Шкаф был из дуба. И он не был открыт. Возможно, оттуда выпали бы мертвецы. Возможно, оттуда выпал бы хлеб. Много мертвецов. Много хлеба.
У счастливых людей нет истории.
Долгое время я думал, что с нашей семьей не может случиться ничего плохого. В детстве меня чрезмерно опекали. Назвать мое детство несчастливым было бы не совсем правильно, поскольку то, что позднее я стал отождествлять со счастьем, было неотъемлемой частью моего существования, причем постоянной. В школе мне порой случалось замечать в глазах приятелей, которым жизнь преподносила гораздо меньше подарков, искорку зависти, нечто, несомненно, неуловимое. Впрочем, это можно объяснить паранойей. Однако мой детский взгляд обладал удивительной способностью все подмечать. Я взирал на других с равнодушием, граничившим с презрением, оставаясь глухим к драмам, которые разыгрывались передо мной. Вообще дети — это существа, которых невинность делает жестокими.
Когда я стал юношей, мое благополучие зашаталось. Отцу, которому было тогда сорок шесть лет, поставили диагноз: рак. Через несколько месяцев он погиб в страшной автомобильной катастрофе. Никто из нас не предполагал, что он мог покончить с собой. Любое подозрение в самоубийстве уничтожалось в зародыше, поскольку оно, несомненно, влекло за собой слишком много вопросов, которые никто не хотел себе задавать. Позднее в разговорах, украдкой подслушанных мной, кое-кто с сочувствием говорил о сигналах, которые могли бы предотвратить драму. Однако никто, похоже, не отдавал себе отчета в том, что признать существование этих сигналов — означало узаконить сам факт самоубийства.
Анна, моя младшая сестра, так и не оправилась после смерти отца. У нее случались долгие периоды депрессии. Из-за странного феномена сообщающихся сосудов ее страдания как бы вытеснили мою печаль. У меня создается впечатление, что я никогда не носил траура по своему отцу. В то время я начал верить в переселение душ. Я был уверен, что те, кто был слишком счастлив, должны так или иначе заплатить за это, причем необязательно в другой жизни. У меня складывалось впечатление, будто я внезапно распрощался с простодушным, но сознательно эгоистичным подростком, каким я мог быть. Таким же внезапным было переселение, заставившее меня внедриться во взрослое тело и принять внешний вид мужчины, которого я сам не узнавал. Я уж и забыл, кто сказал, что осознание проходящего времени состоит исключительно в этом мучительном пробуждении, в один прекрасный день заставляющем нас видеть в зеркале совершенно незнакомого нам человека.
Этот перелом в моем существовании был, разумеется, так или иначе связан с моей неспособностью устанавливать любовные отношения и вести совместную жизнь. Я крутил романы, у которых не было будущего, завязывал мимолетные связи… До встречи с Лоранс. Если измерять чувства моей собственной шкалой Рихтера, эта встреча стала для моей жизни разрушительным землетрясением. Но все относительно, и в любви в том числе. Нежность, которую я питал к Лоранс, равно как и мой вклад в нашу совместную жизнь, вероятно, не казались ей достаточными. Это была великая драма людей, не способных на настоящие чувства. Им постоянно кажется, что они принуждают себя, переходят установленные ими же самими границы полнейшего равнодушия, но никто не выражает им благодарность за их усилия.
Наши отношения продолжались четыре года. Четыре года, наполненные хорошим и плохим… Скорее непониманием, чем настоящими ссорами, расставаниями и хрупкими примирениями. В результате на свет появился маленький Виктор — спокойный ребенок, как две капли воды похожий на меня. Эта удивительная, по моему мнению, физическая схожесть послужила для Лоранс дополнительной причиной сохранить ко мне — даже после того как мы расстались — доброжелательную снисходительность и довольно глубокую нежность.
— Знаешь, — сказала мне как-то Лоранс, — поскольку ты не живешь в мире с самим собой и никогда не согласишься время от времени закрывать на все глаза, ты не способен кого-либо полюбить.
В других обстоятельствах подобные слова, словно взятые из учебника по жизни, написанного каким-нибудь философом-дилетантом, рассмешили бы меня. Но поскольку они относились именно ко мне, они не вызвали у меня смеха.
Я никогда не питал пристрастия к романам. У меня нет сомнений, что из-под моего пера выйдет только эта история. Потому что это не просто история. Это моя жизнь.
Париж, 1999 год
Анна оставила мне два сообщения.
Сначала она попыталась связаться со мной, когда я был в лицее, но по досадному недоразумению ей сказали, что в этот день я не работаю. Тогда она позвонила домой, но тоже неудачно.
— Орельен, срочно позвони мне. Это по поводу Абуэло, — говорилось в первом сообщении.
Второе сообщение было более конкретным. Анна сообщала мне, что у нашего деда по отцовской линии произошло кровоизлияние в мозг и он впал в кому. Она также сказала, что собирается в Марну на машине и что, если я хочу присоединиться к ней, я должен позвонить прямо в Арвильер.
Это было в четверг, 8 апреля 1999 года. В прошлом месяце моему деду исполнилось девяносто лет.
Оба сообщения я прослушал после занятий, около шести часов вечера. В то время ни у меня, ни у Анны не было мобильных телефонов. Я сразу же позвонил по ее парижскому номеру и попал на Офелию, приятельницу Анны (они вместе учились в Школе Лувра и снимали квартиру). Но Офелия знала не больше, чем я. Она сказала, что только что вернулась и нашла записку, в спешке написанную моей сестрой. Затем я позвонил в Марну, в дом нашего деда, но там никто не снял трубку. Я решил, что Анна была еще в дороге, а Алиса дежурила в больнице.
В пятницу я был занят в лицее всего три часа. Я предупредил дирекцию, что завтра меня, возможно, не будет, и попросил секретаря сообщить ученикам тему сочинений, которые они должны будут написать в эти свободные часы.
Приехав на вокзал Монпарнас, я купил билет в Шалон-ан-Шампань. Затем, впав в какое-то странное состояние, принялся бродить по улицам Парижа. Несмотря на то что у меня было крайне мало информации, я осознавал, что в нашей жизни что-то разбилось.
Я ждал телефонного звонка от Анны, сидя на кухне в обществе кота, которому я оставлял остатки еды на узком балконе и которого в конце концов приютил. Я называл его «вечерним гостем», поскольку часто видел, как он в сумерках уверенно идет по парапету, ловко огибая заброшенные жардиньерки.
Анна позвонила мне около девяти часов. В ее голосе я уловил не столько грусть, сколько нечто вроде замешательства.
— Орельен, я тут же успокоилась, услышав твой голос.
Анна не сказала, что счастлива или рада меня слышать. Нет, она сказала, что успокоилась. Я не сразу обратил внимание на это небольшое лексическое несоответствие, о котором вспомнил гораздо позже.
— Как поживаешь, сестренка? Ты в Арвильере?
— Я приехала около четырех часов. Мы только что вернулись из больницы.
— Алиса с тобой?
— Да, она в гостиной. Я сейчас в кабинете Абуэло.
Абуэло… Этим испанским уменьшительным именем мы называли нашего деда… Это было наследием, которое оставила нам наша бабушка, уроженка Барселоны, умершая двадцать пять лет назад.
— Расскажи, что произошло.
Я услышал, как Анна вздохнула.
— Это случилось поздним утром. Абуэло пошел на улицу покормить птиц в вольере, как всегда делал это в одно и то же время. Через двадцать минут он не вернулся, и Алиса пошла за ним. Она обнаружила его лежащим в клетке среди птиц. Сначала Алиса подумала о сердечном приступе, поскольку у Абуэло, несомненно, были проблемы с сердцем. Она сразу вызвала «скорую помощь», но тут же решила, что врачи не сумеют его реанимировать.
— Полагаю, они перевезли его в Шалон?
— Да.
— Что говорят врачи?
Анна заколебалась, словно каждое слово диагноза, которое она уже приготовилась неоднократно повторять, могло что-либо изменить.
— Они говорят… об инфаркте мозга… Врачи полагают, что в сердце Абуэло образовался кровяной сгусток, который поднялся до мозга и закупорил артерию. Они называют это «церебральной эмболией сердечного происхождения».
— Он выкарабкается?
— Его состояние стабилизировалось, но в часть мозга из-за сгустка долгое время не поступал кислород… Даже если Абуэло выкарабкается, последствия будут очень серьезными…
На какое-то мгновение воцарилось молчание.
— Я купил билет в Шалон, думал приехать завтра утром.
— Завтра утром, — повторила Анна. — Да, это было бы хорошо…
Я сказал ей, когда прибывает поезд. Мы договорились, что она приедет за мной на вокзал на машине.
— Что произошло, Орельен?
— Ты говоришь об Абуэло?
— Нет, о нас двоих. Какая кошка между нами пробежала? Почему все не так, как раньше?
Я так мало плакал в своей жизни, что мои глаза оставались сухими даже тогда, когда умер мой отец. По той же причине я не умел выражать свои чувства. Однако в этот момент инфаркт мозга, случившийся с дедом, вкупе с обезоруживающими словами сестры чуть не довели меня до слез. Вопросы Анны казались мне некой математической задачей, решить которую было чрезвычайно трудно.
— Не знаю, сестренка… Не знаю…
Я мог бы повторять это до бесконечности, только бы не отвечать.
— Может, поговорим об этом завтра? — в конце концов предложил я.
— Ты прав… Вернемся к этому позже.
С течением времени я приобрел некую способность избегать неприятных разговоров или переносить на завтра споры и объяснения. Именно эту черту моего характера и возненавидела Лоранс. Я мог бы, конечно, излить душу Анне, рассказать ей о вялотекущей катастрофе, в которую превратилась моя жизнь, признаться, что в отношениях с ней тоже был не на высоте, учитывая проблемы, с которыми она сталкивалась в последние годы.
Но в тот вечер мои уста оставались немыми. Анна ускользала от меня, я ее избегал.
Мы были неспособны даже извлечь урок из банальности о том, что несчастье сближает людей.
Сестра ждала меня на перроне.
Я и сейчас вижу ее, в светлом платье и темном пиджаке с короткими рукавами, сидящую на облезшей скамье и рассеянно вертящую в руках сумочку. Устремив на меня чуть уклончивый взгляд, всегда придававший ей трогательный вид, Анна встала и бросилась в мои объятия — в порыве, ставшем таким редким для нас, что я с трудом сдержал желание попятиться. Она разжала руки и с осуждением посмотрела на мою спортивную сумку.
— Больше у тебя ничего нет?
— Я уеду в воскресенье. Я и так пропустил сегодняшние занятия. Как он?
— Я отвезла Алису в больницу около половины восьмого. Она хотела как можно раньше приехать туда, хотя медсестры косо на нее поглядывают. Ничего нового нет. Врачи ждут. Они собираются сделать ему церебральное сканирование или что-то в этом роде, не знаю…
Анна быстро шла по перрону, устремив пристальный взгляд в какую-то невидимую точку в конце вокзала.
— Я думаю, он не выкарабкается, — добавила она нейтральным тоном, откидывая назад непослушную прядь золотисто-каштановых волос. — Врачи настроены более пессимистично, чем я дала тебе понять по телефону.
— Я так и думал, — солгал я, чтобы она не чувствовала себя виноватой.
На стоянке перед большим старомодным фасадом вокзала Шалон-ан-Шампань мы сели в колымагу Анны, «рено-19», купленную на распродаже. Насколько я помнил, эта машина всегда была помятой со всех сторон. Я прозвал ее катафалком не только из-за цвета, но и потому что человек, садившийся в нее, подвергал свою жизнь смертельной опасности.
Ремень безопасности на пассажирском сиденье отказывался растягиваться. Моя сестра перегнулась через меня и энергично, с видом знатока, несколько раз дернула за него.
— Мне очень жаль, но у этого ремня свой характер…
Я улыбнулся. Она повернула ключ зажигания, мотор зачихал. Пришлось еще раз повернуть ключ.
— Ты уверена, что мотор не заглохнет?
— Не бери в голову, у меня свои методы…
В конце концов машина поехала. Мотор продолжал чихать, что внушало некоторое беспокойство.
— Может, сразу поедем в больницу, встретимся с Алисой? Что ты об этом думаешь?
— Прекрасная идея, — ответил я, рассеянно глядя сквозь потускневшее стекло, когда мы проезжали через Марну.
Десять минут спустя мы были в Медицинском центре Шалона. Я шел за Анной по больничным коридорам, едва успевая за ней.
Мой дед находился в палате интенсивной терапии. Мне было тяжело видеть его лежащим на больничной койке под капельницей, с трубками, вставленными в нос и рот. Несмотря на его преклонный возраст и осознание того, что он может вскоре покинуть нас, мы не представляли нашей жизни без него.
Алиса, которую мы встретили в комнате перед палатой, сказала, обращаясь ко мне:
— Не знаю почему, но вчера утром у меня возникло странное предчувствие.
— Абуэло плохо себя чувствовал? — спросил я.
— Нет, вовсе нет. Но когда он пошел кормить птиц, я из окна кухни следила за тем, как он удаляется, словно знала, что вижу его в последний раз.
В моей душе вспыхнула тревога: все предвещало мучительный разговор, для которого я был неспособен найти подходящие слова.
— Не волнуйся, дед здесь, рядом… Не волнуйся…
Алиса не была нашей бабушкой, но мы всегда считали ее таковой. В середине семидесятых годов мой дед, решивший подстричь зеленую изгородь в саду дома в Арвильере (хотя он платил садовнику, который два раза в неделю должен был выполнять тяжелую работу), упал и сломал шейку бедра. После неудачной операции по замене сустава у деда началось воспаление, на несколько месяцев приковавшее его к постели. Алиса была его сиделкой. Это была мягкая, спокойная женщина, альтруистка, которая, казалось, никогда не заботилась о собственном благополучии. О ее прошлом мы знали только то, что она очень рано овдовела и что у нее не было детей. Без всякого преувеличения можно было сказать, что она спасла моего деда, сильно сдавшего после недавней смерти жены, и помешала ему впасть в депрессию и апатию после несчастного случая. С тех пор они не расставались.
Мне было бы трудно охарактеризовать суть их отношений. В том возрасте, в каком мы тогда находились, мы не могли представить себе, что они оба испытывали настоящую любовную страсть. Мы довольствовались тем, что считали их союз смешением нежности, солидарности и желания убежать от одиночества. Впрочем, никогда больше я не встречал двух существ, так искренне привязанных друг к другу.
Алиса согласилась вернуться вместе с нами в Арвильер, но «только на несколько часов», чтобы пообедать в нашем обществе и помочь мне разместиться.
Едва старенькая машина Анны миновала ворота, как мое сердце сжалось. В отсутствие деда поместье, казалось, приобрело иной облик.
По молчаливому согласию мы всегда называли его «домом в Арвильере», однако местные жители именовали поместье «мануарием Коше». Огромное трехэтажное строение начала века состояло из пятнадцати комнат. У него был серый каменный фасад, небольшая выступающая башня с фахверковыми стенами и устремившимися ввысь печными трубами на широких основаниях. Сад, занимавший площадь более гектара, был засажен столетними каштанами. Встречал гостей огромный бронзовый фонтан, словно последнее и немного смешное свидетельство былой славы семьи Коше, а также символ их прежних достижений.
В начале XIX века, в годы, последовавшие за вступлением на престол Карла Десятого, Виктор Коше превратил маленькую семейную литейную мастерскую, специализировавшуюся на футеровке, в предприятие, изготавливавшее роскошные орнаменты и декоративные изделия. Еще в ранней юности он увлекся искусством и мечтал о карьере парижского художника. Однако намного более прозаические расчеты его родителей положили конец амбициям Виктора. Тогда он всей душой возненавидел мещанский дух своей семьи, но не осмелился пойти против ее решения и порвать с ней. Когда Виктор встал во главе предприятия, ему в голову пришла счастливая мысль, позволившая взять реванш, правда запоздалый, над своими родителями. Он сделал рисунки статуй, фонтанов, канделябров и отдал их литейщикам своей плавильной мастерской в Шампани. Первое время литейщикам, обеспокоенным будущим торгового дома, было трудно, несмотря на огромный опыт, приспособиться к технике художественного литья, которую они считали прихотью своего нового патрона. Виктор без колебаний влезал в долги, ставя на карту судьбу своего предприятия. Он нанял лучших парижских рабочих, которые учили литейщиков семейной плавильной мастерской новым приемам. И он одержал победу: через несколько лет Торговый дом Коше смог конкурировать с литейными заводами Калла и Мюэля. Виктор разбогател. Благодаря его юношескому увлечению скромное семейное предприятие процветало.
Виктор умер в 1887 году, в возрасте восьмидесяти пяти лет, богатым, уважаемым человеком, оставившим после себя детей, которым, к счастью, не пришлось видеть полное разорение фамильного наследства. Жан-Шарль Коше, старший из двух сыновей — мой прадед, — не обладал ни художественными талантами своего отца, ни его жесткостью. В его оправдание надо сказать, что в тот момент, когда он унаследовал отцовское предприятие, художественное литье переживало во Франции упадок. Какое-то время Жан-Шарль посещал парижские салоны крупных буржуа, вел легкомысленный образ жизни, кутил, влюбился в танцовщицу Парижской оперы и начал, впрочем безуспешно, заниматься политикой. Он был плохим отцом, вечно отсутствовавшим, равнодушным.
Семейное предприятие было продано за бесценок. Это позволило лишь частично погасить накопившиеся долги. Из всего фамильного состояния прадеду удалось сохранить только поместье в Арвильере и немного акций, которые он сумел утаить от кредиторов.
Мой дед с ранней юности затаил на отца обиду и дал себе слово никогда не становиться похожим на него. Впрочем, насколько я помню, когда мы были детьми и подростками, он ни разу не сказал ни одного дурного слова об этом человеке и даже старался найти ему оправдание, хотя бы немного обелить его.
Абуэло изучал медицину, выбрав своей специальностью гинекологию и акушерство. Получив диплом, он, преисполненный гуманистических идеалов, столь резко контрастировавших с черствым эгоизмом его отца, присоединился к мужчинам и женщинам, пришедшим на помощь семьям, которые, бежав из Испании после победы Франко в 1939 году, оказались в лагерях беженцев в Восточных Пиренеях. Если можно так выразиться, Абуэло стал одним из членов первых эшелонов современной «гуманитарной помощи». Моя бабушка Констанца, которую мы с Анной практически не знали, принадлежала к семье испанских республиканцев, покинувших Барселону сразу после захвата города фалангистами. С дедом они познакомились в лагере Аржелес-сюр-Мер, где десятки тысяч человек жили в условиях ужасной антисанитарии. Люди умирали от недоедания и дизентерии.
Я до сих пор удивляюсь, как их любовь могла зародиться при столь жутких обстоятельствах. Однако подобное удивление, несомненно, свойственно поколению, не знавшему ни войн, ни лишений.
У Анри и Констанцы был только один сын, Теодор, мой отец, родившийся в самый разгар войны. Роды были трудными, моя бабушка едва не потеряла ребенка. И хотя они оба мечтали о большой семье, остальные беременности бабушки заканчивались неудачно.
Что еще сказать о моем деде? Он был человеком, которым мы с сестрой искренне восхищались, который привил нам вкус к усердию, справедливости и труду. Он был необычайно сдержанным и скрытным, поэтому история его семьи, нашей семьи, мне известна лишь отрывками. О ней я узнавал благодаря некоторым фразам, невольно вырывавшимся во время разговоров, занятным подробностям, фотографиям из семейного альбома. Но там было много пустот, недомолвок, мертвых зон…
Я расположился на втором этаже, в комнате, которую всегда считал своей, когда останавливался в Арвильере. Это было просторное помещение, которое прозвали «спальней пирата» из-за причудливых обоев на стенах и украшавших их навигационных приборов. Там висели октант с диоптрами, теодолит и компас, которыми я играл в детстве. Да я и сейчас мог бы любоваться ими часами.
Я нашел Алису в кухне — она чистила и резала картофель. Я знал: ей бесполезно говорить, что она могла бы не беспокоиться об обеде. Какими бы ни были обстоятельства, Алиса всегда будет готовить, как делала это четверть века для моего деда.
— Хорошо, что ты смог так быстро приехать, — сказала она, не отрываясь от работы. — У тебя не будет из-за этого неприятностей в лицее?
— Один день мои ученики прекрасно смогут обойтись и без меня.
— Напомни, что именно ты преподаешь. Да, конечно, ты говоришь мне это всякий раз…
— Я преподаю литературу, а также историю кино и особенности аудиовизуальных средств ученикам подготовительных курсов.
— Ах да, кино… Твой дед так гордился тобой.
Действительно, страсть к кинообразам передалась мне от Абуэло. Почти половину своей жизни он коллекционировал профессиональные фильмы, снятые на тридцатипятимиллиметровой пленке, которые приобретал на черном рынке. В комнате, переоборудованной под кинозал, дед показывал нам классику американского кино 1950-х и 1960-х годов. Он с гордостью рассказывал нам о том, что однажды к нему обратился Анри Ланглуа из Парижской фильмотеки, поскольку Абуэло был единственным обладателем пригодной к показу версии с субтитрами «Дороги» Феллини. Наш дед собрал также немало любительских фильмов, которые показывал летом, когда мы все приезжали на каникулы в Арвильер.
В начале 1980-х годов я, сдав экзамен на бакалавра, решил поступить в IDHEC, а уж потом посвятить себя преподавательской деятельности, получив звание агреже в области литературы. Но моя любовь к кино не остыла. На факультете я читал курс лекций, посвященных литературе и кино, как вдруг в лицее, в котором я преподавал, было создано направление «Аудиовизуальное кино» для учеников, собиравшихся поступать в Высшую Нормальную школу. Конкурс на место преподавателя был огромным, но была одобрена именно моя кандидатура, поскольку я обладал немалым опытом в этой области.
— Куда делась Анна?
Руки у Алисы были заняты, и она локтем показала на большой сад, куда выходили окна кухни.
— Она в саду, курит тайком, как в юности.
Анна всегда обладала способностью становиться незаметной, как камень подо мхом. Помню, в детстве она могла исчезнуть в мгновение ока и забиться в уголок дома, чтобы шпионить за взрослыми.
— Как здоровье твоей сестры, Орельен? — добавила Алиса, на этот раз взглянув на меня.
Но что я о ней действительно знал? Любой ответ о состоянии здоровья Анны мог быть только предварительным, но категоричным. Она не вылезала из простуд и даже как-то раз сломала ногу. Могла ли она излечиться от болезней, которыми страдала?
— Думаю, ей лучше…
— Ты говоришь это, чтобы меня не волновать, или же и в самом деле так думаешь?
— Все очень сложно, Алиса.
Все, что было связано с Анной, действительно было сложно. Как-то раз, когда ей едва исполнилось семнадцать лет, то есть менее чем через два года после смерти нашего отца, я отыскал Анну в больнице, куда она попала после передозировки лекарств. Учитывая количество проглоченных таблеток, врачи пришли к убеждению, что речь идет не о неосторожности или желании помочь своему организму, а о настоящей попытке самоубийства. Тогда моя сестра лишь чудом избежала смерти.
Анна согласилась на несколько бесед с психологом, но только для того, чтобы дать нам понять: «Вот видите, я иду на поправку, теперь мне станет лучше». Она использовала психологическое сопровождение как щит, уловку, позволявшую ей на какое-то время избавиться от нашей опеки. Разумеется, мне хотелось ей помочь, но я очень быстро понял, что был способен видеть свою сестру только в болезненном состоянии, представлять ее маленькой девочкой, страдающей депрессией, мучения которой приводили меня в отчаяние и вызывали чувство вины.
У Анны были взлеты и падения. Это можно сказать о ее физическом и душевном состоянии, а также о наших с ней отношениях. Я помню, что даже после смерти нашего отца мы проводили незабываемые летние каникулы в Арвильере. В то время для нас было немыслимо провести хотя бы одни выходные за пределами Марны. Это было своего рода ритуалом, который никто из нас не нарушал. Потом мы стали видеться не так часто. Я теперь уже и не помню, почему так случилось. Я стал реже приезжать в Арвильер. Моя жизнь с Лоранс, наши ссоры, рождение Виктора, жертвы, на которые мне пришлось пойти, чтобы получить должность преподавателя… Анна, жившая, как и я, в Париже, по-прежнему много времени проводила в Арвильере. Полагаю, Арвильер был единственным местом, где она чувствовала себя как дома. Ubi bene, ibi patria…
— Похоже, ты тайком дымишь?
Моя сестра скорчила гримасу, одну из тех, которые были способны перенести меня на много лет назад и заставить поверить, будто она нисколько не изменилась.
— Не одолжишь сигаретку? — добавил я.
— Я бросила, ты же знаешь.
— Так я тебе и поверил!
— Помнишь это дерево?
Это был каштан, на который мы когда-то повесили самодельные качели. Я приподнял прядь, закрывавшую на лбу небольшой шрам — память о падении, из-за которого меня забрала в больницу карета «скорой помощи», когда мне было тринадцать лет.
— На ветке все еще видны следы от веревки, — заметил я. — Странно, но у нее тоже остался шрам. Так что мы квиты.
Анна выпустила изо рта струйку белого дыма.
— Знаешь, в этом году Абуэло плохо себя чувствовал. Алиса очень беспокоилась о нем. В последние месяцы я часто у них бывала.
— Почему ты ничего мне не сказала?
— Возможно, надо было бы. Ничего серьезного, но он… сдал. Полагаю, это самое подходящее слово.
Анна закурила новую сигарету.
— Как поживает Виктор? Когда я увижу своего любимого племянника?
— Во время следующих каникул он поживет одну недельку у меня. Можно что-нибудь придумать… Ты не против?
— Да, это было бы хорошо.
Вот уже два года как Лоранс жила в Риме. Она поехала туда за своим мужем, резчиком, создававшим ужасные деревянные скульптуры, которые покупали по бешеным ценам простаки, лишенные какого-либо художественного вкуса, зато лопавшиеся от счастья из-за того, что теперь они могут подкрепить свою страстную любовь к искусству комичной идеологией школьной переориентации. Я не возражал против ее отъезда. Лоранс металась между Римом и Парижем, где осталась вся ее семья, так что я, несмотря на разделявшее нас расстояние в полторы тысячи километров, часто виделся с Виктором, когда он жил в Париже в трех станциях метро от меня.
— Как твоя учеба?
— Нормально, хотя мне кажется, что время тянется медленно.
Анна училась на третьем цикле в Школе Лувра. Теоретически через несколько месяцев она должна была закончить учебу.
— Далеко продвинулась в своей дипломной работе?
— Я отстаю, очень даже отстаю, но обязательно наверстаю упущенное. Я уже прошла стажировку в Сен-Жермен-ан-Лэ.
— В замке?
Анна кивнула. На самом деле, хотя я не имел никаких конкретных доказательств, на которые мог бы опереться, у меня было подозрение, что Анна бросила учебу. После семи столь трудных, столь разных лет это было самым глупым ее решением. Но в любом случае я буду последним, кто узнает об этом.
Легкий ветерок колыхал листья каштана, шумевшие над нашими головами. Некоторые деревья уже были усыпаны гроздьями белых и розовых цветов. Я набрался мужества.
— Послушай, относительно того, о чем мы вчера говорили по телефону…
— Забудь, Орельен. Вчера я была такой подавленной. Я ни в чем тебя не упрекаю.
— Нет, я хочу, чтобы ты знала… Мне хотелось бы, чтобы в будущем мы чаще виделись. Как хорошо вновь встретиться здесь, в Арвильере… Например, на каникулах… Через три недели, весной, я приеду с Виктором. Можно снова сделать качели…
Это все, что я смог ей предложить.
— Последние годы я мало занимался тобой, — закончил я срывающимся от волнения голосом.
Анна бросила окурок на влажную землю и раздавила его ногой. Ее губы озарила улыбка.
— Никто не просит, чтобы ты занимался мной, Орельен. Теперь я уже большая девочка. Папа умер более двенадцати лет назад…
Мне с трудом удалось скрыть изумление. Анна мало говорила о нашем отце, а я привык уважать ее молчание. Но, насколько мне было известно, сейчас она впервые провела непосредственную параллель между его кончиной и своей хронической депрессией.
— Ты с кем-нибудь встречаешься?
Подобный вопрос, заданный в разговоре между братом и сестрой, должен подразумевать любовную связь. Но в нашей беседе он подразумевал визиты к врачу.
— Я встречаюсь с психологом, хорошим психологом. В отличие от своих коллег он, похоже, не валяется на диване доктора Фрейда.
Говорила ли Анна мне правду или просто хотела успокоить меня и положить конец разговору на эту тему? Не знаю.
Я давно разучился понимать свою сестру, а она была способна на любую ложь.
В течение двух дней, которые я провел в Марне, состояние моего деда оставалось стабильно-тяжелым, что позволяло предполагать худшее.
В воскресенье вечером, сидя в поезде, увозившем меня обратно в Париж, я почти физически почувствовал, как отрываюсь от своего прошлого, как оставляю его позади, словно старую кожу. Однако последующие недели вновь бросили меня в минувшие годы, причем так грубо, так жестоко, что моя жизнь разлетелась вдребезги.
Мой дед умер через четыре дня после приступа, в понедельник вечером. Когда он отходил в мир иной, Алиса была рядом с ним. Она отказалась покидать больницу, пусть даже на несколько часов, словно боялась, что в роковой момент Абуэло окажется в одиночестве. Он так и не пришел в себя. Полагаю, так даже лучше, поскольку ему наверняка было бы невыносимо чувствовать себя — как морально, так и физически — «сдавшимся», если говорить словами Анны.
Последние две недели перед пасхальными каникулами я жил словно в густом тумане. Я все делал в каком-то замедленном темпе, мое тело казалось мне ватным. В лицее я больше не придерживался той программы, которую сам для себя разработал. Со своими учениками я изучал два любимых фильма моего деда: «Красные башмачки» Майкла Пауэлла и «Босоногая графиня» Манкевича. Благодаря этим шедеврам у меня создавалось впечатление, будто мой дед все еще рядом со мной.
Каждый вечер я звонил Анне. Мне хотелось вновь сблизиться с ней. Я был уверен, что смерть Абуэло поможет нам обрести друг друга. Мы долго разговаривали, как в прежние времена. Необязательно на самые трудные и важные темы. Просто звук ее голоса, такого звонкого и ласкового, как мелодия виолончели, вызывал во мне необыкновенный прилив сил.
В тот период я несколько раз звонил матери по телефону. Мои родители развелись в 1986 году, за год до того, как Теодор, мой отец, узнал, что у него рак. Через четыре года после смерти отца, когда я уже заканчивал учебу, мать уехала в Экс-ан-Прованс, где завершила свою карьеру физиотерапевта. Я никогда не был с ней особенно близок, и мой ежемесячный телефонный звонок можно было по праву рассматривать как дополнительное задание к уроку, в виде наказания. Несколько раз летом я вместе с Виктором ездил к ней на юг Франции, чтобы она не потеряла связи с внуком.
Похороны Абуэло произвели на меня тягостное впечатление. Пришло слишком много народу, поскольку мой дед был одним из тех, кого в провинции до сих пор называют «именитыми гражданами». Траурная церемония показалась мне совершенно безликой. После кладбища Алиса хотела организовать нечто вроде угощения, чтобы отблагодарить пришедших на похороны людей. Я нашел эту идею нелепой и бессмысленной, но ничего ей не возразил. Во время поминального приема я бродил в глубине сада, куря сигарету за сигаретой.
Моя мать тоже приехала на похороны, но в основном потому, что это давало ей возможность увидеться с нами, с Анной и со мной. Сказать, что моя мама никогда не ценила своего свекра, было бы неправильно. Еще одна таинственная зона в истории нашей семьи, но эту тайну я не стремился ни разгадать, ни понять, словно их интимные отношения меня не касались. Мать много говорила о себе, утверждала, что у Анны все хорошо, поскольку «она прекрасно выглядит», и не смогла удержаться, чтобы в сотый раз не упрекнуть меня за то, что я позволил Виктору уехать вместе с его матерью в Италию. У меня не было сил произносить высокопарные речи, чтобы хоть как-то защититься, и я с видом блаженного отвечал на все ее упреки, стараясь сдерживать иронию, чтобы она не подумала, будто я над ней издеваюсь.
Когда я долго не виделся с мамой, меня охватывало чувство вины. Я говорил себе, что объективно она была скорее хорошей матерью и что ни в чем серьезном я не мог ее упрекнуть. Когда я был маленьким, она была центром моей крохотной эгоистической вселенной, которую я создал вокруг себя. Я находил маму нежной и внимательной, но когда углублялся в самоанализ, начинал понимать, что она любила нас, когда мы были маленькими, поскольку могла формировать наши характеры по своему желанию. Но чем старше мы становились, тем откровеннее она считала нас нежелательными элементами, существами, которые нарушали ее жизненное пространство и лишали ее кислорода. Впрочем, я полагаю, что именно по этим причинам она в конце концов рассталась с моим отцом, а вовсе не потому, что между ними возникло непонимание.
Однако чувство вины никогда не мучило меня слишком долго. Мне достаточно было в очередной раз проанализировать эгоцентризм матери и ее вечные упреки, чтобы убедить себя: без нее мне лучше и в наших встречах нет особой необходимости.
Моего отца не было в живых, и мы с Анной становились прямыми наследниками Абуэло. К нашему великому облегчению, Абуэло выделил Алисе долю имущества, которой она могла свободно распоряжаться, что, впрочем, не явилось для нас неожиданностью. Нам даже в голову не приходило продать фамильный дом, но Алиса сказала нам, что не желает больше в нем жить.
— В любом случае этот дом слишком велик для меня.
Алиса хотела снять квартиру в городе, возможно, обосноваться в Шалоне, что было более удобно для женщины ее возраста.
Мы решили, что сдадим дом, после того как вывезем личные вещи деда и Алисы. Отложив в сторону несколько предметов, которыми мы с Анной особо дорожили, мы наняли одного книготорговца и двух антикваров, чтобы те сделали опись, а потом продали тонны книг и ценных предметов, хранившихся в доме. Однако разобрать фильмотеку Абуэло Алиса доверила только мне.
— Никто не сумеет справиться с этой задачей лучше тебя. Анри хотел бы, чтобы этим занимался ты.
Учитывая сложившиеся обстоятельства и работу, которую мне предстояло выполнить, мы с Лоранс решили изменить наши планы и договорились, что Виктор не приедет во время каникул на неделю ко мне, но проведет больше времени во Франции следующим летом.
Как ни странно, мне казалось, что Анна выглядит умиротворенной, словно смерть Абуэло вырвала ее из болезненной депрессии, в которой она так давно пребывала. Но не было ли это поверхностным ощущением, психологическим воздействием, призванным успокоить меня?
В первую неделю каникул, когда все старались навести в доме порядок, я решил рассортировать фильмы, о чем просила меня Алиса. Эту работу я рассматривал не как тяжелую повинность, а скорее как прощальный привет деду, с которым меня объединяла одна и та же страсть.
Полагаю, я не сразу оценил масштабы предстоящей работы. Абуэло отвел для своих фильмов целых две комнаты. Первая была просторным кабинетом с обшитыми деревянными панелями стенами, вдоль которых стояли высокие, до самого потолка, стеллажи. На этих стеллажах лежали бобины. Прилегающую к кабинету комнату, бывшую некогда маленькой гостиной, дед переоборудовал в кинозал с удобными кожаными креслами, прочно закрепленным на стене экраном и двумя кинопроекторами, оставившими в конце концов глубокие следы на столе, на котором они стояли.
Сначала я отделил семейную хронику от классических голливудских фильмов, снятых на тридцатипятимиллиметровой пленке. Я даже подумал, что голливудские фильмы можно будет передать в дар моему лицею и показывать учащимся подготовительных курсов, избравшим своей специальностью кино. Однако после каждого показа эти фильмы требовали реставрации. Кроме того, они считались утраченными и поэтому не могли стать частью фильмотеки учебного заведения. В конце концов я решил отдать их в специализированный магазин, торгующий фильмами, снятыми на серебросодержащих пленках. Я знал, что до сих пор есть любители-коллекционеры, охотящиеся за подобными фильмами.
Оставшаяся часть коллекции состояла в основном из фильмов, снятых на восьмимиллиметровых пленках или пленках Super 8. Очень скоро я с огромным сожалением увидел, что бо́льшая часть этих фильмов находится в плачевном состоянии. Пленки с серебросодержащими носителями имели тенденцию становиться жесткими и покрываться тонким слоем уксусной кислоты. Тогда я отложил в сторону наиболее поврежденные бобины.
Но все равно их осталось слишком много. Мне понадобилось бы несколько недель, чтобы просмотреть все фильмы. На протяжении многих лет мой дед придерживался строгой классификации, отмечая на коробках даты и события. Однако некоторые пометки были слишком лаконичными или непонятными. В отдельных коробках лежали обрывки пленки, не представлявшие никакой ценности. Разумеется, у меня не было причин их хранить.
Даже если на каждой из этих бобин была запечатлена часть нашей семейной истории, я должен был забыть о сентиментальности и оставить лишь технически пригодный фонд. В то время было просто немыслимо перевести столько фильмов на носители DVD. Итак, мне пришлось снова заняться сортировкой.
Я буквально не вылезал из этой комнаты, просматривая, классифицируя, расставляя, надписывая, а порой и реставрируя фильмы своего деда. Иногда в полутемную маленькую гостиную приходила Анна. Мы молча сидели, зачарованные мелькавшими перед глазами картинами нашего детства, успокаивающим шумом пленки, крутящейся на подающих бобинах.
Одним из двух антикваров, описывавших по нашей просьбе имущество, был некий Долабелла, владевший в Шалоне магазином с прекрасной репутацией. Как сообщила мне Алиса, он был старинным приятелем моего деда. Я никогда прежде не видел этого человека и должен сказать, что его внешность с первого взгляда произвела на меня сильное впечатление. Долабелле было около семидесяти лет. Несмотря на легкую сутулость, у него были широкие плечи и импозантная осанка. Седая бородка и густые брови делали его похожим на Мишеля Лонсдаля. Долабелла говорил размеренно, как метроном, но отнюдь не монотонно, длинными фразами, не запинаясь ни на мгновение, четко, уверенно. Создавалось впечатление, что он говорил так, как другие пишут.
На третий или четвертый день наших «раскопок» произошел случай, который я, вероятно, оставил бы без внимания, если бы не сделал на следующий день некое «открытие». После обеда я вышел из дома, чтобы купить сигареты, но вскоре заметил, что забыл бумажник, и повернул назад. Я был уверен, что оставил дверь кабинета, где находились фильмы, широко открытой. Сначала я подумал, что в кабинет зашла Алиса, но, войдя туда, увидел, что Долабелла внимательно рассматривает бобины, лежащие в столе. Он явно искал нечто конкретное. Старик тут же обернулся. Вид у него был смущенный, словно его поймали на месте преступления, и в свое оправдание он пролепетал несколько неразборчивых слов, что резко контрастировало с его обычной уверенностью.
— Вы что-нибудь ищете? — спросил я без всяких задних мыслей, тоном, в котором не было ни тени осуждения.
За эти несколько секунд Долабелла обрел прежнюю уверенность в себе.
— Я не смог удержаться и решил в последний раз взглянуть на эту удивительную коллекцию. Простите, мне надо приниматься за работу… Этот дом похож на настоящий музей…
Итак, на следующий день, ближе к вечеру я нашел этот фильм. Не стану утверждать, что он был спрятан, однако учитывая то место, где он лежал — задвинутый, если можно так выразиться, под самый потолок, на верхней полке, среди старых бобин, — его невозможно было обнаружить случайно.
На серой, мятой, разорванной в некоторых местах картонной коробке не было никаких надписей, кроме названия фирмы-изготовителя пленки. Однако к ней был приклеен, причем явно недавно, стикер. Я сразу же узнал тонкий, изящный почерк деда.
Элоиза Турнье
01 93 74 22 68
Ни этого имени, ни телефона я не знал. Конечно, меня заинтриговал этот стикер, служивший единственным опознавательным знаком, но еще сильнее я удивился, когда внутри картонной коробки увидел небольшую алюминиевую цилиндрическую коробку с маркой киностудии «Пате», в которой лежала девяти с половиной миллиметровая пленка. Это был достаточно редко встречающийся любительский формат. Однако некоторые радетели за «чистоту» кинематографа высоко ценили его, поскольку он позволял в совершенстве использовать всю поверхность пленки. Действительно, перфорационные отверстия были расположены между кадрами, а не по бокам, что не вело к потере пространства.
Я осторожно перемотал фильм вручную, словно это был античный папирус. Похоже, он был в хорошем состоянии. Пленка была гибкой, без пятен и симптомов кислотного разрушения. Речь шла о небольшой бобине с пленкой длиной в пятнадцать метров, на которую был снят двух-или трехминутный фильм. Я не знал, был ли у деда проектор или просмотровое устройство для девяти с половиной миллиметровых пленок. Если не было, то мне вряд ли удастся отыскать где-нибудь подобное оборудование.
В шкафу маленькой гостиной, где Абуэло хранил свои инструменты, я нашел два аппарата. В любом случае они были не приспособлены для этого формата. Однако я знал, что в подвале хранилось кое-какое оборудование.
Среди невероятного нагромождения всякой всячины, достойной лавки старьевщика, в широком металлическом сундуке, между двух склеечных прессов и восьмимиллиметровых чистых бобин я отыскал кинопроектор в довольно хорошем состоянии, правда без лампочки. Я отнес кинопроектор в кабинет и прикрутил к нему лампочку от другого проектора. Мне пришлось потрудиться, чтобы поставить бобину, ведь у меня не было навыка. Зубцы не хотели входить в перфорационные отверстия, и в какой-то момент я испугался, что порву пленку. Это было бы ужасно, поскольку я не сумел бы починить девяти с половиной миллиметровую пленку. Наконец в интимной темноте гостиной замелькали изображения.
Я почти сразу понял, что речь идет не о семейном фильме. Доверившись своему опыту, я датировал его периодом, предшествовавшим 1950-м годам. Возможно, это был самый старый фильм из коллекции моего деда. На какое-то мгновение мне даже показалось, что это отрывок хроники.
Общий план. Огромное здание с фахверковыми стенами из светлого кирпича, с черепичной крышей и двумя стройными башенками, окруженное просторным садом. Поместье, по стилю напоминающее наше поместье в Арвильере. Однако раньше я его никогда не видел.
Второй, передний план. Крыльцо этого же дома. На лестнице с широкими ступенями и коваными перилами стоят женщины в светлых платьях. Они с улыбкой на губах позируют перед камерой и приветливо машут руками в сторону объектива. По виду им от двадцати до тридцати лет. Некоторые, возможно половина, из них беременны. Они гладят свои округлившиеся животы. Лица женщин разглядеть практически невозможно. Меня неприятно поразила одна деталь — деталь, которую я сумел идентифицировать гораздо позже, но которая постоянно будоражила мое сознание.
Я заметил, что, несмотря на то что бобина хорошо сохранилась, изображение было немного искажено, что часто случается с фильмами подобного формата. На экране были видны полосы, отсутствовал резкий контраст, отчего кадры были размытыми. Но все эти технические несовершенства казались мне несущественными. Я не отрывал глаз от экрана. В настоящий момент я не мог объяснить смысл происходящего на экране, но в глубине души чувствовал, что этот фильм не имеет ничего общего с теми, которые я смотрел в последние дни.
Следующий план перенес меня внутрь здания. Неужели я узнал своего деда? Конечно, ведь я видел его на семейных фотографиях, сделанных примерно в то же время. Деду приблизительно столько же лет, сколько сейчас мне. На нем белый халат. Он стоит в центре комнаты для новорожденных. Две медсестры в белых косынках позируют рядом с ним среди кроваток для малышей. Абуэло берет на руки одного из младенцев и начинает махать его пухленькой ручкой, словно это марионетка. Медсестры улыбаются, глядя на них.
Затем мы перенеслись в просторную гостиную, переоборудованную в столовую. Вокруг массивного деревянного стола, на котором стоит столовый сервиз и блюда, собрались те же женщины, что и на крыльце. Камера немного отъехала назад и сняла панорамный план. По всему было видно, что между женщинами, которые вдруг показались мне намного моложе, установились доверительные отношения. Можно было легко представить себе, что это была послевоенная столовая для молодых дам, если, конечно, абстрагироваться от довольно богатой обстановки и особенного физического состояния женщин.
Послевоенный период… Но последующие кадры разрушили мою первоначальную гипотезу. Та же гостиная, что и раньше, только переоборудованная не под столовую, а под приемный зал. Персонал дома и медсестры — мне показалось, что я узнал одну из них, — собрались вокруг того же самого стола, только застеленного кружевной скатертью и уставленного бутылками и фужерами. В углу справа был отчетливо виден сделанный из подручных материалов плакат, на котором было написано:
Добро пожаловать
Willkommen
Я никак не мог понять суть того, что происходило потом. На экране вновь появился мой дед. Он улыбался, а вот человек, находившийся рядом с ним, отнюдь не был веселым. Это был мужчина с изможденным лицом, поджатыми губами и напомаженными волосами, зачесанными назад. Ему, вероятно, перевалило за пятьдесят. Очки с круглыми стеклами не скрывали острого взгляда. На нем была форма, которую я идентифицировал как форму эсэсовцев. На левом рукаве был вышит знаменитый нацистский орел, а кончики воротника были украшены острыми листьями. Камера увеличила угол обзора, и теперь я увидел на плакате свастику.
Машинально, словно ребенок, испугавшийся, что его шалости будут раскрыты, я выключил аппарат. Но в чем я мог себя упрекнуть? Однако мне казалось, что на потухшем экране я все еще вижу своего деда рядом с эсэсовцем.
Это видение долго меня не покидало. Несомненно, оно не покинет меня никогда.
Жандармерия Шалон-ан-Шампань
Лейтенант Франк Лонэ нервно перелистывал страницы досье, в которое в очередной раз погрузился с головой. Он столько раз его перечитывал, что уже выучил наизусть. Лейтенант даже составил нечто вроде сводной таблицы, записав в своем блокноте несколько слов в две торопливо начертанные колонки.
Браше Другие ограбления
Клейкая лента Трубчатые косы
С первого взгляда ничего не украли Наличные деньги, драгоценности, мобильные телефоны…
Четверг
С 14 до 17 часов? Выходные
С 19 до 22 часов?
Вся жандармерия Шалон-ан-Шампань была сразу же мобилизована на раскрытие этого дела. Однако через месяц пришлось констатировать, что расследование не продвинулось ни на шаг. Подобное положение приводило Франка Лонэ в отчаяние.
Николь Браше, восьмидесятилетнюю женщину, нашли убитой в собственном доме в Суланже. Она была привязана к стулу в закутке, служившем кладовкой, в глубине дома. Вскрытие показало, что несчастную сильно ударили по голове, прямо в темя, щипцами, которыми обычно пользуются для ворошения поленьев и горящих углей. Орудие преступления со следами крови нашли рядом с противопожарным экраном камина. Внутричерепное кровоизлияние… По словам судебного медика, Николь Браше умерла не сразу, но из-за раны быстро потеряла сознание. Казалось, обнаруженное орудие преступления являлось главным козырем, однако щипцы принадлежали хозяйке дома и поэтому не могли быть принесены извне. На них так и не нашли ни одного пригодного для идентификации отпечатка пальцев. Однако специалистам все же удалось выделить ДНК, не принадлежащую старой женщине. ДНК немедленно сравнили с образцами, хранящимися в Национальной автоматизированной картотеке генетических отпечатков, но безрезультатно. База данных содержала только образцы, имеющие то или иное отношение к преступлениям, совершенным на сексуальной почве. Впрочем, с этой стороны никто ничего особенного и не ждал.
А вот на первом этаже нашли два десятка отпечатков. Но отпечатков было так много, что не представлялось возможным сразу их идентифицировать. Конечно, старая женщина вела уединенный образ жизни, однако к ней приходило множество людей: почтальон, помощница по хозяйству, патронажная сестра…
Эрика Фабр, соседка, которая обычно ездила вместе с Николь Браше по пятницам за покупками, оказала Франку и его коллегам поистине бесценную помощь. Это она обнаружила тело утром, на следующий день после убийства, и поставила в известность полицию. По словам Эрики, она была «единственным по-настоящему близким человеком» старой женщины. Во всяком случае, она была свидетелем, сообщившим наиболее полезные сведения.
Франк Лонэ помнил, что они, приехав на место и увидев, что криминалисты еще не закончили осмотр, сразу отдали предпочтение версии о домашнем пиратстве, о home-jackings, как говорят по ту сторону Ла-Манша, — виде преступлений, который стал распространяться по Франции с пугающей быстротой. Впрочем, на следующий день газеты именно так и представили это дело в статьях с броскими заголовками. Однако довольно скоро множество подробностей, установленных жандармами, позволило предположить, что все обстоит гораздо серьезнее.
Существовал один фактор, который работал против жандармов с самого начала. Ферма Николь Браше находилась на отшибе, в двух километрах от деревни. Ближайшие соседи, которые, впрочем, не могли видеть весь дом целиком, не заметили ничего необычного. А ведь отсутствие свидетелей всегда тормозит расследование.
Франк Лонэ много раз перечитывал досье. В конце концов, сравнив это дело с другими случаями домашнего пиратства, происшедшими за последние два года в Шампань — Арденнах и прилегающих территориях, он стал рассматривать убийство под иным углом зрения. Все знали, что лейтенант, ведя расследование, всегда сражался до победного конца. Эта страсть Лонэ вызывала как восхищение, так и раздражение у его сослуживцев. Однако на этот раз капитан Лорини целиком и полностью поддерживал лейтенанта, поскольку сам считал, что для раскрытия убийства действительно необходимо провести целый ряд следственных действий.
В окно, расположенное рядом с его письменным столом, Франк Лонэ увидел, как на стоянку на большой скорости въехал красно-белый «мини-купер» Эмили Дюамель. Из машины вышла высокая изящная женщина и направилась к зданию жандармерии. Франк мгновенно отвернулся, боясь встретиться с ней взглядом. Он не хотел, чтобы у Эмили возникло впечатление, будто он за ней подглядывает.
Эмили, которой исполнилось двадцать семь лет, была новичком в розыскном отделе жандармерии Шалон-ан-Шампань. Франк был на десять лет старше ее. Какое-то время они приглядывались друг к другу, играя в кошки-мышки. Правда, они толком не знали, кто был кошкой, а кто — мышкой. Потом оба одновременно вышли из игры. «Несовместимость характеров», — так они решили, ища объяснение этому фиаско. По мнению Эмили, Франк вел себя чересчур покровительственно. А Франк считал, что у Эмили слишком независимый характер; она была неспособна соглашаться на компромиссы и постоянно была настороже, словно чувствовала необходимость проявлять характер даже во внерабочее время.
На самом деле все было гораздо сложнее. Франк никак не мог прийти в себя после развода, случившегося спустя десять лет супружеской жизни, и боялся вновь устанавливать с кем-либо серьезные отношения. Эмили же была слишком честолюбивой, чтобы пускаться в любовную авантюру, которая могла негативно сказаться на ее карьере. Поэтому их связь и оказалась такой короткой. К счастью для обоих, потому что едва поползли слухи об их романе, как капитан Лорини плохо к этому отнесся, хотя ни один закон не запрещал двум жандармам встречаться.
— Франк, вы уверены, что знаете, как вести себя с этой малышкой? — все же спросил капитан, когда они остались наедине.
— Капитан, жизнь не была бы странной, если бы мы были уверены в своих действиях на все сто процентов.
— Франк, не выпендривайтесь. Если ваши шашни скажутся на результатах не только вашей работы, но и работы Дюамель, я буду винить в этом лично вас.
— Хорошо, — ответил лейтенант.
На том дело и закончилось.
Эмили вошла в кабинет инспекторов.
— Ты опять чуть не врезалась в «БМВ» капитана, — насмешливо сказал Франк.
— Очень смешно. А ты что, ночевал здесь? — спросила она, устремив взгляд изумрудных глаз на досье, которое тут же узнала. — Что-то я не вижу бивака… Кстати… Похоже, капитан хочет видеть нас по поводу дела Браше.
Франк кивнул головой.
— Ты просмотрел свои записи? Я уверена, что ты сделаешь блестящий доклад и удостоишься похвалы.
— И часто ты используешь иронию в качестве оружия? — качая головой, спросил Франк.
— Извини, но ты первый начал…
Капитан Лорини всегда держался строго и немного отстраненно, однако под этой маской скрывался настоящий шутник, которого подчиненные высоко ценили и уважали.
Франк с трудом скрывал удовольствие, которое доставляли ему доклады в кабинете капитана. Каждый раз они давали ему возможность изложить свои оригинальные выводы. Однако Франк не любил выставлять себя в выгодном свете. Было даже время, когда ему приходилось бороться с природной робостью. Впрочем, в ходе работы Франк ощущал неудержимую потребность демонстрировать свои лучшие качества. Он был красивым мужчиной, и некоторые коллеги питали к нему довольно устойчивую зависть. К тому же он считался протеже капитана, что совсем не улучшало положение дел. Многие за глаза называли Франка «любимчиком начальства».
— Прежде всего, — начал капитан, — я хочу напомнить лейтенанту Дюамель, что элементарные правила дорожного движения, действующие на дорогах, применяются также и на стоянке жандармерии.
Все присутствующие жандармы сдержали смешки. Эмили сердито посмотрела на Франка, словно тот нес персональную ответственность за колкое замечание капитана.
— А теперь серьезно. Я хочу, чтобы убийство Браше было расследовано под иным ракурсом. Вы сами знаете, что в деле появились новые факты, а со стороны создается впечатление, будто мы барахтаемся в сметане.
Услышав столь необычное сравнение, присутствующие улыбнулись.
— Словом, мы не должны опускать руки. Франк много работал над делом. Возможно, у него есть какие-нибудь идеи. Франк, мы вас слушаем.
Пятеро жандармов, сидящих в кабинете Лорини, повернули головы в сторону лейтенанта.
— Спасибо, капитан. За последние пятнадцать месяцев в районе Шампань — Арденны было зарегистрировано четыре ограбления, сопровождавшихся насилием. Я говорю только о тех случаях, когда жертв удерживали против их воли, угрожая им смертью, чтобы получить, например, код банковской карточки.
— Пять, если учесть дело Браше, — с удовлетворением в голосе вмешалась Дюамель.
Франк с раздражением посмотрел на нее.
— Да, — согласился он, — но я оставляю это дело в стороне, поскольку это единственный случай, когда жертву убили.
— В этом и состоит оригинальность теории Франка, — уточнил капитан.
— Если проанализировать все эти ограбления с применением насилия, можно увидеть, что жертвами всегда становились люди с высокими доходами — в двух случаях представители свободных профессий — или пенсионеры, то есть легкая добыча. К тому же многие думают, что пенсионеры хранят дома значительные суммы денег. Но социальное положение Николь Браше не вписывается в эти рамки.
— Ей было восемьдесят лет, — ехидно заметил Жером Морено, один из лейтенантов, на дух не переносивший Франка. — Она была пенсионеркой, то есть идеальной жертвой.
На этот раз Эмили пришла на помощь своему коллеге:
— Да, но она вела скромный образ жизни. Ее «ферма» давно обветшала, хотя там и царил порядок.
— Совершенно верно, — подтвердил Лонэ. — Я прекрасно знаю, что не всяк монах, на ком клобук. Вы, несомненно, помните о деле бывшего рабочего, который жил в большой нужде, но тем не менее всю жизнь экономил и держал у себя дома более двухсот тысяч франков наличными.
Этим делом занимались все присутствующие сейчас в кабинете капитана жандармы. Соседи, встревоженные странными звуками в доме старика, позвонили в жандармерию. Грабители, воспользовавшись его беспомощностью, искали в доме сбережения.
— Таким образом, дело Браше стоит особняком. В принципе, хотя с полной уверенностью этого утверждать нельзя, у мадам Браше не украли ни одной ценной вещи, хотя на первом этаже все было перевернуто вверх дном. В спальне в комоде мы нашли спрятанный под одеждой кошелек, в котором лежали две тысячи франков в банкнотах. Либо грабители не успели обыскать весь дом, либо они приходили за чем-то другим.
Эмили, как прилежная ученица, подняла руку, словно хотела, чтобы все забыли об ее утренней оплошности на стоянке.
— Да, Дюамель? — произнес капитан, давая ей слово.
— Непонятно, что могло помешать грабителям и почему они не успели обыскать весь дом. Убийство было совершено во второй половине дня. Нам доподлинно известно, что в тот день к мадам Браше никто не приходил. Зачем убивать старуху, если в ее доме особо и поживиться нечем?
Франк кивнул головой:
— На мой взгляд, это самый важный момент. Все прочие ограбления происходили по выходным, вечером, между девятнадцатью и двадцатью двумя часами. Совершенно очевидно, что гораздо легче ограбить дом и его обитателей вечером, когда преступникам не грозит опасность быть застигнутыми врасплох. Но грабители, решившие проникнуть в дом днем, в четверг, подвергали себя огромной опасности, даже если они хорошо изучили привычки этой женщины.
— Возможно, они не хотели ее убивать? Может, сначала они собирались ее только ранить? — предположила Эмили. — Вдруг что-то пошло не так, ситуация вышла из-под контроля…
— Не надо забывать, — вмешался Жером, — что этой женщине было восемьдесят лет и что она была привязана к стулу. Преступники должны были понимать: проломив старухе голову кочергой, они оставляют ей мало шансов остаться в живых…
— Каминными щипцами, а не кочергой, — резким тоном уточнил Франк. — Можно предположить, что Николь Браше сначала ударили, а потом привязали. На полу между гостиной и кухней есть мелкие пятна крови, что позволяет думать: она шла в тот момент, когда ее ударили. К тому же, разумеется, щипцы…. Мы нашли их около камина, а не в кладовке. Но есть один пункт, который, по моему мнению, подтверждает эту гипотезу…
— Клейкая лента, — поспешила сказать Эмили, словно после всех этих ссор она снова играла с Франком знакомую пьесу в четыре руки.
— Старую женщину привязали к стулу с помощью клейкой ленты, которую грабитель или грабители нашли, судя по всему, на месте, в ящике на кухне. Эрика Фабр, соседка, обнаружившая тело, уверенно заявила, что видела эту клейкую ленту и даже сама ею пользовалась. В других случаях жертв обездвиживали с помощью либо трубчатых кос, которые сегодня можно купить в любом магазине, торгующем охранным оборудованием, либо наручников… Либо на них просто наставляли какое-нибудь оружие. Согласитесь, что по крайней мере удивительно, когда преступник идет на ограбление, не захватив с собой ничего, чем бы он мог связать жертву. С другой стороны, если мадам Браше могла двигаться в тот момент, когда ее ударили, я не понимаю, зачем ее, полумертвую, привязывать к стулу в кладовке.
— Действительно, — согласился капитан Лорини, — учитывая ее состояние и возраст, маловероятно, что она смогла бы навострить лыжи.
— Твой рассказ впечатляет, — насмешливо произнес Жером, обращаясь к Франку, — но я не услышал ничего нового. Что конкретно может сдвинуть расследование с мертвой точки?
Капитан Лорини знал о некой напряженности, царившей среди членов его команды, но рассматривал ее скорее как элемент состязательности, чем как раздор.
— Франк полагает, что нам надо пересмотреть некоторые фундаментальные положения расследования.
— В самом деле, если исходить из принципа, что убийство Николь Браше не имеет ничего общего с другими случаями ограбления, становится очевидным, что нам необходимо искать иные мотивы: семейная драма, преступление на почве страсти, домашние неурядицы, ревность, еще что-нибудь… Поэтому мы должны заняться личностью жертвы, ее привычками или изменениями, которые могли произойти в ее жизни в последние месяцы. Опросите еще раз Эрику Фабр, обнаружившую тело. Она лучше всех знала Николь Браше. Опросите также соседей. Убийство было совершено во второй половине дня. Ближайшие соседи не работают, они вполне могли что-нибудь заметить. Не мог же убийца прийти пешком в эту чертову дыру.
На мгновение в кабинете воцарилась тишина. Было ясно: Франку не удалось привлечь на свою сторону всю команду.
— Я хочу сказать, что мы будем отталкиваться от нового предположения. — Капитан попытался поднять боевой дух жандармов. — Допустим, Николь Браше знала своего убийцу. Эта гипотеза может закрыть перед нами многие двери, но когда речь идет об убийствах, в двух третях случаев жертвы знают своего убийцу. Значит, вам придется получить от «Франс-Телеком» детализированную распечатку всех входящих и исходящих звонков жертвы и изучить ее буквально под микроскопом.
— Если я правильно тебя поняла, — попыталась подвести итог Эмили, повернувшись к Франку, — ты думаешь, что жуткий беспорядок, царивший в гостиной, разгром в кладовке, клейкая лента могли быть лишь…
Эмили запнулась, подыскивая подходящее слово.
— Инсценировкой, — продолжил Франк. — Обыкновенной инсценировкой, призванной ввести нас в заблуждение и скрыть истинную причину убийства.
Стоя за плотной шторой, закрывавшей окно в гостиной, Женевьева Дельво со страхом наблюдала за тем, как к дому подъехала машина жандармерии и остановилась около цветочных куртин, являвшихся предметом ее гордости. И тут же перед ее глазами возник образ, который ее муж наверняка счел бы нелепым. Женевьева увидела, как ее, арестованную за пособничество в убийстве, сажают в наручниках в голубую «пежо-306».
— Франсуа, жандармы! — в панике крикнула она мужу.
Муж Женевьевы нажал большим пальцем на кнопку пульта. Он смотрел программу региональных новостей — священный дневной ритуал, во время которого его нельзя было беспокоить. Однако, хотя у него внутри все кипело от негодования, Франсуа все же сумел скрыть раздражение.
— Тебе лучше подняться в спальню, — неприветливым тоном обратился он к жене. — Я сам их встречу.
— Нас заметили, — с улыбкой констатировала Эмили Дюамель, увидев, как заколыхалась штора.
Франк Лонэ тоже не смог сдержать улыбку.
— Теперь ты понимаешь, к чему я веду. Эти люди, несомненно, проводят полдня, ожидая, не произойдет ли чего-нибудь необычного. Просто невозможно, чтобы они ничего не заметили.
Пока же жандармы терпели полное фиаско. Их первый визит не принес никакого результата. Из дома ближайших соседей Николь Браше ее ферма просматривалась лишь частично, поскольку высокие деревья и забор загораживали вид. Владелица дома была на последнем месяце беременности и почти весь день спала. В момент убийства она тоже отдыхала в своей спальне, окна которой, к сожалению, выходили на север, то есть на противоположную сторону. Ее муж в тот день работал и вернулся около восьми часов вечера.
Франк внимательно рассматривал дом, надеясь, что с этими соседями им повезет больше.
— Думаю, с их заднего двора открывается прекрасный вид на ферму.
— Я тоже так полагаю, — согласилась Эмили.
Резкий звонок нарушил тишину. Женевьева Дельво вздрогнула и кинулась к лестнице, словно испуганное животное.
Бросив в последний раз злобный взгляд на жену, словно она была причиной всех его бед, Франсуа Дельво открыл дверь.
— Здравствуйте, мсье. Национальная жандармерия, лейтенанты Дюамель и Лонэ.
Шестидесятилетний мужчина хорошо помнил стройную женщину с зелеными глазами. Месяц назад она приходила в их дом вместе с другим жандармом. В тот раз, к его великой радости, допрос оказался коротким.
— Полагаю, вы снова пришли по поводу убийства Николь, — проворчал он, даже не пытаясь скрыть плохое настроение.
Лейтенанты переглянулись. Они всегда с изумлением убеждались в том, что люди с неохотой уделяют им внимание, даже если речь шла об убийстве, когда любое свидетельское показание могло существенно повлиять на ход расследования.
— Вы правы, — так сухо, как только мог, ответил Франк. — Я знаю, вас уже допрашивали, но мы хотели бы выяснить дополнительные подробности. Сейчас мы разрабатываем новую версию.
Проворчав что-то нечленораздельное, Франсуа Дельво широко распахнул дверь и впустил жандармов.
— Мадам Дельво нет дома? — наигранно наивным тоном спросила Эмили, садясь на диван в гостиной.
Немного поколебавшись, мужчина решил, что будет лучше не лгать по столь незначительному поводу. Ему и так было что скрывать.
— Мадам Дельво отдыхает на втором этаже.
— Очень жаль, но мы должны ее побеспокоить. Нам надо задать ей несколько вопросов. Вы же знаете поговорку: «Один свидетель — не свидетель».
— Мы с женой уже говорили, что в день убийства ничего не видели. Поэтому мы не можем быть свидетелями в прямом смысле слова. А поскольку мы еще не выжили из ума, то я не вижу…
— Я настаиваю, — оборвал его Франк резким тоном, не терпящим возражений.
Не говоря ни слова, Франсуа Дельво встал и медленно вышел из комнаты.
— Женевьева! — крикнул он, оказавшись на лестничной клетке. — К нам пришли господа из жандармерии. Поторопись… Спускайся…
Эмили подумала, что если она когда-нибудь выйдет замуж и ее муж позволит себе разговаривать с ней подобным тоном, пусть даже только один раз, она немедленно выставит его за дверь.
Мадам Дельво была тщедушной женщиной. Судя по взглядам, которые она всякий раз бросала на мужа, словно ища одобрения своим словам, она, казалось, полностью ему подчинялась.
— Хотите чего-нибудь выпить? Прохладительные напитки? — спросила Женевьева с некоторым беспокойством, но приветливым тоном, резко контрастировавшим с тоном ее супруга.
— Нет, спасибо, — отказался Франк.
Ему не терпелось взять быка за рога.
— С удовольствием, — откликнулась Эмили, вставая. — Я помогу вам.
Франк заговорщически подмигнул ей. Эмили нашла прекрасный повод, чтобы узнать, какой вид открывается из кухонного окна.
— Какой характер носили ваши отношения с мадам Браше? — начал Франк.
Мужчина, сидевший напротив, нахмурился. Тон разговора казался ему более резким, чем в прошлый раз, почти обвиняющим.
— Ну, Николь Браше была нашей соседкой на протяжении вот уже… пятнадцати лет.
— Мы знаем. Вы жили в добром согласии?
— «В добром согласии»? Да, каждый из нас жил сам по себе, и это хорошо.
— Мы выяснили, что лет десять назад между вами возник спор. Вы огородили участок земли, а потом, по кадастровой записи, выяснилось, что он является собственностью мадам Браше.
Франсуа Дельво тяжело вздохнул. Малейшее упоминание об этой истории было способно вывести его из себя.
— Этот надел был частью земельного участка, купленного нами, — пустился он в объяснения. — Мы потратили много денег на его обустройство и на возведение изгороди. Вы думаете, что эта мегера стала возражать, когда мы начали работы? Нет, она ждала, когда мы все закончим, и только потом выложила карты на стол.
— Кажется, до суда дело не дошло.
— Адвокат разубедил нас обращаться в суд. В нашу купчую вкралась ошибка. Это отчетливо явствует из кадастра. Мы предпочли сломать изгородь, иначе нам пришлось бы понести более существенные убытки, выплачивая мадам Браше проценты и возмещая ущерб. Полагаю, именно этого она и добивалась. Но какое это имеет отношение к ее убийству? Вы же не собираетесь повесить его на нас?
Франк решил, что лучше пока не давить на Дельво.
— Успокойтесь, мсье Дельво. Мы просто пытаемся выяснить, какие у мадам Браше были отношения с соседями. Судя по вашим словам, ее не любили?
— Да вы просто мастер эвфемизмов! — с иронией отозвался Дельво. — Эта женщина слишком много болтала.
— Да, она постоянно распускала сплетни, — добавила мадам Дельво, возвращаясь из кухни вместе с Эмили. В руках она держала поднос.
Франк обернулся к ней.
— Я думал, что она вела уединенный образ жизни. С кем она могла сплетничать?
— К ней многие заходили, — на одном дыхании продолжила Женевьева и бросила взгляд на мужа, словно хотела убедиться, что не говорит глупостей. — Врач, медсестра, помощница по хозяйству, почтальон… Да все, кто шел мимо. Наша соседка пользовалась любым предлогом, чтобы рассказать о своей жизни, посудачить об окружающих…
— Послушайте, — вмешался в разговор Франсуа Дельво, — Николь Браше была одинокой, озлобившейся женщиной. У нее не было ни семьи, ни детей. И она неприязненно относилась к людям.
«А не слишком ли высоко ты ставишь планку?» — подумал Франк.
— Допустим. Давайте вернемся ко дню убийства. Вы были дома в четверг, 12 марта этого года? — спросил он, все же беря стакан лимонада ярко-желтого цвета.
— Разумеется. Мы так и сказали в тот день, когда было обнаружено тело.
— Мы полагаем, что вашу соседку убили между четырнадцатью и семнадцатью часами. В этот промежуток времени видели ли вы какую-нибудь машину, стоявшую около ее дома или где-нибудь поблизости?
Вопрос был адресован обоим супругам, но Франк следил в основном за реакцией мадам Дельво, более сговорчивой, чем ее муж. По ее лицу пробежала тень беспокойства, но, возможно, она просто подумала об ужасном преступлении, совершенном в нескольких десятках метров от их дома.
— Мимо нашего дома ездит немало машин, — признался Дельво. — Но мы же не торчим все время у окна. Хотя… Если бы машина стояла довольно долго, мы бы ее заметили.
— Я обратила внимание на то, что из окна вашей кухни ферма мадам Браше очень хорошо просматривается, — невинным тоном заметила Эмили.
— Мой муж практически никогда не заходит в кухню, — насторожившись, уточнила мадам Дельво, словно хотела его в чем-то оправдать. — Понимаете, это моя территория.
— А в тот день вы действительно не заметили ничего необычного?
— Нет, конечно нет. Иначе я бы об этом сказала, не правда ли?
— Ну что? Ты разочарован? — спросила Эмили, когда они с Лонэ сели в машину.
— Эти двое не слишком-то сговорчивы, особенно муж. Думаю, после этой истории с изгородью он возненавидел мамашу Браше, которая, в свою очередь, и не собиралась производить на него благоприятное впечатление.
— Но достаточная ли это причина для того, чтобы скрывать подробности, которые могли бы помочь нам выйти на след убийцы их соседки?
Франк с сомнением покачал головой:
— Разумеется, нет, но люди порой бывают непредсказуемыми.
Он завел мотор и дал задний ход.
— А ты нашла удобный предлог, чтобы осмотреть кухню.
— Похоже, «салага» не так уж плохо справляется со своими обязанностями, — довольным тоном произнесла Эмили.
— Еще бы, с таким наставником, как я! Тебе удалось что-нибудь разнюхать, оставшись с ней наедине?
— Нет. Полагаю, она разгадала мою уловку. Эта женщина гораздо умнее, чем кажется на первый взгляд. Вот только муж ей попался отвратный. Наверно, невыносимо жить с таким типом.
— В любом случае даже если эти люди что-то видели, они не готовы поделиться с нами информацией…
Франсуа Дельво дождался, когда машина жандармов скроется из вида, а потом вошел в кухню и обрушил свой гнев на жену:
— Я больше не хочу слышать об этой истории, тебе понятно?! Вот уже второй раз они приходят и начинают пудрить мне мозги, но уверяю тебя: третьего раза не будет!
Однако сейчас Женевьева Дельво была решительно настроена дать отпор своему мужу.
— Послушай, Франсуа… Речь идет об убийстве. Согласна, Николь была настоящей змеей, но она мертва. Ты понимаешь это? На нее напали, привязали к стулу и забили до смерти. А теперь только представь себе, что было бы, если бы преступники ворвались в наш дом. Разве ты не хотел бы, чтобы соседи, более милосердные, чем мы, дали показания, которые позволили бы надолго запрятать этих уродов в тюрьму, чтобы они не смогли совершить очередное убийство?
Женевьева надеялась, что если ее муж представит себя в роли жертвы, это заставит его задуматься о собственной печальной участи. После убийства соседки у нее не было ни одной спокойной ночи. В ее память прочно врезались картины увиденного, которые то и дело всплывали у нее перед глазами, даже во сне. Женщина не могла забыть белую машину, стоявшую около часа перед фермой соседки в день убийства. Женевьева была уверена, что за пятнадцать лет ни разу не видела во дворе фермы этой машины. Конечно, она не могла назвать марку автомобиля, но если бы ей показали несколько моделей, она, несомненно, узнала бы его. В тот день Женевьева часто посматривала в окно кухни, чтобы прогнать послеобеденную скуку, пока ее муж отдыхал, сидя в кресле в гостиной. Любое событие, даже незначительное, было способно разнообразить ее унылую жизнь.
Несколько секунд… Все произошло за несколько секунд. Женевьева убирала посуду в шкаф, как вдруг издалека до нее донесся шум отъезжающей белой машины. Если бы Женевьева взглянула в окно секундой раньше, она увидела бы убийц соседки. Это обстоятельство не давало ей покоя. Но еще более невыносимой была мысль о том, что ей приходится скрывать важную информацию от полиции. И все из-за мелочной обиды, которую ее муж затаил на Николь. Из-за нескольких квадратных метров земельного участка, который и без того был слишком велик для них…
— Так или иначе, теперь уже слишком поздно, — сурово произнес муж, подводя черту под разговором. — Надо было говорить сразу…
— Никогда не бывает слишком поздно, — попыталась возразить ему Женевьева. — Достаточно позвонить по номеру с этой визитки, которую нам оставили жандармы, и рассказать им правду.
— Об этом не может быть и речи! Если мы вдруг заговорим, нас могут обвинить в том, что мы препятствовали ведению расследования. А даже если и не обвинят, все равно неприятностей не оберешься. Новые допросы, очные ставки… Возможно, нас даже вызовут в суд.
— Но…
— Разговор окончен, — оборвал Женевьеву муж, выбрасывая визитку в помойное ведро. После этого он покинул территорию своей жены.
Женевьева Дельво застыла посреди кухни. Она чувствовала, как к глазам подступают слезы. Ей пришлось сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы не расплакаться. Она устала чувствовать себя слабой, устала от оскорблений и унижений. Муж не испытывал к ней никакого уважения. На этот раз она не пойдет у него на поводу, какими бы ни были последствия.
Женщина решительно сняла крышку с помойного ведра, достала визитку, оставленную жандармами, и положила ее в карман брюк.
Париж, октябрь 1940 года
— Вы уверены, что действительно хотите его продать?
Вместо ответа Эли Вейл моргнул. Ему надоело оправдываться. Антиквар, стоявший перед ним, не удержался и алчно провел рукой по лакированному золоченому декору на черном комоде.
— Как мы и договаривались, я могу дать за него только пять тысяч франков. Я понимаю, эта сумма разочаровывает вас… Но главное, я не хочу, чтобы вы думали, будто я стараюсь воспользоваться… обстоятельствами. Сейчас и для меня настали тяжелые времена. В данный момент такую мебель нелегко продать.
Эли Вейл прекрасно знал, что у торговца антиквариатом уже есть на примете десяток клиентов, готовых заплатить за эту вещь в несколько раз дороже. Комод с гнутыми ножками эпохи Людовика Пятнадцатого, изготовленный в мастерской Леле, в прекрасном состоянии… Самый красивый предмет мебели, который удалось сохранить из отцовской коллекции. Но Эли Вейл не подал виду, что огорчен. Ему всегда было противно торговаться. К тому же он не хотел показывать, что находится в отчаянном положении.
— Хорошо. Пять тысяч франков меня вполне устроят, — тоном фаталиста произнес Эли Вейл.
Сначала он думал, что расставание с комодом причинит ему щемящую боль, не столько из-за относительно небольшой денежной суммы, которую можно будет за него выручить, сколько из-за воспоминаний, связанных с ним. Но сейчас, учитывая сложившиеся обстоятельства, комод стал последней из его забот. Эли Вейлу срочно требовались наличные, причем он должен был получить их так, чтобы не вызвать ни у кого подозрений.
За несколько дней облик Парижа изменился до неузнаваемости. Эли Вейлу рассказывали, что в квартале Сен-Венсен-де-Поль на стенах домов появились антисемитские листовки. На одной из них было написано: «Если ты еврей, отправляйся в Палестину или подыхай». Витрина магазина часовщика Исаака Горовица, с которым Эли Вейл был знаком на протяжении тридцати лет, была разграблена и покрыта недвусмысленными угрозами: «Раз, два, три, бум… и твоя лавка взлетает на воздух!»
Впрочем, Вейла беспокоили не столько подлые проявления стадных настроений толпы, сколько меры, недавно принятые в кулуарах министерств. Правительство запретило иностранным врачам или врачам — сыновьям иностранцев заниматься своей профессией. Разумеется, этот запрет не касался непосредственно Вейла. Он даже имел малодушие разделять мнение своих коллег-евреев, которые полагали, будто статус изменится только у иностранцев, не важно, кем они были, евреями или нет.
Но сейчас Вейл уже ни в чем не был уверен. Какие дальнейшие меры правительство примет для того, чтобы «устранить чересчур расплодившихся евреев», как заявил один из ретивых членов кабинета министров? И каковы будут их пределы?
В поведении своих клиентов нееврейского происхождения Эли Вейл не чувствовал по отношению к себе никаких существенных изменений. Многие из них даже не одобряли, если не сказать осуждали политику, проводимую Францией. Но он прекрасно знал, что люди способны менять свои взгляды, едва на горизонте забрезжит опасность. Он должен рассчитывать только на себя.
Рашель Вейл на цыпочках прошла по коридору и притаилась за приоткрытой дверью в кабинет отца. Рашель уже исполнилось восемнадцать лет, но отец по-прежнему, к великому сожалению дочери, считал ее ребенком. Он никогда не говорил в ее присутствии о политике, за исключением тех случаев, когда к ним приходил ее дядя Симон. Тогда между братьями разгорались жаркие споры. Рашель притворялась, будто их споры ее не интересуют. За ними было легче наблюдать, когда они оба теряли бдительность.
Отец Рашель был человеком спокойным, уравновешенным, по натуре оптимистом. Но каждый день приносил очередные тревожные новости, и природное спокойствие уступило место откровенной тревоге.
— Симон, мы французы со времен революции. Учредительное собрание 1791 года… Это тебе о чем-нибудь говорит? Наш отец сражался в 1870 году, в 1914-м мы с честью исполнили свой долг. После позорного поражения, когда члены Центрального церковного совета евреев Франции не только бежали сами, но и уговаривали нас последовать их примеру, мы не поддались всеобщей панике и остались в Париже. А ведь у нас была возможность эмигрировать. Однако мы этого не сделали. Почему? Потому что мы любим Францию, и ни один еврей ни под каким предлогом не должен покидать свою страну.
Брат Эли нервно забарабанил пальцами по подлокотнику кресла.
— Мне все это известно так же хорошо, как и тебе, Эли. Я пришел к тебе вовсе не для того, чтобы выслушивать лекцию об истории нашей семьи или разглагольствования о долге порядочного французского еврея. Я говорю тебе о законе, о правилах, установленных администрацией, которую ты обычно уважал…
— Какое значение могут иметь законы, изданные незаконным правительством?! — вышел из себя Эли.
— Боже мой, открой глаза! Толпы евреев осаждают комиссариаты! И не потому, что горят желанием встать на учет. Они стараются хотя бы немного уменьшить нависшую над ними опасность. Евреи просто не желают лить воду на мельницу тех, кто утверждает, будто мы являемся источником всех бед. Ты хочешь, чтобы на тебя и твою дочь показывали пальцем? Наш раввин сообщил нам, что на учет встал даже Бергсон. Анри Бергсон встал на учет, а ты, Эли Вейл, делаешь вид, будто готов оказать сопротивление…
— Перестань бормотать слова своего раввина! У меня тоже есть информация. Знаешь, в каком виде Бергсон отправился в комиссариат? В домашних туфлях и халате, опираясь на руки своих друзей и тяжело дыша, словно проклятый. Разве можно представить себе большее унижение?
Эли Вейл попытался успокоиться. Взяв со стола разрезной нож, он принялся вертеть его в руках. Почти всегда они с Симоном придерживались разных точек зрения. Симон усердно посещал синагогу, а Эли был лишь формально приписан к Центральному церковному совету. Если возникала необходимость, он не боялся заявлять о своей активной политической позиции. Впрочем, Эли не отличался религиозным рвением. Несмотря на протесты семьи, он женился на протестантке голландского происхождения. В политике он отдавал предпочтение радикальным социалистам, хотя и никогда публично не выражал своего мнения. Он как чумы боялся воинствующих еврейских организаций, которые постоянно пытались вступить в открытую борьбу с крайне правыми.
Но сейчас Эли буквально кипел от негодования, а вот Симон, казалось, решил во всем положиться на судьбу. Эли очень долго думал, что антисемитизм, набиравший силу в последние годы, был всего лишь мимолетным явлением, «чистым продуктом тевтонского импорта», как он любил повторять своему брату. Но теперь он вдруг увидел, что Франция покрылась кровоточащими язвами, способными разрушить национальное единство. И, главное, подставить под удар его семью.
— Разве ты не понимаешь, что постановка на учет — это только начало? — с раздражением в голосе продолжил Эли. — Что они сделают, когда в их распоряжении окажутся списки всех евреев, живущих во Франции?
Эли Вейл резко открыл ящик письменного стола и вытащил вчерашний выпуск «Вуа дю пёпль».
— Ты читаешь ежедневную газетенку Дорио? — саркастически заметил Симон.
— Перестань юродствовать. Мне ее дал один из моих коллег. Прочитай вот эту статью.
— Ты шутишь? Я не буду читать эту пакость.
— Нет, ты должен ее прочитать. Это весьма поучительная статья. В ней написано, что правительство приступило к тотальной денатурализации алжирских евреев. Но это никого не беспокоит. Вот уже более семидесяти лет они считаются французскими евреями, живущими в стране, даже не оккупированной немцами. Симон, следующие на очереди — мы.
Симон строго посмотрел на Эли, но все же пробежал статью глазами.
— Ладно. В любом случае у нас нет выбора. Эли, встань на учет как можно скорее. Если ты не хочешь сделать это ради себя, сделай это ради Рашель.
Симон коснулся самой больной темы. Рашель… Свет его очей. После смерти Мины, жены Эли, у него осталась только Рашель. Лишь она одна действительно много значила для него.
Симон резко встал и принялся ходить по комнате.
— У меня больше нет аргументов, чтобы убедить тебя, Эли. Ты всегда был упрямым, как осел.
Услышав, что дядя приближается к двери, Рашель бросилась в свою комнату, но половицы заскрипели у нее под ногами.
— У стен есть уши, — констатировал Эли, показывая головой на дверь.
— Ты слишком опекаешь ее, — упрекнул брата Симон. — Твоя дочь уже взрослая. И не такая наивная, как ты думаешь. Рашель не может не знать, что происходит за пределами вашего дома.
Эли Вейл повернулся к окну кабинета и принялся смотреть на авеню, чтобы скрыть внезапно охватившие его чувства.
— Ты, несомненно, прав. Но знаешь, Симон, я твердо уверен в одном: я никому не позволю причинить зло моей малышке Рашель. Слышишь? Никому!
Арвильер, Марна, 1999 год
В конце концов я включил проектор, чтобы досмотреть фильм. На экране появились другие, не представляющие особого интереса кадры. Казалось, все внимание было обращено на мужчину в эсэсовской форме. А мой дед буквально заискивал перед ним.
Вот и все. Бобина покрутилась еще несколько мгновений, но больше изображений не было. В отличие от старых немых фильмов, здесь не было титров, объясняющих то или иное действие или сопровождающих его шуткой. Эти изображения были до боли реальными.
Я не осмелился посмотреть фильм еще раз. По крайней мере, я не готов был сделать это сейчас.
Я помню, что машинально положил пленку в металлический футляр и убрал ее на самую верхнюю полку, словно пытался скрыть постыдную тайну. Я положил стикер в карман и вернулся в гостиную, к Алисе и Анне.
Как ни странно, но мне легко было притворяться. Я и без того находился под сильным впечатлением, так что во время обеда мой рассудок был немного затуманен из-за испытания, которое мне пришлось выдержать. Напустив на себя равнодушный вид, я пытался принимать участие в разговоре. Полагаю, ни Анна, ни Алиса не заметили в моем поведении ничего необычного.
Но оказавшись в своей комнате, я перестал сдерживать свои чувства.
С пронзительной остротой я вдруг осознал, что почти ничего не знаю о своем деде, во всяком случае, о его жизни до нашего появления на свет. У нас в семье никогда не говорили о Второй мировой войне. Мне неизвестно, как с этим обстоит дело в других семьях. Является ли молчание самым распространенным ответом на вопросы тех, кто ничего не знает об этом периоде? Скрывают ли героические поступки из скромности или подлость из чувства стыда? Я знал только то, что у моего деда была карточка участника-добровольца Сопротивления. Но я также знал, что подобные карточки выдавали и в 1980-х годах. С тех пор как произошли те события, прошло слишком много времени, и эти карточки не могли служить оправданием. Кусок бумаги не мог затмить того, что я увидел на экране.
В тот вечер меня настойчиво преследовали вопросы. Где был снят этот фильм? Ни одна фактическая деталь не могла помочь мне ответить на них. Поместье было мне незнакомо, однако у меня создалось впечатление, что плакат с надписью на двух языках был сделан во Франции по случаю приезда этого эсэсовца. Но кем он был на самом деле? Почему родильный дом находился под властью эсэсовца, пусть даже на оккупированной территории?
Откуда взялись эти женщины? Почему их собрали в поместье, а не в обычном родильном доме? Все мои познания о профессиональной деятельности деда ограничивались 1960-ми годами, когда он возглавлял гинекологическое отделение больницы Шалон-сюр-Марн, как тогда назывался этот город.
Кто снял этот фильм? Я склонялся к версии, что это сделал мой дед, хоть он и на мгновения появлялся в коротких сценах. Почему он счел необходимым так долго прятать документ, ставивший его в довольно щекотливое положение? Несомненно, этого фильма было достаточно, чтобы обвинить моего деда в активном коллаборационизме.
Ночь я провел в поисках ответов на все эти вопросы, но безуспешно.
На следующий день я, сославшись на дела, поехал в Шалон. В Центральной библиотеке, расположенной в бывшем особняке Дюбуа де Крансе, я провел часть утра, сидя среди роскошных каминов и резных деревянных панелей, за компьютером. Я располагал очень скудными сведениями. Поиски надо было вести методично.
Я набрал в поисковике все ключевые слова, которые только пришли мне в голову: «Вторая Мировая война / родильный дом / детское отделение / Франция / СС…» Очень скоро я вышел на сайт, в котором говорилось о двух прямо противоположных реалиях. Первая реалия касалась родильных домов, где во время облав укрывали еврейских детей, тем самым спасая их. Через полчаса чтения я понял, что первый след никуда меня не приведет.
Вторая реалия была непосредственно связана с программой «Лебенсборн». Я не могу точно сказать почему, но с первого мгновения, когда я увидел это слово на экране, я понял, что проникаю в мир, который будет преследовать меня и изменит жизнь моей семьи, мир, на пороге которого я уже не мог задержаться. Я знал это слово, ведь немецкий был моим первым иностранным языком в коллеже. И потом, поступив на подготовительные курсы по истории, я начал изучать его более углубленно. Однако у меня были смутные представления о реалии, которую это слово обозначало.
Программа «Лебенсборн», в переводе «Источник жизни», была разработана в Германии в 1935 году под эгидой Главного управления расы и поселений — организации, созданной для защиты женщин и детей. Управление также занималось проверкой расовой чистоты членов Schutzstaffel, то есть СС.
Если говорить более конкретно, речь шла о клиниках, принимающих жен и подруг эсэсовцев и полицаев. Лебенсборны были призваны дать возможность матерям, «пригодным по расовым показателям», родить ребенка, а затем передать его СС для дальнейшего воспитания в приемной семье. Это был способ повысить рождаемость и укрепить «арийскую расу». Многие девушки, часто становившиеся жертвами пропаганды, приходили в лебенсборны, чтобы получить шанс подарить ребенка фюреру.
В Германии было создано девять лебенсборнов. Несколько лебенсборнов появилось и на территории оккупированных стран. Я хотел узнать, существовали ли подобные родильные дома во Франции. Но мои поиски оказались трудными и не внушали мне оптимизма. В 1999 году Интернет еще не получил во Франции широкого распространения, и сайтов, рассказывающих о столь малоизученных исторических феноменах, практически не существовало. Из университетского сайта, на котором велось обсуждение диссертации, посвященной расовой политике нацистов, я все же узнал, что во Франции был по крайней мере один лебенсборн. Он располагался в Ламорлэ, в сорока километрах к северу от Парижа. Как ни странно, но только в 1975 году журналисту Марку Иллелю удалось, преодолев множество трудностей, установить местонахождение этого родильного дома. В остальном мне пришлось довольствоваться коротким комментарием, сообщающим, что этот центр был открыт поздно, в 1944 году, и что там родилось только несколько десятков детей.
В отделе выдачи книг я заказал произведение Марка Иллеля «Во имя расы». Я с любопытством пролистал книгу, первые три страницы которой были посвящены Ламорлэ. Автор указывал на то, что этот лебенсборн, вероятно, работал еще до официального открытия. Его пациентками были молодые француженки, бельгийки и голландки, забеременевшие от связи, порой короткой, с членами различных подразделений и кавалерийских соединений СС, расквартированных в этих странах. К сожалению, на фотографиях, помещенных в конце книги, я не нашел изображения замка Ламорлэ.
Вновь войдя в Интернет, я все же сумел найти одну фотографию лебенсборна Уазы: огромное, довольно вычурное здание с эркерами, не имевшее ничего общего со зданием, которое я видел на девяти с половиной миллиметровой пленке.
Я успокаивал себя, пытаясь поверить в то, что придаю слишком большое значение всей этой истории с лебенсборнами. В конце концов, речь могла идти об обыкновенной клинике в оккупированной зоне, которую немцы реквизировали или просто посещали. Присутствие эсэсовца еще ничего не доказывало и уж конечно не означало, что мой дед был коллаборационистом. И все же я не мог убедить себя в этом. В самом деле, разве Абуэло хранил бы этот фильм более пятидесяти лет, да еще в укромном месте, если бы тот не имел особого значения? Я взял на дом книгу Иллеля, а потом вернулся в Арвильер.
В полдень мы обедали в саду. Алиса и Анна, проведшие столько времени в доме, нуждались в свежем воздухе.
Ближе к вечеру после мучительных колебаний, над которыми в конце концов одержало победу мое любопытство, я улучил момент и заперся в кабинете, чтобы позвонить по номеру телефона, записанному на стикере. После нескольких гудков в трубке раздался молодой, хорошо поставленный голос.
— Элоиза Турнье?
— Да…
Я решил не ходить вокруг да около.
— Здравствуйте, меня зовут Орельен Коше… Полагаю, вы знаете моего деда, Анри Коше.
На том конце провода воцарилась тишина, сотканная из удивления и смущения.
— Примите мои соболезнования, — искренне сказала Элоиза. — Я узнала, что ваш дед умер.
— Да, две недели назад.
— Это он дал вам мой телефон?
Разумеется, я не собирался вдаваться в подробности и рассказывать о странном стечении обстоятельств, которые привели меня от фильма к ней.
— Не совсем. По правде говоря, я обнаружил ваш номер случайно, приводя в порядок вещи моего деда. А вы хорошо его знали?
— Я встречалась с ним только один раз, но мне выпала возможность часто говорить с ним по телефону.
Ее слова только разожгли мое любопытство.
— Простите за нескромность, но при каких обстоятельствах вы с ним познакомились?
— Я аспирантка кафедры истории в университете Париж-IV и встретилась с ним в связи со своей диссертацией. Я думала, что ваш дед сможет сообщить мне сведения, которые мне помогут.
Ее ответ меня совершенно не удовлетворил. Вдруг я почувствовал, как у меня бешено забилось сердце. Диссертация на историческую тему… Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не произнести вслух немецкое слово, преследовавшее меня с самого утра.
— Да, — продолжала Элоиза, поскольку я никак не отреагировал на ее слова, — это долгая история. Вы, разумеется, подумаете, что мне не хватает тактичности, ведь со смерти вашего деда прошло так мало времени, но… Мы можем поговорить с вами об этом не по телефону? Вы в Париже?
Я мог бы отказаться от ее предложения, повесить трубку и постараться поскорее забыть обо всей этой истории. Чтобы не копаться в жизни умерших, а заняться живыми, которые сейчас, как никогда прежде, нуждались во мне.
— Только не сегодня, — услышал я свой голос. — Я вернусь в Париж через два дня. Но мы можем договориться о встрече. Когда вы свободны?
Над площадью Сорбонны висело низкое небо, покрытое мелкими облачками. Вокруг фонтана летали голуби, которых уже давно не смущало присутствие людей.
Я пришел немного раньше, но Элоиза Турнье уже ждала меня, сидя на террасе ресторана с книгой в руках. Даже без этого опознавательного знака, о котором мы условились, я, несомненно, узнал бы ее. Она выглядела несколько старомодно, и я сразу же подумал о моделях итальянских художников Возрождения: бледный цвет лица, шафрановые волосы — те самые белокурые венецианские волосы, которые видишь на картинах Рафаэля и Боттичелли.
Мне было несложно найти повод для поездки в Париж. Во время ужина я завел разговор о своем участии в создании коллективного труда, который должен был выйти в свет к началу нового учебного года, к очередному конкурсу на замещение преподавательских должностей. Я сказал, что мне необходимо как можно скорее встретиться с издателем и другими авторами.
Когда я прощался с Алисой, у меня создалось впечатление, будто она окончательно вступила в новый жизненный этап, следующий за потерей любимого человека. Она смирилась со смертью Абуэло, преодолела странный период, когда у человека появляется желание оставить все как есть, перестать бороться. Алиса казалась мне безмятежной, умиротворенной. Но тут, как потом выяснилось, я допустил серьезную ошибку.
Из Арвильера я увозил фильм и проектор Абуэло. Я хотел как можно быстрее сделать копию этого документа, но у меня не было никакого желания привлекать к этому делу третьих лиц, учитывая сюжет фильма. Итак, мне пришлось соорудить небольшую лабораторию в гостиной моей квартиры. Наиболее удовлетворительный метод требовал использования конденсатора, а его у меня, разумеется, не было. А раз так, то я пошел по пути любителей: поставил скорость проектора на шестнадцать изображений в секунду и начал проектировать фильм на чистый лист формата А4. Одновременно я снимал изображение на видеокамеру, установленную около объектива. Я вновь увидел деда рядом с эсэсовцем, но на этот раз пытался смотреть на вещи исключительно с технической точки зрения.
Вопреки моим ожиданиям, результаты оказались не столь удручающими. Разумеется, мне не удалось избежать световых пятен и небольшой деформации, связанной с отклонением оси видеокамеры, однако, просматривая копию на видеомагнитофоне, я убедился, что качество изображения было вполне приличным.
Элоиза Турнье увидела меня и встала, протянув мне руку.
— Мсье Коше? Здравствуйте… Спасибо, что согласились так быстро встретиться со мной.
Я мог бы ответить ей примерно так же. Мне трудно было понять, кто кому из нас оказал бо́льшую любезность.
— Я не заставил вас слишком долго ждать?
— Я всегда прихожу раньше назначенного времени. Я по природе весьма осмотрительна.
Ее лицо было усыпано мелкими веснушками, которые контрастировали с белизной лица.
— Вы звонили мне из дома вашего деда в Арвильере? Однажды я приезжала туда…
— Да, там многое надо привести в порядок. Мы собираемся сдавать этот дом в аренду.
К нашему столику подошел официант. Я заказал газированную воду, Элоиза попросила принести ей еще одну чашку кофе. Как и она, я был весьма осмотрительным, если не сказать подозрительным. В нескольких словах я рассказал ей о своей работе, об Алисе, о смерти Абуэло, но только в самых общих чертах, не вдаваясь в подробности.
— Когда вы познакомились с моим дедом? — спросил я, переводя разговор на тему, которая нас объединяла.
— Я узнала о его существовании приблизительно полгода назад. Мы два раза беседовали с ним по телефону, но, как я вам уже говорила, виделись только однажды, в начале марта.
Я немного колебался, не зная, какую линию поведения выбрать. Мне хотелось узнать как можно больше, но я боялся, что Элоиза не захочет делиться со мной информацией, которой она владела, если поймет, что о прошлом деда мне практически ничего не известно.
— Вы упоминали о своей диссертации. Как вам удалось наладить с ним контакт?
— Вот уже год я готовлюсь к защите диссертации на кафедре истории Сорбонны. Мы с моим научным руководителем решили, что я буду писать о незаконнорожденных детях, появившихся на свет во Франции от немцев. Именно поэтому я заинтересовалась информацией о двух лебенсборнах, существовавших во Франции.
У меня сложилось впечатление, будто Элоиза специально произнесла это слово, чтобы проверить меня и проследить за моей реакцией. При этом столь знакомом слове, но впервые произнесенном в моем присутствии вслух, у меня по спине побежали мурашки. Я отпил воды, стараясь сохранять спокойствие.
— Если сегодня вы пришли сюда, значит, вам известно о существовании лебенсборнов.
Я кивнул головой.
— «Завод по производству людей», — попытался я подвести итог.
— Это немного преувеличенное сравнение, но так действительно долгое время называли лебенсборны. На самом деле речь вовсе не шла о местах, где немецкие солдаты будто бы «оплодотворяли» ариек, чтобы на свет появились белокурые дети с голубыми глазами. Все это относится к разряду вымыслов.
— Тем не менее, цель этих родильных домов заключалась в том, чтобы дать жизнь «совершенным», в соответствии с нацистскими критериями, детям.
— Да, но с научной точки зрения их методы были эмпирическими. Я хочу сказать, что сегодня мы знаем: подавляющее большинство женщин поступали в эти центры уже беременными. В оккупированных странах, таких как Франция, лебенсборны принимали женщин, у которых с эсэсовцами или солдатами вермахта были внебрачные, порой мимолетные связи.
— Вы говорили о двух лебенсборнах во Франции. Однако я полагал, что в этой стране существовал только один лебенсборн, в Ламорлэ.
Во взгляде Элоизы я прочитал неподдельное изумление, словно мое замечание могло стать причиной недоразумений между нами.
— Простите, но я думала, что вы знаете о существовании другого лебенсборна, того самого, в котором работал ваш дед.
Последние слова явились для меня откровением, которое подтвердило мои предположения, не дававшие мне покоя эти два дня. Ошеломленный, я достал из сумки книгу Марка Иллеля, которую взял в библиотеке.
— Полагаю, вы знаете эту книгу наизусть. Автор упоминает только об одном лебенсборне, расположенном около Шантильи.
Похоже, Элоиза смутилась, словно наш разговор казался ей теперь неуместным или нелепым.
— А собственно говоря, как вы меня нашли?
— Я обнаружил ваше имя и номер вашего телефона в вещах моего деда, среди документов.
— Документов… — повторила она, явно заинтригованная.
Возможно, я сказал слишком много. Я пока не знал, готов ли был поделиться всеми известными мне сведениями с этой молодой женщиной, которая, вероятно, была просто увлечена темой своей диссертации, но в десять раз больше, чем я, знала о прошлом Абуэло. Судя по всему, она даже не догадывалась о существовании фильма.
— Иллель первым написал о лебенсборне в Ламорлэ, в Уазе, — продолжила она, поскольку я молчал. — За исключением нескольких страниц этой книги, нет ни одного исследования, посвященного этой теме. О существовании второго лебенсборна, расположенного в Сернанкуре, стало известно в начале 1980-х годов благодаря научным исследованиям одного профессора из Бельгии.
Сернанкур… Разумеется, я слышал название этой деревушки, расположенной километрах в пятидесяти от Арвильера. Но о ней самой практически ничего не знал.
Элоиза открыла голубую сумочку, лежавшую на столе с самого начала нашего разговора, и вытащила несколько цветных фотографий, на которых я тут же узнал здание, неотступно преследовавшее меня вот уже два дня.
— Это поместье Ларошей, старинной семьи шампанских виноделов. В 1940 году оно было реквизировано немцами.
— Это вы фотографировали?
— Да. Я несколько раз приезжала в Сернанкур. Облик поместья не слишком изменился после войны, несмотря на сильный пожар, случившийся там в 1942 году. Сегодня это досуговый центр для детей-инвалидов. Если учесть, какое будущее уготовили нацисты детям с физическими и умственными недостатками, полагаю, мы можем говорить об иронии судьбы.
— А какое отношение ко всему этому имел мой дед?
Элоиза сочувственно взглянула на меня.
— Сначала я ничего не знала о вашем деде. Я начинала с нуля, поскольку исследований, посвященных Сернанкуру, просто не существует. Перед отступлением немцы уничтожили большинство архивов с документами, в которых шла речь о лебенсборнах. Например, в конце 1944 года в парке поместья Ламорлэ они сожгли тонны книг и документов. Но все же кое-что было спасено местными ребятишками, рассчитывавшими продать свои «трофеи». До нас дошли весьма ценные документы: обширная переписка между центрами и администрацией СС, подчиняющейся штабу Гиммлера. Сегодня эти письма хранятся в Международной службе розыска Арользена в Германии. Я внимательно читала их.
Я уже слышал об этом центре Бад-Арользена, работающем под эгидой Международного комитета Красного Креста, и знал, что там хранится документальная информация обо всех узниках нацистских лагерей.
— А когда именно был создан родильный дом Сернанкура?
— Трудно сказать. Лебенсборн Ламорлэ был открыт в феврале 1944 года, однако исследователи уверены, что он начал принимать пациенток еще в 1942 году. Полагаю, лебенсборн Сернанкура начал работать еще раньше, в самом начале 1941 года. Разумеется, официально центр так и не был открыт, поскольку, как я вам говорила, через год огонь серьезно повредил здание.
Я принялся задумчиво поворачивать из стороны в сторону кружочек лимона, лежавший на дне моего стакана.
— Что вы выяснили об этом лебенсборне и о роли, которую играл во всем этом мой дед?
— В документах, которыми мы располагаем, точно не указано название этого лебенсборна. Там он фигурирует под кодовым названием, присвоенным ему СС: Düsterwald.
— «Темный лес»?
— Вы говорите по-немецки?
— Немного.
Я вспомнил о «Лесном царе», балладе Гёте, которую выучил наизусть в школе. Там ребенок говорил о düstere Ort, «темном месте».
— «Темный лес», или «лес юдоли», — продолжала Элоиза. — Дело в том, что поместье раскинулось на опушке леса. В нацистской переписке, дошедшей до нас, есть короткое послание Макса Зольмана, эсэсовца, отвечавшего за работу лебенсборнов. В этой записке впервые упоминается Сернанкур.
Элоиза вынула из сумочки листок бумаги.
— Я принесла вам перевод этого письма, ставшего отправной точкой моего исследования.
«По подсчетам наших служб от матерей-француженок и солдат, расквартированных в оккупационной зоне, родилось примерно двадцать тысяч детей. Мне известно о сдержанности Конти по этому поводу: наши теоретики расовой политики всегда считали французов полукровками. Но по моему убеждению, некоторые из этих детей ничуть не хуже тех, что появились на свет в Голландии или Норвегии. Рейх понесет большие потери, если эти дети не будут вовремя увезены в Германию, при условии, разумеется, что их матери будут признаны совершенными с расовой точки зрения. Полагаю, мы должны ускорить открытие Düsterwald. В первое время он мог бы принимать детей, которые в настоящее время находятся в домах, контролируемых Мартой Унгер, и беременных женщин, прошедших тщательный отбор.
Вы знаете, что генеральша Гильермо активно интересуется детьми, которые могли бы быть отправлены в Германию. Недавно до меня дошли слухи, что даже в тех случаях, когда немецкие семейные пары хотят взять на воспитание одного из таких незаконнорожденных малышей, мадам Гильермо, действуя через свою ассоциацию, вставляет нам палки в колеса. Полагаю, мы просто обязаны работать вместе с французскими властями, чтобы избежать потери этих детей».
Из книги Иллеля я узнал, что Леонардо Конти был известным нацистским теоретиком «расового превосходства». Но смысл второго абзаца оставался для меня неясным.
— Кто такая мадам Гильермо?
— «Фрау генеральша Гильермо» — так немцы называли эту женщину в своих документах. Именно благодаря ей я сумела выйти на вашего деда. Эжени Гильермо — такое имя и выдумать-то невозможно! — была вдовой генерала Гильермо, командовавшего Четвертой армией во время Первой мировой войны. Он умер в конце 1930-х годов, упав с лошади. Мадам Гильермо потеряла одного из своих сыновей во время сражения в 1915 году. Редкий случай в среде высших офицеров, которых так часто обвиняли в том, что они занимали высокие посты в тылу, не подвергая себя никакой опасности. После войны эта женщина создала несколько организаций для помощи семьям, понесшим ощутимые потери во время этого кровопролитного конфликта. Благодаря положению своего мужа и семейному состоянию, мадам Гильермо имела свободный доступ в коридоры власти и финансовые круги. После разгрома 1940 года она встала во главе новой организации, «Жены и дети военнопленных». Эта организация опекала семьи, главы которых погибли в боях или попали в плен и были угнаны в Германию.
— Но какое отношение все это имеет к лебенсборнам?! — воскликнул я, не понимая, куда клонит моя собеседница.
— Официально никакого. Но после того, как было заключено перемирие, между немецкими солдатами, расквартированными в оккупационной зоне, и француженками, чаще всего замужними, установились тесные связи. По оценкам специалистов, за время войны каждый двадцатый ребенок родился во Франции от отца-немца. Впрочем, долгое время в нашей стране это была запретная тема. Фрау генеральша брала под свою опеку незаконнорожденных детей, которые принадлежали неизвестно кому: то ли Франции, то ли Германии. Ее ассоциация состояла из пунктов неотложной медицинской помощи, больничных центров, детских домов, яслей… Но вскоре, возможно, под давлением немцев или по решению правительства Петена, эту ассоциацию объединили с Национальной помощью. Было ясно, что после смерти мужа мадам Гильермо заметно утратила свое влияние. Однако, насколько нам известно, немцы считали ее главной помехой для увоза в Германию незаконнорожденных детей, появившихся на свет во Франции.
— Вы сказали, что именно благодаря этой женщине вы вышли на моего деда…
— Совершенно верно. Сначала в моих руках оказалось письмо Гиммлера, в котором прямо говорилось о начальном периоде лебенсборна Сернанкура. Опираясь на предоставленные ему рапорты, Гиммлер сетует на небрежность, отсутствие элементарной гигиены, насущную потребность в квалифицированном персонале… Но нас особо интересует последний пункт. Это может показаться невероятным, но вначале в Сернанкуре не было даже акушера-гинеколога. Кроме того, немцы понимали, что местное население относится к подобным центрам враждебно. Женщин, поступавших в эти центры, считали продажными шлюхами, которые жили в роскоши и праздности. Поэтому сами немцы старались не допускать, чтобы персонал лебенсборнов, созданных за пределами Германии, состоял исключительно из немцев. Нацисты сталкивались с невероятными трудностями при вербовке медицинских сестер, хотя работа в таких центрах предполагала улучшение жизненных условий того времени.
— Полагаю, моего деда завербовали в Сернанкур как врача.
— Он был завербован при содействии генеральши Гильермо. Прочтите два абзаца этого письма, которое она послала в Центральную дирекцию лебенсборнов.
На этот раз Элоиза вручила мне не перевод, а фотокопию старого письма, напечатанного на машинке.
«Наша ассоциация протягивает руку помощи молодым незамужним матерям, часто лишенным денежных средств или отвергнутым своими семьями. Но как я вам уже говорила в своем предыдущем письме, мы считаем вполне возможным послать в ваш центр в Марне нескольких молодых женщин, изъявивших на то согласие, если получим гарантии, что рожденные ими дети останутся на территории Французского государства и будут находиться под его защитой.
Разделяя вашу озабоченность, хочу предложить вам кандидатуру квалифицированного врача, которому мы полностью доверяем. Он мог бы оказать вам неоценимую помощь в наблюдении за пациентками. С другой стороны, присутствие французского врача позволит избежать бойкота центра и успокоит местное население».
— В другом письме упоминается имя вашего деда, Анри Коше. Затем, благодаря письму, посланному в Центральную службу по делам лебенсборнов, в Мюнхен, я получила доказательства того, что он действительно работал в лебенсборне с 1941 года. Это вполне безобидное письмо. В нем говорится о нехватке витаминных растворов для детей.
— Но какие цели преследовала эта женщина, внедряя моего деда в подобную организацию?
Элоиза положила письма и фотографии в сумочку.
— Трудно сказать. Генеральша Гильермо понимала, что пользуется весьма ограниченной властью. Она жила в Париже и не поддерживала прямых отношений с Виши. Кроме того, она прекрасно знала, что у нее нет никакой возможности помешать немцам увезти часть детей в Германию. Вне всякого сомнения, она стремилась внедрить в лебенсборн знакомого ей человека. Таким образом, она была бы в курсе всего, что происходило в лебенсборне, и не утратила бы полностью контроль над новорожденными.
— Вам было трудно разыскать моего деда?
Элоиза посмотрела мне прямо в глаза.
— Нет. Я нашла его по Интернету. Я узнала, что он заведовал отделением больницы в Шалон-ан-Шампань и был членом Административного совета. Правда, мне пришлось настаивать, но в конце концов в секретариате больницы мне дали номер его телефона. Редкостная удача, что за последние пятьдесят лет он не сменил места жительства. Трудные на первый взгляд вещи порой оказываются сущим пустяком. Знаете, в 1970-е годы журналист Марк Иллер в течение многих месяцев тщетно разыскивал Грегора Эбнера, главного врача лебенсборнов. Он даже думал, что тот умер. Но однажды десятилетний ребенок, сын его друзей, катался на велосипеде. Неожиданно лопнула шина. Мальчик прислонил велосипед к стене дома, и только представьте себе: на почтовом ящике было написано — «Грегор Эбнер». Даже в фильме или романе с трудом веришь в такое совпадение, но это истинная правда.
Взгляд Элоизы внезапно затуманился. Она осознала значение своих слов.
— Простите меня, — с дрожью в голосе сказала она. — Это неуместное сравнение. Я не хотела выводить на первый план…
— Не надо извиняться, — успокоил я ее. — Я прекрасно понимаю, чем занимался мой дед. Что можно думать о человеке, согласившемся работать на нацистов, в организации, которая ставила своей целью «деторождение арийского потомства»?
Казалось, мои слова огорчили Элоизу, но их справедливость не позволила ей возразить.
— Он согласился с вами поговорить?
— Я позвонила ему и объяснила, кто я такая и какую работу пишу. Разумеется, я была готова к тому, что он откажется ворошить прошлое. В самом худшем случае скажет, что он не тот человек, которого я разыскиваю. Но этого не случилось. Конечно, ваш дед был раздосадован, однако согласился встретиться со мной у себя, но только не в тот день, когда его жена будет дома.
— Значит, вы не виделись с Алисой?
— Нет, ваш дед был один. Мы беседовали в его кабинете. Я разговаривала с его женой только по телефону. Это произошло потом, но я не представилась. Это она сообщила мне о его смерти…
Возможно, Алиса ничего не знала ни о лебенсборне, ни о деятельности Абуэло во время войны. Это легко понять, учитывая то, что они встретились через тридцать лет после всех этих событий.
— Что мой дед вам рассказал?
— По правде говоря, не так уж много, хотя его рассказ является единственным свидетельством существования лебенсборнов. Я записала нашу беседу на диктофон и могу дать вам это прослушать, если хотите. Ваш дед подтвердил, что работал в Сернанкуре. Однако, по его словам, он там пробыл всего несколько месяцев и покинул лебенсборн до пожара, что представляется мне маловероятным.
— Почему?
— Учитывая тот факт, что немцам было очень трудно найти квалифицированного врача для подобного заведения, я, несомненно, обнаружила бы намеки на изменения и появление нового члена персонала в переписке нацистов.
— Но какую роль на самом деле играл во всем этом мой дед? И почему он согласился занять эту должность?
— По его словам, он был простым служащим, не имевшим права принимать никаких решений. Ваш дед объяснил мне, что, когда поступил на работу в лебенсборн в начале 1941 года, не знал об истинных целях организации. Он утверждал, что даже не догадывался об отборе пациенток, происходившем при принятии их в клинику. Мсье Коше уверял меня, что по внешним признакам молодые женщины сильно отличались друг от друга и далеко не все они были высокими и светловолосыми, как это написано в исторических книгах.
В моей памяти всплыли кадры из фильма. Теперь я понял, что именно поразило меня с первого взгляда: белокурые волосы и впечатление, будто всех этих женщин собрали вместе в соответствии с определенными критериями.
— Хочу быть с вами откровенной, — продолжала Элоиза. — Я ему не поверила. В таких организациях, как лебенсборны, врачи играли главную роль. В Германии они порой даже занимали должность директора. Значит, ваш дед был в курсе всего, что происходило в лебенсборне. Что касается внешних данных беременных женщин, то тут у меня возникает много сомнений. Например, в Мюнхене после войны люди, жившие по соседству с лебенсборном, показали, что все без исключения молодые женщины, которых они видели, были высокими, белокурыми, нордического типа и совсем не походили на коренных баварок.
Между двух облачков выглянуло солнце и залило площадь ярким светом. Элоиза вытащила из сумки солнцезащитные очки.
— Неужели ваш дед никогда не упоминал в вашем присутствии о лебенсборне, пусть даже намеками?
— Нет. В нашей семье говорили обо всем, но только не о главном. Впрочем, по моему мнению, этим периодом своей жизни мой дед не слишком-то гордился. Такие истории не рассказывают на ночь внукам, чтобы те быстрее уснули.
До встречи с Элоизой я испытывал чувство стыда и непонимание, думая о прошлом Абуэло. Но после разговора с ней во мне начинала закипать глухая ярость. Я вытащил из сумки видеокассету, на которую переписал фильм, найденный в коробке, и положил ее на стол. Молодая женщина с удивлением посмотрела на нее.
— Что это?
— Документ, который я просто обязан вам показать. Документ, который мой дед отложил специально для вас.
Квартира Элоизы располагалась под самой крышей. Две старые комнатушки для прислуги были соединены вместе. Из мансардных окон открывался вид прямо на небо Парижа. Я был удивлен таким количеством книг, расставленных вдоль стен на стеллажах и лежавших высокими и весьма неустойчивыми стопками на полу во всех углах. На широком письменном столе, стоявшем около мансардной стены, я заметил груду документов, которые Элоиза использовала при написании своей диссертации. На папке, лежащей наверху «сталагмита» из книг, я прочитал: «Почта Информационной системы резервирования / Ламорлэ / Сернанкур». Поскольку Элоиза жила в пяти минутах ходьбы от Сорбонны, мы решили пойти к ней, чтобы посмотреть кассету на ее видеомагнитофоне.
С первых же кадров в глазах женщины засверкали огоньки. Должен сказать, что и я, уже видевший этот фильм несколько раз, испытывал странное возбуждение при мысли о том, что делюсь с малознакомым человеком частью интимной истории своей семьи.
Сернанкур… Теперь мне было известно, как называется это величественное здание. Три слога, в которых согласные доминировали над гласными… Порой имя собственное может дать представление о незнакомых вам местах. Но в данном случае я шел от обратного. Магическая власть слов, тот факт, что теперь я могу идентифицировать реальность, представили мне эту самую реальность совершенно в ином свете.
Сначала Элоиза сомневалась.
— Только не надо мне говорить, что это снято в…
— Минутку терпения. Сейчас вы сами все увидите.
Молодые женщины на крыльце. Элоиза застыла от изумления. Я наблюдал за ее реакцией, время от времени поглядывая на экран. Я прекрасно понимал, что эти черно-белые изображения значили для молодой аспирантки, многие месяцы жившей мыслями о лебенсборнах. Я содрогался от ужаса, думая о том, как отбирали этих молодых женщин по росту, цвету волос и глаз, словом, по генеалогическим критериям… Та очевидная ложь, до которой опустился мой дед в разговоре с Элоизой, казалась мне отвратительной. Разве он мог не знать об истинных целях этих заведений?
На экране возникло лицо эсэсовца в маленьких очках. Свастика на заднем плане казалась несмываемым пятном. Элоиза схватила пульт и нажала на кнопку «пауза».
— Глазам своим не верю! — прошептала она.
— Что? Вы знаете человека, который стоит рядом с моим дедом?
Казалось, Элоиза не могла оторваться от экрана.
— Это Грегор Эбнер. Главный врач лебенсборнов, о котором я вам говорила. Член нацистской партии со дня ее создания, специалист в области «расового отбора», близкий друг Гиммлера.
Я был поражен. Я надеялся, что этот эсэсовец занимал какой-нибудь второстепенный пост. Но оказалось, что он был центральным винтиком нацистского колеса.
— То, что этот фильм сохранился, иначе как чудом не назовешь, — сказала Элоиза прерывающимся от волнения голосом. — Фотографии лебенсборнов встречаются крайне редко. Всем руководителям центров было строжайше запрещено фотографировать матерей. Но этот фильм… Я не могу прийти в себя от изумления…
Словно ребенок, нашедший новую игрушку, Элоиза перемотала пленку.
— Можно посмотреть еще раз?
Я махнул рукой.
— У нас не было ни единого доказательства, что эсэсовцы уровня Эбнера приезжали в лебенсборны, расположенные на территории Франции. Эти кадры также неоспоримо доказывают, что в Сернанкур были приняты десятки женщин, отобранные, как и в немецкие клиники, по расовым критериям. Но как у вас оказался этот фильм?
— Я нашел его в вещах моего деда. Он был спрятан среди других бобин. Там же я нашел стикер с вашим именем и телефоном. Разве мой дед не говорил вам о существовании этого фильма?
— Нет. Он уверял меня, что у него не сохранилось никаких документов того периода.
Расследование, которое вела Элоиза, было сродни ножу, бередящему еще не зажившую рану. Я по-прежнему с трудом верил в то, что мой дед принимал активное участие в осуществлении замыслов нацистов, связанных с евгеникой.
— А что стало с этим эсэсовцем, Эбнером? Вы сказали мне, что Марк Иллель нашел его по воле случая.
— Эбнеру предъявили обвинения в совершении преступлений против человечности и военных преступлений. Однако вопреки ожиданиям в ходе Нюрнбергского процесса он был оправдан. Он умер в 1974 году, в своем доме в Верхней Баварии, по-прежнему уверенный в том, что лебенсборны способствовали спасению немецкой расы.
— Но если Эбнер занимался только этими заведениями, почему его обвинили в совершении преступлений против человечности? Лебенсборны не имели ничего общего с концентрационными лагерями. Разве не существовало более надежного способа вынести ему приговор, например, упомянув о его принадлежности к Schutzstaffеl?
Элоиза оторвалась от экрана.
— Прекрасные клиники, обустроенные в замках, — это всего лишь видимая часть айсберга под названием «система лебенсборнов». Расовая политика, задуманная Гитлером и проводимая Гиммлером, опиралась на постулаты многочисленных теоретиков от евгеники и преследовала двойную цель. С одной стороны, она была призвана поощрять воспроизводство «истинных германцев». Гиммлер мечтал заселить Германию ста двадцатью миллионами «нордических германцев» в течение сорока лет. С другой стороны, эта политика предполагала систематическое уничтожение в Европе всех рас, которых ее творцы считали «низшими»: евреев и цыган, разумеется, а также украинцев, горалов… Словом, всех народов Восточной Европы, среди которых Гиммлер собирался проводить «расовые чистки».
— Но ведь лебенсборны не принимали участия в уничтожении этих народов?
— Именно к такому заключению и пришли судьи на Нюрнбергском процессе. Однако в их распоряжении не было документов, которые сейчас попали к нам в руки. Лебенсборны, безусловно, принимали участие в этой политике уничтожения, путь и косвенно. Нацистский маховик быстро застопорился, когда выяснилось, что младенческая смертность в лебенсборнах была выше средней смертности в Германии. И это несмотря на то, что эти дети были призваны служить воплощением идеала высшей расы, а их матери на протяжении всей беременности жили в привилегированных условиях. Известно, что Эбнер фальсифицировал данные о младенческой смертности, чтобы не вызвать гнев Гиммлера. Однако нацисты по-настоящему запаниковали, когда выяснили, что в лебенсборнах на свет появляются «ненормальные» дети.
— И что они сделали?
— Первое время они пытались затушевать, вернее, скрыть эту реальность. Они тщательно изучали происхождение детей, пытаясь доказать, что их кровь не была такой чистой, как утверждали их матери. Если болезнь была излечимой и отец оказывался высокопоставленным эсэсовцем, врачи пытались спасти новорожденного. Но в большинстве случаев от больных детей избавлялись.
— Что вы хотите этим сказать?
— Детей, страдавших болезнью Дауна, гидроцефалией, различными видами паралича, пороками развития, даже незначительными, отправляли в бывшую тюрьму Гердена, переоборудованную в специализированную психиатрическую клинику. Там проводилось то, что нацисты называли «дезинфекцией». Детей медленно убивали, делая им инъекции морфина или люминала, но при этом утверждали, будто спасают их. Об этой политике уничтожения знало не только высшее руководство лебенсборнов, но и те, кто контролировал их. Если говорить только об Эбнере, он заранее указывал в своих письмах дату смерти новорожденных. Поскольку он не был провидцем, вы сами можете догадаться о причине…
Сведения, которые сообщила мне Элоиза, ошеломили меня. Вероятно, она все поняла, поскольку тут же добавила:
— Все же я почти уверена, что ни один ребенок, родившийся во французских лебенсборнах, не был умерщвлен подобным образом.
— Почему?
— Во-первых, во французских клиниках родилось всего несколько десятков детей. Таким образом, если верить статистике, было очень мало шансов, что кто-то из них появился на свет с серьезными дефектами. Во-вторых, немцам было бы чрезвычайно сложно скрывать исчезновение детей, находящихся под защитой Франции, как утверждало правительство Петена.
Элоиза вынула кассету из магнитофона.
— Вы оставили оригинал в доме деда?
— Нет, я привез его в Париж. Если хотите посмотреть… На экране кадры этого старого фильма выглядят вполне удовлетворительно.
— Не оставите ли вы мне эту кассету на несколько дней, чтобы я смогла более внимательно ее изучить?
— Как я уже говорил, мой дед, насколько я понимаю, собирался передать эту бобину вам. Однако я предпочел бы, чтобы сейчас она находилась у меня. Я не знаю, хочу ли я предавать этот документ огласке. Моя семья ничего не знает. Для нее, в частности для Алисы, это было бы шокирующим откровением.
— Разумеется. Я вас понимаю.
Я вернулся к себе, на улицу Леон-Морис-Норман, испытывая противоречивые чувства. Примерно такое же состояние было у меня три недели назад, когда я получил сообщение Анны.
Вставив ключ в замочную скважину, я сразу же заметил, что язычок не сработал. Дверь была взломана.
На пороге квартиры я с трудом сдержался, чтобы не попятиться: в нос мне ударил затхлый запах, резко контрастировавший со свежим воздухом в коридоре. Но когда я вошел в гостиную, там пахло уже не затхлостью, а разлагавшейся плотью.
Мою квартиру не обчистили, но те, кто нанес мне визит, постарались разгромить ее так, чтобы нагнать на меня как можно больше страха. В этом беспорядке мне было бы трудно определить, украли ли у меня что-нибудь.
Я почти сразу понял, откуда исходило зловоние. В гостиной на диване, между двух подушек, лежал труп моего «вечернего гостя». Коту вспороли брюхо и выпотрошили все его содержимое. Медленно вытекавшая кровь пропитала подушки дивана… Она и сейчас капала на белый ковер, образуя широкое алое пятно, местами приобретшее цвет граната.
Я пристально смотрел на труп. На этот раз я ничего не сделал, чтобы сдержать слезы, потоком лившиеся из глаз. Слезы… Кажется, я сдерживал их более десяти лет.
— Мне так жаль…
И только потом, осматривая квартиру, я заметил, что бобина, которую я утром оставил на проекторе, исчезла.
В спальне над кроватью висела записка. Мне показалось, что буквы были выведены кровью:
«Если вы дорожите теми, кого любите, не ворошите прошлое».