладной и ясной. Именно в ту ночь все и началось. Мы вместе вышли из порта и зашагали по пустынным улицам, тускло поблескивающим после дождя. Даже если бы еще ходили трамваи, мы все равно пошли бы пешком. Стук наших шагов вселял в нас чувство радости, мы казались себе единственными хозяевами этого города. Пустые конторы, грозная мрачность биржи. Мы не встретили ни одной живой души, даже сторожа. Да, мы чувствовали себя так, словно весь мир вымер, а мы единственные остались в живых и шагаем этой прохладной ночью по умытым дождем улицам. Но вот за ратушей Берт остановился, рука его взметнулась вверх — беззвучный сигнал, потом рука осторожно втолкнула меня в темноту под арку. Берт кивком показал мне, куда смотреть, и тут я увидел рядом с витриной ювелирного магазина неподвижный силуэт прислонившегося к стене человека. Нет, я не заметил бы его, если бы Берт не остановился. Человек не двигался. Мы стояли за пилястрой и наблюдали за ним, но он не двигался. Берт потихоньку вывел меня из-под арки, мы снова очутились на улице, медленно пошли к ювелирному магазину, и тут меня пронзил страх, пронзил страх, когда незнакомец вдруг оторвался от стены и пустился бежать. Я услышал свистящий шелест его прорезиненного плаща, в какой-то миг услышал его прерывистое дыхание. И в ту же секунду пустился бежать Берт. Непроизвольно и инстинктивно, словно между ним и незнакомцем была тайная связь и бегство того вызвало у Берта безусловный рефлекс преследования. Берт мчался за убегавшим. Может, это был вор, может, мы ему помешали, хотя стекло витрины не было разбито. Незнакомец промчался мимо островка безопасности для пешеходов, побежал было по мосту, но повернул обратно, заметив, что Берт вот-вот догонит его. Среди магазинов ему легче было скрыться. Но незнакомец не подозревал, кто его преследует. Берт приближался огромными скачками, охотник, использующий свое жуткое превосходство. Возле островка безопасности Берт почти нагнал вора. Он бежал за ним по пятам. Он мог бы дотронуться до него рукой, но не сделал этого, нет, нет, он не схватил его, не задержал, у него были другие намерения: Берт хотел его затравить. Я опять услышал хриплое дыхание незнакомца, когда они пробегали мимо меня. Берт, преследовавший вора, бежал легко, и мне казалось, будто я вижу на лице Берта выражение злобной радости. И только возле ратуши, когда беглец уже едва передвигал ноги, Берт оставил его. Вернулся обратно, и я увидел, что он очень доволен собой.

— Крепко будет сегодня спать, — сказал Берт.

А я молчал всю дорогу, провожая его до поселка, где у Берта была маленькая хибарка. Заходить к нему я уже не стал.

— Хорошо, что мы с тобой встретились, старина, — сказал Берт. — Думаю, об этом мы еще не раз вспомним. Я попытаюсь стать бегуном.

Я сказал:

— Ты уже стал им, Берт. Но возможности твои еще не исчерпаны. Во всяком случае, завтра вечером ты сможешь увидеть свое имя в газете.

Потом, уже идя по саду, он попросил:

— Заходи как-нибудь в наш спортклуб. И помоги мне немножко. Вместе мы сумеем кое-что осуществить.

Именно тогда я впервые упомянул его имя в газете.

…Теперь мне уже не придется этого делать. Сегодняшний бег принесет ему поражение. Это его последний бег. Бег на пороге забвения. Его отчаянный рывок был бунтом против расставания со спортом. Пятнадцать метров отделяют его от группы бегунов, которую все еще ведет Муссо, смуглый спортсмен из Италии. Нет, Берт Бухнер не взойдет на пьедестал почета, не получит медали, ничья рука не пожмет его руку; он потерпит поражение, сойдет со сцепы, в лучшем случае, о нем останется доброе воспоминание, которое в спорте стоит ровно столько же, сколько сломанный бамбуковый шест для прыжков в высоту.

Муссо сбился с ритма, его оставляют позади. Кто? Кудрявый румын Оприс и оба датчанина вырываются вперед, вот они уже нагоняют Берта. Что будет делать Муссо? Он продолжает бежать. Перед забегом Муссо помолился. Какому богу? Хитроумному Гермесу? Афине, которая однажды пошла на очень ловкий обман, чтобы помочь Одиссею стать победителем? А может быть, Муссо, которого репортеры сфотографировали за молитвой — так было в Милане, а потом и в Брюсселе, — взывал не к богу, а к секундомеру? Может, его бог — это хронометрист в белом чесучевом костюме? Муссо бежит теперь четвертым, оставив позади Хельстрёма и Сибона. А где Мегерлейн? Швейцарский почтальон отстал метров на десять, жилы на его шее того гляди лопнут, у него, наверное, судорогой сводит ноги, а может, что-то попало в ботинок, но Мегерлейн не сдается, нет, он не сходит с дорожки.

Пятый круг… Оприс и оба датчанина преследуют Берта по пятам, они энергично работают ногами и выигрывают четыре, пять, даже шесть метров; они хотят догнать Берта и использовать его как лидера, но тот, заметив их приближение, увеличивает скорость и вновь убегает от них. Тень от старого биплана стремглав проносится по стадиону. Тень скользит по бегунам, которые постепенно сближаются в конце противоположной прямой и сомкнутой группой бегут позади Берта. Только он бежит в одиночку. Он сам определяет ширину своего шага. Знает, что бежит сейчас наперекор себе…

Фотографы ложатся, садятся на корточки, опускаются на колени; когда приближается Берт, а вместе с ним всплески аплодисментов, они поднимают свои аппараты, щелкают затворами — напрасный труд: ни одна редакция не купит их снимков, ведь они запечатлели на пленке поверженного бегуна, фотография которого застрянет в их личных архивах! Расположение бегунов опять меняется, из последних сил они совершают рывки на дистанции; да, благодаря рывку на дистанции ленинградский моряк Владимир Куц победил всех своих соперников. Две золотые медали привез он из Мельбурна. Поворот перед финишной прямой; больше всего я люблю смотреть за бегунами на повороте, когда они с силой отталкиваются от внутренней бровки, слегка склоняясь в сторону, и пространство — этот самый равнодушный из всех противников — вроде бы с большей очевидностью оказывается побежденным. На повороте бег кажется особенно стремительным. Высоко взлетает колено, рука сгибается под углом, отлетая от плеча назад, и далеко вперед выносится маховая нога, стопа переступает на носок, отталкивается пяткой и опять устремляется вперед, а колено неустанно, неудержимо взлетает вверх.

Берт стремительно преодолевает поворот, словно влекомый центробежной силой; голова наклонена, левое плечо чуть опущено, как будто Берта удерживает невидимая бечева, которую крепко схватил невидимый укротитель, стоящий в центре поля. Пока еще Берт не уступил ни метра. Пока еще многие верят в его победу. Я вижу, как они машут руками, слышу их крики, их аплодисменты. Их аплодисменты — это не только награда, не только признание, но и хлыст, подстегивающий спортсмена, обжигающий его и убыстряющий его бег. Берт бежит под их аплодисменты, ради их аплодисментов. Кажется, что эти аплодисменты высвободили в нем новые силы…

Правда, однажды ради аплодисментов Ларц — где же это было? В Сен-Луи? — превратил олимпиаду в балаган; да, конечно, это было в Сен-Луи во время марафонского бега, когда американец Ларц, пробежав сорок два километра без видимых усилий, сделал финишный рывок на стадионе. Он не пошатывался. Не казался измученным, голова у него не гудела от жестокого перенапряжения — нет, с улыбкой завершил он последний круг под восторженные крики и овации. И только потом, когда появился второй бегун, едва державшийся на ногах, с безумным взглядом, выяснилось, что Ларц проехал семнадцать километров на такси — больше всего в жизни ему хотелось оваций.

…Аплодисменты мчат Берта вперед, подталкивают его. На внутренней бровке, там, где проносятся бегуны, гаревая дорожка плотно утоптала. Румын Оприс замедляет бег, немножко отстает и с ним вместе оба датчанина — неужели небольшой рывок нарушил их планы, внес расстройство в их тактику? Они бегут все медленнее, Хельстрём идет на обгон, Сибон идет на обгон, спокойно опережают они оторвавшихся от группы бегунов, не ускоряя темпа, в чеканном ритме. Как уверенно бежит Хельстрём, какой у него шаг, как равномерно и четко отталкивается он от земли, словно не ноги несут его, а какая-то неведомая сила! Он дышит спокойно и глубоко. Теперь он ведет бег позади Берта. Догонит ли он его? Вот сейчас, после поворота, ему надо бы поднажать, а если он решил нагнать Берта на повороте, то слишком много потеряет. Нет, Хельстрём не торопится, пока он не собирается догонять Берта, он бежит в прежнем темпе. Пройдено две тысячи метров с хорошим временем, с очень хорошим временем при таком ветре. Снова, почти касаясь тополей, пролетает биплан с развевающимся рекламным плакатом, биплан разворачивается, плакат призывает: «Пользуйся шинами Поллукс!». Молодцеватый полицейский пересекает гаревую дорожку и под смех зрителей пытается схватить какого-то сорванца, но тот убегает, и полицейский остается с носом. Веселый смех прокатывается по рядам вплоть до почетной трибуны… На гаревой дорожке Виганд, он громко называет Берту пройденное время, пробегает с ним три шага. Что это? Боже мой, Берт ускоряет темп, готовясь к новому спурту. Его шаг становится короче, он уже не покачивает бедрами. Очевидно, он хочет не только победы — хочет установить новый рекорд. Разрыв увеличился. Может, я ошибся? Берт знает дистанцию, знает свое сердце, он знает, как ему надо распределять силы, не может же он все поставить на карту! Или на сей раз он не боится риска, поскольку этот бег будет последним? Восемнадцать, двадцать метров отделяют его от группы бегунов, а Берт все еще продолжает спурт. Ну, а Хельстрём? Хельстрём тоже начинает рывок на дистанции, он и Сибон. Неужели они попали в ловушку? Неужели Берт выбил их из привычного ритма? Гул голосов, в передних рядах зрители подпрыгивают на скамейках, стучат ногами, аплодируют и кричат. Берт все еще продолжает спурт, вот он оглядывается на группу отставших бегунов. Зачем, зачем он это делает, теряя полсекунды? Шаг его опять становится шире. Что произошло? Почему все вскочили с мест, почему и я вскочил? Ищу сигарету. Еще ничего неизвестно. Бегуны еще не одолели и половины дистанции. Начало ничего не значит в беге на десять тысяч метров. Берт потерпит поражение, да, после всего, что было, его ждет поражение, даже если сейчас он в полную силу, энергично и с чувством превосходства бежит, будто бы навстречу победе.

Возле ямы для прыжков в длину, перед почетной трибуной, начинаются соревнования женщин. Добродушное лошадиное лицо первого бургомистра поднимается над обтянутым зеленой материей барьером; над барьером трибуны поднимаются и лица других почетных гостей, ожидающие и заинтересованные. Выходит первая прыгунья, приземистая женщина с пышной грудью. Могучий толчок, — и вот она взлетает со вскинутыми руками, делает в воздухе двойной шаг и опускается на песок, вывернув внутрь колени. Судьи неодобрительно качают головой: нарушены правила. Приземистая спортсменка, надув губы, Натягивает на себя тренировочный костюм. А прыжок был неплох, около пяти метров и семидесяти сантиметров…

Tea, да, это она, определенно она: каштановые волосы, маленький, как у рыбы, рот, выпуклый лоб, она, единственная в своем ряду, не встает и не подбадривает Берта. Безучастно наблюдает она за его бегом. А парень, который стоит рядом с ней, — это Хорст Мевиус, корабельный маляр. Он тоже не аплодирует. Он тоже безучастно наблюдает за бегом Берта. Но он встал, чтобы видеть все поле. Они пришли оба. О чем они думают, чего ждут? Какие желания движут ими? Хотят ли они, видевшие, как он впервые одержал победу, присутствовать и при его позорнейшем поражении? Пришли ли они позлорадствовать?

Тогда никто из нас не знал, куда все это приведет, никто не был прозорливей других. В ту пору, когда мы встречались на жалком стадионе портовиков, все выглядело так, будто этому спортивному обществу предстоит небывалое процветание.

Дважды в неделю проходили усиленные тренировки под руководством Виганда. Я часто бывал на них, стоял у прогнившего барьера, вдыхал в себя вонь рыбозавода и смотрел, как тренируются спортсмены, готовясь к национальному чемпионату. Виганд начинал с гимнастики, перемежая ее легкими пробежками по газону, и лишь под конец спортсмены отправлялись на гаревую дорожку, где Виганд заставлял их бегать. Основное внимание он неизменно уделял Берту, следил за его шагом, положением рук и дыханием, без конца заставлял бегать на короткие дистанции, а когда бежали на время, Виганд ставил лидером Хорста. Пять, шесть кругов Хорст бежал первым, определяя темп, потом Берт не выдерживал, делал рывок, обгонял его и устремлялся вперед, как будто выходил на гаревую дорожку после хорошего отдыха.

Стук заклепочных молотков с дальних верфей, искры сварочных аппаратов, перекличка баркасов на реке, рык уходящих в море или возвращающихся кораблей, а они все бежали и бежали…

После тренировки мы ехали к Берту. Он ютился уже не за городом в сырой лачуге — спортивное общество предоставило ему светлую комнату в не поврежденном войной доме, напротив пивнушки. В тот вечер, когда он впервые затащил меня к себе в комнату, я увидел, что теплые, пухлые руки Tea потрудились здесь на славу. Засаленные матрацы были прикрыты цветным одеялом, на подоконнике не валялись ни носки, ни мыло, на стене с приколотой кнопками картины Дюрера смотрели кролики, а в чисто вымытой банке из-под джема светились нарциссы. Tea принесла и кое-какие деликатесы: из-под дивана она достала несколько бутылок пива, о существовании которых не знал даже Берт; сияя от счастья, Tea старательно намазывала джемом ломтики хлеба, потом аккуратно сложила и спрятала пропотевший тренировочный костюм. Она наслаждалась тихим счастьем домашнего очага, радостной возможностью вести хозяйство; ее права были незыблемы. Я сам это видел, видел каждый вечер, когда мы собирались после тренировки, и Tea начинала хлопотать по хозяйству, получая наслаждение от этих хлопот. Я знал, что Хорст уже смирился со своим поражением; без лишних слов они согласились, что Tea будет заботиться о Берте — ведь, в конце концов, она всегда заботилась о знаменитостях: сначала она лезла из кожи вон ради «нашего знаменитого Катценштейна», потом, когда он упал со сходен и его придавило бортом к пирсу, — ради Хорста Мевиуса, и вот теперь она перенесла свою цепкую доброту на Берта. Ей было безразлично, если вместе с нами к Берту приходил и Хорст. Его принимали так же радушно, как и нас. С самым серьезным видом сидел он перед дюреровскими кроликами, смирившись со своей судьбой.

Так проходили вечера в комнате Берта, а когда я спросил его однажды: «Когда же ты возьмешься за учебу?» — он удивленно посмотрел на меня, словно я задал на редкость глупый вопрос.

— После национального чемпионата, конечно, — сказал он. — Сначала мы преодолеем это, а потом все пойдет своим чередом. Сейчас я не могу бросить тренировки. Таково общее мнение. Если бы я хотел успеть к летнему семестру, то мне пришлось бы прервать тренировки и уехать в Ганновер. Там у них есть ветеринарная академия.

«Поехать сейчас в Ганновер» — это звучало так, будто я требовал от него отправиться во Владивосток или в какой-нибудь столь же далекий город; словом, я предпочел промолчать и никогда уже не расспрашивал Берта о его учебных планах.

Мы договорились поехать в субботу на рыбалку, добраться до взморья, а потом переправиться на остров. Хорст раздобыл у себя в фирме «В любой цвет красит Маляр Плетт» пикап, мы сложились на бензин и тронулись в путь. Tea захватила полную сумку бутербродов. Я позаботился о пиве. Уже по дороге мы узнали, что Tea тайком удрала из дома. Старик Кронерт не хотел ее отпускать, и он знал почему: вероятно, он первый кое-что заметил.

Мы обосновались в маленьком прибрежном кафе: оштукатуренные стены, соломенная крыша; астматичная хозяйка встретила нас настороженно и смягчилась лишь после того, как я угостил ее чаем с ромом. Мы тоже пили чай с ромом; день был пасмурный, туманный, вода в заливе глинисто-мутная. Если бы не чай с ромом, мы уехали бы обратно. А потом Tea хватилась своей маленькой сумочки и начала ее везде искать, в пустой гостиной, в пикапе; она робко вошла к нам и сказала, что ей необходимо вернуться; помню, как все мы включились в поиски, все, кроме Берта. Он безучастно сидел за столом, пил горячий чай с ромом, а мы искали повсюду, но сумочку не обнаружили. Мы так и не нашли бы ее, если бы астматичная хозяйка не подозвала к миске своего пса по кличке Капитан, старую рыжую дворнягу с вихляющей походкой. Как сейчас, помню: Капитан вышел из зарослей вербы, держа в зубах сумочку. Я взглянул на Берта, он усмехнулся, и я понял, что это он дал собаке сумку.

К полудню распогодилось, ветер утих. Вода схлынула. Обнажившееся дно пахло тиной. Морские птицы садились на отмель, семенили по ней, что-то клевали возле протоков. А мы стояли на веранде под соломенной крышей и смотрели на черную, жирно поблескивающую землю, слушали пронзительные крики птиц, чавканье, бульканье и бормотанье отлива. А потом проглянуло солнце, мягкие холмы дюн по ту сторону небольшой гавани замерцали, словно барханы в пустыне…

И вдруг эта пустыня разом ожила: на фоне песчаных дюн показались целые семьи, одинокие загорелые мужчины, тщательно причесанные женщины, появился даже всадник в набедренной повязке, промчавшийся на могучем копе галопом по отмели. До начала прилива мы с Бертом не могли выйти в море на рыбную ловлю. Поэтому вся наша компания отправилась в дюны. Там мы соорудили укрытие от ветра, разделись и легли на мягкий песок. На склоне холма стояла блондинка с опухшим лицом, она долго таращила глаза на мой протез. Сейчас она пела, не обращая внимания на свою позевывавшую подругу: «Где же, где же корабль твой, когда привезет он тебя?». Снова и снова жалобно пела она о пропавшем корабле и никак не могла выяснить, куда он исчез. Я уж подумал было, не подойти ли к ней и не посоветовать ли обратиться в соответствующее пароходство — там обычно лучше всех информированы о судьбе кораблей.

Летучий песок над гребнями дюн походил на пыльно-серый флаг; осыпаясь по склону, он забирался в волосы, скрипел у нас на зубах, даже когда мы лежали в укрытии. Трава на дюнах, гнилостный запах, доносившийся с отмели. Как недавно все это было! Вернется ли когда-нибудь это далекое прошлое? Вернется ли оно, как возвращается бегун, описав круг на гаревой дорожке? Совпадут ли когда-нибудь финиш со стартом?

Река впадала в открытое море. Вечером, взяв напрокат лодку, пахнувшую свежей олифой, мы бросили якорь в заливе. Старый якорь со штоком надежно удерживал лодку. Цепь скреблась о нос. Лодка пританцовывала вокруг якоря до тех пор, пока Берт не опустил на дно привязанный к веревке угловатый камень. Далеко на берегу остались Tea и Хорст. Небо было испещрено облаками. «Оно полосатое, как макрель», — тихо сказал Берт, налаживая удочки. Сначала он взял блесны, но увидел, что они слишком тяжелы, и заменил их мормышками. Много раз он забрасывал удочки, но все понапрасну. Пришлось их вытащить. Я увидел, как он снял мормышки, достал из коробочки серебристые крючки для угря и прикрепил к леске. Конец крючка он обмотал красной шерстинкой. Протянул мне удочку, кивнул, и я забросил ее, как он; слегка оттянул, следуя его примеру, удилище в сторону, блестящий крючок покачивался в воде, вертелся во все стороны, и прежде, чем кончик удилища склонился к носу лодки, я почувствовал поклевку — ручка удилища, которую я вложил в свой протез, дернулась — но я недостаточно быстро подсек, мне пришлось вытащить леску и забросить ее снова. Потом подсек Берт, чуть не вывихнув себе руку; кончик его удилища изогнулся и стал раскачиваться, а там, где макрель почти выскочила из воды, течение застопорилось; вдруг макрель подпрыгнула, ее тигровая спинка блеснула над водой, изогнулась и скрылась снова, но Берт вел рыбу на короткой леске, медленно подтягивал и наконец втащил в лодку. Рыба здесь шла косяком — прилив пригнал ее к самому берегу, и стоило забросить удочку, как леска слегка дергалась, следовал мгновенный толчок, затем поклевка. Только подсечка удавалась не всегда, подсекать надо было сразу же за поклевкой, иначе рыба тут же отпускала крючок.

Над нами макрелевое небо, макрелевая луна, а у ног Берта трепыхаются макрели; я видел, как они опускали жаберные крышки и с пугающей жадностью глотали воздух. Пойманные макрели похожи на обессилевшего бегуна, который, размахивая руками и мотая головой, не может перевести дух. А потом наступает агония: прежде чем рыба уснет, ее грудные плавники сотрясает дрожь.

Но вот косяк прошел. Клев кончился, и Берт укрепил над крючками свинцовые дробинки, наживил червей и стал отпускать леску, пока дробинки не коснулись дна. Он даже не взглянул на берег, где сидели Tea и Хорст, они сидели рядом и в сумерках наблюдали за нами.

Может быть, мне стало ее жаль, может, я хотел помешать чему-то, о чем уже догадывался.

— Смотри в оба, Берт, — сказал я. — Если ты не скажешь вовремя «нет», это истолкуют как «да». Мне кажется, недостаточно самому знать свои шансы, иногда надо растолковать и другому, на что он может рассчитывать в отношении тебя.

Покачивая концом удилища, Берт заметил:

— Не беспокойся, старина. Я прекрасно знаю, что мне надо делать, я знаю также, чем обязан Tea. Когда национальный чемпионат закончится, начнется моя студенческая жизнь.

— Хорошо, — сказал я, — надеюсь, ты все-таки заметил, что происходит с Tea?

— А что, ты думаешь, с ней происходит? — спросил он, и я, раз уж такое дело, сказал:

— Она преобразила твою каморку, преобразила тебя. Не думаю, что все это она делает лишь ради желания услужить спортивному обществу, которое возглавляет ее старик. Люди рассчитывают на проценты, даже если они вкладывают только чувства.

Берт рассмеялся, взглянул на меня и сказал:

— Все в порядке, старина, я вычислю проценты и начну оплачивать долг. Чувства принесут прибыль. Ты будешь смеяться, но для меня не составит труда это сделать. Так что, если только это тебя беспокоит…

— Только это, — подтвердил я.

— Хорошо, — сказал он, — тогда прекратим этот разговор, ведь мы не потеряли надежду подцепить на крючок еще и угря.

Но в тот вечер мы больше ничего не поймали, хотя над морем висела макрелевая луна, вода была без единой морщинки, лодка спокойно стояла в заливе, очертания береговых дюн напоминали спящих зверей, окутанных синими сумерками; только за спиной Берта мерцали огоньки прибрежного кафе. Мы молча подняли якорь и поплыли обратно, в маленькую гавань; в темноте ее не было видно, лишь запахло мазутом…

Свежая макрель на ужин. После ужина мы пили чай с ромом и ром с чаем, а Хорст… Хорст один ушел в темноту и все не возвращался. Много времени спустя, как исчезли Берт и Tea, я отошел за дюны и увидел, как он поднимается с пляжа.

Самое главное произошло потом, на следующее утро. Солнце обжигало дюны, протоки поблескивали среди пустынных отмелей, а мы, мы верили, что это утро создано для нас, но тут вдруг на взморье появилось множество людей. Прискакал и всадник в набедренной повязке, держа на поводу несколько оседланных лошадей, могучих скакунов. Начались скачки, ставшие на этом острове традиционными. В один миг были разобраны все лошади для первого заезда. Какая-то женщина с дряблыми ногами в синих прожилках и забранными в пучок волосами посылала воздушные поцелуи молодому и ленивому на вид парню. Состарившаяся Диана, каких трофеев хотела она добиться?

Начались скачки. Лошади уносились галопом, вздымая подковами фонтаны песка, потом поворачивали и возвращались обратно; стук подков казался шумом далекого прибоя; а во втором заезде на лошадь сел Хорст и добился победы; потом его лошадь взял Берт. Пока лошадь отдыхала, мы пошли в дюны, нам хотелось посмотреть на взморье сверху. Босиком мы брели по мягкому песку. Берт держал в руке хлыст, улыбался, махал нам, а потом — я помню, как сегодня, — потом лошадь сделала резкий прыжок, настолько неожиданный для Берта, что он чуть не вылетел из седла, однако удержался, припал к холке, вцепился в гриву. Когда он промчался мимо нас, мне показалось, что я вижу страх в его глазах. Нет, Берт никак не мог удержать лошадь, он безвольно висел на ней, будто мешок, болтавшийся из стороны в сторону. Однако его лошадь вела скачку. Это была самая быстрая лошадь, и она несла к финишу самого неумелого наездника. Казалось, что победить должен Берт и никто другой, потом лошадь повернула — на повороте стоял мужчина в набедренной повязке, — она опередила остальных На два корпуса: теперь она скакала обратно по берегу, где пляж переходил в отмель. И вдруг — мы видели это с вершины дюны, — вдруг лошадь взвилась на дыбы, свернула в сторону и, пролетев пляж, поскакала по дюнам. На какой-то миг она задержалась на вершине, а потом, упираясь передними ногами, начала спускаться вниз по склону прямо в засыпанную песком ложбину. Берт не удержался, он перелетел через шею лошади и упал плечом на песок. Лошадь остановилась, повернула к Берту голову. А он, оглушенный, лежал на земле. Хорст длинными прыжками пустился бежать, он побежал первым из нас; скользя и спотыкаясь, несся он по осыпавшемуся песку, на котором разъезжались ноги, но прежде, чем Хорст добежал до Берта, мы увидели, что тот с трудом поднялся, потер затылок, с хлыстом в руке обошел вокруг лошади и взял ее за узду.

Светлый песок слепил глаза, воздух дрожал, нещадно палило солнце, рука Берта вдруг взметнулась вверх, лошадь откинула голову, и мы увидели, что Берт бьет лошадь. Хлыст поднимался и падал, нанося спокойные, хорошо рассчитанные удары; ни звука не доносилось до нас, но мы все видели. Хорст побежал еще быстрей, вероятно, он тоже это увидел. Наконец он добежал до Берта, вырвал у него узду, оттолкнул его, но при этом получил удар хлыстом по руке, которую, защищаясь выбросил вперед, а потом — нам казалось, что все это длится вечность, — потом по сам ударил Берта. Это произошло на фоне зыбучих песков в абсолютной тишине. Очевидно, удар Хорста был силен: Берт поднял руки, голова его запрокинулась, и он свалился на песок. А когда он поднялся и замахнулся хлыстом, на него снова обрушился удар, решительный и мгновенный; Берт опять упал на колени, а потом рухнул вниз лицом. Tea закричала, толкнула меня, и мы заскользили вниз по склону, а тем временем Берт снова вскочил, замахнулся и тут же попал под кулак Хорста, который теперь сел на него верхом и наносил ему левой рукой удар за ударом. Возможно, он прикончил бы его, но Берт вцепился обеими руками в правый кулак Хорста, стиснул его, потом разжал ему кулак и сломал безымянный палец.

Мы уже подоспели. Я пытался разнять их. Увидел лежащего с закрытыми глазами Берта, — все лицо в песке, в волосах и на губах песок. Я схватил Хорста за шею и старался оттащить его от Берта, но мне это не удалось: одной рукой я не мог с ним справиться. Тогда я что было сил ударил Хорста металлическим крюком протеза прямо в ключицу, Хорст приподнялся, и в эту секунду Берт сломал ему палец.

Я повел Хорста в кафе на берегу; он придерживал палец и жалобно стонал, не произнося ни слова, даже не оборачиваясь, чтобы взглянуть на пляж, где Tea хлопотала над Бертом и где появился тот тип в набедренной повязке, чтобы забрать свою лошадь.

Я наложил Хорсту на палец шину, сделал перевязку. Палец напоминал теперь кистень. Мы спустились вниз в кафе и выпили там чаю с ромом.

— Мерзавец, — сказал Хорст. — Вот мерзавец!

Он обхватил сломанный палец правой рукой и прижал его к себе.

А где же остальные? Мы ждали. Я наблюдал из окна за пляжем, где теперь стояли люди и смотрели, как прилив наползает на берег, смывая на своем пути протоки, как он поднимается на отливающую жирным блеском отмель.

Прилив поднимался все выше и выше, а с дюны спускались Tea и Берт. Tea держала его под руку, что-то говорила ему, вытирала его затылок. Я улыбнулся и сказал:

— Все пройдет, Хорст. Забудь эту историю. Вы оба были хороши.

А потом, когда Tea вошла с Бертом в кафе, Хорст и Берт обменялись взглядом, взглядом безмолвной и безоговорочной вражды. Но я, трусливый миротворец, встал и кое-чего добился: после моих слов они в конце концов протянули друг другу руку — с открытой враждой было покончено.

Мы рано отправились обратно, даже не вышли еще раз на рыбалку, молча поехали домой. Хорст вел машину. Да, он настоял на том, чтобы ему дали сесть за руль и помогли забыть о поющей боли в пальце. Сначала он высадил Tea, потом Берта и меня. Мы посмотрели ему вслед; он тарахтел на своем пикапе «В любой цвет красит маляр Плетт», но не помахал нам рукой, не кивнул.

— Дрянь дело, — сказал Берт.

— Ты был хорош, — заметил я. — Во всей этой истории ты вел себя отвратительно.

— Погоди, старина, поживем — увидим.

Берт покачал головой, подмигнул, хлопнул меня по плечу, и мы поднялись в его каморку, чтобы выпить пива.

Гладкая, как шар, голова Кронерта на балконе показалась нам снизу похожей на луну; очевидно, он уже ждал нас. У входа мы услышали пыхтенье, а потом увидели знакомое рыхлое лицо. Войдя в комнату, мы сели вокруг банки из-под джема с увядшими нарциссами, и Кронерт, председатель спортивного общества портовиков, прежде, чем начать разговор, протянул Берту портфель с яблоками. Нет, от меня он ничего не хочет скрывать.

— Давайте внесем ясность, — сказал он. И вот я оказался свидетелем того, как он, добродушно пыхтя, очень по-дружески взял в оборот Берта. Речь шла о Tea.

— Она еще ребенок, — сказал он, а потом поведал нам историю с манекеном, который стоял у них на чердаке, поскольку жена Кронерта шила сама на всю семью. Однажды он, Кронерт, поднялся на чердак и увидел, что с манекеном произошла странная метаморфоза: у него не стало ни груди, ни бедер и лицо тоже изменилось; манекен превратился в мужчину с рыжими усами и с прямым пробором. Кронерт так и не рассказал дочери о своем открытии.

— Она и вправду еще ребенок, — заметил по, и обращаясь только к Берту, добавил: — Послушай, не спускай с нее глаз. Больше я ничего не требую, мальчик. Смотри за ней в оба или оставь ее в покое, пока не будет слишком поздно. И не устраивай больше таких фокусов, как вчера: взять и уехать за город с ночевкой! Это мне не нравится.

А что было потом? Мы отправились через дорогу в нашу пивнушку. Мы пошли туда и поели копченую корейку с кислой капустой, запивая ее пивом. Да, мы часто сидели там: нигде нельзя было так дешево поесть, как в этой спортивной пивнушке, и редко где готовили так вкусно.

А какие люди там собирались! «Отец спорта» Лунц, ветеран нашего спортивного общества, его всегда можно было там встретить. По вечерам приходил Бетефюр, дантист-западник, частенько появлялся там и тренер Виганд. И все мы сидели под пропыленными, прокуренными спортивными трофеями; сидели и долго-долго обсуждали; как пройдут соревнования на национальное первенство, определяли, кто займет первое место. Слава богу, за нашим столом уже появились новые мастера, среди которых был, разумеется, и Берт. Иногда к нам присоединялся Хорст, он тоже считал, что у Берта есть шансы на победу. Они опять разговаривали друг с другом. Я видел, как они стояли вместе у окна и смотрели куда-то поверх гавани и верфей. Видел, как они чокались пивными кружками; Берт ему во всем уступал. Да, Берт старался загладить то, что случилось, хотел покончить с этой дурацкой историей — я сам это видел и верил Берту.

А потом состоялось памятное собрание спортивного общества; раздвижную дверь заперли, председатель, заведующий билетной кассой и управляющий спортивным инвентарем — все приняли участие в собрании, и Лунц с добродушной мышиной мордочкой рассказал мне потом, как все происходило.

Рассказал с грустной усмешкой. Все пришли на собрание, только Хорст не явился. Он не мог прийти, хотя и был главным героем: его персональное дело стояло на повестке дня. И Бетефюр, разумеется, был; Бетефюр взял на себя обязанность доложить об этом деле. О каком деле? Что стряслось? Хорст работал корабельным маляром — это все знали; знали также, что он держался за свое место, потому что получал на корабле все, что человеку надо, и не в последнюю очередь сигареты. Но Хорст был некурящим, поэтому он допустил одну ошибку: не распечатывал пачки. Распечатанные пачки сигарет не привели бы таможенников в ярость. Однажды, когда Хорст хотел выйти из гавани, таможенники пригласили его в служебное помещение и стали трясти, как табачный кисет, проверяя каждую складку одежды. Конечно же, они нашли то, что искали; ведь пятнадцать пачек сигарет не так-то легко утаить! Хорст хотел оставить им все эти пачки в подарок, безвозмездно, но в тот день таможенники были не очень-то падки на сувениры, а может, получили указание изловить к воскресенью хотя бы одного нарушителя: во всяком случае они сказали Хорсту, что пятнадцать пачек сигарет — это подсудное дело, и весьма серьезное.

Бетефюр смотрел на происшествие, очевидно, с «западной точки зрения» и тут же принялся «удалять больной зуб с корнем», впрочем, ничего другого от него и не ждали. Но они не собирались дисквалифицировать Хорста даже на время, никто не пошел бы на это: ни Кронерт, ни Виганд, ни старик Лунц, и напрасно — так, по крайней мере, казалось — Бетефюр заклинал слушателей держать в чистоте знамя спорта. Но вдруг — никто не мог бы предположить такое, — вдруг Бетефюр получил поддержку. Берт, единственный из всех, встал и, невзирая на общее молчание, испуг и удивление товарищей, принялся объяснять, почему и он выступает за отстранение Хорста от соревнований. Бетефюру никогда не удалось бы провести свое предложение, — теперь он сумел это сделать.

Решающую роль сыграл Берт. После того как он закончил свое выступление, поднялся шум, посыпались вопросы, началось перешептывание. Берт, на которого все делали ставку, новый идол, новый фаворит, высказал мнение, которое нельзя было сбросить со счетов. Хорста отстранили от участия в соревнованиях. Тем более Берт — не он рассказал мне тогда об этом, а «отец спорта» Лунц, — Берт выдвигал такие бесспорные доводы, что потом и я, когда мы обсуждали эту историю, заколебался. Какое там заколебался — я согласился с Бертом, как и все прочие! Да, я согласился с Бертом, вынужден был признать, что бегун с запятнанной репутацией пятнает честь спортивного общества; простой вроде бы вывод, но тогда я еще не понимал, что он был слишком прост, а слишком простые выводы мало чего стоят или оказываются фальшивыми.

Может быть, это понимал старик Лунц; грустная усмешка и беспокойно шевелящиеся пальцы говорили о том, что «отец спорта» Лунц понимал многое.

Я ничего не рассказал Tea, сохранил все в тайне, но от этого мне не стало легче. Tea надо было во все посвятить еще в тот вечер, когда мы остались с ней одни в комнате Берта и она спросила, кто отстранил Хорста от соревнований. Если бы я сказал ей тогда правду, может быть, сейчас она, стоя, аплодировала бы вместе со всеми, а может быть, вцепившись в барьер и глядя на беговую дорожку, подбадривала бы Берта громкими возгласами. И уж, конечно, Хорст не стоял бы с ней рядом, во всяком случае, не стоял бы в этой позе, опершись рукой о ее плечо. А может быть, ничего бы не изменилось, события шли бы своим чередом. И Tea, подхваченная ими, пропустила бы мои слова мимо ушей.

…Очевидно, пошел уже седьмой круг, да, седьмой. У финиша они поднимают для Берта белую табличку. Видит ли он ее? Поможет ли ему табличка рассчитать свои силы? Возможно ли это в принципе? Наверное, они поднимают табличку только для того, чтобы ободрить Берта. В давние времена марафонский гонец переоценил свои силы. Его никто не сопровождал, никто не руководил его бегом, не определял темп. Он бежал один в своих доспехах. Но тактическими соображениями руководствовался он во время бега, а одной лишь мыслью — победа за нами! У гонца не было иного выхода. Весть была слишком весома, и марафонский гонец упал мертвым. Дорога, новый враг гонца, загнала его насмерть.

Берт выходит на поворот, бежать ему все труднее, я слышу его хриплое дыхание, слышу дыхание его соперников, дыхание всех спортсменов, которые побеждали на этой дистанции задолго до нынешних соревнований. Ведь спортсмены теперь не одиноки, теперь уже никто не бежит наперегонки с самим собой, как тот гонец из Марафона; теперь спортсмен пытается превзойти и своих отсутствующих соперников, перекрыть их время и их рекорды. Они тоже выступают против него, обычной победы теперь уже недостаточно.

Неужели пошел дождь? Солнце скрылось, газоны поблекли, тучи низко проплывают над стадионом. Слышен гул голосов. Голосов, слившихся в едином порыве людей, которые заплатили за вход, чтобы увидеть победу своего кумира. Судьи-секундометристы сидят на «курьих жердочках»; в своих белых одеяниях они похожи на верховных жрецов.

А что будет, если он потерпит поражение? Ведь Берт не может выиграть, не он первым коснется финишной ленточки — прошли времена, когда он грудью рвал ее. Соперники помещают ему, да он и сам помешал себе этим паническим спуртом. На двадцать метров опередил он Хельстрёма, за которым начинает растягиваться группа бегунов. Конечно, победит Хельстрём, он обязательно победит, порукой тому красота стиля, ширина его бегового шага, способность сдержать волнение при таких состязаниях, — впрочем, все это не засчитывается. Грациозность прыжка, красота броска и стиль бега сам по себе не приносят победы. Засчитывается лишь пройденное расстояние и засеченное время.

Берт бежит впереди всех. Он тяжело дышит, но и его соперники дышат не легче. Берт уже не кажется побежденным, вид у него куда лучше, чем был на старте; он бежит сейчас, как тогда на чемпионате «Львов гавани»: ожесточенно, яростно, будто своим бегом хочет отомстить всем тем, кто уже списал его в тираж. Длинноногий, смуглый Муссо, выступающий за Италию, вырвался вперед; он становится неожиданной угрозой для Берта, обгоняет Сибона, обгоняет удивленно раскрывшего глаза Хельстрёма, который прижимается к внутренней бровке и уступает дорогу. И вот уже Муссо догоняет Берта, делает рывок. Ему осталось всего пятнадцать метров, десять — услышал ли его мольбу хитроумный Гермес или Агон, бог спортивных состязаний? А может быть, ему помогла Афина? Лицо Муссо залито потом. Мышцы на шее вздулись. Верхняя губа вздернута, рот стал квадратным, словно застыл в муке. В глазах лихорадочный блеск. Нет, он не догонит Берта, который почувствовал угрозу даже не оглянувшись. Кажется, будто настойчивый и отчаянный взгляд соперника подгоняет его. Берт ускорил темп и не уступил лидерства. Вот они пробегают мимо трибуны. «Берт, Берт!» Неужели это кричал я, неужели мой голос несется над беговой дорожкой, неужели я хочу, чтобы Берт услышал меня и почувствовал новый прилив сил? Разве я не перестал верить в его победу? Может быть, я напрасно не махнул рукой, когда он искал меня взглядом перед стартом. В первый раз я не захотел оказать ему эту маленькую услугу, дать понять, что я здесь и желаю ему удачи. Может быть, мне нужно было помахать ему рукой, несмотря на все? Ведь, несмотря на все, он не перестал быть бегуном, он по-прежнему определяет темп, с ним еще надо считаться. А ну-ка, Берт, покажи им, разделай их под орех!

Муссо не отстает, но его уже нагоняют Хельстрём и Сибон, они бегут в одном темпе, почти вплотную друг к другу, словно подчиняясь одному ритму, словно их объединяет безмолвный договор; они подгоняют и ведут друг друга, пусть с подозрением и опаской. И все же у них есть преимущество по сравнению с другими спортсменами, которым приходится следить за остальными, определять свою тактику и бороться в одиночку. Хельстрём и Сибон полагаются лишь друг на друга, признают только друг друга, высокомерно полагая, что один из них обязательно одержит победу.

А другая пара? Она распалась. Курчавый румын Оприс втиснулся между двух датчан; на последнем месте бежит Мегерлейн, швейцарский почтальон, теперь уже со спокойным, сдержанным, почти равнодушным лицом. В беге на пять тысяч метров он завоевал бронзовую медаль, пробежав почти всю дистанцию с таким же спокойствием и кажущимся равнодушием, как сейчас. Выйдя на последний поворот, он неожиданно вырвался, обогнал одного за другим своих соперников и побежал один по самой середине гаревой дорожки; если бы он сделал рывок раньше, то пришел бы к финишу вторым.

Там, где соревнуются по прыжкам в длину, добились удачи: прыжок на шесть с лишним метров засчитан. Аплодисменты на передних скамьях и на почетной трибуне. Все аплодируют мускулистой спортсменке, которая стоит позади судей; она подпрыгивает, откидывает со лба совершенно мокрые пряди волос, посылает воздушный поцелуй скамьям, с которых ей аплодируют, бежит к месту старта и натягивает на себя коричневый тренировочный костюм. Медаль она получит наверняка — не то что Берт. Но не медаль, не почетный диплом и не приз доставляют спортсмену самую большую радость. Сначала он идет к судье, чтобы узнать засеченное время, замеренное расстояние. Да, все изменилось. В старину спортсмены бежали только ради приза; греческий бегун никогда бы не вышел на старт, если бы не ценный приз. Ахилл знал это. Когда на похоронах Патрокла он открыл состязания по бегу, то прежде всего позаботился о призах, которые выставили у финиша.

Нет, ради одной олимпийской лавровой ветви, ради абстрактного удовлетворения ни один эллинский атлет не пробежал «бы ни шага; они гнались за золотом, за серебряными кувшинами, за быками и драгоценным оружием, которые выставлял устроитель состязаний. Сначала люди бежали ради спасения жизни, потом ради призов, а теперь только ради рекордов.

Хельстрём и Сибон догоняют Муссо; нет, не они его догоняют, а Муссо замедлил бег; попытка спрятаться за спину Берта стоила ему слишком много сил. Муссо отстает, дает себя обогнать, пристраивается сзади Сибона и бежит в его темпе. Втроем, со спокойной уверенностью в победе, они преследуют Берта, их бег равномерен, руки, плечи и ноги работают ритмично, корпус сохраняет один и тот же наклон. Все трое кажутся одним бегуном, как будто общность усилий стерла все различия между ними, заметен лишь их стремительный и могучий беговой шаг.

Неужели Берт снизил темп? Снова он оглядывается на своих соперников. Зачем, зачем он это делает? Сто раз ему говорили, что он теряет время, что оглядываться нельзя, и он неизменно признавал ошибку; неужели во время бега он все забывает? Неужели бег так действует на бегуна, что тот не думает ни о чем, кроме своих соперников? Не оглядывайся, Берт, беги, беги, не смотри назад, тебе не надо знать, что происходит сзади! Ты идешь первым…

Боже мой, зачем он оглядывался, ставил на карту выигранное время? Так он не добьется победы, Берт Бухнер не будет новым чемпионом Европы. Почему я испытываю страх? Почему у меня опять сдавило горло? Из-за него? Я не могу больше оставаться безразличным. Теперь и Tea вскочила с места, в передних рядах все стоят, даже Tea, которая пришла сюда, чтобы увидеть поражение Берта. Tea стоит у барьера и следит за его бегом пока еще спокойно, без видимого волнения.

На этот раз ей не придется принимать диплом и медаль после финиша, как тогда… Когда же это было? На каких соревнованиях? На чемпионате земель, за несколько недель до национального чемпионата? Берт бежал в тот день под палящим солнцем, в немилосердную жару. Он вырвался вперед, только Реверс не отставал от него, механик с бледным лицом, который продержался сзади Верта больше двадцати двух кругов и вдруг покачнулся, упал, снова поднялся, опять рухнул и в конце концов, судорожно дергаясь, с идиотской улыбкой свалился на гаревую дорожку. Он продолжал улыбаться даже на носилках, когда санитары несли его в палатку. Берт не заметил исчезновения своего самого опасного соперника, он продолжал бежать так, будто Веверс все еще у него за спиной, и выиграл забег с лучшим временем года. А потом, когда началось чествование победителей, спортсмены, занявшие второе и третье места уже стояли на зеленом пьедестале, стояли и оглядывались по сторонам, ища Берта глазами, но главный победитель исчез. Они искали его в уборных, между ларьками, в раздевалке и в санитарной палатке; руководитель земельных соревнований вызвал Берта по радио: его настоятельно просили явиться на чествование победителей, но он так и не пришел. Никто не знал, куда он исчез. И тут Tea перепрыгнула через барьер, пересекла гаревую дорожку, без особой робости подошла к пьедесталу почета и встала между спортсменами, запившими второе и третье места, с той естественностью, с какой жена заменяет мужа. Шепнув что-то руководителю соревнований, Tea под веселые и сочувствующие аплодисменты зрителей приняла диплом и медаль Берта. Вместо Берта она обменялась рукопожатиями с его побежденными соперниками, вместо него повернулась к противоположной прямой, а потом подошла к нашей скамье, где сидели Виганд, Кронерт и я. Она положила диплом и медаль в портфель, заговорщицки кивнула мне и за спиной моих соседей прошептала:

— Пойдем поищем его…

Нет, она не знала, куда скрылся Берт, одержав победу; она только догадывалась. Мы поехали через весь город к порту, к рыбному рынку. Жара была немилосердная. У рыбного рынка мы вышли. Tea устремилась к маленькой, чисто выбеленной пивнушке. «Он там?» — спросил я, но не получил ответа. Tea уже стояла на цементных ступеньках и открывала тяжелую деревянную дверь. Хозяин, тучный мужчина с отвисшим веком, вышел из-за занавески, что-то жуя; он поздоровался с Tea, поздоровался со мной, они пошептались у стойки, потом Tea быстро кивнула мне, и мы проскользнули за занавеску. Хозяин молча показал на темную деревянную лестницу и стал смотреть, как мы поднимаемся. Tea, очевидно, уже бывала здесь. Она взяла меня за протез, остановилась, подождала, пока ее глаза привыкнут к чердачному полумраку, — металлический крючок протеза передал мне дрожь ее руки. Наконец в полной тишине она двинулась дальше, медленно ведя меня по пружинящим половицам чердака. Нагнувшись, чтобы не задеть низкие стропила, мы подошли к двери, которая вела в мансарду, остановились, прислушались. На чердаке было по-прежнему тихо! Не спуская с меня взгляда, Tea подпила согнутый палец, а когда я кивнул, постучала. Щеколду изнутри приподняли, дверь медленно раскрылась, и перед нами оказался Берт; наш приход не удивил его, он спокойно, чуть ли не с облегчением смотрел на нас, как будто ждал…

Быстрый знак рукой — и мы на цыпочках вошли в оштукатуренную мансарду с единственным слуховым окном. Сначала я заметил развешанную по стене на гвоздях одежду, потом стопку книг и валявшийся на полу пакет с газетными вырезками; Берт отошел в сторону, и стала видна широченная старомодная кровать, на подушке лежало серое, грустное мышиное лицо «отца спорта» Лунца. Лунц лежал неподвижно, с закрытыми глазами, под тяжелым одеялом. В изножье на плетеном стуле стояла тарелка с хлебом и коричневый кувшин с мятным чаем. Из кувшина тонкими завитками поднимался пар. Рядом с тарелкой стояли две бутылки с какой-то густой жидкостью и два стеклянных пузырька с таблетками. Мы подошли к кровати. Старик Лунц раскрыл глаза, кивнул нам и с трудом вытащил руку из-под тяжелого одеяла.

— Извольте радоваться, — сказал он, — перед самым чемпионатом меня скрутило. Да и сегодня я с радостью побывал бы на стадионе, посмотрел бы, как бежит мальчик. Ведь он одержал победу…

Мы пожали исхудавшую руку Лунца, а потом Берт опять спрятал ее под одеяло. Я посмотрел на Берта, поймал его взгляд и тут же понял, зачем ему понадобились деньги, которые Tea и я одолжили ему, — Берт никогда не говорил нам об этом. Я знал, вернее, слышал, что Лунц болен, но не знал, что Берт ухаживает за ним, каждый день приносит еду, наводит порядок в этой мансарде, заваривает старику его любимый мятный чай и ходит в аптеку. Мы сидели на краешке кровати и молчали, вдыхая кисловатый запах, пропитавший мансарду. А когда Берт снова одолжил у меня деньги и ушел за лекарством, «отец спорта» Лунц с хитрой усмешкой взбил подушку, уселся поудобнее и вынул руки из-под одеяла.

— Да, да, — сказал он, показав кивком на дверь, — он своего добьется. Берт — великий бегун. Я уж постараюсь собраться с силами, чтобы посмотреть на него во время больших соревнований. Мне говорят, что дела мои плохи, но я им еще покажу, на соревнованиях я буду громче всех подбадривать Берта. Прежде всего, однако, мне надо закончить работу о марафонском беге, осталось не так уж много, надо всего лишь доказать, что этот бег наперегонки со смертью неизбежно должен был кончиться смертью.

Мы молча смотрели на него, и он решил, что нам нужны доказательства, достал из-под подушки помятую тетрадь и начал листать ее иссохшими пальцами.

— Терсип из Эроидаи принес домой весть о победе под Марафоном. Правда, большинство утверждает, что не Терсип, а разгоряченный боем Эвклес убежал с поля битвы во всех доспехах и, достигнув дверей первых домов Афин, успел лишь воскликнуть: «Радуйтесь, мы тоже рады!». В то же мгновение он упал бездыханным. Вот так, бежал от смерти и угодил смерти в лапы…

Tea встала, отобрала у него тетрадь и спрятала ее под подушку. Потом разлила чай и протянула ему чашку, он взял ее дрожащей рукой. Скривив рот, Лунц глотал горячий чай. Иногда он постанывал. Потом на лестнице вдруг послышались шаги двух мужчин, которые шли к мансарде. Хозяин с отвисшим веком приоткрыл дверь, но сам не вошел, только просунул голову в щель, словно хотел выяснить, найдется ли местечко в этой комнатушке и может ли он впустить сюда человека, которого мы не видели, но угадывали у него за спиной. Хозяин решил, что места хватит. Он кивнул головой, отворил дверь, и из чердачного полумрака нерешительно вышел Хорст, держа руки в карманах куртки. Мы снова собрались все вместе…

Вскоре вернулся из аптеки и Берт. Молча положил он на плетеный стул таблетки, молча подошел к Хорсту, они обменялись рукопожатием, и Хорст сказал:

— Я пришел, чтобы тебя поздравить, — не мог выдержать. Ты был великолепен, Берт, это лучший бег, какой я видел в своей жизни. Ты победишь не только на больших соревнованиях, ты победишь везде.

— У меня был лучший в мире лидер, — сказал Берт. — Тебе надо снова ходить на тренировки, Хорст. Я поговорю с Бетефюром, поговорю не откладывая, дружище.

Берт подошел к постели Лунца, мышиная мордочка которого блестела от пота, а кадык на худой шее дергался; Берт отвинтил у бутылки пробку, налил в столовую ложку густой жидкости и решительно влил ее Лунцу в пересохший рот. Старик проглотил лекарство и удивленно взглянул на нас. Вытащил руку из-под тяжелого одеяла. Указав на Берта, сказал:

— Присматривайте за ним, не спускайте с него глаз, он должен стать бегуном, все остальное пусть из головы выбросит. Если вы его поддержите, о нашем обществе заговорит вся Европа, скажут, что в этом обществе воспитывают великих бегунов. Не увлекайтесь техническими видами спорта, самым главным всегда остается бег. А кроме того, бег самый экономный вид спорта, не нужно снарядов, оборудования, нужно только здоровое сердце. Все другое пусть вас не интересует, всякие цирковые фокусы, для которых нужны деньги, дорогой инвентарь и дорогие костюмы; все это не имеет ничего общего со спортом. Смотрите, чтобы Берт стал бегуном.

Берт успокаивающе кивал головой, но старик этим не удовлетворился. Требовательным жестом он подозвал к постели Tea, придвинулся к ней, они шептались, а мы из деликатности отвернулись. Тихое бормотанье Лунца было единственным, что нарушало тишину в мансарде, потом все смолкло. Tea поцеловала старика в лоб. «Отец спорта» Лунц уснул.

— Чего он хотел от тебя? — тихо спросил Берт.

— Ничего, — сказала Tea, — может, когда-нибудь расскажу.

Мы покинули спящего Лунца, расстались у пивнушки с Хорстом, а сами отправились к Берту.

Волны набегали на размытый пирс; мы шли вдоль порта друг за другом: впереди Tea, за ней Берт, замыкал шествие я, в руках у меня был портфель, где лежали медаль и диплом. Передо мной маячила спина Берта; он все еще ходил в отрепьях: брюки с бахромой, помятый пиджак и стоптанные ботинки. Пепельные волосы топорщились над воротником; Берт был точь-в-точь такой же, как в тот раз на пароме, когда я после долгой разлуки снова встретил его. Я понял, что все или почти все деньги, которые Платили ему за работу привратника, он тратил на «отца спорта» Лунца; он ничего не откладывал для оплаты учения, не купил ни одной книги, и я думал в тот вечер, когда он шел впереди меня, — да, тогда я еще так думал, — что, кроме старика Лунца и бега Берта, ничего не интересует. А потом мы разом остановились у портового ресторана, разом ввалились в дверь, вздыхая, отыскали столик под вялой виноградной лозой и заказали пива — не тогда ли в устье вошла яхта, скользнула мимо нас, белая и бесшумная, и мы не обнаружили на ней ни одной живой души? Яхта была названа испанским девичьим именем, напоминала о залитых солнцем берегах, о заваленных апельсинами гаванях; она скользнула вверх по реке как символ праздности: мы провожали ее взглядом, и Берт сказал:

— В кои веки увидишь корабль, на котором самому хочется поплавать, а там уже полно всяких проходимцев. Почему, старина, так получается, что именно проходимцы напоминают нам о том, что нам нужно?

— Очень просто, — сказал я, — у них есть деньги.

Презрение в его взгляде, презрительно сжатые губы. Яхта скрылась, и я хорошо помню, как он взглянул на нас прищуренными глазами и прошептал:

— Ненавижу бедность больше всего на свете. Кто смеет утверждать, что она лучше богатства? Спроси-ка тех, кому приходится иметь дело с бедными сиротами и бедными вдовами. Какой вздор строить сейчас планы! Прежде всего мне нужно выкарабкаться из этой ямы.

Tea растерянно смотрела на него, а он, помолчав, добавил:

— С меня хватит бедности, она еще никого не сделала лучше, никого не сделала счастливей. Я знаю, что вы хотите сказать, но советую воздержаться. Вы не видели больного Лунца, когда он лежал на полу возле своей кровати, не вы его раздевали и мыли, — вы увидели его уже чистеньким и причесанным. Да что там говорить, лучше уйдем отсюда!

Загрузка...