Сначала был пленум райкома. После пленума председателей колхозов и директоров совхозов оставили на совещанье. С полдня сидели не евши, не пивши — подвело животы. Неужто голодным ехать домой? Председатель ключевского колхоза Ерофей Сукманов пошел с друзьями в чайную. Выпил с устатку водки, плотно подзакусил; разгорячился, повеселел. Вышел в сумерках на крыльцо задорный; проходя мимо, шутливо шлепнул по спине склонившегося возле грузовика председателя-соседа:
— Так-то, друг любезный Прохор. Потрудились, просовещались цельный день, поехали по домам. У меня голова трещит, как сумная, даже после поправки. А ты — как?
Прохор Кленов поднял широкоскулое, медное в вечереющем свете лицо, ничего не ответил.
— Ты все сердишься? — не отставал Сукманов. — Поругали тебя на совещании, причастили всенародно. Ну и что?
— Тебя-то похвалили, — бормотнул Кленов. — Только выполнишь ли, что наобещал?
— Сказал, — значит, сделаю, — бросил с вызовом Ерофей. — Мое слово, знаешь?.. Кремень!
— Ладно, езжай, разговора, — примирительно сказал Кленов. — Разговорился тут. Меня ведь все равно ждать не будешь. А я зайду, подзаправлюсь. Нас, грешных, еще оставлял начальник управления.
— Василий Павлович, он — дока. Пока не добьется своего — не отстанет.
— Да знаю я, знаю, — с досадой проговорил Кленов и обиженно отвернулся.
«Причащали его и после совещания, — догадался Сукманов. — Василий Павлович кого хошь обломает. Не любит он тугодумов. Ему — чтобы дело горело. А Прохор, что греха таить, пока семь раз не подумает, с места не стронется. Ничего, Василий Павлович образует, доведет и его до ума».
— Ну, я поехал. У меня дела.
Подняв по пути прутик, Ерофей подошел к «газику». Влез, угнездился на мягком сиденье. Фары осветили забитую машинами площадь перед чайной, перекрестье сходящихся к ней улиц, ближние с темными окнами дома. «Газик» затарахтел, запрыгал колесами по сухой немощеной дороге. У выезда из Новониколаевки Ерофей притормозил, свернул в улочку-боковушку. Остановясь у низенькой с осевшими к завалинке окнами пятистенки, вышел, воровато шмыгнул к прорубленному с улицы входу в горенку, постучался. За дверью — неторопливые шаги.
— Надюша, ты? Открой.
Скыркнул железный запор. Ерофей ступил, как в провал, в темную прорезь двери.
Машину кутала в паучьих тенетах мягкая темнота. Неслышно текло время. Когда Ерофей показался на порожке, заприметил — звезды на небе переместились и отчаянно мигали. Его никто не вышел провожать. Он постоял, переминаясь с ноги на ногу; спускаясь с крылечка, оступился, ругнулся: «Фу-ты, черт!», по мягкой затравевшей дорожке заторопился к машине.
Дорога готовно стелилась под колеса; была она ровна, гладка, накатана; лишь иногда, озоруя, подставляла колдобины, и тогда «газик» встряхивало, Ерофей подпрыгивал на пружинящем сиденье, касался парусинового тента головой. Понемногу глаза привыкали к темноте. Сбоку, за придорожной канавой, непролазной спутанной нежитью проплывал бурьян. За ним шла кочковатая заболоченная низина, поросшая кустарником по берегам полувысохшего озерка. Чуть подальше угадывался пологий склон увала, а на нем, под холодным августовским небом, зябко притихли неубранные поля.
Проехал Озеры. Председателем в них Прохор Кленов, всего два года как принявший хозяйство, студент-заочник сельскохозяйственного института. После школы пять лет протрубил он трактористом, выдвинулся в бригадиры, поступил в институт на заочное отделение, и вот — на тебе — тут же угодил в председатели. Ерофею после восьмилетки учиться не пришлось. С шестнадцати лет тянул лямку в колхозе рядовым. Попал в учетчики. Прошел все ступени, пока не стал заместителем у Гурия Львовича, председателя военной еще закалки, мужика крутого и крепкого. Гурий Львович был известным всему району председателем. В войну и в первые послевоенные годы, бывало, выполнят план по хлебосдаче, а тут сверху — новое задание. Соберут в районе председателей; они мнутся, поглядывают друг на друга: трудно, нет хлеба. Всякому понятно — нелегко, да как-то надо выкручиваться из трудного положения. Председатели принужденно покашливают. Тут Гурий Львович не утерпит и выступит: «Да что долго думать, рассусоливать? Подскребем все сусеки, перевеем озатки. Пишите: хлеб сдадим». Было так? Было. И не раз, и не два. Выгребали последнее. Везли. В районе смотрели на Гурия Львовича с надеждой. И он привык — сдавай как можно больше хлеба. Так нужно. Гурий Львович выручит. Гурий Львович не подведет. Как осень — он крутился бессонно по полям, по токам, и шли по проселку через увалы на дальний элеватор одна за другой груженные зерном подводы.
Ерофей прошел под его началом хорошую школу.
Сразу за Озерами по обе стороны дороги притихше задумались поля. Проезжая тут днем, Ерофей покачал головой: «Ох, и простак этот Кленов. Не хватило ума, так приехал ко мне, занял бы. Ну кто оставляет на самом виду у дороги неубранный хлеб? Попадет тебе, Проша, за милую душу, вот увидишь, всыплют в районе по первое число».
Так оно и вышло. Василий Павлович запомнил этот выставленный словно напоказ хлеб. «Где председатель? Куда он смотрит? Упустит время — зерно потечет». Поднятый на совещании с места, Кленов талдычил что-то насчет графика. Но Василий Павлович, не слушая, загонял его вопросами так, что Кленов вспотел. В воздухе пахло выговором. Все притихли, ждали: сейчас Василий Павлович скажет — записать в решение… Выручил новый секретарь райкома Корзунков:
— Когда у вас по графику придут на это поле машины?
— Послезавтра.
— Зерно смотрели? В каком оно состоянии?
— Как раз дня через два подойдет.
— Но, Яков Петрович, — обратился к секретарю начальник управления. — Поле это на самом виду. Кто поедет из края, сразу споткнется.
— Ничего, ничего, — успокоил его Корзунков. — Продолжайте, товарищ… Как у вас с хлебосдачей?
— Через неделю закроем план.
Глаза секретаря посветлели.
— А обязательство?
Василий Павлович поглядел перед собой в разложенные, как простыни, бумаги. Проведя по длинной графе толстым обкуренным пальцем, сказал:
— Колхоз «Озеры» обязался сдать еще половину плана.
— Сдадите? — спросил секретарь.
— Сдадим.
Кленов говорил уверенно.
Но дальше началось то, чего не ожидали. Со своего места поднялся Корзунков.
— А сколько вы можете сдать сверх полутора планов? — повернулся он к Кленову. — Не думал? Не считал? Попридержать хочешь хлебец?
Вопросы сыпались ясные, беспощадные. Прохор стоял грузный, невысоконький. Круглое лицо взялось испариной.
Председатели переглядывались. Густые брови у секретаря в переносье стали сходиться. В подглазьях и на щеках резче обозначились морщины.
— Надо подумать, посчитать, — бормотнул Прохор.
Взгляд начальника управления презрительно скользнул по его нескладной, но крепкой фигуре.
Ерофей усмехнулся, вспоминая: досталось бедному Проше, как рыжему. Рыжий, он и есть рыжий. Сам виноват: попался неубранный хлеб на глаза начальству. Это раз. Потом дурацкое молчание. Это два. Его спрашивают, а он помаргивает да посапывает и отдувается временами.
Председатели молчали. Ерофей завозился на сиденье. Знакомое подмывающее чувство охватило его. «Ну, что они так? Почему они так? А ты? Что скажешь ты?» Щеки у него побагровели…
Когда сегодня утром собирался в район, заведующий током Петрован Бахтин подошел к машине, взялся рукой за железную перекладину дверцы — пальцы набухли от усталости. Выговорил, разжав почерневшие губы:
— Еще денька два-три такой погодки, и закроем план. Засыплем семена, выдадим зерно колхозникам и со спокойной душой возьмемся за второй.
Ерофей, прикидывая, кивнул: пятьсот гектаров за Кабаньим оврагом — колос к колосу, да поле близ Колывани, да два массива на новых землях — всё неубранные хлеба. Хватит и на два плана, и на семена, и на выдачу колхозникам, и на фураж, и на страховые фонды. Вон у Колывани какая вымахала пшеница, зеленовата, поздно посеяна, но хороша, ах, хороша!
Надо бы полю погулять под паром — так оно и было в агротехнических планах, да Василий Павлович настоял: засейте, и как в воду глядел — вон как поворачивается дело: мало и двух планов. Краем глаза Ерофей глянул на Василия Павловича, отвечая на его взгляд, встал. Идя из зала на трибуну, он чувствовал, — темноватые, с прищуром глаза секретаря смотрят на него, примечая все: и легкую быструю походку, и наклон головы, фасонистый, красивый, чуть набочок, и молодцеватую выправку. Любил Ерофей щегольски одеться, смотрел без боязни, с вызовом, напрямки.
Подойдя к трибуне, он резко рукой откинул со лба упавшие волосы. Сдерживая себя, слышал, как подкатывает к горлу горячая решимость, — вот набухли под скулами желваки и заблестели смелые глаза.
— В прошлом трудном году Ключи выполнили полтора плана, — заговорил густым сильным голосом. — Не подведем и нынче. Обязательство у нас — два плана. А дадим два с половиной.
Сказал и развернул угластые саженные плечи. Голова в золоте русых с рыжинкой волос — вполоборота к президиуму, вполоборота в зал. Увидел, как заерзали на скамейках председатели, а по простоволосым головам словно прошел ветерок. Василий Павлович тучно встал, приблизился; полные, с редкими оспинками, чисто выбритые щеки дрогнули; он поймал руку Ерофея, крепко сжав, потряс.
— Молодец! — выговорил громко.
В президиуме захлопали. Хлопки перебросились в зал и прошлись по нему от стены до стены, всплескиваясь и нарастая. Ерофей стоял улыбаясь.
Василий Павлович сказал, усаживаясь, секретарю:
— Вот человек, на которого можно положиться.
Глаза секретаря внимательно разглядывали Сукманова.
В зал Ерофей сходил победителем — раскрасневшийся, тяжеловатый, с чуть откинутой назад головой. Не оглядываясь и не видя ничего вокруг, сел. Сидел независимый и прямой, будто ничего особенного и не было: пошел, отчитался и вернулся назад. По сторонам шептались, он знал — о нем. Кто-то, волнуясь, закурил, пряча папироску в рукаве и пуская дым в щелястый, рассохшийся пол. Поскрипывали деревянные кресла. Ерофей, остывая, положил руки на подлокотники, сел свободнее. Ему тоже захотелось покурить. Он достал из кармана папиросы — тут объявили перерыв, — вышел на крыльцо, затянулся с наслаждением.
Ветер гнал по улице горячую, как зола, прокаленную солнцем пыль. Через дорогу, за оградой, в школьном саду, пробиваясь сквозь листву, на привядшую пожухлую траву ложились солнечные блики. За садом толпились дома. Сразу за ними начинались поля. Ерофей, затягиваясь дымком, будто въявь увидел наклоненную к земле огрузневшую пшеницу, комбайн, возле него грузовик; по сшитому из мешковины рукаву хлещет, наполняя кузов, литое, золотинка к золотинке, зерно. По кузову ходит тетка Настена, босыми загорелыми ногами разравнивает его; они по колено тонут в теплом запашистом хлебе. Лицо у Настены коричневое. Она не может скрыть улыбки, молодо блещут ее белые зубы и узкие, завешенные пыльным платком глаза.
— С хлебушком, председатель, — говорит Настена. — Гляди, какая нонечи его прорва. Уродился, батюшка.
Ерофей промигался, в две затяжки дососал папиросу, выплюнул и вернулся в зал. На него оглядывались, но никто к нему не подходил и никто не заговаривал. Екнуло и неловко повернулось в подреберной глушине сердце. Он шагнул по проходу к своему месту, сел, но не сиделось, опять встал. Снова вспомнилась тетка Настена, месившая в кузове полными ногами текучее, только что из комбайна зерно.
Сколько трудов вложено в него. Трактористы ночей недосыпали. Та же тетка Настена всю весну, как проклятущая, в поле: сгружала мешки, засыпала в сеялки семена, в пылище, в холоде тряслась на подножке.
Люди вырастили хлеб, радуются его обилию, а он вот так… Никого не спросясь, ни с кем не советуясь…
Ерофей провел ладонью по лбу, смахивая выступивший пот. И, слушая, как дребезжит звонок, созывая разбредшихся председателей на совещанье, отмахнулся от беспокоивших его мыслей. Он оглядел собиравшихся председателей, распрямил плечи, встряхнулся, словно и не было минутной слабости, словно никакое сомненье и не приходило к нему. Увидел Кленова, подмигнул; глаза весело сощурились, хотя в темных зрачках и стоял непонятно откуда взявшийся холодок.
— Не жмись, Проша, раскошеливайся.
Он не помнил, сказал ему это или только подумал так. Но Василий Павлович был так неотвязно-настойчив, что Прохор Кленов в конце концов сдался, заявил перед всеми:
— Постараемся… два плана.
Совещанье шло еще часа три. У Василия Павловича была теперь зацепка. Глядя в бумажные полотнища, он уточнял с каждым председателем, сколько еще не убрано хлеба, какое его количество поступит на тока, высчитывал, сколько нужно зерна в хозяйстве, и подбивал итог: остальное на элеватор. Ерофей услышал, как кто-то назади шепнул с невольным восхищеньем:
— Вот чертушка. До самых печенок добирается. Всех видит насквозь.
— Просвечивает, как на рентгене!
— Они с Сукмановым два сапога — пара.
— Ерофей у него в любимчиках…
— Он его везде вперед сует.
Ерофей оглянулся на говоривших; густой багрянец залил шею и лицо.
Назади примолкли — как воды в рот набрали. А он так и просидел багрово-красный весь остаток совещания.
…Эх, пляши, Ерофей,
Каблуков не жалей!
Откуда вынырнуло это? Где-то слышал такую песенку. Она осела в памяти. И вот вырвалась ни с того ни с сего голосисто. И память повернула совсем в другую сторону…
Нынче зимой он познакомился с агрономом из управления Надеждой Сергеевной. В минуты раздумья удивлялся, как легко и просто вошла эта женщина в его жизнь. Сдавая как-то отчет, Ерофей увидел новенькую. Привычно, как по всякой мало-мальски красивой женщине, скользнул по ней взглядом. Ему понравилось веселое приветливое лицо, слегка откинутая назад вся в волнах светлых волос голова. Когда Надежда Сергеевна встала, он залюбовался ею. В поясе она была тончава, бедра круглились под шевиотовой юбкой; руки, схваченные рукавами тесной жакетки, были приятной полноты. Ерофей и Надежда Сергеевна разговорились. Она была агрономом-семеноводом. Через неделю приехала в Ключи, ходила по амбарам, смотрела, как хранятся семена, пробовала зерно на зуб.
— Глядите, чтобы клещ не объявился.
— Следим.
— Не мешало бы вот эту партию проверить на всхожесть.
Она выпрямилась у сусека, и ему показалось, что ее серые с голубинкой глаза поглядывают лукаво, а приоткрытые в улыбке зубы все, как один, ровны и белы.
Ерофей знал, что нравится женщинам. Когда агрономша стала заглядываться на него, подумалось: грех на вороту не виснет. Что из того, что переспит с красивой бабой? Но после первых встреч Надежду Сергеевну точно подменили. Что-то особенное появилось в ее глазах. Она вся словно осветилась изнутри сильно и ярко и каждый раз встречала его такая неожиданно новая, что Ерофей удивленно поднимал брови и, радостно глядя на нее, подходил и уже не мог отойти.
Что-то большее, чем простая связь, появилось в их отношеньях. Встречи стали с горчинкой, а расставанья тяжелыми. Надежда Сергеевна ждала, что Ерофей сделает что-то такое, от чего им обоим станет проще и легче; это ожиданье стояло невысказанным в ее глазах. Ерофей понимал это и тяготился невозможностью что-либо сделать. В управлении о них начались шепотливые разговоры; почувствовала неладное жена; надо было круто рвать с агрономшей, но он все не решался, чего-то тянул. Так у них и шло всю весну и лето… Она встретила его сегодня сдержанно. Разговор не клеился. Кутая плечи шерстяным платком, Надежда Сергеевна поглядывала на него. Кинулась было собирать на стол. Он сказал, что не надо. Так и сидели, прислушиваясь к кашлю хозяйки за стеной. Уйти? Ерофей устало погладил руку Надежды Сергеевны. Неудобно было подняться вот так и уйти. Она встала первой.
— Вот что, — сказала, — больше не приезжай ко мне.
— Значит, кончилась наша любовь?
— Что это за любовь — ворованная, украдкой?
— Ты же знала, что я женат, — упрекнул ее Ерофей. — Видела, зачем шла?
— Поезжай!
— Надюша, постой. Не шуми. Ну чего ты взъелась? Давно у тебя не был? Так ведь уборошная — не отойдешь, не отъедешь. Не гони, Надюша, — уговаривал ее; поймал за руки, схватил за плечи, притянул, стиснул так, что у нее с лифчика посыпались с треском пуговицы. Кинулся целовать. — Чего же ты как мертвая? Люблю ведь я тебя. Надька… Режешь ты меня без ножа. Что мне делать? Скажи, подскажи.
— Прошло время, когда можно было подсказывать.
Она едва разжала губы. Ерофей стал целовать ее в них — низким вяжущим голосом у нее вырвалось затаенное:
— Как чуть что, у вас всегда бабы виноваты. А вы-то, мужики, тут ни при чем?
Ерофей понял, что сегодня он ничего не добьется. Нахлобучил картуз, шагнул к порогу; держась за скобу, оглянулся.
— Ладно. Нынче с тобой не сговоришься. Шлея под хвост попала — пошла трепать кобыла. Приеду в другой раз — поговорим.
— Другого раза не будет. Не приму.
— Слепой сказал — посмотрим, — усмехнулся он, и было в его голосе столько уверенности, что Надежда Сергеевна заколебалась; это Ерофей уловил по лицу.
«Бабьё, — горячечно думал он, выходя в сенки. — Где уж вам с мужиками тягаться. Охолонет, одумается — прибежит как миленькая: прости. А не прибежит, что ж: баба с воза — мужику легче».
Эх, пляши, Ерофей,
Ничего не жалей!
Машина выскочила на гребень увала. Вдалеке темным сгустком под звездным небом посреди степи показались Ключи. Даже в темноте неоглядно ощущался простор — всхолмленная увалами бесконечная равнина. Закрой глаза — и все равно почувствуешь ее. Село вырастало. Надвинулись амбары и дома. Ерофей сбавил газ, мягко подкатился по главной улице к дому. Остановился, посигналил. Открыла ему теща. Недовольная, с заспанным лицом, пропустила его, защелкнула на запор калитку.
Утром Ерофей в темном, выгоревшем, ладно сидевшем на нем кителе и в таких же галифе с кожаными нашивками вышел на крыльцо. Утро было ясное, тихое, холодноватое. Солнце поднималось за дальними холмами, за синими дымами — далекое, словно подернутое дымкой, но по-летнему горячее.
Председателев дом, пятистенный, обшитый тесом, стоял рядом с главной улицей в тихом закоулке, неподалеку от Актуя, густо поросшего на низких местах собашником, черемухой, калинником и ивняком. Веснами, когда привядали зори, там заливались соловьи. Под окошками раскидистые тополя. Закоулок в зелени садов. Сквозь нее пробивались островерхие гребни крыш. Ключи раскинулись узкой цепью вдоль коренника. На главной улице контора, сельсовет, магазины, амбулатория. Километра на два в ту и другую сторону — окнами на улицу деревянные дома.
Ерофей сбежал по ступенькам крыльца, пошел напрямик, переулком. С обеих сторон тянулись плетни. В огородах на привядшей картофельной ботве следы ночной сырости. В дальних концах за картошкой, словно диковинные полосатые чушки на лежбище, загорали тыквы, лоснились арбузы. Все радовало глаз — и это виденное не раз огородное обилье, и день, несмотря на дымку на горизонте, голубоватый и прозрачный, и немеренные просторы, раздвинувшие окоем, — цепь увалов, переходящих в равнины, откуда плыл над полями осенний грустноватый запах притомившейся за лето земли.
В конторе его дожидались бригадиры, кладовщики, заведующие фермами. Ерофей прошел сквозь расступившихся людей к своему огромному двухтумбовому столу темного дерева, оглядел собравшихся:
— Где заведующий током?
— Отправляет зерно на элеватор, — ответила бухгалтер, пожилая, в вязаной кофточке женщина.
— Что он, порядка не знает? — нахмурился Ерофей.
— Пришли машины. Его срочно затребовали туда.
— Ладно, начнем и без него.
Планерка должна была состояться вечером. Но так привыкли в Ключах — без председателя ни шагу. Заместитель Ерофея, Игнат Николаевич, перенес ее на утро. Ерофей выслушал бригадиров и заведующих фермами. Не перебивал и не переспрашивал, думал, как рассказать им про вчерашнее. Тут были почти все члены правления. То, что вчера казалось легким и простым, здесь, в присутствии людей, хорошо знавших все слабости хозяйства, выглядело новой трудностью в напряженной и без того экономике колхоза. Два плана — хорошо. От дополнительного обязательства можно бы и воздержаться. Но сказанного не воротишь; слово не воробей, а вылетело — не поймаешь. Ерофей ворохнул плечами, словно сбрасывая с себя то, что мешало ему, навострил тяжелый, исподлобья взгляд:
— Все? Теперь слушайте меня.
Коротко, командирским тоном дал задание. Возражений Ерофей не любил, слушал их молча, хмуро; это знали все и сразу поднимались и уходили. Так было и на этот раз; остались он, бухгалтер, ее молоденькая помощница Верочка и прораб. Ерофей блеснул глазами горячо, сильно, обжигающе:
— Тебе чего?
— Людей, Ерофей Евсеич.
По настоянию Василия Павловича на колхозной ферме строился доильный зал. Шефы обещали усовершенствованную доильную установку. Еще нигде и ни у кого такой не было. Василий Павлович загорелся новым делом, вызвал Ерофея к себе, уговорил, отхлопотал кредиты. Ерофей взялся охотно, летом заложили фундамент, понемногу закарабкались вверх красно горевшие в солнечных лучах кирпичные стены. Но строительное управление было маломощным, требовало то одного, то другого; Ерофей крутился, доставая кирпич, оконные и дверные переплеты, балки, выделял в помощь строителям подсобников.
— Где я возьму сейчас людей? Уборка.
— Что же делать? Шефы вот-вот подвезут оборудование.
— Тебе поручено, ты и строй.
— Василий Павлович голову с нас снимет. Но и вам непоздоровится.
— Провороню уборку, не сдам хлеб — мне и так не сносить головы. Понял ты? — наступал на него грудью Ерофей. — Мне сдавать нынче хлеба два с половиной плана. Я за хлеб в ответе. Весь район поднят на это. А ты мне тут…
В контору вошел заведующий током Петрован Бахтин, высокий и узкоплечий мужчина. Он осунулся, похудел, пиджак на нем балахонил.
— Ты почему не был на планерке? — строго спросил Ерофей.
— Я только с тока, — уставился на него, не моргая, Петрован. И Ерофей смягчился.
— Сколько отправили машин?
— Нагружают шестую.
— Мало.
— Больше не прислали.
— Пошевеливайтесь. Скоро придут.
— Ерофей Евсеич… — начал и запнулся Петрован. Потрескавшиеся от сухости губы у него дрогнули.
— Что еще?
— Там принесли газеты. Вчера ты… это правда?
— А что, думаешь, не потянем? — Ерофей подошел к Бахтину, дружески похлопал его по костлявому плечу. — Надо, брат, надо. Хоть умри, а надо. Вытянем. Видел, какой у нас на Колывани хлеб? Вот тебе и третий план. Хорошо, что вспомнил про Колывань. Надо туда съездить. — Он повернулся к женщинам: — Кто меня будет спрашивать, я — в поле.
Колывань встретила простором и тишиной. «Газик» он оставил на дороге. Перепрыгнул через заросший травой кювет. Шагал тропкой вдоль межи; подставив к глазам козырьком ладонь, глядел на залитый солнцем простор. Пшеница шла до самого горизонта, бегущего по гребню увала. Травостой начал светлеть, колос налился повсеместно, хотя и был зеленоват. «Подойдет пшеница — огребем по тридцать центнеров с гектара». Ерофей сорвал крупный, с четверть, колос; взважил его в руке, «Хорош. Центнеров по тридцать пять будет тут, пожалуй». Но вышелушил зерна, раздавил — поползла по шершавой ладони зеленоватая клейковина. «Мажется. Но ничего; погода стоит — жара, сухмень. Хоть и поздно посеяна, а до дождей вызреет пшеничка…»
С пучком пшеницы в руке он пошел к машине. Шел, думал. Конечно, таким, как Прохор Кленов, много легче, чем ему. Пришел Прохор в запущенное хозяйство. На первый год ему были поблажки. Только прошлой осенью Василий Павлович взялся за него по-настоящему. Лето выдалось дождливым, урожай вырос не ахти какой. Василий Павлович прибыл в Озеры, колесил весь день по полям. «Да у тебя, брат, урожай получше, чем у некоторых. Выручай». Прохор ни в какую: «Сдам, что положено. А в остальном — колхоз хозяин». Кряхтел, слушал, как его ругали, упорствовал. Легко еще отделался — выговором. Как-то Прохор ему позавидовал: «Тебе жить можно. Хозяйство налаженное, колхоз известный. Василий Павлович за тебя — горой. Кому первому удобрения? Ключам. Новую технику? Колхозу „Рассвет“. Доильный зал? Ему же. Ордена и медали — кому? Рассветовцам. Хоть бы поделился чем, что ли».
Ерофей тогда ухмыльнулся. Начнись теперь такой разговор, он ему сказанул бы… Доильный зал тебе? Бери, пожалуйста. Сколько он крови и нервов попортил. Нынче прораба он выгнал, а завтра людей так и так выделять придется. Василий Павлович от своего не отступит. Он вон в краевой газете все выгоды доильного зала расписал. Тебе хочется побольше удобрений? Станови Озеры по хлебосдаче вровень с Ключами, и все тебе будет. Может, «Рассвету» тогда полегче станет. Хотя такого он, Ерофей, никогда не допустит. Не тот у него характер. Хоть на шаг, да вырвется для обгона. Не привык глядеть кому-то в затылок, пусть другие смотрят. Ему подавай — чтоб скакал он впереди и перед ним неоглядно ширился степной, прокаленный солнцем и продутый всеми ветрами простор.
На обочине дороги трава седа от пыли. Тощие, сизые пучки полыни примяты и поломаны. Надрывно тянули что-то нудное, будто пряли пряжу, шмели, Сзади засигналила машина. Ерофей посторонился. По дороге полз тяжело нагруженный грузовик. Колеса ныряли в ухабины, кузов ходил как живой. Ерофей махнул шоферу рукой, вскочил на подножку.
— Откуда зерно?
— С шестого поля.
— Много там осталось?
— Дожинают.
Значит, завтра комбайны пойдут на новые земли. А недели через полторы их можно будет перегнать на Колывань. Только бы успела подойти пшеница. Ерофей спрыгнул на землю. Грузовик пополз дальше. Кончились ухабы, и он набрал скорость, запылил по ровному, как стол, полотну дороги.
Ерофей оглянулся. Пшеница стояла не шелохнувшись. На ней играли блики. Далеко, из середины поля, струилось марево; волны прогретого воздуха поднимались к небу колышущимися столбами.
Колывань — земля черная.
Ветры буйные да свирепые…
Эта песня, сколько он помнил, давно жила в народе. Ее певала мать. А она переняла песню от своей матери. Земля тут была богатая, родючая. Но давала урожай не каждый год. Лежала большей своей частью на возвышенности. Талые воды сбрасывала — их не успевали задерживать, и, если год бывал сухим, северные ветры весной сжигали холодом все живое, а то, что оставалось, пожирали суховеи, и летом на возвышении щелясто лучилась трещинами выгоревшая земля.
— Ты пусти-ка ее на годик под пар, — советовали Ерофею старики. — Вспаши с осени, и пусть погуляет холостая, необсемененная. Накопит силушки и соками нальется. Она тебе потом, как отдохнувшая девка, уродит с охотой.
Он сам понимал: надо подержать своенравную землю под черным паром, чтоб напиталась, набухла от дождей; тогда не страшен будет всходам и лютый северный ветер, несущий с собой холод и сухмень… Василий Павлович съездил к синоптикам; те предсказали, что весна будет влажной и затяжной, но теплой, и он поставил на своем: Ерофей засеял Колывань. Дожди, с молниями и громами, обильные и теплые, начались к концу июня. Они сделали свое дело: пшеница после тепла, после хлынувшего на нее многоводья и трех подкормок — удобрений на это дело Василий Павлович выделил, не пожалел — выправилась и пошла наливать стебель, а потом и колос. Подымалась как опара на дрожжах. Ерофей, уже примерявшийся скосить ее, как только подрастет, на зеленку, воспрял духом и повеселел. «Шалишь, брат, — ликовал он. — Природа, она тоже, бывает, дает такие загогулины, что ой-ёй-ёй! Она, матушка, если захочет, сама из любой безнадеги вытянет».
И все-таки где-то пустило в нем корешки беспокойство.
Ерофей съездил к комбайнам, ходил за ними по стерне; она глухо шуршала под сапогами. Присев на корточки, искал в соломе невымолоченные колоски. Найдя колос, разминал его пальцами, сдувал шелуху с ладони — в руке ни зернышка: вымолот чистый.
Но и тут он помнил о Колывани: не давала она ему покоя.
Скорей на ток! Вчера комбайны работали весь день, намолотили горы зерна. Запустить руку в ворох, ощутить кожей горячую твердость сухого зерна.
На току стучали сортировки, гудел трактор, шумел ВИМ. Бабы, перелопачивая вороха, кидали и кидали на транспортер лопатами пыльное, пахнущее полем и солнцем зерно. Под крышей за ВИМом под самые стропила островерхо высились вороха отвеянной пшеницы. В стороне у выезда машины подставляли под транспортер свои кузова, отходили, стояли гуртом, пока шоферы оформляли документы. Затем, покачиваясь полными кузовами, шли на элеватор.
У первого же вороха Ерофей погрузил руку в пыльное, только что привезенное от комбайна зерно. Отойдя в сторону и сдвинув брови, глядел: надо подбросить сюда людей, эти не справятся с таким потоком. Вон и еще идут с поля грузовики. Поправив волосы, щурился на дорогу, ведущую к току, стоял крепко — ноги расставлены, плечи развернуты, руки на поясе, вид решительный. Сжав губы, подумал: две недели хорошего штурма, и оба плана — вот они, принимай, секретарь. А там осилим и половинку…
Ближе к обеду проселочная дорога запылила под легковушкой. Новенький, сверкающий зеленой краской «газик» подкатил к току. Неужели Василий Павлович припожаловал? Ерофей заметался. Под погрузкой стояли вернувшиеся с элеватора грузовики — он подскочил туда:
— Бабоньки, девоньки, давайте живее!
И, выхватив у одной из них лопату, стал кидать на транспортер чистое, точно стеклянное, высушенное и отвеянное зерно. Кидал, а сам краем глаза глядел, как открывается дверца «газика». Из машины выпрыгнул заместитель начальника сельхозуправления Костя Панченков, бывший комсомольский работник, узкоплечий, румяный, подтянутый — сухота новониколаевских девок, улыбнулся еще издали. Ну, это ничего, Панченков — парень свой. Ерофей тыльной стороной ладони вытер взмокревший лоб. А Костя уже подходил, протягивал руку.
— Ну, как дела?
— Идут, как видишь.
— Сколько сегодня отгрузите?
— Сейчас прикинем. Бахтин!
— Здесь! — по-военному откликнулся Петрован.
— Бахтин, управление интересуется, сколько мы сдадим сегодня хлеба. Машин двенадцать отправим?
— Шестнадцать, прах вас побери, — Петрован улыбнулся.
Лицо у него почерневшее, запыленное; глаза, в выцветшей опуши ресниц, усталые, а широкие зубы блеснули, как вымытые дресвой половицы, желтоватой белизной.
— Здорово ты вчера, — сказал Костя восхищенно, когда Бахтин отошел.
— А, ты про это.
— Про то самое. Выполнишь два с половиной плана — могут представить тебя к званию Героя.
— Ну, это ты хватил. — Ерофей смущенно порозовел.
Представил себя в президиуме с Золотой Звездой на груди…
После этого разговора он заходил живей по току, голос его стал звонче, и, хоть что-то внутри саднило, как ранка, — он, как командир, вырвавшийся на сотенник, горел желанием боя, перед ним открывались новые просторы, в лицо бил ветер, и солнце сияло ему впереди…
Нахлынувшее видение отогнали гудки машин. Засигналила одна, вторая, третья. Заругались подвозчики у бестарок. Ерофей всполохнулся, промигался. Перед током — пробка. Подъехало сразу несколько грузовиков; подошли подводы-бестарки с полевых токов.
— Эй, хозяин!
Туда уже бежал со всех ног Бахтин, заторопился и Ерофей. Выбрали две площадки, куда ссыпать зерно — подводам особо, машинам особо. Из кузова переднего грузовика спрыгнула тетка Настена, голенастая, босая, с потрескавшимися ступнями коричневых ног и подведенными пылью глазами; хрипло раскрыла почерневшие губы:
— Чего это ты, председатель…
Голос, перестоявшийся на жаре, был груб.
— Чего это ты, председатель, нашим хлебушком так распорядился?
Глаза у нее — как два всполоха.
— Уже слышала?
— Люди сказывали.
— А слышала, так чего спрашиваешь? Не я — государство распоряжается.
— Ох, не мудри, Ерофей. Ты на что надеешься? — повысила голос Настена. — На Колывань надеешься? Добер там хлеб, проезжала — видела. Да старики осенесь что тебе наказывали? Запамятовал? Ну так я тебе напомню: не хвались тем, что в поле, хвались тем, что в сусеке лежит.
Она, переваливаясь, отошла.
— Ох ты хлебушко, ох ты батюшка, — вздохнула, наклонясь над ворохом, подняла на ладони горсть пшеницы.
Ерофей вспыхнул, ушел с тока.
В конторе было тихо. В открытые окна вливался прогретый солнцем воздух. Никого не было, все ушли обедать, сидела, подперев лицо маленькими кулаками, помощница бухгалтера Вера, розовощекая, с круглыми выпуклыми красивыми глазами и болтающимся сзади концом перетянутых резинкой волос. Увидя председателя, Вера вскочила.
— Вам тут… звонили.
— Кто?
— Жена.
— Ольга Ивановна? Что она сказала?
— Сказала, что завтра приедет. Просила послать на пристань машину.
— Ну, ну. Машину я пошлю. Тебя-то скоро замуж выдадим? — Вера полыхнула лицом. — Да не красней ты. Уж и пошутить нельзя.
— Я пока замуж ни за кого не собираюсь.
— Мы тебе жениха хорошего подыщем.
— Никого мне не надо.
— Вот тебе на! — Он шутя легонько щелкнул ее по чуть вздернутому носику. — Подрастешь да влюбишься — не то запоешь.
Круглые ее щеки опять залил девичий, чистый и свежий, румянец.
Ерофей, скрывая за словами тревогу, подумал о жене. Года три она собиралась к подруге в гости, нынче собралась, уехала, гостила все лето, изредка вот так названивая. Он уже приобвык без нее в холостяцком положении. Тяготила его неопределенность в отношениях с Надеждой Сергеевной, Болело о ней сердце, так болело, что все думки его — взять да все вот так разом и порвать — казались ему теперь неосуществимыми.
По краю рослой, чуть склоненной под ветер пшеницы ползли, покачиваясь, огни фар. Трактор гудел басовито и ровно — на одной ноте. Башмаки гусеничного хода вминались в землю звено за звеном. Шумел привод. Стрекотал в сегментах жатки нож. На хедер — на движущееся полотно валился хлеб, стебель к стеблю, ложился на стерню густым валком. В кабине в полусумраке Прохор, держа руки на рычагах фрикционов, всматривался в убегавшую вперед прямую линию хлебов. Глаза горели приглушенно и устало. Морщинки под веками и на лбу сбегались складками, когда он, напрягаясь, клонился ближе к протертому дочиста смотровому стеклу. К машинам его тянуло. Проезжая по полям, провожал глазами каждый трактор и комбайн: хорошо бы посидеть сейчас в кабине. Сбоку бьет солнце; с поля наплывает понизовый, пропитанный всеми запахами земли ветерок; руками, ногами, слухом, всем телом чуешь, как бьется сердце мотора… Прохор глядел, сглотнув застрявший в горле комок, горбился в седле, дергал поводья, проезжал дальше — некогда, дел невпроворот.
И вот — выбрал время. Тракторист Игнатенко жал хлеб вторые сутки без роздыху. Прохор приехал сюда засветло, спутал на лугу у будки коня, шумнул трактористу и, когда он остановился, залез в кабину.
День прошел в лихорадочной спешке. Спозаранку позвонили из Новониколаевки, предупредили, чтобы никуда не уезжал, — будет секретарь райкома Корзунков. Прохор выслушал, повесил трубку, задумался. Только что собрался в поле: под окном конторы стояли дрожки, в оглоблях пофыркивал конь. Вот тебе и уехал. Теперь сиди, жди. Выглянул в окно — в тени за углом трава мокра от росы, прохладно; галдели, как галки, идя на ток, бабы; по дальней дороге катились, переваливаясь с боку на бок, груженые машины… В поле надо, в поле. Тянуло на улицу, в дрожки — взмахнуть вожжами, помчаться, хлебнуть всей грудью степного запашистого ветерка. Он смерил шагами из угла в угол узкий, ужатый стенами кабинет, решился: «Поеду. Корзунков, если надо, найдет и там».
— Валюшка, — позвал счетовода.
В дверях появилась русая голова. В синих глазах — радушие и внимание.
— Приедут из района, пошли за мной кого-нибудь в поле.
Вышел, угнездился на ходке, разобрал в руках вожжи. Застоявшийся конь резво взял с места. Прохор, привалясь на бочок, качнулся. Возле амбаров попридержал разгорячившегося коня. В дверях амбаров стояла пылища. Бабы обметали стены, скребли черный пол. Нынче привезут сюда зерно на фураж. Сам был на току, видел — оно щупловато, для сдачи не годится. На элеватор подвезут с поля: хороша пшеничка, ядреная, тверда, а раскусишь — крепка и бела.
Как-то нынче идут дела у Сукманова? Два с половиной плана… Прохор покрутил головой. Каждый год Сукманов был впереди. О нем писали в местной и краевой газете, рассказывали по радио. Когда бывал в районе на совещаньях, видел издали, как Ерофей пробегал по залу на сцену — высокий, сильный, грузноплечий; твердым шагом проходил в президиум и весело поблескивал оттуда серыми, чуть навыкате, несмущающимися глазами.
В президиуме — Ерофей, на трибуне — Ерофей. По октябрьскому холодку пропылила в Ключи легковушка управления; встречные заметили: из угла кабины выглядывало скрученное на древке знамя. Кому оно? Конечно же, ему, Сукманову.
После каждой встречи с ним, возвращаясь в Озеры, Прохор круче брался за хозяйство. В первый же год обменял несортовые семена на сортовые; весной сам объехал все поля, сам промерил глубину вспашки; влез в долги, затеяв строительство скотных дворов. Но сознавал: до Ключей ему далеко; Ключи — это завтрашний день Озер. Туго с новой техникой, плохо с удобреньями, а одной вспашкой да семенами высокого урожая не возьмешь: поизъездили землю — нужна химия или на худой конец органика. Когда-то в дальнем углу озерских земельных массивов с довоенной аж поры стояли помещения «Заготскота». Тысячи голов прошли через те места. Прохор съездил туда. Органики там много, да как взять ее? Не было в Озерах нужных механизмов. На соседних землях работал мелиоративный отряд. Прохор подговорил экскаваторщика и бульдозериста. Они ночами вскопали напластовавшийся за десятилетия навоз, сгребли его в штабеля. Всю осень и зиму озерский колхоз возил на поля эти удобрения.
Урожай выдался не в пример прошлому году — Озеры давно не помнили такого. Прохор пестовал думку: сдать государству то, что обещали; поболе обычного выдать колхозникам — когда в сусеках запас, уверенней чувствует себя земледелец, крепче стоит на ногах, веселее спорится у него работа. С таким легче заглядывать в завтрашний день. А завтрашний день манил Прохора новыми задумками: еще один такой урожай — и можно браться за Дом культуры и за жилые дома…
Вчера со счетоводом Валентиной Анчуткиной считали до глубокой ночи.
Валюшка, крепко сбитая, полная девушка, сидела у арифмометра. Лицо у нее круглое, лоб широкий, глаза под плисовыми бровями большие. На округлых розовеющих щеках рассыпана горстка веснушек; они набухали краской по весне и таяли, как снежинки, к осени, но до конца не вытаивали и вместе с карими глазами неприметно красили лицо — с ними было оно привлекательней и веселей.
Все звали Валентину просто Валюшкой — по-домашнему. Была она с людьми приветлива, а в работе безотказна. Кончила восьмилетку и пошла в колхоз. Открылись у нее способности к счетному делу. Прохор отправил ее в техникум. Недавно Валюшка вернулась оттуда и была назначена счетоводом. Прохор часто ловил на себе ее взгляд. Валюшка ему тоже нравилась. Но он каждый раз смущенно отводил свои глаза… Когда работал в тракторной бригаде, сошелся близко с трактористкой Ксеней, бабой вдвое его старше; сошелся с ней в праздник окончания сева — не помнил и сам как. Тянулась эта связь целый год. Мать то плакала, то ругала его:
— Ну, спасибо, сынок. Уважил мать. Выбрал сношеньку. Люди смеются, а мне — хоть в петлю полезай. Мало в Озерах тебе девок?
— Да они и не глядят на меня, — виновато оправдывался он.
— Совестно за тебя, вот и не глядят. С кем связался? Да она, Ксюха-то, в товарки мне годится. Я тебя в зыбке качала, а она уже невестилась, за парнями ухлестывала.
— Веселая она, мама.
— Веселая, говоришь? Бесстыжая она. Как только ее глаза на белый свет смотрят, не лопнут?
Но не только веселый характер и открытость тянули Прохора к трактористке. Муж ей попался пьяница, тяжелый на руку; жила она с ним без всякой радости и не горевала, когда он утонул по пьяному делу. Всю свою сбереженную годами, нерастраченную любовь выплеснула она на Прохора. Он, не знавший прежде этой сладости, приходил к ней и оставался до утра.
Ее осуждали, а над ним грубовато подсмеивались. Прохор предлагал ей:
— Давай поженимся.
Она только покачала головой:
— Нет, Прошенька, нет, голубок. Становиться тебе вспоперек я не стану. Полюбились мы с тобой — и хватит. Я свое взяла. А ты молод и к другой еще сердцем прикипеть можешь. Уеду я из Озер.
— Куда?
— Трактористки везде нужны.
Ксеня в тот же год уехала. Осталась память о бессонных ночах, о ласках, о сладости поздней бабьей любви…
За окнами конторы шебаршила в глубокой тишине ночь. В конторе они давно одни. Валюшка перестала считать, глядела на него — не могла оторваться. Он закурил папиросу, поднялся. «Чего она так смотрит?» Ему стало неловко. Прохор подошел к открытому окну, курил, пуская дым за косяк, на улицу. Валюшка, нагнув голову, перекладывала бумаги. Он оглянулся, глаза их встретились. Валюшка чуть порозовела в широких скулах, поправила опавшие ниже маленьких ушей гладкие пряди волос. От ее широкой, рано начавшей полнеть фигуры шло волновавшее его беспокойство.
— Шла бы ты, Валюшка, домой. Время позднее, — глухо уронил он у окна.
— Я могу и посидеть. Считать-то мы не закончили.
— Считари мы с тобой нынче аховые. Я устал, голова от цифири пухнет. Да и ты…
Голос у него потеплел. Прохор покивал ей с улыбкой. Недавно Петр, завхоз, сказал ему: «Ты поменьше на Валюшку грузи. Девка к тебе со всей душой, а ты и рад — пользуешься». Верно, работы он взвалил на нее — гору: то одно ему подсчитай, то другое. Прохор шагнул к Валюшке от окна, поднял ее под руку:
— Иди. Завтра досчитаем.
Собрал на столе бумаги, сгреб их в ящик.
«Гонит…» Она слегка расставила неяркие припухлые губы, глянула на него обиженно; было в этой обиде что-то не женское, не взрослое — девчоночье, пыхнуло, как порох, и прошло. Он не считает ее за женщину. Хорошо же, она ему покажет… Что покажет и как покажет, Валюшка не знала, но стояла и грозилась. Взглянув на тронутое усталью лицо и затененные в прижмуре глаза, тут же смягчилась, улыбнулась ему, звонко сказала:
— До свиданья! — и убежала.
Прохор покачал головой: девчонка!
Дома мать, Устинья, молча собрала на стол. Он словно нехотя поужинал. Забывшись, сидел за столом. Ни он ни слова, ни мать. Привыкла — сын поздно приходит с работы, от устали едва не валится с ног и, поев, долго молчит. Не раздеваясь, Прохор прилег на разобранную кровать, прямо на одеяло, подложив под голову руки. Мать подошла к лампе.
— Не гаси, — попросил он, не оборачиваясь.
— Я уверну.
Мать села на табуретку возле кровати, тронула его за плечо.
— Проша…
Он скосил глаза. Мать не любила пустых разговоров. Значит, у нее что-то наболело. Прохор повернулся.
— Ты скажи мне, Проша, когда будешь жить-то по-настоящему? Тебя я и не вижу. Ведь это не жизнь — одно угробленье. Кажен день тебя нет до первых петухов, а то и доле. То совещанья, то заседанья. Приезжаешь ты с них завсегда черный, как ровно кем побитый. Я всю жизнь в крестьянстве прожила, в заботах с утра до ночи, а такой мороки не видывала.
Прохор усмехнулся:
— Говорят, заседать надо меньше. А каждый раз получается все больше.
Она на его усмешку ноль внимания.
— Уходи с председателей. Женишься.
— На ком?
— Мало в Озерах баб да девок? Вон Валюшка возле тебя крутится…
Он сел на кровати, поискал в кармане папиросы, одну сунул в рот, боркотнул спичками, чиркнул, но прикуривать не стал; подождал, пока спичка догорела, не вынимая папироски изо рта, проговорил невнятно:
— Для такой староват я будто…
— Нашел перестарка. К той, к бесстыднице, бегал — о годах не думал. А теперь — староват? Что-то не пойму я тебя.
— Не шуми, мама, — попросил он. — Иди спать. Не до этого мне. Отдыхать надо. Утром рано вставать. — И добавил: — Отлюбил я, видать, свое.
— Вот ты всегда так, — обиделась мать. — Как начну говорить по делу — гонишь. Это все твоя работа анафемская. Она тебя выездила, роздыху не дает. А так бы, милое дело, нынче после уборошной и наладили бы свадебку… Ну да ладно, не сердись, молчу, молчу. Ухожу. Бог с тобой, спи, отдыхай.
Прохор долго не спал. Уже перед самым светом задремал и сквозь забытье услышал: возле печки мать громыхнула ведром. Темнота в избе стала редеть. Слышал — мать прошагала к пригону. Сейчас подоит корову, выпустит ее в стадо. Пора вставать и ему, ехать в поле… Ехать… Куда?.. Сон липуче обволакивал сознание мягкой черной паутиной. Голова потяжелела, перед глазами зыбуче завертелась и поплыла темнота. Он ухнул в какой-то омут.
Вскочил от резкого света и, протирая глаза, едва пришел в себя. Проспал. А ведь хотел с рассветом быть в поле у комбайнов. Натощак, не позавтракав, побежал на завозню, запрег Гнедка, подъехал к конторе и тут услышал, что ему звонили из района.
Проселок пылил под дрожками, припорашивая колеса. Возле неширокого, поросшего осокой озерка Прохор свернул на большак. За пологим затравяневшим эскарпом сизо дымилась низкорослым полынком межа. За ней желто маслилась низкая стерня, лежали копешки свежей соломы. За это поле отчитывал его Василий Павлович. Остановился. По вытолоченному машинами следу прошел на межу. С краю вдоль неширокого треугольничка ходил комбайн. Дожинал. По стерне без дороги направился к нему. Комбайнер последним заходом сжал полоску, вырулил на притоптанную колесную колею, спрыгнул с мостика, достал папироску.
— Огонька бы, — попросил.
Закурили.
— Куда теперь? — Комбайнер пыхнул папироской, показал рукой: — Туточка через дорогу подходит поле. На самом виду. Давай смахну его… подальше от греха.
— Успеется. Завтра скосим его жатками. Поезжай на пятое поле. Как бы не потекла там пшеница.
«На самом виду. Смахнуть бы… Ишь ты…» Узнали, за что его ругали, и сделали для себя выводы: убирать в первую очередь не то, что подошло сейчас, а то, что на виду. Лишь бы не ругали. Нет уж, лучше пусть ругают. Да и с этим полем что вышло? Уборка навалилась, а он один без агронома; в первые дни закрутился, и вот она, — не видя, подошла пшеничка. Все никак не пришлет агронома управление. Дел невпроворот. Тут в поле все горит — не отойдешь. Там надо бы на фермы. Не был на них с самого начала уборки. Агроном хоть бы маршруты составлял для комбайнов — все ему было бы свободнее.
Комбайн, взревев, побежал по дороге. Прохор поехал на полевой стан. Возле тракторной будки его догнал мальчишка-верховой:
— Там из району приехали. Дожидаются.
Василий Павлович поджидал его у тока. Он стоял, прислонясь к машине, в мягких хромовых сапожках, положив короткие полные руки на живот, и нетерпеливо посапывал. Завидя бренчащие дрожки и самого Кленова, встал, выпрямился, низенький и грузноватый, одутловатое оливкового цвета лицо под соломенной шляпой сердитое.
— Тррр! Стой, Гнедко. Приехали.
Дрожки остановились. Взбитая колесами пыль забусила траву. Конь фыркнул и помотал длинной головой, Василий Павлович подскочил к дрожкам.
— Это что же, товарищ Кленов, вместо того, чтобы везти на элеватор, хлеб с нынешнего дня ссыпаем в свои амбары? Кто позволил? — Лицо его затряслось.
— Василий Павлович…
Прохор хотел объяснить, но Василий Павлович затопал сапогами. Должно было это выглядеть грозно, а вышло другое: сапоги взбили пыль — ни стука, ни грюка; один сапог попал в колдобину, нога Василия Павловича подвернулась, и он упал бы — не поддержи его Прохор.
— Не-ет! Не-е-ет, голубчик. Это даром тебе не пройдет! На бюро! Этот вопрос мы вынесем на бюро. — Он оттолкнул Кленова. Неловкость только подбавила ему злости. — Хватит, понянчились мы с тобой! Приедет Корзунков, что я ему доложу? Что председатель озерского колхоза засыпает зерно на фураж и не отгрузил ни одной машины государству?
— Я сам обо всем доложу.
— Где уполномоченный? — уже мягче спросил Василий Павлович.
— Где-то ходит. Я за ним не доглядчик.
— Ходит. Приедет Яков Петрович, а его нет. Голову вы с меня сымете!
Яков Петрович молча выслушал и того и другого. Был он хмур и неприветлив: только что с сыпного пункта — поступление хлеба за сутки почти не увеличилось; снизу пытливо поглядел на Кленова — взгляд внимателен, но в серых глазах настороженность и холодок.
— Мы свое наверстаем, — пообещал Прохор.
— Поехали. Кажите хозяйство.
Все дообедье и после обеда они кружили по полям. Морщины на суховатом со впалыми щеками лице секретаря райкома разгладились, глаза посветлели. Он прилощил ладонью короткие, с зачесом набочок белые волосы, спросил, добрея:
— Центнеров на пять повысили в этом году урожайность?
— Местами — до семи, а в среднем — по четыре будет.
— Он и тут прибедняется, — наморщив квадратный лоб, проворчал Василий Павлович.
На животноводческих фермах секретарь райкома был задумчив. Глядел не спеша, покусывал обветренные губы.
— Строитесь своими силами?
— Приходится.
— Не много же вы настроили. Надо бы подумать, как помочь Озерам, — повернулся Корзунков к Василию Павловичу.
На радостях Прохор и уехал к вечеру в поле.
…Фары высветили впереди межу, следы трактора на притолоченной траве. Поворот. Прохор потянул рычаг фрикциона на себя, выглянул в боковое окно, отпустил рычаг, выходя на гон, и, выведя жатку снова на хлеб, откинулся на спинку сиденья.
Ночь была прохладной и сухой. Прохор поджал ноги. Голова начала чугунеть. До трех раз раскуривал папироску — она тухла. Ночная темнота стала понемногу оседать. Вдалеке, в холодном тумане, чуть обозначилось, посветлело небо; край его медленно окрашивался в розовое. Где-то в кустах у озерка порскнула, тенькнула пичуга. Над всхолмленным простором поднималось неяркое утро. Хлеб отсырел. Прохор остановил трактор. От будки по дороге протарахтел заправщик.
Прохор пошел к будке, пошатываясь. Ноги горели, голова гудела, поясница налилась тяжестью. Возле будки вкусно попахивало дымком. По бригадирской привычке скомандовал поварихе подать ведро с водой, долго умывался, фыркал — разогнал усталость. Позавтракав, пошел ловить коня. Когда вернулся, приехавший из Озер подвозчик передал ему:.
— Там вас в конторе ждут не дождутся.
— Кто?
— Какая-то агрономша.
У него по широкому лицу разлилось удивление.
Дом правления приземист. Квадратные над завалинкой окна. В пазах выцветшая под солнцем рыжеватая глина. Когда-то дом обмазывали снаружи, теперь остались от обмазки одни следы. Узенькая комната — кабинет председателя. Во второй, более просторной, несколько столов. За одним из них у раскрытого шкафа сидела высокая полногрудая девушка, щелкала на счетах. Надежда Сергеевна прошлась по скрипучим половицам, тряхнула повязанной косынкой головой: «Ну и хозяин… По конторе видно». Сунула руки торчком в карманы. Проходя мимо девушки, посмотрела в бумаги. Та, оглянувшись, вежливо проговорила:
— Председатель в поле. Скоро приедет.
Захлопнула счетную книгу, сунула ее в шкаф и вышла на крыльцо вместе с Надеждой Сергеевной.
Ее карие, с золотинками, глаза радостно округлились. Темноватые, с бархатистой теплотцой, зрачки светились с любопытством, вопросительно. Стоя на крыльце, Валюшка спрашивала:
— А где вы раньше работали? В районе? А к нам вас послали или вы сами?
Что ей отвечать? Посадили тут деваху-дуреху. Надежда Сергеевна молча отвернулась, посмотрела вдоль чистенькой улицы. Дома, не в пример конторе, крепче. На ближнем раскрыта крыша, поставлены новые стропила. Возле низенькой хатенки костром лежали бревна, валялась щепа. В стороне за сушильным сараем кучи самана. Ниже, под горой, недостроенный двор темнел глазницами окон.
Стояла, потупясь, глядела. Невеселое место. Вот тут и придется жить. Может, поступила опрометчиво, поторопилась, может, и не надо было переводиться в Озеры, — теперь не перерешишь. Да и нужно ли? Деревня, скука — пусть. Уйти от всего, что было… Надежда Сергеевна покосилась на счетовода — деваха по-прежнему стояла на крыльце, простодушно пялила на нее глаза. Уставилась — как на диво; людей, что ли, здесь не бывает? Подрисованные брови у Надежды Сергеевны стали сердито сходиться к переносице.
Неподалеку на току стучали машины, слышались голоса. А память подсовывала свое: первые, полные радости и страсти, дни. Помнится, глядела тогда на Сукманова, не скрывая счастья: «Да где же ты прежде-то был, милый, расхороший мой?» Удивлялась и потом — его нетерпению, горячности.
Везде в районе только и слышала что о нем. Он относился к этому как-то легко и просто, видно, привык. Ей по душе пришлась эта легкость. И по мысли было то, как смело он брался за всякое дело, был всегда весел, никогда не унывал; казалось, все спорилось в его руках. Она думала: с таким человеком и жить будет легко и весело; все пойдет у них на славу, ее обрадовала та готовность, с которой Ерофей откликнулся на ее внутренний зов…
Надежда Сергеевна резко повернулась к Вале:
— Как пройти на ток?
Заторопилась — скорее к людям, в шум, подальше от дум и воспоминаний.
Дорога к току зажата плетнями. Под ними трава, остатки высунувшихся наружу плетей огурцов и тыкв. Надежда Сергеевна бежала, торопливо семеня. Впереди, в конце улицы, за плетнями засинело небо. Оно открылось внезапно, за поворотом — степь и за ней голубая стынь небосвода. Надежда Сергеевна разжала в карманах руки, зашагала спокойней… Собственно, чего ей печалиться? Случилось то, что должно было случиться. Такие вспышки быстро гаснут. То, что для нее было любовью, превратилось для него в удобную связь.
Надежда Сергеевна вышла из переулка на простор. Цепь низеньких, с приклетками, амбаров. Саманная завозня. В стороне, за складом, расчищенная площадка, крытый навес. Под ним островерхие вороха, возле них машина. Позади, как из раструбов, — желтая пыль. Надежда Сергеевна приостановилась… Может, сама того не зная, ждала, как всякая баба, — вот Ерофей ей скажет: «Брошу все. Уедем. Заживем вместе». А он так ничего и не сказал. Не сбылось и то, о чем открыто говорили в Новониколаевке зимой. Тогдашний первый секретарь прочил Ерофея в райисполком — в председатели. Его самого перевели в соседнюю Берсеневку, а нынешний секретарь, Яков Петрович, только еще присматривается к району и к людям… Надежда Сергеевна горьковато усмехнулась: теперь она сама себе станет пробивать дорогу. Начало прямо-таки героическое: инспектор управления сельского хозяйства пошла агрономом в колхоз. Непонятно, чего больше было в этом неожиданном решении — внезапного и горького желания распрощаться с прежней, до боли опротивевшей жизнью, стремления уйти от себя, от опостылевшей самой себе бабы, или горячей бравады перед кем-то — вот, мол, видали, какая я, — а может, женской уступчивости — с весны искали агронома в Озеры, говорили и с ней, она сначала отказывалась, а теперь вдруг взяла и согласилась. Как ни странно, был в этом согласии и тайный расчет: Озеры недалеко от Ключей — и если у них не все кончено с Ерофеем… Она не договаривала, что тогда будет, — сама не знала, куда повернет ее горячий и влюбчивый нрав.
Впереди верховой не спеша правил конем — гнедой меринок фыркал после пробега, тряс красивой головой; узда тонко позвякивала. В посадке, в наклоне сидевшего верхом человека почудилось что-то знакомое. Он? Ерофей? Узнал, что она здесь, и приехал? Оцепенев, ждала. Из-за дома в глаза било солнце. Верховой подъехал, слез с коня, перекинул через его косившую огненным глазом голову ременные поводья, подошел. У нее отлегло от сердца. Это был здешний председатель Прохор Кленов. А она-то подумала… Как влюбленная девочка. Надежда Сергеевна глубже сунула руки в карманы.
Прохор поздоровался, заговорил:
— Надумали к нам? Доброе дело. Толкового помощника по полеводству у меня нет. Ну что ж, если не возражаете, давайте сразу знакомиться с хозяйством.
Он привязал у завозни коня, повел Надежду Сергеевну к току.
На ток прибежала и Валюшка. Увидела Прохора, ходившего с Надеждой Сергеевной, раскраснелась; задумчивые глаза глупые-глупые, не то от девчоночьего безоблачного счастья, не то еще от чего-то. В последнее время с ней происходит что-то непонятное. Когда это началось.
…Весной ехали вместе в поле. Земля оделась зеленым пухом; в бочажинах блестела вода; на увалах зыбуче плясало марево. Ходок мягко прыгал по тряской дороге. Прохор взглянул на нее и отчего-то смутился; опустил на колени вожжи, и конь пошел шагом. Она почувствовала смущение председателя, и под сердцем у нее стало горячо-горячо. Она тоже поглядела на него и так же опустила глаза. Валюшка ждала, что Прохор заговорит, но он молчал, перебирая в руках вожжи.
— Помнишь Петьку? — спросил Прохор.
— Помню.
Валюшка вспомнила тракториста Петьку, длинноногого, нескладного и шумливого. Зимой он поругался с бригадиром и уехал в город. Но при чем тут Петька? Валюшка думала, что Прохор будет говорить о них. Она подняла глаза и встретила его взгляд, такой ласковый и непривычно горячий, что все в ней ответно зазвенело от счастья.
Но Прохор опять стал говорить о Петьке.
— Глупый он. От себя никуда не уйдешь. Пишет, что тянет его к себе земля. Видит по ночам наши увалы, дома на пригорке.
Сзади дорога петляла под увал; сбоку на взгорке молодо шелестели березы; по сторонам дороги над вспаханными и засеянными полями золотисто поднимался парок. Прохор, ломая в себе какие-то чувства, качнулся, зачем-то отодвинулся от нее, натянул вожжи, остановил коня и повел кругом рукой:
— От этого разве куда-нибудь уйдешь? Где еще так почувствуешь: это твой дом, твоя деревня, твоя земля. Корень твой тут. — Он кивнул на березы: — Могилки и те — твои, там деды, прадеды бог знает до какого колена. Без всего этого человек — сирота. А у нас уходят, махнув рукой, и потом мыкаются по белу свету как неприкаянные.
Прохор говорил и говорил, в его словах были и боль и грусть, но Валюшке казалось, что где-то за этими словами скрывается то, что никак не соберется он выговорить. Ей тоже стало грустно и больно.
— Мне матери жалко, — сказала она.
— Да, матери наши и не в такое горькое время землю свою не оставили.
Он слез с дрожек, обошел вокруг коня, поправляя для чего-то упряжь.
Сел Прохор чуть в стороне и больше за всю дорогу ее не касался. Он точно боялся сделать что-то непоправимое, а Валюшка ждала чего-то — того, что так и не было сказано.
С ними и потом бывало: сидят они в конторе одни. Он думает, Валюшка щелкает на счетах костяшками, считает. В голове — думки и цифры; все мешается; на минуту она притихнет, чтобы схлынул сумбур мыслей и цифр, не глядя, почувствует, как он смотрит на нее, но едва успеет поднять взгляд — Прохор уже, сопя, уминает в пальцах папиросу, будто и не глядел. Ей и радостно, и смешно, и больно отчего-то.
Сегодня все счетные работники на току. Одну Валюшку, председателеву любимицу, они по уговору между собой оставили в конторе. Главный бухгалтер, Анна Ивановна, полная, с грузными, почти мужскими плечами женщина, завидев ее, округлила в черных поддужьях ресниц хитроватые глаза.
— Валюшка! Ты здесь? — удивилась; усики на ее полной губе насмешливо дрогнули. — Чего прибежала?
— Я, теть Ань…
— Да вижу уж, вижу, — перебила ее Анна Ивановна и покосилась на председателя.
— Я, теть Ань, сменить тебя пришла. — Валюшка выговорила и поглядела на него же.
— Ладно, становись на мое место, — отошла от веялки многодетная учетчица Полина Астахова и пообещала: — Проведаю ребят и в конторе посижу.
— Спасибочко, теть Поль, — Валюшка благодарно вскинула пушистые ресницы, и на Астахову глянули такие счастливые глаза, что и она улыбнулась широко и понимающе.
— Дурит девка, — бормотнула она, уходя. — Да ведь когда и подурить, как не в молодости. Весь свет для нее сейчас в ём. А он и не замечает. Неужели Ксюха как его стреножила, так и до се не отпускает?
У веялки Валюшка долго не проработала. Отгребая зерно, глядела мимо, и деревянная лопата скребла пустоту. У Анны Ивановны опять заходили в веселой дрожи усики.
Председатель уехал с агрономшей в поле. Валюшка встала, слонялась у сортировки, не находя себе места. Анна Ивановна отобрала у нее лопату.
С первой же машиной Валюшка уехала в поле, к комбайнам. Разравнивая в кузове ногами зерно, почувствовала, как в груди что-то кольнуло: Прохор и Надежда Сергеевна шли вдвоем по стерне, вместе нагибались и о чем-то весело говорили.
Вечером Валюшка сидела на крыльце. Положив голову на колени, глядела на тихий закат. Небо за Актуем горело ровно и бездымно. Сиреневые тени тянулись через луг, пропадали за кустами. Много раз виденное приволье. Глядела прежде, ничего этого не замечая, а нынче отчего-то грусть-тоской зажглось все внутри. Мимо прошагала из пригона мать. Валюшка поглядела ей вслед. В пригоне, шумно вздыхая, укладывалась на ночь корова. На фоне высветленного неба промелькнули ласточки. Валюшка смотрела очарованно, чувствуя, что у нее словно открылось какое-то глубинное зрение.
Машина, фыркнув, круто остановилась у здания райисполкома. Фары осветили палисадник, стоявшие возле окон деревья, поросший травою кювет. Заместитель начальника сельхозуправления Панченков звонко хлопнул дверцей, так лихо только он умел хлопать, взбежал по ступенькам на высокое крыльцо. В райисполкоме светились два окна — в приемной, где у телефона караулил тишину дежурный, и в кабинете Василия Павловича. Прошел темные сени, пересек наискось неосвещенный зал; в приемной дежурный оторвался от книги, вгляделся, узнал, хотел заговорить, но Панченков шагнул мимо приемной, у обитой дерматином двери с табличкой «Начальник сельхозуправления» молодцевато подтянулся, поправил ремень, пригладил рукой выступавшую надо лбом светловолосую чуприну.
— Костя, ты? — Василий Павлович привстал из-за стола, потягиваясь; настольная лампа мешала ему смотреть, он повел голову вбок, спросил, оживляясь: — Ну, как там, в Ключах?
— Порядок. Один план выполнили. Горячий был денек. Штурманули.
Василий Павлович тронул ладонью жестковатые, с проседью волосы, оглядел с любовью Костю — молод, красив, напорист. Все выполнит, какое ни дай задание.
Василий Павлович вспомнил: сам таким же до войны пришел в райком.
Всю войну протрубил на разных должностях, ночей недосыпал, одна была забота — хлеб фронту; не жалел ни себя, ни председателей; люди все понимали — сами себя не жалели. В последние годы работал в Берсеневке первым секретарем. Въелись в душу привычки военных лет, тянул лямку как в войну, а говорят, надо было по-другому. Но по-другому он не мог, не умел да и не считал нужным — действовал привычными проверенными методами.
Среди тучных, богатых хлебом лет выдаются неурожайные. Позапрошлый год был именно таким. Василий Павлович всю осень колесил по колхозам, жесткими мерами выколачивая хлеб. С особо упорными вел разговор на бюро: кое-кого исключил из партии. По письму группы председателей в Берсеневке до первых метелей работала комиссия. Над Василием Павловичем сгустились тучи. Он горько сожалел только об одном — не довел дело до конца, не выполнил плана хлебозаготовок. Тогда бы и разговор с ним был другим — победителей не судят, а если и судят, то с оглядкой… Его сняли с работы. Район и до сих пор лихорадит, никак не подберут в Берсеневку такого руководителя, который бы выправил положение. Нынче послали туда из Новониколаевки первого секретаря. А сюда пришел Яков Петрович.
Нынешняя заготовительная кампания имела для Василия Павловича особое значение. По всему чувствовалось, что заготовки будут напряженными. Знакомый Василия Павловича из краевого управления, сам бывший секретарь райкома, больно переживавший его падение, в откровенном разговоре посоветовал:
— Отличись нынче — все спишут и забудут. Глядишь, и наградят. Ты рукой не маши. Кто-кто, а мы-то с тобой заслужили. Покажи себя, развернись, помнишь, как в войну бывало. Я поговорю тут о тебе в крайкоме. Вернешься на прежнюю должность, а то пойдешь и на повышение.
С совещания возвращался веселый. Ехал на машине по степи. Над пыльным проселком ползли низкие облака. Одно, темное, с небольшую тучку, уронило на землю крупные капли. В воздухе зазвенело, трава зашуршала. Василий Павлович высунулся из кабины, поставил под дождь пухлые ладони: гляди, разыграется не на шутку. А ведь пора уже убирать хлеб. На одутловатое лицо набежала озабоченность. Светлые крупные капли отбарабанили — не прибили даже пыль на дороге. Дождь кончился, облако, разметанное верховым ветром, отплыло с разорванными краями в сторону. Василий Павлович оглянулся на шофера — машина стала у края дороги. Не торопясь, вышел, перешагнул через кювет, мял сапогами сладко пахнущую, чуть смоченную траву. Остановись у некошеного поля, забрал в горсть рослые соломистые стебли — усатые колосья отливали бронзой, были крупны и длинны.
Долго стоял, смотрел не отрываясь. Отсюда, с возвышения, было видно далеко: поля, за ними зеленая пойма Актуя, взгриваченное пенными волнами речное стремя, дальше — снова поля. И забилось сердце при виде этой простенькой картины. Знал — опять начнутся тревоги. Опять — ни минуты покоя: днем в машине, в поле, на току, вечером — совещания-разносы. И все равно стоял как околдованный — очарование степи незримым палом ворвалось в душу; на глаза просились слезы…
Все сделает, все, что потребуют от него, выполнит. Здоровья бы хватило. Летом ездил в санаторий, подлечился. Сейчас по вечерам снова стало прихватывать сердце. Слышал — кое-кто поговаривает: пора в отставку. Это ему-то в отставку? На покой? На пенсию — рыбку ловить удочкой? Не-ет… Взялся рукой за грудь, там, где сердце.
— Василий Павлович, что с вами?
Это — Костя.
— Ничего, Костя. Ты иди. Я посижу еще, поработаю. Кое-кому позвонить надо, телефонограмму составить. Есть такие — не сдали сегодня ни грамма.
— Их бы на бюро, Василий Павлович.
— На бюро. Да…
— Поставить вопрос ребром: или — или.
— Яков Петрович просил подождать с бюро.
Костя ушел. Василий Павлович откинулся на стуле, прикрыл веки. Из-за занавески в приоткрытую створку окна дохнул ночной ветер; пахнуло прохладой, полынью, пылью — за райисполкомовским гаражом ветвился у забора седоватый полынок, а там дальше шли по большой дороге груженные зерном машины.
Василий Павлович прислушался — боль утихла. Сел прямо. Глаза привычно скользнули по сводке. Утречком пораньше махнуть по колхозам. Не забыть и про Озеры — про Кленова. Василий Павлович покрутил головой, будто тесен стал воротник, поднялся. Накинул на плечи серый дождевик с топорщившимся позади капюшоном, вышел. Постоял на крыльце, вслушиваясь в неясные звуки ночи. Было тепло и тихо. Звезды, потускнев, мигали в вышине. Далеко на перекатах Актуя шумела вода. Приглушаемый расстояниями, долетал наплывами гул машин.
Дорога бежала с увала на увал. Плыл с обочин горьковатый терпкий дух полыни, от низких приземистых скирд ветерок наносил устоявшийся пресный запах сена. То тут, то там темнели бронзовым загаром, томились в ожидании поля. Вот он — хлеб. Убрать его, не потерять ни колоска. Василий Павлович высунул голову в дверцу. Шофер нажал на тормоза, машину тряхнуло на выбитой грузовиками колдобине; облако пыли догнало «газик», кругом стало серо, как в тумане. Взревев, машина выбралась на гребень увала, пыль отнесло в сторону на затравевший, поросший бурьяном склон.
Василий Павлович мигал припухшими веками. Вчера поздно лег, до свету дымил в кровати. Пустоватым казался дом — две большие прохладные комнаты. Сын, Иван, давно вырос и уехал. Остались редкие свиданья да письма. У стены на темном комоде, где стояли при жене разные безделушки, — пустота, напоминавшая о давней утрате… За всегдашней привычной коловертью дел притупилась с годами боль; лишь иногда, как сегодня, напоминала она о себе. Василий Павлович слушал, как шаркает за стеной приехавшая покоить его старость незамужняя сестра Нюра, потушив папироску, тут же тянулся за другой…
Утром выехал поздно. Солнце было уже высоко, ветер обдул хлеба. С гребня увала было видно километров на двадцать в ту и в другую сторону. За логами и кустами крутая излучина Актуя. Дорога нырнула через мост. Там, в стороне от большака, — бревенчатый четырехоконный домик — полевой стан. К нему петляли две колеи. Проехав мост, Василий Павлович скользнул взглядом вбок, мимо шофера. По тряской полевой дороге медленно катились дрожки, подпрыгивали; седок наполовину виднелся из-за коня. Круглое лицо, вздрагивающие от тряски плечи. Василий Павлович узнал издали: Кленов. Его-то ему и надо. Он остановил машину, вылез, поджидая. Кленов натянул вожжи, осадил коня, спрыгнул на дорогу.
— А я к тебе. Собирался пораньше, да, видишь, припозднился. Ты лошадку тут оставь, — кивнул на полевой стан. — Есть там кто-нибудь? — Кленов отошел в сторону, махнул рукой сидевшему на крыльце дома подростку. — Вот и ладно. Садись, поедем.
Дорогой смотрел на поля, поворачивался к председателю:
— Тот хлеб, помнишь, убрали? Ага, вот это поле. То самое? Вижу. Чисто. А ведь могли и потерять зерно.
В машине было душно и пыльно. Василий Павлович привалился к дверце. Кленов выглянул — впереди за краем стерни дорога ветвилась надвое, — тронул шофера за плечо:
— Давай вправо.
Возле обжатого поля с видневшимся невдалеке комбайном остановились. Сзади, не доезжая до них, свернула на межу машина и пошла по примятому в траве следу; у края поля повернула к комбайну. Над кузовом нависла мешковина. Минута — и вот уже густо, сильно хлынуло по ней зерно. Так и шли они рядом, комбайн и автомашина. Желтый пыльный поток хлестал в раструб, мешковина ходила как живая. Шофер высунулся из кабины, сторожко правил. На коротеньком мостике вертел головой чумазый комбайнер. Увидев председателя, остановился. Спустился по лесенке. Кленов кивнул:
— Иван Жук. Отличнейший работник. За всю уборку ни одной поломки.
Тот подошел, сдвинул разлатые брови — они никак не хотели сходиться, все так же размашисто разлетались в стороны.
— Ты погоди хвалить, — сказал перегоревшим на жаре голосом. — Что это такое получается? Не успеешь объехать круг — бункер полон. Машина в кои веки вернется с поля тока. А мне стоять? Машин мало. Где хотите берите, а давайте.
— Вторая машина вот-вот будет. — Кленов повернулся к Василию Павловичу. — Пришлось снять с отвозки на элеватор.
— Ну зачем же с отвозки? — Василий Павлович недовольно поморщился. Не видел, как и отошел комбайнер.
«Вот опять… Начинается. Ох этот Кленов. Неужели не понимает? Снять с отвозки. Будто нет другого выхода. Машина могла бы сделать сегодня три рейса. Пятнадцать тонн… Да что он? Считать не умеет? Дорога каждая ездка. А тут…» Василий Павлович проговорил суховато:
— Бюро запретило снимать машины с отвозки зерна на элеватор.
— Василий Павлович, не уберем сегодня-завтра это поле, потечет тут зерно. Половину потеряем. А за хлебосдачу не беспокойтесь. Все, что обещали, вывезем.
— Одни обещания. Вот всегда вы так! — Василий Павлович уже заводился. — Поехали на ток.
В машине сидел прямо, каменно молчал.
На току он забрал в горсть крупные литые зерна — они тяжело легли на ладонь. Глаза повеселели. Машин бы надо, машин. Но где их взять? В районе все, что можно, мобилизовано. Надо возить ночью.
— Транспорт работает у нас круглые сутки, — проговорил Кленов.
— Знаю.
— Пускаем к комбайнам бестарки.
— Снимите трактор. К нему — тележки.
— Трактора пашут зябь.
— Ждете машин? Не ждите, не будет, — сквозь зубы проговорил Василий Павлович и добавил с нажимом: — А график и план мы с тебя все равно спросим.
Не может он с ним говорить по-другому. Пока не вывезет хлеб на элеватор, не будет у них никакого другого разговора.
В Ключи Василий Павлович приехал взволнованный.
— Где Сукманов?
— На току.
Стоя у навеса, искоса смотрел, как Ерофей хозяином ходит среди ворохов зерна, поторапливает людей, покрикивает. Вот сам взялся за лопату, отгребает хлеб. Прибыли машины — кинулся к ним, и через минуту его веселый басок звучал уже оттуда. Шоферы один за другим подгоняли машины под погрузку. Ерофей махал рукой: давай, давай. Василий Павлович потерял его из виду, но с крайней машины снова послышался председателей голос — оказалось, Ерофей ходит по кузову, разравнивает зерно.
Василий Павлович махнул ему. Сукманов спрыгнул с машины, заспешил навстречу — с улыбкой, глаза блестящие, руки на ходу одергивают пиджак. Он подтянут и весел, как всегда. Василий Павлович пожал ему руку.
— Как со сдачей?
— Завтра пустим два трактора с тележками. К исходу недели закроем второй план.
— Молодец!
Вот как надо. У Василия Павловича сошли со лба морщины. От глаз потянулись в стороны веселые лучики.
— Вы в поле?
— Да.
— Возьмите меня с собой.
— Садитесь.
Надежда Сергеевна села на дрожки, покачиваясь, глядела по сторонам. Лицо припудрено пылью, рукава пропыленной жакетки подвернуты; но и в этой простой бабьей одежке она была хороша. Прохор молча правил. Разговор с Василием Павловичем его не ободрил и не обрадовал. Надежда Сергеевна, наскуча глядеть на поля и луга у дороги, на дальние и ближние увалы, повернула к нему голову. В серых больших, с поволокой глазах — бабье любопытство и внимание.
День стоял жаркий; небо, просторное и светлое, будто выцвело от зноя; трава у дороги спутанно поникла, и ковавшие с утра зеленоглавые неугомоны-кузнечики поутихли и затаились в ней. Вдали под увалом неутомимо, как коростель, верещал комбайн. Звуки плыли монотонно и ровно, на одной низкой ноте, но вдруг там что-то оборвалось — сразу стало тихо, от заросшего осокой и чиром озерка явственней пахнуло застойной водой, и Прохор услышал ленивое дерганье сморенного жарой живого коростеля. Надежда Сергеевна послушала тишину и негромко сказала:
— Остановился.
— Полевого тока поблизости нет. Машина не поспела. Вот и стал.
— Вон пылит какой-то грузовик.
Прохор оглянулся. По дороге, подпрыгивая и дребезжа кузовом, катилась грузовая машина. Пыль летела за ней бурым облаком; закручиваясь у колес и поднимаясь все выше над задней стенкой кузова, оно росло, ширилось, плыло по дороге; клубы, вспухая, заполняли прокаленный воздух. Шофер заметил председателя и агронома, затормозил; облако наконец догнало машину и накрыло кабину и шофера с головой. Прохор закричал:
— Ты где прохлаждаешься? Давай, жми. Там комбайн встал. Слышишь? Зерно ссыпать ему некуда.
Шофер, высунув голову в окошко, спросил:
— А когда на элеватор?
Он слышал на току сердитое приказанье Василия Павловича. Прохор энергично махнул рукой:
— Никаких элеваторов! Ты нынче возишь зерно от комбайна. Крутись живей!
Медноскулое лицо шофера мелькнуло в окне кабины и скрылось. Заскрежетали шестеренки в коробке передач. Машина сорвалась с места и по полю, по глухо роптавшей стерне сумасшедше понеслась к комбайну.
— Вот так-то лучше, — проговорил Прохор скорее себе, чем агроному.
Надежда Сергеевна уставилась на него широко открытыми глазами, кивнула вслед грузовику:
— Это тот, который должен пойти с зерном на элеватор?
— Тот самый.
— Значит, указанье Василия Павловича побоку?
— Пока я тут хозяин. Вот когда поставят его…
— А ты смел. — Надежда Сергеевна впервые назвала его на «ты», по-свойски; сощурилась; ясные в прищуре глаза враз пыхнули бездымными веселыми огоньками.
— Будешь тут смел, — пробурчал он. — У меня нет другого выхода. Что лучше — потерять хлеб и голову с плеч или одну только голову? Выбор небогатый, но все-таки выбор. Уж лучше долой голову с плеч. Пускай снимают с председателей, зато хлеб останется цел. А вывезти на элеватор — вывезем и потом. Тут она и вся, моя простая арифметика.
…Вчера Прохор оставил на полевом стане второй бригады коня, решил пеши завернуть на бахчи. По пути у озерка остановился, снял с запотевшей головы фуражку, наклонясь, раздвинул осоку, зачерпнул пригоршню воды, плеснул в разгоряченное лицо. Вода освежала. Фыркая, он бросал и бросал ее на щеки, за расстегнутый ворот, смочил волосы; вода текла по шее, по спине, по груди — только покрякивал. Сейчас бы, сняв пропылившуюся куртку и сапоги, бултыхнуться в озеро. Он окинул взглядом спокойную гладь, вздохнув, поднялся. Нахлобучил пропахшую потом фуражку, вытащил из заболотившегося закрайка сапоги, выбравшись на тропинку, зашагал вкось.
Тропа, петляя, ползла на гребень увала. На солнцепеке по солонцам, реденькая, кудрявилась трава. На бурых обнаженных плешинах потрескалась земля. Прохор шел словно по пеклу, щуря глаза от нестерпимой жары. Сердце билось неровно. Не доходя до гребня, он встал, как заморенная лошадь. Внизу по равнине от синего озера до излучины Актуя стелились поля. У излучины, едва не задевавшей круглым краем горизонт, всплески зелени, и в ней, как игрушечные, красные и серые, крыши домов. Он глядел, не мигая, — глаза притихшие, рот приоткрыт. В горле точно пересохло — перехватило дыхание. Близкое, кровное, столько раз виденное… Он шире открыл глаза, свет густо хлынул в них, и все осветилось этим светом: и небо, и поля, и маленькие, в зарослях зелени, дома.
Он вдруг понял, какими открылись эти места пришедшему на вольные эти земли первому из рода Кленовых, пустившему корни в здешних краях. Потянуло полынковой горечью — Прохор словно услышал вздох родича за своей спиной. Весь род Кленовых был тут за ним. Все крепкие, плотно сбитые, обильно полившие потом и кровью эту землю. А с этой силой — попробуй тронь его.
Прохор в два прыжка одолел подъем. В лицо ему дохнул ветер. Вдоль увала за дорогой начиналось поле пшеницы — ветер принес оттуда теплый запах созревшего зерна. Он сорвал колос, размял, дунул — отвеяв мякину, попробовал на зуб зерно. Твердое. Вот и еще подошло поле.
На низеньком песчаном откосе ему открылся шалаш. Высокая трава на закрайках примята; за ней вдоль косогора, притомясь, застыли полосатые арбузы. Из шалаша выглянуло заплывшее лицо. Баштанный сторож Кузьма узнал Прохора, вылез, засуетился.
— Жара. Сухмень. Ну и пекет, прости господи… Ты седай вот туточки в тень, а я счас кавуна спроворю. — Кузьма сбегал на откос, выбрал арбуз, сдавливая его ладонями, прижал к уху, послушал. — Добрый вымахал, чертяка. — Достал нож, всадил, по корке с хрустом пошли трещины; отрезав ломоть, протянул председателю. — Хороша справа. Такую бы, да домовитому хозяину.
— А мы с тобой — плохие?
— Э-э, ты меня на слове не лови!
Кузьма погрозил пальцем, прилег в тени.
Огладывая корку, Прохор опять спросил:
— Это почему же мы плохие хозяева?
Кузьма вскинул ожившие глаза, они коротко блеснули.
— Хи-ите-ер ты, председатель. Хочешь мои думки повыведать. Только и мы с умом. Кой-чему научены.
— Чему же?
— Всему. — Кузьма подмигнул: что, мол, съел? Нас на кривой не объедешь: сколько хошь могу ходить вокруг да около.
— И молчать научены?
Кузьма посерьезнел.
— Само собой, — выдохнул единым духом. — Бывалоча, скажет наш тогдашней пред: сей. Видишь — в поле грязь по колено, земля мажется, как кисель, хоть хлебай ее ложкой. Сеешь. Молчишь да сеешь. Я вот счас вроде на покое. Времени у меня — за день конем не объедешь, лежишь в шалаше и думаешь: много грехов накопил я перед землей. Рази на своем поле я так бы пахал и сеял? Да ни в жисть!
— Чего ж ты грешил?
— Попробуй откажись. У-ка-за-ни-е. А ты будто не знаешь? — Кузьма хитро глянул на председателя. — Будто сам не такой. Кукурузу сеешь по указке? Сеешь, да еще как. Посеешь и бежишь докладать. А второй план нынче? Ты его повыдумал? Молчишь… грешник… До чего нонечи народ жидковат. Я вот отца твоего помню, царство ему небесное, — Кузьма хотел было покреститься, да вспомнил, что отец Прохора не верил ни в бога, ни в черта. — Во были люди. Он да Петька Шкаев, возвернувшись после гражданской, стали у нас заводилами. Петьку потом взяли в район. А он как был, так и остался Петькой. Это нынче мода пошла: приедет секретарь — к нему запросто и не подойдешь. А Петька все к нам, все к нам. Отец твой стал у нас коноводить. Крепким хозяином был. Не давал землю в обиду, умно, по-хрестьянски хозяйновал.
И в тени донимала жара. Вдалеке над полями реяло марево. Сторожа клонило ко сну. Кузьма примолк, полулежа отмахивался от мух, которые облепили корки арбуза, садились на лицо, щекоча. Время от времени он бормотал: «Вот прилипли, проклятые!» Прохор, сморясь, глядел на горизонт. Отец… Словно сквозь сон — его широкое лицо. И уже будто въявь увидел Прохор его большие узловатые руки. Маленький Прошка часто прибегал в колхозную контору. Садились на дрожки, вместе ехали в поля. Отец, держа в руках вожжи, глядел на разлив хлебов. Прохор и сейчас помнит этот взгляд, ровный, уверенный — взгляд хозяина. Ему самому было спокойно и радостно за отцовой спиной, медленно уплывали назад поля, из-за плотной стены хлебов доносился стрекот жнейки.
Сейчас бы ему эту уверенность… Прохор оглянулся на сторожа. Кузьма, поджав босые ноги, уже похрапывал в тени шалаша. Мухи одолевали его и тут, он ворочался, сучил во сне ногами, постанывал. Из кармана выкатилась пустая четвертинка. Прохор глянул на опухшее лицо Кузьмы. Он ничего не имел против этого человека. Но почему-то в душе невольно шевельнулось: «Ишь подвел к чему…»
Прохор поднялся, спустился по меже к петлявшей под косогором дороге; выйдя на убранное поле, остановился — на солнце набежало облачко, легкая тень скользнула по жнивью, в лицо пахнуло прохладой, издали не торопясь приближалась светлая полоса. Он вздохнул свободнее. Тревога в душе еще не прошла, но тут, с глазу на глаз с полем, он стал увереннее. Мысли приходили спокойные, деловитые. И, решая, что делать с полем, он приглушал сосущий холодок тревоги, засевший в душе.
Прохор вспомнил сейчас разговор с Кузьмой, искоса глянул на агрономшу.
— Никакой тут не надо смелости. Просто с умом хозяйствуй, и больше ничего.
Ей вспомнился Сукманов. Поступил бы он так же?
Прохор ехал не спеша, он все думал о чем-то, видно, собирал воедино растекавшиеся мысли. И она тоже задумалась о своем.
Помнится, в первый день в Озерах ходила с Кленовым по току, ездила по полям, а сама каждую минуту была настороже, полнилась ожиданием. Глаза невеселые, в зубах искусанная былинка. Вслушивалась — чудился ей то конский топот, то фырчанье сукмановского «газика», и тогда мускулы у нее на лице напрягались, плечи приподнимались. Топот и фырчанье проносились, и она опускала плечи.
Вечером на квартире, положив руки на колени, повернула голову — на огонь под таганком. Было отчего-то больно. Огонек двоился, прыгал в глазах. Дрогнули губы, она сжала их; встала, вышла на крыльцо. Проулок заволакивало сумерками; темнела дорога; из-за плетней в окошках выглядывали огни; с Актуя тянуло холодом.
Ждала чего-то и на другой день. Старалась не думать о Ерофее. Но что ни делала, как ни старалась забыть, ничего не выходило: Ерофей жил в ней. Она помнила и его голос, твердый и густой, и его улыбку, открытую и приветливую; помнила его руки, крупные и ласковые. Представляла, как он ходит, глядит, говорит. И все спорится в его руках; вокруг него жизнь бьет ключом. Вон опять пишут и говорят о нем. Всюду только и слышно: Сукманов, Сукманов, Сукманов… Возле нее он был тих и покорен, целовал ей руки и волосы, и от прикосновенья его шершавых губ ей становилось горячо. И этот Ерофей никак не выходил из головы. Ей временами хотелось сходить к нему, но верх брала гордость, и все оставалось как было. В такие дни на нее точно что находило — пронзительно глядела на всех. Под шумок горьких думок спрашивала себя: работу, что ли, найти такую, чтобы не одолевали праздные мысли? В иные минуты наблюдала за Кленовым: ходит неторопко, с людьми ровен. Думая, морщит лоб, отвечает не сразу. Светлые глаза внимательны, иногда застенчиво отводит их. Сравнивала его с Ерофеем. Ну, конечно, сравнение было не в пользу Кленова. Но хозяином он оказался неплохим, и где-то под его неброским упрямством чувствовала Надежда Сергеевна мужскую упорную силу.
Над сухой землей летали паутинки. На обочинах, пропыленные, стлались подорожники; сухо дыбились бурьяны. Сбоку желтела низкая стерня. Навстречу пробежала машина, проскрипела бричка.
Прямо от дороги на пологий склон увала взбегали гребни свежей пахоты. Трактор пыхтел изо всех сил, выбираясь из ложбины. Четкие выхлопы все реже. Вот-вот они оборвутся и вся махина осядет назад. Но выхлопы не оборвались. Медленно, неуклюже машина взобралась на горку, перевалила. Мотор заработал ровнее, за лемехами, вздуваясь, подымалась земля, навалом оседала набок.
Надежда Сергеевна сошла с дрожек, глянула на серую лязгавшую громадину, на черное — в кабине — лицо тракториста, присела на корточки, запустила руку в мягкую влажную землю. Вывороченные корневища пахли пресной сыростью.
— Глубина нормальная, — сказала, не глядя на Кленова.
Она словно прятала в себе что-то, пыталась уйти от каких-то мыслей и не могла. Мысли эти были о Ерофее и — впервые — не в его пользу. Оттого и смущалась, оттого и прятала их где-то глубоко в себе.
Кленов ждал ее на дрожках, а Надежде Сергеевне так хотелось побыть одной. Взглядом из-под бровей она скользнула по клеверищу. Неподалеку стояли стога и зароды. С бурьянистой межи дунувший ветерок пригнал перекати-поле. За гонами, за клеверищем пустые поля. Воздух прозрачен, видно далеко… Что-то не так в ее жизни. Чего-то она упустила, недоглядела. Хотелось не то плакать, не то сесть тут на взгорке и сидеть, обхватив колени руками, глядя прямо перед собой на изломанную линию горизонта. Надежда Сергеевна оглянулась на поджидавшего ее председателя, вернулась к дрожкам.
Отправились дальше. Ветер поднял на дороге столбик пыли, покрутил, понес и опустил его над полем. С запада поплыли облака, день нахмурился — вдалеке на оставшемся позади озере потемнела вода. Шурша, запокачивалась полынь. По светлому жнивью побежали тени.
На самом увале — толока, неудобная земля. Прохор спрыгнул с дрожек, напрямик через бурьяны шагнул на голую, точно вытоптанную плешь, где клочкасто, как редкие волосы на облысевшей макушке, росли полынок и жабрей. Походил, глядя на потрескавшуюся от жары корку. Сапоги запылило. Голенища обстрекала полынь.
— Что будем делать с этой землей, агроном?
— Залужать ее надо.
— А как посмотрит на это управление? — Прохор впервые после встречи с Василием Павловичем улыбнулся.
— При чем тут управление?
— Они считают: это наша целина.
— Но хозяева-то мы или не мы?
— Я вижу, ты со мной согласна. — С лица его так и не сходила улыбка. — Будем отстаивать свое. Будем вместе убеждать Василия Павловича.
— А если не убедим? — засомневалась она.
— Пойдем в райком. Пойдешь вместе со мной?
— А чего мне терять? — Надежда Сергеевна приоткрыла губы; верхняя у нее была немного коротковата и золотилась светлым пушком.
Она не сводила с него своих огнистых глаз. Боль в сердце утихла, и за это Надежда Сергеевна была благодарна ему.
Ерофей сидел на приклетке. Глядел на притихшую в ожидании улицу, на пестрые стада плывших над степью облаков. Не выдержав, встал, пошел по току. Зерна поубавилось, но два вороха высились на солнцепеке. Эти — колхозникам. Ерофей остановился возле баб, перелопачивавших вороха. Стоял, шутил. Одну из баб, круглобедрую, налитую силой, не удержался, хлопнул по спине. Та шутливо отмахнулась лопатой. Удар был несильный, но из пиджака полетела пыль. Бабы так и прыснули:
— Что, скушал, председатель?
— На чужое добро не заглядывайся!
Баба, смутясь, — и сама не ожидала, видно, что так получится, — опустила лопату, выпрямилась, высокая, крепкая; солнце вызолотило ее румяное лицо. Ерофей глянул на ее ладное тело, и непонятное чувство захлестнуло его — вспомнил Надежду Сергеевну: пришла она ему на память веселая, смеющаяся, в белом, с короткими рукавами платье, бронзовая от загара, на смуглой шее капельки воды, мокрые после купанья волосы пахнут незахватанной свежестью.
Бабы, ток, вороха пшеницы, хмурый облачный денек — все отодвинулось куда-то в сторону. Ведь он даже не простился по-хорошему; оборвал ниточку — и с концом. Первое время ходил как ни в чем не бывало, думал — обойдется, не заплачет, проживет и без нее. Жена, Ольга Ивановна, приехала оживленно-радостная. Где уж тут было подумать о Надежде Сергеевне? Ольга Ивановна сидела по вечерам в своей комнате над учебниками. Свет лампы золотил ей волосы. Узкое, суховатое лицо за лето стало как будто мягче. Темное платье скрадывало угловатость тела. Шелестели в тишине страницы. На носу уже сентябрь. Скоро начнутся занятия в школе. Иногда он заставал у Ольги Ивановны соседских мальчишек и девчонок. Она оглядывалась виновато. Ерофей пятился, говорил негромко:
— Не буду тебе мешать. Занимайся.
И, отступая на цыпочках, уходил во двор — курить.
Был рад, если его вызывали в контору.
Иногда думал: вот и прошло, забылось увлечение. Если бы так… Ерофей низко опустил голову. Бабы отошли в сторонку, посмеиваясь. Ерофей проводил их низким взглядом… Что делать? Поехать навестить? Поговорить с Надеждой Сергеевной по-доброму, по-хорошему?
Все дообедье не находил себе места. В обед приехал с элеватора его заместитель, Игнат Николаевич.
— Оформили? — спросил Ерофей.
— Оформили, — хмыкнул Игнат Николаевич. — Не в зачет.
— Что-о-о?
Ерофей побагровел. Мысли, оборвав мучительный бег, сделали скачок в другую сторону.
— Должок вспомнили.
— Должо-ок? Какой должок?
— Ссуду.
Ерофей схватился за голову: забыл, совсем забыл — брали в прошлом году зерно.
— Что теперь делать?
— А поди ты… — Ерофей ругнул заместителя, побежал в контору звонить по телефону. Но, видимо, и сам понял: кричать и шуметь бесполезно. Сидя у себя в кабинете, поостыл, звонить не стал. Вышел на крыльцо, спустился к машине. Завел, выехал на бугор. Когда увидел притихшие поля, сник, сгорбился за рулем.
Еще утром с поля приезжал верховой — стал комбайн. Второй за последние дни. У первого поплавились подшипники, он стоял посередине поля с разобранным мотором. Колосья спереди повисли на мотовиле. У третьего нынче с утра не ладилась работа — ломались планки полотна. Ерофей увидел — кто-то нахлестывает коня; от колес — пыль, гром. На повороте притормозил. Комбайнер. На дрожках свернутое полотно, из-под него, бугрясь, торчали сломанные ребра планок.
— Опять полетели, — сказал комбайнер хмуро.
У Ерофея заныло под ложечкой: значит, зерна с поля не жди, кругом незадачи, куда ни кинь — везде клин. А Василий Павлович надеется, что Ключи сегодня выполнят полтора плана. Что, если сдать пшеницу, оставленную для колхозников? Он постоял, раздумывая, поехал обратно; ехал тихо, взгляд невидящий, руки на руле — как грабли.
Возле конторы вышел, проскрипел по ступенькам.
Одна мысль не давала покоя. Ерофей сел за стол. Обхватив голову руками, сидел, в уголке рта еще с дороги потухшая папироска…
Поднялся из-за стола, подошел к окну. Ветер бил в стекла. Синь заволакивало дымкой. Мусор и щепки прибивало к стенам. Неподалеку на огороде посвистывало между плетнями над оголенной землей. Не нагнало бы дождя. Взглянул на небо, решительно сунул руки в карманы, вышел на улицу. Навстречу ехала подвода. Мальчишка, стоя на бричке, погонял коня вожжами, крутил их над головой. Конь, вытянув морду по ветру, распушив хвост, скакал шибко — уши прижаты, глаза навыкате; сзади отчаянно гремел стукоток. Ерофей шумнул мальчишке. Натянув вожжи, тот стал осаживать.
— Найди Игната Николаевича и скажи ему, чтобы пришел на ток.
На току Петрован Бахтин склонился у веялки, ковырял в ней зубилом; из-под грязной рубашки выпирали худые ключицы. Бабы сидели на пшенице, спиной к ветру, концы платков трепало, когда порывами наносило пыль, жмурились, закрывали ладонями глаза; посматривали с тревогой: грозы не было бы. Ерофей мимо баб подлетел к заведующему током:
— Сколько осталось неотсортированной пшеницы? На одну упряжку? Закончите — приступайте к этой, — кивнул на вороха предназначенной для выдачи колхозникам пшеницы. Бахтин поднял удивленные глаза. Но взгляд председателя был тверд и жёсток. — К вечеру привезут остатки с поля. Будем работать и ночью. — Завидя бегущего к току на рысях Игната Николаевича, приказал: — Организуешь с ним ночную смену.
Бабы за веялкой склонили друг к другу головы:
— Слышали, будем сортировать сами для себя.
— Председатель распорядился.
— А как же, бабоньки, нынче чтоб и на выдачу зернцо было чистое.
Ерофей, краснея, выбежал из-под навеса к Игнату Николаевичу, заговорил с ним запальчиво. Сбивчиво глотал слова и оттого еще больше сердился. Игнат Николаевич часто-часто заморгал глазами, слушал, оторопев: для него непонятен был гнев председателя. Оставив его, Ерофей убежал на другой конец тока — председателев шумоватый басок загремел и оттуда. Никто этому не удивился: знали, что Ерофей не привык спускать никому. Бабы встали у веялок, отдых кончился. А Ерофей приступал уже к приехавшим на ток представителям «Сельхозтехники»: почему до сих пор не отремонтированы комбайны? Подымал голос — брови сдвинуты, в щеках дрожь, внутри же, ничем не заглушаемый, не давал покоя паливший его огонек.
Гроза пришла ночью, неожиданно. Ерофей носился по току с перекошенным лицом. Перекрикивая ветер и гул дождя, командовал:
— Брезенты тащи! Накрывайте быстрее…
Придерживая фуражку, кидался в самую гущу мокрых тел, руки скользили по брезенту, ноги оступались в грязи. От Ключей по мокрой траве, по размытым дорогам с ведрами и мешками бежали мужики и бабы. Ерофей встречал бегущих, хватал за руки, за ведра:
— Бабочки, лапочки, товарочки мои быстроногие… Спасайте кто чем может. Ведрами — под навес, на сухое место. Пропадет хлеб…
Дождь хлестал по ворохам, по ведрам. Вдоль размытых дорог вода несла травяные остатки, мусор, зерно. Над ближайшим бугром, над током ослепительно разрывалось небо. Бабы прикрывали руками глаза, оглушенные, приседали от грохота, по лицам текла вода, волосы мокрыми прядками выбивались из-под платков.
Ерофей только под утро, усталый и продрогший, пошел домой. Сапоги в грязи, пиджак мокрый, кожа на руках разбухла от воды. В самый разгар грозы, когда хлестало неимоверно, схватил полупудовую плицу, кидал из ближнего вороха хлеб под навес, в горячности, не рассчитав броска, хватил рукой по стояку, в беспамятстве не почувствовал боли; сейчас рука ныла. Земля мягко разъезжалась под ногами.
Утро занималось прохладное. Жиденький свет струился из-за облаков. Придя домой, Ерофей прикорнул на часок. И не спал толком. Крутились обрывки мыслей, тревожно щемило сердце, надсадно болела рука. Забылся на минуту, открыл глаза — в окно из-за облака радужно било солнце, вскочил, выглянул: земля парила, по прижухлой траве живуче пробивалась зелень, через проселок с дороги доносился рев машин. Они прошли, разбрызгивая по палисадам начавшую густеть грязь.
Завтракать? Некогда. Быстрей в контору и на ток. Убежал. Дорогой, поглядывая вокруг, вспомнил, как ночью работали люди, спасая зерно. Чувствовал, что не может приказать сейчас — грузить этот хлеб и везти на элеватор. А что везти? Поступлений с поля нет, теперь жди, пока подсохнет. Вот и еще потерян день… Как все это объяснить Василию Павловичу? Получилась промашка? Дал слово, а на поверку вышло — кишка тонка? Ерофей от света, как от боли, щурил глаза, невидяще глядел через улицу, через дома на дальний, освещенный солнцем склон увала — там по рыжему жнивью бродили тени, поднимался к небу золотистый парок.
Сзади, с тока, доносился стукоток. Шумело, как вода на перекатах, зерно. Равномерно похлопывали крылья ветродуев. Басовито врывался в вечернюю тишину гул ВИМа. Прохор остановился, закуривая, повернулся спиной к прохладе, ползущей с востока, — огонек спички выхватил из темноты округлый выступ скулы, устало прижмуренный глаз; бровь поднялась, изогнулась. Прикурил, выпустил первую затяжку, посмотрел туда, откуда доносился шум, послушал: только что был там, все обошел, кажется, ночь можно будет провести спокойно.
За неяркими огнями тока, за бугром тухла полоска зари. Сразу над ней — темное небо, чем выше, тем чаще звезды. Прохор зашагал не торопясь… Перед вечером позвонили из района. Валюшка протянула ему трубку:
— Завтра вызывают на бюро.
Он подумал: «Начинается…»
Доброго ждать ему нечего. Трактор на отвозку зерна он так и не выделил: самое время пахать раннюю зябь. В прошлом году вспахал рано, прикатал, выровнял — вон какой вымахал хлебушко. Машина так и не возила хлеб на элеватор.
Прохор пыхнул папироской — посыпались искры. Вдруг почувствовал смертельную усталость не оттого, что устал, а оттого, что завтра его опять будут ругать. Он качнулся, взялся рукой за стояк. Завтра приведут в пример Сукманова. Скажут: надо было идти на жертвы. Прохор притушил сапогом папироску, положил руки на колени. Идти на жертвы… А если можно без них? Выполнить план, засыпать семена, выдать хлеб колхозникам; все, что сверх того — на элеватор. Без крика, без шума, без надрыва.
Встал, раздумывая — куда идти, повернул к конторе. Мысли теснились в голове, приступали одна за другой, горячили его.
В прошлом году как спорил — не надо распахивать дальний луг за толокой, хорош на нем родится пырей — сколько всегда там ставили стогов! Место высокое, открытое всем ветрам; весной сбежит вода, в ветреные летние дни выдует верхний слой; не будет от распашки никакого проку, один только вред. Как ни доказывал, не послушали. Нашумели: «Паши! Расширяй посевные площади! Этот луг — твоя целина. А кормовую базу укрепляй за счет кукурузы и свеклы». Укрепил… Кукуруза не удалась. Свекла хороша, когда есть сено; а распаханный луг оплешивел — ни травы, ни хлеба. Возил нынче туда Василия Павловича: «Вот — глядите». Посмотрел, усмехнулся: «Вижу. Земля тут ни при чем. Виноват хозяин». Нашел козла отпущения… Прохор глянул исподлобья на мигнувшее из-за плетня освещенное окошко, нахмурился. «Положим — хозяин виноват: с вами согласился. Положим, плох хозяин. Но вы дайте ему хозяйновать, не опекайте его на каждом шагу. Сколько лет твердим: планирование снизу. А где оно? Придешь со своим планом, а в управление контрольные цифры сверху — садись, поправляй… Пока речи да разговоры, все гладко, все как надо, а станут утверждать план, распишут все по пунктикам, и попробуй не выполнить хоть одно „указание“».
Прохор разволновался, достал новую папиросу, сунул ее в рот, долго чиркал по коробку спичками, они стреляли, трещали, ломались, но не горели. Он шел, думал: «Управленцам что, где можно и схитрить, им не пахать, не сеять, бумага все вытерпит. А ты тут попробуй схитри — с глазу на глаз с землей. Ее не обманешь, она как баба — с ласковым ласковая, что в нее положишь, то и возьмешь».
Подошел к конторе. Ступив на крыльцо, постоял, не решаясь зайти. Валюшка сидела, низко склонясь над столом, писала. Глаза в тени, щеки круглы и румяны. Припухлые девчоночьи губы шевелились тихонько. Полной грудью навалилась на стол. Валя, Валечка, Валюша. Так она хорошела с каждым днем. Она повернулась к нему, хотела встать навстречу — и осталась на месте, заалелась. Вот и еще для него — боль…
Он прошел в кабинет, зажег лампу, пошарил по столу глазами — заведующий током должен был принести квитанции, — нашел их, придвинул к столу табурет, тяжело опустился. Прислушался — за дверью будто никого и не было. Тихо-тихо там. Что-нибудь случилось? Он вздернул брови и вдруг понял: Валюшка тоже слушает, что он делает…
Утром мать сказала ему:
— Агрономшу твою видела.
— Ну и что? — Он даже не поднял глаз — читал вчерашние газеты.
— Красивая.
— Мне-то что до этого?
— Как что? Бабы говорят, ты все с ней да с ней… Не отходит она от тебя.
Прохор оторвался от газеты, смутился. Но тут же поборол свое смущение.
— Я езжу с ней по делу, мама.
— А это не дело, то, что я тебе говорю?
Прохор встал. Он и не думал как-то, нравится ли ему Надежда Сергеевна. Красота ее была яркой. И то, что мать заговорила о ней, было неприятно, будто где-то в думках своих уже соединила его с агрономшей.
В глазах его наливался гнев; дрожали веки, подпрыгивали белесо выгоревшие на солнце ресницы. Он хлопнул дверью и ушел.
В завозне сам оседлал бегунка. Застоявшийся конь косил на него большим глазом, беспокойно, в ожидании бега, переступал с ноги на ногу. Прохор вскочил в седло, пустил бегунка вскачь. Скоро оба они, и всадник и конь, обожженные бьющим навстречу свежим утренним холодком, успокоились. Прохор натянул поводья. Цоканье копыт все тише, все глуше — и смолкло. Он неподвижно застыл в седле. На дороге густым слоем лежала пыль. Трава была прохладной. Вдалеке на востоке заря поджигала облака; они таяли, как угли, не разгораясь. Из ближнего ложка пахнуло прелью донника; стог сена неподалеку за травянистой межой источал терпкий запах. Прохор, наклонясь, прыгнул с седла, отвел коня на зеленую отаву, стреножил и с наслаждением привалился к стожку. Отчего-то захотелось вдруг покоя и тишины. Он вытянул ноги, положил голову на сено, глядел на восход.
Заря меж облаков разгоралась все жарче, малиново накалялась, будто поковка в горне; золотистый луч выпрыгнул из-за облака, скользнул по небу; круглой взгорбленной поковкой выплыл край солнца; светлые лучи, брызнув, растеклись по дальнему лугу, по купам дерев у Актуя, и трава на лугу и верхи тополей осветились мягко и неброско. Прохор не отрывал взгляда — следил, как выкатывался радужно-огнистый диск, как ожили, затрепетав, далекие склоны.
Бог ты мой, как красиво!.. И каждый день начинается так. Он чувствовал себя свежо, словно впервые увидел восход солнца. И был рад и удивлен — ему стало легче. И подумалось: как бы ни был занят, надо вот так приходить в степь и глядеть, глядеть, не отрываясь, на первый робкий луч, на молодые побеги свежей отавы, на круглую каплю, прозрачную, дымчатую, медленно сползающую по тыльной стороне широкого и крепкого, как ладонь, листа подорожника.
Ему было светло и радостно, будто он прикоснулся к чему-то необыкновенно чистому и это обновило его. Он закрыл глаза и вдруг увидел Валюшку, ее лицо, загорелое, полное, с весело блестевшими глазами, увидел круглые плечи, ее крепкое угадывающееся под платьем тело и ложбинку в низком вырезе на груди — и все в нем замерло, так необыкновенно хороша была она. Он не понимал теперь, как можно жить в этом мире без нее, быть рядом и не знать ее, не чувствовать прелести этого утра, жить, не испытывая радости, сухой, одинокой, бобыльей жизнью. Он ощутил, как подкатила к горлу горечь оттого, что за повседневной вязью дел и забот упустил очень для себя важное дело; горечь стояла в горле комом, но где-то внутри уже рождалось светлое чувство, и Прохор, приподнявшись, слышал, как оно наполняет его.
Солнце поднялось выше; облака остались внизу, белые и холодноватые, а оно выпало на простор, и все кругом осветилось; густой и синий воздух стал прозрачным, прояснились далекие увалы, и светлой полоской, словно изогнутая станина бороны «зигзаг», проступила вьющаяся среди кустов река. Прохор встал, сходил за конем, растреножил его, постоял, раздумывая, но узды на гриву не набросил; медленно, будто боясь расплескать что-то переполнявшее его, зашагал по дороге; конь, вытянув голову на длину повода, сторожко двинулся за ним.
Дорога, петляя, спустилась к Актую. Возле берега на луговине паслись телята. От реки тянуло прохладой, день намечался незнойкий, никто их не беспокоил, и телята, уткнув морды в траву, не спеша, с хрустом щипали сочную отаву. Красные, белые, пестрые, они испятнили луг. Из-за куста, росшего у самого спуска к воде, выскочила шустрая голенастая девочка и побежала вдоль воды к густо росшему рядом ивняку. Вслед ей встала из-за куста Степанида, мать Валюшки, в выцветшей кофточке, в синем вылинявшем платке, вскинула руки:
— Ох, наказанье… Танька, куда ты?
— Я к Валюшке! — тоненько крикнула девочка на бегу.
Степанида покачала головой:
— Никакого сладу с вами. Ладно уж, беги.
Прохор подошел, поздоровался. Степанида обернулась, нахмуренное лицо сердито.
— Здравствуй, председатель. В поле? А я тут с девками воюю. Мало работы — стадо пасти, принесло их на мою шею. Валюшка прибегла с утра: «Дров порублю». И Танюшка, коза, следом. — Степанида вздохнула. — Плохо без мужика. Помоложе была, все бога молила: послал бы мальчонку на развод. Видать, не услышал моей просьбы. Остались у вдовушки одни помощницы — девушки.
— Выйдет Валя замуж — вот вам и мужик будет, — улыбнулся Прохор.
— Кабы она зятя в дом привела. А то ведь уйдет — и поминай как звали. Да и за кого выходить-то? Мало в Озерах ребят. Посылала ее: поезжай в город, там хоть замуж выйдешь. Так куда, расшумелась: не поеду.
— Валюшка и здесь жениха найдет.
— Найти-то найдет. К ней вон приезжал тракторист из Ключей…
— Из Ключей? — сердце Прохора упало.
— Только вот что, председатель, — Степанида глянула на него зорко, осмелела. — Встал ты ей на пути. Ни о ком она не хочет слышать.
— Да ведь и я… — начал было Прохор, но Степанида вдруг махнула рукой, решилась:
— Давай напрямки, председатель. Как хозяина мы тебя знаем и уважаем. Хозяин ты для народа хороший. А как муж? С Ксюхой ты таскался? Таскался. Уехала баба от срама и замужем за тобой не побывала. Теперь вот, слышала, с агрономшей у тебя завелись шашни… Повадился бычок по огородам ходить. Такого, знаешь, до смерти не отвадишь. Так и ты — натешишься да и прочь. Нет уж, лучше, председатель, отваливай. Валюшка счастье и без тебя найдет.
— Вот вы как?
— Да уж так, Прохор Васильич. Не осуди на лихом слове. Терпела я, терпела, да оно и выскочило. Зятек навроде тебя нам без надобности.
— Насильно мил не будешь.
— Верное слово. Прежде так и говаривали.
— Прощайте, тетка Степанида.
— Прощай, касатик.
Он взметнулся на коня, угнездился на седле. Большие руки у него дрожали.
— Мама, с кем это ты?
Из ивняка вышла Валюшка. Увидела Прохора — глаза радостно вспыхнули. Она не торопясь подходила, улыбалась. Было тихо. Под копытами переступавшего коня шуршала трава; где-то в стороне на перекате шумела вода. Валюшка подошла, подняла глаза: из них хлынуло столько света, что Прохор зажмурился. У него не было слов. Он только чувствовал, как горячая волна накрыла его с головы до ног; сердце выбилось из ритма, но это было не страшно. Страшно было другое, то, что сказала Степанида. Он вспомнил это и дернул коня за повод:
— Н-но-о, чертяка!
Как отголосок всего накипевшего и враз схлынувшего, в голове обрывочно пронеслась мысль: «Повадился бычок…»
Василий Павлович разогнулся, потянулся к коробке с папиросами. Не сразу — медленно, толчками отливала от лица кровь. Машинально сунув папиросу в рот, поднес горящую спичку. Глотнув дымка, откинулся назад — взгляд туманен, лежащая на столе рука неподвижна. За окном — красноватый свет луны, гудки машин, скрип повозок, голоса разъезжающихся.
В виски било равномерно и глухо, духота подступала к горлу. Встал, подошел к окну, толкнул полуоткрытую створку, открыл другую — ночная свежесть хлынула густо и обильно. Облокотясь на подоконник, высунулся наружу: площадь под окнами опустела; запоздавший председатель отвязывал коня; из-за угла с ревом выскочила полуторка, простучала кузовом, скрылась. Василий Павлович проводил ее взглядом.
Бюро кончилось сегодня мирно. Корзунков вел его спокойно, даже чересчур спокойно — так показалось Василию Павловичу. Он порывался с хлесткими вопросами к председателям, нервничал сам и хотел передать свое беспокойство другим, покрикивал на председателей, чтобы не думали, что все сойдет им с рук, но Корзунков то и дело останавливал его:
— Спокойно, спокойно, Василий Павлович. Нам ни к чему нервничать и срываться на крик. Положение тяжелое, но не безнадежное. Комбайнов не хватает, машин мало, а сроки поджимают. Давайте еще раз разберемся, что мы можем сделать своими силами. Помощь нам будет оказана, шлют нам с Кубани комбайны и из краевого центра грузовики. Но пока они идут по железной дороге, надо обходиться тем, что есть в наличии. Погода скоро переменится. Обещают затяжные дожди. Что ты хотел предложить, Василий Павлович, говори.
Но у Василия Павловича уже пропала охота говорить. Все-таки он отвел душу, вызвав к себе после бюро группу председателей. Первым пригласил Сукманова. Глянул на него исподлобья тяжелым взглядом:
— Ты что же это, а?!
— Да я, Василий Павлович…
— Вижу, что ты. Выполнил план и на том успокоился?
— Да ведь как получилось? Бож-же ты мой… я готов волосья на себе рвать, — Ерофей запустил пальцы в шевелюру.
— А ты поспокойней. Слышал, что говорил Яков Петрович?
Поглядел на Сукманова пристально — зрачки расширились. Сукманов ответил горящим взглядом, глаза горячечно блестели, под скулами затвердели желваки.
— Когда повезешь хлеб?
— Завтра.
— А не подведешь? — Сидя за столом, снизу уперся в него твердым взглядом.
— Завтра сам привезу квитанции.
— Ну иди.
Выскочил как ошпаренный. В дверях столкнулся с Кленовым, скользнул по нему, как ножиком, глазами.
Тот зашел и встал спокойно, на лице — ни тени смущения. Когда прошлой осенью вынесли ему выговор, пробкой вылетел с бюро. Потом, когда ругали, краснел, слушал молча, закусив губу и опустив глаза, но — уже выдерживал. Теперь — попривык, закалился — ничем его не прошибешь! Василий Павлович, как ни крепился, в сердцах бросил карандаш на стол. Он стукнулся и покатился, упал на пол. Кленов нагнулся, поднял карандаш, осторожно положил его к бумагам.
— Ну чего молчишь?
— А что говорить? Вы все знаете.
— Не послушался — трактор и машину на отвозке хлеба не использовал, вот и не выполнил плана хлебосдачи.
Недобро уставился из-под надвинутых бровей; волосы топорщились, сидел весь ощетиненный, как еж; взгляд нестерпимо колюч.
— Ты понимаешь, до чего ты докатился?
— Я не мог иначе.
— Невыполнение указаний органов Советской власти… Ты чуешь, чем это пахнет?
Василий Павлович резким движением оттолкнулся от кресла, вылез из-за стола, прошелся по кабинету.
— Что мне с тобой делать?
Издали, из угла, скосил взгляд: стоит, не шелохнется; парусиновый дождевик вздулся на спине горбом; под глазами синеватые круги. Не спит, как и он, ночами? Упрям, вбил себе в голову: ранняя зябь. Да я бы всей душой рад помочь, паши, ради бога. Но трактор, один трактор на день, на два мог бы снять для такого случая — сдал бы хлеб, отрапортовал и паши сколько душе твоей будет угодно. Василий Павлович тряхнул головой, вышел из угла. И, как бывало не однажды — походил, от сердца отвалило… Стоит, не ворохнется. И, как всегда, хоть бы слово в свою защиту. Молчун. Ругай не ругай — такой уж есть.
— Когда выполнишь план?
— Пришлете машин — завтра к вечеру отгрузим.
— Где я их тебе возьму? Рожу?
— Возьмите из других колхозов, где хлеба на токах нет. Или — чего проще — создайте сводный отряд и отправляйте в те хозяйства, где скопился на токах хлеб. Говорят, у Сукманова два дня простояли без дела машины.
— Ты Сукманова не трожь, — глухо проговорил Василий Павлович.
— Я не против Ерофея.
— Тебе еще тянуться да тянуться до него.
— Знаю.
— Поучился бы у Сукманова.
— Что есть у него доброго, перенимаем.
— Вот это другой разговор.
— Насчет сводного отряда я говорил вашему заму Панченкову.
— Что — он?
— Я думал, он вам докладывал.
— Ладно, этот вопрос мы решим. Поезжай домой и жми на хлебосдачу.
Выпроводив, сел, опустил руки на подлокотники. О хлебе болела душа: много осталось его на полях. Пустить все машины. В две недели сжать, обмолотить, вывезти на элеватор. Хоть закрывай в районе учреждения. Что он мог сделать кроме того, что делал? Не спать круглые сутки? Он и так почти не спал. С каждым днем его все больше охватывала усталость, она прочно поселилась в его теле. А сейчас он почувствовал, что ему нездоровится.
Василий Павлович зябко поежился, сунул руки в карманы. От окна потянуло знобким осенним холодком. В голове клином засело: машины… А ведь, пожалуй, Кленов прав. Взять машины с кирпичного, как сегодня решили на бюро. Машины, мобилизованные ранее. Собрать их, создать два отряда. Утром позвонить Кленову и Сукманову — пускай готовят хлеб. Потом — к другим. Меньше будет простоев. У Василия Павловича посветлели глаза, сошла с лица хмурь. Пройдя, толкнул дверь: дежурный поднял на скрип голову.
— Панченков ушел?
— Здесь.
— Позови.
Костя вбежал, как всегда, веселый, подтянутый. Будто и не было утомительного дня и двухчасового заседания бюро.
— Вот что, Костя. Кленов предлагает создать сводные отряды по вывозке зерна. Надо завтра же взяться за это дело.
— Но, Василий Павлович…
— Никаких «но».
Костя взглянул: лицо Василия Павловича было твердым, ни одной смягчающей черточки. Мгновенно прогнал появившуюся было в глазах тень сомнения.
— Поручаю это дело тебе.
— Слушаюсь, Василий Павлович.
Ерофей в большом недоумении. Из управления он махнул к Надежде Алексеевне. Хозяйка дома сказала, что она тут больше не живет, переехала в колхоз. В какой — хозяйка не знала. Ерофей примчался обратно в управление. Но спросить было не у кого, все, за исключением начальника и его заместителя, разошлись. Неподалеку у коновязи возле дрожек и машин толпились, закуривая, последние из вызванных Василием Павловичем председателей. Кленова уже не было. Председатели негромко переговаривались и отъезжали один за другим. Ерофей устало вытянул ноги. «Ну вот и…» — не додумал, приподнялся, устраиваясь удобнее на сиденье, тихо стронул машину с места. Темновато и загадочно молчали в темноте дома. Поворот. Пустынная улочка-боковушка. Там, в глубине за плетнем, знакомая дверь… Он густо кашлянул.
Непонятно отчего пробирал холод. Ерофей поежился. Никогда Василий Павлович не говорил с ним таким тоном. И поделом — оправдаться нечем. Он прибавил газу; машина запрыгала по колдобинам, выматывая душу…
Почти перед самыми Озерами увидел впереди в свете фар коробок и обтянутую парусиновым дождевиком широкую спину копавшегося у дрожек Кленова. У него что-то случилось. Дрожки стояли посередине дороги. Ерофей подъехал, свернул на боковину, остановясь, выпрыгнул на траву.
— Ты чего тут стал на дороге?
— Тяж слетел. Придется отпрягать.
— Погоди. И так обойдемся. — Ерофей подошел, взялся за тяж, с натугой потянул. — Давай берись за колесо. Так сподручнее. Нажимай, нажимай!
Конь переступил с ноги на ногу, шагнул вслед за оглоблей вбок, клацнуло железо. Тяж натянули. Ерофей расслабил затекшие руки, достал папиросы, одну сунул в рот, протянул пачку поднявшемуся с земли Кленову.
— Закуривай.
Зажег спичку, поднес.
— Спасибочко.
Пока Кленов раскуривал папироску, Ерофей глядел на его осунувшееся с опущенными веками лицо, всматривался, будто видел впервые и эти широкие скулы, и небольшой нос, и округлую выпуклость лба.
Непонятное чувство вызывал у него этот человек. Вроде бы и не дружил особенно с ним. Заезжали друг к другу по-соседски. Встречал его Ерофей весело: «А-а, соседушка… Рад, рад. Ну, как у тебя идут дела, рассказывай. Трудно? Сам вижу — нелегко тебе». Тащил его в контору, рассказывая о своем хозяйстве. Потом вез в поле показывать хлеб, остановясь у рослой, густой пшеницы, запускал руку в зеленые колосья: «Гляди — хороши!» Вез его на фермы и там все показывал. Нравилось, как Прохор слушал его — внимательно и почтительно. Робко переспрашивал. Он поглядывал на него искоса: бьется в трудностях человек. За все-то его ругают. Ну, как тут не посочувствовать? И Ерофей сочувствовал.
Он незаметно наблюдал за Кленовым. Работяга — что верно, то верно, этого у него не отнимешь: когда бы ни приехал к нему, суетится, хлопочет, бегает по бригадам и фермам. Тихий… Он только с виду тих и прост, а так надо к нему присмотреться. Завтра вырвется вперед? Обойдет его, Сукманова? Ерофей достал вторую папиросу, сердито сунул ее конец к быстро догорающей спичке, обжег пальцы; чертыхнувшись, тряхнул рукой; злость прихлынула опять, подступила к горлу — не продохнуть.
— Ты чего? — спросил Прохор.
— Так, — устало качнулся на ногах. Покосился: заметил, как он переживает? А не все ли равно? Черт с ним.
— Ругают, ругают, ругают, — негромко заговорил Прохор, — а толк какой? Дают невыполнимое задание. А со мной поговорили? У меня спросили: могу я его выполнить или нет? Я знаю колхоз или Василий Павлович? Голова у меня есть на плечах? Могут сказать мне: подумай сам? Хлеб… Да вывезу я все, лишнего не оставлю. Но хоть бы посоветовались со мной: где я буду брать зимой концентраты? Молоко я должен сдавать? А мясо? Живем одним днем. А что будет с нами завтра?
— Чего ты хочешь?
— Хочу, чтобы со мной считались.
— Хо-хо, — хохотнул Ерофей.
— Мы с Надеждой Сергеевной…
— С кем, с кем? — вскинулся Ерофей.
У него словно что-то оборвалось внутри.
Уехала, и ему ни слова. Так близко сейчас от него и хоть бы подала какую весть… Ерофей не слышал, что дальше говорил ему Кленов.
Из ближней балочки наносило прелью. Вдалеке на лугу у стогов прошелестела ночная птица. Конь в упряжке мотнул головой — тихо звякнули удила на уздечке.
— Ну, поехали. Поговорили, и хватит, — Прохор шагнул, одним махом вспрыгнул в коробок, тяжело повернулся назад.
— Поехали. — Ерофей очнулся, пошел к машине.
Обогнал Кленова, но ехал медленно, правил лениво. На отшибе замельтешило освещенное окно. Ерофей глянул из-под насупленных бровей. По склону, спускаясь, шагала женщина. Покачивалась. У Ерофея непонятной сладостью сжалось сердце. Женщина ростом и фигурой походила на Надежду Сергеевну. Она? В это время Прохор догнал его на своем рысаке. Ерофей услышал у окошка посапывание коня. Дышавшая теплом лошадиная морда поднялась, наклонилась вправо. Прохор свернул на проселок, прокричал:
— Пока!
Приподняв фуражку, чмокнул губами, дернул вожжи, конь пошел крупной рысью к завозне. Ерофей едва успел сказать:
— Пока.
Отчего-то он вдруг ожесточился. Все. Хватит. Сюда он не ездок. Не нужна ему Надежда Сергеевна. И без того в жизни много сложностей. Он прибавил газу, глянул вперед: там, среди темно-синей мглы, сорвалась и покатилась звезда, растаяла над горизонтом.
…Ольга Ивановна, лежа, читала в постели. Закрыла книгу, встала, собрала ему ужинать. Волосы рассыпались по плечам, были они у нее дивные — густые, шелковистые. Она тряхнула головой, волосы легли ровнее. Ерофей, раздеваясь, пробурчал:
— Ужинать не хочу.
Сидя у окна, покурил. Закрыл створки, не спеша разделся, лег; отодвинулся к стенке… Надо же было ему — рано женился. Ударило тогда в голову: она — учительница. Он простой колхозник, а она — учительница. Гордясь, ходил тогда с ней по Ключам — глядите, моя жена — учительница…
Боль пришла, не отпускала. Все равно не уснуть. Ерофей встал, нашарил пачку «Беломора», открыл опять окно. Огонек осветил вырез раздутых ноздрей, бритый подрагивающий подбородок, сумрачно блестевшие глаза. Долго сидел. И не заметил, как наступило утро. Два тополя у плетня стояли по пояс в тумане.
Встал, оделся, на цыпочках вышел из горницы; взялся за ручку двери, толкнул, выйдя, повел исподлобья взглядом. По соседнему переулку тарахтела бричка; под горой выгоняли со двора скот; вдалеке за амбарами заверещал пускач двигателя. С крыш наносило дымком. Ерофей сунул руки в карманы, пошел в контору. Встретив по пути заведующего током Петрована Бахтина, сухо спросил:
— Машины пришли?
— Стоят, ждут. Звонили из района — будут еще.
— Грузите хлеб. Для выдачи колхозникам привезем с поля новый.
У Бахтина от удивления полезли вверх брови.
В обед, вернувшись от комбайнов, Ерофей ехал мимо тока. Слух резануло: возле сортировок бабы наступали на заведующего током, лица раскраснелись, платки съехали на плечи, волосы взъерошены. Слышалось неясное:
— А-ааа!..
Ерофей подъехал ближе. Голоса стали явственней и злее:
— Нет такого права — задерживать выдачу!
— Где председатель? Мы ему все выложим!
— Мы в райком напишем!
Ерофей направил машину прямо к току.
После обеда отправили последние машины с хлебом в счет плана. Ушли они медленно, тяжело нагруженные, раскачиваясь с боку на бок — дорога была ухабистая. Прохор проводил их долгим взглядом, не спеша оглянулся. На току началась выдача хлеба колхозникам. Подъезжали подводы. У кладовщика Славки Плахина, низенького, черного от пыли и загара, фуражка съехала на затылок.
— Не спеши! Не толкайсь! — весело покрикивал он хриповатым голосом. — Все успеете. Хлеба — вон его сколько!
Но покрикивал Славка больше для фасона: никто не спешил и не толкался. Подходили, насыпали зерно в мешки — неторопливо, спокойно; мешки, перед тем как их бросить на весы, старательно отряхивали — пыль летела под ветер.
— Отойди подальше. Развел тут пылищу. Дома не мог вытрясти, — ворчал Славка.
Дарья, невысокая, сморщенная, с длинными побуревшими и потрескавшимися на жаре руками, наклонилась над ворохом, зачерпнула широкой ладонью горсть зерна, притихнув, разглядывала; острые глаза ее затуманились, губы шевельнулись:
— Хлебушко-батюшка…
— Насыпай, старая! — шумнул на нее Славка. — Чего тут стоишь? Будто сроду хлеба не видела.
— А я, сынок, всю жизнь на него смотрю. И все бы глядела. Так-то он мне люб, по сердцу. Сколько трудов положено на него, батюшку.
Славка притих, отвернулся, шумнул для порядка на кого-то другого; на Дарью и ее руки глянул искоса, ничего не сказал. Прохор подошел к Дарье.
— Помочь?
— Спасибо, сынок.
Он глянул на ее руки, и ему стало почему-то грустно. Он давно знал Дарью. В войну был мальчишкой, а она уже работала. И руки у нее были такие же коричневые, с припухшими от работы пальцами. Потом он стал трактористом, а она ходила в поле — жгла пожнивные остатки, и насыпала в сеялку семена, и полола, и стояла с наглухо закутанным лицом на копнителе. Лицо можно закрыть, а руки — чем их закроешь, и на них летела пыль, и кололо их соломой, и некогда было отмыть и дать им отдышку. Годы шли, а она была все такой же. И никто не замечал, старела она или нет, и все звали ее теткой Дарьей, хотя за домом в лопухах уже который год ползали ее внучата… «Хлебушко-батюшка», — голос ее прозвенел с такой теплотой, что Прохор задышал часто-часто, словно обжигаясь, и все сдерживал в себе что-то рвавшееся наружу, и, сдержав, отошел. Увидев подъезжающую машину и выглядывающего из нее Костю Панченкова, он сел на коня, заехал за амбары и припустил на бахчи. «Там не сыщут…»
На бахчах было тихо. От угасавшего костерка дымок уходил в высокое небо. Привядшая трава склонилась к земле, на ней тихо и прозрачно светилась паутина. Прохор расседлал Гнедка, спутал ему ноги и, сняв узду, ударил по круглому заду. Конь, обиженно махнув хвостом, упрыгал за бахчи; там под взгорочком зеленела отава, он наклонился, припал мордой к ней. Прохор стоял, вслушиваясь: как-то по-особенному тихо и грустно звучала кругом осень — была она негромкая и все-таки звенела тонко и чисто. Прохор душой слышал ее унывный, но не утомляющий душу звон.
Тропинка от бахчей вела вниз. Заросший камышами ручей невидимо струился к Актую. Его было чуть слышно — и все-таки слышно. Пустое поле рядом, широкое, посветлевшее, словно остриженное, с поднявшейся торчком желтой стерней, хранило следы недавних работ. Казалось, вот-вот раздастся выхлоп комбайна, повеет дымком и на хедере в сегментах отчаянно вжикнет нож. Прохор шел не торопясь; ни о чем не хотелось думать, только идти, и глядеть, и слушать, и слышать сквозь подошвы сапог приятную прохладу осенней выстывающей земли.
Солнце зашло за облака; оно не грело, но и холодно еще не было, кругом разливалась прохлада, не утренняя, резкая и острая, пробирающая до костей, а мягкая и задумчивая, та, которая бывает лишь осенью, когда тепло уже на изломе, а холода еще не пришли. Прохор шагал, любуясь, наслаждаясь и грустя о чем-то, может, о том, что и он скоро состарится вот так же незаметно, как Дарья, но это его не очень беспокоило; шаги его были задумчивы и не скоры, а ушел он уже далеко; уже и ручей, выскочив из камыша, бежал меж кустов, и берега стали круче, кусты гуще, тропинка поднялась выше, и впереди блеснула река.
Блеск воды тоже был неярким, и цвет ее был не синим, а каким-то слегка подсиненным. Далеко вперед в реку врезалась песчаная коса. Противоположный берег темнел, обрывистый и крутой, и на нем полосками виднелись породы. Там, где коса кончалась и росли кусты ивняка, сидел Кузьма в оборванной фуфайке и удил рыбу. Вода в заливчике стояла неподвижно, рыба приходила сюда отдыхать и брала редко, но Кузьма сидел торчком, изредка поглаживая схваченную судорогой ногу и не отводя глаз от прикипевших на месте поплавков.
— Помощники не нужны?
Кузьма оглянулся, шутки не принял, махнул рукой и шикнул: рыбу напугаешь, мол, сказал шепотом:
— Пришел, так садись.
Прохор сел, достал папиросы:
— Закурим, что ли?
Кузьма придвинулся к нему, глаза его отмягчели, стали добрее.
— Ладно уж, давай. — И, мусля папиросу, глянув на поплавки, словно еще надеясь на что-то, беззлобно выругался: — Не клюет, язви ее в душу. С дообедья сижу, и хоть бы одна взяла. Всю приманку стравил.
— Можно мне?
— Бери. Вон ту, крайнюю, — великодушно согласился Кузьма. — Коль рука легкая, рыба и без приманки пойдет. Говорят, настоящий рыбак должон головы рыбные есть, чтобы, значит, ума ихнего набраться. А я их коту травлю.
Прохор сел к крайней удочке, без поплавка, приладился, застыл, не сводя глаз с лески; потом ему надоело смотреть в одну точку, он глянул вбок на кусты ивняка; узкие красные листья сыпались в воду; он услышал дальний, приглушенный расстоянием гул — словно где-то все цедили и цедили серебро, мелкие монетки сыпались, позванивая; вода все бежала и бежала через камень, булькая, и он лишь догадался, что это не серебро, а вода. Докурив папироску, он ткнул окурок в вязкую супесь, посидел, привыкая к свежему воздуху; тонко и пряно запахло увядшей травой. Звуки, запахи, краски обступали его; он отдавался природе без раздумья; на мгновенье мелькнула мысль: надо браться за дело, Костя там ждет его, но тут же все его существо возмутилось: что, он не имеет права отдохнуть? И мысль откатила и больше не приходила. Как сквозь сон, он слышал стариковскую воркотню — Кузьму вдруг прорвало многословье:
— …прихожу без рыбы. Бабка ругается, а я, значится, молчу. Утром иду опять. Люблю сидеть…
Прохор слушал и не слушал, воркотня старика не задевала его; ему было славно и покойно; ничего ему было не надо; он не узнавал себя — такой был покой на душе. И никого не было вокруг — сторож не в счет. Он да река; он да ива, по-бабьи склонившаяся к журчащей воде… Очнулся он от шепота, громкого как крик:
— Тяни, тяни! Клюет…
Прохор дернул, полосатый окунек пролетел метра два вслед за крючком, но у самого берега шлепнулся в воду.
— Сорвался, язви тя… — Старик громко сплюнул и зло посмотрел на председателя. — Теперя не жди клева.
Он ждал, что Прохор уйдет, и все поглядывал недружелюбно — глазки стали маленькими и колючими, движения мелкими и резкими, но председатель не уходил, и сторож, нахохлившись, затих и больше не оглядывался.
Клев начался после захода солнца. Кузьма и Прохор быстро натаскали ведерко окуней. У сторожа от добродушия лицо стало шире; в глазах загорелись зеленоватые огоньки; забрасывая удочку, он поводил плечами; руки двигались споро и мягко; потирая ладонь о ладонь и поминутно оглядываясь на председателя, он приговаривал:
— Во идут так идут. Навалом. Ты, паря, не жадничай. Всех не переловишь. Надо и на развод. Тоже ведь, зверюги, жить хотят. Ты душой не жадничай. Они это чуют. Ну-ка, — он заглянул в ведерко. — Може, хватит? — И сам решил: — Хватит. Пошли уху варить.
Костер он развел в стороне от навеса, на старом, еще дымившем углями костровище. Он суетился, бегал мелкими шажками, припадая на одну ногу, — тащил то щепки, то соль. Прохор, сидя у костра, подкладывал щепки в огонь. В лицо ему шибало дымом; он, морщась, наклонялся низко, раздувал огонь; когда становилось невмоготу от дыма, отворачивался. Огонь набирал силу, красные смурые тени, приплясывая, легли на траву. Прохор прилег на локоть, щурясь, глянул на небо. Там, где пылал огонь, оно словно бы поднялось выше и звезды стали дальше, но чуть в стороне они светились крупно и ярко — еще был август, и звезды полыхали неуемно, по-августовски. Земля была теплой, из степи тянуло прохладой. За навесом фыркал Гнедко. На дороге раздался стукоток.
— За тобой, председатель, — сказал Кузьма, прислушавшись. — Ты схоронись под навесом, а я отбрехаюсь.
Прохор из-под навеса слышал, как кто-то спрыгнул с коня, сердито дернул его за узду; конь вздернул головой, позвякивая удилами. Кузьма направился к верхоконному. Вернулся он молчаливый, хмурый, глянул на председателя.
— Кто это был?
— Завхоз. С ног сбились, тебя искали. Начальство требует.
Он зачерпнул ухи, хлебнул, обжигаясь, сказал, подняв палец:
— А ушица — во!
И лучики-морщинки возле его глаз разбежались весело.
Валюшка удивленно поглядывала, как Надежда Сергеевна быстрыми шагами подходила к председателю. Привезшая ее с элеватора машина повернула на ток. Поднятая колесами пыль улеглась на траву. Агрономша наклонилась, отряхнула обеими руками юбку, о чем-то переговорила с Прохором у амбаров. Они пошли в контору, Валюшка пошагала вслед за ними.
В конторе было прохладно. Села, уронив на стол руки. Из кабинета тек вязкий говорок, все о том же — о хлебе… Валюшка хрустнула пальцами: хватит переживаний, пора и ей за дело. Мать вчера сказала: у председателя с агрономшей любовь. Хоть изведись, хоть сгинь, он на нее — ноль внимания. Перейти куда-нибудь в другой колхоз? Он спросит по обыкновению ласковым голосом: «Что это ты задумала, Валюшка?» Потом забудет… Она разжала руки, низко опустила голову. В раздумье теребила конец скатерти. На покрасневшие глаза навертывались слезы.
Спохватилась, выпрямилась, повернулась к окну — от тока к конторе шли люди, ветер бил им в спины, рвал полы курток и пиджаков. У нее посуровело лицо. Надо быть такой, как Надежда Сергеевна, — твердой, решительной, строгой. Валя поднялась, достала из шкафа кассовые книги, счета, бумаги. На крыльце заскрипели ступени. Вошел заведующий током, глянул на нее, потопал мимо — в кабинет председателя. В контору входили шоферы, возчики — в промасленных комбинезонах, в парусиновых куртках. За перегородкой у председателя стало шумно. Сопели, громко дышали, говорили все враз — голоса густо гудели. Валя, роясь в бумагах, слушала и не слушала. Поняла одно: сегодня будут возить хлеб и в ночную смену.
— Валюша, — голос Прохора явственно прозвучал из-за перегородки. Она не сразу поняла, что ее зовут. — Валюша, сколько у нас числится по сегодняшним квитанциям сверх плана? — Она вошла за перегородку, ответила. — Вот видите, — Прохор уже отвернулся от нее. — За сутки прибавим вдвое. А там будет легче.
Валя смотрела широко раскрытыми глазами: Надежда Сергеевна сидела рядом с председателем, платок у нее скатился на плечи, волнистые волосы сбились немного в сторону, она приподняла голову, внимательно слушала. Валя ушла к себе, плюхнулась на стул. В груди похолодело.
Устраивалась удобнее, переставляя стул, придвинула счеты. Но считать не считала, только перекладывала с места на место бумаги. Мысли сбивчиво прыгали. Так вот как? Надежда Сергеевна на ток — с ним, в район — с ним. Да, у них — любовь… В окно ворвался ветер, бумажки поползли по столу. Она потянулась за ними, руки у нее била крупная дрожь.
Что делать? Что делать? Валюшка готова была заплакать. Ходить с ним всюду? Пусть все видят. Пусть он узнает. Сказать ему, что измучилась, что больше так не может? Валюшка поджала губы и вдруг с ненавистью подумала о нем. Неужели он слепой? Неужели не видит — от него вся боль?
Когда все стали расходиться, Валя уткнулась в кассовую книгу, ни на кого не смотрела. Чувствовала, как мимо прошла Надежда Сергеевна, — походка плавная, не прошла, а проплыла, легко неся свое складное тело. Прохор на минуту задержался, закуривая, улыбнулся:
— Ну, как, Валюша, не скушно тут с цифирью? Приходи сегодня на ток, поработаем.
Он подошел ближе. Валя подняла отяжелевшую голову; пересиливая себя, разжала губы, в уголках рта поползла улыбка:
— Приду.
Прохор весь вечер метался как угорелый: не хватало то того, то другого — тары, ведер, лопат. В начале ночной упряжки вышел из строя трактор, крутивший ВИМ. Тракторист, молоденький парнишка, покопался, покопался в моторе, растерянно посмотрел на председателя: «Ничего не получается». Прохор сам встал у трактора, крутнул заводную ручку, полез к карбюратору. Проверив карбюратор, выкручивал свечи, очищал от нагара электроды. Вздыхал: вот всегда так, поспешишь — выходит эта спешка боком.
По всему току стучали сортировки, шумели ветродуи. Над покатой крышей горели звезды. За ворохами каменно застыли тени. Свет висевших на столбах фонарей падал рассеянно на припудренные пылью лица. Там, где, фырча, подъезжали машины, было оживленней. Трактор заработал неожиданно — в многоголосый гул тока твердо ворвался его рокоток. Прохор вскочил на сиденье, погазовал, выжав педаль, отпускал ее тихонько — огромный шкив, задрожав, с усилием тронулся, захлопали решета, закрутились триеры. Слез, вытер ветошью руки, отошел в сторону и сел на снятую с передка грабарку.
Снизу, из-под увала, тянуло холодком. Согнувшись — руки ухватились за края грабарки, сапоги носками едва касались земли, — глядел. Там, на току, сгибались-разгибались в поклонах бабы. Выплыло лицо Валюшки. Он узнал ее издали: белый платок повязан по-бабьи, в руках ведро. С того самого утра, когда поговорил со Степанидой, весь извелся, но это было внутри, а внешне — был спокоен и даже шутил. Он заметно сдал и стал худеть. С утра уезжал к комбайнам, глядел, как поднимают зябь, шутил с бабами на току, и часто рядом с ним оказывалась Надежда Сергеевна. Прохор не понимал, чего она хочет, чего добивается, не задумывался над этим, но ему в ее присутствии было спокойней — он не думал о Валюшке, и это сблизило его с агрономшей.
Валя увидела его, глянула сердито, с грохотом подхватила ведро, отвернулась, ведро пошло летать в ее руках от вороха к сортировке.
— Валюшка, да погоди ты. Вот дурная. Забила сортировку, сыплешь мимо. — Баба в пыльном платке вышла из-за машины, прибавила сыпь, поглядела устало. — Ночь велика, намахаешься.
Прохор усмехнулся: «Вот дурная». Он поднялся и прошел туда, где нагружали машины. Машинально следил за погрузкой. В кузов с наращенными бортами сыпалось зерно. От навеса к полуторке бегали мужики. На спинах чушками белели кули. Мужики, покряхтывая, брали их с весов, подбежав к машине, ставили торцом на край кузова. Там кули подхватывали, волоком тащили к кабине, приваливали тесно, в ряд. Прохор подошел к мужикам. А ну, еще подналяжем! Ну-ка, вот этот куль — самый тяжелый. Раз-два, взяли! Он подхватил куль, согнувшись пополам, понес. От натуги жилы на лбу вздулись, кровь со звоном бросилась в голову, стало трудно дышать. Второй куль показался легче. Прохор грузил вместе со всеми — лицо в поту, под мышками мокро, на спине пыль. В течение ночи несколько раз подходила Надежда Сергеевна, посмеивалась:
— Вы так всех загоняете.
— Ничего, — он останавливался на минуту, закуривал.
Агрономша смотрела на него прозрачными глазами. Он затягивался сильнее, бросал папироску, шел к кулям. К утру устал до чертиков.
Когда стало синеть в воздухе, снова подошла Надежда Сергеевна. Бабы отряхивались, взяв ведра, уходили. Было тихо. Небо заволокло дымкой. Над дальним увалом едва намечалась заря. Надежда Сергеевна встала близко, сняв платок, повязывалась по-домашнему. Коротко взглянула на председателя:
— Пойдемте.
Как ни в чем не бывало, шагала с ним рядом. У него все-таки хватило духу — оглянулся: где Валюшка? В густой толчее баб не увидел ее, встревожился. Лишь потом разглядел: она улепетывала впереди. Шагал рядом с агрономшей, молча дымил, рассеянно скользя взглядом поверх гребнистых кровель. Не сразу заметили, что взяли в сторону. Трава была прохладна. Где-то неподалеку слышался тихий шум воды. Возле низкого ската у Актуя Надежда Сергеевна остановилась.
— Посидим, отдохнем? Утро-то какое хорошее…
Она глядела на дымный, туманный восход. Там сквозь серую пелену розовело небо. За пустыми полями виднелись темные стога. От Актуя тянуло сыростью. Надежда Сергеевна зябко повела плечом.
— Сыровато.
— Ничего, солнце выглянет, все высушит, — Прохор смущенно примял в траве папироску, устало улыбаясь, кивнул в сторону тока: — А нынче ночью здорово мы штурманули. Махнули все подчистую. Будем ждать теперь с поля. Вы сегодня туда загляните.
— Угу-м, — Надежда Сергеевна, не поднимая головы, кивнула.
— А я схожу на ферму, — он слабо улыбнулся. — Давненько не бывал там.
Прохор встал, постоял, будто считая неудобным вот так уйти. Не оглядываясь, тронулся; возле плетня, сворачивая в переулок, порылся в карманах, вытащил папиросы и спички, долго закуривал. Из-за склоненной головы вырвался сизый дымок, растаял в воздухе… Надежда Сергеевна отвернулась, глянула вниз — там в тихой заводи блестела вода, в нее холодно смотрелось небо с белым облачком в глубине.
Встала, побрела по тропинке. Из-за низко спустившегося облачка брызнуло солнце. На ближнем увале черно заблестела земля. За плетнями на влажной увядшей траве матово светились паутинки. Бабы, позавтракав, опять шли на ток, перешучивались, словно и не работали ночью. Надежда Сергеевна позавтракала и тоже отправилась на ток. У края навеса бабы разгружали машину с зерном. Шофер стоял на подножке. Надежда Сергеевна подошла, спросила:
— Идут комбайны?
— Стоят. Сыро еще.
— А зерно?
— Остатки вчерашнего.
— Я с вами.
Шофер открыл дверцу с другой стороны.
— Залазьте.
Надежда Сергеевна объехала комбайны. У двух приезжих комбайнеров с Кубани задержалась. Обратно шла по жнивью пешком. У межи остановилась, сорвала несжатый колосок, размяла. Подняв глаза, увидела на дороге «газик». Кто бы это? Разве начальство какое? По меже к ней шел Сукманов. От неожиданности она отступила на шаг. Все в ней замерло. Ерофей оглянулся по сторонам и подошел к ней, покорный и виноватый.
Ерофей Сукманов выехал в поле засветло. Промчался мимо полевого стана, круто свернул с дороги на стерню. Под колесами глухо зашелестело. Поворачиваясь, ныряя в неровности поля, они проминали два нешироких следа. Отбившийся от стаи журавль пробежал впереди, подпрыгнул, пытаясь взмыть в воздух, махнул правым крылом, оно у него обвисло, опустилось. Подранок… Ерофей с сожаленьем подумал: жаль, не прихватил ружьишка. Журавль бежал, хлопал одним крылом. За полем сбоку открылась зеленая ложбинка. От озерка, подняв гортанный крик, снялась стая; набирая высоту, не уходя, кружилась неподалеку. Подранок, отбежав на безопасное расстояние, остановился, крикнул, и было в его клекоте, усталом и хриповатом, столько тоски, что у Ерофея в груди захолонуло.
Он проводил взглядом журавлей и свернул к озерку, где в камышах спрятался подранок. По зеленоватой, заросшей травой воде прыгали, разбегаясь в стороны, длинноногие водомеры, бежали в глубину красные жучки. Ерофей вывел машину на дорогу, долго ехал молча.
Вчера на току едва уговорил баб. Хлеб на элеватор отвезли. Подвезут то, что осталось на полях, выполнит он второй план, выдаст хлеб колхозникам. А потом?
Ерофей, сутулясь, сидел в машине. По дороге ветер гнал пыль, поддувал снизу. Скосив расширенные зрачки, Ерофей глядел мимо скирд соломы на дальний простор. Нескончаемо тянулась стерня. Вдоль нее светлые полосы — вмятины от комбайнов. Сейчас пустить бы сюда тракторы с плугами, время — пахать зябь. Но нет, нельзя, нельзя распылять силы; сначала — хлеб. Он вытащил блокнот. Четыре комбайна оставить на старых полях, остальные — двинуть на Колывань; пускай начинают, там, пожалуй, уже подошла пшеница. Навалиться всей силой, и опять пойдет зерно. Вот оно, берите: зерно к зерну, золото, а не хлебец. Ерофей положил блокнот на колени, задумался. Где-то опять крикнул журавль. Ерофей вздрогнул, обернулся: давешний подранок? Вслушался — шелестела трава под колесами, ветер шуршал, хозяйничая в бурьянах. Никого. Просто это ему показалось.
Межа кончилась. Поднялся на невысокий увал, увидел внизу тракторную будку. За нею по полю шел комбайн, попыхивал дымком, хедер врезался в гущу хлебов. Через дорогу две жатки обжинали края загонов. Ерофей мимо будки направился к машинам. К «газику» на буланом коньке подскакал бригадир, туго натянул поводья.
— Давно тут начали?
— Вчера.
— Какой намолот?
— Бункер на круг.
Не густо. Ерофей нахмурился.
— А где остальные?
— Дожинают пятое поле.
— Завтра отправляй их на Колывань.
Бригадир попридержал готового взять вскачь с места коня, замялся.
— Был я на Колывани…
— Ну?
— Не подошла там пшеница. Есть один участок и тот… с зеленцой.
У Ерофея зло поджались губы. Снизу так ошарашил бригадира взглядом, что у того по лицу пошли пятна.
— Завтра сам съезжу, — погрозил. — И если что…
Бригадир отъехал, отпустил поводья.
С края поля донесся гул комбайна. Ерофей вылез из «газика», разминая ноги, пошел туда. На повороте махнул комбайнеру рукой, вскочил на ступеньку, взобрался на мостик. Глядел с высоты на светлый разлив хлебов. Сунул руку в бункер, взял горсть зерна. Щупловатое. Ни слова не говоря, проехал круг, стоял, рослый и гибкий, расставя ноги и угрюмо опустив голову. Комбайнер сдвинул на лоб очки, оглядываясь на него, прокричал сквозь шум мотора:
— Жидковат хлеб!
Ерофей ничего не сказал ему, сошел по лесенке, спрыгнул на землю. Бригадир поджидал его все на том же месте. Ерофей молча сел в машину, не глядя на бригадира, поехал дальше. У развилки остановился.
За неширокой луговиной начинались поля озерского колхоза. Заехать? Посмотреть? По тропинке вдоль поля шла Надежда Сергеевна в синей блузке с открытым воротом, в темной юбке, на руке жакетка, лицо задумчивое. Приподняв брови, он ждал, словно приговоренный, — заметит не заметит? — не смея ни двинуться, ни повернуть обратно, ни вылезти из машины. И только когда Надежда Сергеевна увидела его, он тяжело сошел на землю, вымученно улыбаясь, заспешил навстречу.
— Надя… Надюша… Вот где мы встретились…
Надежда Сергеевна разглядывала его: испуганный взгляд, обмякшие плечи… У нее от обиды, от боли, от злости вспыхнули глаза.
— Ты зачем сюда приехал? Каяться приехал? А потом опять за старое? Тишком грешить… Уходи!
Ерофей не сразу ее понял. Она крикнула злее, настойчивее:
— Уходи! И не смей больше приезжать! Слышишь?
Сама ушла первой. Не видела, как он сел, стронул машину с места. Оглянулась, когда позади раздался оглушительный рев мотора.
Надежда Сергеевна сошла с дороги, села. По стерне бежали тени от облаков; потом надвинулась одна сплошная тень, без просвета. Стало прохладно, запахло дождем. В траве по-осеннему шелестел ветер. Надежда Сергеевна опустила плечи. Вот и все. Придумала себе героя. Сейчас увидела она настоящее лицо — жалкого и виноватого человека. Уж лучше бы крики и брань, чем эта покорно склоненная голова, виноватая улыбочка-ухмылка. Струсил, испугался любви. Да и была ли любовь-то? Надежда Сергеевна обхватила колени руками, положила на них голову, слушала — где-то летели журавли с курлыканьем, клекотом, свистом. Их далекий крик надрывал душу.
Конец. Давно надо было это понять, а она тосковала и верила во что-то. Хитри не хитри — она и сюда приехала ради Ерофея, жила в ожидании — вот приедет и позовет. Не было, скажешь, этого? Нет, было, было, было! Сердце не обманешь… Она оглянулась с тоской. Дождь собирался, никак не мог собраться. Сбоку из-за облака на миг брызнуло солнце. Надежда Сергеевна поднялась, взяла на руки жакетку, отряхнула, пошла по тропинке.
Домой вернулась разбитая. Никогда не ощущала такой пустоты — будто выкачана насухо… Ладно, переживет. Не такой уж Ерофей герой — горевать не стоит. Она молода, все у нее впереди. Встряхнется и забудет все, что было… Забудет ли? Молчи уж, утешительница. Она хотела зло посмеяться, но пересохшие губы скривились, и только. Поднялась на крыльцо, привалилась головой к стояку; ей почудилось — высоко в небе летели птицы, и она душой слышала их встревоженный крик.
Дождь наконец собрался, мелко брызнул, словно примеряясь; дунул ветер, дождь пошел сильней, разошелся, весомо забарабанил по крыше.
После обеда Валя пришла в контору. Председателя не было. В раскрытое окно залетал ветер, шуршал отклеившимся на стене плакатом. Холодок заползал под воротник. Вчера поступили из бригад документы. Разнести все по книгам — дела хватит до вечера. Открыла ящик стола, нехотя рылась в бумагах. Расходные ордера, требования, счета лежали грудой… А председатель все не приходил.
Он так в этот день и не пришел.
В сумерках Валюшка вышла на крыльцо, спустилась по скользким ступенькам, ветер подхватил ее, толкал в спину. Навстречу шел человек, воротник поднят, фуражка надвинута на самые глаза.
— Валюшка, ты?
Она только и смогла что кивнуть. Прохор — вот он, перед ней. А она молчит. Опять молчит. Так и уйдет, ничего не сказав? Потом будет ругать себя, томиться, переживать. Надо же когда-то решиться. Она подошла к нему ближе, уткнулась ему в мокрое плечо, не слышала, как льет дождь, как беснуется на улице ветер…
Дождь все лил и лил, а им было хорошо. Оба и не заметили, как быстро все случилось. Валюшка что-то говорила, всхлипывая и захлебываясь. Он почти ничего не слышал и только повторял:
— Постой… погоди… Ты все хорошо обдумала?
— Мама тебе наговорила, я знаю. Ты не сердись на нее. Хорошо?
— Хорошо. Но ты подумай как следует.
— Я все обдумала.
Все оказалось просто и не страшно. Валюшка, держа его руку своей крепкой рукой, побежала под навес. Прохор тяжело потопал за ней. Под навесом они остановились, и Валюшка сказала:
— Я больше не могла…
— Это не важно, Валюша. Это совсем не важно. Я…
— Постой, не говори. Сначала я. Как хочешь, а я не могу больше жить без тебя.
Прохор думал, что то огромное и горячее, что охватило его, только накроет с головой и схлынет, как волна, а оно осталось в нем и жило; теперь ему ничто не было страшно. Он стоял под навесом, слушал шум ливня, и сердце его всему вопреки полнилось счастьем. Он взял Валюшкину руку в свои шершавые ладони и не сжал ее, а держал осторожно; от маленькой крепкой руки шло тепло; он никогда раньше не знал, что держать девичью руку — это так приятно.
Машина продиралась сквозь грязь по узкой дороге. Всю ночь лил дождь, дорога разбухла; было сыро, ветрено и холодно. Возле Озер облачность изредилась, но ненадолго.
Впереди, рядом с шофером, сидел Корзунков. Василий Павлович притулился сзади. По сторонам тянулись обкошенные обочины, пустые луга, мокрая стерня. Возле темнеющего рябью Актуя шофер остановил машину, спустился по берегу с ведерком. Василий Павлович вылез размять затекшие ноги. Корзунков остался в машине. Над радиатором вился парок. Пахло нагретым бензином. Василий Павлович встал грудью к ветру — в лицо пахнуло свежестью, терпким запахом увядших трав, пресным холодком вспаханной земли.
— Дождь-то льет… — Он повернулся к Корзункову, заговорил о том, что наболело на душе: — Яков Петрович, пожестче бы надо. Кое-кого на бюро для острастки. А то ведь и хлеб не уберем, и обязательство не выполним.
Корзунков внешне был спокоен. «Ничем не прошибешь его, чертушку», — подумал Василий Павлович.
— Почему не выполним?
— У Сукманова и у того задержки. Подбодрить бы людей — всыпать кое-кому. Зашевелились бы.
— Ну, всыпать мы всегда успеем. План-то почти все колхозы выполнили.
Василий Павлович обиженно поджал губы.
Шофер налил в радиатор воды, сел на свое место, подождал, пока начальник управления, кряхтя, забрался в задок.
Озеры встретили мокрыми домами и пустынными улицами. Клепова в конторе не было. Поехали в поле. Возле сворота к скотным дворам Василий Павлович тронул шофера за плечо. «Газик» застопорил на всем ходу. С увала спускались грузовики, в кузовах выше кабины прижата байстрыками солома.
— Чьи вы? Откуда?
— Колхозные.
— Почему не на отвозке зерна?
— На току перемежка, — один из шоферов высунул из кабины суховатое, тронутое оспинками лицо, улыбнулся. — Выпал свободный часок. А тут прибегли с ферм: подвезите соломы, крыши крыть нечем. Ну мы — отчего же не подвезти? Дело нужное, зима скоро.
Вечно у Кленова увертки: опять не все машины возят зерно. Зима, конечно, не далеко, но могли бы и обождать немного. Махнул шоферам — валяйте, поглядел на Корзункова, ища поддержки.
— Вот, видал как?
— Что ж, на его месте и я бы поступил так, — сказал секретарь.
Озеры скрылись за поворотом. Василий Павлович положил руку на дверцу кабины. Дорога тянулась нескончаемо, под увалами в отдалении мелькали заимки. Василий Павлович шевельнулся. Рука скользнула, снял ее с дверцы, полез за папиросами. На ходу, наклонив голову, прикурил; теплый дымок ударил в нос. Раздувал ноздри, затягивался — кровь отлила от лица, в груди помягчело.
Свернули на проселок. Он весь зарос травой — две разбитые колесами колеи. Луга, болотце, кочкарник. Все чаще на проселке попадались непроезжие места. Василий Павлович выглянул: вдалеке на увале ходила под ветром пшеница. Давненько не бывал в этих местах. Шумя с натугой, отплевываясь бензиновым дымком, «газик» взобрался по неезженой дороге на увал, задохнувшись, остановился. Первым из машины вышел Корзунков. Василий Павлович открыл дверцу и чуть не охнул — в груди резанула боль. Посидел, осторожно слез. Как будто ничего… Пошел смелее.
Поле было большое. Тяжелые литые волны катились, начинаясь от края, и убегали вдаль по увалу.
— Хороша пшеница, — Корзунков погладил ладонью колосья. — Чья это?
— Кленова.
— Вот с ним надо нам по душам потолковать. Он может дать хлеб. А на твоего Сукманова надежды у меня мало. Колхозники пишут: если сдать все, что он наобещал, Ключи совсем останутся без хлеба.
— В этом надо разобраться.
— Разберемся.
Василий Павлович пошел обратно к машине. Ветер дунул ему в лицо, забрызгал дождем. Щеки стали мокрыми. Ссутулившись, он брел по травянистой кромке. На сердце опять стало тяжело.
Кленова они увидели издали — тот стоял на краю поля, ветер развевал полы дождевика. Сразу за травянистой межой начиналась зябь — узкая ленточка свежей пахоты. Трактор прошел тут недавно, земля пахла тонко и пряно, от нее наносило пресным запахом вывороченных корневищ; с дальнего, невидимого в ложке края доносился рокоток. В стороне у дороги гнедой конь щипал траву. Кленов нагнулся, сунул пальцы в прохладную мякоть земли, взял комочек — был он черный, пухлый, рыхловатый, — размял. Услыша пофыркивание «газика», поднялся. Отряхнув с ладони крошки земли, ждал, вглядываясь. Василий Павлович вылез, молча кивнул на приветствие, обвел внимательным взглядом пахоту.
— Ранняя зябь? — не то спросил, не то сказал утвердительно. И увереннее: — Это хорошо. Только начали?
— Второе поле. Первое кончили вчера.
— Сколько тракторов на ходу?
— Все до единого.
— Сколько на отвозке зерна?
— Василий Павлович… ни одного.
— Та-ак. — Василий Павлович задышал прерывисто, с надсадцей; ноздри у него раздулись; он оглянулся на Корзункова: вот видал, мол. — Машины возят солому. Трактора пашут зябь. А зерно лежит на току. Ну, как нам с тобой говорить? — выдохнул он хриповатым, с печалинкой голосом.
Во рту было горько. Ему казалось, что самоуправство Кленова — тот предел, та крайняя черта, до которой может дойти его терпение; он забыл и о зяби, забыл и о ремонте скотных дворов — обо всем том хорошем, что раньше и лучше других делал Кленов; этот Кленов никак не хотел считаться с тем главным, что занимало сейчас район, — со сдачей хлеба, и он в эту минуту слепо ненавидел его.
— Погоди, Василий Павлович, — остановил его Корзунков.
Кленов поднял голову.
— Как со мной говорить? А вот как. Давайте сядем вот хотя бы… — он обвел взглядом местность, ничего не нашел подходящего, — вот хотя бы тут, в вашей машине. И потолкуем. Идемте, идемте.
Корзунков шагнул за ним. Василий Павлович приоткрыл от неожиданности рот. Все трое подошли к машине и прислонились, не садясь.
— Давно мне хотелось потолковать с вами.
— Ну, так о чем же? — спросил Василий Павлович. — Давай выкладывай.
Он скосил на Кленова сердитые глаза.
— Живете вы одним делом — хлебозаготовками.
— А ты поставь себя в наше положение.
— Ставил.
— Ну и как?
— Незавидное у вас положение.
— Ты хочешь сказать, что за хлебозаготовками мы не видим ничего? Ошибаешься.
— Скажите, каким вам представляется будущее района?
Василий Павлович хмыкнул.
— Каким, каким… Будущее района — в специализации. Направление — зерно, молоко, мясо, на отгонных пастбищах — шерсть.
— А в нашем хозяйстве?
— Как будет развиваться ваш колхоз — скажешь ты. — Василий Павлович рассердился: — К чему ты это?
— А к тому, — сказал Кленов, — что не получится у нас так гладко, как вы говорите. Сдадим мы хлеб сверх плана, а что останется на фураж? Погорит, как пить дать, наша специализация.
— Почему же? — вступил в разговор Корзунков. — С концентратами мы вам поможем.
— Поможете? Ей-богу? — обрадованно вскинулся Кленов.
— Я обещаю.
— Ну, если будут концентраты, то мы живем.
— Но и вы должны помочь району.
— Чем же? — насторожился Кленов.
— Еще раз прикиньте, подсчитайте, сколько вы можете сдать хлеба. Это очень важно, Кленов. Когда вы думаете собрать правленье?
— Вечерком соберем.
— Мы подъедем с Василием Павловичем.
В машине Василий Павлович сказал недовольно:
— Зря ты с ним так. Ничего они не решат, а если и решат, то не так, как надо.
Возле амбаров пусто. На улице под плетнями нахохлились на непогодь куры. За плетнями догнивала прожухлая, без единой зеленинки картофельная ботва. Ерофей шел ссутулившись — плечи опущены, руки в карманах, взгляд из-под нависших бровей туманен. Закрой глаза, и вот она, во гневе, Надежда Сергеевна…
Контора. Шаги тяжело проскрипели по сенкам. Ввалился в кабинет, не снимая дождевика, сел. За окошком наливались чернотой тучи. Кругом — ни души. С улицы позвали:
— Ерофей…
Он выглянул в открытое окошко. На коне, вровень с подоконником, бригадир.
— Начали жать на Колывани пшеницу.
— Много скосили?
— Самую малость. Была плешь, как желтая заплатка. Смахнули. Сыровато зернцо.
— Выбирайте участки. — Ерофей поднял голову и со злостью: — Я за вас делать буду? Не знаете? Не учены? Ждать больше нечего, убирать надо.
Отошел от окна. Вот и еще мука: незаметно уходит с тока зерно, тают вороха. Осталась одна Колывань… Съездить, сказать Василию Павловичу: ошибся, простите великодушно. Выслушает, посмотрит молча, отвернется. И тогда — пропал. За стеной в тон его мыслям уныло барабанил дождь. Подоконник был мокр. По улице с тока шли бабы — обедать. Пока никого там нет, надо сходить туда.
На току пустынно. Два вороха накрыты брезентами, под навесом в углу семена. Ворох возле веялок. Заведующий током вышел из-за наветренной стены с метлой в руках. Поставил метлу в угол, нерешительно приблизился.
— Приходили машины?
— Приходили.
Он нахлобучил фуражку, пошел в гараж за машиной — решил еще раз проехать по полям и полевым токам.
Возле дальней заимки остановился. Ходил по заброшенному току, носком сапога разгребал мякину, крутил головой: зерно. «Не провеяли, оставили». На обратном пути повстречал забуксовавший «газик». «Кого это занесла сюда нелегкая?» Открылась дверца. Человек в брезентовом плаще вышел на дорогу, за ним — другой. Василий Павлович и Корзунков? Вот так встреча… Ерофей, нагнув голову, вглядывался в их лица. Жар хлынул ему в голову. Подъехал ближе, соскочил проворно в грязь.
— А ну-ка, давайте!
Втроем поднажали на машину, вывели ее на чистое место.
Они объехали поля. Колывань встретила их безмолвием. Дождь и ветер наделали бед. Пшеница была смята. Посреди нее на возвышении одиноко маячил комбайн. Узенький влажный прокос, соломенная стена разметана кругами, колосья пригнулись к земле. Ссутулившись, Ерофей вел Корзункова и Василия Павловича по прокосу. Сырая стерня шуршала глухо, сапоги вязли. Ерофей нагнулся, сорвал набухший колос. Не дошло зерно…
— Это все, что у вас осталось?
Корзунков глядел на него пронзительно.
— Да, все тут.
— Не густо.
Он отвернулся и пошел к своей машине.
…На другой день утром, едва Ерофей ступил на крыльцо конторы, прибежал заведующий током Петрован Бахтин, доложил:
— Машины пришли.
«За хлебом…»
Вдоль улицы порывами дул ветер. Потемнело. Высокая лохматая туча надвинулась на Ключи, выжидающе повисла. Ерофей стоял, не зная, что сказать заведующему током.
Когда ободняло, позвонили из управления и, узнав, что машины не загружены, попросили отправить их в Озеры.