Повезло нам в России родиться
В роковое столетье ее.
В июне 1989 года я был избран в Верховный Совет СССР. Этот новый, постоянно действующий советский парламент начинал работу уже через две недели после I Съезда народных депутатов, и я решил, что покуда останусь и поживу в Москве. Надо же обвыкнуть и осмотреться.
Всем членам Верховного Совета предоставили по номеру в гостинице "Москва". Это малоуютное здание — в каких-то двухстах метрах от Кремлевской стены и Вечного огня в память Неизвестного солдата — построено с размахом сталинской державности. Москвичи успели присмотреться к нему за полвека, но приезжий может по достоинству оценить странную асимметрию его фасада. Невидимая линия делит стену посредине сверху донизу: слева — одна архитектура, справа — другая. Говорят, что зодчий нарисовал два варианта, а Сталин подписал оба, не сообразив, что две половинки на архитектурном планшете относятся к разным вариантам проекта. Объяснять "отцу народов" его ошибку никто не решился. Пришлось так и строить.
В чреве этого архитектурного монстра нам и предстояло ютиться долгие парламентские месяцы. У каждого — крохотный одноместный номер, где становится все тесней от бумаг, писем, обращений, проектов законов и телеграмм со всего Союза. Бумаги лежат на подоконнике и под кроватью, в шкафу для одежды и на телевизоре. На столе же просто нет живого места, и рыхлая кипа грозит обрушиться на хозяина горной лавиной. Особенно если открыть окно и дверь одновременно.
Мы — парламентарии первого призыва. Без помощников, без технических и денежных средств, а главное — без какого-либо опыта. Нет опыта и у государства: никто не знает, как устроить более 500 депутатов, приехавших со всей страны на постоянную работу в парламенте, как организовать их человеческий быт (про досуг я и не говорю!). Люди разного возраста, разных привычек и национальных традиций, склонностей и интересов, мы, наверное, со стороны походим на обитателей студенческого общежития, только, за редким исключением, весьма постаревших.
Устраивались, кто как мог.
В российской провинции, да и в Ленинграде от разных людей можно услышать о Москве одно: "Не мог бы там жить. Все куда-то бегут". И впрямь в столице другой темп. Всюду другой: на улицах, в метро, в учреждениях и даже в магазинах. И я не думаю, что виноваты одни лишь пространства мегаполиса. Мозг огромного организма страны, Москва работает в учащенном режиме, и весь город поневоле воспроизводит, излучает этот, почти нечеловеческий для провинциала ритм. Кругами он расходится от центра города, затухая лишь на окраинах.
Когда Санкт-Петербург был столицей Российского государства, этот высокочастотный имперский пульс (разумеется, с поправкой на скорости XVIII и XIX века) ощущался и русскими писателями: "сорок тысяч одних курьеров" — не вранье гоголевского героя, а наблюдение самого писателя, кстати, провинциала по рождению. Ну а Москва при Гоголе и Пушкине — это сонное царство старины, "большая деревня". Но той Москвы уже давно нет.
Поразительно, что еще несколько месяцев назад я не представлял жизни, которая проходит вне книжных полок, стен библиотеки и уюта моего рабочего кабинета. Это при том, что в трехкомнатной квартире, где мы с женой и младшей дочерью живем и сейчас, мой кабинет — одновременно и детская, и девятилетняя Ксения любит заявить гостям, что папе она сдает угол. Так что и в былые безмятежные дни после телепередачи "Спокойной ночи, малыши!" я перебирался с бумагами в гостиную. Что по советским меркам еще очень недурно даже для университетского профессора! Ведь в Ленинграде половина семей до сих пор живет в коммуналках.
После полутора лет парламентского быта, достойного, по мнению моей жены, лишь самых непарламентских выражений, я с удивлением вспоминаю, как много времени отнимали у нас сущие пустяки, казавшиеся когда-то проблемами. Впрочем, когда встречаешь государственного человека, слишком серьезно относящегося к своей занятости и демонстрирующего ее на публику, все-таки хочется взглянуть со стороны: не кажусь ли и я таким?
Видимо, такова человеческая природа: в прошлом все кажется таким ясным и очевидным. Гораздо сложнее определить линию поведения в настоящем. А еще труднее заглянуть в будущее. Для политика искусство прогноза — главное искусство. Мне еще придется учиться этому.
Каждое утро из гостиницы "Москва" в любую погоду я иду на работу в Кремль. Это словосочетание "на работу в Кремль" кажется мне до сих пор невероятным, нереальным. Может быть, и раньше письмо с адресом "Ленинград, Университет, Собчаку" дошло бы до адресата, но мне никто не писал таких писем. А теперь на тысячах конвертов, которые мне приходится вскрывать, значится "Москва, Кремль, Собчаку". И письма, и люди, приезжающие из таких городов Союза, что названия некоторых я никогда и не слышал, лучше прочего дают почувствовать, что такое для современного общества телевидение. Не будь средств массовой информации и не уговори Горбачев Политбюро на прямую трансляцию Съезда, самый начальный этап демократизации мог бы растянуться на годы. (Другое дело, что котел уже бурлил, мог взорваться, и годов-то как раз впереди не было!) Да, нас смотрела вся страна. На какое-то время депутаты затмили и телезвезд, и футболистов, и теноров, и законодателей мод. А еще телетрансляция дала возможность исповедоваться, стала надеждой на выход из тупиковых, несправедливых обстоятельств.
Телесмотрины народных депутатов тем и объясняются: страна, где каждый депутат представлял лишь себя, понятия не имела, кого же она навыбирала в парламент. Знали лишь своих избранников, да и то весьма относительно. И каждый в первые дни Съезда как бы вновь выбирал "самого своего" депутата. Уже не по списку такого-то округа, не по бюллетеню, а живьем. И если одни лишались избирательского доверия и интерес к ним пропадал, то другие в несколько дней становились людьми не только всенародно известными, но и почти родными.
"Мы за Юрия Власова!" "А в нашей семье любимец — Гавриил Попов. А вам он как?.."
В каком советском доме не происходило подобных разговоров? И только когда оказалось, что затраты на телетрансляцию — копейки по сравнению с производственными потерями в стране, поголовно приникшей к телеэкрану, государству пришлось регулировать время телесмотрин. Но тогда-то люди и поедут в Москву, чтобы голубое стекло уже не разделяло их и их избранников.
Каждое утро — с восьми до половины десятого — я буду принимать просителей и ходоков. Не в кабинете, которого еще нет, а прямо в гостинице. И то же — после дня заседаний.
Наивностью покажутся недавние мечтания: поживу в столице, похожу по театрам и музеям. И даже мысль о таком внеслужебном времяпрепровождении отойдет на второй план: не до того. Если к тебе приходит человек, изуверившийся в самой возможности добиться простой справедливости, а ты еще не научился помогать, экономя собственный резерв эмоций, день превращается в нравственную пытку.
Среди твоих посетителей — множество несчастных и больных, тех, кого советская наша действительность уже поломала своей тяжестью. Здесь-то я и открыл для себя, что существуют совершенно специфические, советские расстройства психики, заболевания, возможные только при социализме. Не претендуя на то, чтобы ставить медицинский диагноз, я бы назвал это "синдромом Системы".
Обиженный Системой человек начинает добиваться правды и ходить по кругам Системы. Вначале он совершенно нормален и требует малого: правды и исправления ошибки, часто — мелкой. Он считает, что вот еще одно письмо в инстанции, еще один визит к начальству — и все будет исправлено, недоразумение разрешится, и он вернется в прежнюю свою жизнь. Это же так просто! Он же и есть тот самый советский человек, который "проходит как хозяин необъятной родины своей.
Вот тут-то Система и начинает загонять несчастного в угол. И чем дальше — тем более жестоко. Горы бумаг с самыми высокими подписями, чиновные отписки на строгих официальных бланках, оставляющие надежду и адресующие просителя в другую, еще более ответственную инстанцию, ожидание, отчаяние, болезнь.
Зеркальный лабиринт, преломляющий крохотный лучик человеческой судьбы, загоняющий надежду в дурную бесконечность бумажного зеркала, в ирреальный мир социалистической по форме и античеловеческой по содержанию бюрократической абстракции. Выход из этого лабиринта инструкций, циркуляров и чиновных, таких одинаковых лиц найти невозможно. Ибо его нет. Не предусмотрено.
Человек, до своего несчастья живший как человек, становится лишь очеловеченной челобитной. Жизнь его уже высосана Системой.
Особенно врезались в память две судьбы.
Первая: бывший главный конструктор из Челябинска. Судя по всему, очень талантливый человек. Он здраво и пронзительно мыслит. Из аккуратно подобранных документов явствует, что это не просто известный — выдающийся! — конструктор. У него десятки ценнейших изобретений, прекрасный послужной список. Но семь лет назад человека уволили. Уволили явно по несправедливому поводу.
Ему предлагают другую работу. Он не соглашается, он требует одного: справедливости, то есть восстановления на прежнем месте. Звоню министру: тот обещает трудоустроить конструктора, назначив его на такую же должность и дав квартиру.
— Нет, — говорит конструктор. — Только на прежнее место и в прежней должности.
Увы, прежнего места более не существует. И давно нет той организации, из которой этот человек уволен еще в начале 80-х.
Безумие Системы. Безумие лабиринта, в котором заплутала слабая душа. И сама стала частью Системы.
Что-то подобное разглядел и понял Пушкин в "Медном всаднике". Позволю себе напомнить читателю сюжет этой "петербургской повести". В столице Российской империи начинается страшное наводнение 7 ноября 1824 года. Бедный чиновник проводит день на мраморном льве позади статуи царя, основавшего город "под морем". Евгений стремится на Васильевский остров, где у самого залива в Галерной гавани живет его возлюбленная и ее старушка-мать. Наконец наводнение спадает, и Евгений в лодке переплывает на другую сторону Невы. Он бежит, не разбирая дороги, огибая снесенные, перевернутые избы. Он стремится к дому любимой. И вот как поэт передает сам миг помрачения рассудка:
Что же это?..
Он остановился.
Пошел назад и воротился.
Глядит… идет… еще глядит.
Вот место, где их дом стоит;
Вот ива, были здесь вороты, -
Снесло их, видно. Где же дом!
Поразительно, как Пушкин это подметил: Евгений способен осознать, что ворот нет, ибо их смыло, но поверить, что дома нет, он не может. Так и мой конструктор из Челябинска! Вернуться туда, куда уже невозможно вернуться. Найти то, чего уже нельзя обрести, — вот установка "синдрома Системы". Какой-то очень важный, основополагающий механизм души и психики, заставляющий птиц из теплой Африки возвращаться на родину, человека — на землю предков, вдруг становится самодостаточным, оборачивается манией. Реалий сегодняшнего дня уже не существует, ибо время остановилось. Так, видимо, и ортодоксальные коммунисты из РКП, уверовавшие в Сталина и Маркса, пытаются найти дом в смытой временем догме, готовы на миллионы и миллиарды новых жертв, готовы и сами стать жертвами и унести с собой все человечество ради сверхидеи.
"Синдром Системы" — это и есть сверхидея, рядом с которой сама жизнь — не стоящая внимания подробность.
И второй случай. Женщина, продавщица, уволенная за недостачу двух ящиков клубники. Она бросила детей и мужа.
— Как же вы живете в Москве?
— Да как придется.
— Но вы же должны что-то есть!
— Мир не без добрых людей, мне хватает случайных заработков.
— Давайте я помогу вам устроиться продавцом, а потом мы вместе станем добиваться справедливости.
— Нет, я должна доказать.
Им ничем не помочь. Им не вырваться из заколдованного круга, не бросить сверхидеи, потому что она их не бросит. Эту опасность я знаю по себе. Так было с первой моей докторской диссертацией. Диссертация называлась "Правовые проблемы хозрасчета в промышленности СССР". В ней доказывалось многое из того, что сегодня называется рыночной экономикой, говорилось об аренде, переходе средств производства в собственность трудовых коллективов, о ликвидации убыточных предприятий. Через ученый совет диссертация прошла (восемнадцать "за", три "против" и один воздержался), но прошла с боем: защита продолжалась с трех часов дня до двенадцати ночи. Ну а в Москве с моей работой стали происходить самые невероятные вещи: рукопись несколько раз теряли. А когда она находилась, вдруг исчезали приложенные к ней документы. Меня пытались направить в эту бездонную и бесконечную колею, я должен был бы годами восстанавливать текст и документы, годами ездить в столицу просителем. А потом мне вдруг передали через одного из моих коллег: если пойду на примирение с моими сильными недругами и приду с повинной головой, то есть шанс, что диссертацию скоро утвердят.
— Спасибо, лучше напишу новую.
Так я и сделал через несколько лет.
Очень важно вовремя остановиться, когда ты отстаиваешь свои интересы. Иное дело, если это интересы других людей. Кстати, у нас в народе не случайно слова "правдолюбец" и "правдоискатель" произносятся по-разному. И чаще всего "правдоискателем" называют человека, ищущего правду для себя. Обиженного, но не смирившегося с обидой и обивающего высокие пороги. Зная, чем такое обычно кончается, люди инстинктивно сторонятся "правдоискателя". И власть, зная это, пыталась представить и диссидентов, и даже Андрея Сахарова людьми обиженными, уязвленными в собственной гордыне, борющимися за свои — и только свои! — интересы. К сожалению, эта схема так въелась в сознание, что в любом оппоненте мы склонны видеть политического интригана или карьериста. Это тем печальней, что на волне политической активности нет недостатка и в таких людях.
Так уж сложилась наша история, что поколениями из человека вытравлялся инстинкт защиты ближнего. Вот почему обществу нужны развитые политические институты, оппонирующие друг другу партии, свободные профсоюзы, правовые гарантии и справедливое законодательство. Ничего этого у нас до сих пор не было. Что же удивляться!.. Пушкинский Евгений бросил в лицо памятнику царя краткое: "Ужо тебе!", а потом бронзовый всадник всю ночь гонялся за ним по городу. Если верить Пушкину, безумец обрел-таки свое счастье и нашел снесенный наводнением домик своей Параши на одном из островков Невы. Но жизни ему хватило лишь до порога разрушенной хижины. Видимо, он не успел даже войти в дом, не успел понять, что любимая мертва, а дом пуст.
Человеку, да и обществу в целом важно остановиться перед пропастью. Хотя бы за шаг до нее.
Совсем недавно режиссер Марк Захаров с присущим ему юмором рассказывал мне примерно следующее:
— Прихожу в театр. На сцене плотники собирают декорацию к моему новому спектаклю. Смотрю и вижу, что не так они это делают. Не понимаю почему, но явно — не так. Попытался вмешаться, но мне объяснили: разберутся и без меня. Зашел в пошивочный цех, а там закройщик не так кроит. Тоже не понимаю, в чем ошибка, но пытаюсь вмешаться… Раздосадованный иду из театра мимо стройки. И опять вижу, что… И тут я сказал себе:
СТОП! Ибо, когда начинаешь видеть только такое, надо принимать таблетку и ложиться спать.
И ведь все правда: мы и строим, и лечим, и учим — как в кривом зеркале. Но бессмысленно исправлять ситуацию по мелочам: потеряешь собственную квалификацию и постепенно сойдешь с ума. К каждому народному депутату ежедневно приходят несколько таких просителей. Другие идут в редакции газет, в приемные прокуратуры, судов, министров и партийных комитетов.
Летом 1990 года десятки людей, пораженных "синдромом Системы", раскинули палаточный городок перед гостиницей "Россия", да и в Ленинграде, после победы демократии на выборах в Ленсовет, кто-нибудь обязательно голодает под хвостом конного монумента Николаю Первому. Распознать "синдром Системы" нетрудно: стоит лишь поговорить с человеком и узнать, чего он добивается: такие люди редко требуют справедливости для других — только для себя. Но и это еще не критерий. Важно понять, что движет человеком: реальная невозможность жить и трудиться или мания дважды войти в одну и ту же реку. Кстати, русские подвижники никогда ничего не просили для себя. Не просить для себя — это национальная традиция.
70-летний социальный эксперимент действительно оказался продолжением худших сторон российского самодержавия, русской бюрократической машины. Только коммунизм на нашей почве довел людскую жизнь до полного безумия: абсурдная реальность делает многих и многих подобными себе. То, что мы пришли к краху Системы, — проявление здорового инстинкта самосохранения народа. Ведь еще несколько десятилетий существования в подобном "зазеркалье", и народ был бы просто обречен. И сегодня уже утрачены многие традиции и навыки социального бытия. Завтра же процесс стал бы необратимым.
В два, в три часа ночи в дверь гостиничного номера могут постучать. Хотя гостиница и охраняется милицией, печальные жертвы "синдрома Системы" как-то одним им известными путями проникают в коридоры, прикнопливают послания к дверям, привязывают к ручкам, подсовывают в щель под дверью. В первый же день моего избрания председателем Ленсовета мне пришлось разговаривать с десятками просителей. Конечно, вовсе не все из них больны, но почти каждый находится на пути к болезни. И если этим людям вовремя не помочь, возьмешь грех и на свою душу.
В первые дни своей кремлевской службы я был удручен: чем заниматься? Надо готовиться к каждому заседанию, штудировать документы и искать слабые звенья в предлагаемых законопроектах. Но надо ж как-то помочь и пришедшим к тебе людям!
За недолгое время я собрал коллекцию автографов практически всех высших должностных лиц государства: отписки, отказы (обоснованные и необоснованные) на мои обращения решить судьбу конкретного человека. Но есть и радостные страницы: "Жилплощадь выделена…", "по вашему обращению трудоустроен…", "оказана помощь в…".
Отдадим должное: наиболее результативными оказываются обращения в военное ведомство. И ответы его чиновников — наиболее грамотные и четкие. Министр обороны и его замы реагируют на депутатские письма в срок и часто действительно делают дело. И это следствие той же Системы: она способна работать лишь в пределах военизированной схемы. Сталин — творец Системы — это прекрасно понимал.
После доклада парламентской комиссии о событиях в Тбилиси ряд высших военных попытались доказать, что демократическая пресса и Собчак привили армии "тбилисский синдром". Мол, потому-то армия и бездействовала, равнодушно взирая на погромы в Фергане и Баку. Это, конечно, ложь, и ложь очевидная. Хотя бы потому, что до тбилисского митинга перед Домом правительства был Сумгаит, где военные могли вмешаться и остановить межнациональную трагедию, но не сделали этого. И по тому же сценарию в Баку войска не вышли из казарм, когда в городе происходили погромы, но, когда резня закончилась, бросились на приступ, не щадя мирных граждан. Так что "тбилисский синдром" — это лишь разновидность "синдрома Системы": не только сломленные жертвы тоталитаризма, но и сама Система существуют в изнаночной реальности прошлого. Отсюда и безумие ее, и жестокость.
И, прежде чем закончить эту тему, еще один эпизод.
Иду из здания Президиума Верховного Совета в Кремль. Почти пустой подземный переход, и вдруг за спиной истошный, истерический крик: "Анатолий Александрович!.." Женщина кричит на пределе чувств. Останавливаюсь. У неё совершенно безумные глаза: "Вы меня помните?.. Вы месяц назад написали по моему делу: моего сына незаконно осудили на десять лет, и он уже четыре года в тюрьме. Смотрите, смотрите — вот постановление Верховного суда. Он освобожден!.." Кажется, она готова рухнуть на колени, и я невольно поддерживаю ее за локоть, И только в этот миг понимаю, что ее глаза безумны от радости. Она приехала в Москву и ждала меня только для одного: поделиться своим счастьем, обретением сына, а значит, и обретением жизни.
Мать всегда просит не за себя. И пока держится за краешек надежды, пока сын жив или есть надежда на то, что он жив, сойти с ума — непозволительная роскошь для матери. Реже, но так бывает и с женами. В "Пятом колесе" Мария Васильевна Розанова (жена писателя и бывшего политзека Андрея Синявского) рассказала, как она отправилась в КГБ добиваться сокращения семилетнего срока осуждения своего мужа. Аргументы ее были примерно такими: мол, сейчас у нас с вами одна цель, чтобы Синявский скорее вышел на свободу. Почему я этого хочу, объяснять не надо. А вы должны этого хотеть, потому что не разобрались, кого схватили: пока Синявский будет сидеть, Запад станет склонять вас каждый день, и вы уже сами будете не рады, что связались. Кроме того, он уже в лагере написал и передал мне лагерную книгу. Если муж выйдет в день окончания срока, он уже ничего не будет вам должен, и рукопись, которая сегодня лежит в парижском сейфе, будет издана. Если с Синявским что-то случится в лагере — тоже.
Мария Розанова вырвала мужа из заключения более чем за год до окончания срока. Она не сказала на Лубянке, что "лагерная книга" — всего-навсего эссе "Прогулки с Пушкиным", рукопись, которую Синявский переправил жене вполне легальным образом — в виде писем из лагеря.
Итак, правило: просить, но не за себя и не для себя. В мире, где духовник и священник встречаются реже, чем чиновник и аппаратчик, это правило следует соблюдать. Ведь при тотальном "коллективизме" нашего общественного устройства советский человек предоставлен сам себе. Система к его судьбе вполне равнодушна: она мыслит сверхчеловеческими и нечеловеческими категориями.
Но чем больше захлестывает депутата поток жалоб и обращений, тем больше он приходит к печальному выводу: это не то дело, ради которого тебя избрали в парламент. Только изменив структуру отношений человека и государства, можно излечить социальную болезнь. Надо сделать так, чтобы человек перестал чувствовать ужасающий гнет Системы. И чтобы он был поставлен в равное положение с государством.
Сделать соизмеримыми права гражданина и права государства — это, может быть, самая важная задача, стоящая перед союзным, а теперь и перед республиканскими парламентами. И когда осенью 1990 года украинские студенты разбили палаточный лагерь и начали забастовку перед киевским парламентом, их действия только внешне были похожи на действия людей, до недавнего времени живших в палатках перед гостиницей "Россия". Ибо студенты голодали не ради себя. И власть вынуждена была пойти на поспешные уступки.
О чем еще думает народный депутат, идущий на работу в Кремль?
О том, что закон должен быть один для всех. Закон — такой же неизменный эталон, как единица длины или веса. Все прочее — беззаконие, приписки и обвес гражданских прав. Российская поговорка, сочиненная еще до воцарения в стране большевизма, констатировала: "Закон, что дышло…" Да, государство научилось вертеть этим дышлом по своему усмотрению. И ответом стала массовая преступность. На преступность государственную народ ответил преступностью частной. И обойти закон стало нормой, ибо иначе человек часто просто не мог выжить. Признаемся: среди нас практически нет людей, которые хотя бы раз в жизни не обходили и не нарушали закона. Если мы всерьез хотим справиться с преступностью, начинать нам надо именно с внедрения на Руси законности. Увы, и сегодня власть постоянно демонстрирует примеры узаконенного беззакония. По-разному можно относиться к опальному генералу КГБ Олегу Калугину, но назвать законным лишение его наград и пенсии невозможно. И это не единственная ошибка Рыжкова и Горбачева.
Не всегда властью руководит злой умысел. До основания разрушены связи между людьми, нарушены нравственные принципы и нормы, а привычка к своеволию укоренилась так, что и за годы не выкорчевать.
О чем еще я думаю?
Я думаю о последствиях той ненормальной для обычного человека жизни, которой я теперь живу. И все больше убеждаюсь, что для ординарного профессионального политика эта жизнь — норма. Каждый день наблюдая за жизнью государственных людей, я боюсь оказаться затянутым в эту жизнь, стать профессионалом в таком же смысле слова.
Нормальный интеллигентный человек следит за новинками литературы, он читает журналы, ходит в театр и слушает музыку. Он выбирает друзей по своему усмотрению, он поддерживает родственные и товарищеские связи и знает, что не состоится без новых эмоциональных, интеллектуальных и духовных впечатлений. В жизни профессионального политика многие элементы этого или вовсе отсутствуют, или становятся обрядом: так высшее руководство страны раз в год посещает ложу Большого театра, раз в десять лет — МХАТ, но никогда не видит того, о чем говорит весь город. С фильмами проще: их крутят прямо на дачах.
Я не иронизирую: каждодневная прорва дел приучает политика не обращать внимания на "пустяки". Дела заменяют собой всё и вся. Никакого взросления души, никакого развития личности годами не происходит. Ирреальность существования профессиональных политиков в нашей стране, их младенческое и жестокое непонимание того, чем живет народ, — грустная норма их бытия. Роскошь дач, вилл и особняков, спецпища, проверенная на радиоактивность, домашний кинотеатр и все прочие прелести номенклатурного существования — по сути, жалкие крохи взамен добровольно отвергнутой красоты человеческого мира. Изнаночная, "зазеркальная" логика государственной лжи и искреннее непонимание простых вещей — плата за ненормальность такого существования.
Может показаться, что вся беда в безраздельном партийном монополизме Системы. Нет, не вся. Даже в цивилизованном обществе человек, ставший профессиональным политиком, обречен только тратить уже накопленное. Интеллектуальный, нравственный и духовный капитал, нажитый им за предшествующие десятилетия, не пополняется. Мне в Верховном Совете работать легче, чем многим моим коллегам: во-первых, политик должен быть юристом, а во-вторых, я много позже начал трату накопленного. Вдали от политики. Но уже сегодня я чувствую, что расходую накопленное, не восстанавливая и малой части истраченного.
Дочь говорит, что раньше я был совсем другим. Каким? Добрым.
Дети видят главное, и я с горечью должен признать: политик живет в особой зоне надчеловеческих отношений. Политика способствует проявлению в человеке всего самого худшего. А очищения души не происходит, и велик соблазн компенсировать утраченное за счет других людей, за счет газетного и телевизионного мелькания. Убитый неизвестными мерзавцами по дороге в храм 9 сентября 1990 года православный священник Александр Мень говорил незадолго до своей гибели, что и пост, и аскеза, и подвиг смирения могут стать причиной гордыни, греха и человеческого падения. Чувствуя, что ты безвозвратно теряешь, можно, конечно, утешаться присуждением тебе международной премии или почетной степени. И чем слаще утешение, тем больше ты потерял в действительности.
Нельзя быть политиком всю жизнь. Политика — это как экспедиция в надчеловеческий космос. Но ведь даже и космонавт не вечно сидит в коконе орбитальной станции. Профессиональный политик обязан переключаться на другие виды деятельности, "уходить в мир". История знает такие примеры, когда вознесенный на вершину политической пирамиды человек добровольно отваживался на спуск с нее, а через какое-то время вновь возвращался к политической деятельности, обогащенный новыми знаниями и идеями, проанализировав опыт собственных удач и ошибок.
Не зря говорят, что политика — искусство компромисса. Меняется шкала ценностей. Незаметно, но постоянно происходят эти деформации. И когда, глядя на экран, где государственный человек вещает нечто несообразное с нормальными человеческими реакциями, мы восклицаем: "Да как же он не понимает!..", менее всего мы готовы поверить: да, не понимает. Ибо уже выработал человеческий запас опыта и доброты, живет на наркотике, имя которому — политика. Государственный человек нередко вынужден идти на такие компромиссы, которые размывают тонкую незримую линию, отделяющую добро от зла, порядочность от подлости, подвиг от предательства.
Перерождение человека в чиновника — процесс, еще не изученный ни социальными психологами, ни нашими литераторами. И в странах Восточной Европы, и у нас, когда к власти приходят непрофессиональные политики, видимо, в ближайшие годы появятся научные и художественные исследования этого феномена. То, о чем в 70-е годы рассказал Вайда в своем знаменитом фильме "Человек из мрамора", сегодня происходит несколько по-иному: в тоталитарных условиях талантливый рабочий паренек становился функционером, от которого по большому счету требовалось только олицетворять пролетарскую природу власти. И ничего не зависело. Сегодня другая ситуация: к власти приходят люди, которые действительно боролись с Системой, но не всегда способны отличить, где кончается демократия и начинается собственное "я".
Логика борьбы и гражданской оппозиции тоталитаризму чревата подменой одних тоталитарных структур другими. Так было у нас в России в октябре 1917-го. Вспомним, что большевики тоже выступали под демократическими лозунгами и даже вышли из недр российской социал-демократии.
Я с глубоким уважением слежу за Лехом Валенсой и Вацлавом Гавелом и уверен в их порядочности и верности демократическим принципам. Но таких людей подстерегает другая опасность: не будучи профессиональными политиками, демократы рискуют воспринять как должное принципы и методы рутинной работы прежнего аппарата.
Увы, пока понимаем мы это больше на словах.
Система чрезвычайно живуча именно потому, что все мы, хотя и в разной степени, ею заражены: как-никак нетерпимость, подозрительность и шпиономания советскому человеку прививались с пеленок. Склонность к политическому монополизму демонстрируют сегодня и демократы. Я уже не говорю об ортодоксальных коммунистах и профашистских группах вроде "Памяти". Потому-то экономический кризис сегодня так опасен: только тогда, когда стана себя накормит, можно будет говорить о победе демократии. Рынок и стабилизация экономики или гражданская война и диктатура — вот альтернативы сегодняшнего дня.
Пробьемся к рынку через сопротивление Системы — значит, появятся и мощные силы демократии, способные гарантировать, что возврата к прошлому не будет. Тогда нам, депутатам первого призыва, можно будет возвращаться в частную жизнь. Ибо мы — рекруты, и большинство из нас мечтает о делах, оставленных до лучших времен весной 1989-го. И я мечтаю о моих книгах, моей научной работе и земных радостях, доступных русскому интеллигенту.
Я люблю античных авторов, но, когда раньше читал Тацита, Плутарха или Цицерона, я как-то очень абстрактно воспринимал то, что они говорят о жизни частного лица и жизни лица государственного. Казалось бы, ну какая принципиальная разница? Однако в античности эту разницу прекрасно понимали: античные историки в одном ряду с выдающимися событиями государственной жизни всегда отмечали изменение статуса известных граждан.
Опасность старых структур, опасность раствориться в отлаженной системе аппаратной рутины для нас слишком велика, чтобы не думать об этом. Стереотипы чиновного поведения заразны, а давление аппарата на внедренного в его старую структуру нового лидера одновременно ласково и чудовищно.
Но эти страхи — в будущем. А пока я иду на работу в Кремль и вспоминаю ярость вчерашнего митинга, непримиримость людей, считающих себя демократами, но не считающихся с правами другого человека. И я думаю о другой опасности — об опасности физического насилия и расправы, грозящих сегодня всем: и рядовым гражданам, и политическим деятелям — "левым", "правым", "центристам"… Потому что, если правительство и Президент и дальше будут опаздывать, а то и просто бездействовать, социальные эмоции сметут хрупкую демократическую надстройку над неперестроенным покуда механизмом тоталитарных структур. Если недовольство достигнет критической отметки и начнется цепная реакция бунта, мало кто из нас уцелеет. Хаос социальной схватки не оставляет шансов тем, кто довел страну до нее. Хотя бы руководствуясь самыми благими намерениями.
Вот почему наиболее осторожные и много повидавшие на своем веку коллеги сегодня считают мое поведение сумасшествием и при встречах лишь разводят руками:
"Ты бы хоть о своих близких подумал!"
Они не знают, что уже были и угрозы по телефону, и ночные звонки в дверь, и "компетентная", а по сути — шантажирующая информация из "надежных" источников. Я знаю, что именно сегодня решается судьба моей страны. Я знаю, отсиживаться поздно. Да и вся история нашего государства подтверждает: судьба не щадит и отсиживающихся в тиши кабинетов и лабораторий. Среди жертв сталинских репрессий едва ли не больше тех, кто избегал быть на виду, кто никак не противостоял зарождавшемуся тоталитаризму. У людей активных еще были шансы сохраниться. Они или оказывались в эмиграции, или пусть и не надежно, но были защищены своим делом. А для того чтобы из жизни исчез человек, окопавшийся за собственным диваном, достаточно было доноса его соседа по квартире.
Сейчас, идя по дороге в Кремль, я знаю, что еще год или два судьба страны будет на переломе. И потому я должен идти до конца, идти до того момента, когда Система будет похоронена. Как, кстати, и великий человек, определивший в октябре 1917-го ее путь и до сих пор лежащий на всенародном обозрении, так и не преданный земле. Имя Ленина носит город, в котором я живу, город, названный основателем в честь Святого Петра. Дело Ленина дало страшные всходы на всех континентах планеты. Что-то он успел увидеть и понять, но уже не мог исправить.
Еще год или два, как мне представляется, конфронтация "левых" и "правых" неизбежна. Неустойчивый баланс политических сил, экономический кризис и попытка порвать с тоталитарным прошлым — болезненная, ибо рвем по живому! — все это продлится еще какое-то время. Но как только мы осознаем, что в нормальном цивилизованном государстве есть место и радикалам, и консерваторам, и вовсе не нужно вырезать половину населения, чтобы обеспечить счастье другой половине, мы начнем выбираться на твердый грунт правового и социального пути. И власть, и демократические организации должны ужаснуться от призрака новой бойни, уже появившегося над нашей страной. Лишь сотрудничество и социальный мир ведут к эволюции общественного организма и к его выживанию.
Только в два этих последних года я понял, насколько же ценны частная жизнь и личная свобода. Та, которую Осип Мандельштам называл своим посохом. Ради права человека на частную жизнь стоит жить. А порой и бороться. Ну а политика — это неизбежный, хотя и малоприятный элемент современного общества, и она во многом определяет твою жизнь, даже если ты сам ею не занимаешься. И все же это — эрзац-жизнь, сублимация настоящей жизни, которая только и делает человека личностью. Ибо в политической жизни происходит стирание индивидуальности, превращение живого человека в некую государственную функцию, в придаток к государственной машине, пусть самой современной и демократичной.
Соображения высшего порядка, а значит, в конечном счете надчеловеческие соображения руководят любым, самым прогрессивным политиком. Когда каждый день видишь людей, прошедших аппаратную школу (особенно советскую!), привыкаешь к их усредненности и отшлифованности до некоего стандарта, понимаешь, что это люди, готовые выполнять любое указание, идущее сверху, и способные приспособиться практически к любым условиям государственного режима, становится не по себе. Не зря их и называют такими бездушными словами, как аппаратчик или функционер. Когда человек стал функцией госмашины, винтиком ее механизма, как на человеке на нем можно ставить крест. Служить машине бесчеловечно, так же как служить сверхидее или собственной обиде. И страдать надо не за идею и не за себя, а "за други своя". Тогда жизнь оправданна. Ведь и монах молится Богу за людей и ради людей.
Сегодня по дороге в Кремль я мечтаю о том времени, когда со спокойной совестью смогу оставить политическую деятельность. И мне очень понятны те — как назвал их поэт Давид Самойлов — "движенья народного воображенья", которые в виде мифов и легенд рассказывают о добровольном отречении властителей от власти. И мне не кажется таким уж фантастическим рассказ об Александре Первом, который, дескать, оставил корону и ушел то ли в дальний монастырь, то ли в странствие по Руси. Я даже не исключало, что так и могло быть: возможно, что Александр Павлович и впрямь ушел в Таганроге не в иной мир, а в мир реальностей и служения Богу. Почему я так думаю? Да слишком уж все сходилось: он уже знал о заговоре декабристов. Высшее русское офицерство, еще недавно молившееся на него, теперь готовило планы восстания и цареубийства. В молодости Александр сам был либералом, пытался провести серию государственных реформ. Он думал о свободе крестьянам, он даровал Польше конституцию. Но есть предел личности, противостоящей аппарату. Особенно если эта личность, во-первых, не сильна, а во-вторых, и в частной жизни остается самодержцем, лицом государственным, а потому зависимым даже на вершине практически неограниченной власти. И если его смерть в 1825 году была не мнимой, это означает лишь то, что Александр должен был уйти из мира.
Мне нравится эта легенда об уходе царя, потому что в ней есть вера в человека, вера в то, что даже у императора сохраняются нормальные чувства нормального человека. И стремление к нормальной людской жизни оказывается сильнее власти.
У последнего нашего российского императора это стремление к частной жизни, стремление, непреодолимое и идущее вразрез с государственными интересами, было главным. Как человек Николай Второй не был, конечно, тем палачом, которым его изобразили профессиональные революционеры. Он любил, был любим и хотел просто человеческого счастья в собственной семье. И все же прав Александр Солженицын: в том, что произошло в России и в 1905-м, и в 1917 году, в первую очередь виновата власть, сумевшая довести страну до большевизма. А значит, и честный человек не на своем месте — российский император. Расстрел мирной демонстрации, шедшей 9 января 1905 года с челобитной к Зимнему дворцу, — урок и нынешним демократам. Тоталитарная система не щадит ни последнего подданного, ни царя. Достаточно поверить доносу, что выходить к демонстрантам ни в коем случае нельзя, потому что среди них вооруженные террористы, достаточно отдать судьбу страны (и короны, и собственной головы!) на попечение охранке и военным, и вот уже ты марионетка на политической сцене. И расстрел 9 января на твоей совести, ибо ты олицетворяешь власть, хотя власть — это противоборство амбиций и интересов аппарата, кланов и кланчиков из высших чиновных сфер.
Да, это урок для демократа, который, оказавшись во главе города, республики или даже страны в целом, действует нерешительно. Система может умело спровоцировать его на принятие таких решений, которые могут привести к катастрофе. Система может принять решение и за спиной безвольного, а то и просто зазевавшегося народного лидера. Ведь она думает не о народном благе и даже не о том, как угодить Первому Лицу. Она думает лишь о сохранении своего благополучия. Она действительно машина, и как любая думающая машина — бесчеловечна. Бог, человек, кровь, совесть и стыд — всех этих слов для нее не существует. И если за спиной демократа-реформатора Система спровоцирует бойню, отмыться от пролившейся крови и доказать свою непричастность у него не будет ни малейшего шанса.
Перед историком и перед потомком беззащитен самый мудрый правитель, допустивший роковую ошибку. За свою российский император заплатил через 13 лет в Екатеринбурге ценой мученической смерти. И, наверное, нет ничего страшнее, чем в последний миг жизни увидеть, как падают под пулями палачей твои дети. Страшная кара за нераскаянный грех "кровавого воскресенья", за то, что 9 января 1905 года у Николая не нашлось ни слов, ни слез, обращенных к подданным. В народном сознании и в народной молве расстрел перед Зимним народной кровью смыл с чела императора то миропомазание, какое было возложено на него при коронации. Ходынку простили. А это — нет. Негативное отношение к власти перешло теперь и в негативное восприятие монарха. И государственная система, не нашедшая в себе потенции для саморазвития, замаранная кровью невинных, была обречена. История пошла к трагедии 1917 года, а там и к трагедии царской семьи.
Повторю: демократы-реформаторы у кормила власти должны постоянно помнить об этом уроке истории.
О чем еще думается начинающему парламентарию?
У интеллигента, который решается на хождение во класть, должны быть обострены и совесть, и историческая намять. Как античного мореплавателя, его поджидают Сцилла и Харибда: перерождение или физическая расправа. Во всяком случае, нам, депутатам первого демократического призыва, угрожали оба эти монстра. Может быть, будущие парламентарии не узнают ни соблазна тоталитарной Сциллы, ни страха перед пастью Харибды? Если так, они смогут спокойно и куда более грамотно, чем мы, работать над построением правового демократического государства. Но их спокойствие, их мирный труд будут оплачены нашими треволнениями.
Говорят, в бою борода у мужчин растет быстрее: за полчаса рукопашной схватки щетина покрывает щеки, как за двое суток сидения в окопе.
У Иосифа Бродского в стихах на смерть маршала Жукова есть строки о тех, кто смело входит в чужие столицы, но в свою возвращается в страхе. Мы пришли в Кремль, чтобы никогда более нашим соотечественникам не пришлось ни штурмовать столицы чужих государств ни бояться своей собственной.
Если смотреть на карту Москвы, Кремль — это неправильный треугольник. Как и в знаменитом Бермудском, в этом треугольнике время течет совершенно по-особому. Кстати, если можно какой-либо геометрической фигурой описать то, что происходит в парламенте, так это тоже будет треугольник. У него есть левый и правый угол: радикал демократы и неосталинисты. Между ними — весь политический спектр общества: демократы, либералы, центристы, консерваторы всех оттенков. А вершина парламентского треугольника — власть. Сегодня она олицетворяется Президентом СССР.
Как и треугольник Кремля на плане Москвы, парламентский треугольник редко бывает правильным. И дело не только и том, что колеблется его вершина. Она не может не отклоняться влево или вправо, поскольку динамика общественных сил требует, чтобы власть реагировала на смещение центра тяжести. А он — и в самом обществе, и на представляющем его парламенте — подвижен.
Михаил Горбачев недаром так любит говорить о консолидации. Когда-то, в самом начале перестройки, это была метафора единой лодки, которую не должно pacкачивать. Потом в политическом лексиконе нашей страны появилось иное слово — консенсус. Если власть в состоянии гибко и чутко реагировать на изменение общественного баланса, консенсус удастся найти, несмотря на критику из нижних углов. Социальная лодка в живом море общественной действительности, собственно говоря, и должна покачиваться: иначе вперед не двинешься.
Если же лодка черпает левым или правым бортом, виновата не команда, а капитан с его помощниками: это они не сумели выбрать курс, учесть штормовую метеосводку или грядущие экономические рифы. Так что образ лодки или, во всяком случае, призывы ее не раскачивать — пример не слишком корректный. Умелый капитан обходится без обходится без уговоров: в конце концов, у него есть и штурман, и рулевой — есть программы и есть правительство.
И все-таки образ точен. Во всяким случае, для той ситуации, когда у самого капитана связаны руки, а руль заклинило. Так было во второй и третий год перестройки, так было в самом начале советского парламентаризма, до отмены 6-й статьи Конституции.
Наша общественная лодка идет к демократическому правовому государству, к реальной многопартийности, к рынку. Ничего из этого мы не достигнем — просто пере вернемся и затонем в пути, если вовремя не избавимся от опасного балласта на борту: от отживших структур КПСС, от политорганов в армии и репрессивных службах, от чудовищного груза командной экономики с ее министерствами, государственной собственностью, всеми структурами, доставшимися нам от утопической догмы Маркса и Ленина, от кровавой идеологии классового избранничества, от времени сталинщины и застоя.
Без радикального обновления существующих структур власти движение вперед сегодня так же невозможно, как вчера без отмены 6-oй статьи Конституции.
Уверен, что политик Михаил Горбачев не может не понимать этого. Другое дело, что у Президента СССР Михаила Горбачева могут быть свои резоны: яблоко должно упасть, когда оно созреет. Не раньше. И, во всяком случае, не Президенту трясти яблоню. Но — яблоко может сгнить и на ветке. Особенно если оно уже с червоточиной.
Вернемся вновь к модели парламентского треугольника. Ослабление власти — это общественная ситуация, при которой "левые" и "правые" так далеко друг от друга, что властная вертикаль более вертикалью не является. Если левый или правый угол, а то и оба вместе начинают разбегаться от центра, если политическая поляризация принимает угрожающие размеры, вершина должна столь же стремительно подняться. Тогда восстановится властная вертикаль, и на какое-то время восстановится гармония.
Учреждение поста Президента СССР в критические дни общественного брожения весны 1990 года позволило Михаилу Горбачеву не допустить падения властной вертикали, удержало страну от массовых выступлений (вроде восточноевропейских революций) или от правого переворота и гражданской войны. Институт президентства позволил союзному парламенту продержаться до рождения местных и республиканских органов власти.
Съезд народных депутатов РСФСР, избрание Верховного Совета России во главе с Борисом Ельциным, наконец, демократические Советы Москвы и Ленинграда — все это на какое-то время дало фору рождающейся на наших глазах демократии, отодвинуло и взрыв снизу, и вероятность правого путча.
Но многострадальная наша экономика все еще под контролем прежней Системы, а репрессивные органы и армия не демократизированы: и кадры, и структуры управления там старые, доперестроечные. Экономический кризис все нарастает, а значит, поляризация общества стремительно продолжается. В этой ситуации Президент и потребовал себе дополнительных властных полномочий. И получил их от Верховного Совета СССР в конце сентября 1990 года. Взлетная вертикаль достигла своего предела, во всяком случае, выше — уже диктаторские полномочия, корона императора или погоны генералиссимуса. Выше — нет надобности ни в парламенте, ни в Конституции, ни в выборных органах управления: парламентский треугольник достиг максимальных по размерам границ. Дальше он может только лопнуть и распасться. При этом наиболее безболезненный для общества вариант — замена властной вертикали, смена обанкротившегося лидера другим, более популярным и гибким. В худшем случае — распад парламентаризма, приход к власти автократической или тоталитарной модели государственного устройства, превращение треугольника в кровавую точку новой диктатуры.
Президент — глава исполнительной власти. Но еще на III Съезде народных депутатов СССР Анатолий Лукьянов, отвечая на записки, позволил себе некое расширенное толкование президентских полномочий: "Президент на высшем уровне координирует, сводит вместе и законодательную власть — власть представительных органов, и исполнительную власть".
Ясно, что при таком подходе парламент может превратиться в совещательный орган при главе государства, и тогда Президент станет самодержцем, а потом распустит парламент за ненадобностью, как Николай Второй — надоевшую ему Государственную думу.
… Ну вот, зарекался ни слова о политике, а она сама лезет в рассказ.
Hе рискнул бы проводить аналогию, но не только в мою жизнь политика порвалась, не спрашивая на то разрешения. Так случилось с миллионами советских людей в 1989-м, так за два десятилетия до этого произошло с Андреем Сахаровым.
Он не был политиком. Может быть, политика и убила его. Я имею в виду ту всеобщую предупредительную забастовку, в подготовке и назначении которой Сахаров принял столь сердечное участие и которая все-таки не состоялась. Страшно, когда ты мобилизуешь все душевные силы, а движения не происходит. Это может выдержать только очень молодой и совершенно здоровый человек.
За Сахаровым пошли, когда его не стало. Это удел не политических вождей, а пророков. Да он и был последним гражданским пророком. Последним, потому что таких нет и уже не будет.
Пророк побеждает не борьбой, а собственной смертью. И за гробом пророка России шла Россия, шла вся страна.
Мы слушали его и не услышали при жизни. I Съезд народных депутатов не поддержал (да в тех политических условиях и не мог поддержать) сахаровский проект Декрета о власти. И теперь нам долго за это придется расплачиваться.
О чем еще я думаю по дороге в Кремль?
Жизнь в парламенте похожа, наверное, на жизнь внутри телевизора. Почему? Да потому, что популярные телезвезды, люди, которых ты видел лишь на его экране да в кино, становятся средой твоего общения. Это, между прочим, может вызвать неудовольствие и ревность твоих давних и верных друзей: обязательно кто-то решит, что ты задрал нос, или обидится, если не сможешь принять традиционное приглашение на день рождения. Друзья не виноваты. Если порой даже дочь и жена с ревностью слушают твои рассказы, — каждая ревнует, конечно, по-разному и к разному, но обе страдают от недополучения того что принадлежало и принадлежит только им — чего и говорить о других?
Я не очень люблю Москву, как, впрочем, это и положено истинному петербуржцу. Не люблю потому, что Москвы нет как единого целого. Уже нет. И все же, повторю, это город с особым темпом. И темп этот определен близостью к государству, к власти. Для провинциала каждый москвич — немного дворянин или уж, во всяком случае, дворник из царевых палат. Москвичи и сами это ощущают и несут на себе свою причастность к власти. Здесь все характеры более проявлены, здесь легче сделать карьеру, богаче выбор трудоустройства, и это налагает свой отпечаток. Москва притягивает и переманивает наиболее инициативных, предприимчивых и талантливых людей. Здесь и дружбы заводятся легко. Особенно если ты уже чем-то доказал свое право на дружбу. Пусть и внешне.
В "Ленкоме" великий артист наших дней Евгений Леонов играет в пьесе, написанной Григорием Гориным по Шолом Алейхему. Он только что пережил тяжелейшую болезнь и клиническую смерть. Его игра сама на грани жизни и смерти. Он словно пробует: сможет ли и до какой степени сможет отдать себя образу?
A потом до утра — нет, не прием, скорее — посиделки. И выясняется, что дружбы могут завязываться мгновенно. Мы забиваемся в угол с Евгением Евтушенко и, хотя сегодня впервые с ним сошлись, долго не можем наговориться. Мы оба родом из "оттепели" начала 60-х, у нас общий состав крови, общий опыт одного поколения. Мы читали одни и те же книги и смотрели одни и те же фильмы. Кто ж мог представить, что бунтарь Евтушенко через много лет после того, как мы будем зачитываться его ранней лирикой, напишет стихотворение в прозе всего в 25 слов — клятву первого советского Президента. И — более того! — это уже никого не будет ни поражать, ни удивлять.
А Эльдар Рязанов? А тот же Евгений Леонов — чуть другой, чем на сцене или в кино, но та же простота с хитрецой, незаемный юмор и жизнерадостность. Только что на сцене он был человеком, живущим на разломе эпох, терял близких, трудно зарабатывал свой хлеб и не терял самого чувства жизни. Леонов и без грима таков.
А мы, останемся ли такими?
Скоро я познакомлюсь с Венедиктом Ерофеевым. Это будет тоже на театральной премьере, но уже на Малой Бронной. Его роман "Москва — Петушки", вышедший в самиздате, потряс многих. Ерофеев дожил и до публикации романа, и до театральной премьеры. Но он тяжко болен, и первая наша беседа с ним окажется последней. Точно волна смертей начала 80-х, уходов тех, кто не дожил до конца эпохи, сменилась другой волной, уходами тех, кто дожил и увидел начало новой.
А нам еще не время. Мы только начали это малоприятное и, видимо, малоблагодарное дело. Мы не Гераклы, но авгиевы конюшни тоталитаризма, построенного в одной, отдельно взятой стране, разгребать сегодня нам.
Мы дилетанты на этом поприще, и, хотя где-то уже поговаривают, что поповы и собчаки рвутся к власти, вряд ли это про нас.
Борис Гидаспов поведал корреспонденту, что с детства он был первым и в лапте, и в драках. Не могу похвастаться столь же славной биографией: никогда не дрался ногами или кулаками. В крайнем случае толкался, потому часто и утрачивал лидерство.
После Читы мы жили в Коканде. Здесь и прошло мое детство. Лучшие друзья тех лет — старший брат Саша и ребята с моего двора.
Сначала я хотел быть учителем. Рядом с нами жила семья профессора математики, эвакуированная из блокадного Ленинграда. Моя мать всегда старалась помочь соседям угощала их козьим молоком. А меня поразила атмосфера профессорской семьи, ее интеллигентность и образованность. Мне очень хотелось быть таким же, как этот человек, и по детской наивности я возмечтал стать профессором.
В детстве казалось, что самое редкое и дорогое на свете — это еда. Друзья были, родители — хорошие, добрые, собак вокруг сколько угодно, а вот еды всегда не хватало. До сих пор помню это постоянное чувство голода. Выручала нас только коза. На корову нашей семье не хватило бы ни средств, ни травы. А козе надо немного. Даст нам с братом мама по корзине, идем щипать траву. Однажды кто-то сильно стукнул козу палкой. Она заболела и умерла. Я никогда так не плакал, как в тот день.
В семье нас никогда не наказывали. Один раз я украл у отца из портсигара папиросу: очень хотелось попробовать. Был долгий разговор с отцом. Не помню слов, которые он нашел, но больше никогда в жизни я не закурю сигарету или папиросу.
Любимых книг в детстве было множество: опять-таки благодаря эвакуированному ленинградскому профессору. Любимые герои — Д'Артаньян, Гек Финн, Том Сойер. О Ленине читал, что требовалось по программе. Дочке о Ленине не читаю. Когда она еще ходила в детский сад, воспитательница дала задание прочитать с родителями рассказ о Ленине. Там был такой эпизод - Ленин гуляет по парку и видит, как крестьянин рубит дерево. Останавливает и говорит: в первый раз прощаю и разрешаю срубить, но во второй… Ксюша, с младенчества наслушавшаяся в доме рассуждении о праве, спросила: "Пап, а ведь Ленин был юрист, как ты?" — "Правильно, был!" — "А как же юрист может сказать "разрешаю — не разрешаю"! Ведь суда еще не было!"
А еще, узнав, что в Верховном Совете через год должна быть ротация, она тут же выучила это слово:
— Пап, а скоро тебя ротируют?..
Ну вот, я и пришел. Кутафья башня, вежливые кремлевские милиционеры и недолгое, пологое восхождение к хрустальному доту Дворца съездов.
Люди нас забудут. Я человек нерелигиозный, но дай Бог, чтобы сегодня за нас молились.
Декабрь 1989-го — декабрь 1990-го