Позже мы выбрались из порта, и Берт остановил такси. Мы поехали в клуб. Клуб все еще был ярко освещен, неутомимые викторианцы сидели за столиками и вкушали легкую пищу, запивая ее легким вином. Председатель тоже оказался в клубе.
— Они меня не отпускали, Берт. Масса всяких обязанностей.
Разумеется, и «Снежная королева» сидела с ним. В тот вечер нам так и не представилось случая рассказать о несчастье с Уве Галлашем. Матерн приготовил для нас сюрприз, мы должны были сами отгадать, в чем он заключался.
— Сюрприз только для Берта. Нет, нет, не неприятная неожиданность, а приятная…
Но мы никак не могли додуматься, что уготовила Берту судьба. В конце концов Матерн открыл секрет.
— Пришло приглашение. Американское легкоатлетическое общество приглашает Берта участвовать в двенадцати забегах в Штатах, из них четыре — на закрытых стадионах. Конечно, вам, Берт, не придется ехать одному. Мы будем вас сопровождать. У меня есть дела в Штатах, а Ева поедет со мной. Тем самым два болельщика вам обеспечены. — С этими словами Матерн вытащил из кармана пиджака конверт и передал его Берту. С отеческой улыбкой на губах он наблюдал за тем, как Берт читает письмо.
Я думал, что Берт не поедет: ведь он хотел принять кардинальное решение! Но Берт согласился сразу, как только прочел письмо. Вскоре он уехал в Штаты. Нет, ему ничего не пришлось менять, как того требовали события в ночь после рекорда. Он просто решил отдохнуть от всего, дать себе время поразмыслить. С таким настроением Берт отбыл в Штаты. До сих пор помню все эти месяцы в редакции; мой рабочий день начинался с того, что я шел к ящику, где лежали сообщения телеграфных агентств. Не было ни минуты, когда бы я не думал о Берте. Я следил за ним по карте: Нью-Йорк, Чикаго, чемпионат университетов Калифорнии… Сообщения трех агентств, снабжавших нас информацией, я прочитывал от строчки до строчки. Но мне казалось, что все они слишком скупо повествуют о победах Берта. Их заметки я передиктовывал, соединяя воедино, дополнял собственной фантазией. Из турне Берта я сделал триумфальную поездку. Постепенно ко мне присоединились и другие газеты. Победы Берта стали победами ФРГ, забеги Берта — национальными событиями. Иллюстрированные журналы помещали его фотографии и заказывали у меня материалы для большого документального романа «Берт Бухнер»… Да, Берт побеждал. Он приходил первым в каждом забеге. Все началось с «Мэдисон-Сквер-Гардена» и кончилось на солнечном стадионе в Лос-Анджелесе. Он выигрывал соревнования с таким убедительным преимуществом, что некоторые спортивные обозреватели сочли его первым кандидатом в чемпионы олимпийских игр. Вот как высоко они ставили его победы! Но я знал, что победы Берта не так уж много стоят. Конечно, если бы Берт был спринтером, копьеметателем или прыгуном, то все самые оптимистические прогнозы следовало бы считать оправданными. В легкой атлетике спортсмен мог в ту пору основательно проверить свои силы только в Америке: Штаты здесь шли впереди. В каждом из этих видов спорта у них было по крайней мере три спортсмена мирового класса. Совсем иначе обстояло дело с бегом на дальние дистанции. Своими стайерами американцы никогда не могли похвастаться. Их бегуны добивались рекордов только в тех случаях, когда исход бега решал молниеносный рывок, короткое сверхчеловеческое усилие, абсолютное владение техникой. Бег на дальние дистанции — не их стихия, здесь они отставали. Настоящие стайеры рождаются в Старом Свете: в Финляндии, Венгрии, России, Англии… Да.
Чем объяснялся тот факт, что американские бегуны на дальние дистанции не достигали особых успехов? Была ли в этом какая-то закономерность?
Победы Берта не так уж многого стоили. Противники, которых он побеждал, были известны только у себя на родине. Наверное, их оставил бы позади и бегун класса Дорна.
Забеги Берта в Штатах… Пронзительные свистки в залах стадионов, крики, клубы табачного дыма… Я смотрел на фотографии, и мне казалось, что я сижу на трибуне, — так живо я представлял себе состояние Берта. Каждый раз его освистывали, хотя каждый раз он побеждал. Все его победы сопровождались угрожающими криками, возгласами недовольства и свистками: ведь за двенадцать забегов Берт не поставил ни одного рекорда. Думаю, он не хотел выкладываться, жать на всю железку, так как видел, что самый его опасный противник отстает метров на шестьдесят, а то и на все восемьдесят. Берт себя щадил. Он хотел верной победы и больше ничего. Но для зрителей этого было мало. Они требовали от него нового рекорда. Во-первых, потому, что чувствовали — Берт без особого труда может поставить этот рекорд; во-вторых, потому, что знали — каждый раз он не дотягивает до рекорда буквально самую малость. Поэтому в его поведении им чудилось что-то вызывающее, а раз так, они третировали его и освистывали.
А какого страха мы натерпелись однажды утром, когда пришло короткое сообщение о том, что Сэм Капасто предложил Берту стать бегуном-профессионалом! Спортивный цирк Сэма Капасто был самым известным в мире, и он предложил Берту тридцать тысяч долларов за выступление. Я помчался в клуб викторианцев, показал им сообщение, выслушал их сердитые комментарии. Да, теперь они научились ценить Берта, теперь он был им дорог не менее, чем казна их спортивного общества. Проклиная Сэма Капасту и его цирк, они направили ему телеграмму протеста. Берту они также сочинили телеграмму — предостерегали от ложного шага и просили ответить телеграммой. Но ответа все не было и не было. Телефон пришлось вынести в бар: он звонил безостановочно — звонили из газет, из телеграфных агентств… Все хотели знать, какое решение примет Берт. Но мы сами ничего не знали. Впрочем, я мог бы кое-что сказать. Пусть бы они спросили меня… Да, я был убежден, что Берт подпишет контракт с Канастой, что он станет профессиональным спортсменом. Я был настолько уверен в этом, что заключил бы любое пари. Ведь я считал, что знаю Берта куда лучше, чем все остальные. Но я проиграл бы пари. Телеграмма пришла на следующий день. Ее отослал сам Матерн из Бостона незадолго до отлета. Телеграмма была весьма лаконичная, в ней сообщалось о дне их прибытия домой и о том, что все обстоит благополучно. Да, я бы проиграл пари. Однако, читая телеграмму, я не мог отделаться от мысли, что во время поездки случилось нечто непредвиденное. Нечто такое, что удержало Берта от контракта с Канастой. «Может быть, он кое-что понял?» — думал я. Правда, в день их приезда мне не удалось обнаружить ничего особенного. Самолет приземлился, и им устроили пышную встречу! Вход на аэродром был оцеплен. Но люди напирали на веревки все сильнее и сильнее. Викторианцы прибыли в полном составе. Кинохроника, радиорепортер в кожаном пальто, даже городской магистрат прислал официального представителя, который должен был приветствовать Берта. Я стоял в зале ожидания. Самолет подрулил к аэровокзалу. Я видел все сквозь стекло, казалось — я заглядываю в гигантский аквариум.
В честь чего они устроили такую пышную встречу?
Что послужило ее причиной?
В открытой двери самолета появилась улыбающаяся стюардесса, отошла в сторонку и оглянулась назад. И тут вышел Берт. В руках он держал букет гвоздик. Он испытующе оглядел толпу, махнул рукой. Когда он спускался по трапу, по его лицу мелькали короткие вспышки: Берта фотографировали. Представитель магистрата шел ему навстречу, он передал Берту еще гвоздики — гвоздики тех же цветов, что и городской герб. Вручая букет, он что-то говорил. Я видел, как двигались его губы, как широко раскрывался рот; он напоминал щуку, заглатывающую рыбешку. После этого Берта приветствовало правление клуба. Среди них был и Уве Галлаш, рука у него висела на перевязи. Правление передало Берту памятный флажок. Радиорепортер в кожаном пальто пробился сквозь толпу и вступил в круг. Мальчишки с тетрадями для автографов так и сновали, оператор кинохроники тянул Берта за руку, показывая на трап, — видимо, хотел еще раз снять всю сцену прибытия. Ну, а молодые ребята из клуба «Виктория» скинули с себя плащи и выстроились шпалерами… А где же Матерн? Только сейчас он появился в дверях кабины, в руках он держал свою жесткую шляпу, из-за его спины выглядывала девушка. Старик официант подтолкнул меня в бок и кивком показал на окно:
— Кого там встречают? Кинозвезду?
— Бегуна, — сказал я.
Да, после приезда Берта все, казалось, шло как по маслу. Пышная встреча на аэродроме… Мне было даже боязно за него. Наконец-то он достиг славы. Все заговорили о Берте Бухнере. Имя его без конца повторяли газеты, даже в самых отдаленных деревушках слышали о нем, слышали, что Берт Бухнер бежал в Штатах во славу западногерманского спорта. Его худое лицо смотрело на вас с обложек иллюстрированных еженедельников, его узкая грудь разрывала финишную ленту. Да, она вечно рвала ленту финиша! После поездки в Штаты в Европе не было ни одного бегуна, который достиг бы такой известности, как Берт. Но что-то с ним все же случилось. В нем чувствовалось беспокойство, тайная тревога снедала его. Я явственно ощущал нервозность Берта по вечерам, когда после тренировок мы сидели с ним в клубе. Нервозность не покинула его даже после того, как он установил новый европейский рекорд. Под вечер на стадионе в Копенгагене. Нервозность Берт привез с собой из путешествия в Америку. Вместе с вполне понятной славой пришла и непонятная тревога. Что-то там все же стряслось! Иначе Матерн не стал бы грозить Берту исключением из спортивного общества только из-за того, что тот участвовал в съемках. Да, помнится, Матерн грозил ему исключением именно из-за съемок… Берт должен был выступать на соревнованиях общества «Виктория», но он отказался, мотивируя свой отказ утомлением и мышечной спазмой. Они вычеркнули его из списка участников. Это произошло в год его самых больших триумфов. Победы в Штатах, рекорд страны, европейский рекорд… Казалось, он мог позволить себе роскошь не выступать на чемпионате общества «Виктория». Берт нуждался в передышке, и если бы он отдыхал как следует, Матерн, возможно, оставил бы его в покое… Но тут вмешались киношники. Они хотели снять научно-популярный фильм о марафонском беге, но не могли подобрать исполнителя на главную роль. Эту роль они поручили Берту. Я написал для него текст. Марафон должны были снимать на берегу Любекской бухты. Вместе со съемочной группой мы отправились на Балтийское море. Мы поднимались все выше и выше по шоссе параллельно пляжу, стараясь найти хотя бы несколько десятков метров более или менее пустынной прибрежной полосы. Тщетно! Весь пляж был покрыт крепостями из песка и страждущими «греками» — жителями Рурской области. Песок, и живая плоть, да шелковистый блеск моря… Бирюзовая водная гладь, а над ней солнце в дымке. Подальше в море был виден белый катер, с него ловили угрей. Берт и я уже хотели было сдаться. Но киношники — народ терпеливый, они не отступают ни перед какими трудностями. Мы спустились по шоссе к морю. Наконец-то кинооператор обнаружил кусок безлюдного обрывистого пляжа; глинистый спуск, а под ним жалкая полоса пляжа, узкая и каменистая. Киношники возрадовались; нам понравилось усердие, с каким они устанавливали камеру, их товарищеское обращение друг с другом. Из музея они взяли напрокат греческие доспехи, наколенники, щит, шлем с султаном… Кто-то пододвинул Берту доспехи и сказал:
— А теперь натягивай на себя этот железный лом, малыш.
Берт, бегун, который передал Афинам весть о победе, должен был бежать во всем снаряжении. «Велика была победа! Кто принесет весть о ней в Афины?»
Как жаль, что на съемках не было Лунца! Старику Лунцу, крестному отцу гимнастов, следовало бы присутствовать на этих съемках. У меня сохранилась тетрадь с его записями о марафонском беге, многие из этих записей пригодились мне сейчас. Берт изображал наяву то, о чем до самой смерти грезил старик. Идеал бегуна, гибель в ореоле славы, гибель у цели.
— Пора начинать! — сказал один из киношников.
Внизу на каменистой полоске берега уже стоял Берт в греческих доспехах — в сандалиях, со щитом, с коротким мечом на боку. Художник все предусмотрел, даже доблестный пот, покрывавший чело воина, который только что покинул поле брани. Берт стоял внизу один как перст, вокруг него громоздились гладкие, отшлифованные морем валуны; он смотрел наверх — ждал сигнала начинать. Но на сей раз сигнала так и не последовало. Кто-то из киношников обнаружил на воде красного игрушечного зверя, которого ветер отнес в этот пустынный уголок. Надувного зверя выловили. Наконец Берту подали знак. И он побежал. Он бежал внизу вдоль моря, а его огромная тень скользила по коричневому глинистому откосу. Я слышал, как ударялись друг о друга камешки, которые он отбрасывал ногами, слышал легкое позвякивание щита. Из-под полуопущенных век я видел, как он бежал под размытым, как бы разорванным откосом; его фигура, все уменьшалась, вырисовываясь на фоне моря… И вдруг мне почудилось, что Берт увлек меня куда-то за пределы действительности. Да, да, тот древний грек, наверно, бежал именно так, слегка сгибаясь под тяжестью боевых доспехов и еще больше под тяжестью ответственности — шутка ли, ему поручили передать столь важную весть! Бегун из Марафона! Его напутствовали Терсип или Эвклес, это они приказали его сердцу и легким не щадить себя. Еще одна гора! Сердце, не подведи… легкие… Да, тот древний марафонец бежал так, как бежал Берт, сопровождаемый собственной тенью. А когда тропка оборвалась, только одна эта тень и показывала еще, что он бежит… Я, как сейчас, вижу бегущего по берегу Берта, вижу, как бриз шевелит султан на его шлеме.
Сколько раз ему пришлось повторить пробежку? Уже не помню. Киношники хотели отснять как можно больше кадров, они сняли бегущего Берта снизу, с моря, сняли его сверху, а потом сняли отдельно его тень, которая скользила по песку, по кустам и бирюзовой морской воде, беспрерывно видоизменяясь. Когда она пробегала под острым углом к земле, то казалась длинной, когда распластывалась по морю, — короткой…
На берегу уже появились зеваки. Покинув свои песчаные крепости, они примчались сюда; их интересовало все — и бег Берта, и работа съемочной группы. Некоторые справлялись, когда фильм о марафоне выйдет на экраны. Снизу бег не казался таким впечатляющим. Но вот Берт приблизился, и часть зрителей узнала его. У меня за спиной и рядом в толпе шептали имя Берта. А какой-то тип с ожогами от солнца громко выкрикнул его имя и помахал ему рукой, словно они были закадычными друзьями. Великое дело — популярность! Только тут я понял, что значит быть знаменитостью. Знаменитости приходится мириться с тем, что целый народ обходится с ней за пани-брата. Берт был на пути к этому… Дядя с ожогами протянул ему руку, они с Бертом обменялись рукопожатиями. Берт терпеливо отвечал на все вопросы, выражал сожаление по поводу того, что не может принять приглашения, позировал фотографам-любителям, которые обязательно хотели иметь его карточку «на память» об этом отпуске… И так же, как во время встречи на аэродроме, мне вдруг стало боязно. Слава богу, киношники скоро прекратили съемку, и от сердца у меня отлегло.
— Можешь сбросить эту жесть, малыш! Мы сделали пять дублей.
Они помогли Берту разоблачиться и отвезли нас обратно на пляж в курортный городок. Берт потащил меня за собой. Уже спустились сумерки. Мы шли мимо темных, похожих на разинутые пасти плетеных кресел с тентами, а потом поднялись по песчаной тропинке между соснами к ярко освещенному казино.
— Давай заглянем сюда, старина, — сказал Берт. — Может, сегодня мне привалит счастье. После того как целый день вкалываешь, необходима разрядка. Иначе не будешь в форме. Это как тренировка у Гизе.
У меня не было ни гроша за душой, я вообще не хотел идти, но Берт взял меня под руку и потащил. Мы уже стояли у входа в казино, как вдруг словно из-под земли вырос Матерн, за ним маячил Уве Галлаш с сонной улыбкой на губах. Они появились совершенно неожиданно. Короткое приветствие… Никто не жал друг другу руки, никто не хлопал друг друга по плечу, мы ограничились самыми необходимыми словами.
— Я хотел бы с вами поговорить, Берт.
И мы снова поплелись вниз, во второй раз прошли мимо разинутых, как пасти, плетеных кресел. Такова была воля Матерна, вице-президента общества «Виктория»… Над бухтой разнесся дробный перестук мотора — рыбацкая шлюпка возвращалась домой. В сумерках мерцала кромка пены. Над нашими головами прошумела стая птиц. Наконец-то Матерн остановился. Многозначительно прикрыл глаза, многозначительно оглядел всех нас. И только после этого высказал свою угрозу… Теперь я окончательно понял, что между ними что-то произошло. Я круто повернулся и пошел.
— …вы знаете, мы не мелочны…
Я спустился к самому морю.
— …но вы нам солгали. Не захотели выступать на чемпионате, придумали пустяковый предлог. Вам это, видите ли, ничего не давало…
Я стоял и курил у самой воды, волны лизали мои подошвы.
— Но для кино вы согласны бежать… Стоило им поманить вас пальцем, и вы забыли о своей усталости. А мы узнаем обо всем последними…
Недалеко от берега бесшумно проплыла лодка, с нее доносились звуки музыки.
— …Да, я знаю, вы не получаете гонорара. Можете мне об этом не рассказывать. Я достаточно хорошо информирован обо всем, в том числе и о сумме ваших издержек. Но не в этом суть. Главное, что с «Викторией» вы, видно, не очень-то церемонитесь… Ну что ж, и мы можем перестать церемониться со спортсменом, который…
Я отошел еще дальше, при каждом моем шаге под ногами у меня хлюпала вода.
— …Да, это мы знаем. Можете ничего не говорить. Тем более у вас нет причин удивляться, если мы сочтем нужным сделать соответствующие выводы… Добрый вечер.
Я быстро повернулся и увидел спину удалявшегося Матерна, увидел спину Уве Галлаша. Они шли по направлению к машине. Секунду Берт стоял неподвижно, ошеломленный, потом он что-то крикнул им вдогонку и быстрым шагом пошел вслед за Матерном и Галлашем, у машины Матерна он нагнал их. Теперь Берт знал себе цену. Победы, встречи, которые ему устраивали, известность, которую он приобрел… Нет, его цена выше, чем думают эти молодчики… Он чувствовал себя совсем иначе, чем в ту пору, когда работал на вонючей фабрике и выступал за «Львов гавани»… Он знал, что человек с таким именем, как он, не обязан выслушивать оскорбления. Голос его звучал уверенно; отвечая им, он был полон чувства собственного достоинства.
— Подумайте, чего стоит ваше общество без меня! Кто бы стал говорить о «Виктории», если бы я не выступал за вас? Быть может, люди говорили бы о ваших празднествах, но уж никак не о ваших спортивных достижениях. Известность вам принесли мои рекорды. Ваша известность добыта мною. Широкая публика знает не вас, а меня. И она делает ставку на меня. Да, один раз я бежал не для вас. Ну и что же! Можно подумать, будто я совершил бог знает какое преступление. В чем я, собственно, провинился? Меня попросили сняться в кино, и я бежал перед кинокамерой. Но бежать перед кинокамерой куда легче, нежели выступать на соревнованиях. Пора бы вам это усвоить. А если вы это еще не усвоили, то пожалуйста… Можете делать выводы. Но и я считаю себя вправе сделать свои выводы. После возвращения из Америки у меня было много предложений. Возможно, я выберу время и внимательно рассмотрю эти предложения. Добрый вечер.
Дверцы машины захлопнулись. Берт подозвал меня к себе, голос его звучал спокойно.
— Теперь в самый раз поиграть, старина. Лучшая разрядка.
В этот вечер он и впрямь «поиграл». Он был вообще единственным, кто играл по-настоящему. Все остальные посетители казино — по-моему, это были сплошь мелкие торговые служащие или секретари, мечтавшие поправить свое финансовое положение с помощью двухмарковых фишек, — все остальные бодро ставили на черное или на красное; мысленно они уже отнимали от будущего выигрыша стоимость проезда, проигрыш они вообще не принимали в расчет… Но Берт играл по-настоящему. Каждый раз он ставил на «зеро» и проигрывал. Он поставил на «зеро» четырнадцать раз подряд. Во время игры он не сказал ни единого слова. Я поместился напротив него, видел как он проигрывает. И, не выдержав, посоветовал ему поставить на трансверсаль[2]. Но Берт опять поставил на «зеро» и проиграл. По виду никто не принял бы его за азартного игрока. Если бы киношники решили снять фильм о рулетке, они не взяли бы Берта на главную роль; главную роль у них сыграл бы актер с блуждающим взглядом и иссохшим лицом, с тонкими, нервными пальцами, человек, который курит сигарету за сигаретой. Правда, таких игроков, по-моему, не существует в природе, во всяком случае, их не существовало в этом казино, где фортуна повернулась лицом к демократии. Да, Берт не производил впечатления настоящего игрока. Но потом, когда я увидел, что множество господ очень вежливо, хотя и ненавязчиво кланяются Берту, я понял, что Берт был завсегдатаем казино, так сказать, их постоянным клиентом. А к постоянным клиентам здесь были чрезвычайно внимательны, как, впрочем, и во всех других заведениях, где успех предприятия зависит именно от таких постоянных клиентов… После того как Берт проигрался в пух и прах, поставив все свои деньги на «зеро», он опять заговорил со мной. Но я, увы, не мог ему ничем помочь, у меня не оказалось даже двадцати марок. Я не знал точно, сколько он просадил, решив «поиграть» в тот вечер, но уверен, что он оставил в казино не менее половины своего месячного жалования. Не менее…
Мы вышли на свежий воздух и начали искать машину киношников, которые собирались поужинать в рыбном ресторанчике. Киношники уже уехали… Пришлось нам топать домой пешком по старой проселочной дороге, обсаженной кустарником; мы брели в темноте по растрескавшейся глине и по засохшим колеям. Поднявшись в гору, мы взглянули на бухту — под холодным светом луны море ярко блестело… Я давно хотел поговорить с Бертом. И сейчас для этого представился благоприятный случай. Мне надо было сказать многое. Я уже давно искал подходящей возможности. Но именно теперь, когда случай представился, я молчал. Удивительная история! Быть может, я молчал потому, что втайне уже смирился с собственным бессилием, потому что знал — все идет своим чередом и никакие слова ни на йоту не изменят судьбу Берта. Да, наверное, мое затянувшееся молчание было признанием, инстинктивным признанием того, что я капитулировал, отрекся от Берта.
Впрочем, через день все опять переменилось. На первый взгляд, во всяком случае.
…Под нами огни деревушки, ухабистая дорога, маленькая деревенская гостиница, где хранилась наша рыболовная снасть, озеро с кромкой камыша, в котором мы собирались на следующий день ловить щук. Йенсен, самый невозмутимый трактирщик в мире, вышел, как всегда в подтяжках. Никогда в жизни я не встречал человека, который так медленно выражал бы свои мысли, как Йенс Йенсен. За весь вечер он едва успел сообщить нам, что накануне один из его сыновей поймал четырнадцатикилограммовую щуку… Йенсен приготовил к нашему приезду все: комнату, лодку, рыбок для наживки, маленьких окуньков, которых он погружал в воду в железной коробке с пробитыми дырочками… С каким немыслимым нетерпением ты каждый раз ждешь той секунды, когда в первый раз забросишь блесну! Так, наверное, чувствуют себя бегуны на старте, если им предстоит бежать с незнакомым противником. Ожидание и страх перед выстрелом стартового пистолета! Да, наверное, спортсмены, которые, пригнувшись или присев на корточки, следят за косо поднятым пистолетом стартера, испытывают почти то же чувство! Берт сел на весла. Вода в озере была неподвижна и казалась черно-синей; из камышей доносились щебет и кряканье; прямо у самой лодки неожиданно вынырнула чомга, испугалась и опять скрылась под водой, и в том месте, где она нырнула, разошлись круги. Небо было облачное, ни ветерка. Наконец я забросил тяжелую блесну, катушка спиннинга долго разматывалась, под воду ушло метров двадцать, только тут я закрепил леску. Берт греб так, чтобы лодка все время находилась на одинаковом расстоянии от берега, и она скользила вдоль камышей. Он широко и почти бесшумно разводил весла. Только иногда, когда лодка ускоряла ход, Берт на секунду поднимал весла, и я видел, как с лопастей стекала вода; я крепко сжимал ручку спиннинга, потому что крупная щука, схватив наживку, иногда вырывает спиннинг из рук. И я не спускал глаз с Берта. Его лицо было строго — не дай бог упустить то мгновение, когда рыба клюнет! И в то же время на нем читалось счастье, счастье ожидания. Мы зашли в заливчик, и Берт перестал грести. Я слегка намотал леску и протянул Берту ручку удилища. Он встал и начал осторожно вести спиннинг по воде. Тяжелая блесна, покачиваясь в черно-синей воде, прошла по всему заливу. Клева не было. Берт поменял блесну, сперва на медную, потом на пятнистую. Ничего не помогало. Тогда Берт опять сел на весла, и мы поплыли вдоль берега; блесна тянулась за нами… А как мы воспрянули духом, когда на темной от донных трав поверхности — вода здесь была непрозрачной, как в болоте, — вдруг вскипел бешеный водоворот! Целая стайка маленьких красноперок выскочила из воды и, потрепыхавшись немного, снова скрылась в глубине. Я тут же намотал на катушку леску, хотел передать спиннинг Берту, но он отрицательно качнул головой. Берт сложил весла, и лодка скользнула в самую гущу трав, которые, подобно щупальцам, обхватили ее со всех сторон. Теперь мы стояли на месте, и Берт воткнул удилище в мягкое дно, а на удилище укрепил толстую леску с грузиком. Нет, он не стал закидывать блесну, хотя знал, что где-то поблизости охотится щука, — блесна обязательно зацепилась бы за траву. Берт решил ловить на жерлицу. Из железной коробки он вытащил окунька и обрезал ножницами колючки у него на спине: щука охотно берет окуня, но иногда ее останавливают воинственно поднятые спинные плавники. Берт осторожно насадил на крючок живца и повернул крючок так, чтобы его острие было направлено к голове рыбки. Окунь спокойно лежал у Берта на ладони. Но когда Берт опустил живца в озеро, окунек завертелся как плохо нагруженная лодка, которая никак не может выровняться на воде. А потом и крючок и леска медленно, как бы недоверчиво поползли в глубину. Длина лески была метра два, не больше, и короткий толчок скоро возвестил, что свободный спуск окуня кончился. Лодка дернулась несколько раз и выплыла из трав; мы двинулись дальше вдоль камышового пояса, вдоль берега, полого поднимавшегося кверху. Я снова забросил блесну. И когда мы шли наискосок через озеро, где-то почти на середине леска вдруг натянулась, а ручка удилища слегка запружинила, но толчка я не ощутил и подумал было, что блесна зацепилась за какое-нибудь растение на дне или за корягу — сопротивление спиннинга было ровное. Берт перестал грести и начал медленно наматывать леску на катушку.
— Трава, — сказал я. Но в ту же секунду почувствовал, что рыба дернула, не очень сильно, но дернула. И я увидел рядом с блесной белое брюшко, рыба и блесна кружили друг за другом. Сопротивление лески стало сильнее. Но рыба была уже так близко от лодки, что Берт смог достать ее сеткой. Такого большого окуня я еще ни разу не вылавливал. Мой крючок зацепил его за брюшко. В окуне было без малого кило… А вот и середина озера… Теперь мы ловили только на середине. Берт стоял в лодке и забрасывал блесну во все стороны; леска с шумом бежала по катушке, потом раздавался всплеск, и блесна погружалась в воду. Иногда она, впрочем, с подскоком шлепала по воде, как плоский камешек, брошенный умелой рукой. Клева не было. Не вытаскивая блесны из воды, мы снова двинулись вдоль берега к тому месту, где на дне густо росла трава и где Берт оставил живца. Леска была туго натянута и слегка дрожала… Берт это сразу заметил и сильно наклонился за борт. Движением руки он показал мне на сетку, а сам, держась за удилище, схватил леску и обернул ее вокруг ладони. Петля лески тут же врезалась в ладонь. Берт натянул леску еще сильнее; очень большая тень стрелой пронеслась к поверхности и, дернувшись, снова исчезла в глубине.
— Ты ее видел?
— Да, да, — сказал он. — Тише, старина, сиди смирно. Теперь он опять обматывал леску вокруг руки — вторая петля, третья… Леска становилась все короче, и пойманная рыба с яростью била плавниками по воде, так, что на поверхности возникали маленькие водовороты. Щука медленно поднималась кверху. Ее пасть была открыта, жабры опущены. Она дергала и рвала леску, а потом вдруг метнулась высоко вверх и изо всех сил затряслась в воздухе, стараясь освободиться от крючка. Но это ей не удалось. Крючок вошел глубоко под жабры, так что рыба смогла бы избавиться от него разве что оторвав себе голову. Под конец щука встала стоймя, покачиваясь из стороны в сторону и глядя на руку Берта так, словно хотела ее цапнуть. Но я уже поддел нашу добычу сеткой и с силой приблизил к лодке. Щука была поймана. По моим расчетам, в ней было около семи килограммов, но она потянула целых восемь с половиной… Когда мы выпотрошили эту щуку, в брюхе у нее кроме нашего окуня оказалась еще белесая, наполовину переваренная маленькая щучка. Ей-богу, после того как мы с Бертом благополучно вытащили огромную щуку, мы почувствовали себя так, словно с нас свалилась тяжесть. Берт глотнул из моей фляжки, от радости он без конца подталкивал меня в бок. И мы долго разговаривали. Теперь я знал, что кроме меня у него нет ни одного настоящего друга — ведь он ни разу не выезжал на рыбалку с кем-нибудь еще! Поэтому я счел своим долгом опять сказать ему то, что уже неоднократно говорил. Нет, я больше не мог вынести этого обреченного молчания, мне претила мысль, что я, не сказав ни слова, потеряю его. Моя сложная тактика показалась мне в день, когда мы поймали щуку, совершенно дурацкой, и я решил преодолеть то, что стояло между нами, и выложить ему все, что у меня накипело. На этом озере мы в последний раз подвели итоги. Мы сидели в лодке, и Берт, сказал мне:
— Начинай, старина. Я весь — внимание. Ты же знаешь, я всегда прислушиваюсь к тебе. Мы друг друга достаточно хорошо изучили.
Достаточно ли хорошо я изучил Берта? Пока я говорил, глаза у него были опущены, время от времени он кивал головой. И он выслушал меня не перебивая.
Сейчас, Берт, — сказал я, — ты добился всего, чего может добиться человек в твоем положении. Ты независим во всех смыслах, держишь несколько рекордов, тебя знает и любит широкая публика: когда ты бежишь, она за тебя болеет… Сейчас самый подходящий момент выйти из игры. Ты ведь знаешь, Берт, как переменчивы люди: стоит тебе потерпеть поражение в нескольких забегах — и публика от тебя отвернется. Вспомни других спортсменов, вспомни, как быстро их забыли. Иногда умение уйти вовремя приносит больше преимуществ, чем победы, к которым человек всю жизнь стремится. Слава — не страховой полис. На твоем месте я бы провел еще один спортивный сезон и сказал «прощайте». Поезжай в Ганновер, стань студентом; может быть, все тогда образуется само собой. Здесь ты можешь каждую минуту оступиться.
Мы долго молчали, потом Берт сказал, не глядя мне в лицо:
— Наверное, ты прав, старина. Но советовать всегда легко. Чего я, собственно, добьюсь, отказавшись от бега? Трудно сказать «прощай», пока ты еще в форме. Мне необходим спорт, я не могу от него отказаться.
— Нет, Берт, тебе необходим не спорт, а победы, рукоплескания — все то, что несет с собой успех. Вспомни маленького аргентинца, вспомни Фалькераса. Он говорил: «Победы были для меня наркотиком. И этот наркотик меня доконал. Под конец я просто не мог жить без побед». Надо уйти из спорта до того, как ты станешь наркоманом. Ты должен решиться сейчас, пока ты еще можешь выбирать.
— А я еще могу выбирать? — спросил Берт.
— Не знаю, — сказал я. — Все покажет твое решение.
Берт столкнул в воду нос лодки. Потом спрыгнул в лодку, всунул весла в уключины и сказал:
— Подождем еще, старина. Поглядим, что будет дальше. Сперва я должен поговорить с Матерном и успокоить викторианцев. Думаю, что я перегнул палку. Вначале я хочу уладить эту историю. И ты можешь мне помочь.
Да, я в последний раз высказал ему все, что было у меня на душе. И почувствовал даже некоторое облегчение. Мне показалось, что я кое-чего достиг. Может быть, именно поэтому я с такой охотой выполнил его просьбу — помог урегулировать дела с Матерном и другими. Викторианцы сразу поняли, на кого я намекаю в своей статье, они без труда догадались, что я имею в виду Берта. Я написал, что с хорошим бегуном надо обращаться иначе, нежели со сторожем на стадионе. Совершенно естественно, что очень хороший спортсмен обладает тонкой нервной организацией. Человек, который выдерживает немыслимые перегрузки, обычно немыслимо впечатлителен и уязвим. Поэтому спортивное общество, за которое выступает первоклассный спортсмен, писал я, обязано считаться с ним… Мои надежды оправдались: викторианцы прочли статью. Матерн понял намек и, фигурально выражаясь, снова прижал к груди Берта: казалось, все уладилось…
…О боже! Их нагоняет Муссо, крутобедрый, загорелый до черноты Муссо. Он обошел Оприса, обошел Сибона и Хельстрёма; события приняли угрожающий оборот, рывок Муссо все еще продолжается; как видно, итальянец решил обойти Берта, а может, он этого вовсе не хочет, может, он просто намерен создать себе хорошие предпосылки для рывка перед стартом. Муссо славится своим предстартовым спуртом, в последние секунды он уже не раз побеждал самых опасных соперников… Неужели этот забег также решит его рывок?.. Муссо замедляет темп. Может быть, он задумал остаться между Бертом и Хельстрёмом. Не исключено. Теперь Муссо удлинил шаг, его плечи чуть расслабились. Нет, результаты этого забега еще нельзя предсказать. А если что-нибудь и можно предсказать, то лишь учитывая самообладание Хельстрёма и Сибона, их непоколебимую уверенность в своих силах. Как спокойно они бегут, не меняя раз избранного темпа, не обращая внимания на борьбу противников за место! Сразу видно, что они верят в победу… Муссо что-то держит в руде, — кажется, носовой платок, которым он на бегу вытирает затылок и лицо… Взяв поворот, Берт оглянулся, узнал Муссо, но выражение его лица не изменилось… Возможно, он считает, что Муссо менее опасен, чем другие. При каждом шаге Муссо четко вырисовываются мускулы на его ногах, мускулы икр, бугры мускулов на бедрах. Муссо — тип бегуна-силача. А Хельстрём — бегун прирожденный. Так, по крайней мере, следует из классификации Гизе. У кого больше шансов на победу? Согласно теории Гизе, прирожденному спортсмену легче прийти первому, во всяком случае, на дальних дистанциях: у него более емкие легкие, более выносливое сердце. Зато спортсмен с особо развитой мускулатурой — царь и бог на коротких и средних дистанциях. Если победит Хельстрём, то тем самым победит теория Гизе. Разве не так?
Победы Берта… За все те годы он не потерпел поражения ни в одном забеге. И мы сами, и викторианцы привыкли к тому, что его имя — залог победы. Абсолютный чемпион ФРГ, абсолютный чемпион Европы… Все рекорды принадлежали Берту Бухнеру. Когда он бежал, не возникало вопроса, кто окажется победителем. Противникам оставалось бороться только за второе и третье места. В Або, в Мальмё, в Лионе, на вечернем спортивном празднике в Манчестере, в Будапеште, на летних соревнованиях в Неаполе — повсюду он приходил первым. Там, где он появлялся, исход забега был предрешен… И так считали не только мы с ним, но почти все зрители, заполнявшие трибуны. Он был всеобщим любимцем, почти все болели за него. Перед каждым стартом он искал меня глазами, я махал ему рукой, он махал мне в ответ. И я был твердо уверен, что он победит. Казалось, между мной и им существует некий тайный сговор, и перед стартом мы подаем друг другу важный сигнал; наш кивок можно было счесть своего рода талисманом, приносящим счастье. Мои соседи по трибуне поворачивали головы, мерили меня вопросительными взглядами. Конечно, они знали Берта, и им хотелось понять, что за таинственная связь существует между мной и им… Годы побед… Каждый уличный мальчишка повторял его имя, и когда ребята бежали наперегонки, они кричали: «Чур, я буду Бертом Бухнером!» Девушки в женской спортивной школе организовали кружок Берта Бухнера, они коллекционировали его портреты и на своих вечерах угощали Берта домашними тортами. Я вовсе не удивился, когда однажды к Берту в магазин пришел незнакомец с каким-то обращением. Это произошло в год Олимпийских игр, имя Берта было у всех на устах, и незнакомец во что бы то ни стало хотел заполучить его подпись под обращением против ремилитаризации или против несправедливого налога на оборот… Не помню сейчас точно, о чем шла речь в этом обращении.
— Чем больше известных имен, тем лучше, — сказал желтолицый незнакомец, оставляя обращение Нанни. — Передайте господину Бухнеру, что нам необходимо его имя.
Упираясь животом в край прилавка, Нанни с важностью кивнула. Я подождал, пока мы остались вдвоем. Прошел между полками с товаром. Как сейчас помню, запах свежей кожи и спортивного белья. В комнате за магазином Берта тоже не было. Да, в тот день я заехал за ним, так как мы условились пойти вместе на выставку «Спорт и искусство». Но Берта в магазине не оказалось. Я опять подошел к прилавку и спросил Нанни:
— Где Берт? Мы условились встретиться.
Нанни помедлила немного, повернулась ко мне спиной и, не спеша, спрятала обращение; наверное, надеялась, что за это время я испарюсь. Но мы с Бертом условились встретиться, и я не уходил. Олимпийские игры были не за горами, поэтому Берт тренировался и днем. Я спросил Нанни:
— Он еще на тренировке?
Она бросила на меня долгий испытующий взгляд и сказала:
— Он больше не приходит сюда. Вот уже несколько дней не приходит. Скоро нам дадут нового управляющего. Кажется, он поехал к себе домой. Хочет немного отдохнуть…
Мне надо было попасть на выставку, и я переломил себя — не пошел сразу к Берту. Хотя не сомневался: случилось что-то важное. Нанни не прибавила ни слова, но она, по-моему, знала больше, чем хотела показать. Да, я поехал на выставку, так как на следующий день она закрывалась. Мне необходимо было пойти на выставку. И я решил сразу же после нее отправиться к Берту. Однако на выставке я встретил Альфа, а он, безусловно, был в курсе дела. Он всегда все знал… Мы встретились в зале, где стояли скульптуры. Сперва я был там единственным посетителем. Вот дискобол: весь корпус у него повернут назад, кажется, будто в следующее мгновение он совершит свой поразительный бросок; но дискобол навеки застыл, мне даже стало его немного жаль. Я подошел к гимнастке с булавами — коренастая, коротконогая девушка, тем не менее она производила впечатление грациозной и невесомой, все тело ее было подчинено единому ритму. Девушка-гимнастка мечтательно улыбалась свинцовой трубе на мраморном цоколе. Свинцовая труба носила название «Юный спортсмен в страстном ожидании состязаний». Я обошел вокруг страстной свинцовой трубы и заглянул в соседний зал; там висели гравюры — спортивные игры, изображенные на греческой утвари. Чувственная прелесть состязаний, чувственная прелесть ожидания… Мускулистые фавны с набухшими фаллосами мчались неизвестно куда. Перед зашторенным окном целая группа бегунов. По-моему, ее привезли из Финляндии. Три бегущих человека. Поразительная экспрессия! Невольно ждешь, что кто-нибудь из них сорвется с места. Они бегут на арене под открытым небом, не то преследуемые кем-то, не то преследуя кого-то… Подойдя к гимнасту с обручем, я заметил Альфа… Впрочем, нет, сперва я услышал его шаги, услышал, как каучуковые подошвы ступают по паркету. И лишь потом, взглянув в окно, увидел отражение Альфа. Я его сразу узнал. Он остановился перед сильно увеличенной фотографией греческих спортивных состязаний. Потом опять раздалось шарканье подошв, и Альф вошел в зал со скульптурами. Тут и он заметил меня. Мы поздоровались и последние залы осматривали вместе.
— Зачем устроили эту выставку? Какой смысл? — спросил Альф.
— Никакого смысла. Напрасно искать во всем смысл, — сказал я.
На улице накрапывал дождь, и мы стояли у входа под грязным стеклянным козырьком, глядя на вереницу машин. Альф следил глазами за номерами трамваев, которые, покачиваясь, проносились мимо нас, — он ждал своего трамвая. Но тут вдруг я увидел грузовик из нашей экспедиции. Я подал знак шоферу, мы вскарабкались на переднее сиденье. Репсольд довез нас до центра. В первый раз мы остались с Альфом вдвоем. И я ни за что не хотел его отпускать; можно было поручиться, что Альф знает об истории с Бертом больше меня, пожалуй, даже больше Нанни. Словом, я пригласил его пообедать в «Рыбный погребок», к Максу… Макс стоял на своем обычном месте, притиснутый стойкой к стене. Казалось, его в виде наказания затолкнули в угол, а потом водрузили стойку; он угрюмо кивнул и показал на столик в нише. В молодости Макс занимался кетчем, все его друзья были борцами. Именно борцы являлись завсегдатаями «Рыбного погребка». На стенах висели фотографии борцов — с застывшим взглядом и выставленными вперед кулаками; борцы с фотографий угрожающе заглядывали нам в тарелку… Вот Владислав по прозвищу «Душегуб», вот Эдди — «Бык из Миннесоты», вот Попович — «Грубиян». У Макса висели портреты тех, с кем ему доводилось встречаться на ринге. Все его противники были налицо, только под стеклом… Разумеется, нам подали сильно прожаренную камбалу величиной с теннисную ракетку; запивали мы ее водкой. Во время еды я называл по имени всех борцов на фотографиях, всех этих господ с бычьими загривками, которые с угрозой смотрели нам в тарелку. Под конец я сказал Альфу, что Берт уже не служит в магазине. Ну конечно, я не ошибся: Альф все знал. Он пожал плечами и сокрушенно махнул рукой.
— Не очень-то приятная история. Хотя трудно сказать, чем она кончится, — начал Альф.
Оказалось, что ревизор обнаружил какую-то недостачу. Так Альф, по крайней мере, слышал. Вот почему они на всякий случай отстранили Берта от дел. Впрочем, они уже выяснили, что недостача пустяковая; просто бухгалтерские книги велись не очень аккуратно. Никакой выгоды Берт из этого не извлек.
— Что они, собственно, хотят от Берта? — недоумевал Альф. — Никто не сделал для «Виктории» столько, сколько сделал Берт. Благодаря ему «Виктория» получила известность, благодаря ему о ней заговорили. В этом он им потрафил. Боссы «Виктории» отнюдь не возражают против того, чтобы Берт выполнял свои обязательства и впредь. Они возражают против другого — не хотят за это платить. Удивительная история! Когда правление отчисляет суммы для себя, боссы подписывают ведомости с закрытыми глазами, но когда это делают для какого-нибудь спортсмена, они смотрят на него как на завзятого мошенника. Можно подумать, что правила для спортсменов-непрофессионалов написаны серной кислотой. Наши боссы не хотят к ним прикасаться. У них только одна мысль — как бы не обжечь себе пальцы… Я знаю, что Берт хотел покрыть недостачу из собственного кармана. Но боссы не согласились. Подождем, что будет дальше.
Альф снова сокрушенно покачал головой, словно хотел меня успокоить. Потом поднял глаза и улыбнулся. Я понял, что он мне все выложил, больше он ничего не знал. И в то же время я чувствовал — произошло еще какое-то событие, а может быть, не произошло, а только произойдет. История с магазином была всего лишь прелюдией. Я спросил Альфа, где Берт. Дома его уже не было. Еще до обеда он уехал на озеро. Тогда я спросил, скоро ли он вернется?
— Он вернется сегодня вечером. В цирке у тигрицы родились малыши, Берт должен окрестить их. Ведь сегодня суббота… Да?
Я молчал. И Альф ощутил в моем молчании недовольство. Он понял, что я осуждаю Берта. Так явственно понял, что счел своим долгом сказать несколько слов в его защиту.
— Ты вообще здесь не судья. Когда человек приобретает такую известность, как Берт, он не может сидеть взаперти, ему необходимо присутствовать на всяких церемониях, так же необходимо, как, например, стричься. Человек, у которого такое имя, как у Берта, уже не принадлежит себе, он должен считаться с окружающими, у него появляются определенные обязанности… Давай сходим в цирк и посмотрим, как он будет крестить тигрят.
Как сейчас, вижу Альфа, его красивое неинтеллигентное лицо. Мы выпили кофе, потом пошли в кино, а вечером отправились в цирк.
Черная, мокрая, отяжелевшая от дождя крыша цирка Шапито провисла; повсюду виднелись мокрые пальто и блестящие дождевики; теплые испарения поднимались кверху, остро пахло опилками и аммиаком… Клоун с синими, озябшими руками продавал программки, в проходе маячила белокурая большеротая капельдинерша. Оркестр играл марш, он без конца наяривал марши. Оркестранты были одеты в тесные зашнурованные униформы с золотыми позументами — их набирали всего только на одну неделю… В тот вечер публика так и не заполнила шатер цирка. Дешевые места в верхних ярусах пустовали. Уже после первого номера я почувствовал тоску, привычную гложущую тоску… Так было со мной в цирке всегда. Вымученные шутки клоунов, которые орали друг на друга, стоя на арене; вялые фокусы дрессированного льва, заученное изящество велофигуристки, еще совсем ребенка. А главное, главное, эта натужная спешка, это наигранное веселье. Каждый раз я испытывал в цирке неприятное чувство удивления и невольную грусть. Мы с Альфом нетерпеливо ждали антракта, ждали Берта, этих самых крестин новорожденных тигрят… Наконец-то антракт наступил. Альф подтолкнул меня. Служители в униформе уже готовились раздвинуть занавес главного входа. А вот и Берт. Рядом с пим в блестящем фраке шел директор цирка, его держала под руку цветущая девушка с длинными волосами.
— Марион, — сказал Альф. — Королева красоты, избранная этой осенью. Она будет крестить второго тигренка.
Луч прожектора осветил всех трех и неотступно следовал за ними, пока они шли к середине арены. Директор цирка сделал знак, служитель в униформе побежал и принес мегафон; потом директор обвел взглядом зрителей и подождал, пока наступит тишина; только после этого он представил обоих восприемников. Имя Марион Климшат было встречено аплодисментами, при имени Берта публика зааплодировала еще громче. В петлице у Берта красовалась гвоздика, точно так же, как в петлице у директора; зрителям он дружески кивнул, словно они были его старые знакомые… Помню, как его представлял директор:
— А теперь я познакомлю вас со вторым восприемником. Впрочем, и его мне не надо представлять. Все мы знаем Берта Бухнера, прославленного чемпиона гаревой дорожки, на которого мы так уповаем в преддверии Олимпийских игр. Итак, красота и быстрота…
Марион Климшат была в лучезарном настроении; переминаясь с ноги на ногу, она неопределенно улыбалась… В конце концов на арене появилась серебряная купель, и два служителя в униформе внесли новорожденных; директор бодро открыл две бутылки шампанского, бодро разлил шампанское по бокалам; тигрята, наморщив носы, смотрели на мир с глубоким недоверием; служители бережно прижимали их к расшитым униформам, тигрята демонстрировали свои пузики, покрытые мягким пухом… Директор обратился к Берту, предлагая ему окрестить тигренка. Берт опустил палец в бокал с шампанским и стряхнул несколько капель на помятую мордочку тигренка, после чего мохнатый клубочек чихнул, фыркнул и недовольно отвернулся, прижав уши к затылку.
— Отныне, — громко возвестил директор, — этого тигра будут звать Берт!
Зрители захлопали в ладоши: ведь и они присутствовали при сем знаменательном событии. Фрейлейн Климшат, окрестившая второго тигренка, также удостоилась аплодисментов.
— Отныне этого тигра будут звать Марион!
Откуда ни возьмись набежали фотографы и стали снимать улыбающихся крестных и крестников. По просьбе фотографов всю церемонию повторили сначала, бокалы снова подняли, только после этого фотографы успокоились. Оркестранты, которых нанимали всего на неделю, грянули марш. Зрители начали отбивать такт ладонями, и вся группа в такт маршу, в такт аплодисментам прошествовала по арене. Первыми шли служители, бережно прижимая тигрят, которые носили теперь имена знаменитостей… Марион и Борт, красота и быстрота… Мне повезло, я присутствовал при этом. Ведь главное в жизни — присутствовать на всяких церемониях. Это так же необходимо, как стрижка и бритье… Вокруг Берта образовалась давка, после представления он давал автографы. Прислонившись спиной к брезентовой стене цирка, Берт быстро расписывался в многочисленных тетрадях, блокнотах и карманных календарях, которые протягивали ему со всех сторон. Получив его роспись, люди нетерпеливо проталкивались сквозь толпу, шли в какой-нибудь укромный уголок и там с некоторой недоверчивостью и удивлением снова раскрывали блокнот или записную книжку и читали имя Берта, словно никак не могли поверить собственному счастью. Можно было подумать, что они заполучили Берта себе в родственники… Не прекращая писать, Берт кивнул мне. Добраться до него не было никакой возможности. А после того как толпа схлынула, директор цирка пригласил восприемников в ресторан. Берту пришлось остаться: он ведь должен был присутствовать.
Я пошел домой и всю дорогу думал о снах, которые преследовали Берта. Он сам рассказывал мне об этих снах… Берт без конца видел во сне бегство, черный от преследователей горизонт, ему казалось, что он хоть и бежал, но не мог сдвинуться с места; какое-то невидимое препятствие не давало ему скрыться из глаз врагов, он спотыкался, ему не хватало воздуха. Вдалеке уже раздавались крики, выстрелы, яростный собачий лай. Потом преследователи замолкали, ибо им казалось — беглец уже у них в руках. Эти темные трагические сны повторялись из ночи в ночь. Берту спилось, что ноги больше не держат его, что легкие и сердце отказали ему на полпути… В снах этих была своя последовательность, своя логика. Та самая последовательность, которой подчинялась и жизнь Берта. Берт убегал от всех, но не мог убежать от себя. Он был самым опасным соперником себе самому. И этого соперника он не мог обойти ни за какие силы мира.
В год Олимпийских игр я уже многое предчувствовал. Я понимал, что Берт достиг той точки, после которой следует ждать неминуемых сюрпризов. Поэтому, когда «черное» воскресенье настало, я поразился и испугался гораздо меньше, чем все остальные. Ох уж это воскресенье! В тот день проходили соревнования по легкой атлетике ФРГ — Венгрия. Сидя на трибуне, я махнул Берту рукой еще перед тем, как он вышел на старт. Но вдруг заметил, что мне чего-то недостает. Я не обнаружил в себе былой уверенности в его победе. Я уже не верил в Берта столь безусловно, не верил в непреложность его победы. Внутренне я противился этому, но что-то разлетелось в прах… Вот как все это произошло: я глядел на Берта, который, согнувшись, стоял на стартовой черте, и вдруг меня охватила полная растерянность. Дело в том, что на этот раз я не знал, придет ли Берт первым. Рядом с Бертом я увидел Шилвази, чемпиона Венгрии, бегуна с волосатой грудью, с длинными болтающимися руками, с длинными ногами; от европейского рекорда Берта его отделяла всего лишь секунда. Шилвази находился в отличной форме. Соревнования ФРГ — Венгрия были последней пробой перед Олимпийскими играми… Стадион замер, ощутив те же сомнения, что и я. Неужели и другие зрители потеряли уверенность в Берте? Да нет же! Нет! Как только старт был дан и Берт повел бег, публика начала подбадривать своего любимца криками, на некоторых трибунах люди хором скандировали его имя. Да, они все еще верили в Берта. Но Шилвази и Дорн шли с ним почти вровень. Берту не удалось оторваться от них, во всяком случае, не удалось до последнего круга. Тут он увеличил темп и добился преимущества метров в восемь, в десять. Это преимущество Берт удерживал до той поры, пока спортсмены не вышли на финишную прямую. Забег, по всей видимости, должен был кончиться тем же, что и все другие забеги, в которых участвовал Берт в последние годы. Многие зрители сочли, что с них свалился последний груз неуверенности, мысленно они уже видели Берта разрывающим финишную ленточку, как вдруг Шилвази сделал последний рывок, хотя никто не верил, что он еще способен прибавить темп. Я и сам не ожидал от него ничего подобного. Да, это был поразительный рывок! Длинные руки Шилвази болтались, он согнулся и оскалил зубы — Шилвази походил теперь на разъяренного шимпанзе, казалось, его подгоняла мысль о мести или о смерти. Трибуны бушевали. Он отвоевывал у Берта метр за метром, движения его были дики, он загребал руками воздух; вот он нагнал Берта еще на три метра, еще на метр, пошел с ним вровень; теперь они бежали рядом… Финиш! К финишу они пришли одновременно. Стадион в страхе замер, потом в репродукторах раздался легкий треск, и диктор сообщил результаты соревнований: Берт и Шилвази показали одинаковое время, забег не выявил победителя…
На трибунах еще долго не смолкали голоса; позади меня, передо мной, рядом со мной люди растерянно спрашивали друг друга: «Что случилось? Почему он не победил? Как мог этот забег ничем не кончиться?» Это был первый забег с участием Берта, который не выявил победителя…
Что касается меня, то я не удивился бы, даже если бы Берт потерпел поражение. Нет, не удивился бы! А как вел себя сам Берт? Он не извлек никаких уроков из этих соревнований. Остался глух ко всем предостережениям судьбы. Берт по-прежнему хорохорился: он настолько надеялся на себя, что говорил тем языком, каким говорят иногда боксеры: «В следующий раз я докопаю их прямо на стадионе». Этот язык был мне хорошо знаком; я знал, в чем тут суть. Если спортсмен начал хвастаться, стало быть, он уже не верит в собственное превосходство. Этим языком говорят, когда хотят вернуть себе мужество и веру в свои силы. До той поры, пока спортсмен уверен в себе, он видит и у противника шансы на победу, во всяком случае, на словах… Однако как только спортсмена начинают одолевать сомнения, картина меняется… Неужели Берт уже достиг этой стадии? Да, он был очень раздражен. И когда наконец остался один у себя в раздевалке и я зашел к нему, он сердито спросил:
— Ну как, старина? Дай мне квалифицированный совет. Все, кто побывал здесь до тебя, знали точно, как бы они выиграли эти соревнования. Теперь — твоя очередь. Скажи, как бы ты выиграл эти соревнования.
Я ответил:
— Ты был не в самой лучше форме, Берт. Я не раз видел тебя в лучшей форме. Впрочем, все равно, ты безусловно победишь Шилвази. В следующий раз ты оставишь его позади.
— В следующий раз, — сказал он, — я доконаю и его и всех остальных прямо на стадионе. На Олимпийских играх я покажу им, почем фунт лиха.
— Знаю, Берт.
Берт взглянул на меня, он казался искренне удивленным и разочарованным. И он сказал:
— Ты, старина, единственный, кто меня по-настоящему понимает. И ты знаешь спорт намного лучше других. Поэтому ты и говоришь иначе… Если хочешь, пойдем со мной. Мне придется ехать в телецентр — дать интервью. Они не отпускали меня до тех пор, пока я не согласился.
Берт уже хотел было потащить меня за собой, но я остановил его. Внимательно глядя на Берта, я размышлял, подходящий ли теперь момент для того, чтобы сказать ему все то, что я намеревался сказать. Мы были одни в раздевалке. И мне показалось, что момент подходящий.
— Послушай, Берт, — начал я, — мне нет никакого дела до того, что произошло в спортмагазине. Но я знаю, что у тебя неприятности. И хотел бы тебе помочь. На следующей неделе я получу гонорар за серию очерков. Если хочешь, могу одолжить тебе деньги. Разумеется, на длительный срок.
Вначале Берт вспыхнул, потом растерялся; с трудом взяв себя в руки, он бодро похлопал меня по плечу, пожалуй, даже слишком бодро. Наконец взял под руку и медленно сказал:
— Очень мило с твоей стороны, старина… Впрочем, что такое «мило»? Дурацкое выражение. Сам понимаешь, что я хочу сказать. Во всяком случае, спасибо. Я тебе этого никогда не забуду. Но сейчас мне не может помочь никто, кроме меня самого. Мои проблемы нельзя урегулировать, так сказать, поэтапно. Их все надо решать скопом и обязательно радикально. Я твердо надеюсь, старина, что это скоро произойдет. А потом… Пусть это останется между нами… А потом я со всеми рассчитаюсь. И буду учиться, стану студентом. Можешь мне поверить. Но сперва надо кончить начатое. Не забудь, что скоро Олимпийские игры. После Олимпийских игр я поставлю точку. Эффектный конец. Не правда ли? Но к этому последнему старту мы должны очень тщательно подготовиться. Гизе уже прислал нам свои инструкции.
Да, вскоре началась подготовка к Олимпийским играм… Я хорошо помню, как тренировались Дорн и Берт. Каждый божий день они ходили на стадион, бежали вместе на короткие и на длинные дистанции, поправляли друг друга. О Канцельмане, тренере «Виктории», они оба были не очень-то высокого мнения. На трибунах сидели молодые спортсмены «Виктории» и делали свои замечания. Дорн намеренно уступал пальму первенства Берту. Правда, он и сам готовился к Олимпийским играм, но его главная цель, казалось, состояла в том, чтобы «подыгрывать» Берту. Да, тогда на стадионе Дорн настолько подчинял свои интересы интересам Берта, что могло создаться впечатление, будто сам он не надеется на победу, будто его честолюбивые помыслы сосредоточены на Берте; он, видимо, хотел сделать все от него зависящее для победы Берта. Ибо и Дорн считал тогда, что Берт окажется победителем на Олимпийских играх. Он разделял точку зрения профессиональных пророков, которые точно «высчитали», почему именно Берт получит золотую медаль. По субботам они печатали свои прогнозы Олимпийских игр. И в прогнозах все было настолько тщательно разложено по полочкам, что Игры казались вообще излишними. Берту ведь уже вручили его золото! На бумаге, во всяком случае… В дни тренировок Берт и Дорн были теперь почти неразлучны, вместе ели, вместе совершали обязательные пробежки по лесистой пересеченной местности, вместе играли в настольный теннис в клубе. А потом настал тот день, тот знаменательный день, когда Дорн пригласил Берта и меня в гости. Никто из викторианцев не знал, как он живет, откуда родом. Я слышал только, что мать Дорна держала когда-то бакалейную лавочку… Помню, как смущался Дорн, приглашая нас к себе, помню изумленный взгляд, который бросил на меня Берт. Сперва мы никак не могли понять, зачем Дорну понадобилось нас пригласить. Как бы то ни было, мы приняли приглашение.
Дорн жил в старом, похожем на коробку доме, на улице, примыкавшей к кладбищу. Окна дома выходили прямо на кладбище. Было очень тихо, откуда-то появилась сорока, неуклюже подпрыгивая, пересекла улицу и исчезла за живой изгородью из туи; у колонки какой-то человек спрыгнул с велосипеда и начал смывать глину с резиновых сапог. Когда мы толкнули узкую калитку и вошли в палисадник, незнакомое девичье лицо поспешно спряталось за занавеску. Я сказал:
— Не иначе, как у Дорна к тебе дело, Берт. До нас никто к нему не приходил.
— Хочешь открыть свой кулинарный секрет, рассказать, чем приправляют его чемпионскую похлебку, — сострил Берт вполголоса…
О боже, с каким радушием, с какой трогательной радостью встретил нас Дорн! Он сам открыл дверь и провел нас по мрачному коридору в душную, низкую комнату; первое, что я заметил, были массивные плечи, пучок пожилой женщины; женщина сидела у окна и смотрела на кладбище. Встретила она нас очень приветливо и пригласила полюбоваться видом из окна, «превосходным видом». Некоторое время мы стояли за ее спиной, молча взирая сверху на живые изгороди и на могилы. Помню, как пролетел дрозд, помню ангелочка на чьей-то могиле, ангелочка с губами, сложенными бантиком, помню темные кладбищенские буки. И еще я помню, что незаметно подтолкнул Берта, обнаружив его портрет на стене; к обоям была прикреплена кнопками обложка иллюстрированного еженедельника.
— Да, я храню этот портрет, — сказал Дорн. — По-моему, он очень хороший.
На обложке Берт был изображен разрывающим ленточку финиша… Как они старались нам угодить, как трогательно заботились о нашем благополучии! Дорн усадил нас за накрытый стол, его мать суетилась, принося угощение: бутерброды, маринованные огурцы, горячий чай. И каждый раз, входя в комнату, она предлагала нам полюбоваться «превосходным видом». Веселенькая история!
— Вам удобно сидеть? Не сквозит? Не холодно? — Мать Дорна буквально забрасывала нас вопросами.
Они обхаживали Берта как какого-нибудь сиятельного князя или, скорее, как будущего желанного зятя, который в первый раз явился в дом. Помню накрытый стол. В честь торжественного случая Дорн отказался от чемпионского варева собственного изобретения… Помню, как мы сидели, еще не притрагиваясь к еде, и тут дверь позади нас отворилась. Сестра Дорна вошла последней. Она была очень стройная, с короткой стрижкой, с бледным, нездоровым цветом лица. И у нее была заячья губа. Сестра Дорна подошла к столу и улыбнулась, при этом ее молочно-белые резцы обнажились до самых десен. Казалось, губы и улыбка этой девушки рассечены надвое сабельным ударом.
— Иди сюда, Рут! — сказал Дорн. Мы познакомились с его сестрой.
Рут села и молча оглядела нас по очереди; ее вопрошающий взгляд был долгим и проницательным. И он бередил душу своей почти немыслимой прямотой. Мы ели, а она молча наблюдала за нами. Благо мать Дорна говорила без умолку: она во всех подробностях рассказывала, как ее сын, ее Вальтер, стал спортсменом… Печальная юность, туберкулез; много месяцев Дорн провалялся в больницах, потом жил в санаториях, наконец начал медленно выздоравливать и занялся спортом. Конечно, не сразу. Он тренировал волю, приучал себя к выносливости. И вот его заметили — он выступал на межгородских соревнованиях среди юниоров.
— Но уже на следующий год Вальтер не захотел больше выступать. Он начал учиться, чтобы стать преподавателем физкультуры.
Сестра Дорна все еще пристально смотрела на Берта и вдруг прервала мать, неожиданно задав ему вопрос:
— Можно я вам кое-что покажу? — Не дожидаясь ответа, девушка положила на стол вышитую папку. — Вот! — Она раскрыла папку. — Я вырезала и наклеила сюда все статьи, в которых говорится о вас. Решительно все. И снимки тоже. В последние годы я ничего не пропускала. Если, конечно, могла достать нужную газету.
Она подвинула к Берту папку. Он захлопнул ее и, взвесив на руке, смущенно улыбнулся.
— Вот и все, что остается от спортсмена, старина, — сказал он мне.
Рут перебила его:
— Разве этого мало? По-моему, вы должны быть довольны — ведь папка такая тяжелая! Для Вальтера я тоже завела папку, но она намного легче. Кроме того, я ее пока еще не вышила.
Мать Дорна, качая головой, вмешалась в разговор:
— Рут любит рукодельничать. Правда, Рут? Но еще больше она любит читать.
— Вальтеру я связала шарф, — сказала Рут, обращаясь к Берту. — Я и вам могу связать шарф… Если вы, конечно, захотите.
Берт вежливо отказался. Я заметил, что вся эта история начинает действовать ему на нервы, — они слишком хлопотали вокруг него, слишком его обхаживали, временами могло показаться, что за ним гонятся как за женихом. Но Берт терпеливо сносил любезность семейства Дорнов. Пока что. Однако, всласть поговорив о себе, Дорны начали задавать вопросы. Их живо интересовали подробности жизни Берта, о которых не мог поведать Вальтер. Наверное, Берта никто никогда не выспрашивал столь дотошно. Да еще с этой немыслимой прямотой, отличавшей Рут…
— Почему вы не женаты? Что вы, собственно, делаете, когда не участвуете в забегах? Хотите ли вы тоже стать учителем физкультуры? Вступили ли вы в строительный кооператив или вам приходится помогать родителям? Чем вы будете заниматься, когда слава уйдет?
Вначале Берт нерешительно пожимал плечами, уклоняясь от ответов под тем предлогом, что у него до сих пор не было времени поразмыслить над этими проблемами. Но вдруг он взорвался — я заметил это, когда он поднял голову. Обращаясь к Рут, Берт сказал:
— Если вас все это и впрямь интересует, подайте мне вопросы в письменном виде. Тогда я смогу поразмыслить на досуге, и ответы будут более полные.
Настала тишина, на секунду присутствующие как бы замерли. Я любезно улыбался, стараясь смягчить резкость Берта. Но в глубине души считал, что все кончено и нет никакой возможности вернуться к непринужденной беседе. Однако Рут, девушка с заячьей губой, вовсе не почувствовала себя оскорбленной. Наоборот, замечание Берта она, по-видимому, встретила с некоторым удовлетворением, словно оно подтвердило какие-то ее предположения. Рут взглянула на Берта, и на ее лице появилось выражение торжества, правда, еле заметное, с примесью горечи, возможно даже не вполне осознанное… Вот что сказала Рут:
— Мне кажется, время от времени необходимо проигрывать: тогда человек начинает задавать себе вопросы. Кроме того, спортсмен, знающий поражения, подготовлен к тому, что ждет впереди каждого, неминуемо ждет. Сейчас я могу признаться, иногда, когда вы бежали, мне становилось страшно, но меньше всего я боялась вашего поражения. Да, я составила целую папку о вас, я слушала радиорепортажи о вашем беге… Но я всегда желала вам поражения. Только поражения. Наверное, очень скверно, если человек не пережил ни одного серьезного поражения. Сейчас я твердо знаю это. И я вам больше не завидую. Позвольте мне подарить вам эту папку.
Теперь Дорн прилагал все силы, чтобы сгладить неловкость. Тайком подавал Берту знаки, подмигивал ему, вздыхал. Слова сестры он старался истолковать как-то по-иному, и мать усиленно помогала ему. Но все было до ужаса ясно, все было шито белыми нитками… Как только в комнату вошла Рут, я понял, почему Дорны пригласили Берта. Я был вообще не в счет, меня пригласили за компанию. А теперь, очевидно, исцелившись от своих надежд, она замолкла, потеряв ко всему интерес.
— Рут хотела сказать совсем другое, — поясняла мать. — Рут наверняка хотела сказать другое. — Но выражение лица Рут опровергало эти слова.
…Как сейчас, помню тот день, когда Дорн пригласил нас к себе в гости, помню, как он под столом толкал ногой Берта, призывая его к спокойствию. Кто знает, чем бы кончился этот разговор, что натворила бы девушка, наделенная столь опасной прямотой, если бы Берт просидел у Дорнов подольше! Но вдруг на улице у кладбища засигналила машина: Карла нашла записку, которую я ей оставил, и узнала, где мы находимся. Теперь Карла приехала за Бертом, и Берт мог сказать, что его вызывают по экстренному делу. Он попрощался и ушел. Он ушел, а я остался. Берт покидал этот дом с явным облегчением, мимоходом он подтолкнул меня, быстро сбежал по лестнице, махнул нам рукой с улицы. Он еще не ведал, почему Карла приехала за ним. Быть может, он задержался бы у Дорнов, если бы знал, по какой причине она его вызвала. Ну, а я продолжал сидеть за столом, старался смягчить то, что еще можно было смягчить; второй раз выслушал историю Дорна, запил ее тепловатым чаем…
В ту же ночь я узнал, почему Карла увезла Берта. Дело было настолько важное, что Берт позвонил мне по телефону и попросил подъехать к нему. По телефону он не хотел ничего рассказывать. Я поехал, свистнул под окном. На сей раз он не стал бросать мне ключ, сам спустился по лестнице и открыл парадное. Не поздоровавшись, не спросив ни слова о Дорне, он кивком предложил мне подняться. На диване лежала мрачная Карла, грызла мятные пастилки и покачивала пальцами ноги, на которых висела туфля.
— Вот портвейн, — сказала она. — Сигареты на столе.
Берт не стал разыгрывать любезного хозяина, он сразу усадил меня на стул, а сам встал за моей спиной; так что не видя его, я слышал его голос, его раздраженный голос, полный горечи и сдерживаемого бешенства. Мне все время хотелось повернуться к Берту лицом, взглянуть на него. Но я этого не делал. Что-то удерживало меня, я сидел в той же позе, — быть может, потому, что поза эта была классической позой прирожденного слушателя. При ней внимание полностью сконцентрировано на голосе рассказчика. Да я продолжал сидеть в той же позе, предоставив мои уши Берту… Я видел кончик ноги Карлы, слышал, как она грызла мятные пастилки, слышал раздраженный голос Берта у себя за спиной… О чем я думал в ту минуту? Пожалуй, о выстреле в затылок. История Берта была как выстрел в затылок. Временами мне казалось, что я приговорен к пожизненной каторге слушанья.
— Ну вот, старина, началось. Я жалею только об одном. Жалею, что не принял предложения франкфуртского спортивного общества. Если бы я зимой дал согласие, то был бы сейчас во Франкфурте и господа-викторианцы не смогли бы портить мне нервы. До сих пор, впрочем, они вели себя вполне прилично. Но как раз теперь словно с цепи сорвались. Накануне Олимпийских игр они, видите ли, решили, что я не оправдал их доверия как управляющий спортмагазином. Они считают, что я слишком небрежно вел бухгалтерские книги. Проверка состоялась, они намерены собрать правление и обсудить, достоин ли я представлять их на Олимпийских играх. Достоин ли я представлять эту помесь селедок с акулами! Правление они именуют судом чести… Как будто бы — до сих пор у меня в ушах звучат слова Берта — в нашей профессии честь вообще играет какую-то роль…
Разумеется, я разрешил себе взять у них что-то вроде аванса Разве это так существенно? В конце концов, я сделал для «Виктории» больше, чем кто бы то ни было. Разве нет? А что я получил взамен? Мне кажется, эти молодчики вообще не понимают, что значит поднять престиж спортивного общества и не сметь претендовать на награду. Только потому, что одно якобы несовместимо с другим. Пойди в клуб, старик, и взгляни на трофеи, которые я им добыл. Взгляни и подумай, что я получил за все эти годы для себя лично. Ровным счетом ничего. Я беднее, чем самый последний член клуба.
Нетрудно понять, почему Берт считал, что его единственное спасение — предъявить счет обществу. Очень немногие люди способны осудить себя. Берт не принадлежал к их числу. Он ссылался на достижения, которые в лучшем случае были вне конкуренции или же засчитывались человеку только до тех пор, пока газеты, сообщавшие об этих достижениях, не попадали к торговцам рыбой в качестве оберточной бумаги. Спортсмен — калиф на час, его чествуют только по праздникам. Как трудно с этим мириться! Ошибка Берта была вполне естественной. Человеку свойственно считать, что его успехи по праздникам распространяются и на будни…
Почему я должен был выслушивать его излияния? Чего он от меня добивался? Неужели он ждал, что я опять вступлюсь за него, как в тот раз? В тот раз, когда я помог ему успокоить викторианцев? И еще я думал о том, как вел себя сам Берт, когда в спортивном обществе портовиков дисквалифицировали Хорста, маленького корабельного маляра.
Но вот Берт вышел из-за стула, выжидающе взглянул на меня.
— Да, — сказал я. — Да.
Берт налил рюмку портвейну и, чуть согнувшись, услужливо поднес ее мне. Некоторое время он продолжал стоять в той же позе, — казалось, он ждал, что портвейн вдохновит меня и я придумаю какой-нибудь ход. Но какой ход здесь можно было придумать? Для всякого рода ходов существуют благоприятные и неблагоприятные обстоятельства.
В диване щелкнула пружина. Карла повернулась на бок, скользнула усталым взглядом по мне и Берту.
— Идиотизм! — сказала она. — Вся эта история — форменный идиотизм. Давно пора внушить членам правления, что они круглые идиоты. И раз ни один человек не хочет этого сделать, придется мне самой пойти к ним.
Карла нехотя поддела ногой свалившуюся туфлю и направилась к двери; на ходу она залпом осушила рюмку, которую Берт налил мне. Потом быстро напудрилась и ушла.
Мы с Бертом остались вдвоем, и я еще долго выслушивал его сетования, его обвинения и его опасения. Показательно было, что Берт не обмолвился больше ни словом о непосредственных поводах и причинах своих неприятностей. Только энергично возмущался правлением и его планами.
— Они осмеливаются привлечь меня к суду чести, старик! Меня! Очевидно, они не читают газет. Пусть попробуют! Они навредят не мне, а себе! Представь, что в один прекрасный день публика узнает, почему я не вышел на старт Олимпийских игр.
Помню глубокую усталость, охватившую нас этой ночью, помню, как Берт вышагивал взад и вперед по комнате, взад и вперед, как потом повернулся ключ в замке и вошел Альф. Альф, так же как и мы, обвинял во всем руководителей «Виктории», называя их «дельцами от спорта». Потом Альф проголодался и поджарил три отбивных, и мы, честя на чем свет стоит правление, с аппетитом набросились на еду. А после того как мы утолили голод, Альф заявил, что заседание правления кончится «пшиком», ибо ничем иным оно и не может кончиться.
— Какой дурак запрет в конюшню своего лучшего скакуна? Да еще на время скачек?
И мы решили, что после заседания Берт должен показать викторианцам, где раки зимуют. Да, да, после заседания. Но в день, когда правление рассматривало дело Берта, никто уже не думал, что будет после. В этот день мы сидели у Берта и резались в карты, а в клубе, в зале, где были собраны трофеи, завоеванные в основном Бертом, «дельцы от спорта» — Матерн и шесть других «судей» — решали его участь. Позже нам все подробно рассказал Писториус. Для начала «судьи» выпили по рюмочке кампари. А после перешли в зал заседаний, где красовались эти самые трофеи: кубки, переходящие кубки, бронзовые статуэтки, медали, вымпелы, ленты… В одном углу зала висели потемневшие от времени фотографии, на которых были изображены бывшие чемпионы общества — молодцеватые атлеты, стоявшие по стойке: «Внимание — начали!», атлеты с лихими усами, в полосатых, как зебра, трусиках. Члены суда чести вспомнили, с какой целью они собрались, сели и установили, что мнения по делу, которое им надлежит рассмотреть, безнадежно разделились. Несколько членов правления — к ним принадлежал Писториус, но не принадлежал Матерн — были за Берта, они предлагали отложить разбирательство и собрать правление еще раз, — разумеется, уже после Олимпийских игр. Но эти «судьи» остались в меньшинстве. Решительные противники Берта — а их, к моему удивлению, оказалось немало, причем среди них были люди, которые внешне держали себя как друзья Берта, — решительные противники настояли на немедленном разбирательстве. Очевидно, они хотели свести счеты с Бертом не только из-за того, что он натворил в спортмагазине.
Бесконечные дебаты. Могу себе представить, как они распинались, что говорили о добродетелях спортсменов, о чистоте спортивных нравов! Впрочем, и у защитников Берта нашлись свои аргументы. Защитники напомнили о тех лаврах, которые Берт стяжал, так сказать, предварительно, и, обозрев стены зала, отметили, что самый главный трофей — медаль олимпийских игр — на них отсутствует. Защитники намекнули также на последствия, с которыми столкнутся викторианцы, если им придется объяснять широкой публике причины, по которым они исключили Берта перед самыми Олимпийскими играми. …Снова бесконечные дебаты. Стороны никак не могли договориться. Короткий перерыв, во время которого высокие «судьи» подкреплялись чашечкой кофе, а Матерн неофициально вербовал сторонников. А потом все вдруг решилось в мгновение ока. Несмотря на то что официанты получили строгий приказ не впускать посторонних, в разгар споров дверь приоткрылась. «Судьи» удивленно и сердито повернули головы, дверь приоткрылась еще немного, и на секунду все увидели лицо Карлы. Всего на секунду. Очевидно, она искала мужа и увидела его. Карла бросила на него многозначительный взгляд; казалось, она напоминает ему о чем-то. А потом дверь снова захлопнулась. Однако короткое появление Карлы все определило.
Да, члены правления приготовились было пожертвовать Бертом, им осталось только проголосовать. Но тут встал Уве Галлаш, великан с водянистыми глазами. И Уве Галлаш, от которого это меньше всего ждали, неожиданно высказался за Берта. Суд чести растерялся, «судьи» пришли в замешательство, заколебались, в них проснулись какие-то смутные подозрения. Но факт оставался фактом. Уве Галлаш, устремив свои водянистые глаза на дверь, произносил речь в защиту Берта. Он перечислял его заслуги в прошлом, высказывал надежды на будущее… И суд чести внял уговорам Галлаша. Уве Галлаш говорил о Берте до тех пор, пока не понял, что чаша весов склонилась на его сторону. Не осмелятся руководители «Виктории» отстранить Берта, своего самого перспективного спортсмена, от Олимпийских игр… А потом Уве Галлаш покинул зал заседаний, покинул поспешно, молча, не дав никому из коллег заговорить с ним. Да, так поступил «Присяжный весельчак» Уве Галлаш, остряк, специалист по увеселению публики. Результат заседания мы узнали не от него и даже не от Карлы. Берту позвонил по телефону Дорн и сказал то, что услышал в клубе… Карла явилась позже. Я видел, как она медленно вошла, еле волоча ноги от усталости, на лице ее застыло выражение несколько сонного презрения. Нас она упорно не хотела замечать. И она стояла в своей обычной позе, прислонившись спиной к дверному косяку. Но когда Берт хотел дотронуться до нее, Карла вздрогнула.
— Иди садись, — сказал Берт. — Что с тобой стряслось? Они проявили разум. Все в порядке.
Карла широко раскрыла глаза. Теперь она глядела на Берта с холодной, насмешливой нежностью, потом в ее взгляде мелькнул страх и нерешительность, словно ей необходимо было в чем-то удостовериться. Наконец Карла заговорила, но так тихо, что мы с трудом улавливали смысл ее фраз.
— Бедняга, ты даже не можешь сказать ему «спасибо». Он исчез. Да, Уве исчез навсегда. Благодаря ему все теперь в порядке. Решение принято, вернее, первое решение. Самое легкое… А сейчас я должна что-нибудь выпить, только не портвейн…
Пока она говорила, я наблюдал за Бертом. Он не понял Карлы или сделал вид, будто не понял. Но что-то пригвоздило его к месту, возможно, подозрительность. Альф принес Карле выпить. Берт все еще ждал разъяснений, он оттолкнул Альфа, хотел быть с Карлой лицом к лицу. Но Карла сочла, видимо, что она сказала достаточно. Теперь они стояли друг против друга совершенно неподвижно. Казалось, мы присутствуем при безмолвной дуэли, при дуэли, в которой противники сражают друг друга беззвучными вопросами и ответами.
Кто из них оказался победителем? Не Берт и не Карла. Да. Только сегодня я знаю, кто оказался победителем в этой безмолвной упорной дуэли, которая началась уже давно, задолго до того мгновения, когда они с такой беспощадной откровенностью метали друг в друга взгляды. Если в этой дуэли вообще оказался победитель, то им стал Уве Галлаш. Да, он стал победителем, но победителем с пустыми руками. В каждой победе заключен злой рок. Злой рок настиг и Уве. Уве ушел куда глаза глядят. После заседания он сел в трамвай, конечная остановка которого была порт. В последний раз его видели садящимся в этот самый трамвай. Уве так и не подал вестей о себе, никто не знал, где он живет; правда, ходили слухи, будто он скрылся в городе; Липшитц, садовник «Виктории», уверял даже, что слышал голос Уве в пивнушке у отводного канала. Но Карла недоверчиво качала головой. Ей тоже не было ничего известно, но она все равно не верила слухам… Когда Галлаш исчез, Берт почувствовал беспокойство, странное беспокойство, какое появляется временами у спящего, смутное и неопределенное.
Вспоминал ли он Уве, когда ездил на стадион тренироваться? Вспоминал ли, что только благодаря Уве получил опять эту возможность?
— Лишь бы дотянуть до Олимпийских игр, старина. После них я распрощаюсь с «Викторией». Эффектный конец! Не правда ли?
На тренировках Берт не давал себе спуску. Казалось, тренировки — его единственное прибежище и спасение. Берт не щадил себя до такой степени, что тренер Канцельман увещевал и предостерегал его.
— Смотри, чтобы ты не перетренировался. Перегрузка так же опасна, как и недогрузка.
Каждый божий день они с Дорном ходили на стадион, совершали пробежку по пересеченной местности. Нагрузка, которую Берт себе давал, все увеличивалась. Его подгоняло непонятное чувство — не то злость, не то упрямство, не то горечь. В его крови жило неосознанное и в то же время глубоко осознанное желание наращивать темп, без конца наращивать темп. И вот в один прекрасный день Дорн отказался участвовать в этой гонке. Покинув гаревую дорожку, он с тревогой наблюдал за Бертом.
Когда я случайно оказывался на стадионе, Берт просил меня следить за его бегом по секундомеру; в полном одиночестве он проходил круг за кругом. Я кричал ему промежуточное время, время на финише; на тренировках он неуклонно побивал свой европейский рекорд, хотя обычно ненамного. Но однажды он побил свой рекорд почти на целых полминуты; время это ему не засчитали; на стадионе не было соответствующих условий, хотя дистанция и секундомеры были точно выверены… Да, Берт тренировался не щадя себя; окружающие понимали, что он задумал нечто грандиозное. Казалось, он сосредоточил все свои силы на одной-единственной, последней цели — на том, чтобы показать свои наивысшие возможности. Как стрелок, который приложил к тетиве последнюю стрелу, намереваясь завоевать самый большой приз, так и Берт поставил все на одну карту — на бег, после которого он хотел раз и навсегда распрощаться с гаревой дорожкой.
В ту пору Берт был уверен в себе.
Незадолго до Олимпийских игр начался последний тур тренировок. Гизе собрал у себя в спортивной школе весь цвет легкой атлетики ФРГ. Он должен был, так сказать, навести последний лоск на западногерманских спортсменов.
Берт тоже поехал к Гизе. Легкоатлеты тренировались у подножия виноградников, перед иссиня-черной полосой на горизонте — строевым лесом. Нередко Гизе заставлял бежать стайеров на короткие дистанции, чтобы привить им ощущение больших скоростей. И еще — Гизе устраивал для спортсменов совместные прогулки, заставляя их вместе отдыхать и развлекаться. Он решил во что бы то ни стало сплотить спортсменов, сделать из них команду.
И все же Гизе тренировал Берта особо, часто ходил с ним на стадион, поправлял его, давал советы. Многие заключили из этого, что для Гизе Берт был единственным спортсменом, который с гарантией завоюет олимпийское золото.
А потом случилось несчастье. На утро Гизе назначил заключительные соревнования: спортсмены должны были в последний раз перед Олимпийскими играми выступить в своей среде. День выдался пасмурный. На трибунах было совсем мало зрителей. Только газетчики, тренеры и спортивные боссы, которые со знанием дела наблюдали заключительные соревнования и с некоторой грустью следили за техническими видами спорта, которые явно не сулили особых перспектив. Но вот все свободно вздохнули, настроение явно переменилось: настала очередь бегунов на дальние дистанции.
— На старте олимпийские медали! — сострил Кинцельман, потирая руки.
Его лицо и лица боссов, стоявших рядом с нами, выразили нескрываемое торжество. Перед этим злополучным забегом Берт, как всегда, кивнул мне. Улыбаясь, он поднял лицо, словно хотел определить силу и направление ветра…
Уверенный старт. Берт вырвался вперед и повел бег. Окликнул Дорна, попросил его о чем-то, ободрил. Оба они оторвались от лидирующей группы, спокойные, уверенные в своем превосходстве. Уже через пять-шесть кругов они вырвались далеко вперед. Ни Берт, ни Дорн ни разу не оглянулись, они бежали так, словно у них был один-единственный противник — время. И вдруг, у предпоследней прямой Берт вскинул руки, лицо его исказилось, он как-то странно согнулся и упал на колени, упал вперед так внезапно, словно его сразил выстрел в живот. Дорну, который шел за ним почти впритык, пришлось отпрыгнуть в сторону, чтобы не наскочить на Берта… Зеленый овал стадиона, внезапная тишина, в которой особенно явственно прозвучал крик Берта, а потом его стоны. Я увидел, как он приподнялся, обхватил обеими руками левое колено, сдавил его и, придерживая руками, согнувшись, захромал по траве, потом снова опустился, еще раз вскрикнул, лег на бок, прижавшись виском к земле. Гизе в светлой спортивной куртке и Бляухорн в черном первые опомнились, подбежали к Берту, опустились на колени… Поколдовали над Бертом, он по-прежнему лежал на боку. Прошла целая вечность, прежде чем Гизе и Бляухорн подняли его на руки. Поврежденная нога, неестественно согнутая, свисала вниз, но и другую ногу Берт не рискнул подтянуть к туловищу, она волочилась по земле.
Наконец Берта понесли; руки он положил на плечи тренеров, глаза его были закрыты, зубы оскалены. Забег не стали прерывать, но поскольку было ясно, что первым придет Дорн и никто другой, я тут же отправился в клинику спортивного института, куда доставили Берна.
Помню, как я маялся в больничном коридоре, разглядывая репродукции и эстампы на стенах. Игроки в крикет в цилиндрах… Состязание в беге греческих девушек, девушки — в легких хитонах… Кайзер Максимилиан на охоте… Через некоторое время Гизе вышел в коридор и покачал головой. Не останавливаясь, не сказав ни слова, он прошел мимо меня, только покачал головой и зашагал дальше к выходу все время против света. Даже по походке Гизе было заметно, что он растерян и огорчен. В ту самую секунду, как я увидел Гизе, я понял, что Берт не сможет участвовать в Олимпийских играх; шанс эффектного конца был потерян для него навек. Ждать было бесполезно, тем не менее я застыл у двери. И вовсе не потому, что надеялся избавиться от своих опасений, а просто потому, что хотел увидеть Берта… Наконец-то появился Бляухорн, пожал плечами, махнул рукой и сказал:
— Первым делом ему запретили бегать. Бегом нельзя заниматься довольно долго. Разрыв мышц, и притом серьезный. Классический разрыв, как в учебниках. Главное — покой и еще раз покой. Это единственное, что может помочь Берту. Хотите отвезти его домой? Тогда позаботьтесь, чтобы он соблюдал режим.
Я повез Берта домой, целую вечность мы тряслись в поезде. Берт вытянул больную ногу и положил ее на противоположную скамейку; он все время молчал, и я тоже не говорил ни слова. Мне казалось, что ему так легче. Ужасная поездка! С Бертом было очень трудно, от всего, что мы ему предлагали, он отказывался. Отказывался отвечать на вопросы, отказывался от минеральной воды и от бутербродов — буквально от всего. Он почти не раскрывал рта, не ел и не пил; не смотрел ни на Дорна, ни на меня. Все время молча глазел в окно. И я невольно вспоминал поле у зеленого выступа дамбы.
Я сказал Берту, что он должен соблюдать покой, и он соблюдал покой. Но вскоре я понял, что покой ему вреднее, нежели любое беспокойство. Покой ввергал его в отчаяние. Какая-то внутренняя работа происходила в Берте, когда он в одиночестве лежал на диване или, чуть прихрамывая, совершал свои одинокие прогулки. Во время моих визитов он с отсутствующим видом лежал, вперив взгляд в потолок. Иногда, когда я сидел у дивана и что-нибудь тихо рассказывал, Берт засыпал. Я был единственный, кого он терпел. Наверное, потому, что меня ему не надо было занимать; он мог молчать, когда ему вздумается; мог делать что угодно, не обращая внимания на мое присутствие. Берт привык ко мне, как человек привыкает к старому домашнему халату. Он дал мне ключ, и я мог приходить в любое время. В ту пору я не встречал у него Карлы. Дорна он тоже не хотел видеть, хотя Дорн прилагал все силы, чтобы к нему проникнуть. Кроме меня и Альфа, Берт никого к себе не пускал.
И он не пришел на аэродром, чтобы проводить на Олимпийские игры Дорна и всех остальных. А между тем Берт в то время уже выходил из дому. Я был на аэродроме и видел воочию: Дорн никак не мог примириться с мыслью, что Берт не придет; он без конца отделялся от всех, подбегал к главному входу, смотрел на площадь, на шоссе; казалось, Дорн верит, что его горячее желание увидеть друга передастся и Берту. Но Берт так и не появился, хотя точно знал время отлета. Об этом уж я позаботился. Нет, Берт не пришел проводить олимпийскую команду. Быть может, впрочем, никто из спортсменов, кроме Дорна, не ждал его. Быть может, вообще ни один человек никогда не ждал Берта так, как его ждал Дорн. Мне казалось даже, будто Дорн хочет извиниться перед Бертом, извиниться за то, что он побежит на олимпийском стадионе без него. Я глядел на Дорна и видел, что в его душе бушевала буря чувств…
Но Берт так и не пришел. Я подумал было, что он откажется смотреть и последний олимпийский забег, который передавали по телевизору: ведь он без всякого интереса выслушал весть о том, что Дорн прошел отборочные соревнования, что он занял второе место в полуфинале и попал в финал. Во всяком случае, когда я принес это известие, Берт встретил его молчанием. В день финального состязания Карла повезла нас в клуб, и мы поднялись в комнату, где стоял телевизор. Берт потребовал, чтобы мы сопровождали его.
В клубе царило оживление — натягивали веревки, укрепляли разноцветные фонарики: решающий забег проходил как раз в тот день, когда викторианцы справляли свой традиционный праздник. Официант, которому мы заказали бутылку вишневого ликера, все никак не приходил. В конце концов бутылку принес чужой официант, взятый на время праздника. Карла заперла дверь, я задернул шторы и включил телевизор. Мы сидели на полу перед экраном, слушали, как булькает ликер, когда Карла наполняет рюмки, слушали, как она пьет. Один только я составил ей компанию. Берт не пил, он молча сидел, прислонившись спиной к стене; в темноте глаза его горели, точно так же, как когда-то во мраке палатки.
Берт сидел совершенно неподвижно. Не слышно было даже его дыхания. На экране мучительно мелькали спирали и полосы, а сквозь них пробивались яркие пятна света; потом появились буквы, они причудливо изгибались и вдруг так сморщились, словно кто-то с силой сжал их в кулаке; потом буквы начали шататься, клониться книзу и внезапно разогнувшись, потянулись вверх. Раздался свист, что-то щелкнуло, и мы услышали голос диктора, угрожающий голос, который грозно приветствовал нас. Последний решающий старт был дан; телекомментатор подробно описывал все, что происходило на стадионе.
— Как вы видите… — постоянно повторял он, но мы ничего не видели, пока на экране неожиданно не появилось изображение. И тут Карла закричала:
— Крысолов из Гаммельна!
Действительно, на экране замелькал высокий человек, за которым, не отставая, мчалась следом целая стая крыс; казалось, они вели какой-то диковинный хоровод. Крысолов и его свита описали широкую дугу, и телекомментатор возвестил:
— Шилвази ведет бег.
Деревянно подергивающийся, мелькающий крысолов завершил круг, а за ним так же весело, как и прежде, промчался хоровод маленьких фигурок. Дорн шел четвертым. Как сообщил комментатор, он прочно занимал четвертое место. И когда он произнес эти слова, нам показалось, что мы узнали Дорна, увидели, как он резво прошмыгнул по экрану.
— Дорн хорошо идет, — сказала Карла. — Если он удержит четвертое место, для нас это будет большой успех. А ты как считаешь, Берт?
Берт помолчал немного, потом сказал:
— У Дорна ничего не получится. Не может получиться.
Но Карла не унималась.
— Как-никак, он вышел в финал, — заметила она с иронией. — Надо пожелать ему ни пуха ни пера. Если мы будем болеть за него и если ему улыбнется счастье, он, может быть, завоюет медаль. По-моему, следить за бегом необычайно увлекательно. Я даже не предполагала, что это так увлекательно.
— Дорн не завоюет медаль, — сказал Берт, не шелохнувшись. — Такой темп ему не выдержать.
В темноте Карла дотронулась до моей руки, как бы давая понять этим коротким незаметным жестом, что она думает о Берте. И я сразу все понял. Дорн… Дорн… Нет, он и впрямь не выдержал. Телекомментатор неожиданно отрекся от Дорна, подробно поведал, как тот начал отставать. Дорн шел уже пятым, а потом только шестым. Он пришел к финишу шестым и высоко поднял руку, словно именно он был единственным победителем. Дорну Олимпийские игры безусловно принесли успех. Никто не предполагал, что он займет шестое место в финальном забеге. Карла захлопала в ладоши, закричала:
— Дорн! Дорн!
А когда Берт молча поднялся и открыл дверь, Карла быстро подскочила к нему и, глядя на него с насмешливой нежностью, сказала:
— Ну, а ты, Берт? Что ты скажешь о беге Дорна?
— Ничего, — ответил Берт.
— Дорн явно добился успеха, — сказала Карла.
— Это мы уже знаем, а теперь пропусти меня.
Карла стояла перед Бертом. Улыбаясь, она отошла немного в сторону, дала ему пройти к двери.
— Ты уже уходишь? — спросила она вполголоса. — Разве мы не пойдем на праздник?
— Не испытываю желания, — отрезал Берт.
Берт ушел, и Карла, глядя ему вслед с обычным выражением несколько сонного презрения, захлопнула дверь, вернулась и села рядом со мной; мы закурили и допили ликер. Сидя на полу, мы сплели пальцы и пристально поглядели друг другу в глаза. Никогда не забуду, как Карла вдруг заговорила:
— Я начинаю пугаться. И, как ни странно, из-за тебя. Пока мы были вместе с Бертом, я ни разу не спросила, почему мне все так безразлично. Мне даже не хотелось понять его. Я не прилагала ни малейших усилий, чтобы выведать, какой же он на самом деле. И я никогда не спрашиваю себя: неужели все кончено? Понимаешь? О тебе я знаю ровно столько же, сколько о Берте. Но он меня совершенно… Как бы это выразиться?.. Он меня совершенно не занимает. Может быть, я знала лучше, чем он, чего мы хотим друг от друга. Все, что я для него сделала, я сделала лишь потому, что знала это. Неужели алкоголь вызывает у человека такие мысли? Непостижимо, почему он меня никогда по-настоящему не занимал. Не занимал даже перед этим дурацким судом чести, когда я ради него говорила с Уве. Ты это можешь понять? Я — отказываюсь. — Одним рывком Карла поднялась и протянула мне руку, чтобы помочь встать. — А теперь пошли на праздник!
Вечер выдался мягкий, хотя небо было все в грозовых тучах; на веранде ресторана и на дорожке, ведущей к клубному бассейну, горели разноцветные фонарики. Когда мы явились на праздник, как раз начались танцы. К нам подошел Матерн. У него было разгоряченное лицо, серебристые волосы, белый смокинг. Позже он влез на стул и сообщил об успехе Дорна:
— Наш соклубник занял в финальном забеге шестое место. Его победа — наша победа! Итак, я пью за него…
Никто не спросил нас о Берте, ни Писториус, ни Кинцельман, тренер Берта. И я подумал… Впрочем, нет, у меня не было времени думать, ибо Карла неотступно следовала за мной. Она танцевала молча, с какой-то трогательной ленью… А когда Карла поднимала лицо, обнимая меня за шею своей красивой худой рукой, ее черты выражали то же, что и обычно тайную скуку… На Карле было тонкое платье, обтягивающее ее узкие бедра и худую твердую спину. Не знаю почему, но я вдруг почувствовал к ней жалость…
Горели фонарики — целые гирлянды колеблющихся маленьких лун, ночные светила, прикрепленные к длинным веревкам. Сплетя пальцы, мы шли под этими лунами к бассейну, где гости купались в темноте. У края бассейна мы постояли некоторое время, любуясь тем, как в воде качаются отражения бумажных лун. До нас долетали брызги. А потом кто-то из пловцов крикнул:
— Идите сюда, здесь чудесно!
Карла дернула молнию, подняла руки и устало потянулась; платье соскользнуло вниз и легло вокруг ее ног кольцом. Она сделала несколько шажков и переступила через это кольцо; стянула чулки, сбросила пояс и, не глядя на меня, пошла к лесенке… Вода была слишком теплая, она почти не освежала. Я встал у каната, который отделял глубокую часть бассейна от детского бассейна, и начал вглядываться в мерцающую от фонариков поверхность воды, стараясь обнаружить Карлу. Как вдруг перед моими глазами мелькнули чьи-то руки и обняли меня сзади. Я быстро обернулся. Карла опустила руки и тут же поплыла. Она была очень хорошей пловчихой.
Мы плавали на середине бассейна, и Карла рассказывала, что она целый семестр училась на медицинском факультете.
Зачем она мне это рассказывала? Потом спросила, не хотел бы и я заняться медициной? Но я не собирался заниматься медициной, эта наука меня никогда не прельщала. Карла начал вспоминать занятия в анатомическом театре.
За ее болтливостью что-то скрывалось. Возможно, неуверенность в себе. Потом я стоял у края бассейна и смотрел, как она подплывала ко мне, делая короткие движения, — она плыла кролем. Карла подплывала ко мне так уверенно, словно ждала, что я вот-вот подхвачу ее. И я подхватил ее, обнял за плечи и притянул к себе. Я тянул ее до тех пор, пока она не оказалась совсем рядом, испуганная и счастливая. Мы стояли по плечи в воде, в тени, отбрасываемой краем бассейна. Не знаю, долго ли мы так стояли. На ее мокрых, худых плечах плясали отблески огней, дрожавших в воде. Никогда не забуду ее мокрое лицо, узкие бедра. Мы стояли и стояли, не произнося ни слова. А потом молча подошли к лесенке и оделись. Торопливо натянули сухую одежду прямо на мокрую. И при этом ни один из нас не сказал ни слова; в полном молчании мы пошли назад, сами не зная, куда идем. У финской бани мы остановились. Дверь оказалась заперта, и мы полезли внутрь через окно, вдыхая пряный запах дерева… Ощупью пробрались мимо угловой печки, выложенной из кирпича. По выскобленному решетчатому настилу прошли в комнату с двумя деревянными топчанами для массажа. Как-то раз Берт назвал их досками, где «месят тесто». Мы сели на топчан, который стоял в середине комнаты, закурили, но после нескольких затяжек Карла погасила сигарету о край топчана… За окном слышались голоса людей, которые шли от бассейна, из клуба доносилась музыка, веселый гомон. Мы прислушивались к голосам, прислушивались к музыке, время от времени обменивались долгими вопрошающими взглядами, но по-прежнему молчали… Как сейчас, помню ее близость, невольное ожидание чего-то и этот пряный запах дерева… Внезапно Карла поднялась, я услышал у себя за спиной тихий шелест, и когда я повернулся, она лежала на деревянном топчане. Она лежала ничком, подперев лицо руками. Я погладил ее худую твердую спину там, где она соединялась с чуть выступающими ребрами. Она лежала совершенно неподвижно, и ее распростертое тело излучало ту спокойную готовность, какую всегда излучает человеческое тело в темноте. Потом она повернулась на спину, подложив руку под затылок.
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — сказала она. — Но об этом можешь не думать. Наверное, все уже кончилось. Впрочем, я боюсь, что ничего даже не начиналось.
Но я знал, слышал по ее голосу, что ничего не кончилось и что она все время будет думать о нем. Это стремление все забыть мне знакомо. Никогда человек так охотно не обманывает себя, как в тех случаях, когда он совершенно свободен или совершенно лишен свободы. Подчинившись желанию, которое в данный момент кажется неодолимым, он готов поставить крест на всем остальном… Карла приподнялась, и я впервые прервал молчание.
— Только сейчас с ним будет по-настоящему интересно. До тех пор, пока человек поднимается вверх, идет в гору, все, так сказать, протекает нормально. Поэтому другим с ним неинтересно. Восхождение человека всегда оставляло меня равнодушным. Но теперь у него появился первый шрам, теперь он почувствовал свою уязвимость, понял, что почва может уйти у него из-под ног. Только теперь им стоит заняться.
…Что случилось с Бертом? Неужели он замедлил бег? Или Муссо, крутобедрый загорелый Муссо, уже вошел в свой предстартовый рывок? Преимущество Берта уменьшилось; при каждом шаге пряди его пепельных волос поднимаются и опадают, его обострившиеся черты выражают страх. Осталось еще четыре круга. Четыре круга, в которых таится так много: и поражение, и победа. С каким временем идет Берт? Не может быть! Это самое лучшее промежуточное время, какого он добился за всю свою спортивную карьеру! Когда же, когда же он поплатится за свое безумие?..
Берт, Муссо, Хельстрём и Сибон. В такой последовательности они входят в поворот. Первая четверка! Один из этих четверых будет победителем. Оприс уже не имеет шансов, два датских спортсмена тоже не имеют шансов. Тем не менее они не сходят с дорожки, продолжают борьбу… Опять этот старый дурацкий биплан с развевающимся на ветру рекламным полотнищем. «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Полотнище надувается от ветра, ветер полощет его, заносит в сторону. Где тень от биплана? Бегуны уже миновали ее. Наконец и Оприс входит в поворот. Видно, что он перетренирован… И вдруг я вспоминаю историю одного старичка спортсмена. Как его имя? Кажется, Дэкин или что-то в этом роде. Всю жизнь Дэкин тренировался, каждую ночь засыпал с мыслью о беге и о победе. Не давал себе передышки. А когда Дэкин ушел из спорта, он разжирел, сердце отказывалось служить. Врачи не могли придумать ничего лучшего, как погнать этого дедулю на гаревую дорожку. Там старик сбавил лишний жир, сердце перестало бунтовать. Может быть, он умрет на бегу; может быть, смерть сделает рывок, чтобы нагнать старину Дэкина. Конечно, придет день, когда смерть его настигнет, как она настигла хитрого самаркандского купца в легенде о самой быстрой смерти… Теперь у Оприса уже нет шансов на победу. Он должен был держаться группы лидеров, тянуться за ними, обеспечить себе позиции для последнего рывка. Первым придет Хельстрём, Хельстрём или Сибон. Если спортсмены выдержат заданный темп, сегодня будет поставлен новый рекорд. И этим рекордом они будут обязаны Берту. Неужели Берт добровольно принес себя в жертву? Знает ли он, знал ли он с самого начала, что неизбежно потерпит поражение? Задумал ли он заранее сделать это поражение доблестным? Собрался ли он заранее принести себя в жертву?
О боже, весь стадион болеет за него! Берт приближается, и ни один зритель не может усидеть на месте. Трибуны кричат, аплодируют, машут руками; люди перевешиваются через барьеры, лица у них напряженные. Они с нетерпением ждут его победы! Каждый хочет помочь ему прийти первым. Каждый готов отдать все, чтобы приблизить эту минуту.
— Бух-нер! Бух-нер! Бух-нер! — Весь стадион, как один человек, скандирует его имя.
Какая-то женщина рядом со мной не издает ни звука. Только губы ее шевелятся, она беззвучно повторяет:
— Бух-нер! Бух-нер!
Сибон все еще идет позади Хельстрёма! Какое поразительное спокойствие, какая выдержка! Сколько раз он, наверное, преодолевал искушение вырваться вперед и обойти Хельстрёма! Уже дважды Сибон хотел бросить бег, но боссы его клуба сумели это предотвратить. Мировой спорт не потерял Сибона. Сибон — хитрец, земляки называют его «Лисицей гаревой дорожки». Спурт у него даже лучше, чем у Хельстрёма, и на последних метрах он еще может преподнести нам не один сюрприз. На Олимпийских играх Сибон завоевал серебряную медаль. Сибон — курящий. Каждый день он выкуривает в среднем пять сигарет. Вначале тренеры, а главное, боссы относились к этому факту с величайшим неодобрением. Но им пришлось смириться, в конце концов они успокоились. Сибон не пожелал бросить курить ради бега. Как-то раз, когда у него брали интервью, он сказал примерно следующее:
— Нам и так уже приходится совершать нечто неприятное — бегать на соревнованиях. Не вижу, почему мне ради этого надо лишать себя всего приятного, например курения.
Сибон — спортсмен, который сознательно вредит себе, который не желает жертвовать ради бега своими привычками. И все же он побеждает. Тело не подводит Сибона. Быть может, бросив курить, он стал бы величайшим бегуном на свете. Но возможно, его результаты не улучшились бы ни на секунду… Что ни говори, последнее неизвестное — это тело спортсмена.
Ветер гуляет в проволочной сетке у трибун, надувает полотнище плаката. Вместе со спортсменами с одного конца стадиона на другой перемещаются хлопки… Приливы и отливы успеха! Датчане обошли Оприса. Неужели Муссо замедлил темп? Нет, это Берт еще нажал, из последних сил рванулся вперед, чтобы обеспечить себе преимущество на последних кругах. Берт увеличил темп! А ведь сейчас уже наступила минута, когда он должен был бы отстать, когда он должен был бы заплатить за все… Зрителям пора увидеть ясные признаки его поражения… О боже, как это ему удалось? Ноги Берта ударяют о покрытие дорожки, короткие, быстрые удары… Разве в этих ударах не слышится нечто безнадежное? И он уже держится не так прямо, как вначале. Тело его никнет к земле. И голова мотается то вправо, то влево, подбородок далеко выдается вперед, а руки загребают и загребают. В уголках рта пузырится сухая слюна. В его глазах застыл ужас. Берт! Берт! Неужели это я крикнул? Неужели все началось сначала?
Нет, он не должен победить. Он не победит, не должен победить, несмотря на то, что весь стадион болеет за него. Даже в почетной ложе все повскакали с мест; вскочил первый бургомистр, вскочили его гости; они хлопают в ладоши, машут, опять хлопают — Берт вышел на противоположную прямую. А сзади него происходят какие-то пертурбации. Берт вовлек в последний спурт перед финишем и Хельстрёма; Хельстрём нагнал Муссо и медленно обходит его вместе с Сибоном, который не отстает от Хельстрёма ни на шаг. Вот они уже обошли Муссо, и тот махнул рукой, словно ожидал этого… Сибон идет впритык к Хельстрёму, но не в затылок, а чуть наискосок от него. К ним подтягиваются Кнудсен и Кристенсен. Нет, датчанам это не удалось, они не сумели обойти Муссо.
Берт, Хельстрём и Сибон — в такой последовательности они бегут.
А вот и труба фабрики, которая выпускает патентованные средства для похудения; ветер прижимает к крыше фабричный дым. Дым от паровоза. Однажды Сибон оказался совсем близко от черной приближающейся громады паровоза… Тогда он спас ребенка, унес его с рельс. Все газеты писали об этом: «Рекордсмен-спаситель» или «Самый ужасный бег в его жизни». Писали и помещали фотомонтаж: Сибон, паровоз-страшилище, а перед ним белокурый малыш — таких малышей любят гладить по головке крупные государственные деятели. В подтекстовках к монтажу газетчики риторически вопрошали: что стало бы с белокурым малышом, если бы поблизости не оказался бегун-рекордсмен?
Победит ли Сибон в этом забеге? Да, он должен победить. Но пока что бег все еще ведет Берт, и его преимущество растет. Означает ли это, что он уже обеспечил себе победу? Нет, Берт не должен победить. Пусть победит любой из этих спортсменов, только не Берт, только не Берт. Ибо Берт был бы плохим победителем. Он был бы самым недостойным призером за всю историю соревнований. Я против Берта, хотя знаю, что на этом огромном стадионе я единственный, кто желает ему поражения. Может быть, и Tea желает ему поражения. Но нет, когда он пробежал мимо Tea, она начала ему аплодировать. Этот бег сделал ее забывчивой.
Берт не признал бы никакого другого урока, кроме урока поражения. И он не заслужил ничего иного. Между мной и им все кончено. Он это знает, и я это знаю. Изменить уже ничего нельзя. Ничего нельзя изменить, потому что я никогда не забуду ту историю.
…В тот день, когда Дорн вернулся, все мы поехали его встречать: Матерн, правление в полном составе, молодежь нашего спортивного общества. Все мы явились как один, но Дорн не обратил на нас внимания — он искал Берта. А Берт как раз не пришел. Я понимаю, почему он не пришел. Однако потом все это совершенно сгладилось. Берт снова приступил к тренировкам, и Дорн снова стал ему помогать. Дорн помогал Берту войти в форму; каждый вечер они выходили на стадион, вместе тренировались, вместе покидали поле. И со стороны иногда казалось, что Дорн тренируется только для того, чтобы давать темп Берту.
А потом состоялся тот вечерний спортивный праздник. Праздник, который ничего не решал. И тем не менее решил все. Был осенний вечер, сухой и жаркий. Тот праздник венчал летний спортивный сезон. Днем мы с Бертом встретились: ему нужны были деньги, чтобы отдать долги, но я не мог ему помочь, так как еще не получал жалованья. Мы пообедали в столовой на талоны. Потом он торопливо попрощался:
— До вечера, старина. Пожелай мне ни пуха ни пера. Ведь сегодня мой первый старт!
Да, в тот день он впервые вышел на старт после несчастья с ногой. Косые лучи заходящего солнца были еще горячие, флагштоки отбрасывали на землю тонкие тени, а там, где собирались бегуны, ярко горел песок на площадке для прыжков в высоту. Старт был вялый, но Берт и Дорн сразу же захватили инициативу, и на первых порах забег выглядел точно так же, как все другие забеги, в которых участвовала эта неразлучная пара. Ничего, ровно ничего не напоминало о том, что Берту пришлось на долгое время отказаться от спорта. Берт и Дорн попеременно вели бег, поддерживали друг друга. Впрочем, минутами мне казалось, что Дорн нарочно сбавляет темп, не выкладывается целиком только для того, чтобы не отрываться от Берта. Словно кит, который никогда не покидает своего раненого или преследуемого друга, Дорн все время держался рядом с Бертом. А потом настала пора финишировать. До самой трибуны, где я сидел, долетел призыв Дорна.
— Не отставай, Берт!
Я видел, как Дорн рванулся вперед и уверенно обошел Берта. О, с какой уверенностью, с каким превосходством он обошел его! Теперь Дорн бежал по внутренней кромке дорожки. Я видел, как он обернулся и как в ту же секунду, словно от внезапного страшного удара, полетел лицом вниз, молниеносно выставив вперед руки, чтобы смягчить силу падения. Но прежде, чем летящее тело Дорна покинуло дорожку, Берт удлинил шаг, и нога Берта в туфле с шипами опустилась на левую ступню Дорна, нет, не просто опустилась, а намеренно врезалась в эту ступню, словно хотела навеки пригвоздить ее к земле. И тут я увидел, как левая нога Дорна отчаянно дернулась и вытянулась, в то время как тело его, сжавшись, мягко опустилось на землю. Острые шипы впились в ногу Дорна, они разорвали сухожилия, проткнули мякоть стопы; в этот удар Берт вложил всю ту силу, какая была заключена в его удлиненном шаге. Дорн вылетел с гаревой дорожки и упал лицом на траву.
На том вечернем спортивном празднике «Виктории» Берт финишировал первым. После несчастья с Дорном он не прервал бега, Берт продолжал бежать, пока не разорвал ленточку финиша. Только после этого Берт подошел к Дорну. К Дорну, которого он победил раз и навсегда. Да, для Дорна все было кончено. Возможно, никто и впрямь не заметил, как Берт удлинил шаг, чтобы наступить на ногу противника. Все согласились на том, что произошел «прискорбный несчастный случай».
Очевидцы говорили:
— Это ужасно печально, но такая история может случиться с каждым.
Никто ничего не предпринял. Все считали, что для этого нет ни причин, ни доказательств. Просто люди сожалели, что Дорну так не повезло. Они не хотели верить, что несчастье вызвано чьим-то злым умыслом. Спортсмены сочувственно жали руку Дорну. Ведь все понимали, что он уже не вернется в спорт…
Но я-то видел достаточно. Не помню, что я думал, что переживал. Помню только, как я встал и спустился вниз на поле… Тогда я и сам не знал, что сделаю в следующую секунду. Просто я подошел к оживленно беседующей кучке людей на поле и к Берту, который стоял неподалеку, стоял молча, опустив глаза. Я не стал слушать, о чем говорят люди, миновал их и направился прямо к Берту. И Берт, почувствовав, что я подхожу, поднял лицо и посмотрел на меня без всякого удивления. Я долго ждал, долго рассматривал его обострившиеся черты, его лицо, которое оставалось непроницаемым. Взгляд мой, казалось, прошел сквозь него, не ощутив сопротивления. А потом на губах Берта появилась чуть заметная, ничего не выражавшая усмешка. И тут я ударил. Я ударил его ладонью, почти не размахнувшись, даже не очень сильно. В моем ударе чувствовалась усталость. Усталость презрения. Голова Берта слегка качнулась. Вот и все. Берт молча снес этот удар. Все присутствовавшие повернули головы. Но Берт молча снес удар. На всем стадионе один только я заметил, что он удлинил шаг, дабы навеки победить Дорна. И Берт это знал. Он знал также, что наши счеты с ним кончены.