Январь 1989 года. Уже вовсю шли выдвижения и обсуждения кандидатов, город бурлил собраниями и сходками, кто-то самовыдвигался, кого-то не выдвигали, а я на все это смотрел со стороны: меня это не касалось, я занимался своей работой — лекциями, кафедрой, писанием статей. Громоздкую и не слишком демократическую горбачевскую систему выборов я оценивал весьма скептически. И уж, конечно, не предполагал, что очень скоро выборный водоворот затянет и меня.
Но пришел черед, и на собрании юридического факультета я услышал свою фамилию. Неожиданно для меня ее назвал мой бывший ученик, доцент Александр Сергеев.
А начиналось собрание с того, что ведущий, председатель нашего профсоюзного бюро, предупредил: нам предложено выдвинуть своих кандидатов, но должен сказать, что уже выдвинуты кандидаты ряда крупных предприятий, в частности Балтийского судостроительного завода. Это наиболее вероятные претенденты. Тем более что пятьдесят лет подряд наш избирательный округ — Васильевский остров — в Верховном Совете представлял передовой рабочий именно Балтийского завода. Поэтому мы, в принципе, конечно, можем выдвинуть и своих, но вообще есть мнение поддержать кандидата-балтийца. Это будет хорошо со всех точек зрения. Мы не потеряем много времени, а проголосуем и разойдемся по домам. Кто за?..
Председательствующего не поддержали. Выдвинули шестерых.
Все — люди на факультете известные, уважаемые и заметные. И когда прозвучало мое имя, ничего, кроме удовлетворения, я не испытал: назвали — значит, я не последний профессор на факультете. А факультет юридический, и университет тоже не из последних — Ленинградский.
Разумеется, времени на подготовку программы кандидата в депутаты мне никто не дал. Но я стал говорить, и оказалось, что это не трудно: все волновавшие меня вопросы о жизни и развитии нашего многострадального общества, все „горячие точки“ и тупики, все мыслимые тогда меры по преодолению надвигавшегося кризиса — все было продумано задолго до того собрания.
Я говорил о правовом государстве, о приоритете общечеловеческого над классовым, о необходимости и в науке, и на практике по-новому подходить к правам человека. Говорил о том, как, по-моему, нужно реформировать экономику, начиная любое дело с Человека, говорил о хозрасчете и самостоятельности республик.
А потом была конференция трудового коллектива университета, где на одной сцене встретились уже одиннадцать претендентов в кандидаты. Но даже там, собрав почти три четверти голосов и один выйдя на окружное собрание, я не слишком серьезно относился ко всей, происходящей уже со мной, предвыборной истории.
У московской и ленинградской интеллигенции долгие годы была популярна шутка: мол, в азартные игры с государством мы не играем. Говорили так и о денежно-вещевых государственных лотереях, говорили и о „выборах без выбора“. Вот и для меня два первых, университетских этапа моего претендентства были скорее игрой, возможностью самоутверждения и демонстрации себя в деле. Всерьез думать о том, что я действительно стану народным депутатом, я не мог. И так было до того момента, пока в университетском коридоре я не столкнулся с одним из городских партийных функционеров. Мы давно знакомы, и он доверительно сказал мне:
— Зачем вам это нужно? Вы же умный человек и должны понимать, что никаких шансов на избрание у вас нет. Депутатом будет передовой рабочий с Балтийского завода. И не нужно напрасно терять время и силы.
И тут я понял, что во мне живо мальчишеское чувство лидерства: „Давайте поспорим, что я стану депутатом!..“
При свидетеле, вернее, при свидетельнице нашей беседы мы ударили по рукам. А поскольку рядом была женщина, то и спорили „по-мужски“, на бутылку коньяка. К чести партийного функционера, проспоренную бутылку он мне через два месяца вручил без моих про то напоминаний. Эта бутылка дефицитного в Питере времен перестройки коньяка еще вспомнится мне в Москве, когда мои коллеги по депутатскому корпусу после заседаний потянутся в гостиничный номер за разного рода юридическими консультациями. Разумеется, по российской привычке, „с бутылочкой“. И это будет одна из причин, почему я, человек малопьющий, вынужден буду сбежать из гостиницы в казенную квартиру в Крылатском.
Наверное, там, в университете, аппаратчик городского масштаба задел мое самолюбие. Но важнее другое. Он был не первым, кто взял на себя „отеческую заботу“ по моему вразумлению. Куда больше задевали рассуждения моих коллег и приятелей. „Слушай, — говорили они, — ну неужели ты всерьез веришь в весь этот выборный бред? Никаких реальных выборов у нас в стране быть не может. Неужели ты не понимаешь, зачем введены окружные собрания? Тебя же вычистят за милую душу!..“
Я слушал и понимал, что бессилен что-либо доказать словами. Коллегам, друзьям, да и всем окружающим я мог доказать только одним способом — победой. Но до нее было далеко, и я должен был молча разводить руками: мол, для юриста-правоведа выборы по-горбачевски интересны прежде всего с профессиональной точки зрения. Про себя знал: надо бороться, потому что изменения уже произошли и на дворе другое — незастойное время. И даже при неразумной, недемократической избирательной системе победить можно.
Никакого политического опыта у меня, естественно, не было. Никогда в подобного рода играх я не участвовал, и мне ничего не оставалось, как действовать по наитию. Интуиция — качество, необходимое юристу не меньше, чем поэту.
Из избиркома нам сообщили, что на окружное собрание (а мой округ — Васильевский остров, Сестрорецк, Зеленогорск и Кронштадт) от каждой выдвинувшей или поддержавшей кандидата организации приходят три человека. Эти трое — заведомо твои голоса. Но как убедить других, пришедших поддержать твоего соперника? Можно, конечно, идти за помощью в другие организации, мол, поддержите. Каждая даст тебе еще три голоса на окружном собрании. И я знал, что у моих основных конкурентов по шестьдесят пять, шестьдесят девять таких организаций. Арифметика была не в мою пользу. У передового рабочего с Балтийского завода в зале двести семь сторонников, а у меня три. И все же я решил, что за дополнительные голоса бороться не буду: суеты много, а сил мало, и меня не хватит, чтобы переиграть числом. Ведь меня никто не освобождал от лекций, практических занятий и заведования кафедрой.
Кроме того, я знал, что лишь половина участников окружного собрания — представители организаций, которые выдвинули или поддержали того или иного кандидата. Другая половина — допущенная в зал общественность, представители трудовых коллективов, люди, ответственные за свой выбор только перед своей совестью. К ним я и решился апеллировать.
Выборы были задуманы так, что три голоса получил и кандидат, скажем, от детского садика, где всего десять работающих взрослых, и кандидат от более чем 30-тысячного коллектива университета. Такое „равенство“, конечно, умиляло своей „справедливостью“, но и давало одно преимущество заведомо обреченному: надеясь только на себя, на свою логику и быстроту реакции, ты мобилизуешься. Одиночка, ты обязан готовиться лучше других. И потому вместо просьб о поддержке, вместо набирания голосов и беготни по академическим институтам я засел за составление предвыборной программы.
И вот день окружного собрания. Проходит оно во Дворце культуры Балтийского завода. И естественно, завод постарался представить своего кандидата в лучшем виде. Кандидат-рабочий смотрит на нас со щитов и стендов, ему посвящены специальные выпуски газет, лозунги и т. п. У остальных же — по скромному щиту. На моем — статья обо мне из нашей многотиражки „Ленинградский университет“ и написанная студентами листовка.
Перед входом — давка. Затем — строгий пропускной режим, возмущение не допущенных в зал избирателей и молодцы с красными повязками, готовые подавить любой порыв излишней гражданской инициативы.
Типичное „сито“. Так было на многих окружных собраниях Ленинграда, так было в те дни по всей стране.
Нас одиннадцать кандидатов. И каждому дали по десять минут для выступления. Еще по десять — для ответов на вопросы. А самое главное, что по жребию я десятый, и мне остается только следить за многочасовой баталией моих соперников. Некоторые проваливаются сразу, и очевидно, что у них никаких шансов попасть в избирательные бюллетени, другие же держатся неплохо и выглядят убедительно. Я понимаю, что здесь мне будет нелегко. Со все возрастающим волнением наблюдаю за реакцией зала, за тем, на чем набирают очки одни и на чем теряют другие.
Выступает знатный токарь известного в Ленинграде производственного объединения имени Михаила Калинина. У него неплохие шансы: для участников собрания его объединение предоставило автобусы. И привезут, и отвезут, только голосуй! И прекрасный по нынешним временам буфет в холле тоже организован этим объединением, и в ленинградских газетах сегодня не одна — несколько статей о нем. К тому же он — председатель Совета трудового коллектива многотысячного объединения. Он, а не балтиец — несомненный лидер и герой дня. Но герой с треском проваливается после одной-единственной искренней своей фразы Он, рабочий человек с руками, мало похожими на руки рабочего, на вопрос о годах Брежнева вдруг оживляется:
— Это были самые прекрасные годы в моей жизни! Я работал, я жил полной жизнью!
Сказано с какой-то юной запальчивостью, хотя человек вовсе не юн. И можно его понять: именно в эти годы он и начал восседать в президиумах, получил награды, машину, достиг того, о чем мечтал. Как говорится, стал „агитировать за советскую власть“. Вполне нормальный „человек из мрамора“, если вспомнить долгое время запрещенный у нас фильм Анджея Вайды.
Балтиец явно наберет куда больше очков. Говорит он неловко, но прямо: я, мол, за рабочих, я буду защищать их интересы, я считаю, что интересы рабочих должны защищать рабочие, а всякие профессора не знают, как рабочие живут. Здоровый, симпатичный парень, он импонирует своими крупными жестами, искренностью и бесхитростностью.
В половине двенадцатого ночи наконец подошла моя очередь. И хотя по природе я импровизатор, в этот раз речь у меня была продумана, заранее подготовлена. Я собирался излагать концепцию правового государства, концепцию рыночной экономики. Но когда рука сама потянулась в карман пиджака за тезисами, я понял, что если сейчас скажу свою подготовленную речь, то все провалится. Потому что люди сидят больше шести часов, и читать им лекцию совершенно бессмысленно. Начинаю лихорадочно думать, что бы изобрести. Но изобрести ничего не удается, а микрофон уже смотрит мне в рот, и в зале — только равнодушное любопытство; ну давай, профессор, не тяни…
Тут-то и вспомнилась знаменитая речь Мартина Лютера Кинга, каждый абзац которой начинался неизменным: „Я мечтаю…“ И, призвав на помощь тень великого американского правозащитника, я сказал, что я тоже мечтаю. Мечтаю о времени, когда не будет никаких окружных собраний и предварительных отборов кандидатов; о времени, в котором избиратели, придя на встречу, смогут сами определить кандидата и не будут толпиться у закрытых перед ними дверей, охраняемых дружинниками и нарядами милиции; о времени, когда продажные и некомпетентные министры вкупе с другими такими же руководителями перестанут доводить нашу жизнь до абсурда; о времени, когда министр мелиорации и водного хозяйства, закопавший в землю миллиарды, и министр финансов, скрывавший от народа громадный дефицит госбюджета, и Председатель Верховного суда, сделавший карьеру, написав донос на своих коллег, все они перестанут занимать свои кресла. Я сказал, что мечтаю о времени, когда наше государство станет правовым, и коротко объяснил, что правовое государство — это то, которое не допускает предоставления прав и привилегий одному за счет другого.
Но я не долго мечтал вслух перед этими, очень уставшими людьми. И когда с последним словом услышал тишину, понял, что дело сделано: зал на моей стороне.
Мой результат оказался вторым. У балтийца — третий. И четвертый — у кочегара пансионата „Заря“ из Сестрорецка. А первый — у Владимира Рачина, начальника участка кронштадтского морского завода. Человек безусловно талантливый, он опередил меня ровно на сто голосов; и если считать только „за“, счет у нас, четверых, был такой: 427, 327, 316 и 289. Окружное собрание зарегистрировало четверых. Это был самый демократический, „самый альтернативный“ округ в Ленинграде.
Кстати сказать, позже выяснилось, что все мои соперники — люди интересные и симпатичные. Мы будем и после выборов поддерживать знакомство. Скажем, Сергей Подобед, тогда кочегар и студент-заочник, сегодня закончил Политехнический институт. Он депутат Ленсовета. Его голос заметно звучит на сессиях.
К двум часам ночи собрание наконец закончилось. Автобусы уже не ходили, и мы, возбужденные, шли через февральский город, обсуждая перипетии прошедшей баталии. Где-то около станции метро „Петроградская“ нам все же удалось остановить частника. Шофер оказался давним моим учеником. Прислушавшись к разговору, он узнал меня и рассказал, что работает в одной малоинтересной конторе, а по ночам подрабатывает частным извозом. И уточнил, что за одну ночь получает в десять раз больше, чем за восемь служебных часов.
— А вам не страшно сажать поздние компании?
— Ничего, я парень сноровистый… Анатолий Александрович! Ну скажите, зачем вам это нужно? Ведь все это игры. Все это вранье. И Горбачев, и выборы. Хоть вы разбейтесь, все равно вам не свергнуть эту Систему. Если вам стало скучно от профессорской жизни и вы хотите поиграть — я вас пойму. Если вы всерьез — мне вас жаль. Потому что Система непоколебима, и не профессора ее разрушат.
Мы простились, но после разговора в ночной машине эйфории у меня поубавилось. Да, я могу победить. Но дальше-то что?
Впрочем, эти мысли надо было гнать. Начиналась настоящая предвыборная кампания. За короткий срок мне предстояло выступить более чем на ста собраниях и митингах. И выиграл я эту, первую в моей жизни предвыборную схватку благодаря двум новшествам, которые мне удалось внедрить в общественную жизнь города. Во-первых, я стал выступать с мегафоном у станций метро. Их в моем, 47-м территориальном избирательном округе две — „Василеостровская“ и „Приморская“. Одна в центре Васильевского острова, другая на Голодае, у самого залива. Здесь утром и вечером проходят десятки тысяч горожан, здесь люди ждут на трамвайных и автобусных остановках свой переполненный транспорт. Читают газету, покуривают или просто смотрят в низкое северное небо.
Особенно удачна для предвыборной агитации „Василеостровская“: это стеклянный колпак, поднятый над небольшой площадью двумя десятками ступенек. Значит, можно встать чуть в стороне от входа и работать со скучающими избирателями.
Так „Василеостровская“ и превратилась в постоянный избирательный, а потом и вообще политический клуб. В этом качестве питерского Гайд-парка она остается и сегодня. Здесь потом агитировали и кандидаты в народные депутаты РСФСР, здесь у переносных стендов долгие месяцы станут толпиться ленинградские неформалы — от Народного фронта до „Памяти“.
В Москве такой политический пятачок — Пушкинская площадь. В Ленинграде — станция метро „Василеостровская“. И уже каждый день, независимо от того, приходил я или не приходил, здесь собирались люди. Импульс дан, место определено, а людям в наше время всегда найдется с чем прийти на площадь и что сказать незнакомому человеку.
А вторым изобретением были теледебаты. Дело в том, что я некоторое время вел на Ленинградском телевидении программу „Право и хозяйственная жизнь“ и мне удалось убедить руководство телекомитета, что такая форма предвыборного поединка городу необходима. Кстати, ленинградские теледебаты были первыми в стране.
Но до того как начались эти рыцарские телетурниры, я нередко приходил к „Василеостровской“ послушать, как недоспавшие или уставшие после рабочего дня люди кидаются в жаркий спор о вещах, которые вчера оставляли их равнодушными.
Немало узнал я интересного и о самом себе. Нетрудно было заметить, что кампания против меня ведется весьма целенаправленно. А с разоблачениями выступают одни и те же люди. Это или не в меру ревнивые команды соперников, или хмурые райкомовские работники.
Типичная сценка: женщина средних лет кричит со ступенек, что ни в коем случае „этого профессора“ выбирать нельзя, мол, все они развратники, а Собчак особенно. Он ни одну свою студентку не пропускает и оценку, прежде чем не переспит, не ставит. Мол, у нее племянница хотела поступать на юридический, а Собчак ей сказал: отдайся, тогда поступишь. Но она девушка честная и потому не поступила!
Народ верит: да, они такие!.. И вдруг кто-то, весьма просто одетый, не выдерживает: „Идиоты! Что вы эту дуру слушаете! Да если он на самом деле хоть вполовину такой, как она говорит, и его хватает на каждую студентку, то только его и надо выбирать! Он же все наши проблемы решит, раз у него столько энергии!“
Моя жена Людмила, историк и преподаватель Института культуры, тоже пристрастилась к этим митингам. И рассказала мне, как некая дама (та же или другая, похожая) плакалась в толпе: „Ну зачем вы верите Собчаку?! Он такой бессердечный! У него жена в больнице умирает, а он ей даже яблочка не принесет! Она лежит с моей дочерью в одной палате, бедная женщина…“
Людмила не выдержала, достала паспорт и сказала: „Вот, смотрите, я жена Собчака. Почему вы такое рассказываете? Пойдемте-ка в милицию, выясним, кто вы и почему…“
Дама бежала со ступенек под общий хохот.
Затем в ход пошли листовки, из которых я узнал, что я сам кооператор, а главное — способствую „теневой“ экономике обирать трудящихся.
А еще одна, излюбленная моими оппонентами тема, что Собчак собирается стерилизовать рабочий класс. Мой близкий друг и коллега по факультету профессор Дмитрий Чечот написал в книге о семье и браке, что алкоголиков и наркоманов, тех, у кого не может быть нормального потомства, надо убеждать, что лучше пойти на стерилизацию, чем плодить заведомо больных детей.
На одном из митингов у меня спросили, как я к этому отношусь, и я ответил, что если человек идет на это добровольно, то криминала в этом не вижу.
Это и подхватили мои оппоненты.
После митинга в Музее Арктики и Антарктики некий господин перед стендом с моим плакатом кричал, что я хочу кастрировать рабочих. Водку, мол, отняли, теперь и бабу хотят отнять!
Задетая за живое, толпа мрачнела. Наконец чья-то мускулистая рука наискось рванула мою фотографию.
— Ты что делаешь, он же не за это! — вмешался молодой парень. — Он, чтобы ты с бабой все мог, а она бы абортов не делала, если ты пьяница и у тебя по лавкам пятеро умственно отсталых!
Самое неожиданное, что тот, другой, стал разглаживать фотографию и, обращаясь к ней, вздымать плечи: „Извини, друг, не знал…“
За два месяца предвыборной кампании я увидел жизнь так, как не видел ее за пятьдесят лет.
Человек живет в своей среде, а среда преподавательская весьма консервативна. Общение в рамках своего социального слоя неизбежно сужает представления о жизни. Тем более, если слой этот относительно благополучен и сыт, а к соседям по лестничной площадке ты заходишь лишь для того, чтобы узнать, во всем ли подъезде отключили свет или это у тебя одного полетели электропробки. То, о чем я лишь мог догадываться, в действительности оказалось куда страшней и неприглядней, чем даже в судебных разбирательствах или в статьях из „Литгазеты“ и „Огонька“. Неожиданным был и накал недовольства буквально всем — жизнью, работой, вождями, больницами, магазинами с пустыми прилавками, ложью и т. д. Такого моря полных болью человеческих глаз я не видел ни до, ни после этих двух предвыборных месяцев. И это при том, что либеральная советская интеллигенция всегда привычно считает, что народ-то она знает. И повторяет ошибку власть имущих, ошибку партийных функционеров, конечно, куда более отдаленных от народа кордонами челяди, барством и чиновной спесью.
Никогда не отвечал я и на такое количество вопросов. Сколько их было? Тысячи? Десятки тысяч? Вопрос человека из толпы всегда неожидан, а потому не имеет особенного значения его глубина или серьезность. Отвечая, ты должен заглянуть в себя. Это значит, что твой ответ — акт самопознания. Пусть небольшой, но шаг.
Чаще всего спрашивали о роли коммунистической партии и о 6-й статье Конституции СССР. На это отвечать было несложно: я всегда был за многопартийность и считал, что никакой, записанной в Основном Законе страны, „руководящей роли“ у КПСС быть не должно. Я только обязательно объяснял, что многопартийность декретом не введешь, а процесс становления политических партий долог и труден.
А иногда вопрос кажется смешным, даже дурацким, а ответить не так просто. За смешливой формулировкой попадание в самую суть:
— Почему у капиталистов нет героев капиталистического труда, а у нас полно героев труда социалистического?
Митинг не телевикторина, он не дает ни минуты на обдумывание. С ходу отвечаю, что они, за „бугром“, работают, чтобы жить, а мы живем для того, чтобы работать. Поэтому труд у нас — героизм. Кажется, попал. Люди смеются, и спрашивающий удовлетворенно трясет головой.
— Почему наши руководители-мужчины в заграничные поездки жен возят, а член ЦК товарищ Бирюкова мужа своего не берет?
Говорю, что надо спросить у товарища Бирюковой, может быть, у нее есть резоны…
Ответ на „троечку“, но митинг милостиво прощает без промедления отпарированный (пусть и в аут) мячик вопроса.
Вопросы смешные. Вопросы резкие. Вопросы друзей и врагов.
— Скажите, а вы еврей?
— Нет, я не еврей. Скорее — жидомасон.
Смех смехом, а усталость копилась не по капле. Вечерами, когда я понимал, что не в радость уже даже общение с женой и с семилетней дочерью, я не раз думал, как бы потактичнее послать все эти выборы подальше, и только самолюбие, качество не слишком похвальное, удерживало от того, чтобы сойти с дистанции до срока. Но самолюбие еще можно обуздать. А как быть с теми, кто поверил в тебя?
Все-таки самым неожиданным в этом предвыборном марафоне оказалось появление людей совсем незнакомых, но ставших на удивление близкими.
Я начинал один. Без денег. Без поддержки. Правда, сразу предложили помощь журналисты из университетской многотиражки. А университет выделил 500 рублей на печатание предвыборных листовок, да и те удалось напечатать лишь перед самыми выборами. Кстати, это тоже было удачей: весь Васильевский давно был заклеен листовками моих соперников, и на митингах обязательно спрашивали, где мои фотографии и моя программа. Я оставался как бы в тени лидирующей группы, и только за два дня до выборов моя команда наконец получила эти долгожданные типографские пачки, и на следующий день мое фото преследовало меня на каждом углу.
Разумеется, еще никто не побеждал на выборах в одиночку. Выборы — это работа коллективная. Выборы — это команда. А этого, главного для кандидата достояния, у меня и не было. Можно дружить по-настоящему с самыми умными и хорошими людьми, но университетский профессор или доцент как-то не склонен даже ради хорошего товарища ночь напролет обходить улицу за улицей с банкой клея и авоськами листовок, не склонен ради твоих предвыборных дел откладывать свои научные дела и под дождем или снегом держать металлический заиндевелый „матюгальник“.
Команда пришла ко мне сама. Вернее, пришли незнакомые между собой люди и сказали: „Мы хотим вам помогать“. Эти люди и стали моей командой, опорой и в конечном счете победой. Среди них были и студенты университета, но большинство не имело к университету никакого отношения. Инженеры, гуманитарии, рабочие. Кстати, с того же Балтийского завода! Я был уже не один: со мной и за меня очень серьезно работали пять десятков добровольных помощников. В моем архиве хранится снимок, сделанный уже после предвыборной кампании: коллективное фото в память о тех днях черновой и бесплатной — за идею! — работы.
Но все же дело решили теледебаты. Мне не удалось провести их в первом туре. Но когда во второй тур вышли мы с Рачиным, руководство телевидения дало наконец согласие на дебаты. То, что мне для победы в первом туре не хватило каких-то полутора процентов, лишь разжигало азарт предвыборной борьбы. Рачин от телепоединка не уклонился и целый вечер, три с половиной часа, мы были в кадре.
В день выборов я наконец мог выспаться. А потом, проголосовав за своего кандидата (Валерия Петропавловского, победившего на северной окраине Ленинграда, где я давно живу), мы с женой поехали за город. И целый день не думали ни об этих проклятых выборах, ни о завтрашних их результатах.
Уже часа в два ночи нас разбудили телефонным звонком победа! 76 с половиной процентов избирателей, трое из каждых четырех, пришедших на участки, проголосовали за меня.
На календаре было 10 апреля. Утром я узнал по радио о событиях в Тбилиси. (Я, конечно, не думал, что очень скоро мне как депутату придется работать в тбилисской комиссии.) Выругался про себя и сказал жене, что недоумки с генеральскими погонами опять применили силу, не думая о последствиях. Объявили о жертвах среди гражданского населения. (Потом мы узнали, что погибли шестнадцать женщин.) Это резануло по сердцу: вот цена непрофессионализма, цена всеобщего нашего дилетантства. В правительственном сообщении говорилось, что погибших просто затоптали, затолкали в толпе. На ум сразу пришли Ходынка и похороны Сталина: о газах и саперных лопатках мы еще не знали.
До I Съезда народных депутатов я больше о тбилисских событиях не думал. У каждого из нас за десятилетия выработался иммунитет к плохим новостям, особый, советский фермент в человеческой крови, подавляющий боль и, в конце концов, анестезирующий и душу, и совесть.
Тогда меня поглотила другая работа. Началась подготовка к Съезду, и несколько ленинградских депутатов попытались создать подобие будущей парламентской фракции. Активнее других были Юрий Болдырев, Александр Щелканов, Анатолий Денисов и Анатолий Ежелев.
Вскоре после выборов нас пригласили в обком партии, и тогдашний первый секретарь Юрий Соловьев стал учить новоиспеченных депутатов уму-разуму и излагать сценарий Съезда. Пришлось не слишком вежливо перебить первого секретаря: сценарий Съезда будем писать мы, депутаты. Соловьев это проглотил. Когда же после встречи я предложил депутатам остаться и подумать о ленинградской парламентской ячейке, Юрий Филиппович вдруг занервничал:
— Только не здесь! Делайте что хотите, но только не в Смольном!
На другой день мы собрались в Союзе журналистов. Там и работал до Съезда наш питерский депутатский штаб. Скоро приехали гонцы от москвичей, и дело завертелось.
Много позже я понял, почему Горбачев пошел на такую сложную и совершенно недемократическую систему выборов. Хорошо и надежно отлаженный поколениями партийной селекции аппарат при прямых, равных и тайных выборах не оставил бы демократам ни шанса на победу. Отработанная система бюрократических проволочек и четкая взаимовыручка аппаратчиков, контролируемые ими средства массовой информации и деньги из партийных и государственных касс, возможность освобождать от служебных обязанностей практически любого нужного человека и платные группы поддержки — все обеспечивало успех аппаратчикам. Но Горбачев и его интеллектуальная команда поставили аппарат в необычные, нерегламентированные советской традицией условия. Выборы от общественных организаций и Академии наук СССР, деление страны на территориальные и национально-территориальные избирательные округа — это давало множество возможностей. Известные всей стране люди — Андрей Сахаров, Дмитрий Лихачев, Алесь Адамович, Егор Яковлев, Гавриил Попов и многие другие попали в парламент лишь благодаря такой недемократичности избирательной системы. Силы аппарата оказались отвлеченными на организацию пресловутых окружных собраний. Здесь аппаратчики были бдительны и через их „сито“ многие из демократов не прошли. Но ведь в общественных организациях окружных собраний не было. К тому же в ряде округов состоялись повторные выборы. Так, редактор „Огонька“ Виталий Коротич, в знак протеста против откровенных подтасовок председателя покинувший окружное собрание в Свердловском районе Москвы, тут же был выдвинут в Харькове и с многократным преимуществом победил своих соперников. В Ленинграде в 50-м округе все силы аппарата были брошены на то, чтобы преградить путь неформальному лидеру межпрофессионального клуба „Перестройка“ экономисту Петру Филиппову. И это удалось: из четырех претендентов Филиппов оказался единственным, не прошедшим через „сито“. Но там уверенно прошел победивший потом другой экономист, профессор Анатолий Денисов, имя которого известно теперь всей стране.
Избрание Юрия Болдырева вообще было трагическим. Заранее подобранные аппаратом выборщики должны были оставить в бюллетене лишь первого секретаря Ленинградского горкома партии Анатолия Герасимова. И вот в самом начале собрания на трибуну поднимается очень взволнованный, еще не старый человек. Он призывает оставить в списке обоих кандидатов. Говорит, захлебывается словами и вдруг падает. Ведущий объясняет, что оратор переволновался, нехорошо себя почувствовал и сейчас за сценой врачи оказывают ему помощь.
В конце собрания выясняется, что человек умер. Последними словами его были: „Может быть, это наш последний шанс“.
Эти слова запомнил каждый, и переступить через человеческую смерть люди, специально подобранные и проинструктированные, уже не смогли: инженер Болдырев в списке остался и на выборах легко победил первого секретаря горкома.
Неопределенность закона о выборах, его противоречия и усложненный сумбур приводили к тому, что во многих местах аппарат просто не знал, как проводить те же окружные собрания. Ко мне как к юристу не раз обращались и секретари райкомов, и председатели окружных избирательных комиссий, так что помимо собственной предвыборной кампании я занимался еще и консультированием других. И растерянность аппарата была мне очевидна.
Гласность — еще не свобода слова. Это всего лишь синоним русского слова „огласка“, то есть возможность сделать тайное явным, предать огласке те или иные факты. Свобода слова начинается с гласности, но ею не исчерпывается. Свобода слова предполагает не только отмену цензуры, но и право каждого учреждать средства массовой информации, и многопартийность, и многое другое. Правда, гласность с самого начала давала свои плоды: впервые люди публично выговорили то, что лежало на сердце. В прямом эфире и со сцены звучало такое, чего ранее не касались самые либеральные и смелые редакторы. Даже „Огонек“, лучший журнал 1988 года, порой казался на этом фоне вполне консервативным.
Так откровенно, так резко страна еще не говорила. Критика властей, доселе невозможные нападки на партию размывали бетонные границы „социалистического плюрализма“. Трудней всего на митингах мне было объяснять, почему я только что вступил в КПСС и поддерживаю курс горбачевской перестройки. И я говорил, что партия подменила у нас государство и попытка создать новую политическую систему, минуя демократизацию КПСС, обречена была бы на неудачу или даже на кровь гражданской войны.
Видимо, избиратели сочли такое мое объяснение удовлетворительным. Иначе я не получил бы депутатского мандата.
Итак, я вступил на путь, который, в сущности, и не выбирал, взял ношу, к которой не готовился.
Еще во время выборной кампании кто-то из ленинградских газетчиков ради красного словца назвал меня „адвокатом избирателей“. Если бы не историческая двусмысленность (кажется, Робеспьера звали „адвокатом народа“?), это определение было бы лестным. Кому ж и защищать интересы избирателей, если не профессиональному юристу?
Ну а теперь несколько слов о себе, своем роде и племени.
По рождению я сибиряк. Родился в Чите, в 1937-м. Здесь, восточнее Байкала, у северных пределов Китая, — особая Россия. Читинский острог — место каторжное, а по-русски, значит, и вольнолюбивое. При Николае Первом тут толкали тачки с сибирской рудой декабристы. После вооруженного восстания в конце 1905-го здесь на месяц была установлена власть Совета солдатских и казачьих депутатов. А в начале 20-х Чита — столица Дальневосточной республики.
Дед мой по отцу, Антон Семенович, был машинистом. С помощника машиниста начинал и отец — Александр Антонович. Потом отец закончил институт железнодорожного транспорта. Впрочем, спокойно учиться ему не дали: то борьба с басмачеством, то разные сельскохозяйственные кампании. От кульмана — к нагану, от нагана — к сеялке. Так и вышел в люди.
Маму звали Надежда Андреевна. По профессии она бухгалтер. Мама была добрая. И очень выносливая, какими бывают матери четверых сыновей. А когда вырос, я понял, что мама была не только исключительно работоспособным, но и в высшей степени порядочным человеком. На ней держалась семья. Были у нас еще две бабушки. Обе уже не могли работать, а значит, можно представить наше скромное существование: трое малых (один из моих братьев, Владислав, умер в возрасте двух лет) да двое старых на иждивении — не шутка.
Первая беда пришла в 1939-м. Арестовали деда, старого члена партии и активного участника революции.
Скоро началась война, и отец ушел на фронт. Мама получала триста рублей, а буханка хлеба на рынке стоила сто.
Не могу сказать, что я потомственный интеллигент. Но были у нас в семье какие-то особенные отношения, которые определялись бабушкой по отцовской линии — Анной Ивановной. Чешка по национальности, она знала чешский, польский и немецкий языки, и была в ней та внутренняя интеллигентность, с которой можно лишь родиться. Бабушка нас и воспитывала. Отца и мать мы никогда не называли на „ты“ — только на „вы“. В те времена это было весьма непривычно для окружающих и отдавало чем-то старорежимным. Обращение на „вы“ позволяло семье удержать ту необходимую дистанцию, без которой в тесноте нашего быта личность могла бы просто раствориться в организме семьи. Близость была, но было и расстояние, которое я бы назвал „расстоянием ответственности“.
И все же, что такое настоящая культура, я понял, лишь когда стал студентом Ленинградского университета. За это спасибо моим профессорам, настоящим русским интеллигентам, сумевшим пронести высочайшие моральные качества и культуру сквозь годы сталинщины.
Я из породы отличников, с отличием окончил и университет. Поехал по распределению работать в Ставропольский край. (Сразу же должен оговориться: с Горбачевым судьба меня там не свела.) Заочно учился в аспирантуре в ЛГУ, а затем окончательно осел в Ленинграде. Кстати, именно здесь, на Сенатской площади, 14 декабря 1825 года царской картечью была подавлена первая попытка российского парламентаризма. Да и в XX веке этот город, как любили выражаться наши пропагандисты, — „колыбель трех революций“.
Добавлю: колыбель, в которой давно не меняли пеленок.