В СИБИРЬ

Кабарга, поедающая смолу

Семен Дежнев охотился на соболей.

Он вышел из распадины и остолбенел В пяти шагах на низком суку сидел глухарь Пытая судьбу, Семен стоял долго, и глухарь не улетал. «Коль глухарь не улетел быть счастью». У Семена полегчало в ногах двинулся прямиком в тайгу, и тайга расступилась. Стояли перед Семеном три юрты возле юрт олени. Бегали, покрикивая встревоженные люди.

У Байаная рожала жена. Женщины рас плели косы, были открыты все замки, раз вязали все узлы, а женщина не могла раз родиться. Уже опускали ее руки в воду уже расщепил Байанай ствол молодого дерева — не помогало.

Семен умел по-ихнему. Попросил показать роженицу. Его провели в юрту. Женщина устала и не могла даже кричать.

Семен снял с пояса сулею — походную свою бутылочку, открыл, поднес к губам роженицы. Она, искавшая спасения, пила воду, и вода эта была горячая, как пламя большого костра. Неожиданно и для себя самого Семен отстранил сулею, потянулся к пищальке да как грохнул: в пологе клок выдрало, ахнула в ужасе женщина, и через минуту тоненько закричал родившийся мальчик.


Пришел к Байанаю русский, пришло с русским счастье. Выжила молодая жена, родила жена охотника. Пошел Байанай в тайгу, убил дикого оленя — вернулась к Байанаю сила. О Байанае говорили, что любила его девушка-богиня. Был он в юности самым удачливым охотником, делился добычей, а сколько ее было — ни разу не сказал. Говорили о Байанае: изменил он девушке-богине ради смертной девушки. В наказание ослабели руки у Байаная, ослабели ноги, не мог угнаться за дичью. Пали его быстрые олени. От стада осталось меньше, чем пальцев на руке.

А потом будут о Байанае говорить, что пришел к нему русский шаман, разорвал полог юрты, сквозь этот полог вылетели злые чары и вернулись к Байанаю богатство, сила и счастье.

В честь Семена был большой праздник. Собрались на праздник лесные люди. Танцевали танец журавля, танцевали танец дэредэ. Ходили по кругу, по солнцу. Сначала медленно, а потом — вихрем. Пели Семену свои песни, и он пел с ними:

В чащах березняковых

Стало много животных.

А в еловых местах

Стало много зверей

С железными крыльями.

Подобно лету птицы,

Мы и сами летаем,

Прыгаем и летим,

Побежим, и земля

Не касается наших ног.

Собравшись все вместе,

Давайте ходить с песнями,

Шагая подобно птице,

Пойдемте вперед,

Радуясь!

Три дня шел праздник, три дня мужчины не заходили в юрту к роженице. А потом пришло время мужчин. Байанай привел в юрту Семена, и маленькая веселая мать дала ему на руки своего голосистого сына.

Когда Семен уходил, Байанай пошел проводить его. Он провожал его три дня. А на третий разбудил на заре и сказал:

— Нет у меня соболя, Семен. Вам, русским, соболя надо — нет у меня соболя. Возьми эту шкуру. Эта шкура великой кабарги. Видишь, шерсть на ней против шерсти растет. Рождена кабарга из дерева. Ест такая кабарга смолу. Кто владеет ее шкурой — тому счастье. Дичь сама последует за тобой, оленей заведешь, будут плодиться, как муравьи.

— Спасибо, — сказал Семен, — принимаю твой подарок. Только в долгу мы не любим оставаться. Вот тебе нож. Запрещает наш царь давать вам железо. Да я тебе верю, не подымешь ты этого ножа против русского человека. А соболь будет, оставь для меня. У нас он в цене.

Постояли, глянули друг другу в глаза и разошлись.

Шел Семен, шкуру разглядывал. Она, конечно, басурманская, а все же волшебная. Глядишь, и правда сила в ней. Вдруг как бы толкнуло что-то. Семен за пищальку, а кусты ворочаются в пяти шагах — не успеть наладить. Семен за нож, а кусты разошлись — и осталась перед казаком девушка.

У Семена от страха руки опустились. И пищаль выпала, и нож, и волшебная шкура кабарги. Уж не богиня ли охоты, та, которая любила Байаная, вышла к нему? Красоты удивительной, за плечами лук, одежда расшита узорами. Стоит Семен как вкопанный, а богиня вдруг поклонилась.

— Русский, возьми меня! — говорит по-ихнему, смотрит прямо. Так и есть — на богиню нарвался. Похолодел Семен, смекает: хоть девушка она красивая, хоть и богатство приносит, да ведь годов у нее нет, на всю жизнь молодая, не крещеная к тому же, вечная баба!

— Русский, возьми меня!

— Куда?

— В жены. У тебя есть жена?

— Чего спрашивать-то! Небось сама знаешь. Нет у меня жены, по-русски сказал.

Девушка головой качает: не понимаю.

— Ты что ж, хоть и богиня, а по-нашему не знаешь?

— Я — Сичю. Я три дня иду по твоим следам.

Семена кашель пробил.

— Постой. Я ж тебя у Байаная видел!

— Я сестра Байаная.

Рассердился Семен.

— Хоть ты и красивая баба, хоть и мало у нас баб, не возьму тебя. Как же я тебя возьму, если Байанай — мой друг? Подумает, что увел тебя.

Сичю глаза опустила. Слов не понимает, а видит, что сердится русский.

— Пошли!

И повел ее Семен обратно, к Байанаю.

Ай, как пасмурно было на душе! Хороша Абакаяда Сичю, и ведь не так это, неспроста пошла за русским, тут бы любить ее, хозяйством обзавестись. Пришла сама, любит, значит, — взятки гладки. А все равно не хочется, чтоб Байанай плохо о русских думал. И так слава о них — никуда.

Два дня шли молча. Молча ели, молча грелись у костра, молча укладывались спать друг подле друга. Сичю была ловкая, за что ни бралась, все у нее выходило складно, и Семен, оглядывая женщину, уже прикидывал, какой калым запросит Байанай и что он, Семен, может дать ему.

К вечеру второго дня вдруг вспомнил о нечистой силе, которая никогда не дремлет в погоне за православными душами. Мысленно ахнув, Семен поотстал, пропуская Абакаяду Сичю вперед. Творил молитву и крестил Абакаяду со страхом — вдруг рассыплется оборотень мелким огнем — и с надеждой, что женщина останется женщиной.

Сичю не рассыпалась, а, наоборот, поманила Семена за собой, сойдя с тропы.

Привела его к кулеме[13]. У корневища тысячелетнего кедра — клетка. Сверху дощечками закрыта от снега. У входа, задавленный бревном, с приманкой в зубах, а приманка на веревочке, лежал распрекрасный соболь.

— Твой, — сказала Сичю. — Кулема — моя. Соболь — твой.

Сгреб Семен маленькую Сичю, поднял да и поцеловал. Она испугалась, а потом устроилась поудобнее на руках и за бороду Семена подергала.

Дело с Байанаем сладили весело. За Абакаяду Сичю дал Семен калыму медный котел да топор, а Сичю по дороге на Ленский острог добыла мужу еще двух соболей, да одного Семен добыл.

В покупочной книге атамана Галкина появилась в том году запись: «Куплено у служилого человека, у Семейки Дежнева, четыре соболя без хвостов, дано государевой муки двадцать семь безмен».

Падение Парфена Ходырева

Была ночь, а над Ленским острогом стояла тишина, какой уже не случается на земле. Даже собакам брехать было не на кого.

А тишина стояла от беспокойства, не от благодати. Таились люди по домам, подолгу стояли на коленях перед образами, сплетались бородами над столом, нашептывая друг другу вести сказочные, выдуманные бог весть кем.

Заложил Ленский острог[14] восемь лет назад, в 1632 году, стрелецкий сотник Петр Бекетов. Через пару лет для промысла соболя в Ленском остроге собралось человек с двести, через восемь — промышленников было три тысячи.

За свои пять рублей да за соляное и хлебное жалованье — за пять четвертей[15] ржи, четыре четверти овса, за полтора пуда соли в год — казаки руки сложа не сидели.

В 33-м году атаман Галкин отпустил вниз на Вилюй Михаила Стадухина с товарищами, и те покорили жившие там тунгусские племена и привезли сто соболей.

Другие казаки построили Жиганск на реке Лене и оттуда ходили на Яну и на Индигирку — Собачью реку.

Уже шел в поход Иван Москвитин. Ему первому из русских суждено было выйти к Великому океану на берег Охотского моря.

Москва, озадаченная покоренными просторами, удивленная бесчисленной соболиной казной, идущей из этих просторов, объявила новое якутское воеводство, и поехали на Лену первые ее воеводы. Вместе с воеводами отправилось триста сорок пять казаков, и ехали на воеводство воеводы три года.

Чем ближе подходили обозы, тем крикливей бывали дни в Ленском остроге и таинственней ночи.

А пока всеми ленскими делами заправлял боярский сын[16] Парфен Ходырев. Ждал воевод, побаивался. Собрались они однажды втроем: сам, Михаил Стадухин и Юрий Селиверстов.

Угощал Ходырев хорошо, хотелось ему в разговоре выведать, что думают о нём знатные казаки, не покажут ли против перед воеводами. Был Ходырев низок ростом, а в дверь протискивался боком, из железного мяса был да из широкой кости.

Затравив маленько хмельным, предложил игру: кто кого перепьет. Чару пить в один дых, встать, положить крест — тогда уже и закусывай.

Чтоб не просто пить, а с интересом, поставили на кон по соболю.

Четыре чары Михаил Стадухин пил со всеми, пятую отодвинул.

— Все? — удивился Парфен.

— Не идет больше.

Селиверстов захохотал, а Парфен глаз сощурил.

— Суд вам буду творить, — сказал Михаил, не отводя перед Парфеном взгляда, — не бойся, по чести рассужу.

— А мы и не боимся, — усмехнулся Парфен, поглаживая мех стадухинского соболя. — Выпью, вот и пропал соболишко-то.

— Пропал, — согласился Михаил. — Зазря понадеялся на себя. С сильными тягаться вздумал.

— Не надо тягаться с сильными, Михаил.

Сказал многозначительно, выпил чару, встал, перекрестился, сел. Селиверстов тоже выпил.

— Нам бы, Михаил, с тобой подружить надо. Хороший бы из тебя купец вышел. Весь ты в своего дядю, а Василий Гусельников даже на Москве большой человек.

Селиверстов выпил шестую чару, Парфен не отстал.

— Василий Гусельников большой купец, а мы с тобой здесь купцы. Ну, какой ты казак, Михаил? Ты купец. Ты умеешь дела вести.

— Я казак, Парфен. Я ни от какой службы не бегал, а коль дела хорошо идут, так на это божья воля.

Глянул на Селиверстова. Тот выпил седьмую чару и сразу же восьмую. Ходырев опять не отстал.

— Значит, не хочешь с приказчиком Ленской земли дружить?

— Хочу.

— Так чего ж петушишься-то? Купец и все.

— Чтоб купцом быть, деньги нужны. А у меня их, Парфен, сам знаешь — кот наплакал.

— Врешь! А не врешь — у меня бери. Я разве тебе могу отказать, Михаил?

По девятой выпили.

— А что, может, и вправду дашь?

— Э-э-э-э! — засмеялся Парфен. И стал серьезным. — Дам! Договоримся с тобой кой про что, и дам, за милую душу! Смотри, смотри, клюет носом дружок твой. Пропал и его соболишко. Эй ты, гляди!

Парфен встал, выпил чару в один дых, сел и расхлябанно помахал рукой вокруг живота своего.

— Крест, крест клади! — потребовал Стадухин.

Парфен собрался и положил крест твердо.

— Ты думаешь, я пьяный?

— Нет, — сказал Михаил, — ты не пьяный, а вот денег, которыми хвастаешь, у тебя нет.

— Есть.

Встал, подошел к сундучку, открыл, вытащил бумаги.

— Видишь? Долговые кабалы. Целый день будешь считать. Только этого на четыре тыщи.

— Пью! — закричал Селиверстов.

Выпил и опять закричал.

— Пью!

Выпил, встал и рухнул мимо скамьи.

— На две чары тебя обошел.

Парфен засмеялся. Убрал бумаги, запер сундучок, трезво, с насмешкой посматривая на Стадухина, подошел к столу и одну за другой, хлестанул три чары.

— Твоя! — ахнул Стадухин. — Крепок ты, Парфен. За тебя хочу выпить, с тобой.

Выпили, и Парфен уснул, повалившись головой в блюдо. Михаил взял его за шиворот, глянул в безжизненное лицо, толкнул презрительно опять же в блюдо.


Абакаяда Сичю просыпалась раньше Семена. Она лежала во тьме и слушала его сон. Бог весть каким чувством знала она, сколько еще Семену спать, и, если знала, что сон прервется не скоро, выскальзывала из-под одеяла и уходила в угол избы, на шкуры: так спали якуты.

Случалось, что Семен заставал ее на полу. Он ложился рядом и, когда она просыпалась, ласкал. Она была счастлива, что Семен ее не ругает, и горячо принималась расспрашивать про далекую русскую землю, веруя, что на этот раз все поймет и что теперь уже воля якутских богов не заманит ее на шкуры.

Сичю обнимала Семена и все спрашивала:

— Семен, а какая твоя земля?

Семен улыбался и говорил, как ребенку:

— Земля такая же: у вас — деревья, у нас — деревья. У вас — трава, у нас — трава.

— А цветы другие. Ты говорил.

— Цветы другие.

— Оленей нет! — подсказывала Сичю.

— Оленей нет, лоси есть.

— А конца-краю нет твоей земле?

— Конца-краю у нашей земли нет. Одних рек не меньше тыщи.

Стукнули в окно. Сичю в испуге прижалась к Семену. Тот оторвал ее от себя, глянул.

— На службу зовут чевой-то.

Весть была невеселая: тойон Сахей— предводитель своего племени — обозлился и убил двух казаков, посланных собирать ясак[17]. Крикнул эту весть на утреннем крыльце свежий, словно всю ночь спал, Михаил Стадухин. Кровь ударила Семену в голову. Дружков порубил Сахей. Ефима Зипунка да Федота Шиврина. Ослепленный, будто кипятком шваркнули по ногам, бросился Семен к бане, где со вчерашнего дня сидел якут. Якут привез дань, но на свою голову прибыл к русским без единого соболя.

Барахлишко его казаки вчера растащили, а за то, что соболя не привез, побили маленько, но не сильно. Заморенный был якут, пожалели. Собирались утром отпустить, а тут весть о Сахее.

При Семене был шестопер[18]. Одним ударом сбил замок с двери. Влез в баню, поднял за шиворот проснувшегося от ужаса якута и выкинул в толпу, казакам под ноги. Уж чем там били — не разобрать. Оставили на снегу клочья рваных шкур да кровавую проталину.

Распалила пролитая кровь: вспомнили казаки о Ходыреве. Два года не получали казаки хлебного жалованья, половину денежного оклада зажал приказчик. Все у него в долгу, у каждого на него зуб.

Пошли к амбарам.


Верный человек, пока убивали якута, добежал до Ходырева, едва растолкал.

Унимая боль в голове, выпил Ходырев двойного вина, квасу ледяного — и к амбарам. Возле амбаров стояли верные Ходыреву люди, пищали заряжены, даже затинные.

Выступил Ходырев перед своим войском, на казаков рукой махнул. Замолчали.

— По добру разойдись! В амбарах не мое добро, царское. Шевельну мизинцем, башки ваши — долой!

Вышел из казачьей толпы целовальник[19]:

— Открой, Парфен, амбары. Яви соболей, которых утаил от царя нашего.

Ходырев зашел за свое войско, вытащил саблю.

— Кому помереть охота, иди!

И саблю над головой. Попятились казаки.


Прошла у Семена злоба, и стал у него перед глазами растерзанный якут. Побежал Семен в тихую часовенку, в ней всего-то один человек уместится. Вдарился перед образами, просил у заступницы милости, бил поклоны несчетно, аж в глазах потемнело.

Здесь его и разыскали.

— Стадухин спешно зовет. Беги к съезжей избе[20].

В съезжей избе казаков набралось человек с двадцать. Опять бунтовали. Парфен Ходырев решил показать власть — схватил троих бунтовщиков, запер в своем доме, бил кнутом и поднимал на дыбу.

Стадухин встретил Дежнева приветливо:

— Все вот недосуг повидаться-то с тобой. Земляки ведь?

— Земляки.

— Вот и хорошо. Для пира не было времени, а в беде земляк за земляка стеной должен стоят. Так ведь?

— Да так оно!

— Ну и хорошо.

Подождали еще казаков, пошли на Ходырева. Выручили всех троих. Ходырев грозил Стадухину карами небесными и земными, но явилось уже все ленское начальство, сотники, целовальник. Стадухин и Селиверстов крикнули, чтобы сделать обыск в доме приказчика. Обыск сделали. Долговой кабалы обнаружили на 4156 рублей. Вызнали, что присвоил себе Парфен больше трех тысяч соболиных шкурок.

Собрал Парфен обоз и, не подпустив никого к награбленному, отправился из Якутска. Летом на Ленском волоке воевода Головин арестовал лихого приказчика.

Кончилась власть Парфена Ходырева.

А к тойону Сахею еще одного казака посылали, опытного Ивана Метленка. Сахей Метленка убил. И послали к нему тогда Дежнева.

Семена уже заприметили. Ездил он мирить батуруских якутов с мегинскими, те друг у друга воровали скот и воевали беспощадно. Семен якутов помирил. И задал ему тогда атаман Галкин Сахееву задачу. Живота на этом деле можно было лишиться очень даже легко, но Семен службу нес исправно и перечить атаману не стал.

Посол

Тойон Сахей ждал шамана Дуруна. Сахей был молод и злобен, как тысяча волков. Три года назад чихнул ему в лицо олень: и удачи как не бывало. В тот год с тойонами Откураем и Базеком подступили они к Ленскому острогу. Борогинский князец Логуй, свой же, якут, уговаривал их не идти на русских, но они пошли: загнали русских в крепость, морили голодом, а победить не смогли.

Откурай и Базек — сыновья великого тойона Тыгана — не великие тойоны.

Тыган до самой смерти не покорился русским, а Откурай и Базек платят ясак! Когда надо было выбирать свободу и смерть или жизнь и покорность, они выбрали унижение. Они отступили от Ленского острога, и атаман Галкин сам пошел на якутские острожки. Якутские острожки за двумя ледяными стенами, но один острожек Галкин взял и убил пятьдесят якутов.

И все — бетунцы и конгалассцы, намцы, мегинцы и одейцы, не говоря уже о верном русском холопе Логуе, — все заплатили ясак.

Сахей был воин. Он не покорился. Он бежал в Оргутцкую волость и убивал всех русских послов. Сахей был свободен, как птица, а удачи ему не было. У него угнали двадцать коров, у него умерла любимая юная жена: шаман Дурун плохо отгонял злых духов.

Сахей ждал Дуруна. От нетерпения ломило голову: Сахей глотал лисий жир — лучшее лекарство, — а боль не затихала.

Дурун пришел осторожный, как рысь. Сразу же понесли угощения. Так пышно Сахей никогда и никого не принимал — Дурун поставил уши торчком.

— Расскажи мне про Эллея, — сказал вдруг тойон.

— У меня есть другая сказка. Логуй прислал гонца. К тебе едет русский. Логуй просил тебя быть твердым. Убей!

Тойон захохотал.

Сначала тихо, потом развалясь на полу и перекатываясь с места на место.

Отер потное лицо, подполз на четвереньках к Дуруну и, как собака, снизу заглянул ему в лицо.

— Скажи мне, Дурун, должен ли я послушать Логуя?

— Когда говорит враг, его надо слушать, а потом сделать наоборот.

Сахей встал.

— Ты плохой мудрец, Дурун. Логуй хочет соболями платить за спокойную жизнь. Логуй знает, что я ненавижу его. Он знает, что я слушаю его советы и делаю наоборот. Логуй стал слабоват умом. Я его разгадал.

— Ты убьешь русского?

— Тебе, Дурун, не суждено знать это. Дурун, у якутов нет великого тойона. Логуй хитер, как весенняя река, но он никогда не был воином. Я — воин, но меня боятся. Тойоны не дадут мне быть выше их. Я ждал от моей юной жены богатыря. Ты не спас ее, Дурун. Что же ты наделал, Дурун?

Сахей заплакал. Лег и, плача, не спуская с шамана глаз, пополз к нему, простирая то одну, то другую руку.

Никогда Дурун не видел тойона в таком унижении. Мысль о том, что Сахей сломлен, что пора прибрать его к рукам, заиграла и споткнулась: «Тебе, Дурун, не суждено знать это?» Угроза?

Сахей положил голову на колени шаману, рыдал.

Дурун улыбнулся свысока, как бог, и в тот же миг прямой русский нож вошел ему снизу в живот и легко, не грубо, покатился к груди.

Дурун хотел закричать, но не хватило воздуха.


Ночью тойон молился своему деревянному хранителю. Он кормил его лучшими кусками, мазал всеми жирами, какие только были в доме. А потом взял его и пошел с ним на реку. Он посадил его в лодку и опять щедро кормил и напоследок сунул в рот лепешку. Потом сделал вид, что нечаянно толкнул лодку, и она тихонько поплыла, унося деревянного бога, который не оправдал надежд.


Семен Дежнев, посол атамана Галкина, сидел возле потухшего костра и мазал углем лицо. Вымазавшись предостаточно, он явился к тойону Сахею, который был удивлен видом русского посла и его слезами.

— Кто причинил горе тебе? — спросил Сахей. — Или ты оплакиваешь свою жизнь, ибо никто из русских не ушел отсюда.

— Я сам пошел к тебе, Сахей, — ответил Дежнев. — Кто-то должен был идти, и я пошел. Я оплакиваю не свою жизнь. Я оплакиваю смерть твоей молодой жены. Я женат на якутке Абакаяде Сичю и знаю, как прекрасны женщины твоего народа. Смерть женщины — это не смерть мужчины. Женщины приносят нам детей. И я опечален твоим горем: жена твоя не успела родить тебе охотника.

— Воина! — закричал Сахей.

— Охотника, — возразил Дежнев. — Слишком много крови проливает твой народ в бесполезных войнах. Если бы я был воеводой, ни один волос не упал бы с головы охотников.

— Еще бы, вам подавай соболей!

— Все мы кому-то служим, тойон Сахей. Якуты рыщут по лесам, чтобы убить соболя и уплатить нам ясак. Я, как волк, хожу по земле и приискиваю землицы, чтобы угодить своему царю. А все цари служат богу.

— Тебе не понять нас, но ты не глуп, — сказал Сахей и пригласил Дежнева в дом. — Мой враг Логуй прислал гонца с просьбой, чтобы я убил тебя. Он предал вас!

— Логуй хочет мира. Я сам просил тойона Логуя послать к тебе гонца. Я надеялся, что ты поступишь наперекор желаниям своего врага.

— Я разгадал его. Я только думал, что это сам Логуй пошел на хитрость.

— Ты мудр, тойон Сахей. Если бы у якутов все тойоны были такие же, как ты, нам бы пришлось плохо.

— Если бы все тойоны якутов были такие, как я, русский царь платил бы нам ясак.

— Так бы оно и было, Сахей. Только до русского царя по его земле нужно идти два года.

— Это на моих-то лошадях! С моими-то воинами!

— Ты прав, тойон Сахей. На твоих лошадях, с твоими воинами до русского царя можно дойти за полтора года.

Сахей помрачнел.

— Я знаю, что у вас есть пищали величиной с лошадь. Нас мало, чтобы победить бесчисленных воинов русского царя. Мы на него не нападали, зачем он послал вас сюда? Зачем ему столько земли, если из конца в конец ее идут два года?

— Воля божья!

— Что послал сказать мне приказчик Парфен Ходырев?

— Меня послал атаман Галкин тебе сказать, что приказчик Парфен Ходырев сидит в тюрьме. До нашего царя дошло, как притеснял Парфен Ходырев якутский народ, и царь сместил его. Мне велено сказать тебе, что все твои прегрешения прощаются. Я привез подарки.

— Покажи!

Дежнев сходил к лошадям, принес тюк красной материи, пять шапок, сшитых из разноцветных лоскутов, маленький медный котел, наполненный голубыми бусами.

Сахей, черпая пригоршнями бусы, прищелкивал языком.

— Иди, — сказал он наконец, — тебе укажут дом. Я буду думать.

А все уже было ясно. Настала пора покориться. Чуть еще промедлишь, придет атаман Галкин вместе с Логуем да с тем же Откураем, вырежут весь род, не пощадив детей, а женщин растащут.

Три дня думал тойон Сахей. Так говорили Дежневу. А Дежнев знал, что Сахей ест сушеные мухоморы и пьяный колотит слуг.

Через три дня Дежневу принесли три сорока двадцать соболей, то есть с каждого мужчины по соболю. Было в роду Сахея сто сорок мужчин.

Дома казак

Родился человек, а судьба ему местечко уже приготовила. Родился у боярина — боярином быть, у купца — купцом, крестьянскому сыну — спину гнуть.

Так бы и скрипела телега вечно, да по дороге вышибают сторонние сучья старые спицы.

Ах, молодец Семен Иванович!

Подошел к Якутску вечером. До города рукой подать. Жена ждет, еда — с неделю тянул на голодном, — постель теплая, баня с веничком, с ледяным квасом, а он остановился спать на треклятом снегу.


Явился под стены к заутрене, когда валил в церкви народ и звонили колокола. Как увидали звонари, что возвращается из похода казак, ударили по-праздничному, а люди замешкались на улицах, чтобы встретить удачливого товарища…

Молодец Семен Иванович! Дивились дружки его сметке. Сошел с коня возле церкви — и на святую молитву. Стоял в своих шкурах, с оружием впереди всех, рядом с воеводами. Первый после воевод Петра Петровича Головина да Матвея Богдановича Глебова подошел под благословение.

Мало ли казаков возвращалось с удачей, а тут сами воеводы спрашивали у Семена о делах, дарили по рублю да алтыну на шапку, чтоб видели люди: заслуженный человек перед царем и Россией.

Абакаяда Сичю — солнышко широконосое — встретила Семена Ивановича сыном.


Два дня не слезал Дежнев с печи, кости грел.

Притомила его дорога крепко. После церкви, после воеводской милости сходил в баню, забрался потом на печь, и взял его долгий сон. Когда сон прерывался, не вставал, не открывал глаз и сквозь сладостную дрему слышал, как осторожно и легко передвигается по дому Сичю, как чмокает грудью ребенок, вздыхает, громко, с облегчением, будто взрослый. Семен улыбался и, повозившись спиной, чуя сквозь тонкую настилку теплые широкие кирпичи, засыпал счастливый.

Наконец Семен проснулся. Сошел вниз, скинул рубаху, отер пот, обсох и, кликнув жену, пошел в сени.

Сичю лила ему воду на руки, а потом вдруг плеснула ковшиком на загривок. Семен взревел, сграбастал озорницу, поднял, закружил, расцеловал.

Умывшись, утирался расшитым на русский манер полотенцем. Петухи на нем были жаркие, дорожки петушиные — крестиком. Сичю посматривала на Семена выжидаючи, и он похвалил:

— Молодец, Абакаядушка. Руки у тебя — золото! А теперь сына показывай.

Взял, как травинку. От бороды подальше, не напугался чтоб. Мальчишечка черненький, а глаза — синь. Улыбнулся отцу, руками в бороду полез.

— Ах ты, кутенок-якутенок, русачок миленький! — восхищенно возрадовался родитель.

— Назвала?

— Тебя ждала.

— Крестить надо! Обоих вас окрещу. У крещеного сына мать крещеная должна быть. Что скажешь, Абакаядушка?

— Ты сказал.

— Я-то сказал, а ты-то как? Согласна?

— Согласна.

— Ну и хорошо. Мы теперь хорошо заживем, голубушка. Мужа твоего сам воевода приметил, пошлет, глядишь, на хорошую службу. Мы с тобой-то кое-как, а сынок наш богатым будет. Будем с тобой мы, Абакаяда Сичю, зачинателями рода. Хороший род сотворим! Муж не дурак, жена красавица, в дворянстве бы детям ходить. Что скажешь, Абакаядушка?

Абакаяда видела, что муж весел, взяла у него с&ша, положила в колыбель, а мужа обняла нежно и сильно.

— Любимом назовем сына! — шепнул Семен на ухо Абакаяде, словно тайну доверял.

Абакаяду крестили, и стала она Абакан. Любиму был уже год, Абакан его баловала, а Семен в нем души не чаял.

Летом втроем ушли в тайгу готовиться к зиме. Семен бил зверя, Абакан резала мясо на ремни, развешивала на ветках, сушила. Жир и кровь тоже сушила. Абакан набивала жиром кишки животного, а кровь собирала в рубец. Нимэн — кровяная каша — в почете у северных людей.

Однажды Семен поймал лисенка. Обрадованный, потащил его в игрушки крошечному Любиму.

Семен тихо подошел к юрте и услышал, что Абакан поет. Поет чукотскую сказку на якутском языке. Сказка была прекрасна, и у Семена заныло сердце.

Сел на землю, прислонился спиной к пологу, слушал.

Вышел охотник Итте,

К рыбному озеру вышел,

И солнце стояло алое,

И пламя его веселое

Трепетало в воде,

Словно цветок нездешний,

Словно светлая рыба,

Та, что с серебряным рогом,

Та, что владеет морем,

Та, что полюбит Итте

За доброту его.

В этом сиянии алом

На глубине глубокой

Плавали светлые рыбы,

А может быть, плавали звезды.

Может быть, в этом озере

Отдыхали они?

Светлые эти видения

Не ослепили Итте,

Рысьим охотничьим глазом

Лодку увидел он.

Огромную черную лодку,

А в лодке сидел неподвижно

Тот, кто скалой казался,

Кого облетают птицы,

Кого не коснется буря,

Волки пред кем скулят,

Направил на великана

Ловкую свою лодку

Неунывающий Итте,

Итте, не ведавший страха.

— Зачем ты пришел в наши воды?

Как смел разогнать рыболовов? —

Кинул по ветру Итте

Дерзостные слова.

А тот сидел неподвижно,

Словно камень, задумчивый,

Словно бездна, немой.

Крикнул охотник снова:

— Я — Итте, ты мне не страшен!

Я сети свои забрасываю,

Будто тебя и нет!..

Дальше Семен не слушал. «Неужто, — думал, — Любим якутом вырастет? Мать всегда при нем, мать своему, да ведь не русскому языку научит». Забежал в ярости Семен в юрту и сник. Сидит Сичю, что тебе матерь божия, а Любим за грудь ручонкой вцепился, сосет молоко и вздыхает от спокойствия, от сладости. Сичю улыбнулась Семену, глазами показала, где еду взять, а Семен глядит на своих дитятей, и хорошо-то ему и покойно тоже, в пору самому вздыхать, как Любим вздыхает.

Сел Семен возле колыбели, стал рассказывать ему свою русскую сказку, о русских сильных воинах, о славном Илье Муромце.

По морю, морю синему,

По синему, по Хвалынскому,

Ходил-гулял Сокол-корабль

Ни много ни мало двенадцать лет.

На якорях Сокол-корабль не стаивал,

К берегам крутым не приваливал,

Желтых песков не хватывал.

Хорошо корабль изукрашен был:

Корма — по-звериному, бока — по-змеиному,

Хозяин-то был Илья Муромец,

Слугою был — Добрынюшка,

Никитин сын,

Было на корабле пятьсот гребцов,

Пятьсот гребцов, удалых молодцов.

Зазрил Сокол-корабль турецкий хан,

Турецкий хан, большой Салтан,

Большой Салтан Салтанович…

Журчала былина по камушкам будто, вспомнилась Семену русская мурава, ромашки млеют, небо высокое. Прилег Семен возле сына и заснул. Снился ему Любим-богатырь. Взрослый совсем, натягивает тугой лук, кричит:

Лети, моя каленая стрела,

Выше лесу, выше лесу по поднебесью,

Пади, моя каленая стрела,

В турецкий град, в зелен сад,

Во бел шатер, за золот стол,

За ременчат стул

Самому Салтану в белу грудь.

Хорошо кричит Любим по-русски, а сам в шкурах весь, северный мужик. Загрустить бы Семену, а грусти нет, смотрит на Любима, и по нраву ему могучий сын, чернявый, а с глазами синими, будто лен зацвел.


Наготовив на зиму мяса, наквасив, навялив рыбы, насолив грибов, вернулся Семен Дежнев в Ленский острог и зажил себе неголодно. Корову купил: опять хлопоты, косил траву, поставил на подворье стог сена — забыл походы.

Да в ту пору как раз вернулся из плавания казак Елисей Буза. Ходил по морям да по рекам Елисей пять лет.

Редкий день стоял в Ленском остроге. Солнечный, теплый, и вдруг на сторожевой башне пальнули из пушки.

Люди высыпали на реку встречать незнакомые кочи. Богатого и встречают богато, взял Елисей Буза для себя в долгом плавании тысячу восемьдесят соболей, двести восемьдесят соболиных пластин — хребтовая половина соболя, — четыре собольи шубы, девять собольих и лисьих кафтанов, две ферязи.

От воеводы Петра Петровича Головина вышел Елисей Буза и пьян и счастлив: велел ему воевода везти в Москву соболиную казну. Только Елисей перед казаками не зазнался, пошел с ними в кабак, всех поил и сам пил. Рассказывал о походе пространно, неудач не таил, удачами хвалился, а как же? — удача она и есть удача.

— И вам, казаки, подарочек привез! — кричал Елисей. — Трех юкагирских мужиков. Мужики те с секретом. А секрет их — о реке неведомой Нероге. На той-де реке Нероге, возле морского устья, в утесе над водой, — серебряная руда. Стреляют в утес из лука, и серебряные камни в лодку падают. Сам повел бы отряд, да велел мне мягкую рухлядь, большую царскую казну воевода наш преславный Петр Петрович Головин в стольную Москву отвезти.

— Коль серебро на Нероге, недолго нам в Якутске штаны просиживать, — сказал Стадухин. — Спасибо тебе, Елисей, за твоих юкагирских мужиков, соскучились мы тут без хорошей службы. Слава богу, теперь в путь скоро! Государь-царю без серебра, как нам без хлеба.

— Скоро-то, скоро, да вот кого пошлют, — влез в разговор Семен Дежнев.

— Меня пошлют, — Стадухин гордо, с ухмылкой оглядел казаков. — Ну, а ты не горюй, Семен. Я тебя возьму, уж больно ты здоров уговаривать, самого Сахея уговорил.

На Оймякон, на Колыму

Михаил Стадухин был у воеводы Головина. Петр Петрович встретил неласково. Сам за столом сидел, а гость стоял. Позвал слугу.

— Что принес нам, знатный казак?

— Лисью шубу да одну пластину соболя.

Головин покосился на Стадухина.

— Обеднял, видно?

— Обеднял.

— Я вас всех за ушко да на солнышко. Воруете у государя. Ни один казну без воровства не сдал. Куда просишься? На Не-рогу небось?

— На Нерогу.

— За такую реку, где серебро — лопатой черпай, за службу, которая царю нашему Михаилу Федоровичу угодна и люба, лисью шубу принес? Стыдись, Стадухин. Не видать тебе Нероги. Я добро помню, милостью не обижу, но Нерога — человеку вежливому. Ты у меня пойдешь на Оймякон. Набирай четырнадцать казаков — и с богом.

Михаил Стадухин поклонился до земли.

— Благодарствую, благодетель мой, Петр Петрович, за милость твою.

Головин махнул рукой.

— Пошел, пошел, да попробуй только с Оймякона-то без собольей шубы на мое плечо прийти! — и засмеялся. Пошутил.

А смех жесткий, с намеком.

Не прошло и двух недель, а Михаил Стадухин был готов в дорогу. Дежнев взял с собой жену и Любима, заколотил дом, корову с теленком отвел на корм якуту Манякую. Думал через год вернуться, а судьба по-своему распорядилась. По рекам, по морям, по горам и болотам странствовал Семен Дежнев двадцать лет.

Оружие, одежду, хлеб пришлось покупать на свои деньги. В сто пятьдесят рублей обошелся подъем. А поход был трудный и небогатый.

Холодно на Оймяконе. С реки Момы да с реки Ламы приходили сюда тунгусы, алданские якуты, а коренных людей не было.

О своей жизни на Оймяконе рассказали казаки в пространной челобитной. Вот она:

«Царю и государю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси бьют челом холопы твои государевы ленские служилые люди: Мишка Стадухин, Артюшка Шестаков, Мишка Коновал, Гришка Фофанов, Семейка Дежнев, Вавилко Леонтьев, Вторко Гаврилов, Сергейка Артемьев, Артюшка Иванов, Бориско Прокофьев, Ромашка Немчин, Федька Федоров. В прошлом, государь, во 7149[21] году посланы мы, холопы твои государевы, из Ленского на твою государеву службу на Оймякон-реку к твоим государевым ясачным людям — к якутам, и мемельским тунгусам, и аламунскому тунгусу Чюне ради твоего государева ясачного сбору. Божьей милостью и государевым счастьем с тех якутов и с мемельских тунгусов ясак твой государев на нынешний, на 7150-й год взяли сполна и с прибылью.

В апреле, в седьмой день пришли ламунские тунгусы в ночи войною и казачьих коней побили, и якутских кобыл, и коней побили же и якутов убили пять человек да служивого человека Третьяка Карпова убили, а двух человек ранили, а того Чюну называют холопом. А нынче, государь, служить твоей государевы конные службы не на чем, а в наказе твоем государевом написано, что нам велено проведовати новые земли, а на Оймяконе жити не у чего, никаких людей нет, место пустое и голодное. А которые якуты жили, и они с того разорения пошли на Лену, на старые свои кочевья. Сказывал нам, государь, холопам твоим, якут Ува, что-де есть река большая Мома, а на той-де реке живут многие люди, а тот Оймякон пал устьем в ту Мому. Нынче мы, холопы твои государевы, слышали про ту реку и про те многие люди, пошли на ту реку Мому и тех людей сыскивать — тебе, великому государю, послужить.

Милосердный государь, царь и великий князь Михаил Федорович, пожалуй нас, холопов своих, вели, государь, наше бедное разоренное челобитие принять в Ленском Петру Петровичу Головину да Матвею Богдановичу Глебову да дьяку Еуфимию Филатову, чтоб наша бедность и разорение тебе, великому государю, была ведома и про наше службишко было явно.

Царь, государь, смилуйся, пожалуй».


Открыть новую реку — значило учинить прибыль государю, воеводе и самому себе. Открытие ради бессмертия казаков не волновало.

Колыму открыли в 1643 году потому, что до 1643 года казаков устраивали более близкие пастбища. Но людей в Ленском остроге становилось все больше. Старые казаки из подчиненных вырастали в командиров и, щеголяя друг перед другом, уводили свои отряды на край света и, наконец, достигли его. Когда же эти новые командиры были убиты чукчами, или отосланы с почетом в Москву, или посажены на цепь за воровство, новые простые казаки стали еще более новыми командирами. Им тоже не терпелось открыть какую-нибудь речку.

А открывали Колыму вот как.

Дмитрий Зырян собрал на Яне соболей, отправил казну в Якутск, а сам пошел на Индигирку, с Индигирки на Алазею. Там казаки поставили острожек, собрали с юкагиров первый ясак. С казной — в семь сороков соболей — послал Зырян в Ленский острог Федора Чюкичева, который и рассказал в Якутске об этом славном походе, о том, как плавали по Индигирке, по морю, по Алазее, как воевали с юкагирским князцом Ноочичаном, как взяли в плен Шамана и Шаман открыл, что от Алазеи в трех днях езды на оленях течет в море великая река Колыма, на той реке русских не бывало, а живут на ней бесчисленные люди, и те люди о русских тоже не ведают, а соболей у них, зверя и рыбы что волос на голове.

Из четырнадцати человек Зырянова отряда девять было ранено в боях с Ноочичаном, и на Колыму русские идти побаивались. Тем временем пришли на Алазею морем с Оймякона Стадухин с товарищами.

Для начала казаки передрались, но к Зыряну ездил Дежнев и уладил дело. Отряды объединили, начальником стал Михаил Стадухин, а Стадухин долго думать не любил, сел на коч, взял с собой одиннадцать казаков — всех своих да Зыряна — и пошел на Колыму.

Первое зимовье с тыном вокруг поставили в самом устье, на протоке, а потом перебрались пониже, туда, где впадает в Колыму Анюй.

Назвали зимовье Нижнеколымск.

Загрузка...