Мы стояли на безлюдной улице — асфальт плавился, прилипал к подошвам, — Берт снова зашел в ресторан и купил у стойки две холодные рыбные котлеты, которые взял домой: в тот самый день, день его первой официальной победы, началось такое, что в конце концов уготовило ему поражение…

Гуськом поднимались мы по лестнице, на сей раз впереди был Берт. Ключ он держал в руке, он первым подошел к двери, и я увидел, как он нагнулся и посмотрел сквозь замочную скважину, сделав нам знак идти потише. В его каморке кто-то был. Потом он отпер дверь и пропустил нас вперед. У окна, обернувшись к нам, стоял Альф, затравленный и тщедушный, красивый и вульгарный, темноглазый и темноволосый парень стоял и робко улыбался. Берт бросил ему сверток с котлетами, и он проворно и в то же время нехотя поймал его. Поглядел на промасленную бумагу, есть, однако, сразу не стал, хотя по глазам его было видно, что он голоден; повернувшись боком к окну, он взглянул вниз, на безлюдную улицу, потом подошел к двери, открыл ее и, не обращая внимания на меня, а тем более на Tea, которая следила за ним с нескрываемым подозрением, прислушался, нет ли кого на лестнице. Убедившись, что никто ему не угрожает; Альф сел под дюреровскими кроликами и принялся уплетать котлеты.

Tea пошепталась с Бертом, тихонько потребовала от него объяснения, но он рассмеялся и, сделав вид, будто не понял ее слов, заявил:

— Здесь можно говорить громко, у нас секретов нет.

Больше того, он даже повторил вслух то, что шептала ему Tea, и познакомил нас с Альфом, который разламывал сероватые котлеты и запихивал их себе в рот.

Посмеиваясь — я никогда не забуду, как он подмигнул нам, — Берт пренебрежительно сказал:

— Альф — законченный негодяй, посмотрите, какой аппетит у этого избалованного негодяя. На улице он есть не может: ведь, конечно же, найдутся люди, которые осудят его за то, что он при всем честном народе ест рыбные котлеты. На улице ему вообще лучше не показываться, поэтому я и организовал ему здесь столовую.

Смеясь, Берт рассказал, как однажды он возвращался с тренировки — на гавань уже спускались предвечерние сумерки, — и когда к пирсу пришвартовался баркас, в порту устроили облаву. Берт рассказал, как ему было обидно, когда его, одетого в тренировочный костюм, с ботинками на триконах в руках, с ботинками, которые ему одолжили в спортивном обществе, втолкнули в сарай, чтобы обыскать. Он протестовал, но все было напрасно. Берта втолкнули в сарай, где ему пришлось на глазах у полицейских раздеться и стоять голым, пока фараоны выворачивали наизнанку его тренировочный костюм и ощупывали ботинки; возможно, Берт ушел бы оттуда со спокойной душой, если бы этот обыск не был таким оскорбительным. Все, все, кого втолкнули в сарай, оказались во власти профессионального полицейского недоверия, во власти официальной подозрительности. Даже те люди, у которых не было при себе ничего предосудительного, вызывали у стражей порядка чувство острой настороженности; думать плохо о людях было полицейским долгом, и на каждого, кого они обыскивали, полицейские смотрели как на давно разыскиваемого убийцу. Они толкали Берта из стороны в сторону, выспрашивали подробности его жизни и в конце концов сердито швырнули ему тренировочный костюм, раздосадованные, что ничего не нашли. Берт надел свой костюм и ушел. А потом, уже в порту, он заметил, как в сумерках какой-то мальчишка пытается незаметно улизнуть через оцепление вокруг прибрежного квартала. Берт увидел, как он пробрался через оцепление и помчался со всех ног, еще не зная, удастся ли ему убежать. Но Берт, заметив рыщущих вокруг своего дома преследователей в полицейской форме, сразу понял по их настороженным лицам, что побег удался. Потом он неожиданно услышал в подъезде тихий свист и испуганно обернулся; почему-то он тут же сообразил, кто свистел: он ни капельки не удивился, увидев смазливое, хотя и изможденное лицо Альфа, показавшееся над перилами лестницы. Берт позвал его в комнату, накормил и оставил переночевать. Берт ни о чем его не расспрашивал, не поинтересовался даже, почему он бежал и почему боялся выйти на улицу.

Да, я хорошо помню, как Альф ел руками рыбные котлеты в тот вечер, когда мы сидели наверху у Берта, а поев, встал, подошел к двери и прислушался, потом, повернувшись боком к окну, оглядел улицу. Альф не верил, что о нем уже забыли, не мог поверить в это. А Берта забавляли необычайная настороженность и недоверчивость этого тщедушного паренька, он не спускал с него глаз; стоило Альфу пошевелиться, как Берт был уже начеку. Tea молча сидела между нами на табуретке. Она тоже наблюдала за Альфом, только осуждающе и даже враждебно. Альф принес сюда новый запах, запах дорогих сигарет и дешевой помады для волос; в комнате пахло чем-то сладковатым, приторным, напоминавшим запах третьеразрядного публичного дома, и я чувствовал, как в этот жаркий вечер запах этот ударяет в голову. Убедившись в своей безопасности, Альф спросил Берта, чем кончились соревнования. Берт сказал, что он победил, а когда Альф поинтересовался, что же помогло ему победить, Берт ответил буквально так:

— Нужно о чем-то думать, нужно думать о чем-то, что толкает вперед и придает новые силы. Когда я уже на пределе или мне кажется, что я на пределе, я думаю о Викторе. Я всегда думаю о том тихом лесном озере, о нашем побеге, о том воскресенье, когда мы брились и вдруг на противоположном берегу показались солдаты. И тогда я снова слышу их крики, слышу выстрелы, вижу, как Виктор останавливается, оборачивается и падает. Да, все снова воскресает передо мной, крики, стрельба и лицо Виктора, и когда я думаю об этом, то не замедляю темпа, хотя бежать не становится легче. Виктор мне помогает…

А потом — Берт еще продолжал рассказывать — Tea побледнела, губы ее стали белыми, жилка на шее учащенно забилась. Tea прижала к груди руки, закрыла глаза и откинула назад голову, а когда Берт замолчал и мы все замолчали, Tea вдруг сникла и медленно, очень медленно и пугающе тихо сползла на пол. Мы подняли ее и уложили на диван. Шея ее покрылась капельками пота, губы дрожали. Маленькие пухлые руки вцепились в покрывало и сжимали его так сильно, что побелели костяшки пальцев. Мы стояли возле нее, и вдруг Альф тихо, уверенно и насмешливо сказал:

— Это бывает, обязательно бывает. Я думаю, Берт, скоро вы будете не одни.

Берт отступил на шаг, страх и неприязнь отразились на его лице; он покачал головой и недоверчиво взглянул на девушку, которая со стоном заметалась на диване. Я заметил, что Берт смотрел на Tea со страхом и досадой. Он поднял руки и сказал:

— Не может быть, ты ошибаешься. Конечно же, ты ошибся, Альф. Ведь ты не представляешь себе, что это для меня значит. Тогда мне придется все бросить. А ты как думаешь, старина?

— Не так уж все это скверно, — сказал я, поскольку ничего другого не мог придумать.

Берт схватил табуретку, поставил ее рядом с диваном, сел и вытащил из-под покрывала руку Tea. Склонился к лицу девушки. Окликнул ее. Влил ей в рот воды и потер виски. Когда Tea медленно приподнялась и с помощью Берта села, она робко и смущенно посмотрела на нас. Тогда все стало ясно. Берт ни о чем не спрашивал, — может быть, потому, что они были не одни, а может быть, потому, что ждал ответа, которого так боялся. Погруженный в свои мысли, как тогда в лагере за зеленой дамбой, он молча сидел до тех пор, пока Tea не встала и без лишних слов не пошла к двери. Недолгое прощание, и мы расстались. Берт хотел проводить ее, но Tea сказала:

— Я уже отошла и сама доберусь до дома, не беспокойся.

Она взяла меня за руку, и мы ушли, оставив Берта с его новым приятелем. Переходя улицу, мы не обернулись, не посмотрели на верхнее окно, хотя знали, что оба они стоят там наверху и ждут, когда мы помашем им рукой.

— Скорее, — сказала Tea, — пойдем скорее.

Я с трудом поспевал за ней. Нет, Tea еще не хотела домой, она потащила меня в летнее кафе у самого берега реки. Мы отыскали столик под увядшей виноградной лозой, долго сидели там, пили вино, а поскольку я чувствовал, что Tea не знает, с чего начать, мы допили вино и пошли к темневшей на воде шаланде. Я сказал:

— Дай ему время, наберись терпения, потом все уладится. Ему в жизни крепко досталось.

Опершись обеими руками о борт шаланды, Tea смотрела на реку.

— Я так испугалась, — сказала она, — когда мы сидели в порту в ресторане, а мимо проплыла яхта и Берт произнес те слова. Мне он это никогда не говорит. Я боюсь.

А я, войдя в роль доброго дядюшки, успокаивал ее. Как мог я тогда подумать, что правда может быть такой жестокой? Твердо придерживаясь своей роли, я сказал:

— Он еще очень молод, Tea, но тебе не надо бояться. Я достаточно давно знаю Берта. Знаю, что с ним происходит. У него большие планы, и тебе надо дать ему немного времени.

Да, так я сказал, полагая, что Tea надо утешить, хотя понимал — а может, чувствовал, — что ничего не повредит ей больше, чем утешение; по-видимому, я тогда еще надеялся, что ее история с Бертом закончится благополучно, — точно уже не помню, знаю только, что от утешения «доброго дядюшки» добра не вышло. Я пытался применить клей там, где мог помочь только скальпель. Наши ошибки не проходят бесследно, и когда мы сидели на палубе шаланды, я опять кое-что упустил из виду, но Tea была довольна, как только может быть довольна женщина в ее положении; я вспоминаю, что она вдруг положила себе на колени портфель с дипломом и медалью. Поначалу я не заметил, что она прихватила с собой этот портфель; теперь она открыла его, вынула диплом, который получила за Берта, и мы стали вместе читать…

…Дождь, начался дождь, настоящий ливень, который косо метет по гаревой дорожке и на фоне трибун кажется решеткой из натянутых шнуров. На противоположной стороне стадиона, где нет крыши, люди раскрывают зонты, там вырастает лес, густые заросли зонтов, из которых поднимаются клубы табачного дыма. Бегуны выходят на восьмой, нет, уже на девятый круг. У них мокрые волосы. Рубашки прилипли к телу. Шипы туфель взметывают мокрые комья. Ноги забрызганы грязью. А Берт все еще бежит впереди, оторвавшись от других, следуя своему плану. Порядок бегунов пока не изменился. Но вот в группе, бегущей позади Берта, происходят перемены; курчавого Оприса обгоняют — кто? Кристенсен? Кнудсен? Кто-то из датчан обогнал его, и теперь оба датчанина бегут рядом, будто два близнеца, переговариваются, о чем-то уславливаются на бегу. Какой тактический маневр они избрали? Перебросившись еще несколькими словами, они убыстряют темп, выходят вперед и догоняют Муссо, который бежит позади Сибона и Хельстрёма. Датчане вплотную подтягиваются к ним. Но не обгоняют, да, у каждого из них есть свой план.

Когда два спортсмена бегут друг за другом и один из них, более слабый, готов пожертвовать собой ради другого, то ведомый приобретает особую силу и его шансы повышаются. Договорились ли датские бегуны о такой тактике? Сейчас они кажутся близнецами.

…Помню историю с итальянскими близнецами — где же это было? Только один из братьев был заявлен как участник забега, батрак с надменным лицом цезаря; босиком вышел он на старт и высокомерно позировал фотографам. Но уже после первого километра ему пришлось уступить лидерство, он отстал или позволил себя опередить; никто не видел его ухмылки, когда он бежал последним, и никто не видел, как он вдруг шмыгнул в кусты и тут же снова выскочил оттуда; участники забега заметили его лишь тогда, когда он догнал их, а потом и опередил, насмешливо подбадривая. Они увидели лицо цезаря и услышали торжествующий смех, когда добежали до финиша намного позже итальянца, — так никто и не понял, что бегунов, одержавших победу в этом кроссе, было двое, что они встретились в кустах и подменили друг друга. Слава победителя так и осталась бы у продувных близнецов, если бы они не повздорили из-за полученной награды; обман раскрылся, когда они затеяли ссору.

…Кристенсен и Кнудсен бегут нога в ногу, меняются местами, сближаются. Берт уверенно выходит на поворот, бежит по прямой метров на двадцать или даже на двадцать пять впереди Хельстрёма, он искоса поглядывает назад, на Мегерлейна, последнего в группе бегунов. Не собирается ли он обойти его на целый круг? Да, Берт прибавляет шагу, делает еще один рывок, у него еще есть силы, но ведь не пройдена и половина дистанции! Но что это? Берт не выиграл в скорости, его рывок не дал ему увеличить опережение, потому что Хельстрём учел этот маневр и широким шагом, не отставая бежит вслед за Бертом. Хельстрём знает, какое преимущество он может на худой конец оставить за Бертом, не упустив своих шансов. Снова над стадионом появляется биплан с развевающимся рекламным плакатом. Ветер относит его в сторону. Что рекламирует плакат? Текст не разобрать, ага, вот: «Пользуйтесь шинами Поллукс!».

Хельстрём сидит у Берта на пятках. Недаром этого шведа называют «Летучим пастором», летучим шагом он преследует Берта. О чем он думает? Берт думает о Викторе, а если еще не думает, то подумает о нем, когда ощутит позади дыхание преследователя. А о чем думает Хельстрём, этот спортсмен, угодный богу? О вратах рая? Уж не хочет ли он заслужить спасение души на гаревой дорожке? Что принесла бы ему победа в этом забеге? Аудиенцию у епископа, который разрешит Хельстрёму поцеловать холодное кольцо; с самодовольной улыбкой склонится над ним и осторожно похвалит: «Бог всегда с людьми, даже на гаревой дорожке». Может быть, его фотографию поместят на обложке церковного журнала, только какую же дадут под ней подпись? «В финишном рывке одержала победу вера, опередив остальных на целый корпус?» Да, Хельстрём бежит как победитель: мягкие движения плеч, пружинящий шаг… Вот он пробегает мимо нас, не давая Берту возможности вырваться вперед.

Надо же этому лотошнику с его сосисками пристроиться перед самым барьером. «Уйди отсюда, убирайся!» — кричат ему у меня за спиной, с бранью прогоняют с глаз долой. И поделом! Мне нужны сигареты, а не сосиски. Что случилось? Шелест проносится по стадиону, шум, похожий на всплеск волны. Что произошло? На Повороте упал один из датских бегунов, — раскинув руки, он лежит на мокрой дорожке, Оприс перепрыгивает через него, потом Мегерлейн; два санитара в форменных куртках бегут по полю, прижимая рукой болтающуюся на ремне кожаную сумку. Их помощь не потребовалась. Датчанин уже снова на ногах — кто же это? Кристенсен? Кнудсен? На его майке грязная полоса от плеча до пояса, но он не сдается, он бежит, стараясь догнать Мегерлейна. Аплодисменты в честь датского спортсмена, который догнал Мегерлейна и не отстает от него. Берт оборачивается, но ничего не видит, все уже прошло.

На почетной трибуне появляется Биркемейер, руководитель соревнований. Да, это он, человек без затылка; его представляют первому бургомистру, Биркемейер кивает головой, смеется, беспрестанно кланяется бургомистру, кладет перед ним стопку кожаных коробочек коричневого цвета, делает приглашающий жест: прошу, дескать раздать эти коробочки с медалями, когда будут чествовать победителей.

Неужели на время бега прекратили прыжки с шестом? Нет, они все еще прыгают. Эти прыжки — трудный вид спорта, каждый прыжок требует собранности и добросовестной подготовки. Спортсмен с шестом стартует с дистанции разбега до стойки, устанавливает шест, много раз примеривается к планке, которая лежит на высоте четырех метров сорока сантиметров, а потом медленно идет обратно, уставив глаза в землю и опустив плечи. Останавливается и оборачивается. Сжимает шест обеими руками. Опустил лицо. Шест прижат к щеке. Но вот он поднимает глаза, бежит, бежит с приподнятым шестом, и взгляд его ищет черную дыру, куда он воткнет острие шеста. Толчок, с силой взлетает он вверх, тянет, дожимает; тело его переворачивается над планкой, руки отпускают шест — взял высоту, но нет, падая, он касается грудью планки и срывает ее. Спортсмен мягко приземляется на мокрые опилки — сорвалось…

Дождь перестал, и ветер вроде стихает. Какое бледное, какое изможденное лицо у Берта, будто его истязают! Он выглядит так, словно его подвергли какой-то тайной пытке — не жаждой ли победы? Неужели эта жажда так сильна, что заставляет его забыть о своих реальных возможностях? И лишает его способности оценить свои силы? Не случится ли с ним то же, что с французом Лермюсье, который на первой в наше время Олимпиаде в Афинах переоценил свои силы и в разгаре бега упал словно подкошенный, упал и потерял сознание.

Отличное промежуточное время! Никогда еще Берт не начинал свой бег так стремительно, никогда не имел такого промежуточного времени. Рекорд отчаяния, ведь промежуточное время еще ни о чем не говорит! А может быть, финал принесет ему новый рекорд? Возможно, все возможно на этом поле; большинство рекордов по бегу бывают неожиданными. Их устанавливают и при ветре и даже при дожде. Их ставят и на размокшей дорожке и под палящими лучами солнца. Наперекор всем прогнозам, неожиданно даже для самих судей-секундометристов ставится большинство рекордов; редко — после долгих приготовлений, возвещений и со специально приглашенными лидерами.

Не раз уже писали, что с очередным рекордом достигнут абсолютный предел, лучшего времени не может показать ни один бегун, поскольку не выдержат ни его легкие, ни сердце. А потом появляется пришелец из финских лесов, или английский врач из предместья, или сельскохозяйственный рабочий из Австралии, и они встречаются с соперником, который ведет их за собой, подзадоривает, и ставят новый рекорд, доказывая, что возможности человеческого сердца или легких никем еще не определены, даже самыми опытными специалистами. Всякий раз, когда на гаревой дорожке появляется выдающийся бегун, думают, что вот теперь-то достигнут предел. Так думали, когда Нурми на своей первой олимпиаде добился победы за тридцать одну минуту сорок пять секунд, так думали и потом, когда появился Кусочинский и пробежал эту дистанцию за тридцать минут с секундами, а когда появился Затопек, который бежал так, словно хотел победить в Хельсинки ценой своей жизни — он пришел первым с временем двадцать девять минут семнадцать секунд, — снова думали, что теперь уже ни один бегун в мире не достигнет результатов Затопека. Но вскоре появился Владимир Куц, и вся первая пятерка бегунов в его рекордном забеге прошла дистанцию быстрее, чем Затопек в Хельсинки.

Да, промежуточного времени Берта хватило бы для нового рекорда, если бы он выдержал, но он не выдержит, у него уже нет сил, последний забег Берта закончится поражением, и, побежденный, он навсегда уйдет из спорта…

Нет, для него это будет не первое поражение. Однажды он уже проиграл бой, когда состязался с бегуном, победить которого никому еще не удавалось, да никому, и не удастся. Однако Берт захотел попытать счастья. Задолго до того, как Берт одержал свою первую крупную победу — имя его еще было неизвестно на стадионах и он считался всего-навсего подающим надежды спортсменом, — да, именно в то время, когда Берт начинал становиться выдающимся бегуном, он потерпел первое поражение, которое сам он, может, и не признал, однако оно произошло, словно судьба хотела подготовить Берта к тому, что с возможностью поражения всегда надо считаться и что когда-нибудь оно неизбежно придет. В начале уже был конец…

Это случилось в решающий день национальных соревнований. Берту предстояло бежать во второй половине дня, а утром мы сидели за завтраком в пивнушке нашего спортивного общества. Все наши были там: Виганд, Бетефюр и Кронерт. Я хорошо помню, как они нервничали, сидя возле Берта; слышу советы, которые сыпались на Берта со всех сторон, а он терпеливо кивал головой и ел свою яичницу. Наступил день, к которому Берта тщательно готовили, день, когда его имя должно было принести спортивному обществу портовиков известность и за пределами города. Все понимали, как много поставлено сейчас на карту, и озабоченный Кронерт никак не мог успокоиться. Он ходил вокруг стола. Поглядывал на небо, затянутое мглою. Поглядывал на термометр: жара и духота. Потом, стоя за стулом Берта, задумчиво смотрел на яичницу, словно хотел избавить своего подопечного от тяжкой обязанности жевать. Рыхлое лицо этого любителя пива выражало глубокую озабоченность. Бетефюр, как всегда аккуратно причесанный, прищелкнул языком и потер под столом руки. Для него вопрос о победителе был ясен, и он смотрел на меня с упреком, поскольку для меня этот вопрос был еще не совсем ясен. Я считал, что у Дорна равные с Бертом шансы. Дорн, худощавый лохматый спортсмен, вызывал как бегун доверие, он часто тренировался на пляже и во время тренировок собирал сухие морские водоросли, а на лугах — лекарственные травы, из которых варил потом свой «бульон удачи», как с добродушной насмешкой говорили его одноклубники. Лохматый Дорн был таким строгим вегетарианцем, что обычные вегетарианцы теряли рядом с ним душевный покой и казались самим себе отступниками. Дорн выступал за общество «Виктория», и я никак не мог понять, каким образом он попал в этот спортивный клуб. Ведь «Виктория» уже тогда была избранным, аристократическим обществом! Туда вступали спортсмены из привилегированных кругов: адвокаты, редакторы с радио, коммерсанты; у них был даже один городской сенатор — они тренировались по вечерам на первоклассных спортплощадках, чтобы возбудить аппетит к ночным бдениям в своем клубе. Дорн выступал за это общество, и я считал, что у него точно такие же шансы, как у Берта.

Берт позавтракал, Кронерт отнес его тарелку на кухню и вернулся со стаканом подогретого молока, и в эту минуту в пивнушке появился человек с отвисшим веком, квартирохозяин «отца спорта» Лунца. Он увидел Берта и, ни с кем не поздоровавшись, не обращая ни на кого внимания, тут же подошел к нему, словно здесь, кроме их двоих, никого не было. Встав у Берта за спиной, он слегка наклонился и так, чтобы мы все могли услышать, сказал:

— Он долго не протянет. Живей собирайся, он ждет.

— При смерти? — спокойно спросил Берт.

— Живей собирайся, — сказал пришедший.

Берт встал, оставив недопитое молоко.

— Не выйдет, — сказал Кронерт. — Ты никуда не пойдешь, Берт.

И, обращаясь к пришедшему, гневно закричал:

— Что вам здесь нужно?! Берт не может сейчас уйти, через несколько часов ему надо выходить на старт!

Берт, как сейчас вижу, прошел по залу, не слушая озабоченных и тревожных возгласов Кронерта, оттолкнул своего старого тренера Виганда, без колебаний открыл дверь и исчез в серой уличной мгле. Да, он сбежал в тот самый день, на который рассчитывали и он и его товарищи, за несколько часов до финальной встречи. А ведь встреча эта должна была принести Берту больше, чем обычную победу. Когда я вышел за дверь, то увидел, как он мчался по улице. Он не стал ждать трамвая, не помахал такси, стоявшим невдалеке от нашей пивнушки. Он бежал по улице, возможно зная, кто его соперник. Во всяком случае, боялся, что опоздает и все кончится, если он не будет торопиться. «Он долго не протянет», — сказал квартирохозяин, и Берт запомнил его слова. Ах, этот бег незадолго до финальной встречи! Сколько раз вспоминал я о том, как вышел за ним! Я пытался себе представить, о чем он думает, что чувствует, пробегая вдоль полуразрушенной стены по грязной улице, которая вела к рыбному рынку. Я шел за ним. Шел тем же путем, каким он бежал. Повстречал ярко накрашенную старуху, которая держала в одной руке бутылку молока, а в другой — рыжую собачонку. Старуха была сердитая. Может, она рассердилась на Берта, когда он промчался мимо нее? Вот она свернула в подворотню, в которой гулял ветер. От рыбного рынка двигался автомобиль, за рулем сидел одетый во все черное шофер, и я увидел, как он качает головой и вглядывается в зеркало заднего вида. Может быть, Берт перебежал ему дорогу? Внизу, там, где кончалась стена, стояли истощенные дети, замызганный мальчишка и девочка с шинкой на челюсти; оба они держали в руках камешки, но не играли в них на цементных ступеньках; они смотрели в сторону рыбного рынка, словно там скрылся кто-то, кто помешал их игре. Я шел по изрытой колеями площади рыбного рынка, мимо складов, пока не увидел свежепобеленную пивную, где наверху, в чердачном полумраке умирал «отец спорта» Лунц. Одержал ли Берт победу в этом забеге?

Я вошел в пивную. Было тихо, я бесшумно и осторожно поднялся по деревянной лестнице и оказался в душном полумраке чердака. Прислушался в надежде уловить мягкое бормотанье старика, но и теперь здесь царила такая же тишина, как в тот раз, когда мы подымались сюда вместе с Tea. Потом я отворил дверь в мансарду и сразу же понял, что Берт потерпел поражение: «отец спорта» Лунц лежал вытянувшись во весь рост, скрестив руки на тяжелом одеяле. Волосы у него на висках слиплись, опущенные веки отливали легкой голубизной. Старик был мертв. А Берт сидел у кровати на скрипучем плетеном стуле и смотрел на умиротворенную мышиную мордочку Лунца, смотрел не отрываясь, словно хотел понять истоки этой жизни, о которой он знал только, что она уже завершилась. Берт не проронил ни слова, я сел на подоконник и стал ждать, думая о том, что Берту пора уже выходить на старт, но я промолчал, не мешал ему искать истоки той убогой, но радостной жизни, которую прожил Лунц. Я знал, что наши друзья вот-вот подойдут вместе с хозяином. Пройдет немного времени, и мы услышим их голоса. На улице я стал прислушиваться, и Берт сказал:

— Когда ты до такого докатишься, старина, все уже будет позади. Окончательно и бесповоротно, ничего уже не изменишь. Нужно не упустить время, чтобы выкупить свои векселя.

Я промолчал, и он добавил:

— Не так, как он, нет, нет…

Небо затянулось тучами, в мансарде стемнело. Берт поднялся и стал молча ходить взад-вперед, и мне вдруг показалось, будто все это происходит где-то под водой. Берт сложил в угол книги, тетради и газетные вырезки, снял со стены одежду, бесшумно привел в порядок мансарду, а я в это время думал о том, что он похож на рыбу, плавающую в полумраке.

С улицы донеслись знакомые голоса, и Кронерт, подойдя к лестнице, громко позвал Берта, но мы не стали ждать, пока все они поднимутся. Мы вышли им навстречу, потому что Берту не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Он молчал всю дорогу, пока мы ехали в такси на стадион, и потом тоже, когда мы провожали его в гардеробную. Я стоял рядом с ним, он переодевался. Я сказал:

— Ты не подкачаешь, Берт. Не обманешь наши надежды, тем более надежды «отца спорта» Лунца. Если на этот раз ты одержишь победу, считай, что будущее у тебя в кармане. Национальный чемпионат по бегу для тебя самый важный.

Берт улыбнулся, и я ушел, оставив его одного.

И вот, наконец, забег; от окончательного решения нас отделяют десять тысяч метров. Рядом со мной сидели Tea, Хорст и Альф — этот тоже явился, — да что там говорить, явилось все наше спортивное общество: активисты, ветераны, покровители и учредители, а с ними пришли их семьи, а с семьями, надо полагать, все работники порта; я видел на стадионе капитанов баркасов, моряков, портовых грузчиков и служащих речной полиции; все, кто имел возможность отлучиться с работы, образовали здесь свою шумную фракцию. Они знали, что один из них будет бороться за высшее звание чемпиона страны по бегу, и им хотелось стать очевидцами победы портовиков. Берт искал меня взглядом, я помахал ему.

С самого старта он вырвался вперед, не уступая лидерства более двадцати четырех кругов, он даже обогнал на круг двух спортсменов, бежавших последними, но так и не смог уйти от одного бегуна: от Дорна, худощавого быстроногого вегетарианца, который принимал любой вызов, любой рывок на дистанции и не отставал. Может, ему придавали силы сухие водоросли и травы, которые он крошил в свой «бульон удачи»? Дорн, бегун из «Виктории», не отставал от Берта. И после двадцати четырех кругов он выглядел не таким усталым, как Берт, он мог бы легко его обойти, но сдерживал себя до выхода на финишную прямую и только тогда поднажал.

Портовики заметили грозящую Берту опасность. Шквалом пронеслись ободряющие крики, портовики повскакали с мест, подзадоривая своего бегуна на последних ста метрах, но их бегун никогда не отличался в рывке на финише. Дорн медленно приближался, догнал Берта, вышел вперед и на финише опередил его на полметра. В тот день Дорн стал чемпионом, а Берт занял второе место.

Второе место устраивало Берта, устраивало и его болельщиков-портовиков. Их овациям, казалось, не будет конца; ведь из репродукторов прогремело имя Берта и название спортивного общества, за которое он выступал! Да, ему аплодировали громче, чем победителю; Берт принес славу всем работающим в порту, серебряная медаль их вполне устраивала. Красное, изнемогающее от радости лицо Кронерта то и дело возникало среди фотографов; я видел, как он протиснулся к Берту, порывисто обнял его и долго не хотел отпускать, а потом провел по полю, как фермер проводит по полю выращенное им животное, получившее приз. После забега Кронерт уже не оставлял Берта одного. Стоял рядом с ним в раздевалке, потом втолкнул его в такси и высадил возле спортивной пивнушки. Не успели мы в нее войти, как произошло нечто, приведшее Берта в смущение. Я хорошо помню, как к нему подошел мальчишка в чистом воскресном костюмчике, с перевязанной ногой. Он протянул Берту карандаш и раскрытую тетрадь! Берт растерянно посмотрел на него, и Альф сказал:

— Дай ему автограф.

— А зачем? — спросил Берт.

— Он коллекционирует автографы знаменитостей, — ухмыльнулся Альф, — а ты сейчас стал знаменитым. Придется тебе с этим свыкнуться. Распишись в его тетрадке, и он будет счастлив.

Мы стояли вокруг и наблюдали, как Берт выводил свою фамилию в тетради мальчишки, — это был первый автограф в его жизни, и он писал так медленно, так тщательно, будто ставил подпись под официальным документом. Потом Берт протянул мальчику руку и нерешительно потоптался, словно ожидая еще чего-то, но мы втащили его в пивную.

Кто завоевал серебряную медаль? Берт или спортивное общество? Казалось, ее завоевало общество, во всяком случае, если судить по празднеству. Ах, какими жалкими выглядели их спортивные трофеи рядом с серебряной медалью Берта! Прокуренные вымпелы, цветные ленты и вырезанные из картона венки — разве кто-нибудь еще помнил, за какие победы они были получены? Эти трофеи стали вдруг не дороже ярмарочных бусин — целый пакет за марку.

Все спортивное общество подходило к нашему столу, чтобы поздравить Берта, каждому хотелось пожать ему руку, похлопать по плечу; подошел поздравить его и Хорст, кудрявый корабельный маляр, которого на закрытом заседании решили не допускать к официальным соревнованиям. И когда Берт сказал, что надеется в следующий раз видеть его своим соперником на беговой дорожке, Хорст ответил, что на нем можно поставить крест и поэтому уже не стоит ни отменять запрета, ни вообще с ним возиться.

— На мне можно поставить крест, Берт. Мне оперировали колено. Я уже отбегался, но вот от тебя, Берт, мы ждем многого. И Дорна ты должен победить уже в следующем забеге, только следи, чтобы до финишного рывка он шел позади тебя достаточно далеко.

Берт принимал поздравления с улыбкой, но с какой-то отсутствующей улыбкой. Да, этой улыбкой он как бы отгораживался от окружающего мира, я чувствовал его беспокойство, его подавленность, его скрытое недовольство. Он со всеми разговаривал, пил пиво, согласился сфотографироваться вместе с Tea, потом со всем правлением клуба, потом один, для клубного альбома — словом, праздновал.

Но праздновал ли он то же, что и они? Они праздновали победу, а он — я понял это по его виду, — он уже тогда думал о расставании. Даже Альфу не удалось избавить Берта от его деланой улыбки. Альф шептал ему что-то, Берт качал головой, смотрел в сторону. Да, даже Альфу, который все еще жил у Берта и работал курьером на рыбозаводе — разумеется, по протекции Берта, — даже этому смазливому парню, не удалось его развеселить. О каком расставании думал Берт?

В пивном чаду, в дыме дешевых сигарет обмывали мы серебряную медаль, а потом поднялся Кронерт, многозначительно попросил тишины — кто-то еще продолжал шептаться, двигать стульями — и ждал так долго, что все его слова о Берте и Tea, которые сидели с ним рядом, стали лишними: он все сказал своими красноречивыми взглядами.

Кронерт объявил об их помолвке. Обнял их обоих. Снова начались поздравления, а Берт все еще улыбался своей бездушной улыбкой. Я рано ушел с этого празднества: мне еще предстояло написать о ходе утренних соревнований и об успехе Берта, и я незаметно исчез. Но у меня было предчувствие: в вечер их помолвки должно случиться что-то непредвиденное; я думал об этом по дороге домой и после, когда уже начал писать. Передо мной, помимо моей воли, всплывало лицо Берта, окруженное сигаретным дымом, я видел его деланую улыбку, чувствовал его беспокойство, а иногда посматривал на телефон, думая, что они позвонят мне из пивной. Но они не позвонили, а позже — нет, уже на другой день — Берт рассказал, что он весь вечер говорил с Вигандом. Ничего не случилось или, вернее, случившееся было таким естественным, что никто не обратил на это внимания. В вечер помолвки Виганд сказал Берту:

— Я больше ничем не могу быть тебе полезен, мой мальчик, с твоими данными нужен другой тренер, и если позволишь дать тебе совет, иди к Гизе. Потренируйся у него. Он уже сделал трех или четырех бегунов рекордсменами мира. Гизе был бы для тебя подходящим тренером.

Берт рассказал мне об этом на следующий день. Он хотел знать мое мнение о Гизе. Я не считал его кудесником, по-моему он превращал бегунов в роботов, но поскольку шансы роботов повышались, то, очевидно, методы Гизе были правильными, и я посоветовал Берту пойти к нему. Я хотел помочь Берту стать бегуном и поддерживал его стремление отрешиться от всего, кроме спорта. Без такого отрешения ничего не добьешься, и я неустанно советовал ему поступать именно так, хотя видел — или даже должен был видеть, — куда заведут мои советы. Конечно, я был эгоистом, мне доставляло удовлетворение, если Берт делал что-то под моим влиянием. Да, так было в ту холодную весну, когда он, получив согласие спортивного общества портовиков, поехал тренироваться к Гизе.

В то время у Гизе дела были плохи, все решительно его осуждали — не только у нас, но и в Амстердаме, в Стокгольме, в Лондоне, особенно в Лондоне, потому что своими жестокими методами тренировок Гизе, как утверждали, погубил Пэддока, самую большую надежду Альбиона в беге на тысячу пятьсот метров.

Гизе осыпали упреками, правда осторожными — ведь открыто никто не осмеливался выступить против него: на счету у Гизе было слишком много побед; некоторые бегуны называли себя его учениками; существовали ученики Гизе, стиль Гизе, тренинг Гизе, рекорды по системе Гизе, которую признавали и его противники. И когда Берт собрался к Гизе, я поехал с ним: редакция хотела получить из первых рук статью о методах тренировки Гизе. Послали меня: «Можешь написать в критическом духе, но не слишком критично. Что бы там ни говорили, а Гизе просто печет рекордсменов, так что поезжай, погляди и попробуй взять у него интервью…»

Виноградники по склонам горы, иссиня-черная полоса строевого леса, а внизу, в безветренной долине, обнесенный оградой стадион. Рядом с ним полноводная река кружила в водоворотах валежник, тащила свисавшие с берега ивовые ветки.

Я получил разрешение наблюдать за «учениками волшебника» во время их тренировок по методу Гизе. («Только в порядке исключения, ясно?») Разумеется, Гизе прежде всего посылал своих бегунов на медосмотр — легкие, сердце, кровообращение. Этим занимался Бляухорн, элегантный спортивный врач института, неоднократный победитель конкурсов бальных танцев. При лабильном сердце или недостаточной емкости легких Гизе не начинал тренировок. Он предпочитал действовать наверняка и работал в тесном контакте со своим другом Бляухорном. Программа тренировок Гизе, которую он для краткости называл «системой», была составлена самым тщательным образом. Свою роль в этой «системе» играли и медицинский осмотр, и разработанная Гизе теория классификации спортсменов, и даже психология. Четырех спортсменов, в том числе и Берта, которые бегали на длинные дистанции, Гизе все вновь и вновь с интервалом в несколько минут отправлял на спринтерскую дистанцию. Все четверо считали, что Гизе хочет сделать из них стайеров, они буквально истосковались по привычной дистанции, но вдруг он послал их состязаться именно на длинной дистанции, и Бляухорн, которой хронометрировал забег, сказал Берту, что тот показал лучшее время, чем на земельном чемпионате.

— Психологический трюк, — пояснил Гизе. — Привыкшему к спринту бегуну обычный темп кажется слишком медленным. Он нажимает и бежит быстрее.

Да, психология тоже играла свою роль в программе Гизе. С помощью учебных фильмов он показывал ошибки и преимущества того или иного приема, изображал на классных досках идеальное положение бегуна на дистанции, знакомил с естественными барьерами, с которыми приходится сталкиваться каждому спортсмену при переходе с одной дистанции на другую, а Бляухорн разъяснял все это с медицинской точки зрения. На гаревой дорожке спортсмены с небольшими интервалами бегали на короткие дистанции, чтобы отработать спурт и воспитать в себе чувство скорости.

— На коротких дистанциях, — говорил Гизе, — уже поставлены почти все рекорды. Только на длинных дистанциях рекорды еще можно улучшить. Чтобы этого добиться, стайеры должны научиться бегать на короткие дистанции. Сердце выдержит. Частоту пульса можно без всякой опасности для спортсмена снизить наполовину, а при меньшей частоте пульса у бегуна больше резервов.

К вечеру спортсмены валились с ног от усталости, а мы с Бертом совершали небольшие прогулки; шли от реки до леса и тут же возвращались обратно, чтобы Берт успел хорошенько выспаться до следующей тренировки.

Старик с зубочисткой, в шляпе каждый вечер сидел на деревянном мосту. Старик рассказывал нам о большой форели, которая жила в черном омуте у моста, о хитрой, сильной, старой форели, порвавшей множество лесок и испортившей настроение не одному рыболову. Наконец мы сами попались на удочку. Я попросил привезти мне мои рыболовные снасти, запасной спиннинг для Берта, и в очередное воскресенье мы собрались на рыбалку.

В ту пору я хотел слишком многого. Я хотел, чтобы Берт стал бегуном, хотел видеть его победителем и в то же время считал своим долгом напомнить ему, что всю жизнь оставаться бегуном нельзя. Я заговорил об этом, когда мы грелись на солнце, сидя на деревянном мосту.

— Ну вот, чемпионат страны закончился, — сказал я, а Берт, недоверчиво помолчав, произнес:

— Ну и что? Какое отношение это имеет к форелям?

— После чемпионата ты, Берт, намеревался решить свою дальнейшую судьбу. Пойти учиться. Я думаю, из тебя вышел бы неплохой ветеринар.

— Прекрати, старина. Для того чтобы учиться, одного желания мало, нужны еще деньги. А вот с деньгами у меня сейчас туговато. Если ты сможешь одолжить мне столько, сколько нужно, то к началу семестра я буду уже в Ганновере. Так как же?

— Можно учиться и работать, — возразил я. — Бегун — не профессия, Берт. Бегуном ты будешь недолго, а вот ветеринар — это на всю жизнь. Я думаю, тебе надо решиться, пока еще есть время.

Берт промолчал, передвинул удочки поближе к ивам, обнажившиеся корни которых светились в воде. Я увидел, как сверкнул пескарь, у самых корней, и перестал ждать ответа. Но Берт, покачав головой, сказал:

— Ты всегда выбираешь для своих проповедей самое неподходящее место и время. Вечно ты затеваешь этот разговор, когда мы рыбачим. Не надо, старина, я сам знаю, что мне делать. А теперь следи за своей удочкой.

Мы ждали, что клюнет форель-великан. Потом сзади нас послышался всплеск, мы обернулись: старик, стоя на коленях у самого берега, зачерпывал эмалированным котелком воду и пил. Солнце светило на нас, тени от ивняка падали теперь на черный омут. Форель-великан не клевала, хотя мы меняли наживку и предлагали что ее душе угодно: от луговых кузнечиков до пескарей. На воде не было видно ни кругов, ни всплесков, которые выдают рыбу, когда она, следуя инстинкту хищника, устремляется под водой за добычей. Мы признали себя побежденными и сложили удочки.

Тишина в виноградниках, безлюдная деревня, унылые стены домов с облупленной штукатуркой. Мы шли друг за другом через деревню к стадиону, где Берт показал мне галерею, сооруженную по проекту Гизе: высокий зал, торжественно-холодный мрамор, на стенах бронзовые мемориальные доски, обнаженный атлет опустил факел в чашу с олимпийским огнем, который никак не хотел зажечься. В зеленых вазах рос лавр, мертвыми глазницами смотрели в вечность бюсты знаменитых бегунов. Да, галерея Гизе казалась валгаллой стайеров — здесь они могли отдохнуть от мучений прошлых забегов, от выстраданных побед. В галерее Гизе их не понукал ни хронометр, ни соперник. Неужели здесь поставят бюст Берта и он мертвыми глазницами будет смотреть на посетителей? Когда мы поднимались вверх по крутой дороге к гостинице мимо нескончаемых вишневых садов, я сказал Берту, о чем подумал, и он улыбнулся…

В этот долгий, долгий вечер я по его воле — а может, и по собственной — стал участником заговора. Все началось сразу же после обеда. Мы сидели наверху, у меня в комнате, как вдруг на улице засигналил автомобиль. Берт тут же вышел, из окна я увидел, как он подошел к машине и заговорил. Только я не мог разглядеть, с кем он разговаривает, не понял, что он сказал. Видел только, что дверца распахнулась, и Берт сел в машину. В открытом окошке показалась морда собаки, машина тронулась; собака залаяла, подняв морду, словно была недовольна тем, что я увидел, как Берт садился в автомобиль. Ветер мягко шевелил ее блестящую, чисто вымытую шерсть. Машина поднялась на взгорок, а потом выехала на гудронированное шоссе. Долгий вечер, воскресная усталость… Очевидно, я заснул, не раздеваясь, на своей кровати, так как не услышал стука в дверь. Но потом, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, вскочил. Они уже были в комнате — хозяйка гостиницы и Tea в дорожном костюме.

Правление спортивного общества послало Tea к Берту, она привезла ему привет от одноклубников, чистые рубашки и полную сумку фруктов — все это я принял у нее. И сказал ей… нет, я уже не помню, что сказал. Мы оставили все у меня в комнате, и, хотя я видел, что она устала от поездки, вышли из гостиницы и поднялись по пригорку к лесу. Ветер шумел в соснах, стая черных птиц кружилась над долиной. Со скамейки мне было видно шоссе, по которому должна была вернуться машина. Я показал Tea деревню, институт и речку, которая поблескивала за каймой ивняка. Она молча следила за движением моей руки и так внимательно разглядывала долину, словно надеялась обнаружить там Берта. Мне пришлось ждать, пока не вернется машина, я считал, что обязан ждать, поскольку мне казалось — тогда мне еще так казалось, — что самое правильное щадить Tea.

Какой это был долгий вечер! Машина все не шла, и я пытался удержать Tea на скамейке, рассказывая об успехах Берта на тренировках.

Наконец, незадолго до наступления сумерек, на шоссе появилась машина. Мы встали. Я считал, что спасаю ее, но сострадание мое привело к роковым результатам.

Мы начали спускаться с горы — да, это случилось во время спуска, — как вдруг я почувствовал в спине пронзительную боль, будто тонкая проволока вошла мне в спину и вышла из груди, будто что-то горячее пронзило меня насквозь; я потерял сознание. Tea и Берт проводили меня до поезда и отправили домой.

Я ничего не знал об осколке у меня в спине, — очевидно, не заметил, что получил его в тот момент, когда потерял руку в лагере военнопленных у пруда, где мы вскоре после побега Берта должны были вытаскивать на берег противопехотные мины, которые подрывал какой-то пожарник. Да, это случилось именно тогда, когда вся эта дребедень уже кончилась, только мне, словно «зайцу», схваченному контролером, пришлось уплатить штраф. Очевидно, в ту секунду, когда мина оторвала мою руку, небольшой осколок незаметно вонзился мне в спину.

Вернувшись домой, я тут же отправился к врачу страховой компании, поскольку лишь он один имел право дать заключение о моей травме. От его заключения зависел размер пенсии.

Доктор не придал большого значения моим болям и ощущению, будто кто-то протянул мне сквозь грудную клетку кусок проволоки. Волей-неволей я извинился и ушел. Однако позже, когда боль стала невыносимой, я снова пошел к нему на прием, только на сей раз не в служебный кабинет, где дело шло о страховках и пенсиях, а в тот кабинет, где он занимался частной практикой. У него была очень большая частная практика, и казалось, он уже забыл о своем старом диагнозе: сделав мне рентген, он спросил, знаю ли я, что у меня в спине сидит осколок, и понимаю ли, что осколок этот весьма опасен. Далее он заметил, что мне следует как можно скорее удалить его. И вскоре я уже лежал на операционном столе…

Так получилось, что я не смог присутствовать при победе Берта в соревнованиях с бельгийскими спортсменами. Я узнал о ней по радио — старшая медсестра одолжила мне свой приемник. Убедительная победа! Собственно говоря, победителем был Гизе, его метод тренировок принес Берту победу. Берт рывком вышел вперед, а потом, сделав еще один рывок на дистанции, оставил позади обоих бельгийских бегунов и лохматого Дорна, своего самого опасного соперника.

Радиокомментатор начал репортаж с наигранной взволнованностью, в интимно-драматическом тоне. Я сразу же понял, что его тайные симпатии были на стороне Дорна. Он делал ставку на Дорна и не придавал большого значения первоначальному преимуществу Берта и его рывкам на дистанции. Комментатор держал микрофон слишком близко к губам, так что репродуктор сильно вибрировал. Казалось, он заранее знал результат состязаний, в его голосе звучала непререкаемая уверенность — почти во всех голосах по радио звучит непререкаемая уверенность. Чертовски тяжело было слушать это передачу, не имея никакой возможности опровергнуть, самому включиться в рассказ! Я тут же заметил, что комментатор считал Берта временным лидером, не имеющим никаких серьезных шансов, авантюристом гаревой дорожки. Но вот начался последний круг. И вдруг комментатор умолк: последний круг Берт бежал опередив своих соперников чуть ли не на пятьдесят метров. И когда комментатор вновь заговорил, он рассказывал уже только о Берте, только о его беге, о его убедительной победе.

Бульканье в репродукторе, аплодисменты, похожие на шипение локомотива, выпускающего пар, и опять голос комментатора:

— А сейчас мы пригласим к микрофону победителя.

Берт подошел к микрофону. Я услышал его учащенное дыхание. Комментатор поздравил Берта и спросил, как он сам оценивает свой результат; Берт ответил, что доволен им. Он сказал лишь, что доволен своим результатом, но комментатор прямо-таки рассыпался в комплиментах за столь исчерпывающий ответ и предоставил Берту возможность передать кому-нибудь привет по радио. Нетерпеливо взбивая подушку, я с испугом услышал голос Берта:

— Выздоравливай поскорее, старина, поднимайся на ноги! Через два часа я буду у тебя.

Да, Берт передал привет по радио мне, хотя я думал, что он пошлет привет Tea или Кронерту. В волнении я не особенно вслушивался в то, что руководители соревнований сообщали зрителям на стадионе. Толком я не расслышал, с каким временем Берт одержал победу, зато расслышал нечто другое, настолько скверное, что, пожалуй, предпочел бы узнать, что Берт потерпел поражение. Репродуктор громогласно возвестил:

— Победитель Берт Бухнер, спортивное общество «Виктория».

Лишь спустя несколько секунд я понял, что это означает. Мне хотелось переспросить, так ли это, я ждал, не повторят ли эти слова опять. Если все правильно, если они не оговорились, значит, пока я лежал в больнице, Берт перешел в другое общество. Неужели он ушел от портовиков? По такой же причине они расстались? Неужели Берт успел забыть, кто помог ему сделать первые шаги в спорте, кто вообще дал ему эту возможность?

Я лежал в больнице в ожидании его прихода, и мне казалось, будто осколок, который из меня извлекли, снова, как прежде, засел в моей спине; мысленно я видел убогий, окаймленный тополями стадион в гавани, рыхлое, раскрасневшееся от радости лицо Кронерта, вспоминал Виганда, Бетефюра и старика Лунца, коротавших дождливые вечера в своей пивнушке; видел этих доморощенных стратегов, каждый из которых считал себя Мольтке или Людендорфом гаревой дорожки; и еще я вспоминал Tea. Неужели все кончилось? Неужели Берт порвал с ними, забыл прошлое?

Как я волновался! А потом инвалид — больничный привратник — поднял шлагбаум, машина въехала на цементированную дорогу, в открытом окошке показалась собака, похожая на собачку с рекламы шампуня. Некоторое время из машины никто не выходил, и я подумал было, что собака приехала одна. Но потом из машины вылез Берт в желтом тренировочном костюме, а за ним Карла. В тот раз я впервые увидел Карлу, усталую женщину, усталую и красивую, на полголовы выше Берта. На ее лице застыло выражение пресыщенности, все казалось ей в тягость; правда, было видно, что ее напускная пресыщенность несколько деланая. Она не переставая грызла мятные пастилки. Увидев маленький приемник возле моей кровати, Верт испытующе взглянул мне в лицо, и я почувствовал, что у него на языке вертится вопрос, я знал какой. Наконец он не выдержал и спросил:

— Если ты слышал репортаж о соревнованиях по бегу, старина, значит, ты в курсе дела. Дал себя уговорить «Виктории». Так надо было, у портовиков я не продвинулся бы.

Я посмотрел на него, ничего не сказав, и он продолжал:

— Я точно знаю, о чем ты думаешь, старина. Думаешь, что это скверная история и что мне надо было остаться у «Львов гавани» до скончания века, потому что Кронерт и его друзья вытащили меня с уксусной фабрики, накормили и помогли выйти на старт. Все это так, старина. Они очень много сделали для меня, и я всегда буду им благодарен за это. Но построить свою жизнь на благодарности нельзя. Излишняя благодарность никому не нужна. Я всегда чувствовал себя неловко перед людьми, которых обязан благодарить. Благодарность это что-то вроде цепи, которая приковывает тебя к месту. А я хочу идти дальше, должен идти дальше. Каждый бежит свой круг по особой гаревой дорожке. Каждый участвует в беге ради чего-нибудь. Человек старается быть впереди, старается, чтобы его никто не обогнал. Больше, собственно, мне нечего сказать тебе. Я и сам удивляюсь, что наговорил так много; верно, только потому, что ты, старина, располагаешь к откровенности. Тебе надо знать всю подноготную. Теперь мы с Дорном в одном обществе.

Берт замолчал, ожидая моего ответа. Карла грызла пастилки. Но я не мог ему ничего сказать и не хотел ни о чем расспрашивать. Я только коротко пожелал ему удачи. Берт был явно обижен. Не выдержав моего немногословия, он начал торопливо, с наигранной бодростью рассказывать, как все произошло.

— Все началось с Карлы, — сказал он.

Это, впрочем, я понял и сам. Муж Карлы, доктор юриспруденции Уве Галлаш, работал юрисконсультом в «Виктории». Берт сообщил мне, что карьеру обеспечили ему Карла и Уве.

— Не упади с кровати, старина: я стал теперь коммерческим директором магазина спортивных товаров. Загляни как-нибудь в мою лавочку. Теперь я могу спокойно готовиться к институту.

Да, все то время, пока они сидели у моей постели, мне казалось, будто осколок снова торчит у меня в теле. Я почувствовал облегчение, только когда они собрались наконец уходить. Берт пообещал прийти снова, на другой же день, но я знал, что он не придет, тем более один. И он не пришел.

Выйдя из больницы, я поехал к нему. Магазин спорттоваров, где он работал, находился между цветочным магазином и аптекой. Я постоял перед витриной: хоккейные клюшки, роликовые коньки, медицинские мячи, тренировочные брюки, купальные трусы, трубки для подводного плавания, спортивные свитера, спортивные носки и ботинки, копье, настольный теннис, туфли на триконах, игральные карты, а в углу плакат: «Знаете ли вы, какие семь преимуществ есть у спортивного белья?». На плакате красовался мужчина с безупречной фигурой и самодовольной ухмылкой: он явно знал, какие семь преимуществ есть у спортивного белья. Войдя в магазин, я увидел продавщицу в желтом джемпере — маленький лоб, широкие плечи. Берт звал ее Нанни. Облокотившись на прилавок, Нанни с улыбкой поманила меня, но прежде, чем я успел произнести хоть слово, сзади меня неожиданно появился Берт. И вот уже тот злосчастный визит в больницу забыт, забыто все, что нас разделяло. Держа руку на моем плече, Берт провел меня мимо Нанни, мимо штабелей ящиков, мимо гор спортивного белья в целлофановых пакетах в контору. Острый запах кожи: медицинские мячи, футбольные мячи; «старое сердце снова становится молодым», на полке эспандеры для укрепления спинных мышц.

— Я долго ждал — сказал Берт, — но я понимал, что ты все равно придешь. Мы связаны одной веревочкой, старина. Нельзя поставить на всем крест. А теперь осмотрись. Первый шанс уже использован. Для того чтобы тебя успокоить, скажу: я уже поднакопил столько, что на первый семестр мне хватит. Но сначала осмотрись, старина.

Потом, за чаем, Берт рассказал, что расстался со «Львами гавани» по-хорошему, они проводили его с добрыми напутствиями, все, кроме Бетефюра, Бетефюр попрощался сухо. A Tea? Я задал ему всего один вопрос — о Tea.

— Все осталось по-старому, — сказал Берт. — Сегодня вечером она придет ко мне, в мою новую хибару. Я ведь переехал, старина, тебе тоже надо будет посмотреть мою новую хибару, если ее можно назвать хибарой, но сначала пообедаем вместе в клубе.

Не помню, в какой машине мы ехали, не помню, ездил ли Берт уже тогда в машине Карлы… В магазине остался Альф, этот смазливый и наглый парень: он был поглощен флиртом с Нанни и не пожелал обедать. Мы с Бертом оказались одни, и он отвез меня в клуб спортивного общества «Виктория».

Стадион «Виктории» находился в самом центре города: небольшой, ухоженный; за стадионом два теннисных корта, плавательный бассейн, душевые. Все в идеальном порядке. Когда я впервые увидел этот стадион, то подумал, что спортом здесь надо заниматься в смокинге. Я прошел вместе с Бертом по всем спортивным сооружениям «Виктории», увидел безукоризненные постройки, даже душевые имели свои индивидуальные черты; клуб «Виктории» уже сфотографировали, и фото поместили в журнале под рубрикой «Новостройки»… За кустарником находился флигель, где жил садовник спортобщества, главный «косметик» «Виктории», по фамилии Липшитц. Им были очень довольны.

Липшитц догнал нас за душевыми, но узнав Берта, снял шапку и убрался восвояси.

Веранда клуба, маленькие столики, белые лакированные садовые стулья на кованых ножках… Мы вошли в зал, и Берт толкнул меня в бок, хотел обратить мое внимание на то, как здешние интерьеры отличаются от интерьеров пивной «Львов гавани»: здесь не пахло кислой капустой, холодным табачным дымом, пол не был посыпан опилками, и никто из присутствующих не сидел в подтяжках. Шума не было, посетители беседовали при свете настольных ламп с матерчатыми абажурами, но о чем шла беседа — нельзя было сказать, и мне вдруг показалось, что здесь ведут безмолвный разговор хищные рыбы. Все были при галстуках, гладко выбриты, с бегающими глазками, почти у всех губы моментально складывались в улыбку. В клубе были представлены все возрасты. Официант почтительно препроводил нас к вице-президенту «Виктории» Матерну, подтянутому мужчине лет за шестьдесят, с лиловым лицом и с бородкой. Волосы у него были серебристые, с легким оттенком голубизны, как дюраль самолета. Он по-отечески поздоровался с Бертом, благосклонно со мной и пригласил нас за свой столик. Мы ели мясо по-сербски, на шампурах, с такой острой приправой, что слезы текли из глаз. Потом подошла незнакомка и напомнила вице-президенту, что пора пить кофе. Я никогда не видел девушку такой ледяной красоты: слегка откинутая назад голова, чуть раскосые глаза, тонкий подбородок. О, я хорошо помню, как она появилась у нашего столика! В первую же секунду я назвал ее про себя «Снежной королевой». Матерн со вздохом поднялся и под руку с девушкой ушел наверх, где был сервирован стол.

— Наверху совсем домашняя обстановка, — сказал Берт и задумчиво взглянул на потолок.

Да, в клубе «Виктории» все было по-домашнему. Как-то раз нам рассказали об одном незадачливом торговце. Кто рассказал? Ну конечно Галлаш, муж Карлы. Торговец непременно хотел стать викторианцем. Заполнил анкеты, заявил о своей готовности к анонимным пожертвованиям, но президент клуба колебался, а когда торговец захотел увеличить сумму пожертвований, то ему сообщили, что его заявление о приеме в клуб не может быть удовлетворено. Помехой был его магазин. Хотя Берт тоже работал в магазине, но магазин этот принадлежал спортивному обществу, а Берт был в некотором роде кладовщиком, но прежде всего он, как и лохматый Дорн, был знаменитостью — звездой общества, может быть, даже его алиби.

Когда рассказывал Уве Галлаш, юрисконсульт общества («Присяжный весельчак», как его тут называли), Берт заметил:

— С первого знакомства мы испытываем чувство симпатии друг к другу, Галлаш и я.

Уве Галлаш — весельчак Галлаш — на вид был рубахой-парнем, но чувствовалось, что его душит злоба. Я хорошо помню Галлаша — белокурого великана с сонным веснушчатым лицом, он был похож на яхтсмена из ганзейского города.

В тот день, когда Матерн со «Снежной королевой» поднялся наверх, Уве Галлаш сел за наш столик; он ел тушеные помидоры, запивая их молоком, и, не поднимая глаз, тихим голосом рассказывал всякие истории из жизни спортивного общества «Виктория». Что за истории? Я уже забыл их, но никогда не забуду того, что произошло потом, когда мы уже достаточно близко познакомились и Галлаш взял меня с собой «на работу», как он выразился.

Это произошло в один из осенних вечеров. Берт и Дорн тренировались, даже в сумерках они выполняли задания, полученные в письменном виде от Гизе, — спортсмены-заочники, а Уве Галлаш взял меня с собой «на работу». Он представлял интересы завода, выпускающего машины для обработки рыбы: филетировочные машины, машины для удаления костей и великолепные «гильотины», которые сортировали рыб и отрубали им головы. Но муж Карлы работал не на заводе, нет, на заводе он только получал жалованье за свою многотрудную деятельность. Работа его заключалась в том, чтобы увеселять, создавать радостное настроение у солидных клиентов, утомленных длительными переговорами на заводе. С заказами приезжали представители всех наций: канадцы, японцы, англичане и русские, и в тот момент, когда они покидали завод, для Уве Галлаша начиналась работа. Он обеспечивал развлечения и делал это столь образцово, что его прозвали «Присяжным весельчаком».

В тот осенний вечер, когда доктор взял меня с собой «на работу», ему предстояло развеселить норвежца, американца и двух большеголовых японцев.

Мы отправились в порт — винные погребки, мельницы, недавно переделанные под ресторанчики, убогие варьете и павильоны, где продавались справочники под названием «Любовь» и горячие сосиски… Этот квартал называли в газетах «городской отдушиной», «контролируемым клапаном», где «выпускали пары». Состоял он в основном из танцзалов, дешевых номеров и будок гадальщиков. Доктор юриспруденции Галлаш разработал безошибочный метод увеселения даже самых мрачных деловых людей.

— Веселье — это моя стихия, — говорил он. — Я выбрал эту профессию по убеждению, правда, она могла бы получше оплачиваться.

Помню разочарованное лицо норвежца, суровое лицо американца, любопытные лица японцев. Невольно я почувствовал сострадание к Уве: веселье не налаживалось. И я понял, что у Галлаша самая печальная в мире профессия, но адвокат никогда не унывал, никогда не отчаивался и в конце концов добивался своего.

— Клиентов нужно активизировать, заставить самих что-то сделать, — поучал меня Галлаш ночью на обратном пути. — Стоит им начать, все будет в порядке.

Мы шли под дождем по скользкой глинистой дорожке через сад, провожая в гостиницу развеселившихся гостей адвоката. Потом Галлаш пригласил меня к себе пропустить стаканчик.

Уютный домик в саду, забор из прибитых крест-накрест заостренных планок, пустой открытый гараж. Галлаш заглянул в гараж, пожал плечами. На вешалке болтался собачий поводок и желтый плащ Берта. Я его сразу же узнал. Белокурый великан рухнул в потертое кожаное кресло, тяжело вздохнул и, сжав зубы, наполнил два чайных стакана. Я понял, что сейчас он что-то попросит у меня. Я встал, но он тут же усадил меня обратно. Я отодвинул стакан, он насильно сунул его мне. А дождь все барабанил по гофрированной железной крыше гаража. Помню водянистые глаза Галлаша, отвращение, с которым он пил, его протянутую руку, удерживавшую меня в кресле. Галлаш сидел с таким видом, будто его нокаутировал Уолкот или какой-нибудь другой профессиональный боксер. Казалось, он подыскивает слова, чтобы обо всем рассказать. Он называл меня на «ты» — перешел со мной на «ты» еще по дороге к дому, а теперь вел себя так, словно я единственный человек на свете, который может ему помочь. Вероятно, я и вправду был им. Запинаясь, он заговорил, губы его дрожали, голос срывался… Иногда мне казалось, что он не сможет больше произнести ни слова. Он завел речь о том, чего я ожидал с той самой минуты, как он вынудил меня остаться.

Впрочем, ничего нового я не услышал. Все, что он говорил, я уже знал раньше: он любил Карлу. Этот белокурый великан любил свою жену и без конца повторял это. Он так и не назвал имени Берта, он вообще избегал упоминать Берта в этой связи, но я чувствовал, чего он хочет. Я понял также, какая роль мне предназначалась. Я должен был предостеречь Берта. Может быть, он и рассказал мне все это только ради того, чтобы я предостерег Берта. Но я не хотел впутываться в эту историю, и я не сказал Берту ни слова.

Берт ничего не узнал о моем ночном разговоре с Галлашем, не узнал даже потом, когда произошло то, что предсказывал Уве. Я его не предостерег…

Сколько времени просидели мы тогда с Уве? Я ушел уже на рассвете, вернее, вырвался, поскольку он не хотел меня отпускать. Карла и Берт еще не вернулись, и чтобы вынудить меня остаться, он рассказывал все новые и новые истории о том, как он и Карла когда-то любили друг друга.

Около порта я слез, забрел в какую-то забегаловку, съел порцию тушеной говядины и запил ее горячим грогом; потом я, видимо, заснул, потому что вдруг запахло рыбным супом и оказалось, что уже середина дня… И история эта, история Берта, также достигла своей середины, достигла той точки, когда возврата назад нет и когда без труда можно предугадать или, вернее, угадать конец… После разговора с Галлашем я уже ни в чем не сомневался. И все же позднее выяснилось, что неизбежное течение событий то и дело прерывалось неожиданными происшествиями, которые никто не мог запрограммировать заранее, и тогда снова казалось, что конец неизвестен, как неизвестны результаты забега, если в нем участвуют спортсмены равной силы при равных условиях…

Я поднялся в гору и зашел в пивную общества «Львы гавани». Как сейчас, помню, что в тот день меня неодолимо тянуло зайти в эту пивную, может быть, мне просто хотелось увидеть снова Tea, может быть, я жаждал уверенности, твердой уверенности, в том, что все уже произошло. …Да, мне нужна была уверенность, твердая уверенность. И стоило мне зайти и взглянуть на Tea, как я все понял… Она иронически кивнула, я увидел ее ироническую усмешку… Да, она могла мне ничего не рассказывать, ее лицо или, точнее, те изменения, которые я прочел на ее лице, были достаточно красноречивы. Я сразу понял состояние дел, понял, что история эта пришла к своему логическому концу; ее приветствие, ее напускная веселость, а главное — покровительственный вид сказали мне все… Да, по ее кивку я все понял. Поэтому я не стал ни о чем расспрашивать — пусть сама подводит итоги… Мне хватало Галлаша. Но, наверное, у меня в характере есть что-то, какая-то черта, которая заставляет всех, а не только Tea исповедываться мне. Очевидно, я кажусь людям идеалом «слушателя», прямо-таки Слушателем с большой буквы. Быть может, я и в самом деле прирожденный слушатель (не могу судить). Но что-то во мне есть, какое-то таинственное качество, заставляющее людей в моем присутствии выкладывать душу и считать это вполне естественным. Да, лишь только в их жизни происходит важное событие, как они делают меня своим наперсником; тут они не считаются ни с чем, даже не спрашивают, нуждаюсь ли я в их откровенности. Вот и в тот день Tea начала свой рассказ невозмутимым, почти веселым голосом; она сидела за столиком под спортивными трофеями и совершенно спокойно рассказывала о том, как все кончилось. В ушах у меня еще звучит ее голос, и я мысленно вижу, как это происходило, как должно было происходить.

Берег моря, холмы, поросшие лесом, старая деревянная сторожевая вышка… Берт увидел ее, когда они поехали гулять. И вот теперь они молча пробираются к ней, идя по тропинке; вышка виднеется сквозь верхушки сосен, она с ними почти вровень. В крутой лестнице, ведущей на площадку, недоставало нескольких ступенек, полусгнившие столбики шатались, перила грозили рассыпаться в прах, доски площадки, вымытые бесчисленными дождями, крошились. Они залезли на вышку и легли на прогретые солнцем доски; так они лежали, слушали, как ветер шумит в кронах сосен, и смотрели на развалины дома у самого моря. Этот дом прозвали в деревне «ничейным», деревенские не знали, кто его построил и кто разрушил; только один человек уверял, будто он видел, как от разрушенного дома отъехал катер и пошел по направлению к бухте, катер, нагруженный балками, досками и прочим строительным хламом, но когда он разглядел этот катер и его поклажу, тот был уже вне пределов досягаемости…

Они лежали на площадке и видели «ничейный дом», видели, как пена прибоя набегает на берег, видели открытое море, плоское, словно лопасть весла, а еще дальше, у самой линии горизонта, они видели Халлигены — песчаные острова. И им казалось, что деревянная башня слегка раскачивается. Потом они прислушивались. Песок дорожки заскрипел под чьими-то шагами; сквозь перила мелькнули два человека с ружьями, люди эти шли к берегу, к «ничейному дому». И Tea — она помнила все с ужасающей точностью, — Tea спросила Берта, во что, собственно, собираются стрелять эти двое?

— Хотят подкоротить друг другу волосы, — сказал Берт. — Экономят деньги на парикмахерскую.

А потом снова воцарилось неприязненное молчание. Но Tea не отступала; лежа там наверху, на старой сторожевой вышке, она чувствовала, что сегодня ей предстоит пережить то неминуемое, что уже давно надвигается. Так пусть же оно произойдет скорее, больше она не желает ждать. Они все еще лежали рядом, и мне кажется, что я слышу их голоса, слышу, что они говорили в ту минуту, что они могли говорить, — ведь Tea запомнила все слово в слово. Она спросила:

— Что тебя так раздражает? За всю дорогу ты не сказал ни слова.

Берт встал и обхватил руками перила.

— Не обращай внимания, — сказал он.

— Тогда садись.

— От этого мне не станет легче.

— Хочешь побыть один? — спросила она.

— Возможно. Не знаю. Я вообще ничего не знаю.

— Что-то все же случилось?

— Всегда что-нибудь случается.

— Садись, Берт, иди ко мне.

— Мне и здесь хорошо. — Он избегал ее взгляда.

Ветер шевелил верхушки сосен, внизу, у «ничейного дома», опять появились те двое с ружьями.

— В чем же причина?

— А какая здесь может быть причина? В один прекрасный день ты начинаешь понимать: что-то кончилось. Некоторое время ты размышляешь над этим. Но что прошло, то прошло.

— И никогда не вернется, Берт? А если бы я тогда родила ребенка, все было бы иначе?

— Не знаю. Не думаю. В один прекрасный день ты чувствуешь, что все прошло. И точка.

Внизу, у «ничейного дома», один за другим прозвучали два выстрела, в воздух поднялась стая ворон, заметалась, секунду висела над морем, а потом полетела вдоль берега. Tea сказала, что ее испугали выстрелы, но она продолжала лежать, смотрела на него, а он не сводил глаз с «ничейного дома». Tea спросила:

— Так что же с нами будет?

— Что-нибудь будет, — сказал он.

— Возможно, ты все же хочешь побыть один? — сказала она.

Он кивнул, пошел к лестнице, начал медленно спускаться, потом вдруг остановился — верхняя часть его туловища еще возвышалась над площадкой сторожевой башни.

— Хочу посмотреть, во что они стреляли, — сказал он.

Это были последние слова, которые она услышала от Верта. Он продолжал спускаться. Сперва скрылись его плечи, потом лицо, с третьей ступеньки он спрыгнул на землю. Tea все еще лежала. Она слышала, как он спрыгнул, потом различила скрип песка под его подошвами. Она не глядела ему вслед. Она знала, что он не вернется.

Да, Tea запомнила все до мельчайших деталей. И, сидя под спортивными трофеями, рассказала мне, ничего не опуская. Рассказала конец этой истории или, может быть, конец своей истории, разыгравшейся на деревянной сторожевой вышке. Возможно, детали предназначались только мне, возможно, другим людям она рассказывала бы эпизод на вышке иначе. Какая разница! Все равно я не сумел бы ничего изменить. Хотя считал, что все остальное неизбежно последует за этим, последует молниеносно! Я считал, что конец с Tea означает для Берта конец всего. С моей точки зрения, для него не было больше выхода, ведь он порвал последнюю нить… Но я ошибся. Ничего не случилось, Правда, в спортивном обществе от него отвернулись все, за исключением Виганда. Тем не менее ничего не произошло. Впрочем, что должно было произойти? Берт ведь и так уже давно порвал с прошлым. Разрыв фактически произошел давно, давно свершился, просто он не был подтвержден формально. В мои рассуждения вкралась ошибка. История Берта — это была не история, а скорее цепь отдельных эпизодов, как, впрочем, и все другие истории, на которые смотришь издалека; так вот, его история или его след — назовем это как угодно, — его история, видимо, еще не могла кончиться, потому что достигла всего лишь середины. Неужели тот эпизод не был серединой? И что тогда надо считать серединой его жизни? А, может, просто начался новый круг?..

…Пошел уже тринадцатый круг; половина дистанции пройдена, и Берт ведет бег с тридцатью метрами преимущества. Но половина дистанции еще не означает половины забега. Не означает ни в коем случае, даже если бегуны так натренированы, что ноги сами знают, как поступать в каждый данный момент. Знают, сколько уже пройдено и сколько еще предстоит пройти. Дистанция — это не чертежная доска. Для последних кругов счет совсем иной. Они вдвое длиннее, не меньше чем вдвое… Некоторым спортсменам два последних круга даются с бо́льшим трудом, нежели двадцать три предыдущих. Для многих бегунов на десять тысяч метров вторая половина начинается лишь после двадцать третьего круга. Кто знает, где начинается вторая половина для Берта!.. Его майка до самых плеч забрызгана грязью. И колени сгибаются уже не так высоко, как колени Хельстрёма, который все еще идет вторым и не предпринимает попыток уменьшить разрыв. Да и Сибон не старается обойти Берта, он отстал от Хельстрёма на метр. И Хельстрём и Сибон отказались от мысли зажать Берта; время Берта было до сих пор лучшим за всю его спортивную карьеру; темп, который он предложил в начале забега, оказался не под силу ни Хельстрёму, ни Сибону, и, стало быть, им придется брать его измором… Слышит ли Берт приветственные возгласы, которые следуют за ним по пятам, которыми встречает его стадион? А что, если он и впрямь победит? Закончит свое последнее выступление победителем? Что, если имя его, которое все считали давным-давно канувшим в небытие, снова появится и засверкает? Берт Бухнер, чемпион Европы по бегу на десять тысяч метров. Да нет же! Он не может прийти первым, он уже никогда не придет первым. Те тридцать метров, которые отделяют Берта от его преследователей, ничего не значат — он взял их нахрапом; станет ясно, что преимущество дало Берту всего лишь короткий и печальный миг удовлетворения…

Ветер так и не стих, ветер с моря, влажный и соленый. Очки распорядителя соревнований потемнели от брызг. По жестяному коробу продавца сосисок катятся дождевые капли. Продавец сунул бумажные тарелочки в карман своей куртки. Гаревая дорожка впитывает воду не так уж быстро, на бровке стоит лужа, но теперь они уже не могли жечь бензин, чтобы высушить дорожку… Этот бег, последний бег Берта, никто не посмеет прервать… Вот он бежит и вдруг почему-то тянет руку наискосок к земле, разжимает кулак, встряхивает кистью, словно хочет выбросить какой-то предмет, мешающий ему… Теперь Берт пробегает мимо мальчишек, которые примостились на траве и ждут его, держа на коленях свои черные блестящие тетради для автографов. Берт их не видит, не видит и фоторепортеров, присевших на корточки. И он не поворачивает головы к нам… Быть может, я кивнул бы ему в ту минуту, когда он, как тяжелый снаряд, проносился мимо нас… Теперь он уже далеко, берет поворот — белый флажок на секунду подымается за его спиной, мокрый и обвисший, эдакий символ безнадежности… Берт уже у площадки, где толкают ядро, там начался последний тур, впереди по-прежнему идет польский спортсмен. Теперь его очередь. Он трет полотенцем ядро и машинально провожает глазами Берта, который бежит по гаревой дорожке по диагонали от него. Поляк отбрасывает полотенце, входит в грязно-оранжевый круг. Обхватывает ядро, применяется. Притягивает ядро к себе. Сейчас он стоит неподвижно, спиной по направлению к полету ядра. И вдруг пригибается, прыгает и во время прыжка поворачивается так, что вращающееся тело еще удлиняет толчок; ядро круто взмывает вверх, слишком круто, оно соскользнуло с пальцев спортсмена. Ядро падает на землю далеко от белой черты. Поляк недоверчиво смотрит на свою руку, качает головой и делает неопределенный жест, словно хочет пригрозить руке. Он ведет соревнование с большим преимуществом, победа ему обеспечена. Второй претендент на призовое место отстал от него на целых полметра…

А кто, интересно, будет вторым в забеге? Хельстрём или Сибон? Один из них несомненно победит, его соперник придет вторым. Вторым придет Сибон, огненно-рыжий бегун. Для него это не имеет особого значения: много лет он был вторым, постоянно отставал от своего земляка Ройяна, иногда, правда, всего лишь на корпус. Но все же он приходил вторым. А потом Ройян ушел из спорта, чтобы закончить образование. После этого побеждать стал Сибон, он побеждал раз за разом. С тех пор как Ройян перестал выступать, Сибон проигрывал считанные забеги; он отработал рывок перед финишем и, соревнуясь с другими бегунами, показывал лучшее время, чем при беге с Ройяном, да и Ройян не показывал такого времени при беге с ним. И все же у Сибона нет шансов победить Хельстрёма. Но, быть может, он все-таки придет первым, пусть с небольшим преимуществом? Придет первым, если сделает рывок заблаговременно. С абсолютной точностью результаты предугадать нельзя. Возможны всякие неожиданности. Например, в призеры вырвется Оприс, или Муссо, или один из двух датчан. Постепенно они уменьшают разрыв, подтягиваются к группе, преследующей Берта; только Мегерлейн отстает. Впечатление такое, будто у Мегерлейна растяжение связок или, может быть, икру у него свела судорога. Трудно представить себе, что он когда-то получил бронзу в забеге на пять тысяч метров; да он бежал в то время совсем иначе! Сейчас он слегка прихрамывает, оскалил зубы, видно, что он преодолевает боль. Почему Мегерлейн не сходит с дистанции? Ему пора сойти.

Почему они вообще бегут, что заставляет их бежать? Что держит их в те минуты, когда каждому ясно их поражение? Наверное, их держит безотчетное желание продолжить то, что было начато, даже если борьба безнадежна… Что заставляет их бежать к финишу? Импульсы, исходящие от противника? Таинственные силы, которые излучает сама гаревая дорожка? А может, они продолжают бежать, не имея никаких шансов на победу, только потому, что бег — это наваждение и человек забывает обо всем, почти обо всем? Сколько сил отнимает бег у спортсмена? Какие жертвы он приносит ему?.. Однажды в Париже — кажется, это происходило во время Олимпийских игр — на стадионе «Коломб» был дан старт на дистанцию свыше десяти километров; в истории современного спорта это была самая длинная дистанция. Спортсмены бежали наискосок через поле… Воздух был раскален, асфальт плавился. В забеге участвовали сорок спортсменов. При каждом вздохе в груди полыхало пламя. Солнце нещадно палило. На старт вышел Нурми, непревзойденный Ригалар Уайд, сорок спортсменов вышли на старт и начали забег. Но из сорока бегунов только семнадцать вернулись на стадион и только пятнадцать пришли к финишу. Другим эти соревнования оказались не по плечу. Они буквально валились с ног. Никогда еще «Скорой помощи» не приходилось так много работать, как в тот день в Париже. Несколько бегунов рухнули прямо на дорожке, словно их уложили наповал снаряды. Некоторые просто упали и еще пытались доползти до финиша на четвереньках. Хуже всего было со «свихнувшимися». Казалось, «свихнувшиеся» задались целью погибнуть во время бега. Словно в трансе, они, шатаясь, бежали по стадиону. Потеряв контроль над собой, в полубессознательном состоянии мчались назад к старту, к вящему ужасу зрителей. На трибунах топали ногами, кричали, но бегуны, словно в припадке «вертячки» — болезни скота, — не слышали криков зрителей, их отчаянных призывов; несколько человек повернули назад почти у самого финиша: они забыли, куда и зачем бегут. Спортивные судьи загоняли их за линию финиша, как зверей загоняют в клетки. Только считанные спортсмены — Нурми, победивший в этом забеге, и, пожалуй, Ритола — сумели показать, как много требует спорт и скольким требованиям должен отвечать спортсмен.

…А где же Берт? Теперь он бежит так, как бежал раньше; его шаг ровен, ноги движутся почти механически, — кажется, будто он будет бежать по гаревой дорожке всю жизнь. Только колени подымаются не так высоко, как в начале, да плечи движутся не в ритме бега — пять тысяч метров сказываются! Берт бросает взгляд через плечо на своих преследователей. По этому взгляду видно, что его не оставляет мысль о противниках. Прошло то время, когда Берт сам определял быстроту своего бега, его темп… Неужели Мегерлейн не сойдет с дистанции? Он бежит все медленней, отстал от других спортсменов метров на сто, а может на все сто пятьдесят. Вот он вытягивает шею, руки его бессильно падают, теперь он хромает еще сильнее. Да, он прекратил бег. Мегерлейн сдался. Он уже сворачивает на газон. На этот раз для него все кончено. Он чуть наклоняется и, упершись руками в бедра, кашляет. К нему бежит тренер в дождевике. Тренер накидывает на спину Мегерлейна шерстяное одеяло, кладет ему руку на плечо и бережно ведет через поле. Но тут вдруг Мегерлейн останавливается, и тренер снимает с него ботинки. Мегерлейн провожает растерянным взглядом Берта, поворачивается, чтобы видеть его, чтобы видеть, как Берт преодолевает поворот и выходит на прямую. Берт, наверное, еще не заметил, что число его противников уменьшилось. Заметит ли он это вообще? Берт улыбнулся. Да, он только что улыбнулся, я явственно различил на его лице слабую улыбку. О чем она говорит? О том, что Берт верит в свои силы, или о том, что он хочет успокоить себя? Неужели он так несокрушим? А может, это прощальная улыбка? Да нет же, он еще прибавил темп, хочет увеличить разрыв! Даже на трибуне для почетных гостей зрители не в силах усидеть на своих удобных откидных стульях. Бургомистр, сам первый бургомистр, вскочил и аплодирует, хлопает в ладоши своими крепкими руками. Шквал рукоплесканий, нарастающий с каждой секундой, вдохнул новые силы в Берта, он делает рывок на дистанции… Я хочу закурить, хорошо бы закурить сигарету подлинней… Еще никогда в жизни Берт так не бежал. Никто никогда не сумел бы столь эффектно подготовить свое поражение… Да, он проиграет этот забег так же, как его проиграл на Олимпийских играх в Париже Уайд.

Уайд в тот раз лидировал, он уверенно шел впереди Нурми и Ритолы, а потом так и остался лежать на дистанции. Не выдержал темпа, который сам задал. Берт проиграет сегодня так же, как в свое время проиграл Уайд. Он уйдет из спорта, но они будут говорить о нем и сегодня и завтра; они будут вспоминать, что поверили в него, возложили на него свои надежды и поддержали как могли; будут вспоминать, что им казалось, будто от его победы зависела и их победа. А потом они решат, что он не оправдал их ожиданий, решат в следующий раз осторожней выбирать себе фаворитов. Ибо победы забываются быстро. Так что же случится, если он их разочарует? Где теперь Бенет, где Забала и Эль Квафи? Кто помнит еще об итальянце Бечали или о Супе, сухопаром японце? Имена их внесены на спортивные доски почета и почиют в бозе на этих огромных, хорошо обозримых «кладбищах». Достойны ли они большего? И как велики заслуги бегунов? Так ли они велики, что спортсменам надо всю жизнь подносить букеты?

…Смотрите-ка, Оприс! Румынский спортсмен Оприс убедительно заявляет о себе, хотя от него этого не ждали. Он делает энергичный рывок и подтягивается к Сибону, который с удивлением оглядывается и бежит теперь по внутренней кромке дорожки, намереваясь пропустить Оприса, но Оприс не желает идти впереди Сибона, до поры до времени он хочет сохранить тот же порядок. Руководители соревнований рассказывают, что Оприс был когда-то пастухом; грек Спиридон Луи, который победил в марафоне на первых современных олимпийских играх, тоже был пастухом. Луи вырвался вперед на последних километрах, когда все остальные бегуны изнемогали от жажды и усталости… Муссо и датские спортсмены бегут группкой… Репродуктор заговорил, очередное сообщение… Это мы уже знаем… Мегерлейн сошел с дистанции из-за травмы… Если Берт сумеет добиться преимущества в шестьдесят метров и удержит его до последнего круга… Да нет же, при таких противниках это невозможно! Довольно думать о всякой чепухе! Все кончено, нет смысла высчитывать его шансы на победу. Пусть оставят его далеко позади, пусть обгонят на последних кругах. Пусть ему покажется, будто на ногах у него гири! Может быть, тогда он наконец поймет, что все дело в том, умеет ли человек от чего-нибудь отказываться, чем-нибудь жертвовать. Даже для разлуки существуют хорошие и плохие мгновения; его хорошие мгновения давно прошли. Пусть гибнет, я не стану сочинять некролога. Конечно, мне придется упомянуть о нем, придется описать этот забег. Я мог бы дать такую шапку: «Все в последний раз…» Впрочем, есть еще более удачный заголовок: «Безнадежный бег. Впереди стена…»

Опять показалось солнце. Чудеса! Наверное, оно показалось по ошибке. Наше лето не что иное, как мягкая зима; летом начинается полоса дождей… У нас люди даже рождаются под зонтиком. Ей богу. От беспрерывных дождей лица у всех слиняли… Майские грозы, грибной дождик, сентябрьские затяжные дожди, обложной дождь… Дождь смыл с человеческих лиц мысли и страсти. Зато как блестит трава, омытая дождем! Изумрудная трава! Бежать по мокрой дорожке, наверное, страшно трудно. Некоторые спортсмены этого, впрочем, не замечают. Бывает также, что спортсмен участвует в десяти-двадцати забегах, не показывая особенно хороших результатов, а потом вдруг кажется, что гаревая дорожка просто создана для него. И тут он приходит первым, невзирая ни на какие препоны. Берту погода нипочем. Счастье улыбается ему независимо от погоды. Берту не обязательно бежать по мягкой гаревой дорожке. Между прочим, в Копенгагене он побил европейский рекорд вечером. Вечером он бежит лучше, чем днем. Но сейчас ему не помог бы даже вечер; каждый спортсмен достигает такой стадии, когда его уже не спасают никакие самые идеальные условия. Надо самому сделать очень много, чтобы рассчитывать на благоприятное стечение обстоятельств, на стихии…

У Оприса на бедре шрам; я хорошо различаю синевато-красные стежки — рану, видимо, зашивали. Сейчас она может открыться, и тогда после каждого резкого рывка кровь польется струйкой. Где он получил эту рану?

…Лицо у Берта серое, измученное, пепельные светлые волосы — совсем редкие; он уже не улыбается, в его глазах притаился страх, опять он похож на загнанного зверя… Кто-кто, а я умею читать на его лице! Сейчас на нем явственно проступает паника, нечеловеческое напряжение и навязчивая мысль о том, что он должен победить во что бы то ни стало. Да, он оставил позади Кристенсена и Кнудсена, обогнал Муссо… Это было в ту осень в Неаполе. Когда именно?.. Увидеть Неаполь и умереть! Да, это было уже давно. И старые победы вовсе не предвещают новых…

А вот и «Дева победы». Они уже приготовились к чествованию: внизу у ворот стоит «Дева победы» в полном облачении. Разумеется, на ней национальный костюм — домотканая юбка, вышитая кофта; вышивка ручная, все ручное… и еще букет цветов, который она передаст победителю. Пока на девицу набросили прозрачное нейлоновое покрывало — в нем она как в целлофановом мешке… У девочки хорошо развитая грудь, твердая от упражнений с булавами и от гимнастических игр, лицо у нее миловидное, но маловыразительное. Наверное, выйдет замуж за барьериста, или за метателя копья, или за гимнаста, чемпиона на брусьях; каждый день чемпион будет выжиматься на руках у кровати и требовать, чтобы супруга считала, сколько раз он выжал… А кто стоит за ней? Неужели Карла? Не может быть. Карла никогда не соглашалась присутствовать при беге Берта. Усталым жестом она отклоняла все просьбы, все уговоры. Карла никогда не приходила на стадион, за все эти годы она ни разу не сидела на трибуне. Она отказала нам даже в тот день, когда Берт собирался ставить рекорд страны.

Рекорд страны… Да, он хотел установить новый рекорд страны. Это было уже давно, в один сухой июньский вечер. Карла отказалась наотрез. Пришлось нам поехать без нее. Викторианцы устроили большое спортивное празднество. Но празднество было только предлогом. На самом деле народ собрался, чтобы присутствовать при том, как Берт будет ставить рекорд. Лидировать должен был Дорн. Мы пригласили также четырех бегунов из дружеских спортивных обществ: гаревая дорожка не должна была казаться неестественно пустой. И еще по одной причине. Разница между Бертом и Дорном была не столь уже разительной, зрители не сумели бы оценить по достоинству их бег, не будь на стадионе спортсменов-статистов. Когда бегуны вышли из раздевалки, солнце клонилось к закату. Берт был в синем тренировочном костюме, вокруг шеи у него болталось мохнатое полотенце. Зрители были в темных очках, в тщательно отутюженных брюках, в руках они держали смятые газеты. Ни одного кожаного пальто, ни одного завсегдатая футбола… Берт поискал меня глазами, я кивнул. А перед тем как он пошел к старту, появился председатель общества Матерн в белых брюках. Матерн отозвал Берта в сторону, они о чем-то посовещались — я не расслышал ни слова, видел только, что во время разговора Берт упрямо смотрел в землю. Матерн обнял Берта за талию и протянул ему руку. Старт запаздывал.

— Ни черта у них не получится, — сказал Клостерман из «Новостей». — Уверяют, будто оказалось недостаточно судей-секундометристов. Не верю я в рекорды по заказу…

Но когда солнце зашло, они все же начали соревнования, и Дорн тут же рванулся вперед, чтобы диктовать темп Берту. Рекорд им не удалось поставить, хотя Дорн поставил свой личный рекорд и хотя они обогнали статистов чуть ли не на два круга. Возможно, Берт достиг бы цели, если бы противники, которых они обходили, пропускали его сразу. И все же в другой раз Берт поставил рекорд страны. Кажется, он бежал с временем тридцать и сорок шесть. И все, кто присутствовал при этом, знали, что его рекорд не скоро побьют. Скупые, прохладные аплодисменты викторианцев… Их энтузиазм никогда не проявлялся в овациях. Берта не несли на руках со стадиона. Только Матерн, по-моему, забылся — он пританцовывал на месте и поздравлял Берта. Да, кажется, это произошло в тот вечер, когда Берт поставил рекорд страны. После был официальный банкет в клубе, тосты… Уве Галлаш тоже захотел сказать несколько слов: белокурый великан, как всегда, проявил юмор, который был необходим в его положении. Но Карла и в тот вечер не появилась на стадионе… Только после рекорда викторианцы признали Берта. Для этого им понадобился изрядный срок. Только поставив рекорд, он стал в глазах викторианцев истинным викторианцем. Да, ему было что показать людям, и викторианцы сочли его вклад достаточным. Все, кроме клубных официантов. Официанты не желали признавать его по-прежнему. До сих пор помню, в какую ярость я приходил каждый раз, когда они приближались к нашему столику, помню их чванливо-лакейские манеры, их обращение свысока, их молчание — этим молчанием они выражали свое превосходство… Да, только официанты, эти тли, измеряющие человека чаевыми, не желали считаться ни со мной, ни с Бертом. Может быть, они имели на меня зуб, потому что я как-то по ошибке назвал одного из них шефом. «Шеф, я плачу», — сказал я. А с Берта они ничего не могли содрать: он расплачивался талонами… Одним словом, для официантов мы так и остались чужаками. И вот из-за них, главным образом из-за официантов, мы решили отпраздновать знаменательное событие в квартире у Берта. Поехали мы туда на машине Карлы. Матерн и Карла сказали, что приедут сразу вслед за нами. Все остальные сели на машины. «Присяжный весельчак» — тоже; человек восемь-двенадцать забрались в две машины. Дорн сидел у меня на коленях, его костистый зад мне здорово мешал. Дверь в квартире открыл Альф: он взялся приготовить крюшон. Да, теперь Берт уже не жил в своей старой конуре в порту, куда мы, бывало, вваливались всем скопом. В новой квартире не было ни собственноручно сбитой тахты, ни голых полов, ни грязных носков на подоконнике. Двухкомнатная квартира Берта была полностью обставлена. Почему я так ненавидел эту квартиру? Почему чувствовал себя в ней лишним? Что меня так раздражало? Новая мебель? Стеклянные столы? Плетеные кресла? Или картины — морские виды, виды гавани, чайки над морем?.. Картины были подписаны художниками, о существовании которых не знал никто, кроме ганзейцев… А может, я ненавидел эту квартиру из-за книг, которые стояли на мореных коричневых полированных полках?.. Ванна была большая и перед ней лежал коврик из поролона. Ручной душ, всякие штучки-дрючки для умывания, красиво изогнутая щетка… Кто кому намыливал этой щеткой спину? Берт водил гостей по комнатам, показывал, объяснял. А Карла молча стояла, прислонившись спиной к батареям. Стояла и сосала мятные лепешки. Мы сдвинули стулья. Пришлось открыть окно, так как в комнате курили — все эти новомодные квартиры строят так, что после первой же сигареты нечем дышать. Я сидел спиной к открытому окну. Под столом, склонив голову на передние лапы, лениво возлежала собака, похожая на собаку с шампуневой этикетки. Все смотрели на нее, говорили о ней… Как ее звали? Не помню. Кажется, Магда или что-то в этом роде. По крайней мере, так ее называл Уве, и Карла тоже.

— Магда уже знает двадцать четыре слова, — сказала Карла.

Уве подтвердил это и добавил:

— Через два года она научится бегло читать. А года через три, надо надеяться, выпустит первый томик переводов «Из китайской лирики».

Но до «Лирики» дело не дошло, вскоре после этого разговора многообещающую карьеру Магды прервала трехколесная тележка для развозки товаров; тележка переехала бедную Магду…

Вдруг раздался резкий звонок.

— Наверное, председатель, — сказал Берт.

Карла тоже пошла открывать. Она первой оказалась у двери. Но это не был председатель, это был посыльный из цветочного магазина; он принес букет с прикрепленным к нему конвертом. Я услышал голос посыльного. Он сказал:

— Цветы Бухнеру!

А потом в комнате опять появилась Карла и небрежным жестом бросила букет на стеклянную столешницу. За ней шел Берт. Я как сейчас вижу его, вижу, как он мнется, беспомощно поглядывает то на букет, то на конверт, словно не решаясь вскрыть его. Потом он повернулся ко мне. И я сразу понял, почему он искал моего взгляда. Конверт был надписан Tea, я узнал ее почерк… Берт все еще медлил, и тут Карла снова взяла букет и быстро выбросила его в окно; он пролетел совсем близко от меня…

Воцарилось молчание. Да, Берт тоже не сказал ни слова. Только Дорн, бегун-вегетарианец Дорн, высунулся из окна. Наверное, ему стало жаль цветов. Дорн был чудаковатый парень, один из самых надежных бегунов, каких я знал; ничто не могло вывести его из равновесия. Однажды перед самым стартом Дорну сказали, что грабители обчистили бакалейную лавочку его Матерн. Но он и тут не потерял голову, не сошел с дистанции и даже выиграл соревнования. А в тот вечер ему, конечно, стало жаль цветов, он никак не мог забыть про них, не забыл даже после того, как Альф наконец-то принес крюшонницу. Потом, когда Дорн ушел — он ушел очень рано, — кто-то сказал, что Дорн собирается разыскать букет и сварить из него суп… Фрукты на дне крюшонницы совсем размякли и стали невкусными. Праздник явно не клеился. Галлаш взял на себя увеселение всей компании. Ненавижу вечеринки, на которых кто-нибудь один увеселяет публику. Сразу понимаешь, что присяжный весельчак заблаговременно подготовился, что он придумал целую программу и что хозяйка дома это знает. А весельчак только и ждет сигнала, чтобы взять бразды правления в свои руки. Весельчак знает последние сплетни из Мюнхена и Ниццы, знает, кто с кем и где… Присяжный весельчак ни к кому не обращается, он слушает только себя и мелет все, что взбредет ему в голову… Галлаш так и поступал.

В тот вечер, о котором я говорю, в ненавистной квартире Берта я вдруг почувствовал, что во мне растет нетерпение, нетерпение, свойственное всем зрителям и слушателям. Я хотел узнать, чем это кончится. Само празднество у Берта предопределило многие дальнейшие события. Однако произошли они неожиданно, ибо эпизоды, последовавшие за этим вечером, не давали возможности предугадать будущее. Оно все еще было скрыто во мраке неизвестности. Кроме того, решающие события в жизни Берта казались в ту пору второстепенными, не имеющими особого значения. Только в самом конце стали ясны последовательность и логика событий.

В тот вечер, когда отмечался рекорд Берта, приторно-сладкие фрукты в крюшоне вызвали у нас жажду, мы перешли на вишневую наливку, которую пили из кувшина. Доктор осушил залпом несколько рюмок — на секунду его лицо скривилось от отвращения. Но он продолжал увеселять публику. Теперь он увеселял нас картами. С треском распечатав колоду, он стасовал ее и начал щелчками выбивать отдельные карты… При этом он время от времени посматривал краешком глаза на Карлу, которая сидела на одном стуле с Бертом. Но вот стул оказался пуст. Галлаш просто-таки подскочил от неожиданности. Я видел, что его охватила тревога, он порывался встать и пойти за Карлой, но превозмог себя и предложил Альфу и широкоплечей даме, которая сидела рядом с ним, сыграть в очко. Они начали играть. Галлаш играл невнимательно, но все время выигрывал. А между тем он даже не блефовал. В стакане Берта еще был крюшон, на дне лежала размякшая мирабель — Берт почти ничего не выпил… Я зашел в тесную переднюю. Ох уж эти мне передние в новомодных домах! Снимая пальто, человек непривычный мог по неосторожности содрать себе кожу на ладонях и локтях. На вешалке висел плащ Карлы и собачий поводок. Я услышал голоса в ванной и потянул за ручку. Дверь была заперта. Голоса стихли. Я остался стоять за дверью, простоял там долго, слишком долго. Я ведь знал, что они заперлись и не откроют, потому что не могут открыть. Только я собрался уйти, как в крохотный коридорчик протиснулся Галлаш; карты он засунул в верхний карман пиджака. Галлаш посмотрел на меня, взгляд его блуждал. Огромная ручища Галлаша медленно проползла у моей груди и схватилась за ручку двери в ванную. Но он не успел нажать, я остановил его словами: «Здесь занято». И тогда Галлаш положил руку мне на плечо и потянул меня за собой в комнату… Мы опять начали играть. Уве сдал карты и выиграл. Мы ставили не больше марки. Банкометы менялись, но все равно Галлаш выигрывал. Почти постоянно он сгребал деньги, сдавал карты или просил их у банкомета, иногда, опустив голову, смотрел на свою рюмку, из которой время от времени отпивал изрядный глоток. Чем дольше мы играли, тем молчаливее становился Галлаш. Погруженный в свои мысли, он брал карты, ждал, пока партнер откроет игру, и бросал безучастный взгляд на свои карты; лицо его не выражало при этом ни удовольствия, ни огорчения. Казалось, это играл робот. Он ни на что не обращал внимания, только время от времени резко приподнимался и хохотал не то удивленно, не то сердито. Сколько я ему проиграл? Думаю, он вытянул из меня марок двадцать, если не больше. А потом никто вообще не захотел с ним играть, но и это не вызвало у него ни удивления, ни недовольства. Неожиданно в комнате появился Берт; волосы у него были тщательно приглажены, галстук на месте, пиджак застегнут на все пуговицы. Да, Берт встал у стола, и я увидел, как Уве Галлаш пригласил его играть, протянув колоду на раскрытой ладони; он сделал это автоматическим жестом, но в то же время с таким видом, словно не допускал отказа. Секунду доктор молча и безнадежно вглядывался в лицо Берта, будто силясь прочесть на нем что-то. Потом он предложил Берту сесть, махнув колодой. И не дожидаясь его согласия, не дожидаясь, пока Берт медленно опустится на кресло по другую сторону стола, начал тасовать карты. Он стасовал карты и тут же сдал их. При этом он избегал встречаться с Бертом глазами. Зато он пристально смотрел на его руки, наблюдал, как они берут карты и на секунду приподнимают их, чтобы взглянуть, наблюдал, как руки подсовывают потом одну карту под другую рубашками кверху и прижимают их к столу. Берт тоже не говорил ни слова. Когда ему казалось, что покупать достаточно, он молча выпрямлялся; когда ему нужна была еще карта, требовал ее движением указательного пальца. Так они сыграли две партии на пробу. Потом Берт снял пиджак и положил на стол бумажник.

— Можешь сразу отдать ему все деньги, — сказал Альф. — Этим ты сэкономишь уйму времени. Давайте лучше послушаем музыку, по-моему, сейчас по радио передают что-то путное.

Перед началом игры Галлаш отделил пять марок от горы бумажек и мелочи — своего выигрыша — и подтолкнул их к середине стола. Я вижу их так явственно, словно это происходило только вчера; вижу воспаленную кожу «Присяжного весельчака», воспаленное от алкоголя лицо, вижу Берта и его узкие, наклоненные вперед плечи, вижу его глаза. Сперва эта ситуация занимала и забавляла его; казалось, он заранее решил проиграть определенную сумму, пусть не говорят, что он «испортил компанию». Но Берт не проиграл, а выиграл несколько партий подряд и сразу переменился — стал недоверчивым, настороженным и нервным. Он недоверчиво следил за тем, как Уве тасует карты, как он сдает. Требовал, чтобы каждую карту открывали. Теперь его раздражала тишина. И мешала собака под столом. Альф перетащил Магду в угол. Зато Галлаш по-прежнему не выражал никаких эмоций: безучастно подталкивал к середине стола свои ставки, тянул маленькими глотками вишневую наливку. И проигрывал игру за игрой. Никогда в жизни я не видел, чтобы человек проигрывал с таким равнодушием. Потом Карла встала на минуту за стулом Берта, она стояла в своей обычной небрежной позе. Но Берт даже Карле не разрешил стоять у него за спиной. Карла отошла и, вздохнув, села на обитую кожей банкетку. Она казалась усталой, ее длинные каштановые волосы были распущены по плечам. С иронической усмешкой наблюдала Карла за игрой. Уве повысил ставку, теперь он подтолкнул к середине стола десять марок, и Берт поставил столько же. Уве улыбнулся Карле, но она не ответила на его улыбку. И тут выиграл он. Однако после этого не изменилась ни поза доктора, ни его манера игры. Опустив голову, он сдавал карты, приподнимал их. Теперь он выигрывал все время — и тогда, когда метал банк, и тогда, когда банкометом был партнер. Совершенно безучастно он забирал свой выигрыш. Берту пришлось залезть в «сейф»; он вытащил из бумажника крупную купюру, разменял ее у доктора и опять проиграл. Как ни странно, он попадался на самый примитивный блеф. Одни раз Галлаш перестал покупать, имея на руках всего четырнадцать очков, а Берт не пожелал довольствоваться восемнадцатью, он купил в надежде на то, что следующая карта в колоде окажется дамой. Купил и, разумеется, проиграл. А один раз он спасовал при пятнадцати очках, но Галлаш в ту игру набрал целых двадцать. Берт проигрывал почти все игры подряд. И когда он разменял последнюю пятидесятимарковую бумажку — сколько он уже проиграл Уве Галлашу? Не менее ста пятидесяти марок… Когда Берт разменял свою последнюю пятидесятимарковую бумажку, Карла включила радио, но он нетерпеливо дернулся и выключил его.

— Довольно, — сказала Карла. — Прекратите. Это становится невыносимым. — И прибавила, обращаясь к Уве: — Если Берт не в силах прекратить игру, прекрати хотя бы ты. Неужели тебе не надоело все время выигрывать? Какая скука.

Она сказала это с презрением, усталым, неприязненным тоном. Уве кивнул в ответ и собрал было карты. Но Берт сделал резкий, нетерпеливый жест рукой — он категорически не желал прекращать игру. И великан Галлаш, бросив страдальческий взгляд на Карлу, снова сдал карты. Берт опять проиграл, увеличил ставку, еще раз проиграл. Нет, он не мог выиграть, что-то мешало ему. Он одолжил у Уве деньги и тут же проиграл их.

Доктор сидел перед грудой бумажек, одним глотком он осушил свою рюмку и вдруг поднял голову, скользнул по Берту быстрым взглядом, в котором читалось торжество, потом схватил Карлу за запястье, крепко сжал ей руку, с силой притянул ее к себе и сказал:

— Взгляни, сколько я выиграл. Какая жалость, что ни у кого нет больше денег, я выиграл бы еще! Поздравь меня. Поцелуй в знак того, что поздравляешь. Взгляни, как мне везет. Весь вечер — сплошная полоса удач.

— Оставь свое везение при себе и пусти меня, — сказала Карла, вырывая у него руку. — Я не желаю иметь ничего общего с твоим везением.

Уве Галлаш разжал руку, отпустил Карлу и, чуть покачиваясь, медленно встал; он нетвердо держался на ногах.

Казалось, Карла забыла, что они не одни. Она снова заговорила холодно, с усталым презрением:

— Оставь меня в покое с твоими выигрышами. В моих глазах им грош цена, ни разу они не произвели на меня впечатления! Все, что ты делаешь, кому-нибудь во вред. Тебе везет только за чужой счет!

Но «Присяжный весельчак» продолжал канючить:

— Я ведь мог и проиграть, Карла. Счастье переменчиво.

— Нет, — ответила она, — ты не мог проиграть. Не мог. Ты еще ни разу не проиграл. Вот почему мне это так противно. Не выношу, когда люди постоянно выигрывают, просто ненавижу. А теперь садись, ты пьян. Смотри. — Она сунула ему в руку зеркальце в оправе с перламутровыми инкрустациями. — Погляди на себя, погляди, как выглядит везучий пьяница.

Первым пришел в себя Берт, наконец-то он опомнился. Берт сделал знак рукой Карле и дружески кивнул Уве. Берту удалось разрядить обстановку, страсти улеглись. Мне казалось, что в эту минуту он искренне сочувствовал Уве Галлашу. И он сделал то, что не захотела сделать Карла: подал руку Уве и поздравил его с выигрышем. А потом кто-то из нас — по-моему, сам Уве — предложил поехать в порт. В ту ночь, как ни удивительно, не шел дождь и было ветрено. Сильно пахло цветущими липами, светила полная луна. Итак, мы поехали в порт. В ночной прохладе легко дышалось, в темной воде дрожали огни. Доктор повез нас вдоль пирса. Народу поубавилось, в квартире у Берта нас было больше; кое-кто попрощался и ушел; ушла, например, широкоплечая дама, чемпионка «Виктории» по пятиборью… Осталось человек пять-шесть, и все мы шли вдоль стенки в сухом доке. Уве шел первым, он держался на ногах не так уж твердо, но с дороги не сбился. Идя по краю бетонированного шоссе, он вывел нас к кирпичному зданию, напоминавшему коробку; за зданием тянулись черные складские помещения, крытые толем. Уве сказал несколько слов сторожу, шлагбаум поднялся, и мы вошли. Перед кирпичным зданием оказалась заасфальтированная площадка. Мы пересекли ее и очутились в огромном демонстрационном зале завода, производившего машины для переработки рыбы. Здесь Галлаш принимал клиентов-миллионеров, которых ему вменялось в обязанность увеселять и смешить. Здесь он стал мастером своего дела. Он включил верхний свет, и мы увидели, что у стен и в середине зала — повсюду стоят новенькие, с иголочки, автоматы для переработки рыбы, опытные образцы, на которых клиентам-миллионерам демонстрируют преимущества продукции завода…

Уве устроил нам целое представление: невзирая на поздний час и на то, что Карла так и осталась стоять у входа, прислонившись к дверному косяку, он водил нас по залу, как заправский экскурсовод. А Карла продолжала стоять: на лице — скука, во рту — мятные пастилки. Я как сейчас слышу голос Уве Галлаша:

— Уважаемые дамы и господа, перед вами совершенно исключительная машина, машина — уникум! Вы, конечно, согласитесь, что до сей поры методы обезглавливания оставляли желать лучшего. Воистину, это дело влачило жалкое существование. Доходило до того, что вместе с головой рыбы зачастую отсекался и кусок филейной части. Мы не пожелали терпеть это, уважаемые дамы и господа, и сочли своим долгом сконструировать автомат, который обезглавливает на уровне современной науки. Взгляните! В это отверстие поступает треска, рабочий нажимает на педаль, и рыба почти бесшумно идет под нож! А теперь обратите внимание на наши ножи. Наши ножи, уважаемые дамы и господа, не обвинишь в том, что они односторонние. О нет! Не обвинишь их и в том, что они, так сказать, рубят с плеча. Наши ножи задерживают рыбу, измеряют ее и обезглавливают элегантным круговым движением. Сами видите, какими многосторонними талантами они обладают…

До сих пор я помню речь Уве Галлаша. Помню все так, будто это происходило только вчера, слышу каждое его слово, вижу, как все мы стоим у этих машин, у этих зловещих автоматов; у машины, вынимающей кости, у машины, разделывающей рыбу, у проволочных плетеных коробов для отбросов и у чудо-гильотин. Стоим и не знаем, смеяться нам или плакать. Галлаш водил нас по всему залу, показывал, объяснял. Одна только Карла не шевельнулась, она так и осталась стоять, прислонившись к косяку. А потом, когда мы немного освоились и перестали пугаться, Галлаш опять привел нас к двери, где стояла Карла. Там был еще один автомат — для разделки рыбного филе. Голос Уве стал громче, он хотел, чтобы его услышала Карла. Я чувствовал, что он изо всех сил старается рассмешить не только нас, но и Карлу. Уве включил автомат, невидимый мотор загудел, лента конвейера, грохоча, сдвинулась с места. Но вдруг что-то заскрежетало и хрустнуло, словно сломалось… Тут и произошла эта история. Она случилась вот как: Уве нагнулся, сунул руку в неширокую темную трубу, где были укреплены ножи. Возможно, он просто хотел привести в движение остановившийся конвейер, но, возможно и другое, — возможно, он совершил нечто такое, что никто от него не ожидал… Как бы то ни было, в ту секунду, когда лента конвейера остановилась и Уве сунул руку в трубу, автомат снова заработал… Уве даже не вскрикнул и не упал в обморок. Он выпрямился, и дрожь пробежала по всему его телу. Только вытаскивая искромсанную руку, он застонал и пошатнулся. Берт и Альф подхватили его. Вся рука до локтя превратилась в одно сплошное кровавое месиво. Я вспомнил, что делали со мной, когда на берегу под зеленым выступом дамбы разорвалась мина и покалечила мне руку, и поступил так же — крепко перетянул проводом верхнюю часть руки Уве. Пока я перевязывал ему руку, его держали, а он лязгал зубами от холода. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, глаза он зажмурил. Карла тут же подбежала к нему. Поступок Уве не ужаснул ее, она просто испугалась за него. Взяв его руку, она поворачивала ее из стороны в сторону; в кровавой ране торчали клочки материи. Пока я возился с проводом, Карла связала наши носовые платки и кое-как наложила повязку. Кто-то из нас — не помню, кто именно, — побежал к сторожу. А потом все пошло очень быстро… Гулкие шаги во дворе, шелест шин кареты «Скорой помощи».

— Как это случилось, господин доктор?

Как это на самом деле случилось?

Уве мог идти без посторонней помощи. Положив здоровую руку Карле на плечо, он, пошатываясь, шагал по двору к проходной, где его поджидала «Скорая помощь». Сперва в машину вошла Карла, потом Уве; они сели совсем близко друг к другу, так близко они еще ни разу не сидели, по крайне мере на моей памяти. Свет в машине горел, и я увидел, что Уве прислонился к плечу Карлы, чуть откинул голову назад и застыл в этой позе. Его лицо показалось мне скорее радостным. Быть может, я ошибся, не исключено, что все это мне померещилось, но я явственно читал на бледном лице Уве Галлаша странное в этой ситуации чувство удовлетворения. Это чувство было столь сильным, что Уве не мог скрыть его, несмотря на все старания… Машина уехала, но сторож никак не мог успокоиться, он подходил то к одному, то к другому и спрашивал:

— Боже, что приключилось с нашим доктором?

Именно после этого «приключения» Берт решил изменить свою жизнь. Альф сел за руль, все они простились с нами, а мы с Бертом пошли назад тем же путем вдоль стены сухого дока. Берт не знал, что ему делать. Он знал только одно — необходимо что-то предпринять.

— Я должен что-то изменить, — сказал он. — Не знаю только что. Может, тогда вся моя жизнь изменится. Лиха беда начало. Но я просто не знаю, что именно надо делать, старина. А ты знаешь? Или, может, ты думаешь, что мне уже вообще поздно менять свою жизнь? — Он остановился, подождал, пока я не подойду к нему вплотную, и посмотрел мне в глаза. — Говори же, старина!

Мы присели на стенку дока и, болтая ногами, продолжали разговор. Но я не знал, что ему ответить. Зато знал, чего он ждет. Сидя на стенке, я спросил:

— Зачем Галлаш это сделал? Конечно, я понимаю, на вид рана страшнее, чем на самом деле. И все же. Как по-твоему, зачем он подстроил всю эту историю?

Не задумываясь ни на секунду, Берт ответил:

— Несчастный случай. Ему просто не повезло, старина.

Тогда я спросил его, так ли он твердо уверен в этом. И он сказал:

— Да, я твердо уверен в этом. Если бы такая штука случилась с любым другим человеком, я бы не осмелился утверждать, что это всего-навсего несчастный случай. Но с ним был несчастный случай и ничего больше. Ведь он трус. Прислушайся внимательно к речам Уве, ты без труда заметишь, какого он о себе высокого мнения. Это наверняка был несчастный случай.

И тут я понял, что Берт ничего не изменит в своей жизни… Впрочем, ему и не пришлось ничего менять. Другие люди позаботились о том, чтобы она изменилась. Даже если бы Берт мог на что-то решиться, ему не пришлось бы принимать решение…

Загрузка...