На ночь Егор Остапкин съездил в Лебяжье домой — повидаться с женой, отдать в стирку белье, отведать домашнего варева. С полевого стана подбросил его на мотоцикле Венька Шальнов. А утром Егор встал затемно, надел пиджак, натянул сапоги; жена Гуля сунула ему узел в руки; до тракторного вагончика он целый час брел по жидкой, раскисшей весенней грязи.
Сначала шел на ощупь в предрассветной темноте; плыли тучи, в лицо плескался ветер; потом на востоке открылся клочок неба — посветлело, Егор увидел ближний увал, блеснула вдалеке полоска реки. Тучи уползали, а небо открывалось все шире. Увал стал ближе, под ним в тени еще дымила после дождя земля, а на самой кромке увала уже просвечивали редкие в степи березы, и небо сбоку зарумянилось, а река в ивняке засветилась видней и яснее — и от чистого неба, и от умытой земли.
Дощатый самодельный, на колесах от прицепа вагончик стоял под увалом в затишке; в двух шагах с подветренной стороны высилась громада трактора, под ним на траве расползалось большое темное маслянистое пятно; в ложбинке за трактором валялись бочки, стояла заправочная тележка. Ниже, в балочке у ручья, с хрустом щипал траву буланый мерин; услышав Егора, поднял длинную морду, насторожил уши, фыркнул и запрыгал спутанными ногами вниз по ручью.
Чем ближе подходил Егор к вагончику, тем сильней охватывало его беспокойство. Там словно все повымерло, вагончик казался нежилым, и даже свет в оконце, синий от неба и чуть подкрашенный розовым от начавшейся разгораться зари, был холодноватым, неживым.
Егор любил бывать один, на людях чувствовал себя неуютно, одному просторней думалось и легче работалось. Но он привык, что по утрам у вагончика всегда шумно, а сейчас никого тут не было — ни поварихи Устиньи, ни подвозчика Семена, которого в детстве как прозвали Тяпой-растяпой, так и продолжали звать теперь, ни трактористов Пашки и Веньки. И оттого, что никого не было, Егор встревожился не на шутку.
А утро набирало силу. Туман поднимался над полями, дали очищались, становились просторнее. Ниже вагончика по течению ручья отрывисто крякнул селезень, ему отозвалась утка, откликнулась по-домашнему протяжно и неторопливо; конь, остановившись, поглядел на Егора и, успокоенный, опять опустил голову к выметавшейся после дождя, растущей как на дрожжах траве. Егор сунул узелок в кабину трактора, шагнул к вагончику, стукнул кулаком по двери:
— Вставайте!
В вагончике нехотя загомозились. Вышла повариха Устинья, низенькая, грудастая, средних лет баба с широкими плечами и большим животом, обтянула на себе телогрейку руками, глянула маленькими глазками на Егора, зевнула:
— Это ты? Рано прибег. Спал бы дома с женушкой. Наши-то ироды слышь как дрыхнут.
— Но, но, полегче, теть Устинь!
В дверях вагончика показалась нечесаная голова. Егор узнал: Пашка Шальнов, родной брат Веньки — такие же, лопаточками, брови, длинный нос, плутоватые глаза со сна маслились и глядели весело и хитро; только ростом Пашка не вышел в брата, был покоренастей да посутулей, как ивняк-раскоряка, притулившийся у ручья.
— А чего полегче-то? — оглянулась Устинья. — Вчера перепились как сапожники.
И Устинья громко стала рассказывать, как вернулся вчера к ночи Венька Шальнов, привез три бутылки самогона; пили его тут же, прямо из кружки, пытались напоить и ее, бренчали на гитаре, орали срамные песни.
— Тьфу! — Устинья плюнула и принялась разводить огонь под котлом.
— Мы культурно отдыхали, — подал из вагончика голос Венька.
— Отдыхали! Устроили кабак!
Устинья дула на огонек под котлом, отсыревшие прутья тлели, не разгораясь; дым шибал ей в глаза, она закашлялась. Венька выскочил в одной нижней рубахе, присел к котлу с другой стороны.
— Давай я. Теть Устинь, тащи припасы.
Подложил под прутья газету, чиркнул зажигалкой, оглянувшись, кивнул Пашке на ведро:
— Будь другом, сгоняй за водой. Освежимся, умоемся. Брр. — Венька охрип, лицо, как у индюка, синюшное; он оглянулся на Егора: — А мы ниче. Правда, Паш, ниче? — И подмигнул суженными воспаленными глазами.
— Глядите, ребята… — Егор покачал головой.
— А че нам глядеть?
— И Семен был с вами?
— Тяпа-то? А то с кем же!
Пашка принес ведро воды, поставил у порога:
— Вень, сходи-ка, толкни Тяпу.
Прыжком Венька влетел в вагончик, откинул одеяло, что-то уронил и выглянул растерянный.
— Нету его.
— Вот так фрукт. Куда он делся? Теть Устинь, не видела?
Устинья ничего не ответила. А из-за тележки возле колеса поднялась лохматая голова, повернулась, поглядела оплывшими глазами на небо, потом на Веньку, увидела Егора; Тяпа потряс головой:
— Ух ты, японский бог, и продрог я!
— Ты бы еще в лыве вон устроился! — шумнула Устинья.
Тяпа встал, смел с себя сенинки, провел рукой по отсыревшему боку — сенная подстилка хотя и была сухой, но тонковатой, — вздрогнул всем телом так, что его передернуло, сказал, оглядывая то место, на котором только что лежал:
— Н-ну и угораздило… — Подошел к Пашке и Веньке: — Это вы меня сюда приспособили?
— Отстань! — прикрикнул на него Венька.
Все знали, что Тяпа с похмелья задирист, но безобиден; походит, поворчит и, если на него прикрикнуть, отстанет.
Тяпа походил, поворчал, завтракать сел молча; голова у него тряслась, длинная худая рука, когда тянулся ложкой к каше, дрожала. Венька переглянулся с братом:
— Паш, где-то у нас вчера осталось…
У Тяпы торчком, как у собаки на стойке, насторожились уши, кадык прыгнул вверх-вниз, в углах рта замаслились слюнки; он проследил голодными глазами, как Пашка вспрыгнул в вагончик; про кашу и забыл, все слушал, как Пашка возился, звякая посудой. Самогона осталось мало. Пашка вылил его в кружку, подал Тяпе. Обеими руками Тяпа поднес кружку к губам, крякнул:
— Ах, — и опрокинул в глотку. Отщипнув хлебца, понюхал, провел ладонью по груди и животу: — Пошла, пошла! Ну, спасибо, ребятки. Опять человеком стал.
— То-то, — улыбнулся Венька. — А ты говоришь, приспособили…
— Это я с перепугу. Открыл глаза, не пойму, где лежу. Провел по себе рукой — весь мокрый. Вроде ложился поближе к Устинье, приваливался к бабе под бочок, а проснулся… Это она беспременно ночью меня уполовником огрела, я и убег. Помню, дождик накрапывал…
Егор сидел в сторонке. Недоваренная каша скрипела на зубах. Он ел и поглядывал на Тяпу и на ребят. Тяпу вдруг точно прорвало. Он согрелся, глаза его замаслились; смотрел он заискивающе и говорил противно, будто сюсюкал. Пашка отвернулся, а в глазах у Веньки застыл нахальный смешок.
— Пошли, — Пашка встал.
— Погоди чуток. Мы с Тяпой закурим. Тяпа, хочешь курить? — Венька достал сигареты.
Тяпа протянул худую, в пятнах нигрола руку.
— Веньямин, давай закурим, — протяжно, подражая кому-то, пропел он.
— Счас, счас. Рассыпалась. Ах, едрить ее в кочерыжку! Сейчас свернем. — Венька оторвал клок газеты, высыпал табак, отвернулся, колдуя над цигаркой. — Счас, счас. Вот, — он сунул цигарку Тяпе в рот. Изогнулся: — Вам уголька? — И, крикнув уходящему Пашке: — Я тебя догоню! — поднес чуть не к самому носу Тяпы головешку: — Прикуривай!
Тяпа прикурил, но вдруг цигарку охватило пламя, она фукнула, шипя, разлетелась искрами; Тяпа обхватил лицо руками, протер глаза, чуть не плача, повернулся к убегавшему Веньке:
— За что-о?
Егор вскочил и увесисто погрозил парню кулаком.
— Ну, погоди, доберусь я до тебя!
А Венька бежал, заливался смехом, — не было ему ни совестно, ни стыдно, просто весело. Пашка ничего не сказал, но Егор видел, как по его тонким губам скользнула ухмылка.
Распалялся Егор не часто, успокаивался быстро; обыкновенно ему бывало совестно за вспышку, он покашливал и отходил. Так было и на этот раз — Егор махнул рукой, покашлял и отошел, почувствовав себя виноватым: не надо было вчера уезжать, при нем Пашка стеснялся давать себе волю и одергивал брата, да и Тяпа — Семен Куриленко уважал его и, если попадался на глаза под хмельком, — а это случалось довольно-таки часто, — прикладывал руки к груди и стыдливо извинялся. «Те ничего не смыслят, враженята. А этому попадет шлея под хвост…» Егор взглянул на Тяпу и обрушился на него:
— А ты тоже хорош… Нашел с кем водить компанию!
— Да ведь угостили, — виновато сказал Тяпа и прижал обе руки к груди. — Вчерась поднесли. Да вот и сегодня…
— Тебе бы только мимо рта не пронести!
— Во-во, — радостно подхватил Тяпа. — Ругай меня, Егор. Ты можешь. Тебе дозволяю. А больше никому.
— Пошел молоть, Емеля, — буркнул Егор и решительно направился к трактору.
Все дообедье Егор пахал толоку — трудную, неудобную землю. Вчера побывал тут агроном отделения Алексей Рюхин, наказал Веньке: вспаши, но Венька помотал головой — разве эту крепь осилишь «дэтээшкой», тут надо «Кировца»; они стояли и ругались, Егору надоело слушать, и он сказал: да будет вам, сцепились как кочеты, вспашу.
С краю земля оказалась податливой, но в середине, где протоптана была дорога, трактор заглох. Егор завел его снова, прибавил оборотов, плуг дернулся, лемеха глубже вошли в землю; мотор завыл на пределе, выхлопы все реже, — казалось, в железном, туго натянутом канате одна за другой лопаются проволочки, вот-вот канат оборвется, но Егор еще прибавил газу, земля подалась, словно нехотя взбугрилась, плуг за трактором пошел, пошел, скрипя и отваливая заклеклые пласты. Егор смахнул со лба рукой грязный пот, сердито подумал: «Веньку бы сюда, паршивца». И пожалел, что согласился вместо него пахать эту крепь.
Он злился на Веньку за то, что тот ловчил, увиливал от тяжелой работы, за то, что утром подшутил над Тяпой; ему все виделась ухмылка в озорных Венькиных глазах. «Вымахал, дубина, а без царя в голове. Пашка тоже… Брат хулиганит, а он будто в сторонке. Не поймешь, что у него и на уме».
Два года назад у них умер отец; мать — скотница Ульяна, взяла их из школы, из девятого класса, и послала на курсы трактористов, доучивайтесь там. После курсов Венька остался в совхозе, а Пашку отправили на стройку. Через год он вернулся, приоделся сам, приодел Веньку, купил с рук мотоцикл. Ездил на нем больше Венька, давя кур и гусей; бабы грозились разнести в пух и прах его «железку», но Венька ускользал на полном газу.
— Непутевые они у меня, — жаловалась как-то Егору Ульяна. — Все лето просила крышку камышом перекрыть. Слава тебе господи, к холодам перекрыли. На порожках доски еле держались. Ходили по ним, будто так и надо. Упросила-таки, прибили. А плетень в деннике и до се качается под ветром как живой. Мы, говорят, его, мамаша, колышками подопрем. Да все им, вишь, колышки вытесать лень. Не хозяева, прости господи, а жильцы какие-то.
Солнце било Егору в лицо. Сбоку по пашне важно вышагивали белоносые грачи. Впереди с межи взмыл в небо жаворонок. Егор доехал до межи, заглушил мотор, спрыгнул на землю, с минуту стоял, ничего не слыша; потом до него донеслось: ффюррр-тирррли-ирррли — голос жаворонка; внизу, в лощинке, полоскал прошлогоднюю осоку ручей. Егор спустился к ручью, зачерпнув в ведерко прозрачной, зеленоватой, пахшей весенним холодком воды, поглядел на вытянувшийся полукругом увал, на равнину за ним, на синюю вдалеке излучину Актуя: благодать-то какая! И сразу на душе стало легче.
Он налил в радиатор воды и проехал еще один гон, когда на дороге показалась тележка. Буланый конь трусил легкой рысцой. Тяпа сидел на бочке и лениво помахивал вожжами; увидев Егора, привстал. Егор сбросил газ, высунулся в окошко:
— Тебе чего?
— Трр, чертяка! Как у тебя с горючим? Принимай остатки.
— Да у меня полбака! — крикнул Егор. — Вези ребятам.
Но Тяпа нахохлился и промолчал, будто не слышал; крылья его кривоватого носа раздулись; чужим, хриплым голосом он сообщил:
— Ухожу я отсюда.
— Куда? — удивился Егор.
— Сам не знаю. Вчерась Рюхин вызвал меня и говорит: спалишь ты все тут спьяну. — Тяпа поднял голову, поглядел Егору в глаза, усмехнулся: — Я и отвечаю Рюхину: ты как в воду глядел. Давай переводи меня от греха подале. — Усмешка в глазах Тяпы стала жестче. — Он и говорит: перевести-то я тебя переведу, да вот куда? Возчиком семян? Ты уже был. Мешок зерна пропил. Верно, говорю. Сторожем на ферму? Там ты и совсем сопьешься. Телят пасти? Ты их за первым кустом растеряешь. Так ни до чего и не договорились. — Тяпа помолчал. — Ну, прощай. Рюхин вскоростях обещал прибежать. С новым подвозчиком. Говорит, завтра за Лосиной балкой пахать будете. Гоны там — дай бог. Заробите. Вот я и хотел подбросить тебе горючего. Так, значится, не возьмешь? Н-ну-у, н-но! — Тяпа стегнул коня, колеса зашуршали по траве; тележка выскочила на прикатанную колею, — колеса запрыгали, застукотали громче.
Егор поглядел вслед. И сам не понимал, жаль ему Тяпы или он по-прежнему сердит на этого непутевого человека. Тележка тряско подпрыгивала. Простоволосая, похожая сзади на мальчишечью голова Тяпы моталась из стороны в сторону. Да и сам Тяпа, худой, сгорбившийся, походил со спины на мальчишку. Тяпа и мальчишкой был нескладным и слабосилым, Егору не раз приходилось вступаться за него. Он и в трактористах побыл недолго — появились более опытные трактористы, и с трактора Тяпу сняли. Но он все крутился возле машин, забирался к Егору в кабину, просил: дай проеду разок, и Егор не отказывал. Когда трактористов стало не хватать, Тяпу снова посадили на машину. К тому времени он стал выпивать, никому не было это в диковину: мало ли бывает, ну выпил парень, что тут такого? Дальше — больше, пошло-поехало, Тяпа запил; спохватились, когда он спьяну загнал трактор в болотину. Тяпу снова ссадили с трактора, и пошел он по разным работам, пока нынче весной не устроился подвозчиком.
Сначала Егор жалел его, теперь к жалости примешивалась досада — Тяпа и сам мог бы о себе подумать, он же никогда о себе не думал — и пил, и спьяну шумел на кого попало, боялся только жены Клани и Егора.
«Пропадает человек. Пропадает ни за грош». Егор вздохнул и, уже когда отъехал, вспомнил: Тяпа говорил, что завтра пошлют их за Лосиную балку, наврал, наверно, а может, все перепутал.
За Лосиной балкой, Егор знал, лежало поле в тридцать гектаров; посередине была выемка, когда-то стояло там озерко, поросшее по берегам тальником, вода в нем высохла, выемка осталась, при вспашке объезжали ее стороной. Выше, через дорогу, убегало к горизонту другое поле, неровное и всхолмленное, борозды тянулись извилисто, то приподнимаясь, то опускаясь; издали это было красиво. Когда приезжал из города художник рисовать целину, его привозили сюда, и он подолгу стоял тут утрами, не то любуясь, не то размышляя, и, выждав нужное освещение, рисовал натуру. Уже потом на выставке в городе, в день урожая, Егор увидел картину: ясное утро, полого убегающие вдаль склоны и трактор на горизонте, окутанный дымком.
Отдохнуть земле не давали — сеяли пшеницу по пшенице, а потом садили кукурузу, росла она, густая и зеленая, и, не дав ей окрепнуть, ее косили на зеленый корм. После кукурузы опять сеяли пшеницу. Осенью после вспашки поползли через дорогу черные змейки, шквальные ветры поднимали тучи пыли, и земля на высоких местах побелела.
И вот опять — пахать эту гиблую землю?
Он ждал агронома, чтобы поговорить: неужели это правда? И кто это так решил? В соседнем совхозе распахали такое поле, и с него сдуло весь пахотный слой.
До вечера оставалось совсем немного, когда заглох трактор. Егор слез. От мотора пахнуло жаром и дымком. Осмотрел отстойник, открутил гайку бензопровода — горючее то цедилось тонкой струйкой, то иссякало. Егор продул бензопровод — привычное дело, сплюнул слюну, вытер рукавом комбинезона рот.
— Чтоб вам пусто было! — выругал неизвестно кого.
С пашни пришел в сумерках. Трактор оставил в поле — участок так и не допахал. А Венька с Пашкой свои машины пригнали, и тракторы стояли в темноте приземистые и еле различимые, и только выхлопные трубы были ясно видны. Под котлом по-домашнему потрескивал костерок. По дощатым стенам вагончика прыгали тени, они были большими, мягкими и, начинаясь узенькими полосками, кверху расширялись; казалось, кто-то взмахивал перепончатыми, как у летучей мыши, крылами и кружил, и высматривал, и только ждал момента, чтобы накрыть и вагончик, и костер, и сидевших возле него людей.
— Ну, как там крепь? — насмешливо спросил у Егора Венька.
Не отвечая, Егор подошел к костру, сел, достал сигарету и, прикуривая, так сверкнул на Веньку глазами, что тот отвернулся и начал стаскивать сапоги. За день сапоги задубели, ноги в них разбухли. Венька пыхтел и натуживался и злым шепотом позвал Пашку:
— Помоги!
Спать Егор ушел сразу после ужина.
Устинья мыла посуду. А Венька и Пашка сидели за стенкой вагончика, курили и о чем-то шептались. Нож скреб по котлу. Егор ворочался на топчане. Вроде бы и поработал неплохо, а удовлетворения не было. Вчерашний кутеж и то, что устроили его молодые ребята, увольнение Тяпы и то, что агроном не нашел ничего лучшего, как убрать Тяпу из тракторного отряда, подальше от машин, к которым того, Егор видел, тянуло, — все это было неприятно, не давало покоя. Тревожило и то, что Рюхин не приехал и не довелось поговорить с ним о тех двух полях за Лосиной балкой, которые нельзя пахать. Егор лежал, закрыв глаза, и представлял, как пили вчера тут Пашка, Венька и Тяпа, как Тяпа куражился (он без этого не может!), как Устинья шумела на них, — но что может сделать с тремя мужиками одна баба! — видел, как покачивалась перед ним земля, будто он лежал не на топчане, а по-прежнему сидел в кабине трактора, слышал, как звенел жаворонок, как булькал в осоке ручей, — звуки расплывались, удаляясь, становились глуше.
Вдруг все поплыло перед ним, закружилось, и, когда остановилось, он увидел хитрые глаза Тяпы и рот в улыбке до ушей, услышал его пьяненький голосок. Потом замаячил перед Егором Венька, он сидел на капоте трактора и ухарски наигрывал на гармошке. А Рюхин бегал вокруг трактора и пел, как сойка: «Сойди, сойди, сойди…» Потом Егору приснилось, будто он дома. Пол вымыт чисто. Из печи пахнет пирогами. В избе никого — ни жены Гули, ни дочери Кати. Егор сидит и ждет, и отчего-то ему становится так жутко, что он просыпается.
Потом он снова уснул.
Утром Устинья сдернула с него одеяло и громко проговорила:
— Вставай. Агроном приехал.
Егор повернулся и потер заспанные глаза.
В открытую дверь виден был край неба с облачком над горизонтом. Кусок дальнего холма просвечивал в тумане. Было сыро и свежо. Он набросил на себя пиджак и вышел на улицу.
У вагончика стоял низкорослый «Харлей», забрызганный застарелой, наверно прошлогодней еще, грязью. Колеса были мокры от росы; на тупом носу коляски и на брезенте тоже лежала роса, — капли расплылись и слились, и в прогибе брезента чистая, как слеза, блестела вода.
Агроном Алексей Рюхин стоял возле «Харлея» и подзывал к себе Веньку:
— А ну-ка, ну-ка, подойди сюда.
Лицо у Рюхина сухое, жестковатое, с белесыми бровями, подбородок остро сужен книзу, обветренные губы тонкие, над верхней редкая щетинка, узкий нос — сапожком; волосы жесткие, стоячие.
Егор подошел, поздоровался с ним. Алексей кивнул и стал с пристрастием допрашивать Веньку:
— Расскажи, что у вас тут было? Выпивали вчера?
— Мы не в рабочее время, Алексей Иванович, — вдруг вмешался Пашка. Рюхин повернулся к нему. — Живешь тут один. Людей не видишь. Целыми днями в степи да в степи. Скукота. Ну и захотелось развлечься.
Венька и Пашка словно поменялись ролями. Обычно озоровал Венька, а Пашка помалкивал. Теперь говорил Пашка, говорил всерьез, но и в том, как смотрел на Рюхина, и в том, как произносил с усмешечкой. «Алексей Иванович», и в затаенном блеске глаз — во всем чувствовалось озорство, но озорство особое, ядовитое.
— Девок тут нет — вот беда, — продолжал Пашка.
— Не с Устиньей же нам время проводить, — поддержал его Венька. — Тяпа подлез было к ней ночью, так она его уполовником огрела.
— Бесстыдник! — Устинья схватила черпак и кинулась на Веньку.
— Караул! — весело закричал он и убежал за трактор.
Устинья положила черпак, тяжело дыша, присела на порожек, захлюпала носом.
— Не буду тут работать. — Она расправила свернутый жгутом конец платка, забрала в него нос, посмыкала, встала, ушла в вагончик.
— Вы мне это бросьте! — погрозил парням Рюхин.
Егор уставился на Пашку: что он скажет? Ему казалось, Пашка сейчас сказанет такое, как кулаком по столу грохнет, — скажет что-то хлесткое, обидное, злое, что носил как за пазухой камень, может, просто выругается, — всем станет неловко и стыдно. Но Пашка промолчал.
Венька выглянул из-за трактора. Увидев, что Устиньи нет, без опаски вышел.
Агроном заговорил, что теперь не до развлечений. Земля быстро сохнет. Надо пахать и пахать. Он говорил и в такт словам рубил воздух рукой. Зайдя ему в затылок, Венька вытянулся, стал похожим на Рюхина и тоже, как он, замахал рукой. Пашка сдерживался изо всех сил, чтобы не прыснуть.
— Перестань! — не выдержав, крикнул Веньке Егор.
Рюхин моргнул белесоватыми глазами, оглянулся, ничего не понимая.
— Что? Что такое?
— Я им вот, — пояснил Егор.
Рюхин опять моргнул и снова оглянулся, но Венька стоял смирно, будто он тут ни при чем, и даже удивленно пожал плечами: он, мол, и сам не понимает, в чем тут дело.
— Ну вот что, — сказал Рюхин строго. — Пахать поедете за Лосиную балку. — И круто повернулся к Егору: — Ты, Егор Савельевич, за старшего.
Сердце у него екнуло. «А Тяпа сказал правду», — подумал он и сначала даже растерялся. Как же так? Нельзя там пахать. И сеять нельзя. Вспаши да посей — ветра начнутся, все слижут начисто вместе с семенами.
— Паши не паши — ничего там не вырастет.
— Ну, ты это брось… — вспыхнул Рюхин. — Конечно, урожая большого ждать нечего, но хлеб будет. За это я ручаюсь, — проговорил твердо.
Вчера в районе состоялось совещание. Рюхин, как сейчас, увидел битком набитый зал и себя, сидящего незаметно где-то в середине. За столом президиума Иван Григорьевич, начальник управления. Он говорит глуховатым баском: надо засеять пшеницей все, что можно; распахать залежи, неудобные земли и часть тех, что оставлены под залужение.
Рюхин лихорадочно перебирает в памяти: есть у них на Бивачьем увале толока, да и поля за Лосиной балкой не так уж испаханы… Он оглядывается на управляющего Федора Кузьмича Сидорина, невысокого круглого человека с оплывшими щеками; тот закрыл глаза и клюет носом. «Стар стал Кузьмич, стар. Пора ему на пенсию», — думает Рюхин. Затем он глядит на директора совхоза Владимира Степановича, тот сидит в президиуме и смотрит прямо перед собой.
Почему они молчат? Почему молчат все другие? Ведь Иван Григорьевич ясно сказал: область получила задание увеличить посевы пшеницы. Району тоже увеличен план… Надо думать. Надо что-то делать. И Рюхин решается. Он достает блокнот, быстро пишет записку и передает ее в президиум.
— Слово имеет Рюхин Алексей, — объявляет Иван Григорьевич.
Идя через ряды оглядывающихся на него людей, Рюхин слышит, как колотится его сердце: на трибуне он шире расставляет ноги, голос от волнения у него рвется, никогда еще с ним не было такого; ему улыбается Иван Григорьевич, улыбается и директор совхоза; а Кузьмич глядит во все глаза и, когда Рюхин возвращается на место, одобрительно говорит ему:
— Ты это верно насчет толоки. Поля за Лосиной балкой — тоже какой-никакой дадут урожай. Я Владимиру Степановичу говорил об этом. А он промолчал. Ну, директор молчит, и я молчу. А ты смелый — вперед всех выскочил.
Теперь, когда Егор самым решительным образом высказал свое сомнение, у Рюхина словно что шевельнулось в груди: может, и верно не трогать поля за Лосиной балкой? Но он вспомнил, как вчера после его выступления на трибуну один за другим стали подниматься люди; вспомнил, как после совещания Иван Григорьевич подозвал его, пожал руку, кивнул шишковатой лысой головой директору совхоза: «Растут у тебя кадры, Степаныч. Гляди, какой орел. Молодой, да ранний»; вспомнил, как ехал домой с Владимиром Степановичем и тот все интересовался: «Земли за Лосиной балкой ничего?» как, прощаясь, наказывал: «Завтра же выезжайте пахать». Рюхин вспомнил все это и подумал: да ведь больше и свободной земли нет, не для себя он старается и не так уж испаханы поля за Лосиной балкой, как представляет это Остапкин; Егор простой тракторист, а он — агроном, и если каждый тракторист будет ему указывать… Рюхин разжал тонкие бескровные губы и со злостью процедил:
— Это приказ директора, и не выполнить его мы не имеем права.
«Вот и поговори тут», — подумал Егор.
Он хотел ответить Рюхину тоже зло, но оттого, что волновался, слов не находилось; он с минуту смотрел на агронома сердито, потом махнул рукой и пошел к вагончику. «Свет не сошелся клином на Рюхине». Егор подумал так, но это его не успокоило, и, когда взялся рукой за дверь, пальцы у него задрожали.
— Слышали? — крикнул Рюхин.
— Не глухие, слышали, — вяло подтвердил Пашка.
— Счас поедем. Вот толечко подзаправимся, — засуетился Венька. — Нам что? Нам все едино. Мы хоть к черту на рога. Лишь бы платили. Верно, Паш?
— Не трепись, — оборвал его Пашка.
— А ты чего молчишь, Егор Савельевич?
— А чего зря трепать язык? — откликнулся Егор. — Пора за работу. У меня еще не допахана толока.
— Допашешь — цепляй вагончик и тяни за Лосиную балку, — повеселел Рюхин.
— Управлюсь, а там видно будет, — неопределенно проговорил Егор. — Не земля, а камень. Пахать ее — одно наказанье. Пока вспашешь, лемеха с плугов посшибаешь.
— Вспашешь, — уверенно сказал Рюхин. — Ты, да не вспашешь? — И пошел к мотоциклу.
Отвернувшись, Егор услышал, как забухтел мотор, как, шурша колесами по траве, «Харлей» выскочил на дорогу. Устинья принесла и разлила по мискам лапшу, а Егор все стоял у оконца. Он уже жалел, что не поговорил как следует с Рюхиным, хотя как с ним еще говорить? Разве что поругаться? Пусть и поругались бы — все было бы легче, не гнела бы, как теперь, не давила бы под ложечкой подкатившая камнем тяжесть.
— Садись-ка ты поешь. — Устинья придвинула к нему ближе дымящуюся миску.
Он сел.
Устинья о чем-то говорила, голос у нее был густой, но говорила она невнятно, будто набила рот кашей да так и не прожевала; Егор слышал одно сплошное: бу-бу-бу.
— Ты что, ай меня не слышишь? — громко спросила Устинья. — Обедать-то, говорю, придешь?
— Не знаю, — вскинул голову Егор. — Допашу толоку, потом, должно, к управляющему махну.
Он встал, засуетился, застегивая на все пуговицы пиджак.
— Надо — дойду до райкома, — говорил Егор, словно угрожал кому-то.
Но тут же он устыдился своей горячности, нахлобучив кепку, вышел из вагончика и размашисто зашагал к оставленному на толоке трактору.
Был одиннадцатый час, когда Егор пригнал трактор к вагончику, поставил его там и, умывшись, вышел на дорогу. Навстречу тянулись подводы с кулями. Возчики здоровались с ним.
— На Кузьминское поле семена везете? — спросил Егор, приостанавливаясь.
— Под Максатиху, — ответил за всех низенький, поджарый мужичонка с рябым, изрытым оспой лицом.
Значит, сеяли не только под Кузьминками, но и в Максатихе.
В лад поскрипывали пароконные брички. Возчики шагали, весело переговариваясь и поглядывая на вспаханные обочь дороги, блещущие чернотой поля. Последний возчик поравнялся с Егором и, проходя мимо, шутливо крикнул:
— А ты, дядя, чего тут шастаешь? Все в поле, а ты с поля. Ай уже пошабашил?
— Пошабашил, — в тон ему весело ответил Егор.
С этой минуты все радовало его — и подсохшие после вспашки поля, и степлившийся, летящий из глубины степи ветер, и утоптанная полевая дорога, криво выбегавшая вдалеке на большак. Была бы его воля — и он бы пошагал сейчас за подводой с мужиками. Остановившись у края вспаханного и забороненного поля, носил бы кули, наваливал бы их на сеялки, надорвав завязки, сыпал бы в длинные деревянные ящики теплое зерно, а потом, скинув сапоги, шел бы босиком за сеялками по прогретой солнцем земле.
Ему казалось, что так оно и будет. Сейчас он выйдет на большак, проголосует, съездит в Лебяжье, поговорит с управляющим, вернется в поле и сам выедет сеять…
Идти стало легче.
Но вдруг он вспомнил, почему он тут, а не на тракторе, зачем идет к Кузьмичу, — ноги сразу потяжелели, будто на сапоги налипло по полпуда грязи.
На перекрестке Егор остановился, поджидая попутную машину. Но время шло, а машины, как назло, ни одной не было. Солнце стало припекать. Егор снял фуражку, пригладил мокрые волосы и пошел по обочине.
Километра через два его обогнал старенький грузовик. Колеса его подпрыгивали на ухабах, кузов скрипел деревянной и железной оснасткой. Проехав немного вперед, грузовик затормозил и прижался к обочине; шофер Ларька Спиридонов высунул в окошечко круглое лицо, поморщился от догнавшей его пыли, хотел чихнуть и не чихнул, прыснул в кулак.
— Дядя Егор, садись, подвезу.
Егор молча забрался в кабину. От мотора тянуло теплом и бензином. Ларька, большеголовый и крутоплечий, включил скорость; сиденье под ним качнулось, качнуло и его; он, повернувшись к Егору, блеснул белками крупных глаз.
— Дорога анафемская. Пока ехал от Ананьина, все печенки поотбило.
— Рюхина не встрел? Не проезжал он там? — хмуро спросил Егор.
— Как же, проехал даве. Промчался как бешеный. Ходит везде, ездит. Командует всеми. Хо-зя-ин, — Ларька наклонился к открытому окошку, сплюнул.
«Вот и Ларьку чем-то обидел Рюхин», — подумал Егор.
Без строгости в деле нельзя. И все-таки многое ему не нравилось в Рюхине. Нынче Рюхин обидел его, обидел ни за что ни про что, не за дело; не поговорил, не выспросил, а приказал ехать за Лосиную балку, нынче же обидел Тяпу и Ларьку; о таких обидах слышал Егор и от других; как назвать такое поведение агронома, он не знал, но что-то подсказывало ему, что, если вовремя его не оборвать, это может кончиться плохо и для дела, и для людей, и для самого Рюхина. «Видно, власть не каждому идет на пользу», — подумал Егор.
Ларька вел машину сердито, лихо; он словно вымещал на ней свою обиду на Рюхина; летели мимо поля, кусты, межевые окопанные столбики за дорогой; видно, ему просто нужна была хорошая встряска, — сжав губы, он гнал и гнал машину, словно хотел уйти от чего-то и не мог. Показались впереди тополя, немного погодя стали различимы дома под ними; в стороне за частоколом тополиной левады проглянуло длинное саманное строение фермы; из-за дальнего края левады еле видимые на фоне неба проступили железные стойки ветряка.
Дорога нырнула вниз, потом повернула, выскочила на открытое место, и дома оказались совсем близко, приземистые, огороженные плетнями, с пригонами и огородами на задах. В центре выделялась красной крышей школа, поблескивал большими окнами сельмаг. Рядом с сельсоветом стоял аккуратный, точно вымытый домик конторы отделения…
Лебяжье. Оно было красиво в любое время года и в любую пору дня. Подъезжал ли Егор к нему по утрам, когда сбоку над Актуем поднимался туман и первые лучи солнца скользили по верхушкам тополей, подходил ли знойным летним днем, когда все кругом было молодо и зелено и дома проглядывали сквозь эту зелень приветливо и знакомо, торопился ли домой по вечерам, когда заря уже потухала, а берега Актуя, и дома, и тополя едва угадывались в темноте, и лишь огни в окнах светились издали и манили, — у него всегда почему-то было такое чувство, точно он давно не был дома, тосковал и вот теперь возвращается и радуется всему — и крутому, как конский загривок, изгибу Актуя, и домам с деревянными и железными крышами, и высоким с густыми кронами тополям.
— Куда подвезти? — спросил Ларька. — Я к амбарам.
— И мне туда.
Еще не выходя из машины, Егор оглядел площадь перед амбарами, приклетки, весы, подводы. Федора Кузьмича нигде не было. Егор вылез из кабины, спросил у кладовщика; тот поднял от весов усталое лицо, махнул в сторону рукой:
— Федор Кузьмич ушел в контору.
Ларьке кладовщик сказал:
— Вот документы. Поедешь в район за семенами.
— Знаю. Рюхин мне все уши прожужжал. Не поеду.
— Поедешь. Об этом и Федор Кузьмич говорил. Будем сеять сверх плана. Так вот — надо привезть из району семена.
— Не могу я. Понимаешь, не могу. Куда с такой машиной? Мотор барахлит, капот еле держится. Кузов как решето. Мне в ГАИ попадать без надобности. Всю зиму талдычил: надо ремонтировать. На износ работаю. Так нет — погоди. Вот и догодились. Санька Ветров пущай едет. Ему новую машину дали.
Егор ушел, не дослушав, чем кончился спор кладовщика с Ларькой.
В конторе никого не было. На окне по нагретому солнцем стеклу ползали мухи. За дверью в закрытом наглухо кабинете звонил телефон. Звонки настойчивые и безнадежные. Егор послушал и вышел.
Управляющего он догнал у ворот его дома.
— Кузьмич!
Тот не сразу остановился.
Федора Кузьмича Егор знал, еще когда тот был председателем лебяжинского колхоза. Когда из нескольких колхозов образовали совхоз, Лебяжье стало отделением и Федора Кузьмича назначили управляющим. С виду он не изменился: все так же, несмотря на свои годы, ходил быстрым шагом по Лебяжьему, низенький, лысый, сутулый, с широким, морщинистым, красным лицом, и все так же, разговаривая, брался рукой за чисто выбритый подбородок; но, если приглядеться, в нем словно что надломилось: вроде тот же был хозяин, а все на кого-то оглядывался.
— Я к тебе по делу, Кузьмич.
Федор Кузьмич взялся рукой за воротца, обернулся.
— A-а, это ты, Егор. Ну, как у вас там?
— Пашем. Поле за Вороньим ручьем вспахали. Толоку я ныне едва осилил.
— Так. Хорошо. Так. — Федор Кузьмич пожевал полными губами.
Выслушав Егора, он нахмурился:
— Алешка — агроном. Не маленький — понимает, что делает.
— Понимал бы — не делал. Директор об этом знает?
— Весь район теперь знает.
— Да ты-то где был?
— Там был.
Егор стоял, молчал. Он, видно, еще ждал чего-то, но Федор Кузьмич уже отвернулся. Все утро он выслушивал просьбы: кто отпрашивался по своим делам, кто просил перевести на другую работу, иным нужна была машина или подвода; просьб каждое утро набирался целый ворох, Федор Кузьмич уходил из конторы, но люди догоняли его и на улице, и он делал вид, что торопится; он и теперь сделал вид, что торопится, отвернувшись, помедлил минуту, оглянулся:
— Я сейчас уезжаю. Забегу домой и уеду. И ты поезжай. Время дорого, поезжай.
В прошлом году засеяли сверх плана чистые пары. А нынче хватаются, как утопающий за соломинку, за земли за Лосиной балкой. Неужто Кузьмич ничего не понимает? Егор поглядел на высокое, рубленое, с перильцами крыльцо, на застекленную веранду, где скрылся управляющий, на весь его нарядный, недавно обжитый, еще не потерявший свежести дом и вспомнил, как приходил к Федору Кузьмичу лет семь назад.
Дом Кузьмича был тогда похуже и стоял не на взгорке, как теперь, а на отшибе; рос возле него густой сад — тополя, калина, смородина, яблони-дички. В ту весну колхозу дали задание — распахать сто гектаров целины. Кругом все было уже распахано, даже серопески в старом, давно высохшем русле Актуя. Долго думали и гадали и решили отвести под вспашку луга за Актуем. Сена с них накашивали мало, гонять скот туда можно было только вброд через речку. В производственном управлении подсчитали, что будет выгодней посеять там в несколько сроков пшеницу и косить ее на зеленый корм. Егор не понимал этой выгоды; пшеница, он считал, и есть пшеница, надо растить ее на зерно, а изводить хлеб на подкормку скоту… Луга-то на что?
Кузьмич встретил его радушно.
— Садись, Егор. Хочешь чаю?
Он кивнул жене, та пошла было к завеске, но Егор за стол не сел.
— Не до чаев, Кузьмич. Я опять насчет той распашки.
Федор Кузьмич отодвинул недопитую чашку.
— Ездил я вчера в управление. Пашите, говорят, не сомневайтесь. Распашете этот малопродуктивный луг, посеете пшеницу — будет у вас круглое лето зеленый корм. На одном молоке сколько выгадаете.
Егору тогда показалось — коль все подсчитано, то раздумывать особенно нечего. Луг распахали. А летом выгорела за Актуем пшеница, и лишь на оставшихся межах скудно зеленела там трава.
И еще помнится Егору одна весна… Он пашет близ Актуя пойму. День жарок и сух. В стороне, чуть ниже, под топким, заливаемым в половодье берегом лихо крутит воронки мутная вода. Неделю назад Актуй вошел в берега, но вода холодна, где-то в верховьях еще тают снега, и река бурлит и клокочет. Егор нет-нет да и поглядывает на ее изъеденное рябью плесо. Он пашет и думает: посеют тут кукурузу, один урожай снимут, а будущей весной вода зальет пойму и смоет верхний плодородный слой. На совещании, куда недавно вызывали Егора, молоденький парнишка-тракторист рассказывал, как они засеяли пойму, кукуруза вымахала в два человеческих роста, тракторист показывал фотографии, где сам он на лошади скрывался в зеленых зарослях с головой; похвалился: нынче они засевают кукурузой все пойменные земли. Егор успокаивал себя: вот ведь в том колхозе получилось, но на душе у него было неспокойно, особенно после того, как встретил его древний дед Мозжухин и спросил:
— Егорка, правду говорят, будто ты пойму пашешь?
— Пашу.
— Что ж ты делаешь, поганец этакий? Весной там как раз самая стремь. Смоет.
— У других не смывает.
Дед Мозжухин рассердился:
— Говорю тебе — там самая стремь.
И ведь вышло, как он говорил: на следующую весну «стремь» смыла пахотный слой.
Потом Егор вспомнил, как каждую весну садил кукурузу. Он ничего не имел против нее. Но надо же знать меру. Хлебушка бы побольше. Хлеб всему голова. А когда прошло это увлечение кукурузой, распашкой лугов и скашиванием пшеницы на корм скоту, Федор Кузьмич ездил, доставал семена люцерны, клевера, райграса, тимофеевки.
Егор шел по зеленой обочине — пиджак расстегнут, волосы выбились из-под кепки, сапоги в пыли. Куда идти, он не знал. Что теперь делать, не знал тоже. Что-то говорило ему — все кончится, как и прежде: пойдет он в поле и увезет за Лосиную балку вагончик, а там подцепит плуг и станет до глубокой ночи пахать.
Как же так? Кто он тут? Хозяин? Или просто нанятый, которому лишь бы заработать, а до остального нет дела? Надо же в конце концов ответить себе на этот вопрос! Егор поглядел на тополь, вставший на пути, который рос почему-то не за оградой, возле дома, а на обочине и стоял запыленный и одинокий; Егор поглядел на него, будто он мог дать ответ, но увидел только опущенные ветви; одна из них была надломлена — кто-то, проезжая мимо на телеге, примял ее и прочертил по стволу колесом.
— Его-ор! — кто-то сзади топал сапожищами. — Его-ор!
Вправо сворачивал широкий переулок, полого спускавшийся к реке; в конце переулка маячил высокий дом, загораживающий вид на берег, на стремнину Актуя и на остров, густо поросший ивняком. Егор загляделся и не слышал.
— Не слышишь, что ли?
Это был Тяпа. Он тяжело дышал, приоткрыв губы, загорелый и облезлый, с опущенным вниз лицом, как разомлевший на жаре вороненок. Из кармана куртки выглядывала «белая головка». Егор покосился на нее:
— Опять Симоны-Гулимоны?
— Ага, они самые. Достал по этому случаю. — Тяпа подмигнул, погладил бутылку рукой. — Великий, говорят, был святой — мой тезка Симеон. И грамотный. И насчет вот этого… — Тяпа громко щелкнул пальцами под скулой, — не дурак. На какое число его день назначен, я запамятовал. Как говорится, в школе не проходили. Вот поминаю ежедень, чтобы, не дай бог, не пропустить. Грех.
— Куда тебя определили? — спросил Егор после молчания.
— Должностей мне надавали, все в кармане несу. Шесть ден гуляю, на седьмой отдыхаю.
— У Кузьмича был?
— А зачем? Он мне без надобности. — Тяпа достал из кармана бутылку. — Давай моего Гулимона помянем… Ты думаешь, сняли меня с подвозчиков за то, что пью? За язык попер меня Рюхин. Сболтнул я спьяну, что он спит и видит себя на месте Кузьмича.
— Бросить бы тебе пить-то, — вздохнул Егор.
— Это я уже слышал, — скривил губы Тяпа.
— А если бы тебе… машину?
Тяпа сунул руки в карманы, отчего в боках стал шире; косолапо шагнул; от окрика Егора вздрогнул, втянул голову в плечи. Кричать Егор не хотел и сам не понимал, как это вышло, что не выдержал и крикнул:
— Погоди! Я с тобой серьезно.
Тяпа обернулся. Такого лица у него Егор ни разу не видел. Мутные глаза глядели сердито, с вызовом, с болью.
— Серьезно? Ну, давай серьезно. Ты знаешь, что я нынче у Клани последнюю трешку стянул? А? Не знаешь?
— Зачем ты так?
— А так, ни за чем, — устало ответил Тяпа; руки и ноги у него ослабли, и сам он весь обмяк, согнувшись, глядел в землю. — Кланя берегла трешку куда-то на дело. Спрятала от меня. А я стянул и убег. Смотался сразу в магазин, одним словом. Сосет внутри у меня, Егор. Будто пиявка какая там присосалась. Не нахожу себе места. А выпьешь, оно и полегчает.
Егор видел, что Тяпа говорит правду. Значит, его задело, дошло до него; значит, осталась еще в нем совесть…
— Пойдешь ко мне сменщиком? Я где надо поговорю.
Тяпа от неожиданности подался назад, выкатил округлившиеся от удивления глаза, судорожно сглотнул что-то застрявшее в горле. И видно, до того в себя не верил, что тут же опустил голову, глаза запали в морщинистые веки и стали маленькими, красными и злыми; он махнул рукой:
— А, отстань ты!.. — И пошел быстро, мелкими шажками, косолапя; куртка рвано топорщилась в плечах, большие, немытые, потертые в сгибах кирзовые сапоги хлюпали на ногах.
— А, вот ты где! — Из переулка навстречу ему вывернулась Кланя, худенькая, горластая, с измученным лицом. Была она Тяпе по плечо. Выцветшая ситцевая кофточка и черная поношенная юбка скрывали ее худобу.
Не доходя до Тяпы, она выдернула из плетня прут, стегнула им со свистом по траве.
— Иди домой! Иди, иди. Залил глаза-то!
Тяпа встал и стоял боком к Егору, не зная, что делать. Кланя увидела Егора, смутилась и поклонилась:
— Добрый день, Егор Савельевич. На работу? А я пришла с фермы, хватилась: Семена дома нету. Пошла искать. А он — вот он. — Оглянулась на мужа, потом посмотрела на свои босые, желтоватые, измазанные по щиколотку навозной жижей ноги, на свою юбку, которая сбоку распоролась по шву и бесстыдно топорщилась в том месте; вдруг застыдясь, Кланя опустила покрасневшее лицо, прикрыла распоротое место ладонью, шагнула к Тяпе: — Где ты пропадал? Пойдем домой. — И уже в переулке за плетнем больно толкнула его в спину и шепотом, чтобы не услышал Егор, добавила: — Иди, иди. Я о твое неумытое рыло весь веник измочалю!
Отчего-то Егору стало тоскливо. Он услышал, что сказала мужу Кланя, когда оба они скрылись за плетнем, и представил, что с ним будет там дома — и слезы, и попреки, и побои: Кланя несдержанна на язык и часто дает волю рукам. Но Егору было жалко и ее, худенькую, высохшую от горя и обид, плохо одетую, давно не знающую простых человеческих радостей. Каждый день одно и то же — работа от зари до зари, пьяный муж, ругань и драки; от такой жизни озвереешь. И кто тут больше виноват — не поймешь. Вот ему, Егору, считай, что повезло. Он в молодости, после войны, тоже попивал, но жена Гуля в первый же год, как они поженились, твердо заявила: «Выбирай: или я — или водка» — и так поглядела, что он ни минуты не сомневался: как она сказала, так и будет. С того дня баловство как отрезало, и, хотя бывали дни, когда тянуло к старому, теперь было бы стыдно показать себя таким перед людьми. Ему-то повезло. А Кланя так не сумела и сейчас бьется как рыба об лед, и главное — бьется в одиночку; Рюхин махнул на Тяпу рукой, Федору Кузьмичу тоже на него начхать. А сам он, Егор?.. Только жалеет его, и больше ничего.
Давно стихли за плетнем голоса и шаги. Солнце поднялось уже высоко, а Егор все стоял и курил возле переулка, где окликнул его Тяпа. Но вот он докурил папиросу, бросил ее под ноги, примял окурок и, поглядев на солнце, потопал опять в поле.
По пути ему встретился Рюхин, зло посмотрел и спросил, не повышая голоса:
— Где ты был?
Было видно, чего ему это стоило — не повышать голоса; он выглядел усталым, злым, раздраженным; подбородок приподнят, глаза сощурены, на правом виске вздулась и билась жилка. Был бы перед ним не Егор, а Тяпа или Венька — накричал бы. На Остапкина агроном кричать пока не смел, и это еще больше взвинчивало его: на лице медленно, кругами окалины проступала краснота. Но Егор ничего этого не видел; перед ним был человек, который круто и несправедливо обошелся с Тяпой, и Егор прямо сказал:
— Семена ты зря уволил из подвозчиков.
— Какого Семена? Это Тяпу, что ли? Он неисправим. Сопьется — туда ему и дорога.
— Вот как рассуждаете вы, молодые!
Егор хотел рассказать Рюхину, каким Тяпа был в молодости, как они вместе учились на трактористов, как выезжали первый раз в поле и как по-ребячьи Тяпа радовался, что сам ведет машину; еще не все в нем потеряно и теперь. Рассказ получился бы длинным, а длинно Егор говорить не умел, и он только махнул рукой:
— Э-э, да что там! Ничего вы, молодые, в том не смыслите…
Рюхин покосился на него. Красные пятна на его щеках потемнели.
— Вот где у меня сидит твой Тяпа, — проговорил он и похлопал ладонью по затылку.
Рюхин отвернулся, помолчал, спросил опять:
— Где ты был?
— У Федора Кузьмича.
С минуту агроном стоял оторопело, потом лицо у него побагровело.
— Жаловаться ходил? — И так как Егор молчал, он понял, что это было так. Рюхин осуждающе покачал головой и насмешливо спросил: — Ну и чего ты выходил? Только время зря потерял. Садись, — приказал он, — поехали.
— Куда это ты меня?
— Садись, не разговаривай.
Все случилось так неожиданно — и эта встреча на дороге, и разговор с Рюхиным, разговор, который так ничего и не решил, и это внезапное приглашение садиться в коляску, Егор не успел толком сообразить, что будет дальше, сел, и они покатили по неровной дороге. Тряска мешала думать, а надо было не только думать, но и решать, как быть.
Впереди показался вагончик. Рюхин подрулил к нему, колеса мягко прошуршали по траве, и все, что било Егору в уши — и резкие выхлопы отработанного газа, и сильный ветер, и шлепанье брезента по коляске, — все разом смолкло. Егор сидел, оглушенный тишиной, и щурил глаза от яркого солнца. Все-таки он приметил, как пусто и неуютно стало у вагончика — ни тележки, ни коня, ни бочек; там, где был котел и таганок, все разорено, осталась на кострище одна зола.
— Ну вот и приехали, — сказал Рюхин, потирая пальцами покрасневшие от ветра веки. — Цепляй вагончик и тащи за Лосиную балку.
Агроном говорил так, будто все было уже решено. Для него так оно и было. Для Егора же только пробил час решения; он понял, что по привычке обдумывать все не спеша он оттягивал его, дольше оттягивать не осталось времени, надо было все сказать Рюхину, и он проговорил, хотя и не с такой твердостью, как хотелось бы:
— Вагончик я отвезу, а пахать там отказываюсь.
— Что-что-что? — Рюхин встопорщил жидкие брови.
— Пахать там не стану, — тверже сказал Егор, и оттого, что выговорил это, ему стало легче; все, что давило его с утра, отхлынуло; он выпрямился и строго поглядел на агронома.
— Прогулял полдня и еще отказываешься от работы? — повысил голос Рюхин. — Да за прогул и отказ выполнять заданье знаешь что бывает?
Он, не включая зажигания, повернул рукоятку газа, крутнул ногой стартер; мотор не заводился; Рюхин наконец догадался, нажал на ключ; «Харлей» взревел, Рюхин вскочил на него и круто, на полном газу вырулил к дороге.
Егор сел на ступеньку вагончика, достал папиросу, закурил. Согнанный дымом, откуда-то поднялся комар и, тоненько затрубив, покрутился возле уха, полетел. Сначала Егор глотал дым часто и жадно, папиросу держал нетвердо, но с каждым разом затяжки становились ровней; наконец он вздохнул глубоко и поднялся.
«Зачем все это Рюхину? — думал Егор, подходя к трактору. — Почему он так старается?» Ему теперь казалось, что Рюхин и сам знает: от распашки полей за Лосиной балкой толку не будет, а отступать некуда — слово дал перед всем районом, и оттого злобствует и того, кто говорит ему правду, принимает как врага. В прошлом году он первым поддержал директора, когда тот предложил начать сенокос на неделю раньше, хотя все кругом, и Рюхин в том числе, накануне говорили, что трава не набрала силы, а план надо выполнять не в гектарах, а в тоннах. А еще раньше, весной, как только пришла из района бумага, Рюхин громче всех кричал, что бригада год-два обойдется без чистых паров, хотя знал, что обойтись без них в хозяйстве нет никакой возможности.
Вспомнив все это, Егор покачал головой. Заведя трактор, подогнал его к вагончику, прицепил вагончик, закурил снова и опять думал о Рюхине. Ему даже жаль его стало: «Вот ведь — вляпался по молодости и не выберется никак». Выплюнув недокуренную папиросу, Егор взобрался в кабину. Через полчаса он был уже далеко в степи.
Дорога шла прямо; трактор гудел ровно, траки, спускаясь с колеса в пыль, негромко повизгивали; немазаные колеса вагончика скрипели. Справа тянулся увал, он то подходил впритык к дороге, то убегал от нее, выгибаясь полукругом, и там, где выгибался, блестели то озерко, то ручей, и возле них зеленели кусты, а за кустами уходили вглубь скрытые зеленые балочки.
Лосиная балка, широкая и зеленая, открылась сначала одним боком, крутым и обрывистым; внизу у самой воды густо росла смородина, чуть дальше стояла черемуха; трава взбиралась почти до самого верха, но обрывистая кромка желтела песком и глиной, сверху из чернозема на глину спускались корни: земля осыпалась, и корни свисали, как спутанный мох, и жарились на солнцепеке. Чем ближе Егор подъезжал, тем балка открывалась шире. Никто не знал, отчего ее звали Лосиной; лоси бывали тут разве что в незапамятные времена, когда вдалеке за рекой шумел дремучий бор; теперь не было ни бора, ни лосей, и от лесистой балки осталась одна теклина, по которой весной сбегала вниз с полей вода.
Сразу за балкой увал повернул к дороге и стал ниже, словно пригибаясь и позволяя ей вскочить и оседлать себя. И дорога, взбежав на увал, как будто приостановилась на мгновение, пораженная открывшимся простором, огляделась и уже тогда побежала дальше и через поля, и через луг, и через кусты, облепившие заболоченную низину.
На полях не было привычного оживления. Пахал один Венька — Егор узнал его трактор по трубе. Пашкин трактор добрался до середины поля и, видать, заглох. Подняв капот, Пашка копался в моторе. Еще два трактора стояли у дороги на меже; трактористы сидели на корточках и покуривали. Егор подтащил вагончик к меже, заглушил мотор.
— Загораем? — сойдя, хрипло спросил он.
— Подвозчика ждем, — неохотно откликнулся тот, что постарше, повернув к Егору скуластое, заросшее щетиной лицо.
Оглянулся и второй тракторист — голова у него была большая, а плечи узкие и покатые, лицо круглое и плоское, и на нем едва виден был приплюснутый нос. Этот потянулся всем телом, засмеялся без причины и сказал:
— Ломанем мы тут.
— Погоди радоваться-то, — хмуро оборвал его старший.
— А че? Земля легкая, гоны длинные. Ломанем, Никитич! — парень хохотнул опять придурковато и покрутил белесой, выгоревшей на солнце головой.
— То-то и есть, что легкая. Ежли по-хозяйски, то ее и пахать бы не след.
Егор отцепил вагончик, постоял; подумав, достал из-за двери деревянные чурки, подложил под колеса. Приехал подвозчик. С ним Устинья. Не оглядываясь, Егор слышал, как трактористы заправляли машины; потом Никитич, гремя ведром, прошел мимо него к балке за водой, спустился по сухой, протоптанной в траве тропинке; где-то внизу на самом дне балки взбулькнула вода; немного погодя показалась его клетчатая кепка, вылез и весь он сам, поставил на траву ведро, отряхнув от земли руки, сказал:
— Говорят, когда-то приходили сюда лоси.
Егор промолчал. Никитич продолжал:
— Стояли тут за рекой леса. Я мальчонкой был, помню, бегали мы туда. Росли там березы, ели, лиственницы. Ленточный бор шел по-вдоль Актуя. Рубить его начали давно, а в войну смахнули остатки. А какие луга тут были! Помнишь?
— Помню, — сказал Егор.
Его окликнул подвозчик и, когда Егор подошел к нему, проговорил:
— Рюхин сказал, чтобы шел ты в Лебяжье. Он отстраняет тебя от работы.
— За что это он тебя? — спросил Никитич.
— Значит, есть за что, — сказал Егор и пояснил: — Я отказался пахать эти поля.
Устинья крикнула из вагончика:
— Не уходи, Егор! Ишь какой смелый нашелся: «Отстраняю от работы»… Не на таковского напал!
— Пойду, — хмуро сказал Егор. — Мне тут делать нечего.
Никитич только головой вертел — глядел то на Егора, то на подвозчика, то на Устинью, то на Пашку с Венькой, которые подошли и стояли молча. Пашка вслед за Устиньей негромко повторил:
— Погоди, дядя Егор. Надо же разобраться.
— Да чего тут разбираться? — сказал Венька. — Дело ясное. Наряд есть — знай паши.
— Верно, кореш, — хлопнул его по плечу белесый парень. — Пошли.
Они вместе, как в строю, повернулись и пошли к своим тракторам.
Белесый оглянулся, весело скаля зубы, а Венька выругался беззлобно, по привычке, и ускорил шаг. Последнее, что увидел Егор уходя: Никитич и Пашка, стоявшие у вагончика. Никитич покусывал губы. А Пашка задумчиво ковырял пальцем в носу. Уже с дороги Егор услышал, как взревел вдалеке трактор Веньки; через минуту завелся трактор на меже — он пошел сразу, подминая с треском будылья бурьяна. Подойдя к спуску с увала, Егор полуобернулся — трактора Никитича и Пашки стояли.
Федор Кузьмич на этот раз накричал на него:
— Ты чем думаешь — головой или?.. Тут не то что день, час дорог. А у тебя капрызы какие-то, — он так и сказал «капрызы». — Того делать не хочу! Этого не хочу!
Он стоял, раскоряча ноги, и кричал так, что было слышно далеко на улице. Вид у него был угрожающий: лицо багровое, глаза сердитые; но Егор не испугался ни этого вида, ни крика на всю улицу, хотя прежде, когда чувствовал себя в чем виноватым, боялся встретиться с Кузьмичом взглядом; теперь же он стоял и думал, что Кузьмич, наверное, уже переговорил с Рюхиным и ищет в крике себе оправдания.
— Пахать там я все равно не буду, совесть не позволяет, — только и сказал ему Егор.
— У тебя — совесть! А у нас, выходит, совести нету! — сорвался опять на крик Федор Кузьмич и почему-то вдруг осекся, достал из кармана платок, провел по лбу и по шее; на Егора больше не глядел, так и стоял, молчал, пока тот не сказал:
— Ну, я пошел.
— Куда?
— Домой.
— Погоди.
Егор удивленно остановился.
— Рюхин там… в конторе. Зайдем к нему.
Было видно, что Кузьмич хочет кончить все миром. Егор поглядел на него исподлобья; теперь все в нем — и обвислые щеки, и морщинки на лбу, и мешки в подглазницах, — все говорило о том, что Федор Кузьмич смертельно устал; устал и от него, Егора, и от Рюхина, устал и от своих и от чужих забот; ничего бы ему не надо — лишь бы шло все тихо и мирно. По-человечески Егор понимал это. Но Федор Кузьмич взял его за руку, потянул насильно, и Егор вырвал руку:
— К Рюхину не пойду.
— Он там… в конторе, — настойчиво повторял Федор Кузьмич. — Ты подумай, Егор. Зачем земле пустовать, когда можно взять с нее хоть какой-нибудь урожай? Не одни мы так. Весь район. Весь район так…
В том, как это он говорил, Егор видел желание убедить не столько его, сколько себя, что он тут ни при чем. Кто-то где-то решил, что так надо, так будет лучше, все делают так, и нечего тут судить и пересуживать; а если и случится ошибка, не он ведь будет виноват и даже не Рюхин, а тот, кто принимал решение. «Ищем виноватого, — подумал Егор, — а виноваты-то сами».
Управляющий ушел. Егор поглядел ему в спину. Не тот нынче Кузьмич, не тот. Теперь Егор не узнавал его. С тем, другим, Кузьмичом столько было пережито всего — вместе растили хлеб и часто, отрывая от себя, все до порошинки сдавали; ночей недосыпали, куска недоедали; вместе мучились над кукурузой и над бобами, и вместе распахивали травы, и вместе опять заводили их; тот, другой, Кузьмич был остер в разговорах, за дело стоял крепко, был хозяином. А этот… Егор глядел на его опущенные плечи, на то, как он шагал вяло, будто с одышкой, и не узнавал в нем прежнего Кузьмича.
Стало темнеть. Зари уже не было, а полое небо еще светилось, и в сгущавшейся синеве прорезалась первая звезда. Егор посмотрел туда, где догорел закат, как о чем-то постороннем подумал: «Ветрище завтра будет», — и, тяжело ступая, пошел домой.
На память пришло, как в войну потерял он друга. Все звали его Нестеренко, и Егор называл так, по фамилии. В окопе ли, в колонне ли, когда ночью скрытно двигались в походном порядке, Егор знал, что Нестеренко рядом, и если тот отлучался — его иногда посылали в штаб вестовым или проводить на ту сторону разведвзвод, — Егор чувствовал, что ему чего-то не хватало, и успокаивался лишь тогда, когда Нестеренко приходил обратно.
Однажды утром после артподготовки весь полк — от него осталось к тому времени не больше полусотни пехотинцев — бежал в полный рост по открытому полю. Вдруг впереди из леска, шурша, полетели мины; одна разорвалась впереди, другая сбоку. Нестеренко, бежавший рядом с Егором, схватился за грудь, он еще успел шагнуть и поставить ногу, но опереться на нее не успел, повалился. Все побежали, а Егор крутнулся на месте, не зная, что делать; наклонился над Нестеренко и, увидев неживое строгое лицо, крикнул: «Коля!» — назвал его по имени. Мины начали рваться гуще, и он тоже побежал… Не стало Нестеренко. Егору долго не хватало его.
Федор Кузьмич был тут, рядом, в Лебяжьем, но ему теперь казалось, что он потерял и его.
Дома свет горел в одном окне. Дочь Катя пришла с работы, наскоро перехватив кусок, собиралась; вечером у нее была одна забота — либо в клуб, либо туда, где играет гармошка. Когда он бывал дома, то обычно ворчал: «Нечего накрашиваться, лучше помогла бы матери»; Катя вздрагивала и обиженно отворачивалась. Вот и сейчас Егор увидел ее в окно, — стоя перед зеркалом, Катя надевала кофточку и, нагнув голову и оглядывая себя, поворачивалась то одним боком, то другим.
За плетнем в деннике шумно вздохнула Красавка; Гуля, склонясь, сидела возле нее на скамеечке. Пахло навозом и теплым молоком. Егор взялся рукой за плетень. Гуля приподняла закутанную платком голову:
— Это ты? Я сейчас. Вот подою и приду.
Когда она вошла в дом, Егор сумерничал у открытого окошка.
— Ты чего сидишь без огня? — Гуля щелкнула выключателем и поставила молоко на лавке у печки.
Он поглядел на нее и ничего не сказал.
И то, как она вошла в дом небыстрыми и сильными шагами, чуть наклонясь вбок от тяжести ведра, и то, как ходила у скамейки, доставая кринки и цедя молоко, и даже то, как нагибалась в поясе, а голову держала прямо — все было привычно и знакомо. Так было и вчера, и позавчера, и в прошлом году, все долгие годы, пока они вместе жили. Все было так и что-то не так. Она всегда была рослой и сильной, казалось, не будет ей износу, но вот что-то случилось — Гуля как будто начала усыхать, и мелких морщин на ее продолговатом лбу прибавилось. Началось это не вчера и не позавчера, но особенно бросилось в глаза теперь, когда и сам он после пережитого днем почувствовал, что устал, что силы его уже не те.
— Балуешь ты Катьку, — сказал Егор сердито. — Ничего она не делает. Ни корову подоить, ни по дому. Гладкая стала. На уме одно: погулять.
Гуля махнула рукой:
— Ну ты скажешь…
— Вымахала, — продолжал Егор. — Скоро выше матери будет. А понимания о жизни никакого.
— Она же работает, Егор, — вступилась за нее Гуля и, взяв кринки, понесла их в сени.
— Работает, — не сдавался Егор. — Ходит по бригадам, собирает бумажки. Тоже мне работа!
— Ты-то чего прибег? — вернувшись, спросила Гуля и поглядела на него так, что он понял — ни соврать, ни скрыть ничего не удастся. Да он никогда и не врал ей, а если чего и хотел скрыть, то молчал или говорил о чем-нибудь другом, как вот теперь о Кате. Гуля это знала и, должно быть, догадалась, что пришел он в неурочное время неспроста.
Ужинали они молча, без Кати. После ужина Егор вышел на крыльцо покурить. Ночь была по-весеннему темной и прохладной. По селу редко светились огоньки. Дома стояли низенькие и неясные. Егор присел на ступеньку и с полчаса сидел, сунув руки в карманы. Папироса вспыхивала в губах, и в нос шибало дымом; вдыхая его, он морщился и, наклонив голову, приподнимал бровь. Где-то за домами в переулке послышались смех и веселые голоса; смеялась девушка, звонко, горлом — Егору показалось, он узнал Катю; мужские голоса тоже были знакомы — Пашкин и Венькин. Егор качнул головой: «Прикатили и оттуда? Вот подлецы! Вскружат девке голову. Венька — парень красивый. Да и Пашка — ничего. Прикатили. Ни стыда, ни заботушки».
А сам в молодости разве был не таким? Мало задумывался о жизни. Вот так же ходил с дружками по улицам и лазил в чужие сады и огороды и бегал за три километра в Михайловку воровать у приехавших на мельницу мужиков уздечки. Детство и молодость прошли бестолково.
Он сидел и вспоминал, какие он и его дружки вытворяли шалости, и качал головой: какими были они тогда дураками! Егор выплюнул потухшую папиросу, прикурил новую и, услышав из-за двери голос Гули, поднялся:
— Иду.
На другой день рано утром Егор подходил к центральной усадьбе совхоза — Михайловке.
Сверху, с гребня увала, открылся вид на излучину Актуя. Изгибалась река, круто убегал вперед увал; вилась дорога, и вдоль нее, повторяя каждый ее поворот, в два ряда стояли деревянные дома. В центре теснились они густо, а ближе к прогибу увала, где года два назад пестрели на кочках травы, поднялся новый поселок; дома там городские, крашеные, в два и в три этажа. В них все было как в городе — и паровое отопление, и вода, и газ в баллонах; говорили, скоро станут строить такие дома и в Лебяжьем, и Егор, проходя мимо нового поселка к конторе, все глядел на балконы, на широкие окна и, увидев занавески и герань в горшочках, замедлил шаг.
Хорошо в таких домах. Ни о воде тебе заботы, ни о дровах. Гуля хоть отдохнет. Сколько она за свою жизнь воды из Актуя перетаскала! И все-таки было жаль своей старой пятистенки: под окнами черемуха, просторный двор густо зарос травой; пригон и баня рядом, за ними грядки лука, огурцы, тыквы, дыни, картоха, и все огорожено плетнем; своя, годами обжитая усадьба. А тут и посмотреть не на что — голо. В одном доме столько семей сразу. Нужен не пригон, а целый скотный двор. А где тут и как заводить огороды?.. Нет уж, поживем пока так. Егор вздохнул и, поглядев еще раз на дома, вошел в контору.
Тут уже полно толпилось народу. Коридор тянулся длинный, дверей было много, в каждую то и дело входили люди — все они выглядели строгими и занятыми, пробегали быстро, не оглядываясь и не задерживаясь, и двери хлопали за ними тяжело. У входа в бухгалтерию Егор увидел знакомое, в пятнах солярки лицо; тракторист из Ананьина Петька Мугуев, положив руку на стул, сидел у печки на корточках и курил, пуская дым в щелястый рассохшийся пол; пепел стряхивал в раскрытое зевло печки.
— Эй, Егор! — громко позвал он, как будто был в степи, и его плоское, с монгольскими скулами лицо расплылось в улыбке, словно они не виделись много лет.
Егор подошел.
— Чего ты тут? — спросил Петька. — Жалиться пришел?
— Нет, — ответил Егор, кивнул на кабинет директора: — Владимир Степанович тут?
— Тут, — сказал Петька, и его круглое лицо поскучнело.
Увидев проходившую женщину-бухгалтера в синем платье, в жакете, наброшенном на плечи, он встал, просительно округлил глаза:
— Ну, как мое дело, Любовь Николаевна?
— Какое дело, Мугуев? — остановилась та.
— О пособии.
— Идите работайте, Мугуев, — строго сказала Любовь Николаевна, тряхнув повязанной лентой головой. — Не будет вам пособия. Не положено. Мы помогаем нуждающимся.
Она пошла, а Петька замахал руками:
— Постой! Стой! Как это не положено? Василию заплатили. Володьке заплатили. А мне не положено? Я тоже в профсоюзе состою и каждый месяц деньги вношу. Я, может, не меньше Васьки нуждаюсь.
Егор отвернулся. Петька был все такой же, ничуть не изменился, — сколько помнил Егор, вечно клянчил, на всех жаловался; он и ходил самолично, и посылал жену, и писал письма, и высиживал долгие часы перед кабинетами; услышав, что где-то чего-то дают, мчался туда, и вот теперь, прослышав, что кому-то дали пособие, пришел и торчал тут с утра и, хотя ему отказали, не думал уходить, пока не добьется своего.
Перед кабинетом директора Егор остановился. Дверь открыл не сразу. В маленькой приемной за продолговатым столом сидела девушка и, наклонив голову, старательно втолковывала кому-то по телефону:
— Владимир Степанович занят. У него совещание.
Она положила трубку, но тут же зазвонил другой телефон.
Звонки перекликались, как утром на зорьке петухи; голоса у них были разные, и кричали они то коротко, то длинно; их дребезжанье обрывалось всякий раз лязганьем трубки, которую девушка хватала чем дальше, тем сердитей и злей. Егор стоял у двери и, держа засаленную кепку в руке, терпеливо ждал. Девушка наконец подняла голову:
— Вам кого? — И вдруг, вглядевшись, узнала; серые, подведенные черным глаза ее потеплели; сухие, чуть подкрашенные губы тронула улыбка: — Дядя Егор?
И он узнал ее — это была Настенька, подружка Кати. Волосы, льняные, рассыпавшиеся, были будто не ее, и брови, тоненькие, как наклеенные, не ее, и губы, и щеки… вот только выражение глаз — его ничем нельзя было вытравить, а так ничего не осталось от простенькой голенастой Насти, которая школьницей бегала к ним и о чем-то шушукалась с Катей в сенях.
— У Владимира Степановича сегодня неприемный день, — сказала Настя. — Вот разве что после совещания… — Она опять схватила трубку и прокричала в нее: — Я же сказала вам: занят! Занят! Занят!
Сидя на стуле и придерживая кепку на коленях, Егор поглядывал на Настю. Она была и вертушка и хохотушка и место выбрала себе беспокойное; оно, правда, и не пыльное и не тяжелое, это не на ферме крутиться возле коров и не в поле стоять в пыли за сеялкой, но вот беда: таких «непыльных» мест в совхозе, что ни год, становилось больше, и Егор думал: когда Гуля и ее товарки состарятся, кто их заменит на ферме? Катя, которая работает не то нормировщицей, не то еще кем-то, ходит, собирает по бригадам бумажки, или вот эта хлопотунья Настька? Да и пойдут ли они на ферму?
Раздался внутренний звонок, он прозуммерил откуда-то из-под стола. Егор едва его различил, а Настя услышала сразу, кинулась к двери в кабинет, осторожно, пальчиками, открыла ее, на цыпочках вошла — оттуда густо ударил прокуренный воздух, и чей-то голос хрипло пообещал:
— …А мы закончим к двадцатому! — И дверь закрылась.
Настя скоро вернулась и, усаживаясь, проговорила:
— У них там еще идут отчеты.
Она толкнула створку окна — снизу из цветника ветер донес сыроватый запах перекопанной на клумбах земли. Вот так же, сыростью и корневищами, пахла земля и в поле. Услышав этот запах, Егор подумал: ему сейчас бы не в конторе рассиживать, а угнездиться на сиденье трактора и пахать, пахать, пахать… Он поднялся, вышел на крыльцо, закурил; проследил, как к крыльцу подкатил «газик», как вылез из кабины грузный мужчина и, не глядя, протопал мимо. Егор спустился с крыльца, обогнул контору. Открылся вид на плесо Актуя. Темная вода светилась мелкими огоньками, как будто там блестели стекляшки. За крутым, поросшим кустарником берегом раскинулся луг, он полого переходил в увал; от него начинались поля и убегали, темнея, к горизонту. Два трактора поднимались по полям, за ними плыл легкий дымок. Егор услышал гул моторов, и у него защемило под ложечкой…
Подошел Петька Мугуев и начал жаловаться на Любовь Николаевну, потом еще на кого-то.
Егор опять пошел к конторе. Мугуев шагал за ним и все говорил, говорил. И оттого, что Мугуев, здоровый и крепкий мужик, торчал тут целое утро, ничего не делая, и оттого, что сам он, Егор, второй день ничего не делал, ему стало еще тоскливей. Сев, а они с Мугуевым, два лба, торчат тут; а в поле трактора стоят, сохнет земля; и ничего ведь им, двум лбам, за это не будет.
Стало совестно до того, что плюнул бы на все и ушел в поле, но тут из конторы валом повалил народ: агрономы, зоотехники, управляющие, бригадиры, все те, кто сидел в кабинете у Владимира Степановича. Егор увидел хмурое лицо Федора Кузьмича, узкие плечи и высокие тонковатые ноги Рюхина. Кузьмич кивнул ему неприметно, а Рюхин прошел отвернувшись, и эти его мимо смотрящие глаза, и вздернутый подбородок, и негнущаяся походка напомнили Егору, что теперь он, Егор, не у дел, до работы его Рюхин не допустит, и надо хлопотать не только о полях за Лосиной балкой, но и о самом себе.
Дверь в кабинет Владимира Степановича была приоткрыта. Настя подскочила и прикрыла ее.
— У Владимира Степановича начальник управления.
Егор сел на стул у стены и снова стал ждать.
Прошло еще полчаса. На пороге кабинета появился тот, приехавший на «газике», мужчина, полный в плечах, с полной, красной, с сизоватым отливом шеей, — начальник управления. За ним, нахлобучивая кепку, вышел Владимир Степанович и, догнав, наклонил голову и слушал, о чем говорил начальник управления. Они оба собрались уезжать. До Егора это не сразу дошло, а когда дошло, он кинулся вслед, не рассчитав, больно стукнулся о косяк плечом и догнал Владимира Степановича уже на улице.
— Владимир Степанович, — позвал Егор громко и, боясь, что его не дослушают, заговорил быстро и несвязно, с запинками.
Владимир Степанович занес одну ногу в машину и тут увидел управляющего:
— Кузьмич, найди главного агронома и съездите вместе с ним посмотрите, как там и что.
Из Михайловки Егор возвращался с Федором Кузьмичом. Конь бежал неходко, трусцой. Покачивалась дуга, позванивала железная оснастка дрожек. Со скрипом качались оглобли. Егор тоже покачивался. Он был доволен. Главный агроном, которого назначили недавно, перед севом, и которого Егор видел только однажды, и Федор Кузьмич приедут и убедятся во всем сами.
А Федор Кузьмич, держа в одной руке плетеные вожжи, сопел, пыхтел и, когда поднялись на увал, высморкался прямо на дорогу.
— Настряпал делов! — хрипло сказал он и в сердцах хлестнул мерина вожжами; злился он потому, что Егор некстати выскочил с разговором о тех двух полях за Лосиной балкой; выскочил в присутствии начальника управления… — Чему улыбаешься? — спросил он и опять хлестнул мерина так, что тот взвился и оглянулся. — Рад? Ну, оставим мы эти поля за Лосиной балкой. А что будем распахивать? Степные луга? Никто нам не позволит. Лебяжинскую пустошь за озером? Там земля совсем никуда негодна. Пропащая земля. А семьдесят гектаров вынь да положь. Управление с нас не слезет, пока не выполним плана.
Федор Кузьмич вздохнул.
— Наша земля и не такое выдерживала. Помнишь, сеяли по команде? У нас ведь сыстари повелось выводить в поле сеялки после черемуховых холодов; деды-прадеды опытом установили. А нам, не успеет стаять снег, летит телефонограмма: сейте! И идет соревнование, кто первым отсеется. А помнишь кукурузу? А бобы? Пропашную систему эту? Кто только нами не командовал! Земля у нас, брат, о-го-го! Ничего ей не сделается. Ну, чего ты молчишь?
— А что говорить? — Егор махнул рукой. — Я своего добьюсь. Нужно будет — сообщу в райком.
То, о чем подумал он сейчас, ударило его как обухом по голове: они чужаки. Он только сейчас понял это. Столько лет шли вместе. Столько лет делали одно дело. И — чужаки… Егор кашлянул, покосился на Федора Кузьмича — на его обвисшие под дождевиком плечи, на сутулую спину, на морщинистую, заросшую волосами шею; страшно, если останешься с таким в дороге один на один.
А Федор Кузьмич продолжал, ничего не замечая:
— Жили тихо-мирно, так нет; появился новый Миня-письмарь. Писать будешь?
— И напишу, — строго сказал Егор, припоминая лохматого, вечно небритого парня, который года два назад носил к ним в Лебяжье письма и газеты, все высматривал, выспрашивал и писал во все концы — в райком, в райисполком, в область. Сначала ему верили, потом верить перестали, потому что привирал Миня безбожно. В Лебяжьем прозвали его в насмешку «письмарем» и, встречая, откровенно посмеивались. Однажды у Мини случилась неприятность — он затаскал в кармане чей-то перевод, об этом узнали, деньги с него взыскали, на другой день в Лебяжьем появился новый почтальон, и про Миню все забыли, а вот Федор Кузьмич помнил.
— Останови.
Федор Кузьмич натянул вожжи.
— Ты куда?
— В поле.
Егор спрыгнул с дрожек.
— Домой не заедешь?
— А зачем? Давай наряд, пойду прямо к трактору.
Федор Кузьмич подумал:
— Езжай на четвертое поле.
Он поднял вожжи и с потягом стегнул коня.
Дрожки вынеслись на увал, звон железа и стук колес стих, Федор Кузьмич стал похож издали на крупную нахохлившуюся птицу.
«Боится…» — Егор усмехнулся, подтянул голенища сапог и, поправив кепку, пошел к Лосиной балке.
Еще издали он увидел широкую вспаханную полосу; по краю ее друг за другом ползли трактора, вверх над ними тянулись дымки и, поднимаясь выше, таяли, за плугами вздымалась пыль и, золотея, оседала на землю. «Эк, черти полосатые. Размахнулись». У Егора словно озноб прошел по телу.
Он подошел к вагончику, махнул рукой Никитичу, тот вылез из кабины, весь пыльный и грязный, на лице видны одни белковатые глаза да зубы — Никитич шел, улыбаясь.
— Ну, как там?
— Приедет главный агроном смотреть поля. С ним Федор Кузьмич.
Трактористы подходили, здоровались, черпали из бочки воду, жадно пили.
Из вагончика выглянула сонная Устинья, всплеснула полными руками:
— Егор…
Она встала, заполнив собой весь проем, — и ни туда и ни сюда. Венька выплеснул из ковша остатки воды, засмеялся:
— Застряла? Помочь, теть Устинь?
— Я те помогу! — заругалась Устинья. — Я те черпаком огрею!
Никитич проговорил:
— Значится, так — ехали-ехали, поворачивай оглобли назад. А назад-то и не повернешь. Эва какую полосу отмахали! Гектар тридцать будет, И на тебе — приедет комиссия!
— Комиссия… Никакой комиссии не будет! — вдруг выпалил Пашка. — А если и будет… У нас на стройке тоже было: правильно — неправильно, а делай, что прикажут.
Егор ничего не сказал, а пошел к своему трактору. Трактористы глядели, как он взобрался в кабину, как подсасывал горючее, как заводил мотор.
— Уезжаешь? — спросил Никитич.
Егор кивнул.
— А как же нам? — спросил Венька. Но ему опять никто не ответил.
По привычке он оглянулся на Пашку, но брат сел в сторонке, остро выставив коленки, и грыз ноготь. Подойти ближе Венька поостерегся: вчера Пашка поцапался с Рюхиным, а сегодня утром разругался с Никитичем и, когда пахали, глядел на всех зверь зверем — с ним случилось что-то непонятное. Егор дал полный газ, трактор лязгнул гусеницами, со звоном и громом побежал по дороге.
В четвертом поле не было ни души. Плоское, как стол, оно тянулось вдаль и вширь; вспаханная с осени зябь подсохла; кругом ни деревца, ни кустика, лишь ближе к краю в едва приметной лощинке дыбился бурьян. Егор покосился на этот оставшийся от прошлого лета бурьян, и ему стало тоскливо.
Еще два дня назад он радовался бы одиночеству; сидел бы в кабине и глядел бы и слушал, все примечая — и пробежавшую от одоньев мышь-полевку, и невесть как залетевшего в такую даль скворца, и торчащие из земли остатки запаханной стерни, и брызги зелени на закрайках; ничего бы ему не было нужно — сиди и паши.
Теперь ему этого было мало. Вот это и плохо, что он только и знал, что пахал, и сеял, и убирал; а все остальное — и где пахать, и как сеять, и когда убирать — решали не он, не Никитич, не Пашка, а Рюхин, Федор Кузьмич, Владимир Степанович, начальник управления. Надо бы всем вместе, сообща. Теперь Егору казалось, что он не выдержит одиночества. Хотелось, чтобы рядом были люди. Хотелось поговорить обо всем этом, поспорить.
Он въехал в поле, погазовал, послушал, как гудит мотор, слез с трактора, еще раз осмотрел бороны и культиваторы, потрогал пальцами острия лапок и отпустил рычаги. Можно было приниматься за дело. Оглянулся на дорогу — может, кто покажется? Но проселок летел наискось через поле, никого там не было, только ветер поднимал фонтанчики пыли. Егор проехал гон, повернул и с того края опять посмотрел на дорогу. Заметил черных, с сизым отливом грачей и оглянулся на них. После третьего захода он уже не обращал внимания ни на грачей, ни на дорогу. Трактор покачивало, руки на фрикционах подрагивали. И после каждого захода становилась шире прокультивированная и забороненная полоса.
Солнце поднялось высоко и незаметно перевалило на вторую половину неба. Из радиатора пошел парок. Пора бы и пообедать, отдохнуть, дать трактору остыть. «Вот проеду гон…» Проехал гон, и второй, и третий. Как бегуну бывает трудно остановиться сразу, так и Егор никак не мог остановиться и культивировал и боронил, пока не увидел столб пыли над дорогой. Кто-то летел к нему на мотоцикле. Кто бы это мог быть? Рюхин, наверно. Он да Венька так отчаянно гоняли. Столб пыли приближался, рос. Егор остановил трактор у самой дороги. Подъехал Венька. Был он на себя непохож, посерьезневший и как-то враз осунувшийся. Пыль догнала его, пролетела немного вперед и стала оседать за дорогой на поле.
— Дядь Егор… Пашка тут… не проходил?
Говорил Венька, как тяжело запыхавшийся человек, — будто приехал не на мотоцикле, а, торопясь, бежал сам. И ответа он ждал немедленно.
— Так, значит, не проходил? — повторил он нетерпеливо.
— Не-ет, — удивленно и оттого слегка протяжно ответил Егор.
Венька поставил на стартер ногу, нажал.
— Погоди ты, торопыга. Объясни толком. Куда ушел Пашка?
Венька рассказал, что к ним за Лосиную балку приезжал Рюхин. Пашка сцепился с ним. О чем они спорили, Венька не знает. Он сначала не слушал, а потом остановил трактор и подошел. В это время Пашка и Рюхин уже кричали друг на друга во все горло. Пашка плюнул и ушел.
— Я думал, он вернется. День прошел, а его все нету. Я снялся и поехал. Все дороги обрыскал…
— Главный агроном к вам приезжал?
— Нет.
— А Федор Кузьмич?
— Никого пока не было…
Венька торопился и последние слова докрикивал уже на ходу. Он унесся, а столб пыли еще долго висел над дорогой. Егор сел обедать. В тени за трактором было не так жарко. Развернул узелок — его прислала Устинья с подвозчиком. В узелке оказалась в миске жареная картошка с мясом, кусок серого, пропахшего керосином хлеба, бутылка степлившейся невкусной воды. Егор жевал, а сам думал про Пашку.
У них с Рюхиным давно что-то назревало. Когда агроном приезжал в поле, Пашка держался в сторонке, настороже. Он не любил, чтобы им командовали. А Рюхин не мог не командовать, наверное, это было у него в крови. Слушая его, Пашка не перечил, молчал, но и по тому, как он весь напруживался, словно струна на шерстобитке, и по тому, как совал руки в карманы, сжимая их там в кулаки, можно было догадаться, что молчать он будет не всегда, что терпит он до поры до времени; придет время — он покажет свой норов, и тогда Рюхину несдобровать. Видно, это время подошло.
И тут Егору пришло в голову то, чего до этого никак не допускал он даже в мыслях: пока ищут главного агронома (смотря куда он запропал, можно искать его и день и два!), оба поля за Лосиной балкой трактористы вспашут. Приезжай тогда хоть десять комиссий — сделанного назад не воротишь.
От жары, от духоты и от этих мыслей Егор приоткрыл рот. В горле пересохло. Он глотнул из бутылки воды, вытер губы. Настроение у него сразу упало. «Надо позвонить Василию Васильевичу в райком», — подумал он.
— Хлеб-соль, дядя Егор.
— Пашка, ты? — Егор круто повернулся.
Пашка подошел откуда-то со стороны. Был он смугл до черноты, но еще черней лоснилось возле уха пятно нигрола. Продолговатые глаза от воспаления красны. Он молча сел, сорвал травинку, пожевал. Выплюнул.
— Венька тебя ищет, — сообщил Егор, приглядываясь к Пашке. — Проезжал он тут недавно.
— Куда он уехал, не сказал?
— Нет, не сказал.
Что такое с Пашкой? Поругался с Рюхиным, а теперь жалеет и переживает? Егор глядел на него с любопытством. Веньку он понимал: тот просто напугался. А вот Пашка, как и прежде, был для него загадкой. О чем он думал, чего хотел, почему отказался пахать — оттого ли, что все понял и прочувствовал, или из желания хоть чем-нибудь досадить агроному? Пашка сидел, опустив голову. Егор видел только часть наморщенного лба с нависшими над ним волосами, бровь, щеку, нос, контур подбородка, голую с подтеками пота шею, но не видел выражения лица. Пашка опять сорвал травинку.
— Я, дядя Егор, должно, уеду из Лебяжья.
— Что так?
— На стройке лучше. — Чем на стройке лучше, он, видно, не мог толком объяснить и заговорил торопливо: — Каждый день там люди, люди, люди. Шумно. Весело. И по вечерам весело. В клубе — музыка, кино…
— Зачем же ты вернулся? Оставался бы там.
— О доме затосковал, дядь Егор.
— Уедешь и опять затоскуешь, — подхватил Егор. — Я-то, брат Пашка, это знаю… — Голос у него потеплел. То, что говорил Пашка о стройке, показалось ему неискренним; сказал он, не думая, не размышляя, первое, что пришло в голову. А вот о том, что тосковал он там, было сказано от души — это видел Егор по Пашкиным глазам (они в тот момент потускнели). — Уедешь и опять затоскуешь, — повторил он. — Вот увидишь. Земля так просто от себя не отпускает. В ней, в этой земле, прадед, дед, отец, весь корень твой.
— Ничего, — отрывисто бросил Пашка. — Привыкну.
Но и в этом было больше от желания, чем от искреннего, трезвого решения. Пашка словно бросал вызов Рюхину, Егору, этой земле, всему, что связано было с Лебяжьим; он решил, что будет так — так оно и будет! Но хватит ли силы и воли, об этом не подумал. Пашка напомнил Егору неокрепшего гусенка — он попробовал свои силы в луже и, увидев реку, бросился к ней, — река показалась ему тоже лужей, только большой! Говорить сейчас об этом Пашке — как тому гусенку. И Егор промолчал, лишь качнул головой.
Немного погодя пришла Катя. Егор удивился: на работу к нему она никогда не ходила. В детстве бегала к матери на ферму, а в поле бывала нечасто и всегда вместе с ребятами, когда привозили их на прополку. Теперь она пришла сама. Что-нибудь случилось? Но лицо Кати было спокойным. Высокая, стройная, с тонкими руками и крепкими загорелыми ногами, она подошла, протянула ему сверток.
— Мама послала.
Егор сверток принял, взважил в руке; наклонившись, понюхал:
— Пироги. — Засмеялся. — Люблю пироги. Жаль, я только что пообедал. Постой, — сказал он Кате, как будто она собралась уже уходить. — А откуда вы узнали, где я?
— Федор Кузьмич сказал.
Егор опешил. Он ждал теперь от Кузьмича крика, брани, угроз, попреков; ждал, что он объединится с Рюхиным и подстроит какую-нибудь каверзу, самое лучшее — отправит с глаз долой и забудет, но такой заботы от «чужака» не ожидал. Федор Кузьмич словно, задался целью поражать Егора: то будто стоял в сторонке, то защищал от него Рюхина, теперь вспомнил о нем, Егоре, — «чужак» и вдруг его пожалел. Это было и в самом деле непонятно и неожиданно. Егор пожал плечами и проворчал:
— Заботливый… Лучше бы о земле позаботился.
— Самое главное, дядь Егор, человек, — сказал Пашка. И по голосу, по тону, по глазам нельзя было понять, всерьез он это или в насмешку.
Когда пришла Катя, он стушевался, стал за трактором, так что она не сразу его заметила. Увидела она его немного погодя и после этого то и дело взглядывала. Вступив опять в разговор, Пашка вышел из-за трактора, отставил ногу, и в его свободной позе угадывался вызов; нечто похожее промелькнуло и в его глазах, и Егор увидел, что Пашка втихую, ядовито насмехается и над ним и над Федором Кузьмичом.
Сверток Егор сунул в кабину. И пока стоял на траках, повернувшись спиной к Кате и Пашке, чувствовал, что они переговариваются. Не было сказано ни одного слова, не было слышно ни шепота, ни шороха, и все-таки были мысли и жесты, понятные им обоим. Егор оглянулся. Пашка жестом показывал Кате на него, на нее и на дорогу, и по тому, как Катя кивнула, было ясно, что она поняла и согласна идти с ним.
— Я пойду, — сказал Пашка, увидев, что Егор смотрит на них. Катя поглядела на отца.
— Мне тоже пора. — И покраснела.
— Ну, иди, — разрешил он и неловко спрыгнул на комковатую, рыхлую землю. Прихрамывая, обошел бороны и культиваторы, одну, крайнюю, борону приподнял и выбил сапогом мусор. Когда вернулся к трактору, Катя и Пашка уже вышагивали по дороге.
Он шел по одной стороне, а Катя по другой; между ними горбатилась середина дороги. Первое время оба шагали молча и глядели в разные стороны. Катя, дурачась, шла, как по досочке, разведя в стороны руки и покачиваясь. Потом остановилась и о чем-то спросила задиристо-весело. Пашка ответил тоже задиристо и, засмеявшись, втянул голову в плечи, будто ждал тумака. Катя поискала чего-то глазами, сорвала пучок сизого полынка и небольно хлестнула Пашку по спине. Потом они, должно быть, удивились, почему не слышно трактора, покосились издали на Егора, примолкли и снова пошли по разным сторонам дороги, пока не скрылись за холмом.
Делать тут Кате было нечего. Да и некогда ему с ней, пора выезжать культивировать и боронить. И все же было что-то обидное в том, что она так быстро ушла с Пашкой. Вот так когда-нибудь она уйдет от них навсегда.
…Ему вспомнилось, как он нес ее из больницы. Такая была она крохотная, легкая как перышко. Гуля шла рядом и все боялась, как бы не уронил он ребенка. «Ты не жми ее, не жми. Руки у тебя знаешь какие — железные», — то и дело говорила она и все забегала вперед, прикрывая уголком простынки красное сморщенное лицо ребенка. Росла Катя быстро. Вот она, держась за подол матери, уже шлепает босыми ножонками по деревянному полу. Волосы у нее были белые, мягкие, завивались в кольца. Лицо полное, глазенки озорные. Вот она бегает по деревенской улице, длинноногая и голенастая, как угловатый, нескладный журавленок. Детство, игры, школа — как все это быстро пролетело! Стала она какой-то чужой. Придет однажды парень и уведет ее от них навсегда. Тот же Пашка уманит на стройку. Останутся они с Гулей одни-одинешеньки.
Когда Катя и Пашка скрылись за холмом, Егору представилось, что ее уже увели. Горбатилось поле, горбатилась, взбегая на холм, дорога; неустоявшейся свежей горечью наносило от придорожного полынка. Егор раздул ноздри, сглотнул застрявшую в горле горечь, поставив, как на приступок, ногу на трак, полез, словно дед на печку, в кабину.
С первым секретарем райкома Василием Васильевичем Егор знаком с прошлого года, когда тот приезжал вручать знамя совхозу и грамоты трактористам, дояркам, птичницам, свинаркам. Был митинг. После митинга — обед. Василий Васильевич разговорился с Егором. Они говорили о лете (оно стояло необычайно жаркое), о видах на урожай, о вредителях растений. По такому лету нужно было сеять попозже, приметы с весны были нехорошие. Егор предупреждал об этом директора и управляющего, но его не послушали, сев закончили рано, а зря; при позднем севе пшеница с меньшими убытками проскочила бы знойный июнь, не развелось бы столько вредителей. Василий Васильевич, сам в прошлом агроном и директор совхоза, слушал. Он сидел, чуть сгорбясь (давняя привычка), и глядел из-под прищуренных век на Егора с интересом. Владимир Степанович давно моргал Егору: кончай, мол, и указывал пальцем на стакан: угощай гостя. Егор приподнял стакан. Василий Васильевич приподнял тоже, оглядел шумное застолье. Оба выпили. С этого дня они — хорошие знакомые.
Когда Егор шел звонить Василию Васильевичу, было темно, дул ветер. Над. Лебяжьим собрались тучи, накрапывал дождь. Огни горели редко и тускло, дома стояли невеселые. И мысли у Егора текли тягучие, невеселые. Когда он возвращался с поля, весь пропахший керосином, ему казалось, что и воздух, тяжелый и спертый, тоже пропах керосином и от вспаханной земли и молодой по бокам дороги травы также наносит этим дурманящим запахом. Теперь оттого, что подул ветер с дождем, стало свежей. Егор широко, всей грудью, глотал прохладный воздух, но свежести все казалось мало, и дышал он тяжело.
В передней комнате конторы огня не было: свет косо ложился из приоткрытой двери кабинета; оттуда раздались шаги, и голос Федора Кузьмича спросил:
— Кто там?
Тут же Кузьмич появился в дверях и щелкнул выключателем. Щурясь и мигая, как Владимир Степанович, он оглядел Егора с ног до головы, словно не узнавая, и холодно, строгим и равнодушным голосом, проговорил:
— А, это ты… Я сказал Рюхину, чтобы он передал тебе. Но если уж ты пришел, то скажу тебе самому. Мы переводим тебя на новую работу. Завтра поедешь сеять под Максатиху.
— Каждый день перегоны. Времени уходит сколько… — сказал Егор.
— Об этом уж позволь судить нам, — перебил его Федор Кузьмич, давая понять, что разговор окончен, и повернулся, чтобы идти к себе в кабинет.
— Погоди, Кузьмич, — сказал Егор. — Почему вы с главным агрономом так и не съездили за Лосиную балку?
— Главный агроном сказал, что приедет завтра утром.
— А поля к тому времени будут распаханы?
Егор подошел к стоявшему на столе телефону.
В райкоме ответили, что Василий Васильевич в командировке, в областном центре, должен приехать сегодня вечером, но неизвестно, вернулся ли. Егор переступил с ноги на ногу, не зная, что делать, — все, о чем думал он, рушилось, — и лишь немного спустя сообразил, что можно ведь позвонить Василию Васильевичу домой, и, когда опять поднял трубку, услышал:
— Что ты делаешь?
И не сразу понял, что это говорит Кузьмич. Егор позабыл о нем, а Кузьмич был тут, никуда не уходил и, пока он говорил по телефону, стоял в дверях, приподняв брови.
Егор был взволнован разговором и немного растерян: ему показалось, что Василий Васильевич говорил с ним сухо: пообещав приехать и во всем разобраться, он попрощался и повесил трубку; Егор не ждал, что разговор будет таким коротким, и с минуту слушал далекие гудки.
— Что ты наделал? — говорил Кузьмич, выходя следом за ним на крыльцо. — Надо же, впутал Василия Васильевича!
Он говорил и сам теперь верил, что Егор все испортил; он утром рассказал бы обо всем главному агроному, и они вместе что-нибудь придумали бы, можно ведь что-нибудь придумать. А теперь Егор спутал ему все карты; приедет Василий Васильевич, и будет на весь район шум, и, может, кто-то даже полетит со своего поста. Егор ушел, а Федор Кузьмич все стоял под дождем на крыльце и думал: «Ох уж этот мне Егор…» Он покачал головой и вернулся назад в контору.
Лебяжье засыпало. Огней стало меньше. Ветер стих, и Егор услышал, как стучит по тополиной листве дождь. Капли ударялись редко, глухо, и листва негромко ответно роптала. Тихо как. Не слышно ни песен, ни гармошки. Забилась в избу гармошка. Мокро, да и поздно уже. Наверно, полночь. Егор поглядел на небо. Тучи, тучи, и ни единой звездочки; только на востоке смутным намеком обозначился просвет.
— Бывали дни веселые…
Пьяные голоса вырвались из-за плетня. Двое шли, обнявшись. Рявкнули они неожиданно и до того громко, что Егор вздрогнул.
— A-а, Егор. Здрассте. Наше вам… — Тяпа снял кепку и пьяно кланялся, тянул Пашку в сторону, а тот вырывался, хрипел, ругал последними словами Рюхина, Кузьмича, Лебяжье, лез с кулаками на Тяпу и Егора, в ярости тряс и ломал плетень.
— Пошли, пошли, — тянул его Тяпа и испуганно пятился от Егора. — Это Егор ведь. Егор. Не узнаешь?
Вот тебе и Пашка. Вот тебе и Тяпа… Егор не помнил, говорил он эти слова или это просто при быстрой ходьбе рвался наружу из легких воздух. Дома, в сенцах, он сшиб сапогом пустое ведро, хлопнул дверью так, что Гуля, спавшая одетой и при ночнике, вскочила и со сна замахала на него руками:
— Что ты? Что ты?
— Где Катька? — сдавленно, задыхаясь, спросил он.
— Дома она. Спит. Да тише ты! — зашикала на него Гуля. — Разбудишь.
— Скажи ей, чтобы она больше с Пашкой никуда ни ногой! — все так же, сдавленным голосом, крикнул он и для большей убедительности прибавил: — Никуда ни ногой!
— Ладно, скажу. Ложись. Да что случилось?
Ответить он не успел — в дверь забарабанили, гвоздили двумя кулаками сразу. Егор вышел в сенцы, спросил:
— Что надо?
— Катюха, выходи! — прохрипел Пашка.
— Я покажу тебе Катюху! Я покажу тебе Катюху! — крикнул Егор, открывая дверь, и, взяв Пашкину руку, заломил ее за спину, подтолкнул Пашку сзади коленом, вывел за воротца.
— Не дерись, — извивался Пашка. — Драться не положено!
— Уходи! — Егор ударил Пашку еще раз, погрозил: — Придешь, я тебе ноги повыдергаю! — И, уходя, опять сказал: — Я тебе покажу Катюху!
Но Пашка никак не мог угомониться. Он приходил еще трижды, стоял под окном и стучал в дверь. Катя проснулась, испугалась и заплакала, и потом слушала, как Пашка кружил вокруг дома, падал, ругался и требовал:
— Катюха, выходи!
Ни она, ни Егор, ни Гуля больше не спали. Было еще темно, когда Егор стал собираться в поле. Проходя мимо лежащей лицом вниз Кати, он остановился и сказал:
— Увижу тебя с ним — высеку как сидорову козу. Запомни.
В Максатиху он приехал засветло. Два дня без остановки сеял пшеницу, а на третий утром сломалась сеялка. Он достал из-под сиденья проволоку и плоскогубцы, приладил сошник. Долго возился, выбивая шпунт, крепящий к валу шестеренку; расцарапал ладонь, сбил на пальце кожу. И эта досадная задержка, и саднящая боль в пальце, и косые взгляды сидевших рядом баб-сеяльщиц взвинчивали его. Он, сердясь, ударил молотком по головке шпунта, тот отскочил, и боль опять, словно током, прошила руку. Егор бросил молоток и тут увидел несущийся как ракета зеленый «газик» и пыль, клубистыми струями расходящуюся позади. Подождал, пока «газик» остановился, чужевато покосился на вылезавшего в открытую с другой стороны дверцу Василия Васильевича и, когда тот подошел, не подавая руки, хмуро кивнул ему головой.
— Руки у меня, видите, — сказал, поворачивая замасленные ладони.
— Не ладится? — спросил Василий Васильевич и подошел ближе к сеялке. — Ага, шестеренку не так поставили, — сказал, наклонясь. Выпрямился и виновато сказал Егору: — Никак не мог я раньше вырваться. Дела. Неотложные, срочные, сверхсрочные.
— Теперь уж, наверно, поздно.
— Вася малый. — Василий Васильевич подошел к «газику», положил руку шоферу на плечо; шофера, как и его, звали Василием и, чтобы отличить, называли Васей малым. — Вот что, Вася. Привези мне директора и управляющего. Да захвати из мастерской слесаря отремонтировать сеялку. А мы, — повернулся он к Егору, — пройдемся пешочком. Лосиную балку я помню.
«Газик» укатил, а Василий Васильевич и Егор отправились прямо через поле. Шел Василий Васильевич неходко, дышал тяжело и часто останавливался. Ноги у него были короткие и полные, сапоги он не покупал, а шил на заказ; грудь выдавалась вперед, плечи крупные, голова на них сидела низко и плотно — издали казалось, он не шел, а катился и останавливался только для того, чтобы полюбоваться весенним простором, высоким небом и разливом Актуя вдалеке. Егор не спеша шагал сбоку и тоже глядел по сторонам. Пиджак он расстегнул, кепку снял и нес в руке. Солнце было горячим, земля быстро высохла, ветер степлился и загустел; Егор шел весь мокрый и, останавливаясь, смахивал рукавом со лба пот. Василий Васильевич не потел, а бледнел. На остановках, оглядываясь на Егора, бормотал виновато:
— Отвык. Одышка. Надо бы больше ходить пешком.
На полях за Лосиной балкой было тихо. Они были вспаханы и засеяны. Трактора праздно стояли у дороги. Никитич, Венька и белобрысый парень сидели у вагончика и, покуривая, глядели на Егора и на круглого бритоголового человека с полным бледным лицом и черными бровями. Василий Васильевич подошел к краю засеянного поля, кряхтя, наклонился, взял горсть земли; она, как песок, потекла у него промеж пальцев. Потом подъехали две машины, из передней выскочили Владимир Степанович и Федор Кузьмич и побежали к секретарю райкома.
Когда ехали на машине в Максатиху, Василий Васильевич сказал Егору:
— Ваш директор наверняка сегодня на меня обиделся: как, за что, почему, отчего такой разнос? Ведь он не виноват. Он получил указание. А этот ваш управляющий, по глазам видно, знал, что земля плоха, знал и тоже молча выполнял указание. Таких у нас немало. Годами мы бьемся, учим: думайте, вы — хозяева; говорим: вот вам план поставок, об остальном думайте — и сколько сеять, и как сеять, и где сеять, и когда сеять, думайте. Не думают. И заметь, за редким исключением, не дураки они, умные люди, толковые руководители, в хозяйстве собаку съели, образованные. Что их толкает на этот легкий путь? Инерция? Леность? Отсутствие самостоятельности? Не знаю, не знаю. А может, мы сами — я, другие товарищи в чем виноваты?
Василий Васильевич остановился, подбородок у него дрогнул, голос стал хриповатей:
— Наверно, мы все-таки больше виноваты.
Василий Васильевич замолчал. Егор сказал:
— После драки кулаками не машут.
— Да, ты прав. Но все-таки этот случай мы обсудим на бюро, — пообещал Василий Васильевич и выглянул в окошко: — Вот мы и приехали.
Егор простился и сошел.
Бабы-сеяльщицы сидели на мешках. Возле сеялки, притулившись на подножке, копался высокий угрюмый парень — слесарь Микеша. Солнце освещало трактор уже с другой стороны, хотя с утра он стоял на одном и том же месте.
— Будет еще что, звони, — сказал Василий Васильевич. — А может, на тех полях что и вырастет?
— Нет.
— Тогда агроному и директору не миновать наказанья.
«Газик» тронулся и скоро убежал. Егор подошел к сеялке, поглядел, как Микеша забивал обратно шпунт, вздохнув, направился к трактору. Дзинь, дзин-н-нь, — понеслись вслед ему железные, тревожащие душу звуки. Егор поднял капот, осмотрел зажигание. Делал он это машинально, а железные звуки бередили душу. Разговор с Василием Васильевичем не успокоил его. В самом деле, все они, кто виноват в распашке поля, — и Рюхин, и Федор Кузьмич, и Владимир Степанович, и трактористы — Никитич, Пашка, Венька и тот белобрысый парень из Ананьина, не хотели плохого, никто из них не желал зла. Но почему, почему они, безобидные по отдельности люди, объединившись, вдруг стали творить зло? «По всему району так», — вспомнил он слова Федора Кузьмича. Нет, не так. Кузьмич просто искал себе оправдание. Егор успокаивал себя, но боль в груди не проходила, и он подумал, что если бы так нестерпимо болело сердце у Рюхина, у Федора Кузьмича, у Владимира Степановича, у Никитича с товарищем и у Веньки с Пашкой, то первые никогда бы не дали команды распахивать те поля за Лосиной балкой, а вторые — никогда бы не выполнили такой команды, и тогда стало бы невозможным совершенное зло.
В июле хлеба вышли в трубку. Поля бархатно зеленели. Ветер дул из прокаленной солнцем степи, тугой и жаркий, и хлеба взялись волнами, как речка в половодье, — волны бежали под ветром полого, и не было у этой речки видимых берегов. Егор остановил коня, сошел с дрожек. У самых ног его шумела пшеница. Он присел на корточки, провел рукой по узким, свернувшимся в трубочки листочкам. Подняв голову, оглядел поле, пыльную дорогу, вспомнил: тут стояли они с Василием Васильевичем; день тот стал памятным, с него начались перемены.
Сначала ушел Рюхин, ушел сам; куда, никто не знал — был парень, и не стало парня. Лишь недели через две Венька сказал Егору, что видел Алешку в районном центре, — он устроился в тамошнем совхозе учетчиком.
Федор Кузьмич долго не здоровался с Егором; они оба стали избегать друг друга; увидев издали Егора, Кузьмич сворачивал на другую улицу, а при встрече на народе глядел мимо, будто Егора и не было. Егор сначала обижался, а потом привык, и когда перед сенокосом управляющий сам пришел к нему на дом, Егор не знал, что и делать.
— Вот что, Егор, берись за бригадирство. Так решил Владимир Степанович.
Егор был смущен. Все это было неожиданно — и появление Кузьмича, и его тон, и такое предложение.
— Ты в молчанку не играй, — снова заговорил Кузьмич. — Ответствуй, согласен или не согласен.
— Дай подумать.
— Ладно, даю тебе сутки сроку, — решил Кузьмич и, не попрощавшись, вышел.
Егор подумал и согласился.
С Владимиром Степановичем за время бригадирства Егор виделся несколько раз, но все как-то мельком. Каждый раз директор куда-то торопился, и, хотя виду не показывал, Егор понимал: прошлое не забыто и день тот в поле за Лосиной балкой он помнит.
В начале июня Венька попал в аварию. От мотоцикла остались одни железки, а самого Веньку увезли в больницу с двойным переломом ноги. И когда Егор появился в его палате и, поискав глазами стул, присел на кровать, Венька, скривив губы, прошептал:
— Вот, дядь Егор, видишь… — и, отвернувшись, заплакал.
Егор, вместо того чтобы отругать его, как он собирался, похлопал Веньку по плечу:
— Не надо. Слышишь — не надо. — И, подумав, совсем уж некстати добавил: — Без мотоцикла теперь будешь умней.
Вышел Егор сконфуженный, поняв, что сказал не то, что хотел.
После той пьяной ночи Пашка тоже ушел из совхоза. Долго о нем не было ни слуху ни духу, а недавно прислал письмо Кате. В нем он ругательски ругал себя и просил не поминать его лихом.
Тяпу Егор поставил пока на старое место — подвозчиком к тракторам.
…Впереди на дороге показалась встречная подвода. Конь в дрожках радостно заржал, оглянулся на Егора. Егор сел в дрожки, взяв в руки вожжи, дернул, причмокнул губами. Колеса глухо зашептались о чем-то с дорогой. Встречная подвода проехала и скрылась. Конь с рыси перешел на шаг. Егор сидел, опустив вожжи. Вот и увал, вот и зеленая горловина Лосиной балки. Конь привычно встал. Егор спрыгнул на горячую землю. Как раскаленная зола, она жгла ноги. Егор чувствовал ее сквозь сапоги. Поля тянулись пустынные и серые — ни травинки, ни кустика полыни. При виде их у Егора каждый раз болело сердце. А еще беспокоило его то, что Рюхин, по слухам, попал на работу в управление — пока техническим секретарем, — наверно, Ивану Григорьевичу запомнился исполнительный парень. Егор стоял, глядел на пустые, словно выжженные, поля и, вспомнив про Рюхина, покачал головой.