На смерть сестры Сева среагировал примерно как Безухий — на пропажу пистолета. Он замкнулся в себе, два дня лежал, не вставая, ни с кем, даже с Чибисом, не разговаривал.
Через два дня пришел Касторский, неожиданно присел к Энгельсу на койку, сказал странным, то есть нормальным мужским голосом:
— Знаю о вашем несчастье. Сочувствую.
— На черта мне ваше сочувствие, — отрезал Сева. — Отпустите на похороны, будьте человеком.
— Не могу, Всеволод Вольфович. Не имею права, — потупившись, отвечал убийца.
Убийца, а кто ж? Он и сам про себя думал именно этим словом: «Я — убийца. Приехали».
— Вы же — разносчик инфекции. Я отвечаю за жизнь людей. Извините, дорогой, не могу никак.
Сева отвернулся к стенке.
Касторскому было очень плохо. Не следует думать, что плохие люди, а Касторский был, конечно, человечишко неважный (хоть и не однозначный), делая пакости, сохраняют душевное равновесие. Не преувеличивая, можно утверждать, что его терзала совесть. До такой степени, что велел Варелику отвезти его до Манежной площади, откуда тайком дошел до церкви Вознесения на бывшей Герцена, ныне по старинке Никитской, и просил об исповеди.
— Не обессудьте, — развел руками молодой румяный батюшка с огромным наперсным крестом и пышной бородой. — Сегодня отпущение грехов закончено. Я уж и облачение снял.
— Да будьте же человеком! — воскликнул измученный Платон.
— Я бы рад. Но сейчас у нас трапеза. Завтра приходите часам к девяти на службу, я вас исповедую. Заодно и причаститесь.
За этой сценой, показывающей, как бюрократизм разъел и разложил общество во всех его институциях, наблюдала, как ни странно, Алиса. Как это ни странно, Алиса была девица верующая, о чем мало кто догадывался, и являлась прихожанкой храма Вознесения Господня на Никитской («Малое Вознесение» в отличие от «Большого» у Никитских ворот, а в чем по большому счету разница, Алиса сказать затруднялась, поскольку не обращала внимания на размеры храмов. Про себя же привыкла считать смысл «Малого Вознесения» как некую репетицию «Большого»). Она часто посиживала там в уголку на стуле, издали любуясь на икону святых Петра и Февронии без всякого общественно полезного дела. Она даже не молилась толком, поскольку серьезная молитва требует большой работы души и мысли, а трудиться и думать Алиска не очень любила. Она даже работу себе нашла абсолютно пустяковую и, прямо скажем, дурацкую: ходить по квартирам и впаривать жильцам какой-то зверский пылесос, который чистит с такой неистовой силой и эффектом, что прямо вплоть до обретения вечного блаженства. Эти ее набеги назывались «презентацией» и не приносили ей ровно никакого дохода за исключением тех редчайших случаев, когда особо впечатлительные жильцы по своей невероятной глупости и от шальных денег приобретали ее продукцию. Тогда Алиске доставался какой-то там процент. Но чаще люди не пускали Алису с ее рекламками дальше порога, и она, ничуть не обижаясь и не теряя душевного равновесия, шла в церковь Малого Вознесения и отдыхала себе на стуле вдали от суеты и торговых путей. Возможно, это и есть проявление истинной веры. По крайней мере, в силу мощей святых супругов она верила больше, чем в силу своего пылесоса, реально высасывающего всю нечисть на молекулярном уровне. Хотя стоило бы задуматься над парадоксальной святостью князя, который, прежде чем жениться, дважды обманул излечившую его деву Февронию.
Кузя и Чибис, конечно, знали, что их подруга не чужда церкви, но, будучи отпетыми агностиками, надо отдать им должное, никогда на эту тему с ней не говорили.
Поставив свечку и помолившись святому Пантелеймону-целителю за Толика, Алиса направлялась к выходу из храма, где случайно и подслушала, как отца Олега упрашивает дядька из больницы. Она моментально узнала его: «Господь Бог», прости, Господи.
Алиска страшно разволновалась, не зная, как использовать эту встречу, выскочила, даже забыв перекреститься, и немедленно принялась названивать Кузе, который жил буквально за углом, на Брюсовом. Верный Кузя явился, как лист перед травой, и вдвоем они последовали за Касторским, понятия не имея, зачем это делают.
— У него явно совесть нечиста, если так приспичило исповедаться, — сказал догадливый Кузя. — Знаешь чего? Давай позовем его выпить.
— Обалдел ты? — испугалась Алиса. — Как это — выпить? Ни с того ни с сего, на улице… Что мы, бомжи, что ли?
— Вот именно, что не бомжи. Зачем на улице? Мы в гости его позовем. И расколем. Я ж писатель, психолог, видно же, мужик не в себе. Да на нем лица нет! Человеку в таком состоянии обязательно надо выпить, причем именно с незнакомыми. По себе знаю.
Позиционировал себя как писателя Кузя на том основании, что уже много лет сочинял грандиозное исследование «Лев Толстой как зеркало русского пьянства», утверждая, что «Война и мир», «Анна Каренина» и особенно «Живой труп» дают бесценный материал для раскрытия этой нетривиальной темы. «Что я, хуже Ленина? — говорил он. — Уж во всяком случае, к национальному потреблению алкоголя Лев Николаевич имел больше отношения, чем к революции». Служил Кузя в своем же доме диспетчером по лифтам, сутки через трое, так что прелестная работа позволяла ему тягаться хоть с Лениным, хоть с Толстым, хоть с девой Февронией.
Не слушая возражений, Кузя догнал медленно бредущего убийцу и тронул за локоть.
— А? — дико выпучился Платон.
— Господин Касторский? Я не ошибаюсь? — светски начал писатель.
— Вам чего? — прохрипел тот с ужасом.
Кузя много чего знал про Касторского от Толяна. И прежде всего о склонности главврача к «русскому пьянству».
— Платон Егорыч, прошу прощения, позвольте напомнить: Кузнецов Владимир Иванович, учитель словесности. Моя жена, — он подтащил упирающуюся Алису. — Алиса Александровна. Певица.
(Что отчасти было правдой: в свободное от церкви и презентаций время Алиса пела в хоре народного университета искусств, так как песня, не хуже сидения в храме, помогала ей жить и строить свои непростые отношения с жизнью во всех ее разнообразных проявлениях.)
— Чего вам надо?! Пропустите! — Касторский пытался обогнуть парочку, однако Кузя, как казалось обезумевшему от страха Платону, качался перед ним в воздухе, не давая пройти по узкому тротуару.
— Платон Егорыч, да не волнуйтесь вы так. Я узнал вас сразу же. Мы с вами… — Кузя на секунду задумался. — Мы отдыхали с вами, не помните?
— Где это? — Касторский спросил подозрительно, но несколько успокоившись.
— В Сочи, — ляпнула вдруг Алиса, и Кузя больно сжал ее руку.
— Ах, в Сочи… В 2005-м, что ли?
— Ну да, — Кузя облегченно вздохнул. — В этом, в санатории, о господи, вот стал забывать названия…
— Фабрициуса?
— Ах, ну конечно! Вот голова дырявая! Вся память на Толстого уходит…
— Хорошее место. Ванны отличные. У меня ведь, если помните, подагра, мучение страшное…
— А у меня остеохондроз, — как всегда сказала правду Алиса. — Мне очень массажи помогли.
— Странно, что я вас не признал… Такая интересная женщина, — галантно пропищал Касторский. Он уже совершенно пришел в себя, и ему показалось, что этот полный симпатичный учитель и вправду ему чем-то знаком.
— Знаете, — Алиса мило улыбнулась, — от одежды ведь многое зависит…
— А там, на юге-то, — какая одежда? Одни трусы! — Касторский хихикнул, и Кузя с Алиской залились смехом.
— Может, отметим встречу, а, Платон Егорыч? Мы тут рядышком совсем живем…
Касторский было заменжевался, что неудобно, так вот сразу в гости, он и не одет, и с пустыми руками…
— Позвольте, я хоть что-нибудь куплю!
— И не позволю, и не просите! — улыбался Кузя. — Мы с женой так рады встрече, уж вы позвольте вас пригласить!
— Да-да! У меня обед еще горячий, — вошла в роль Алиса, и Кузя снова дернул ее за руку.
— Ты пойди, Алечка, распорядись там, а мы с Платон Егорычем зайдем за хлебом. Не возражаете?
Кузя кинул Алиске в раскрытую по обыкновению сумку ключи, и та побежала варить картошку.
…Сидели очень хорошо. Говорили о Толстом, о русском пьянстве… Есенин, Фадеев, Олег Ефремов, та же Фурцева…
— А взять Мусоргский — уж на что гений, так, говорят, помер от пьянства, — заметил Касторский.
Незаметно перешли на Чайковского, а там и на холеру…
Тут Касторского и понесло. Расслабившись, как и положено пьянчужке, с грамм трехсот водки на почти голодный желудок (картошка с килькой и огурцами и бутерброды с остатками сала, небогато живут учителя) Платон завел жалобную речь о своей больнице и ее хулиганском контингенте.
— Так и норовят сбежать. У одного сестру зарезали…
— Как зарезали? Медсестру?
— Да не медсестру, а сестру обычную, родственницу. Ну как — как режут людей в подъездах… Отпусти его на похороны… А как пущу? У меня ж в его палате холерный лежит. Так они бунтовать задумали. Чуть больницу не разнесли. А на меня телевидение клевещет, что летальные исходы. А ведь это вранье, веришь, Вова? Сколько работаю, один только и помер, аудитор, так это когда было! — Касторский в отчаянии хлопнул еще рюмарий и сразу без передышки следующий.
— А вдруг не холера, Платон? Ты подумай, бывают же ошибки! — Кузя задушевно заглянул Касторскому в пьяные глаза. — Вдруг ты зря этот карантин затеял? Нет, ты вдумайся: человек, может, здоров, как бык, а ты его взаперти держишь. А вдруг он с собой покончит? Это ж на твоей совести будет, Платоша! Ты людей убивал когда-нибудь?
Платон Егорович заметался глазами, и взгляд его упал на Алису, что сидела, скорбно подперши щеку кулачком, и увидел он вдруг сияние вокруг ее головы: солнце в окне садилось и застыло на миг позади Алиски золотым нимбом. Рухнул тогда Касторский на колени и закричал, протянув к перепуганной Алисе руки:
— Прости, матушка, прости меня, грешника кромешного, беспредельного! Убил я ее, убил Волчицу эту проклятущую! Нет мне прощения, матушка, пресвятая дева…
После чего повалился на бок, всхлипнул и захрапел.
Утром Кузя загрузил похмельного Касторского в свою древнюю «шестерку» и, не став будить Алису (от пережитого та не спала до рассвета), отвез его в больницу имени Майбороды, дорогу до которой он знал, как свои пять пальцев. Охранник удивился, увидев главврача не на Варелике, но, разумеется, пропустил. И Кузя зарулил на территорию, и Касторский вынужден был угрюмо пригласить нового приятеля к себе в кабинет.