Но Берт не желал сдаваться, хотя понимал, что я поставил на прошлом крест. И все же он не прекращал попыток вернуть те отношения, которые невозможно было вернуть. Помню, что он обрывал мне телефон в редакции. Он хотел что-то объяснить, но объяснять было нечего. И он не обращал внимания на то, что я от него скрывался. Берт продолжал звонить, просил прийти к нему. А по вечерам, когда я шел домой, он иногда ловил меня на улице. Бежал со мной рядом, говорил, говорил… Умолял меня. Но я был глух. В одних и тех же выражениях он описывал несчастье на стадионе. И всегда кончал свою речь ссылкой на Дорна, ссылкой на то, что Дорн объясняет случившееся так же, как и сам Берт.
— Спроси его, старина. Прошу тебя, пойди к Дорну и послушай, что он говорит. Дорн придерживается того же мнения, что и я.
Да, Берт не сдавался. Он ничего не желал признавать, делал вид, что все осталось по-старому. Но в конце концов я заставил его считаться с фактами…
Произошло это на илистом дне пруда. Тогда нас обоих пригласил Писториус. Пригласил понаблюдать за тем, как спускают воду на его пруду и как там производят отлов рыбы. Утро было холодное. Болото и озеро еще не очистились от тумана. Правда, туман был уже летучий, легкий и редкий, как марлевый бинт.
Почему, собственно, Писториус пригласил меня?
В субботу я выехал из города и остановился в гостинице. Весь вечер местные парни проговорили о завтрашней добыче. Мы даже не поднялись в свои номера. Коротали время за грогом и приятной беседой. А потом настало утро, и я двинулся вслед за Писториусом. Он облачился в шнурованые сапоги до колеи и в кожаную куртку, на голову он надел фуражку. По дороге к пруду Писториус разговаривал со своей собакой — коричневой с белыми подпалинами.
А какое небо, какое небо было в то утро! Между черно-синими плотными облаками там и сям виднелось сияние цвета киновари; неподвижные серые пятна чередовались с белыми клочьями, все время стремившимися к западу; на востоке слабо мерцала белесая полынья, а перед ярко-голубой полосой смутно вырисовывался инверсионный след… Вдалеке послышался шум поезда; мы перелезли через колючую проволоку и начали спускаться по мокрому выгону, усеянному мягкими, рыхлыми бугорками свежей земли — под ними тянулись ходы, вырытые кротами. Писториус остановился и показал рукой на поверхность пруда, скрытую в тумане. Кое-где туман уже рассеялся, и на асфальтово-серой воде виднелись черные точки, будто заклепки на стальном листе. Это были неподвижные стаи лысух, диких уток, чомг.
Рабочие уже давно понижали уровень пруда. Большая часть воды ушла, и через весь огромный пруд протянули сети, словно деревянные мостики. Эти сети направляли рыбу в широкую сточную канаву и в глубокие впадины у берега, то есть в те места, где люди «снимали жатву».
У ветхих лодочных сараев на берегу мы увидели местных парней в кожаных фартуках и высоких резиновых сапогах с заплатами. Они сидели на прохудившейся шлюпке и пили чай с ромом. Чай они наливали из большого, черного от копоти котелка, который висел над костром на цепочке. Рядом с костром стояли старые весы и деревянный шест. Я присел на корточки перед украшенным резьбой шестом — символом прудового хозяйства. И вдруг услышал у себя за спиной голос Берта.
Я не знал, что Писториус пригласил его тоже. Берт сидел на одной из перевернутых деревянных лодок, кое-где обитых железными полосами, и не спускал с меня глаз.
Вода в пруде убывала и убывала, вот уже показалось дно — коричневая топь, неровная, слегка волнистая. Дно как бы хранило воспоминание о воде — до самого противоположного берега, поросшего ивами, темнели ямы и лужи. И вдруг птицы взлетели, поднялись все разом, словно передав друг другу таинственный сигнал тревоги. Покружив немного над спущенным прудом, они взмыли ввысь и улетели. Я услышал взмахи крыльев, тихий шелест пролетавшей над нами утиной стаи… И тут к нам подошел Писториус. Он велел Берту и мне заняться сетями по обеим сторонам широкой канавы.
Неужели все это подстроил Берт?
Мы взяли шесты и отошли каждый к своему берегу; на старом деревянном мостике мы встретились, обменялись кивком и сошли на дно пруда. Коричневое, покрытое тиной дно затягивало сапог; прежде чем поставить ногу, приходилось заботливо выбирать место мы тяжело ступали, проваливаясь в вязкий ил, скользили по узкому камышовому поясу; с трудом продвигаясь сквозь камыши, подошли к сетям…
Помню дымок костра, у которого рыбаки сидели на прохудившейся шлюпке, пили чай с ромом и ждали нас. Уголком глаза я наблюдал за Бертом; он шел недалеко от меня; нас разделяла только канава и сеть. И я заметил, что он тоже наблюдает за мной.
Никогда не забуду этот день — оголенное дно пруда, резкие бороздки, проделанные червями, волнистые линии на пологих холмиках; не забуду специфического запаха, запаха гнили, который поднимался с обнаженного дна, затхлый и едкий. Переливчатые донные травы, высыхая на воздухе, теряли свой цвет. Стрельчатые верхушки растений полегли в одну сторону, туда, куда сходила вода. Впадины заполнили черные листья, затянутые илом. Мертвые ветки глубоко завязли в иле. Мы шли по этой печальной голой равнине, попеременно опуская в канаву свои шесты, — наша цель заключалась в том, чтобы подогнать оставшихся рыб к местам «жатвы»… Иногда, когда закругленный наконечник шеста опускался в канаву, подымая брызги воды и ила, какая-нибудь испуганная рыба, заметная только по поднятой ею волне, шарахалась в сторону. И каждый раз мы останавливались и пережидали, пока волна не станет слабее и не схлынет совсем. Сети вяло распластались на дне, в них запутались травы и тонкие, но разлапистые ветки. Время от времени мы вытаскивали из сетей рыбу, которая, пытаясь выбраться из канавы, застревала в ячеях…
Таким образом мы прошли примерно треть пруда, когда я заметил огромную щуку. Впрочем, я не сразу заметил ее; сперва я принял щуку за корягу или, скорее, за кусок потонувшего бревна. Но тут вдруг я увидел глаза рыбы, холодные, невозмутимые глаза, смотревшие на меня в упор. Я остановился и тут же, как по команде, остановился Берт. Тогда я нагнулся над огромной рыбой, которая лежала под сетью на илистом дне. В ее жестких жабрах запуталась веревка. Я подумал было, что рыба уже задохнулась, и протянул руки, чтобы вытащить перекрутившуюся веревку из щучьих жабр. Но в эту секунду рыба от ужаса, а может не от ужаса, а от вековечной неодолимой алчности хищника схватила меня; ряды заостренных зубов с сухим треском впились в мою руку, вгрызлись в нее намертво; туловище щуки при этом не шелохнулось, и она не сделала ни малейшей попытки проглотить то, что схватила; просто она держала добычу с диковинным упорством.
К тому времени мне уже давным-давно заменили металлический крюк деревянным протезом; искусный мастер обточил протез на токарном станке и натянул на него кожаную перчатку. В эту-то кожаную перчатку и впилась щука. Сперва я почувствовал боль; да, сперва я почувствовал самую настоящую боль, которая горячо поднималась все выше и выше по мере того, как зубы щуки, прокусив перчатку, вгрызались в дерево протеза. И только постепенно, глядя в равнодушные рыбьи глаза, я начал понимать, что моя боль — всего лишь обман. Эту странную боль сменило безмерное любопытство. Любопытство и, пожалуй, сострадание. Рыба с такой силой впилась в мою руку, что я вытащил ее из сети. Освобождая рыбу от веревок, в которых она запуталась, я вдруг заметил, что Берт очутился рядом со мной. Краем глаза я видел его бедро и лезвие складного ножа, которым он указывал на голову щуки. Потом я услышал его голос:
— Стой тихо, старина. Я ее сейчас прикончу.
— Нет, ты до нее не дотронешься, — сказал я.
Но Берт не унимался:
— Щука живая. Ее зубы все еще прогрызают твою руку.
— Я их не чувствую, — возразил я. — Хотелось бы мне, чтобы и Дорн в тот раз ничего не почувствовал. Его ты не пощадил. И у тебя ошибки не произошло, как у этой дурацкой щуки.
Берт помолчал немного, потом сказал:
— Неужели ты никак не можешь это преодолеть, старина? Я думал, что здесь, на природе, все станет между нами по-старому. Неужели ты уже забыл, как мы ловили скумбрию? И форель в той речке? Попытайся через это перешагнуть, старина. Спроси Дорна. Он того же мнения, что и я. Это был несчастный случай.
— Здесь тоже несчастный случай, Берт, — ответил я. — В первое мгновение, когда щука схватила меня, я почувствовал боль. С Дорном, очевидно, произошло примерно то же, когда ты достал его шипами. Наверное, только сейчас я могу понять всю меру беды.
Берт с треском сложил нож.
— Значит, старик, для нас обоих все кончено?
— Да, — сказал я.
— Почему же?
— Мы друг о друге слишком много знаем, — сказал я. — Видимо, кое-что еще можно было исправить, если бы мы знали поменьше. Но мы знаем слишком много, Берт.
— Стало быть, возврата нет?
— Нет, — сказал я.
Щука свернулась и с такой силой ударила по затянутому тиной дну, что раздался громкий шлепок. Она все еще не выпускала моей руки; острые, как колючки, зубы держали ее мертвой хваткой. Берт невольно нагнулся, но я сказал:
— Иди, иди. Нет никакого смысла торчать здесь. Все кончено. Все кончено на веки вечные. И ты сделал это одним-единственным движением ноги. Разве ты не понимаешь, чего я жду?
— Понимаю. Очень даже хорошо понимаю, старина. И знаю, как мне поступить.
Раздалось глухое чавканье — Берт вытянул завязший сапог. Он перелез через сеть, перебрался по мутной воде канавы на свою сторону, снова взял шест и побрел в другую сторону. Сидя на корточках, я смотрел ему вслед. Щука все еще держала в пасти протез…
В моей памяти запечатлелся последний эпизод этой встречи: печально оголенное дно пруда, слегка волнистое и в то же время совершенно плоское; слабо поблескивающие впадины и лужи, а на востоке, где утро уже победило мглу, светлое небо, заливавшее трясину ровным, хоть и слабым болезненно-фиолетовым цветом. Казалось, небо уходило вверх, огорченное тем, что исчезло зеркало, в котором оно так часто любовалось своим отражением. II Берт брел по этой пустыне, медленно удалялся от меня; при каждом шаге голова его покачивалась над сетями, подобно темно-зеленым стеклянным шарам, которые покачиваются над сетями при ловле в открытом море… Берт долго шел, пока не скрылся у берега за рядами косо натянутых сетей, напоминавших решетку.
Только теперь он окончательно признал свершившийся факт, факт нашего разрыва. Он признал его в то утро, когда Писториус пригласил нас присутствовать при спуске его пруда и при отлове рыбы. Лишь после того, как Берт ушел, я умертвил щуку, глубоко вонзив нож ей в спину пониже головы. И все это случилось на пустынном дне спущенного пруда…
Берт удалялся от меня, и я чувствовал — так остро я никогда этого не чувствовал, — я чувствовал его одиночество, понимал, что впереди его подстерегает еще большее одиночество.
Было ли это неотвратимое одиночество платой за его победы? Всегда ли победителя ждет одиночество? За все, чего добивался Берт, ему приходилось платить, каждая победа заставляла его терять друга или с чем-нибудь расставаться.
Казалось, он осужден покидать людей, которые помогали ему продвинуться вперед.
На пруду я увидел его в последний раз. Впрочем, нет, я встретился с ним снова в мокрый и холодный день, в канун Нового года. Берт вышел из своей машины и направился к электромагазину; миновал замерзшего инвалида, у которого на груди висел картонный рекламный плакат: «Эти электролампы известны во всем мире…» Берт меня не заметил, он был один как перст, в машине его никто не ждал. Довольно скоро он вышел из дверей, опять сел в машину и медленно отъехал, снежная вьюга подхватила его, закружила в своем водовороте, и Берт исчез.
А я даже не почувствовал искушения, мне не захотелось его остановить. И позже, думая об этой встрече, я решил, что окончательно освободился от Берта, что он уже никогда не потревожит меня. И еще мне казалось, что наконец я остановился и вздохнул всей грудью, прервал этот нескончаемый бей, в который он вовлек меня. Берт стал мне безразличен, хотя я еще не вполне доверял этому чувству. Правда, пока я не видел его на гаревой дорожке, я и впрямь ощущал восхитительное равнодушие к судьбе Берта. Но что произойдет, если, сидя на трибуне, я опять увижу его бег? Неужели все вернется снова — и давящая тяжесть, и ощущение тошноты, и этот страх? Неужели воскреснут и моя вера в него, и мои тревоги — все эти производные нашей дружбы, воспринимавшейся как нечто само собой разумеющееся; той дружбы, благодаря которой я как бы участвовал в его беге, ибо когда-то давно сделал выбор, поставил все на Берта, признал свою зависимость от него? Да, я как бы участвовал в его беге — его усилия были моими усилиями, его страх — моим страхом, его изнеможение — моим изнеможением. И так каждый раз. Все, что случалось с ним на гаревой дорожке, случалось со мной на трибуне. Я знал наверняка, что стоит мне очутиться на трибуне, как он сразу же перетянет меня на свою сторону. Поэтому я пропустил целую серию его выступлений — просто не ходил на стадион, посылал вместо себя Гутенберга, нашего практиканта…
Я намеренно не явился на чемпионат, который разыгрывался в закрытом помещении; не явился и на первое соревнование в минувшем сезоне. Я вел себя как наркоман, который только что проделал курс лечения и боится рискованных ситуаций, чтобы не вернуться к старому пороку. Напуганный, я не желал видеть Берта на гаревой дорожке. Сейчас я понимаю, что мое нежелание встречаться с ним объяснялось неуверенностью в себе, возможно, слабохарактерностью. И кто знает, не поддался бы я в один прекрасный день Берту? Я мог бы уступить, как уступил когда-то, когда Берт переменил спортивное общество. Сейчас трудно сказать, как бы все сложилось в дальнейшем. Не исключено, что я сам восстановил бы то, что считал раньше невосстановимым… Но в нашу с Бертом историю вмешалось одно обстоятельство. Одна ночь. Это случилось недавно. Но именно эта ночь и все ее перипетии навсегда побороли мою нерешительность. Теперь я спокойно могу наблюдать за Бертом на гаревой дорожке. И не боюсь, что все начнется сначала, что я снова буду мерить его успехами мою жизнь. То время, когда я, сидя на трибуне, страдал за него, кануло в вечность.
Вот что случилось в ту ночь. Я уже заснул. Это была ночь с пятницы на субботу. Да, я спал, хотя в порту время от времени раздавались сигнальные выстрелы: окрестные улицы предупреждали об опасности наводнения. И вдруг зазвонил телефон. В первую минуту мне показалось, что уже утро, темное, противное утро. Но потом, взглянув на фосфоресцирующий циферблат будильника, я убедился, что еще ночь — начало третьего. В трубке что-то жужжало и потрескивало, как при междугородном разговоре. Но я не решался бросить трубку, хотя позвонивший не назвал себя. Напрасно я кричал: «Алло! Алло!» Наверное, я бы все же положил трубку, если бы не услышал сквозь жужжание и потрескивание чье-то дыхание, прерывистое, быстрое, больное. Прислушиваясь к этому дыханию, я ждал. А потом внезапно услышал голос, который сразу узнал. Но именно поэтому мне стало страшно. Это был голос Карлы, хриплый и апатичный; он звучал монотонно и в то же время угрожающе.
Я очень долго не видел Карлы, но она даже не назвала себя, не дала мне возможности ни о чем спросить. Она сказала буквально следующее:
— Скорее, старина, приходи, а то я все время смотрю на нее. И если ты не поторопишься, я ее возьму. Возьму и открою. Вот и все. Я буду сидеть и смотреть на нее до тех пор, пока ты не приедешь. Знаешь, она похожа на скрипку…
Карла прервала фразу на середине и положила трубку. Она даже не удостоверилась, что говорила со мной. Хриплый, апатичный голос Карлы звучал у меня в ушах. Я оделся и вышел. Адский ветер мел по улицам, лил дождь, было что-то вроде циклона. Да, теперь я вспомнил; по радио объявили, что приближается циклон; как водится, он приближался из Исландии. В Исландии, по-моему, всегда переизбыток циклонов, и они охотно экспортируют их своим друзьям. «Циклон, возникший у берегов Исландии, перемещается к югу-востоку и вскоре достигнет юго-западного берега…»
Трамваи не ходили, такси не было, я пошел пешком, шел и шел, а в ушах у меня звучал голос Карлы, монотонный и в то же время угрожающий; голос Карлы, который так испугал меня, что я бы при всех обстоятельствах отправился к ней.
Я пересек университетский сад, где возвышался темный памятник какому-то генералу в широкополой шляпе. Миновал ряды жутких стеклянных громад, здания страховых обществ, походившие на прозрачные гробы, где были тщательно разложены и замурованы людские судьбы, их тревоги и волнения. Потом я прошел Дом радио, целый радиоквартал, который с упорством, достойным лучшего применения, застраивали с конца войны; казалось, архитекторы решили воздвигнуть неприступную вечную крепость для специалистов по обработке взрослых людей. Миновав парк, я начал спускаться по крутой улочке, прошел через мост; стоя на нем, я увидел, как ветер расшвыривал в разные стороны стройные парусные суденышки. II вот наконец я вышел на знакомую улицу, узнал крестообразно сложенный забор из заостренного штакетника, а за ним сад, узнал дом, в который я впервые попал с «Присяжным весельчаком» Уве Галлашем. Из-под жалюзи пробивался слабый свет. Я позвонил, еще раз позвонил, но никто не открывал. Парадная дверь оказалась незапертой. Я вошел в переднюю. Дверь большой комнаты, видимо, тоже не запиралась. Сбросив пальто, я осторожно приоткрыл ее и заглянул в ту самую комнату, где когда-то выслушал исповедь Галлаша…
Где же Карла? Она сидела скорчившись на огромном кожаном кресле. Когда-то я тоже сидел на одном из этих ископаемых чудовищ. Карла сидела подобрав ноги, опустив подбородок на поднятые колени. Какая странная поза! Она была в цветастом домашнем халате, с распущенными волосами. Красивое лицо Карлы, на котором постоянно читалось выражение легкой усталости и меланхолии, теперь оплыло; и оно было напряжено, словно Карла пыталась вспомнить нечто ускользавшее от ее внимания. Да, на ее лице застыло выражение странной сосредоточенности, беспомощной и безнадежной. И еще я заметил, что глаза у нее были воспалены, а губы беспрестанно шевелились, будто Карла без конца повторяла какую-то фразу, стараясь разбудить свою память. Взгляд Карлы покоился на закупоренной бутылке водки, которая стояла рядом с настольной лампой.
Никогда не забуду, как она встретила меня. Безвольно протянула руку, не подняла глаз, не сказала ни слова. Я подумал даже, что она вообще забыла свой телефонный звонок и просьбу приехать к ней.
Я присел на подлокотник ее кресла… На диване валялись чьи-то брюки. Да, я помню, что, сидя рядом с Карлой, обнаружил на диване мужские брюки, к которым была прикреплена квитанция — брюки вернулись из чистки.
Я погладил твердую спину Карлы, положил руку ей на плечо и приготовился ждать.
Наконец-то, наконец она повернула ко мне голову. Но я явственно видел, что прежде, чем полностью осознать мое присутствие, ей надо было что-то стряхнуть с себя. Она повернула ко мне голову и сказала:
— Правда, она похожа на скрипку? Я говорю о бутылке, старина. Она похожа на зеленую скрипку. Правда? — Карла взяла мою руку, потянула ее вниз, прижала к своей груди.
— Пойду принесу две рюмки…
Но Карла испуганно прервала меня.
— Нет, — сказала она и быстро добавила: — Нет, нет, нет. Это невозможно, мне нельзя. Мне нельзя пить, старина. Если я начну пить, они опять меня заберут.
— Кто?
— Они. Я только что прошла курс лечения. И стоит мне выпить хоть каплю, как они опять запрут меня в это заведение.
— Зачем же ты держишь бутылку — спросил я.
Усмехнувшись, она сказала:
— Когда дома есть спиртное, терпеть легче. Этот совет дал мне один актер, который лечился вместе со мной. До тех пор, пока у тебя есть бутылка, пока ты ее видишь, терпеть легче. Но если в доме нет ни капли спиртного, ты этого не вынесешь. Посмотри. Ведь правда она похожа на зеленую скрипку? — Карла разжала мою руку, поднесла ее к лампе и, качая головой, долго смотрела на ладонь, потом провела рукой по моим пальцам и сильно потянула их книзу, суставы хрустнули. — Ничего у тебя нет, старина, — сказала она. — Пустая рука, такая же пустая, как у меня. Давай создадим новое общество, общество людей с пустыми руками. Согласен? Из тебя вышел бы неплохой главный кассир… Устраивает? Посмотри на свою руку, посмотри на мою руку — та же история. У нас нет ни одной линии, ни одного ответвления, которые указывали бы на наличие собственной судьбы. Мы оба, старина, ютимся где-то на задворках чужих судеб. Мы просто-таки созданы быть идеальными сообщниками и соучастниками, тихими попутчиками, которые вкладывают капиталы в других и чего-то ждут. Между прочим, мы многого ищем. Наверное, куда больше, чем положено. Ибо мы, люди с пустыми руками, надеемся получить в качестве прибыли собственную судьбу. Надеемся, что другие люди помогут нам обрести собственную судьбу. Пока наши вклады кажутся прочными, мы позволяем водить нас на поводке. Но как только земля начинает колебаться, мы рвем поводок и удираем. — Карла вздохнула, сгорбилась, по ее телу пробежала дрожь, потом она встала, подошла к стенному шкафу, вынула две рюмки и поставила их перед собой. — Пожалуйста, откупорь бутылку, — сказала она. — Мы выпьем за наши пустые руки. Давай. А если ты не откупоришь, я сама ее открою. — Она стояла передо мной, расставив ноги, показывая на зеленую бутылку. — Чего ты ждешь?
Я схватил Карлу за запястье, бросил ее на диван, с силой прижал к сиденью, не обращая внимания на то, что она начала жалобно скулить. Она скулила тихо, почти беззвучно, словно я душил ее… Позже, когда мы сидели рядом и я гладил ее твердую спину, позже мне вдруг показалось, что она все забыла. Забыла все, что наговорила мне, — на ее лице появилось прежнее выражение, выражение насмешливой нежности. Устало, словно еще не проснувшись окончательно, она сказала:
— Как хорошо, что ты пришел. Тебе я могу это наконец сказать. Даже с Альфом я об этом не говорила. Но тебе я должна во всем признаться. Я хочу, чтобы ты знал: в Ганновере живет одна моя приятельница. Через нее мне стало известно, что Берт пытался перейти к ним в спортивное общество. Викторианцам он, разумеется, не сказал ни слова, он хотел уйти от нас тайком, от всего отречься, понимаешь — от всего! Но разве можно начать сначала? Какая чушь! Дурацкие надежды! Этого он, к сожалению, не учел. Кроме того, люди вовсе не желают, чтобы их выбрасывали за борт, особенно если лодка частично принадлежит им… Ну вот, я и позаботилась, чтобы ганноверское спортивное общество не приняло Берта.
Карла закрыла лицо ладонями. Но я заставил ее рассказывать дальше — ведь всего этого я не знал. Я закурил и просунул зажженную сигарету между ее стиснутыми губами, она затянулась.
— Да, старина, с нами он покончил, хотел смотать удочки и начать все сначала в другом спортивном обществе. Сначала? Разве можно начать сначала, если позади у тебя осталось так много? У человека, который верит в новые счастливые начала, нет ни капли фантазии. Я хотела уберечь Берта от разочарований. Вот почему я позаботилась, чтобы его не взяли в ганноверское общество. А он каким-то образом это пронюхал. Сама не знаю каким. Пронюхал и сказал мне… Знаешь, что он сказал? Открыл дверь, посмотрел на меня и сказал: «Здесь все кровати заняты». И захлопнул дверь у меня под носом.
Карла приложила пальцы к вискам, закрыла глаза и опять начала жалобно скулить. Потом она заговорила, но тихо, с долгими паузами. Из ее слов я узнал, что Берт уже не состоит больше в спортивном обществе «Виктория». Викторианцы докопались, что Берт хотел их бросить…
— Но это они узнали не от меня, старина…
Правление решило рассчитаться с Бертом за все разом.
— Матерн был в курсе уже довольно давно, но ничего не предпринимал; он затаился, ждал подходящего момента, этого момента он ждал с незапамятных времен, с тех самых нор, как они предприняли совместную поездку в Штаты. В Штатах Матерну дали понять, что он уже старик. Это сделал Берт… Понимаешь? Не один только Берт, но и спутница Матерна. Каждый раз, когда Матерн собирался лечь с ней в постель, ему приходилось вытаскивать из номера Берта. Матерн этого не забыл. И он долго ждал подходящего момента. Берт помог ему, напившись. В первый раз это случилось в клубе. Они исключили его. Но Берт всегда будет думать, что виновата я. Сколько раз я собиралась пойти к нему! Объясниться… Но доходила только до его порога. Что делать человеку, который всегда останавливается у порога? И не может ступить ни шагу дальше? Ах, что мне делать?
Карла сжала кончиками пальцев виски, рот ее приоткрылся, казалось, она вот-вот закричит. Но у нее, видно, не хватало сил для крика; прикусив зубами нижнюю губу, она тихонько застонала и опять откинулась на неуклюжем огромном кресле. Прошло некоторое время, и я спросил:
— Что он теперь делает? Он совсем один?
— Не знаю, — сказала она. — Я ведь доходила только до порога. Не знаю даже, где он теперь обретается…
Да, в ту ночь я узнал от Карлы, что Берт уже не представляет спортивное общество «Виктория». Сперва я подумал, что на этом вообще закончилась его карьера бегуна. Подумал, что ему уже никогда не выкарабкаться. Я размышлял об этом без всякой горечи, но и без всякого злорадства. Наверное, я просто удивился, как быстро все произошло. Во всяком случае, мне казалось, что я не испытал никаких других чувств, кроме безмерного удивления.
И еще я помню, как Карла вдруг выпрямилась и сказала:
— Я ужасно замерзла, старина. Принеси мне пальто из передней.
Разумеется, я встал и пошел к выходу, но какое-то инстинктивное недоверие заставило меня обернуться. Я обернулся и увидел, что Карла, схватив бутылку, пытается зубами вытянуть пробку. Я бросился назад. Карла спрятала бутылку у себя за спиной, глаза ее были полны ненависти. Нет, она же не признавала никаких резонов. Силой я заставил ее опять сесть в кресло, держал ее, а она кричала и извивалась. Но я не отпускал ее ни на секунду и наконец, вывернув ей руку, отобрал бутылку. Я прислонился спиной к стене, она стояла передо мной, угрожала мне, молила меня. А потом вдруг на ее лице мелькнуло выражение злобного торжества, она отвернулась, кинулась к окну, распахнула обе створки, начала хватать вещи, которые оказывались у нее под рукой, и швырять их в сад. Она швыряла фотографии в рамках, пепельницы, диванные подушки. И после каждого броска громко хохотала, хлопала в ладоши и сильно откидывалась назад, словно проделывала какой-то цирковой номер…
Никогда не забуду ее яростных жестов, коротких безумных выкриков, выражения злобного торжества в ее глазах… Я наблюдал за ней с содроганием и совсем не заметил, как кто-то открыл дверь. Он был в полосатой пижаме, и лицо его, красивое вульгарное лицо, ничего не выражало, кроме досады. Он кивнул мне. Казалось, он не очень-то удивлен этой встречей. Он кивнул мне и, не глядя на Карлу, вытащил из кармана пижамы вощеный шнурок; согнувшись, приблизился к Карле и прыгнул… Какой дурацкий вид был у него во время этого прыжка! Очутившись рядом с ней, он заломил ей руки за спину и связал их так крепко и уверенно, будто делал это не раз. Потом он толкнул Карлу, она упала на диван и осталась лежать в той же позе, жалобно скуля.
— Ну вот, старина, — сказал Альф. — Она опять пила?
Я покачал головой, молча протянул ему бутылку.
— Я все слышал, — сказал он. — Спал наверху и, к счастью, все слышал. У нас с ней договоренность. У меня с Карлой, — кивком головы он показал на брюки, лежавшие на диване.
— Это твои брюки? — спросил я.
— Да, — ответил он. — Они только что из чистки. Могу сразу захватить их. Хочешь подняться ко мне? Погляди мою комнату. Думаю, она тебе понравится.
— А как же Берт? — спросил я.
Альф пожал плечами и откинул назад волосы, которые после прыжка упали ему на лоб. Не отнимая руки от затылка, он сказал:
— Берту часто хотелось побыть одному. Теперь его желание исполнилось. Он получил то, о чем мечтал. И он нас всех давно обогнал, старина. Такие резвые люди, как Берт, должны предвидеть, что в один прекрасный день, оглянувшись назад, они никого не обнаружат. Может быть, старина, он оказался для нас слишком быстрым. Или мы оказались для него слишком медленными. Выходит одно к одному.
Альф взял свои штаны, заботливо перекинул их через руку и поглядел на Карлу, которая, подтянув ноги, по-прежнему лежала на диване, съежившись в комок, связанная. Она негромко всхлипывала. Альф удовлетворенно кивнул и сказал:
— Скоро это пройдет. Через несколько минут она очухается, ляжет в постель и заснет. А сон у нее на зависть крепкий. Я это хорошо изучил.
Как я мог уйти, как мог покинуть этот дом, понимая, что в нем совершается? Наверное, в этот миг я уже предчувствовал будущее, предчувствовал, что коль скоро дело зашло так далеко, оно не может кончиться благополучно. По-видимому, во мне сработал естественный инстинкт — некий «комплекс свидетеля», вернее, страх перед тем, чтобы стать свидетелем. Именно потому я с такой готовностью ушел из этого дома. Да, я повел себя как человек, который в самую решающую минуту, когда происходят роковые события, отворачивается и закрывает лицо руками, надеясь таким образом сохранить свою свободу и соблюсти невинность. Я не поднялся в комнату Альфа, не остался с Карлой; я с такой поспешностью ретировался, что до сих пор не могу вспомнить, простился ли я с ними обоими.
В саду валялись подушки и пепельницы, которые Карла швырнула из окна, но я не осмелился их поднять, я прошел мимо них, миновал ворота, перебрался на другую сторону улицы и быстро зашагал; я шагал до тех пор, пока не очутился вне пределов досягаемости.
Только на мосту я остановился. Закурил, прикрывая ладонью огонек спички. Уже тогда я понял, что для меня теперь окончательно отрезаны все пути к старому. Появился новый мощный фактор. Нас разлучил поступок Берта на беговой дорожке, один его шаг, который навсегда покончил с Дорном, навеки «победил» его. Теперь к этому прибавилось мое нежелание, моя неохота стать очевидцем роковых событий, страх перед тем, что когда-нибудь судьба призовет меня в качестве свидетеля. Мое единственное желание было отвернуться, закрыть глаза. Только бы избежать ужасной перспективы стать свидетелем!
Да, в ту пору я боялся стать тем, кем уже фактически давно был — свидетелем жизни Берта. Ничего я так не страшился, как того, что какое-нибудь событие вынудит меня свидетельствовать за Берта Бухнера или против Берта Бухнера. Слишком близко я его знал. А равнодушие, которое я к нему испытывал, казалось мне не столь уж надежным. И все это я понял в ту ночь после посещения Карлы, в ту ночь на мосту. Но я понял и другое — необходимость предпринять нечто, дабы покончить с прошлым, дабы вырваться из заколдованного круга, из круга, который включал как свидетеля и меня. Да, я должен был, так сказать, отряхнуть прах от своих ног…
И тут у меня возник план написать его историю, впервые зародилась мысль рассказать о судьбе бегуна, круг за кругом. Я задумал рассказать историю Берта, рассказать о его беге ради спасения собственной жизни. Решил написать эту книгу потому, что необходимо было понять его, понять себя. Я хотел понять, как образовалось магнитное поле, затянувшее нас, словно мы были железными опилками. Я хотел все осмыслить, понять, чтобы забыть.
Вот первый круг. Начало всего: тень бегуна под прямыми лучами солнца. Только тень. Тень бегуна, падающая на стену и странно надломленная в том месте, где стена соприкасается с землей. Кажется, будто ноги отделились от туловища.
Первая точка отсчета совершенно ясна, а стало быть, ясна и последняя точка. Между этими точками пролегла история Берта. Когда я буду ее пересказывать, в душе моей проснутся самые противоречивые чувства, даже ненависть. Все эти чувства я с радостью приемлю, если только они помогут мне обрести ясность.
Я непременно приступлю к этой истории, может быть, даже сегодня; ведь мне вовсе не обязательно знать конец, а главное, вовсе не обязательно придерживаться привычной последовательности; я могу описывать события совсем в другом порядке, в зависимости от их важности для меня лично. Поступая так, я всегда буду иметь в перспективе конец, единственно мыслимый конец.
…Неужели уже прозвучал звонок, возвестивший о начале последнего круга?
Нет, нет, впереди еще целых два круга. Можно подумать, что преимущество Берта заколдованное, ведь ни Хельстрём, ни Сибон до сих пор не предпринимают попыток обойти его. Неужели они не идут на обгон только из-за благоразумия?
Сколько же надо иметь благоразумия, убежденности, веры в себя, чтобы даже сейчас, на предпоследнем круге, не поддаться соблазну, приберечь силы и не стараться обогнать Берта!
Я вижу фотографов, которые собираются у финиша, вижу одетых в белое секундометристов, восседающих на своих узких крутых лесенках. А вот и Ларсен; в красной куртке он похож на редиску; рядом с ним распорядитель, в руках у него белая лента, которую за несколько минут до конца соревнований протянут между двумя столбиками. К беговой дорожке не спеша подтягиваются толкатели ядра и прыгун с шестом, оба запястья у него перетянуты бинтами. Взгляды присутствующих все настойчивей устремляются к финишу. Кто придет первым? Кто разорвет белую ленточку? Да, сегодня, наверное, будет установлен новый рекорд. Если Берт не сойдет с дистанции, он поставит новый европейский рекорд. Нет, он обязательно сойдет с дистанции, замедлит темп, отстанет от других. Разве не так?
Разве он не должен заплатить за то, что начиная с первого круга подверг свое сердце и легкие чудовищным перегрузкам?
Но Берт все еще на двадцать метров впереди Хельстрёма и Сибона; он вытянул шею, словно курица, пьющая воду. Он уже не ударяет всей ступней о дорожку, только часть его ноги касается дорожки; сейчас он похож на человека, переносящего тяжести, на человека, которого непосильный груз пригибает к земле. И он уже не делает эти свои короткие шажки, при которых казалось — его ступня вколачивала в дорожку облачка пыли. Что это? Он пошатнулся? Может быть, от порыва ветра, ударившего в грудь?
Какое у него измученное лицо? О чем он думает? Думает ли он о Викторе и о многочисленных преследователях, появившихся тогда на горизонте? Вспоминает ли намеренно те мгновения смертельного ужаса? Вспоминает ли их, чтобы быть уверенным в том, что выложился до конца? Но, возможно, смертельный ужас не такое уж радикальное средство, как Берт думает. Что будет с ним тогда? Что будет с ним, если свободный, не омраченный страхом бег даст более высокие результаты, нежели бег ради спасения от опасности? Что будет, если тайная стратегия Берта себя не оправдает? Не верю я в то, что от смертельного страха в человеке просыпаются неведомые силы!
Ветер прилепляет тонкую ткань спортивных трусов Берта к его бедрам и животу… Лицо у Берта измученное, руки худые, грудь узкая… Где заключена та сила, которая поставила его так высоко?
Опять он переменил шаг, сделал резкое движение, словно обороняясь от толчка. Можно подумать, что ему пришлось совершить усилие, дабы сохранить равновесие. Да, он опять вроде бы пошатнулся.
Оприс, румын с курчавыми волосами, окончательно выбыл из игры; у Кристенсена и Кнудсена также не осталось шансов на победу. Да и Муссо уже не может надеяться на призовое место, хотя на его лице застыла улыбка превосходства. Нет, это вовсе не улыбка. Его черты искажены, неимоверное напряжение раздвинуло его губы. Небеса не вняли молитве крутобедрого, коричневого от загара Муссо.
Над стадионом поднимается странное шипение; когда закрываешь глаза, кажется, будто сотни паровозов выпускают пар… А сквозь шипение доносится далекое громыхание — по мосту проходит товарный состав. Ну и ну! Что это такое? У финиша затор. Люди подходят и подходят; девушки в тренировочных костюмах, распорядители, фотографы, спортсмены… Что это за парень с повязкой на глазу? Люди подходят и ждут, девушки виснут на своих знакомых, секундометристы показывают друг другу часы, сверяют время, о чем-то спорят; вытянув головы, наблюдают за лидирующей группой…
Неужели Берт и впрямь поставит новый рекорд? Кто этот парень с повязкой на глазу?
Шум голосов подхватывает ветер; трибуны аплодируют, беснуются, топают ногами; и вдруг раздается глухой вскрик, похожий на удар грома, глухой и угрожающий, словно грохот падающей воды на дно каньона. Или нет, словно рев хищников. Это сравнение куда правильней! Хищники восседают на удобных скамьях, изнемогая от ожидания. Старая история, все это было испокон веков…
Пыльные, пронизанные солнцем арены, сверкающие короткие мечи бахвалящихся гладиаторов, рычание голодных зверей, которые быстро пробегали на своих бесшумных лапах по узкому проходу, ведущему на арену; вот они прибежали, насторожились, пригнулись к земле. Богом проклятые жертвы арены! В прищуренных глазах хищников — силуэты гладиаторов, в глазах гладиаторов — растянувшиеся на песке желтые живые холмики. Кто окажется победителем? Долгий, долгий взгляд, короткая заминка, заминка от страха, от тоски, от неуверенности. Но трибуны требуют своего, трибуны орут. И жертвы арены отбрасывают последние колебания…
Старая история, вековечное стремление человека поставить на карту и выиграть, ничем не рискуя. Людям, как и встарь, ничего не надо, кроме хлеба и зрелищ. Кроме хлеба и зрелищ… Кто-то должен побеждать во имя нас, а если он погибнет, мы погибнем с ним. Но лишь на время. До тех пор, пока не появится следующий, которому мы опять отдадим свои чувства; пусть он сражается во имя нас.
Кажется, будто от Берта зависит здоровье, благополучие, будущее всех этих людей; толпа буквально загоняет его на предпоследнюю прямую. И он бежит, судорожно бежит, шаг его дробен, чересчур дробен, голова склонилась набок. Он бежит, подхлестываемый ревом толпы. Что это? Берт покачнулся? Нет, он бежит дальше, протягивает к земле руки, опять начинает загребать кулаками воздух.
Что это за парень с повязкой на глазу?..
Берт прибавил скорость. А может, это обман зрения, может, его бег кажется быстрее только из-за того, что он преодолевает вираж? Колени Берта уже не поднимаются так высоко, как прежде. Он бежит иначе, чем Хельстрём и Сибон. Да, глядя на Хельстрёма и Сибона, не скажешь, что они упадут бездыханными на финише. Бедра Хельстрёма равномерно движутся, Сибон выпрямляется каждый раз, когда опускает ногу и становится на носок… Один из этих двух финиширует первым. Один из них. Либо Хельстрём — «летучий пастор», либо Сибон, газовщик, — бегун из Нарвика.
Преимущество, которое сохраняет Берт, это не преимущество победителя; для Берта его фора всего лишь лекарство от страха и неуверенности. Те двадцать метров, на которые он вырвался вперед, как бы зона страха, зона страха для того, кто внутренне уже сдался.
Весь стадион, словно один человек, скандирует хором:
— Бух-нер! Бух-нер!
Но Бухнер проиграет эти соревнования, Бухнер уже проиграл их.
А вот и Виганд! Он стоит у финиша, глубоко засунув руки в карманы своего тренировочного костюма. У Виганда странная походка, он передвигается как на ходулях, широко расставляя ноги. А нос у Виганда крючком. И этим носом он как бы принюхивается к бегунам. Именно у Виганда возникла идея привлечь Берта к соревнованиям. Виганд считал это на редкость удачной идеей, он до сих пор так считает. Хотя как раз Виганд мог проявить больше разума. Впрочем, предложив бежать Берту вместо Хупперта, он действовал просто по инерции. Возможно также, что и зрители хотят победы Берта просто по инерции, они привыкли, что он всегда побеждает.
Виганд! Давненько я его не видел! Но вот однажды, когда, сойдя с трамвая, я направлялся по заасфальтированной аллее к стадиону, совсем рядом со мной прошуршали шины. Велосипедист чуть было не переехал мне ногу. А потом Виганд долго хлопал меня по спине и наконец двинулся рядом со мной, небрежно положив руку мне на плечо и не нажимая на педали. Как оказалось, Виганд состоял в том же спортивном обществе, что и раньше, — тренировал «Львов гавани».
— Заезжай как-нибудь к нам. У нас появилась новая «звезда». Его зовут Хупперт. С первого раза он пришел вторым у «Немцев». Но это далеко не его потолок, он еще себя покажет. Если мы над ним как следует поработаем, он оставит всех далеко позади. Приезжай к нам, посмотри, как бежит Хупперт. Но не сейчас. В данный момент ему пришлось сделать перерыв: он повредил себе ахиллово сухожилие.
Виганд! Не могу представить себе Виганда иначе, чем в тренировочном костюме, с портфелем под мышкой. По-моему, он и родился в тренировочном костюме, с рыжевато-коричневым кашне вокруг шеи и с неизменным портфелем под мышкой; никогда он не расстается с этим своим старомодным портфелем, словно в нем заключена «живая вода». В тот день, сидя на велосипеде, он с восторгом рассказывал мне о новом спортсмене, которого открыли в его обществе.
— Хупперт! — говорил он. — Запомни хорошенько это имя. Тебе не раз придется о нем писать.
А потом вдруг он спрыгнул на землю, передвинул велосипед на другую сторону, обнял меня, притянул к себе. Бросил озабоченный взгляд на портфель, прикрепленный к багажнику, убедился, что портфель надежно пристроен, и, успокоенный, повернулся ко мне, заговорил. Он говорил так невнятно, что я с трудом улавливал смысл.
— Ты прямо не поверишь, парень, кто будет бежать за нас. Хупперт — не в состоянии, Самбраус — тоже. И вот я предложил, чтобы мы послали на эти соревнования первого встречного; мое предложение было одобрено наверху. Понимаешь? И… Словом, ты сам догадываешься, кто оказался этим первым встречным. Кроме него, мы и впрямь не могли подыскать подходящую кандидатуру. Надеюсь, тебе небезынтересно узнать, что он уже недели две числится у нас; с его взвешенным состоянием теперь покончено.
Помню, что Виганд внезапно замолк и попытался прочесть на моем лице, как я отношусь к этому факту. Он даже остановился и, вытянув губы, с нетерпением ждал моих слов. Но я молчал. Кстати, я вовсе не был так поражен, как он считал. И поскольку Виганд не мог вынести неизвестности, он спросил без обиняков:
— Ты считаешь, что из этого ничего не выйдет?
— Ничего! — сказал я. — Впрочем, мне понятно: вы хотели дать ему шанс. Но мертвец не нуждается в шансах. А как бегун Берт мертвец. Однако добровольно отказаться от шанса трудно. Это следует учесть.
Виганд тут же снял руку с моего плеча. Толкнул велосипед и ускорил шаг. Я почувствовал, что происходит у него внутри. И это меня ничуть не удивило. Очевидно, гнев, который пал на мою голову, пересилил на минуту даже горькую обиду. Но Виганд медлил, Виганд колебался. Он не знал, как ему поступить — то ли сразу вскочить на велосипед и умчаться, то ли высказать все, что он обо мне думает. Некоторое время он напряженно размышлял, а потом затараторил как пулемет.
— Выслушай меня внимательно, парень, — сказал Виганд.
И тут я узнал историю о том, как Виганд вновь обнаружил Берта во дворе рыбозавода. Сперва он никак не мог поверить, что человек, повязанный необъятным резиновым фартуком с налипшей рыбьей чешуей. — Берт.
Виганд остановился позади колючей проволоки и довольно долго наблюдал за тем, как Берт, или, скорее, тот человек, которого он, не веря собственным глазам, принял за Берта, снимал с грузовика перепачканные слизью, дурно пахнущие ящики.
И только после этого он, Виганд, собрался с духом, окликнул незнакомца и убедился, что это в самом деле Берт.
— Да, парень, когда я опять встретил Берта, он был подсобным рабочим на рыбозаводе. А жил он в сарае, на задворках, около того же рыбозавода. После окончания работы регулярно тренировался. Я заходил к нему в сарай. Все имущество Берта состояло из одной койки, ботинок на триконях и куска мыла. Во дворе рыбозавода он и тренировался после окончания рабочего дня. До сих пор он обретается в том же сарае. Но кое-чего я все же добился: Берт теперь опять у нас, в нашем спортивном обществе. Вначале все были против, но я не сдавался. Помаленьку перетянул на свою сторону Кронерта. А потом, когда и Хупперт высказался за Берта, мы официально приняли его к себе. Слава богу, он уже не в том взвешенном состоянии, в каком был раньше. Следующий забег, возможно, и вовсе изменит его положение. Ему следует предоставить шанс. Если такой человек, как Берт, уходит из спорта, ему следует протянуть руку помощи. Он это заслужил. И вот сегодня вечером мы пораскинем мозгами и решим, как ему помочь.
Но я все равно не мог забыть того, что было раньше. Поэтому я сказал:
— Нечего вам раскидывать мозгами. Подыщите какой-нибудь очень хороший дом и пристройте в нем Берта старшим дворником. Тогда он будет самым молодым старшим дворником во всей ФРГ.
Виганд с яростью махнул рукой и снова горячо заговорил; не сомневаюсь, что он уже не в первый раз произносил эту свою пылкую речь; наверное, с ее помощью он переубедил Кронерта и других членов спортивного общества «Львы гавани». Я понял это после первых же его фраз.
— Послушай, парень. Было время, когда ты считался его другом, когда все мы ходили у него в друзьях. В ту пору он был знаменитым, о нем без конца писали и говорили. И мы, его друзья, тоже без конца писали и говорили о нем. Никому тогда не казалось обременительным поддерживать дружбу с Бертом Бухнером. Да, он покинул нас и перешел в «Викторию»; нам ничего не оставалось, как издали наблюдать за его успехами. Но даже после этого мы частенько вспоминали, что Берт Бухнер начинал с нами. И мы давным-давно втайне простили Берту все, за что вслух продолжали его порицать. Ведь Берт — спортсмен божьей милостью, а когда ты встречаешь спортсмена божьей милостью, изволь мирись со многим! В свое время мы гордились его дружбой, во всяком случае, гордились, пока он был знаменит. Но потом он начал сдавать, его звезда закатилась, дружба с ним перестала быть лестной; вот тут-то мы и начали его критиковать. Ты… Впрочем, не ты один, а все мы поняли, что у Берта бездна недостатков. Странно только, что это пришло нам в голову почти одновременно. Правда, странно? Корабль дал течь, заклепки повылетали, мы тоже повылетали, разлетелись во все стороны… Хороши друзья! А ведь мы должны были поддерживать Берта, стать опорой для него. Но в один прекрасный день, когда он оказался на мели, мы его бросили. Особой доблести я в этом не вижу. Ведь не без нашей помощи Берт стал тем, чем он стал. Каждый из нас вложил в это свою лепту. Мы гнали его вперед, мы его понукали, мы ему аплодировали. Наконец, мы курили ему фимиам, считая, что этот фимиам предназначен и для нас тоже. И еще — мы усердно завинчивали гайки. В результате он целиком положился на нас, на наши восторги. Наши восторги он по ошибке принял за нечто незыблемое, за своего рода страховой полис. Именно в этом его ошибка, парень. Больше ни в чем.
Виганд даже не сказал до свидания, разбежался, вскочил на велосипед и быстро поехал к стадиону; там он сошел с велосипеда и внес его в туннель. Он не дал мне и рта раскрыть, но представим себе, что у меня появилась бы возможность возразить. Что я сказал бы в тот день? Разве я мог объяснить, что разделило нас? Он знал слишком мало о случившемся, я — слишком много. Да, я знал слишком много. На какую-то секунду я почувствовал к Виганду зависть; я завидовал тому, что он может горой стоять за Берта, ведь я вел бы себя точно так же. Но все это продолжалось лишь секунду, потом на меня опять навалилось прошлое.
Стадион от дождя совсем потемнел, под его овал, покоившийся на бетонных опорах, вели черные, похожие на туннели ходы, и когда я вошел в туннель, в котором незадолго до того исчез Виганд, мне вдруг показалось, что я вхожу в гигантскую ловушку.
Я опять вспомнил Берта, попытался представить себе, как он лежит один на кровати в своей конуре — в сарае у рыбозавода, — как он лежит и смотрит в потолок с лампочкой без абажура. Наверное, он смотрит на этот потолок с тем же выражением лица, с каким смотрел когда-то на брезент палатки в лагере под дамбой. Я представил себе, как он встает, умывается, снимает со стены спортивные ботинки, чьи шипы помнят бесчисленные гаревые дорожки, чьи шипы впились в ступню Дорна, преодолевая сопротивление живой плоти… Мысленно я видел, как Берт появляется на пороге своего убогого жилища, проходит мимо штабелей из ящиков, которые сам сложил. Да, в ту секунду я ясно видел Берта, человека, оставившего позади и победившего множество соперников, но не сумевшего победить себя.
Берт Бухнер… Удар колокола возвестил, что он начал последний круг, колокол зазвонил опять — на этот раз в последний круг вошел Хельстрём, за ним Сибон, а за Сибоном все остальные. Берт с ужасом оборачивается, кажется, будто его соединяет с противниками невидимый провод, по которому идут сигналы об их намерениях. Берт оборачивается, сигналы его не обманули — противники неотвратимо приближаются, грозные, самоуверенные, кичащиеся своим превосходством. Удлинив шаг, они врываются в его защитную зону, зону страха… Между Бертом и ними всего лишь двадцать метров, пятнадцать метров, десять метров… А где же финиш? Да, дистанция между Бертом и его преследователями теперь только десять метров! Сделав рывок, они как на крыльях нагоняют его; для Хельстрёма и Сибона Берт — добыча, которую они загонят насмерть. Всего восемь метров расстояния. Берт! Берт!
Но Берт еще нажимает, его колени взлетают вверх, шаг становится шире. Берт!.. Покажи им, отбрось их назад, обгони их!..
Почему он от них не отрывается, почему не удерживает свое преимущество? Молодец! Удержал, оторвался!.. Нет, нет, его шаг опять укорачивается, он делает слишком короткие, слишком медленные шажки! Кажется, будто тело у него налито свинцом, движения скованны, он бежит как автомат… Что это? Неужели он опять пошатнулся? Этот ужасный ветер бьет его в лицо, потом в бок, скоро он будет у него за спиной. Только бы Берт вышел на финишную прямую! Он поставит новый рекорд!
Теперь Сибон идет вровень с Хельстрёмом, но не обгоняет его, хотя в вираже ему придется бежать по внешней, более длинной, стороне дорожки. Муссо совершает последний рывок. Нет, он не пытается нагнать лидеров, он убыстряет бег только для того, чтобы не пропустить вперед Кристенсена и Кнудсена, которые преследуют его с тем же ожесточением, с каким Хельстрём и Сибон преследуют Берта. А где Оприс?
Почему Берт остановился? Впечатление такое, будто он вдруг остановился. Нет, он еще борется. Бежит с трудом, тащится из последних сил как черепаха. А в это время Хельстрём и Сибон мчатся еле касаясь земли, и они все еще убыстряют темп, их гонит вперед вековечный инстинкт охотников. Ах, как они идут! Их тела распластались над землей, они уже почти нагнали Берта. Берт проиграет, на этот раз он заплатит за все. Берт, Берт!.. Ему уже ничто не поможет. Напрасные усилия! Берту не вырваться больше вперед; сколько ни натягивай тетиву, лук не выстрелит.
Как страшно Берту теперь! Ведь он понял, что у самой цели ноги предали его, отказались ему служить… А до финиша совсем близко, Берт уже чувствует прикосновение ленточки к груди, ему кажется, будто он обрывает эту ленточку, как обрывал ее сотни раз, когда финишировал первым.
В мыслях Берт уже там, но он здесь и знает, что он здесь, ведь ноги ему не повинуются, они изменили ему, не желают слушаться его приказов. Только пять метров отделяют Берта от Хельстрёма и Сибона. В вираже перед финишной прямой они нагонят его и обойдут. Берт загребает руками, бросает голову то вправо, то влево. Нет, теперь ему стало еще хуже. Теперь он ползет так, словно на его спину давит груз весом в центнер… Солнце исчезло, тени на гаревой дорожке тоже исчезли!
Все равно он победит. Берт! Берт! Берт защищает последний клочок пространства, который ему еще остался, жалкие пять метров, защищает их всей силой своего неуемного страха. Он обороняется от натиска преследователей, как человек, который спасает свое последнее достояние. Эти пять метров — все, что есть у Берта! Пять метров преимущества — последняя собственность Берта, его последний капитал.
Муссо уменьшил разрыв с лидерами, он вошел в свой знаменитый предстартовый рывок. Но в данном случае рывок не имеет смысла, нечеловеческие усилия Муссо не имеют смысла. Он уже все равно не нагонит Хельстрёма и Сибона. Зачем же он ринулся вперед? В мозгу у Муссо автоматически, без учета обстановки, сработал таинственный механизм, который напомнил ему о рывке; в назначенный час зазвонил невидимый будильник, подстегнувший спортсмена, бросивший его вперед.
Последний вираж перед финишной прямой; Берта отделяют от его преследователей всего каких-нибудь пять метров, нет, только три метра, три метра, не больше. Он поставил новый рекорд! Где же финиш? Вот он — узкая белая ленточка между двумя столбами, судьи встали со своих мест. Кажется, будто они готовятся произнести приговор; фотографы застыли на корточках, там же торчит и этот парень с повязкой на глазу, и девушки, которые переминаются с ноги на ногу… Кто же придет первым?..
— Бух-нер! Бух-нер! — доносится крик из виража перед финишной прямой.
Берт все еще идет первым, бежит тяжело ступая. Пошатнулся, скосил глаза — нет ли кого-нибудь рядом? Рядом никого нет. За восемьдесят метров до финиша бег по-прежнему ведет Бухнер. Он ведет бег, он не сдается!
Полповорота корпуса, руки Берта поднимаются вверх. До финиша всего семьдесят метров… Что это? Он летит к земле, инерция бега увлекает его вперед; повернувшись в воздухе, он падает на плечо. Ударился головой. Лежит неподвижно.
Хельстрём и Сибон пробежали мимо него… Он поднял голову, уперся в землю, опять упал, по-собачьи заскреб гаревую дорожку, несколько раз слабо взмахнул руками. Теперь он корчится, словно рыба, которую проткнули острогой, донная рыба, которую проткнули острогой! Опять поднял голову, улыбается… Муссо, так и не выйдя из рывка, промчался мимо него… А Берт улыбается, с улыбкой безумного смотрит на финиш, смотрит, как Сибон срывает ленточку и постепенно замедляет бег… Сибон пришел первый… А вот и Кристенсен, вот и Кнудсен, — они тоже миновали Берта. Опершись на руку, Берт смотрит им вслед, на лице его по-прежнему блуждает безумная улыбка. Подтянул ноги, перевернулся на живот, пытается ползти. Оприс, задыхаясь, пробегает мимо Берта, и вот он уже у финиша. А Берт все еще ползет, ползет, словно огромный жук; передвинул руку, потом колено, опять руку, опять колено. Нет, не вышло, он снова упал лицом вперед.
…Идут люди, в руках у них развевающееся серое Одеяло, они подходят к Берту, накрывают его серым одеялом! Какая тишина! Слышно только, как ударяют веревки о белое дерево флагштоков, громкие удары! И еще — из туннеля доносится искаженный расстоянием голос мороженщика. А потом наверху над трибунами раздается треск — включили репродукторы. Почему не слышен голос радиокомментатора? Долго ли нам еще ждать? Наконец-то он сообщает результаты забега.
— Победил с новым рекордным временем…
Люди поднимают серый комок… С каким временем он победил?.. Осторожно несут его прочь от гаревой дорожки… Хельстрём пришел вторым?.. Чуть покачиваясь на ходу, они несут его по траве к финишу… Куда они несут его? Куда?