Что касается иностранок, забеременевших стараниями немецких солдат, наша цель заключается в том, чтобы забрать всех новорожденных детей, а затем сделать так, чтобы в надлежащий момент они попали на территорию рейха.
Они не были готовы к чему-либо подобному. Ни он, ни она. Так или иначе, они думали, что такое происходит только с другими.
— Кто вы?
Слова вырвались изо рта машинально, в приступе безумной паники. Она даже не закричала. Она просто не осознавала, что эти двое мужчин делают в ее доме.
Было ровно девять часов вечера. Она варила в кухне кофе и еще не заперла на ключ дверь, выходившую в сад за домом. Перемахнуть через изгородь оказалось для них детской забавой. Дом был оснащен сигнализацией, но это не помогло. Двое мужчин решительно вошли. Они были в масках. В руках мужчины держали оружие. У их жертв не было никаких шансов.
— Заткнись! — угрожающе рявкнул голос, в котором чувствовалось лихорадочное возбуждение. — Иди сюда…
Без всяких дальнейших объяснений один из мужчин грубо схватил ее за руку и потащил в гостиную, примыкавшую к кухне. Из-за громко работавшего телевизора их вторжение в дом осталось незамеченным. Муж, сидевший у телевизора, увидел их в самый последний момент. Он даже не успел пошевелиться.
— Черт возьми, что происходит?
— Спокойно, Стефан, — посоветовал первый мужчина в маске, наставляя на него оружие, «беретту» девяносто второго калибра, похожую на все, что угодно, только не на игрушку. — Если не наделаете глупостей, все будет хорошо.
Стефан… Они знали, как его зовут. Эти мужчины ворвались к ним в дом неслучайно. Стефану было невыносимо видеть, как бандит вцепился в руку его жены. К страху, от которого душа ушла в пятки, примешивалось чувство отвращения, омерзения.
— Не трогайте мою жену, — заикаясь, пробормотал он. — Мы сделаем все, что вы потребуете.
— Очень на это надеюсь. Иди сюда. Давай, шевели копытами!
Пока второй мужчина задергивал занавески, чтобы в комнату ненароком не заглянул ни один любопытный прохожий, первый вытащил из кармана наручники. Уверенным жестом он закрепил одно кольцо на ножке стола, а второе защелкнул на запястье Стефана.
— Это на тот случай, если тебе захочется изобразить из себя героя…
— Что вам надо?
— Все, что у тебя есть и чего нет… Драгоценности, банковские карточки, наличные… И главное, тайник и код сейфа.
Стефан попытался скрыть удивление. Как они могли узнать о сейфе?
— Забирайте все. В ящике моего письменного стола должно быть пять тысяч франков наличными. Но у нас нет сейфа.
— Неправильный ответ, Стефан. У типов, которые живут в такой хате, как твоя, и ездят на машине за тридцать лимонов, всегда есть сейф.
Первый удар был сокрушительной силы. Ему показалось, будто его челюсть рассыпалась на тысячи кусков, а половина зубов вылетела. Он упал на колени.
Он точно не знал, когда мужчины вломились в их дом. Вероятно, это произошло не больше четверти часа назад, но время тянулось так медленно. Сначала они принялись складывать в большую спортивную сумку все мелкие вещи, которые потом можно было выгодно продать. Драгоценности жены, его коллекционные часы, наисовременнейший мобильный телефон, подаренный ему коллегами по службе… Стефан не раздумывая назвал пин-код своей банковской карточки. Он особо не рисковал, ведь вклад был застрахован.
Но что касается сейфа, он не хотел уступать. И какой черт дернул его послушаться советов тестя и вложить деньги в золото? Пять слитков по семьдесят тысяч франков каждый…
Видя, что он заупрямился, бандиты затащили Стефана в гараж, чтобы там разговорить его своими методами. Стефан надеялся, что в конце концов они отчаются и поверят в его ложь.
Мужчины подняли его и усадили на стул, стоявший в углу.
— После мягких методов следуют жесткие…
Второй удар пришелся в живот. Это был сильный удар, от которого содрогнулось все тело. Неожиданно Стефан осознал, что никогда прежде не испытывал настоящей физической боли, что не готов к сопротивлению. Он дорожил своим сейфом, но еще больше — своей жизнью. И своей женой. Одному Богу известно, на какие муки они способны ее обречь.
Незнакомец, ударивший его два раза, встал около верстака и принялся рыться в инструментах. После некоторых колебаний он выбрал секатор. Стефан почувствовал, что его сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Он с ужасом смотрел на инструмент, который держал в руках бандит. Это был совершенно новый секатор, который в прошлом году подарила ему жена. Однако Стефан никогда им не пользовался. Он не любил заниматься домашней работой.
— Держи его, — обратился бандит к своему сообщнику.
— Подождите! — взмолился Стефан. — Что вы намерены делать?
— Ты правша или левша?
Он собрался с духом и протянул им левую руку.
— Сначала малютку, — сказал главарь. — Так моя бабушка называла мизинец.
Палец оказался между двумя лезвиями. Стефан попробовал оказать сопротивление, но силы покинули его.
— Сейф!
Эти люди запугивали его. Они не осмелятся совершить столь чудовищный поступок.
— Я вам уже говорил, что в доме нет сейфа! Забирайте все, мы не станем подавать жалобу, ничего никому не скажем.
— Все так говорят, — со смехом сказал второй бандит.
Это была резкая, ни на что не похожая боль. Когда палец отскочил, словно кусок мяса, у Стефана появилось чувство, будто вся его кровь вытекает из основания, где когда-то был мизинец. Это было похоже на ожог, на локальную боль, которая тут же разлилась по всей руке.
Глаза наполнились слезами. Стефан попытался остановить кровотечение, прижав руку к брюкам, на которых тут же появилось красное пятно.
— Хорошо, парни, — пробормотал он, переводя дух. — В спальне, за гардеробом. Код из шести цифр: 62 03 08.
Это была дата рождения его жены, только наоборот. Тип, продавший ему сейф, предупреждал, что никогда не следует использовать даты рождений. Но Стефан был сентиментален и не придал значения словам продавца. Так или иначе, в подобных обстоятельствах это не имело никакого значения.
— Можешь, когда хочешь!
Стефан не сводил глаз с окровавленной руки и поэтому не увидел, как ломик опустился ему на голову, травмировав череп.
Жандармерия Шалон-ан-Шампань
Им по-прежнему не везло. Дополнительные опросы соседей и знакомых жертвы не принесли особых результатов. То ли никто ничего не знал, то ли люди просто не хотели говорить. Новые сравнения отпечатков пальцев и следов ДНК, обнаруженные в доме Николь Браше, тоже не помогли продвинуться в расследовании. Что касается телефонных разговоров, то старая женщина общалась в основном с людьми, уже известными полиции. И только один звонок заслуживал особого внимания: он длился десять минут и был сделан из библиотеки Сорбонны, из Парижа. Полицейские выяснили, что этим телефоном пользуются студенты и преподаватели кафедры истории. Франк Лонэ все же попросил секретаря университета предоставить ему список всех абонентов библиотеки. Бесконечный перечень производил удручающее впечатление: это было равносильно поискам иголки в стогу сена. Звонок вызывал недоумение еще и потому, что у Николь Браше не было знакомых в столице.
Но однажды вечером удача улыбнулась полицейским.
В жилом квартале Эперне был совершен очередной налет. Жертвами стали супруги лет сорока. Прекрасный дом, большая немецкая машина… Грабители забрали все дорогие вещи и содержимое сейфа: несколько сотен тысяч франков в золотых слитках.
Хозяина дома бросили в гараже, предварительно ударив по голове ломиком, найденным на месте. С кляпом во рту, закованная в наручники, его жена просто не могла поднять тревогу. Несмотря на серьезную черепно-мозговую травму, мужчина, придя в сознание, нашел силы добраться до гостиной и позвонить в полицию.
За рекордно короткий срок жандармерия выставила заслоны и мобилизовала патрули в надежде задержать угнанную машину. Грабители не знали, что машина была оснащена противоугонным устройством замедленного действия. Она заглохла через несколько километров, в чистом поле. Налетчики облили машину пеной из огнетушителя, чтобы уничтожить все следы. К счастью, жандармский патруль задержал налетчиков на дороге Шато-Тьери, когда они пытались пешком добраться до ближайшей деревни. У них не было времени, чтобы избавиться от награбленного добра.
Налетчиков доставили в жандармерию Шалон-ан-Шампань. Допрос длился более шести часов. Мужчины не посмели отрицать нападение на супружескую чету и перекладывали друг на друга обвинение в применении насилия. Они отвергли все обвинения в других налетах, совершенных в течение последних восемнадцати месяцев в этом районе. О смерти Николь Браше задержанные вообще ничего не знали и, осыпав жандармов оскорблениями, возмущенно заявили, что те «пытаются пришить им мокруху».
У молодого налетчика не было криминального прошлого, зато второй был хорошо известен полиции. Он три раза был осужден за хранение и распространение наркотиков, групповое изнасилование и грабеж. Ему было тридцать три года. Жил он с матерью, которую буквально терроризировал. Несчастная женщина вздохнула с облегчением, когда рано утром к ней в дом пришли жандармы. Обыск дал блестящие результаты. В комнате закоренелого преступника были найдены предметы, украденные во время трех налетов с применением насилия. Но ничто не указывало на то, что он был причастен к убийству старой женщины.
Франк Лонэ вышел из кабинета своего начальника. Работа в жандармерии кипела. Располагая столь убедительными доказательствами, жандармы были уверены в том, что сумеют упрятать подозреваемых в тюрьму, предъявив им обвинения по четырем делам. Все помнили, что первые три налета посеяли панику в самых спокойных местах района.
Когда Франк вошел в комнату отдыха жандармерии, Эмили Дюамель поняла по его лицу, что ему хочется прыгать от радости. Она закрыла холодильник и откупорила бутылочку «кока-лайт». Послышалось шипение газированного напитка.
— Полагаю, ты веришь этим типам, — сказала она, присаживаясь на скамейку. — Что касается смерти Браше, разумеется…
Франк порылся в холодильнике.
— Теперь мы знаем, что они виновны в четырех налетах. Но я уверен, что они не имеют никакого отношения к смерти старой женщины и что анализ ДНК этих типов ничего не даст. Они никогда не были на ферме Суланжа. Если хочешь, давай заключим пари.
— Прекрасно. На бутерброд с тунцом и яйцом под майонезом после завтрака…
— Согласен.
Эмили отпила содовой с заменителем сахара.
— И все же есть одно обстоятельство, которое может вызывать сомнение, — продолжила Эмили. — Вчера вечером эти негодяи проломили голову жертве предметом, найденным на месте преступления. Это тебе ничего не напоминает?
— В принципе, я с тобой согласен. Способ действия на первый взгляд выглядит одинаково. Но, думаю, речь идет о простом совпадении. Налетчики хотели нейтрализовать хозяина, чтобы выиграть время. Возможно, они также следовали своим садистским инстинктам и утоляли жажду насилия. Я не думаю, что они планировали его убивать. Они не подвергали его жизнь опасности. Что касается Николь Браше, я по-прежнему считаю, что преступник прибег к инсценировке, чтобы скрыть убийство, предумышленное или нет.
Франк замолчал и заглянул в шкаф, висевший над раковиной.
— Что, не осталось ни одного «Болино»? Я умираю от голода.
— «Неаполитанские косички»? Ты вчера все их съел.
— Черт!.. Возвращаясь к нашим налетчикам, скажу, что изменение в их поведении вполне логично. Они вошли во вкус, ведь налеты позволяли им угонять мощные машины и воровать мелкие предметы, которые потом легко можно продать. Постепенно они стали рисковать все больше…
— Сначала они нападали на пенсионеров, — уточнила Эмили.
— А вчера вечером их жертвой стал мужчина в расцвете лет, который мог бы оказать им сопротивление. Они не просто хотели поживиться, они готовы были рисковать. И эта тяга к риску и погубила их. Случай с Николь Браше никак не вписывается в эту схему. В списке потерпевших она занимает пятую позицию. Я с трудом представляю, что она могла быть легкой добычей, на которой бандиты собирались «потренироваться». У нее не было ни денег, ни машины. Игра не стоила свеч. А в итоге преступникам могло светить пожизненное заключение за убийство.
Франк наткнулся на уже начатый пакет с трубочками «Фиголу».
— Проблема заключается в том, — вздохнула Эмили, — что если эти типы действительно непричастны к убийству Браше, то их арест никак нам не поможет.
— Не согласен, — возразил ее коллега. — По крайней мере, их арест позволил нам окончательно отвергнуть версию с налетом, которая привела бы нас в тупик. Теперь мы можем напрочь забыть о краже и сосредоточиться на новых мотивах преступления.
Дверь приоткрылась. В проеме показалась голова дежурного.
— Лонэ, тебя к телефону.
Лейтенант вопросительно посмотрел на дежурного.
— Это срочно? У меня перерыв.
— Похоже, что срочно. Звонит Женевьева Дельво.
Франк и Эмили удивленно уставились друг на друга. В их памяти всплыл один и тот же образ: запуганная женщина, полностью подчиненная мужу-тирану.
Разговор длился целых пять минут. Эмили не сводила глаз со своего коллеги. Франк что-то записывал в блокноте, поощряя собеседницу продолжать.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло! — воскликнул Франк, кладя трубку. — Можешь забыть о тунце под майонезом. Сегодня вечером я закажу столик в ресторане отеля «Англетер».
— Ловлю тебя на слове… Их премьер-меню начинается с трехсот франков.
— А теперь слушай меня внимательно. Похоже, к мамаше Дельво вернулась память. В день убийства она видела, что перед домом Браше стояла белая машина. Женщина полагает, что не только сможет узнать машину, но и…
— Что «но и»?
— Но и более того… По ее словам, машина рванула с места и задела ворота. А это означает, что если нам и дальше будет везти, мы обнаружим на машине царапины.
Разгром в моей квартире, кража бобины и гибель «вечернего гостя» стали для меня очень тяжелым испытанием. Гораздо более тяжелым, чем я мог бы предположить еще несколько недель назад, когда думал, что все смогу преодолеть, призвав на помощь невозмутимость, равнодушие и отрешенность, которые всегда были мне свойственны. Смерть моего деда была в порядке вещей, чего нельзя было сказать о новых событиях, взбудораживших мою жизнь.
Я бродил по квартире, словно пьяный, который не в состоянии найти дорогу в спальню. Не знаю, что было для меня тяжелее: ощущение, что кто-то вторгся в мою личную жизнь, смерть животного, к которому я привязался, исчезновение этого проклятого фильма, который, несмотря на печальную действительность, впервые представшую моему взору, был для меня самой прочной, пусть и загадочной, связью с Абуэло.
Я не стал заявлять в полицию. И вовсе не потому, что испугался угроз, написанных на стене моей спальни. Нет, истинной причиной послужил стыд, снедавший меня с того самого момента, когда я узнал об истинном характере деятельности почтенного Анри Коше. Я не мог осмыслить то, что произошло со мной, не мог представить, как буду рассказывать полицейским о своей жизни, выкладывать им почти полувековую историю своей семьи. Я просто не мог поведать им о Гиммлере, об Эбнере, о расовом отборе, о евгенике…
Как только я немного собрался с мыслями, я попытался спокойно и разумно проанализировать сложившуюся ситуацию. Кто мог меня так сильно ненавидеть? Разумеется, я не имел ни малейшего представления о том, кто способен опуститься до такой жестокости, выпотрошить моего кота и оставить для меня зловещее предупреждение. Какую цель преследовал этот человек? Хотел ли он просто украсть бобину или же намеревался заставить меня прекратить расследование? И должен ли я принимать эти угрозы всерьез?
Около шестидесяти лет прошло с тех пор, как в Сернанкуре произошли все эти события. Список еще живущих лиц, которые могли бы быть к ним причастны, наверняка был очень коротким. Абуэло дожил до преклонного возраста, ему было девяносто лет. Я с трудом мог представить себе, что его сверстник, старик, решил пойти на кражу, жертвой которой я стал. Но нельзя было исключать подручных. Если только с фильмом и этим лебенсборном не были связаны другие обстоятельства, о которых я пока не знал…
Вскоре, когда в моем мозгу закружился рой подозрений, я отчетливо увидел лицо Долабеллы. Я вспомнил тот момент, когда три дня назад застал его роющимся — можно даже сказать, проводящим обыск — в ящиках письменного стола моего деда. Что он искал? Хотел ли Долабелла заполучить бобину, которую у меня украли? Возраст этого антиквара оставался для меня тайной. На первый взгляд ему было лет семьдесят. Но, возможно, он был старше и, как многие люди, подверженные сильным страстям, продолжал заниматься любимым делом, несмотря на возраст. Был ли он во время войны подростком? Знакомя меня с ним, Алиса сказала, что Долабелла «старинный друг» Абуэло. Следовало ли из этого сделать вывод, что он знал моего деда уже тогда?
С другой стороны, сколько людей могло знать о том, что я нашел эту девяти с половиной миллиметровую пленку среди множества фильмов, составлявших коллекцию моего деда? Следили ли за мной? Шпионили ли за мной, когда я встречался с Элоизой? Маловероятно. Однако многим было известно о расследовании, которое вела молодая аспирантка университета. Она много раз приезжала в деревню, расспрашивала местных жителей. Кое-кто из них наверняка был связан с нацистским родильным домом.
Теряясь в догадках, я почувствовал себя бесконечно одиноким. Мне не с кем было поделиться своими переживаниями. Я уже говорил, что угрозы никак не повлияли на мое желание не обращаться в полицию, но я, несомненно, преувеличивал, поскольку вначале испугался. Человек, способный убить кота столь варварским способом, был, вне всякого сомнения, готов расправиться со всеми теми, кого я любил.
Да, я не стал обращаться за помощью к полиции, однако почувствовал желание исповедаться своей бывшей жене, Лоранс. Но не для того чтобы поставить ее в известность по поводу сделанных мной открытий, а чтобы она была настороже. Моя бывшая жена жила в тысяче пятистах километрах от Парижа, и поэтому я решил, что такое расстояние убережет их — Лоранс и Виктора — от любой опасности.
И все же я не удержался и снял телефонную трубку. По голосу Лоранс я понял, что она нисколько не удивилась моему звонку. Я всегда был для нее открытой книгой. Та легкость, с которой она вычисляла «мою аффективную заторможенность», как она говорила, очень быстро притупила наши чувства.
— Я должен был услышать твой голос, — оправдывался я.
Едва я произнес эти слова, как понял, насколько странными они казались.
— Нет проблем. Как ты себя чувствуешь после смерти деда?
— Могло быть и хуже, — солгал я.
— Но и лучше тоже? Что произошло, Орельен?
Aperto libro, как я и говорил.
Не вдаваясь, разумеется, в подробности, я сообщил Лоранс о том, что нашел в вещах Абуэло документы, которые доказывали: он не всегда вел безупречный образ жизни. Лоранс хватило такта не выяснять, что именно это могло означать.
— Мой отец всегда говорил: «Каждый человек — это настоящее тайное общество».
В этом была вся Лоранс. Она могла привести цитаты на все случаи жизни, чтобы вас поддержать. Точно так же она могла процитировать мне Расина и ввернуть в разговор фразу вроде: «Нет ничего тайного, что со временем не стало бы явным».
— Вполне естественно, что тебе сейчас плохо. Ты восторгался дедом. Вы, твоя сестра и ты, сделали его своим кумиром. Долгое время Абуэло заменял вам отца. Его смерть вернула вас к жестокой действительности.
— Виктор дома? Я хотел бы с ним поговорить.
— Он вышел вместе с Паоло. Паоло учит его играть в теннис.
Эти слова сгустили черные тучи над моей головой. Я жил вдали от сына, а тип, с которым я сталкивался всего два или три раза, воспитывал его вместо меня.
— Ты сможешь перезвонить мне, когда он вернется?
— Договорились.
— Береги себя, и его тоже.
— Не беспокойся.
— Я говорю серьезно, Лоранс. Жизнь может так резко измениться…
Но мой мелодраматический тон не произвел на нее должного впечатления. Лоранс уже давно привыкла к моему неискоренимому пессимизму. В этот самый момент я хотел ей сказать, что она была единственной женщиной, которую я действительно любил и которую, несомненно, люблю до сих пор, но мой душевный порыв сдержали неожиданно проснувшиеся трезвость и рассудительность. Подобная выходка лишь усложнила бы мне жизнь, что было бы сейчас весьма некстати.
Что касается Элоизы, то мне казалось очевидным, что я просто обязан ввести ее в курс дела. Только она одна, не считая меня, знала о тайной жизни моего деда. Она расследовала работу лебенсборнов, что до нее не делал никто… Она тоже «ворошила прошлое». Я уже представлял, как она будет разочарована, узнав о похищении оригинала фильма. К счастью, оставалась копия, которую я ей показывал.
В течение дня мне не удавалось с ней связаться, и я решил навести в квартире порядок. Я понимал, что мне нужно как можно скорее сделать уборку. В два больших мусорных мешка я засунул чехол и подушки, пропитавшиеся кровью, а в третий положил труп кота, что стало для меня нелегким испытанием, вызвавшим тошноту. Затем я вычистил испачканный ковер.
Мне пришлось держать окна открытыми в течение двух дней, чтобы выветрился едкий запах, которым, казалось, пропитались все уголки моей квартиры.
Около шести часов вечера я дозвонился до Элоизы. Я поведал ей обо всех своих горестях, не упустив ни одной детали. Это принесло мне колоссальное облегчение. Мой рассказ взволновал ее гораздо сильнее, чем я мог предположить.
— По правде говоря, я не думаю, что вам грозит какая-либо опасность, — попытался я ее успокоить. — Но все же лучше соблюдать осторожность.
Тогда я еще не мог понять истинной причины ее тревоги.
— Я беспокоюсь не о себе, Орельен. Послушайте… Нам необходимо как можно скорее увидеться, сегодня вечером, если вы свободны. Утром я кое о чем вам не сказала. Я просто не придала этому событию большого значения, но теперь полагаю, что вы должны отнестись к этим угрозам со всей серьезностью.
Элоиза вдохнула аромат пойяка, а затем поднесла бокал к губам.
— Превосходно. Прекрасная консистенция, но вино немного вязкое.
Поскольку я не разбирался в винах, о чем сразу же ей сказал, я подумал, уж не смеется ли она надо мной. Элоиза заметила мой смущенный вид и объяснила, улыбнувшись:
— Мой отец — винодел. У него есть виноградники в Маконнэ. Вот почему я знаю толк в винах.
Пойяк помог Элоизе расслабиться. С тех пор как мы пришли в ресторан, она казалась такой же напряженной, как и два часа назад, когда мы разговаривали по телефону. Второй раз за день мы встречались за столиком. Хотя я почти ничего не знал об этой молодой женщине и несмотря на странные обстоятельства, при которых мы познакомились, мне казалось, что сейчас мы пришли на настоящее свидание.
Глядя на сидевшую передо мной Элоизу, которая не спеша смаковала вино, я вдруг осознал, что после разрыва с Лоранс никогда не пытался завязать любовные отношения. Не без стыда хочу добавить, что все это время я считал, будто все мои свидания могли завершиться лишь сексом. Время от времени я вступал в физическую близость с женщинами, но никогда не привязывался к ним душой.
На выходные я приглашал женщин в дорогие рестораны или шикарные отели, тратя при этом уйму денег. Я всегда жил не по средствам, во всяком случае, не на зарплату преподавателя. Мой отец сделал блестящую карьеру адвоката, специализировавшегося по вопросам недвижимости. Эта профессия поглощала все его время, нисколько не увлекая. Он оставил мне достаточно средств к существованию, которые я постепенно проматывал, испытывая при этом не наслаждение, а смутное чувство вины, несомненно связанное с тем, как он погиб.
Неужели склонность к мотовству передалась мне по наследству? В начале повествования я говорил о переселении душ. Порой мне казалось, что я был реинкарнацией своего прадеда, Жан-Шарля Коше, который мало-помалу растратил отцовское наследство.
Элоиза заметила, что я задумался, и с любопытством посмотрела на меня. Я повертел бокал в руках, чтобы вновь обрести уверенность в себе.
— А что находится в конверте, лежащем рядом с вами?
— Причина, по которой я захотела встретиться с вами сегодня вечером.
Ее объяснение напомнило мне о сугубо практической цели нашего свидания.
— Можно взглянуть?
— Через несколько минут, если не возражаете. Как я объяснила вам по телефону, есть одно обстоятельство, о котором я умолчала, но которое в данный момент представляется мне чрезвычайно важным.
— В связи с кражей и исчезновением фильма?
— Возможно. Не знаю.
— Я слушаю вас.
— Изучая переписку лебенсборнов с центром, находившимся в Мюнхене, я наткнулась на письмо, датированное летом 1941 года. Его написала некая Schwester.
— Сестра? — перевел я.
— В немецком языке слово Schwester имеет несколько значений: «сестра» и «монахиня», как во французском, но также и «медицинская сестра». Нацисты использовали многозначность этого слова, обозначая им молодых медсестер из лебенсборнов, которые могли случайно забеременеть и подарить ребенка фюреру.
— И о чем говорится в этом письме?
— Эту Schwester, немку разумеется, звали Ингрид Кирхберг. Судя по всему, она оказывала Эбнеру услуги еще до войны, а потом стала главной медсестрой в лебенсборне Сернанкура. В этом письме она жалуется на поведение медсестры, француженки, которая, по ее словам, плохо относится к иностранным пациенткам, особенно к немкам, и порой даже оскорбляет их. В письмах эту женщину называют просто «медсестра Николь». К счастью для меня, в одном из писем было указано, что она служила няней в семье Ларошей, владевших поместьем, до того как немцы реквизировали его в 1940 году. Хотя эту женщину и называли медсестрой, возможно, у нее не было соответствующей подготовки.
— Все та же политика вербовки персонала из местных жителей?
— Да. Когда лебенсборны располагались в замках, на виллах или в частных клиниках, у немцев не было проблем с квалифицированным персоналом. К тому же местное население относилось к ним не столь враждебно. Я говорила с внуком владельца поместья. Теперь семейная собственность принадлежит ему. Его дед и отец умерли.
— И разговорить его вам помогли ваши познания в виноделии?
— Отчасти, — улыбнулась Элоиза. — Ему лет сорок, и он, разумеется, не знает никакой няни, которая могла бы работать в замке в те годы. Однако он обещал расспросить прежних работников и самых старых членов своей семьи.
— И?..
— Через два дня он мне перезвонил и назвал имя: Николь Браше. Согласно полученным им сведениям, в начале войны, когда она оставила службу у Ларошей, ей было около двадцати лет.
— Около двадцати лет? — переспросил я. — Значит, вполне вероятно, что эта женщина жива и сейчас.
— Мне это тоже пришло в голову. В телефонном справочнике я нашла семь Николь Браше, одна из них живет в Шампань — Арденнах.
— Это она?
— Да. Сами понимаете, я была вне себя от радости. Если считать вашего деда, я нашла двух человек, работавших во французском лебенсборне, людей, непосредственно соприкасавшихся с одной из очень плохо изученных программ Третьего рейха.
Глаза Элоизы заблестели. Те же огоньки я видел, когда показывал ей фильм Абуэло. Она замолчала, переводя дух.
— Я позвонила ей. По голосу я поняла, что имею дело с женщиной преклонного возраста. Я была уверена, что речь идет о той самой медсестре. Я вкратце рассказала ей о своей работе и спросила, согласится ли она поведать мне о лебенсборне Сернанкура, в котором она работала во время войны.
— И что она вам ответила?
— Она немного… замялась, но тем не менее не бросила трубку. Эта женщина сказала, что это дела давно минувших дней и она смутно помнит о них. И что мне не надо ворошить прошлое.
— Что?! — воскликнул я. — Она так и сказала: «не надо ворошить прошлое»?
Элоиза, несомненно, ждала такой реакции.
— Думаю, именно так она и сказала. Во всяком случае, она произнесла слова, по смыслу близко напоминающее те, что были написаны на стене вашей квартиры.
Я не мог прийти в себя от изумления. Я пытался успокоиться, пока официант расставлял на нашем столике закуски: профитроли из козьего сыра и лосося. Я обожал их, но сейчас внезапно потерял аппетит.
— Где живет эта женщина? Мне необходимо с ней поговорить.
— Не торопитесь, Орельен. Дайте мне закончить. Вы сами поймете, что тут не все так просто.
Я налил Элоизе вина, побуждая ее продолжить рассказ.
— В конце нашего разговора она смягчилась. Мне даже показалось, что, несмотря на недоверчивый тон, она на самом деле чувствовала облегчение, слушая меня.
— Облегчение?
— Да. Полагаю, это самое подходящее слово. Во время поисков я часто замечала, что те, кто жил в тот период — каких бы взглядов они ни придерживались, — намного легче доверялись незнакомцам, особенно в тех случаях, когда не могли рассказать об этой части своей жизни близким.
— И о чем она рассказала?
— Она сказала, что в настоящий момент не чувствует себя готовой к разговору на эту тему, что ей надо хорошенько подумать.
— Полагаю, вы стали настаивать?
— Нет. Я подумала, что будет лучше, если я дам ей возможность самой разобраться в своих воспоминаниях. Она хранила их более пятидесяти лет, и я могла себе позволить подождать еще некоторое время.
Элоиза съела немного капусты.
— Но я, к сожалению, ошиблась…
— Она вам не перезвонила?
— Нет. Я ждала недели две, а потом вновь набрала номер ее телефона. Никто не ответил. Несколько дней подряд я вновь и вновь пыталась связаться с ней. Напрасно.
— Она избегала вас?
— Сначала я так и подумала. В конце марта я решила отправиться на выходные в Марну, чтобы поговорить с Николь при личной встрече. Приехав в Суланж, я увидела, что на воротах висит замок, а сам дом заперт.
Не знаю почему, но у меня появилось чувство, что продолжение мне не понравится.
— Я позвонила в дом ее ближайших соседей. Если можно так выразиться, моя поездка оказалась не напрасной.
Элоиза замолчала и взяла в руки конверт, так долго не дававший мне покоя. Из конверта она вынула газетную вырезку.
— Читайте.
Это была статья из «Юнион» от 14 марта 1999 года.
«Во время ограбления была убита восьмидесятилетняя женщина».
Я почти сразу понял, что жертвой стала Николь Браше, и погрузился в чтение статьи. Я узнал о жутких обстоятельствах смерти старой женщины, которую привязали к стулу, избили, а затем оставили умирать в кладовке ее собственного дома в Суланже. Жандармы воздерживались от комментариев, но, судя по просочившейся информации, дом был разгромлен. Наиболее вероятным мотивом считалось ограбление.
— Эту статью мне дали соседи Николь Браше. Они вырезали ее из газеты. Сначала я, разумеется, подумала о стечении обстоятельств. Я ни на мгновение не могла представить, что между смертью старой женщины и ее военным прошлым может существовать какая-либо связь. В газете писали об ограблении. Но когда вы мне сегодня позвонили и рассказали о надписи на стене вашей спальни, я… растерялась.
Я был ошеломлен. К длинному списку вопросов, которые я сам себе задавал несколько часов назад, Элоиза добавила еще один, сбивающий с толку трагический вопрос.
— Вы полагаете, что эту женщину могли убить, чтобы помешать ей быть с вами откровенной?
— Я вовсе не это хотела сказать, — ответила Элоиза. — Я начала собирать сведения и узнала, что за последнее время в том краю произошло несколько аналогичных ограблений. Те, кто убил старую медсестру, работавшую в лебенсборне, не имеют, несомненно, никакого отношения к тем грабителям, которые проникли в вашу квартиру.
— Но, похоже, вы не верите в совпадения…
— Не знаю, что и думать. Единственное, в чем я уверена, так это в том, что кто-то знает о моем расследовании и о ваших открытиях. И этот кто-то готов на все, чтобы помешать нам узнать как можно больше о лебенсборне Сернанкура.
Официант убрал с нашего столика грязную посуду. Я пытался оценить вероятность того, насколько эти события могли быть связаны друг с другом. У меня не было никакого желания испытать приступ паранойи, но необычный визит, который нанесли мне незваные гости, заставлял меня рассматривать все варианты.
— Что вы предлагаете, Орельен?
— Думаю, нам нужно связаться с полицией и рассказать им все, о чем нам известно…
— Но?..
— Но если судить по этой статье, все верят в ограбление, закончившееся убийством. Вы представляете себе, как мы придем в полицию и начнем рассказывать им в подробностях все, что нам известно о лебенсборнах? Да полицейские поднимут нас на смех. К тому же я, вероятно, немного поторопился.
— Что вы имеете в виду?
— Я навел порядок в своей квартире. Словом, я уничтожил все следы взлома. Мне только не удалось полностью стереть надпись с угрозами над моей кроватью.
Элоиза нахмурилась.
— Действительно, это плохо.
— Вы тоже так думаете?
— Полицейские не поймут, почему вы поспешно уничтожили следы ограбления, прежде чем связались с ними.
— Тем хуже. Что сделано, то сделано.
— А что с этим Долабеллой, о котором вы мне говорили?
— Я попытаюсь разузнать о нем, во всяком случае, прояснить, что связывало его с моим дедом. А пока вам все же надо соблюдать осторожность. Полагаю, на данном этапе вы не будете менять тему своей диссертации, неожиданно заинтересовавшись жизнью крестьян Марны в конце XIX века.
Элоиза улыбнулась.
— Я в раздумьях. Только вот, к сожалению, мне кажется, что над этой темой уже кто-то работает.
— Еще вина?
— Самую малость. А что вы собираетесь делать?
— Полагаю, принимая во внимание все эти события, мне не стоит торопиться. У меня больше нет оригинала фильма, моего кота убили, а квартиру разгромили. Я должен подумать о себе и забыть про эти последние недели.
— Понимаю. На всякий случай я принесла вам вот это.
Из сумочки, в которой уже лежал конверт с газетной вырезкой, Элоиза вынула аудиокассету.
— Новый сюрприз?
— Это записи моих бесед с вашим дедом. Вы должны их прослушать. Он говорит, правда по-своему, о своем прошлом, о работе в лебенсборне.
Я не мог не обратить внимания на слова «правда по-своему», которые доказывали, что его свидетельство должно было быть ключевым.
— Я не уверен, что готов выслушать все это, — признался я. — Вы воспринимаете эту историю со стороны. Я же сейчас на это не способен.
— Время терпит. Все же возьмите кассету, это копия. Я уверена, что в надлежащий момент вы ее прослушаете.
«Суланж, 9 марта
Дорогой Анри!
За три дня — встреча и письмо. Это больше, чем мы могли себе позволить за пятнадцать лет. Знай, что, несмотря на обстоятельства, которые помогли нам «найти друг друга», я была рада увидеть тебя и провести немного времени в твоем обществе. Сейчас я могу тебе признаться (мы дожили до такого возраста, когда скрытничать глупо), что каждый божий день я вспоминала о тебе и о твоем несчастном сыне. И я полагаю, что жизнь обошлась с тобой жестоко, очень жестоко. Но, возможно, такова цена за нашу ложь.
Я много думала с того самого дня, когда мне позвонила эта молодая аспирантка, но еще больше после нашего последнего разговора. Я знаю о твоих сомнениях, знаю, что ты предпочел бы оставить прошлое в покое, чтобы уберечь свою семью от новых тяжелых испытаний, которых она не заслуживает. Возможно, ты сочтешь меня суеверной, но я постоянно твержу себе, что ничто не происходит случайно. В этом году мне исполнилось восемьдесят лет, и хотя у меня нет особых проблем со здоровьем, я все же чувствую, что конец мой близок. Думаю, настало время рассказать о том, чем мы занимались в те годы. Я не хочу уносить эту правду с собой в могилу.
Прошло почти шестьдесят лет, но мне кажется, что все это было вчера. Знаешь, я иногда забываю, где оставила ключи или какой сейчас месяц, однако прекрасно помню каждое мгновение, проведенное нами в этом родильном доме. Я никогда не забуду маленького Вальтера, юную Софи и, разумеется, нашу дорогую, нежную Рашель.
Анри, мы слишком долго лгали. В жизни всегда настает момент, когда нужно набраться мужества и разобраться в своем прошлом. Я приняла решение. Я все расскажу этой молодой женщине, настолько честно, насколько смогу, обо всем том, что нам довелось пережить, в надежде, что люди смогут понять нас. А самые близкие — простить.
Всего тебе доброго, Анри.
Да хранит тебя Господь.
Николь».
Париж, январь 1941 года
Непринужденно стоя в витрине, Рашель Вейл поправила на манекене манжет пышного рукава и застегнула овальные пуговицы на блузке. Ее подруга Роза, стоявшая по ту сторону стекла на тротуаре, выглядела довольно забавно. Спасаясь от холода, она до самого носа закуталась в манто. Время от времени Роза кивала головой, выражая тем самым одобрение.
Снег перестал идти рано утром, но улицы Парижа были покрыты снежным слоем высотой в пятнадцать сантиметров. Из-за этого плотного мокрого снега стало невозможно ездить на велосипеде или мотоцикле. А машины, и так редко появлявшиеся на шоссе из-за нехватки топлива и ужесточения правил дорожного движения, словно совсем исчезли.
Дверь открылась, и в магазин ворвался порыв ледяного ветра.
— Я устала от этого холода! — воскликнула Роза. — А ведь говорили, что прошлая зима выдалась необычайно морозной. Что же тогда можно сказать о нынешней зиме?
— Похоже, в Сен-Клу уже катаются на лыжах! — заметила Рашель, спускаясь с невысокого помоста, на котором стояли манекены.
— Знаю. Вчера мама видела, как к Девятой линии метро, в сторону станции «Пон-де-Севр», шли люди с лыжами в руках.
— Ну как? — спросила Рашель, показывая подбородком на витрину.
— Великолепно! Я уверена, что эта «новая» коллекция будет иметь успех.
Рашель улыбнулась, услышав ироничное замечание подруги. Модели, выставленные в витрине, были разработаны зимой 1939 года. Их, конечно, переделали и подправили, чтобы подарить им вторую молодость, но все равно они не производили должного впечатления. После сокрушительного поражения в июне 1940 года импорт во Францию прекратился. В Париж поступало лишь небольшое количество тканей с Севера. Один за другим закрывались Дома моды. Шанель закрыла свой Дом сразу после объявления войны, Дом Вионне находился в стадии ликвидации… Поговаривали даже, что Эльза Скиапарелли перебралась в Нью-Йорк. Скромный Дом Эрнеста Буржуа, где работала Рашель, влачил жалкое существование. Хозяину пришлось уволить бо́льшую часть работников швейных мастерских.
— Уже одиннадцать часов, — делано наивным тоном заметила Роза. — А раз так, сомневаюсь, что он сегодня появится.
— О ком ты говоришь?
— А ты как думаешь? О Жозефе, конечно! Только посмей мне сказать, что не ждешь его. Я видела, как ты раз десять смотрела на часы.
— Что за глупости? — возмутилась Рашель, густо покраснев. — Ты сошла с ума.
— Ой! Не строй из себя святую невинность.
Схватив Рашель за руку, Роза сделала несколько танцевальных па и запела, подражая Эдит Пиаф:
Его выбрало мое сердце… Ему не нужно говорить, Ему лишь нужно на меня смотреть, И я в его власти, Я не могу ничего рядом с ним…
— Черт возьми, — произнес Жозеф, стряхивая с кепки снег. — Это когда-нибудь закончится?
Полчаса назад на город вновь стали падать густые снежные хлопья. Молодой посыльный попал в метель и теперь с облегчением вбежал в швейную мастерскую через служебный вход.
— Сегодня нет ни одной доставки, — сообщил он, развязывая шарф. — А я потратил три часа, чтобы сюда добраться.
— Вы не испугались метели! — с иронией заметила Роза. — Мы счастливы видеть вас.
— Я хотел предупредить вас, поскольку мсье Буржуа очень рассчитывал на эту партию шляп.
— О! В такие-то времена! Три клиентки за два дня. Но это хорошо, что вы пришли. Иначе Рашель расстроилась бы.
— Роза! — воскликнула девушка гораздо громче, чем хотела бы.
Жозеф не смог сдержать улыбку. От холода его лицо раскраснелось. Взлохмаченные волосы делали его похожим скорее на мальчишку, чем на двадцатичетырехлетнего мужчину.
— Ладно. Я оставляю вас, — с заговорщическим видом прошептала Роза. — Если какой-нибудь нелепой старухе вдруг вздумается войти…
Рашель, смутившись, опустила глаза и скрестила руки на груди, пытаясь вернуть себе самообладание.
— Сена почти замерзла, — нарушил молчание Жозеф. — Даже баржи встали. Рабочих и безработных мобилизовали, чтобы они с помощью подручных средств расчистили улицы. Но через час все можно начинать сначала.
— Мне стыдно за то, что сказала Роза…
— О, не обращайте внимания, — ответил Жозеф, махнув рукой. — Она всегда была острой на язык. Кстати, пока не забыл, я принес вашу книгу…
Жозеф вынул из сумки «Грозовой перевал» Эмили Бронте — роман, который Рашель дала ему две недели назад.
— Вы прочитали книгу? — спросила Рашель с горящим взором.
— Я пытался, — пробормотал Жозеф, — но дело не пошло. Я вас предупреждал, что не сумею ее одолеть. Эта история слишком сложная для меня.
По лицу Рашель было понятно, что она немного разочарована.
— Понимаю. Возможно, я смогу предложить вам другие книги, более короткие, чем эта.
— Возможно, — откликнулся Жозеф без особого воодушевления. — Вы обдумали то, о чем мы с вами говорили?
Рашель вопросительно посмотрела на Жозефа, хотя прекрасно поняла, на что он намекает.
— После работы мы могли бы пойти в кафе.
— Не знаю. Я никогда не хожу в кафе.
— Раз так, это будет великой премьерой! — воскликнул он, смеясь. — Можно сходить и в кино. В «Гомоне» показывают «Господина Эктора» с Фернанделем. Это история графа, выдававшего себя за камердинера. Похоже, смешной фильм. Конечно, это не так романтично, как ваша история, происходящая на песчаных равнинах, но…
Рашель поджала губы. Каждый раз, когда он приглашал ее пойти куда-нибудь вечером, она старалась сменить тему разговора. А ведь она сгорала от желания согласиться. Жозеф казался ей порядочным молодым человеком, к тому же они знали друг друга уже полгода, с тех пор как Рашель поступила продавщицей в Дом мсье Буржуа. Однако существовало одно обстоятельство, сдерживающее ее: отец. Он следил за каждым ее шагом, и не могло быть и речи о том, чтобы она вернулась домой на десять минут позже. Поэтому Рашель никуда не ходила и все свободное время читала, закрывшись в своей комнате. Надо было придумать какую-нибудь отговорку, но Рашель ненавидела ложь. Сказать, что она идет в кино с Розой или подружкой по коллежу…
— Хорошо, — произнесла наконец Рашель, прогоняя образ отца, стоявший перед ее мысленным взором.
— Правда?
— Я согласна, пойдем в кино. Хоть по мне этого и не скажешь, но я обожаю смешные истории.
Я часто мысленно возвращался к автомобильной аварии, в которой погиб мой отец. То я видел эту сцену со стороны, как в кино, то занимал место отца за рулем, вживаясь в его образ. Декорации порой менялись, но исход всегда был одинаковым.
Вот уже много лет как я, возвращаясь из Арвильера, сворачивал с автострады и выезжал на национальную дорогу, чтобы избежать крутого поворота, где погиб мой отец. После аварии эксперты пришли к заключению, что он ехал со скоростью, превышающей сто тридцать километров в час, вместо положенных девяносто. Отец всегда ездил быстро и слепо верил в возможности своего ультрасовременного «мерседеса». Эксперты не нашли никаких неисправностей, однако все знали, что на этом повороте уже произошло несколько аварий со смертельным исходом. Можно было утешать себя этим и винить во всем злой рок…
Когда я думал об отце, в моей памяти всплывали скорее негативные образы: моменты, когда он был слишком занят своей работой, чтобы обращать на меня внимание, неисполненные обещания, небольшие размолвки, которые случались, когда я превратился в подростка. Но если быть объективным, такие моменты случались довольно редко. Моего отца можно было назвать равнодушным, но он не был суров с нами. Было ли это для меня возможностью думать о чем-то другом, избегать воспоминаний о счастливых минутах, чтобы не испытывать сожаления? С Анной все было наоборот. В те редкие мгновения, когда моя сестра упоминала об отце, она всегда с нежностью говорила: «А ты помнишь, как из-за папы мы прогуляли школу, потому что он захотел сводить нас в цирк?» или «Ты не забыл, как папа катал нас на вертолете накануне Рождества?» Обычно я кивал головой в знак согласия, уверенный, что мне особо нечего возразить Анне и незачем нарушать идиллию, возникавшую в ее воображении.
Недели, последовавшие за смертью моего деда, и череда событий, сопутствующих ей, словно состарили меня. Не стоит ждать, что я сейчас составлю объективный список симптомов этого преждевременного старения. Это было смутное, но настойчивое ощущение, тем более неуловимое, что никогда прежде я не переживал подобных внутренних метаморфоз, если, конечно, не принимать в расчет то удивительное преобразование, которое я познал после смерти отца. Однако сейчас со мной происходили новые метаморфозы, поскольку я не чувствовал, что становлюсь новым человеком. Я оставался прежним, просто был более усталым, более подавленным, если не сказать впавшим в депрессию.
Неожиданно для самого себя я велел своим ученикам выучить этот прекрасный отрывок из романа Мишеля Лейриса «Возраст мужчины», который начинается следующими словами:
«Мне только что исполнилось тридцать четыре года, я прожил половину своей жизни».
Я часто спрашивал себя, не обращался ли Лейрис к статистике, чтобы определить возраст «равновесия», или же он опирался на глубоко личное знание собственного организма. Мне было тридцать два года, когда я начал спускаться с вершины.
Расставшись в тот вечер с Элоизой после ужина, я впал в мрачное настроение. Было ли это следствием кражи вкупе с тяжелыми думами о мерзких проектах нацистов, в которых Абуэло принимал участие? Или было связано с тем обстоятельством, что впервые за долгие годы по моей мужской гордости нанесли сильный удар и я с грустью расставался с женщиной, с которой провел несколько часов за деловым, как мне казалось, ужином?
Моя хандра приобрела неожиданный оттенок. Мне вдруг захотелось безмятежно наслаждаться жизнью, подобно людям, которые чудесным образом выжили после аварии и охвачены неистовством carpe diem, вызывающим головокружение.
Я решил буквально следовать призыву, украшавшему стену моей спальни, словно фронтиспис: не ворошить прошлое, оставить его далеко позади, убедить себя в том, что все происходившее в том поместье во время оккупации меня не касается, что я не несу ответственности за ошибки членов своей семьи.
Пасхальные каникулы подходили к концу. У меня накопилось множество работы, из-за которой я должен был бы остаться дома. И все же я отложил на потом подготовку к последнему предварительному экзамену, перестал думать о книге, для которой должен был кое-что написать, и решил уехать подальше от Парижа.
Этот отъезд я считал настолько срочным, что ночь после ужина с Элоизой показалась мне настоящей пыткой. Я долго не мог заснуть, задавая себе бесконечные вопросы, на которые у меня не было ответов. Наконец около четырех часов утра меня сморил сон, но только для того чтобы я погрузился в один из самых жутких кошмаров в своей жизни.
Я оказался в бывшей тюрьме, переоборудованной немцами в психиатрическую больницу, куда из лебенсборнов отправляли детей с различными дефектами. В допотопном зале, где проводились вскрытия, я увидел врача, похожего на Эбнера. На столе лежали тела новорожденных младенцев и маленьких детей, не старше двух лет. Рядом были разложены предметы, похожие скорее на орудия пыток, чем на инструменты судебно-медицинского эксперта.
— Что вы делаете? — с ужасом спросил я.
— Не будьте таким наивным, — ответил Эбнер, поправляя круглые очки. — Знайте, мы в совершенстве постигли науку о расах. И сейчас мы обязаны провести отбор. Не забывайте, о чем говорил Гиммлер: скоро нас, чистокровных нордических германцев, будет сто двадцать миллионов.
Эбнер схватил скальпель и занес его над телом одного из детей.
— Не трогайте его! — завопил я. — Вы и так причинили им много зла!
— Во имя науки, мсье Коше! Мы получили приказ вскрывать и анализировать тела, чтобы установить причину серьезных наследственных и врожденных болезней.
Дальнейшее я помню смутно. Я попытался покинуть тюрьму через лабиринт бесконечных коридоров и лестниц, до тех пор пока пробуждение не вырвало меня из этого ада.
В то же утро я набрал номер Жизель, который знал наизусть. Я часто ей звонил, когда не хотел обедать один в ресторане или когда меня не радовала перспектива провести выходные в унылом одиночестве.
Жизель работала на одного издателя с правого берега, который выпускал множество бестселлеров. Она, конечно, училась, но образованием и внутренней культурой не блистала. Жизель была наглядным примером феномена «воспроизводства элит», которым удавалось, в полном согласии с общепринятыми нормами, пристраивать своих членов на хорошо оплачиваемые теплые местечки, где не надо было надрываться. Я познакомился с Жизель, когда работал читчиком-корректором-негром на этого издателя, до того как перешел в лицей Феликса Фора и стал получать весьма неплохую зарплату преподавателя подготовительных курсов.
И все же Жизель обладала одним козырем, который у нее невозможно было отнять. Она отличалась поразительной, хотя и нетипичной красотой, которая, правда, нравилась далеко не всем мужчинам, и поэтому у Жизель было гораздо меньше воздыхателей, чем она того заслуживала.
Мне показалось, что Жизель была рада слышать мой голос. И она обрадовалась еще больше, когда я предложил ей съездить на несколько дней в Рим. Тем не менее она сделала вид, будто ей необходимо справиться со своим ежедневником, а потом лицемерно заявила, что, «несомненно», сумеет освободиться. Тогда я потратился на два билета «Эр-Франс» и забронировал номер в «Романико паласе», на улице Венето.
Мы провели три дня в Италии, три дня, в течение которых я каждую минуту старался убедить себя в том, что счастлив, и, как заправский гедонист, твердил, что просто обязан наслаждаться настоящим.
Мы завтракали на просторной террасе отеля. По утрам Жизель делала покупки в однотипных маленьких магазинчиках, которые без труда смогла бы найти и в Париже, недалеко от своего дома. Поскольку у меня не было никакого желания посещать бесчисленные музеи города, которые я знал как дважды два, я чаще всего сопровождал ее. На улице Кондотти: «Видишь эту сумку? Обрати внимание на отделку. — Да, Жизель». На улице Корсо: «Как ты думаешь, мне пойдет эта юбка от Армани? Все же немного коротковато! — Примерь, Жизель».
Я не предупредил Лоранс о своей поездке в Рим. Сначала я собирался воспользоваться случаем и провести некоторое время с Виктором, тем более что после смерти моего деда мы изменили наши первоначальные планы. Однако, приехав в Рим, я, сам не зная почему, даже не позвонил своему сыну. Более того, бродя по Риму под руку с Жизель, я боялся неожиданно встретить Лоранс и Виктора. Тогда мне как недостойному отцу пришлось бы оправдываться. Когда мы сидели в кафе у перекрестка Четырех фонтанов, я вдруг подумал, что неосознанно выбрал Рим для короткого отдыха, чтобы лучше осознать фиаско своей супружеской и семейной жизни.
У нас была короткая культурная программа. Поскольку Жизель никогда не видела ни Форума, ни Колизея, а во мне проснулся мой преподавательский инстинкт, я счел своим долгом показать ей их. Жизель нашла удручающим то, что ни один памятник архитектуры не сохранился целиком. Я возразил, что у руин есть своя прелесть. По правде говоря, моя роль чичероне утомляла не только ее, но и меня. Жизель нашла, что в Риме слишком много храмов и форумов. Я польстил ей, сказав, что как-то раз Шатобриан сделал аналогичное замечание и подчеркнул, что римские императоры из чувства тщеславия проводили все свое время, разрушая творения своих предшественников, чтобы на этом месте возвести новые сооружения, прославляющие их самих.
Я водил Жизель в маленькие ресторанчики, которые когда-то показала мне Лоранс, избегая trappole per turisti. Мы с Жизель много времени проводили в отеле, занимаясь любовью, на кровати, украшенной херувимами, словно сошедшими с картин Рафаэля. До ужина Жизель с удовольствием принимала ванну. «Ты должен присоединиться ко мне. Эта гидромассажная ванна — просто отпад! — Спасибо, Жизель. Я подожду тебя внизу, в баре отеля».
В последний вечер, когда на улице Мелория я увидел прелестную пиццерию, а Жизель рассказывала мне о неприятностях одного из своих авторов, вынужденного строчить по два романа в год, чтобы платить алименты бывшим женам, я вдруг подумал, что именно в этот момент я хотел бы оказаться в обществе Элоизы. Но потом я счел смешным мечтать о молодой женщине, которую видел всего два раза. Делая вид, будто интересуюсь рассказом Жизель, я старался понять, почему Элоиза не выходит у меня из головы, и пришел к выводу, что в моем влечении к ней нет ничего физического. Чувствуя себя подавленным после смерти Абуэло и открытий, которые я сделал о его прошлом, я распознал в Элоизе человека, способного меня понять, человека, которому я могу довериться, не боясь, что меня осудят.
В тот вечер мы поздно вернулись в отель. Жизель захотела снова принять ванну, чтобы еще раз насладиться гидромассажем.
Из внутреннего кармана куртки я достал кассету, которую дала мне Элоиза. После нашего с ней ужина я ни разу не брал кассету в руки. Была ли это простая забывчивость или сознательный акт? Так или иначе, сейчас у меня возникло непреодолимое желание прослушать ее. Нет, я не был счастлив. Нет, поход по дорогим магазинам с Жизель не принес мне реального облегчения, а лишь «отвлек» меня от ноющих внутренних ран. Я ненадолго забыл о постоянно подавляемых страданиях, причиненных мне смертью отца, поскольку теперь нисколько не сомневался в том, каким образом оборвалась его жизнь; о своей неспособности прийти на помощь сестре, погрузившейся в хроническую депрессию; наконец, об изумлении и стыде, от которого сгорал, узнав, что наш дед, этот безупречный образ из нашего детства, во время войны активно сотрудничал с немцами.
Я спросил администратора, могу ли я воспользоваться registratore a cassette.
— Sì, naturalmente, signore.
Я устроился за столиком, стоящим чуть в стороне, в самом углу террасы, и заказал стакан джина для храбрости. Едва я нажал на кнопку «пуск», как мной овладела ностальгия. Мне было тяжело слышать голос, раздававшийся словно из могилы.
— Можно начинать?
— …
— Когда именно вы приехали в лебенсборн Сернанкура?
— В то время не говорили «лебенсборн». Это заведение называлось общежитием или родильным домом.
— В общежитие, если вам так угодно.
— В феврале 1941 года.
— Вы знаете, когда оно было открыто?
— Я не могу назвать вам точную дату. Скажем, оно работало несколько месяцев…
— При каких обстоятельствах вас наняли на работу? Через посредничество мадам Гильермо?
— Да. Через мадам Гильермо. Я познакомился с ней в начале лета 1939 года в Аржелес-сюр-Мер во время Retirada. Тогда я, молодой врач, только что закончивший университет, хотел помогать испанским беженцам. Лагеря, наспех разбитые на побережье и окруженные колючей проволокой… Это был трудный, но незабываемый опыт. Вот в этом-то аду я и познакомился с мадам Гильермо.
— Что именно она делала в лагерях для испанских беженцев?
— Через одну из своих ассоциаций она оказывала гуманитарную помощь, которая в буквальном смысле спасла тысячи беженцев, которые могли умереть от голода и холода. Мадам Гильермо была ни на кого не похожей, никому не подчиняющейся женщиной.
— В каком смысле?
— Франция ничего не сделала, чтобы облегчить жизнь семей, бежавших из Испании, в которой правил Франко. И вдруг жена генерала, героя Великой войны, протянула им руку помощи… Тогда это считалось дурным тоном. После войны о ней говорили много плохого, в частности из-за ее ассоциации.
— «Жены и дети военнопленных»?
— Да. На самом деле она не вмешивалась в политику. Мадам Гильермо просто протягивала руку тем, кто нуждался в помощи.
— Вернемся к общежитию, если позволите. Почему вы согласились перейти на службу к немцам?
— Ничего подобного не было. Я не переходил на службу к немцам.
— Тем не менее с самого начала вы знали, что Сернанкур принимал женщин, забеременевших от эсэсовцев или нацистских полицаев.
— Мадам Гильермо объяснила мне, что немцы планировали забирать детей у некоторых матерей-француженок под тем предлогом, что их отцами были немцы. Она считала, что надо сделать все необходимое, чтобы защитить таких новорожденных, помешать их увозу из Франции. Поскольку немцы не могли найти гинеколога для своего родильного дома, она уговорила меня занять должность в Сернанкуре и создать впечатление, будто я сотрудничаю с ними.
— «Создать впечатление»? Вы хотите сказать, что вы вели с немцами двойную игру?
— Мадам Гильермо не имела ничего общего с мерзавцами из Виши. Она не скрывала, что ненавидит оккупантов. В то время она частично утратила свое прежнее влияние, однако немцы по-прежнему считали ее главной посредницей. Мадам Гильермо умела лавировать. Для немцев она как бы олицетворяла уклончивую позицию Франции в отношении своих детей, хотя на самом деле дети Виши совершенно не интересовали. Но немцы боялись, что их политика вызовет в обществе резкий протест.
— Расскажите об организации родильного дома. Кто возглавлял Сернанкур, когда вы туда приехали?
— Теоретически общежитием руководил главный врач штаба, доктор Дитрих.
— Почему вы говорите «теоретически»?
— Потому что мы его практически никогда не видели. Дитрих наслаждался жизнью в Большом Париже. Рестораны, ночные заведения, бордели… Он был большим любителем выпить. В Сернанкур Дитрих часто приезжал в сильном подпитии. Реальной власти у него не было. Да он вообще не знал, что происходит в общежитии.
— Кто же конкретно руководил родильным домом?
— Ну что ж, управляющий, член СС, и главная медсестра Ингрид Кирхберг. В их непосредственном подчинении находились акушерка и три медсестры.
— А вы?
— В той или иной степени. Мне всегда казалось, что я стою немного в стороне. Я находился там неотлучно только в момент родов.
— Значит, персонал не состоял полностью из немцев?
— Нет, разумеется. Акушерку нашли в Страсбурге, она работала в общежитии с момента его открытия. Две медсестры также были француженками, не говоря уже о работниках кухни, уборщицах, садовнике…
— Вы помните медсестру по имени Николь Браше? Она в то время работала в Сернанкуре.
— …Да, была такая медсестра.
— Вы сохранили с ней связь?
— Нет. После моего отъезда из общежития я никогда ни с кем не встречался. Я не знаю, что с ними стало.
— Вернемся к пациенткам… Сколько их было в момент вашего приезда в Сернанкур?
— Семь или восемь, кажется… Все они, разумеется, были беременны.
— Почему «разумеется»?
— Потому что я читал об этих общежитиях черт знает что. О так называемых «племенных быках», которые приезжали, чтобы оплодотворить молодых женщин, мечтавших подарить ребенка немцам… Вздор… Уверяю вас, мы ни разу не видели в этом родильном доме ни одного эсэсовца. За некоторыми исключениями, мужчинам было запрещено там находиться.
— Вы помните фамилии ваших пациенток?
— Я не знал их фамилий. Мы называли их только по имени. Немцы требовали, чтобы мы соблюдали анонимность и не допускали дискриминации из-за различия в социальном положении.
— «Не допускали дискриминации»? Дискриминация молодых женщин, прошедших тщательный отбор в соответствии с расовыми критериями, — это звучит немного иронично, не так ли?
— …
— Вы знали, где и как отбирали женщин?
— Не имею понятия. В самом общежитии отбор не проводился. Когда к нам приезжали молодые женщины, никто ни о чем их не расспрашивал. Мы обращались с ними так же, как и с другими беременными женщинами. Знаю только, что две женщины приехали к нам из Бельгии.
— Как вы думаете, речь может идти о лебенсборне Вежимона? Я полагала, что он начал функционировать в 1942 году…
— Мне ничего об этом не известно. Я не знаю этого общежития. Нам просто объяснили, что остальные родильные дома переполнены и что нам, возможно, придется принять и других пациенток.
— Вы можете мне сказать, какими были эти женщины? Физически, я имею в виду.
— Вас опять постигнет разочарование, мадемуазель. Пациентки не были сделаны на одну колодку, как вы, вероятно, полагаете. У нас были разные пациентки: блондинки и брюнетки, высокие и маленькие… Мы же находились во Франции, в Марне, а не в Норвегии…
— Какая обстановка царила в родильном доме?
— Вы хотите сказать, среди пациенток?
— И среди членов персонала.
— Обстановка была скорее напряженной. Главная медсестра, Ингрид Кирхберг, вела себя как настоящий тиран. По ее словам, салат всегда был плохо вымыт, комнаты никогда чисто не убирались, вещи в шкафах лежали в беспорядке. Она постоянно устанавливала новые, совершенно абсурдные правила. Она даже запретила женщинам запирать шкафы на ключ. Словно им было что прятать. Между собой мы насмешливо называли ее Бешеной.
— Между собой?
— Я говорю о французском персонале общежития. Однажды Кирхберг обвинила в воровстве девушку, работавшую на кухне. Она думала, что исчез кофе, настоящий кофе, порции которого были строго дозированы. Кирхберг немедленно уволила несчастную из Сернанкура, даже не пожелав узнать, что именно произошло.
— Были ли другие увольнения?
— Нет. По крайней мере, в тот период, когда я там работал. Но Бешеная не скупилась на угрозы. Она постоянно твердила: «Мы должны работать безукоризненно, мы должны брать пример с главного дома». Все свое свободное время она писала донесения и отправляла их в Германию. Хотя, возможно, она блефовала, чтобы держать нас в узде.
— А люди со стороны? Местное население? Что они думали о вашем заведении?
— Трудно сказать. Поместье Сернанкур находилось на отшибе. Полагаю, именно поэтому немцы и выбрали его. Туда никто не являлся просто так.
— Но до вас должны были доходить слухи о разговорах местного населения.
— Времена были тяжелые. Разумеется, люди немного завидовали тому, как обращались с беременными женщинами.
— В частности, из-за еды?
— Да, я ведь уже говорил о кофе… Мы ни в чем не испытывали недостатка. Даже в продуктах, которые тогда невозможно было достать.
— В феврале 1942 года в лебенсборне Сернанкур вспыхнул пожар. Вы еще работали там?
— Нет. Я покинул родильный дом в ноябре 1941 года.
— Почему?
— Мне надоели вечные придирки Кирхберг, все более настойчивые требования немцев… Даже мадам Гильермо уже не могла мириться с условиями, навязываемыми немцами. По ее мнению, больше не имело смысла тратить столько сил, чтобы удержать нескольких детей во Франции. К тому же из-за определенных обстоятельств сам факт работы у немцев стал для меня неприемлемым.
— Что вы хотите этим сказать?
— После заключения перемирия многие думали, будто Петен был наименьшим злом для Франции, и я разделял это мнение. Понимаете, я не знал никого, кто слышал бы призыв де Голля в 1940 году. Сегодня нас хотят заставить поверить в то, что миллионы французов тайком припадали к радиоприемникам. На самом деле события развивались гораздо медленнее. Сначала появились коллажи с лотарингским крестом, прокламации, листовки… В конце 1941 года я сблизился с отставным полковником-летчиком, владевшим рестораном в Шалон-сюр-Марн. Конечно, немецкие офицеры часто бывали в этом ресторане, но одновременно он служил укрытием для бойцов Сопротивления, которых разыскивало гестапо. Там состоялось первое собрание ВДО…
— «Всё для освобождения»?
— Да. Они хотели наладить подпольную работу в Марне, где Сопротивление имело слабые позиции. Добровольцы Французских свободных сил, некоторые организации сети Эктора… Потом были другие собрания, на которых я также присутствовал. На собрания приходили аббат, нотариусы, директора акционерных обществ… Одним словом, влиятельные люди, поддерживавшие, по мнению некоторых, тесные связи с Буске. Они рассчитывали использовать свое влияние в борьбе с немцами и коллаборационистами. Но это уже другая история… Став членом этой сети, я больше не мог работать у немцев.
— Вы говорили о двойной игре с немцами. Почему руководители организации «Всё для освобождения» не захотели, чтобы вы сохранили свою должность? Ведь вы занимали стратегический пост…
— Моя сеть не принимала наше общежитие всерьез. Они не понимали, почему немцы прилагают столько усилий, чтобы вывезти из Франции несколько десятков детей. К родильному дому они относились как к глупой шутке…
Я выключил магнитофон.
Мой дед вновь превратился в храброго члена Сопротивления, в двойного агента, работающего в лебенсборне… Я не знал, что и думать.
У меня в памяти всплыл образ Эбнера, посещающего Сернанкур. Как и говорила Элоиза, в рассказе моего деда многое не сходилось. Его так называемое неведение об истинных целях лебенсборна, хотя все молодые женщины были удивительно похожи друг на друга, поспешный отъезд из родильного дома, не подтвержденный ни одним документом… Его трусость и ложь разочаровали меня.
Несмотря на поздний час, я испытывал необходимость поговорить с Элоизой о записи, если только это не было простым желанием услышать ее голос, а не голос Жизель, оставшейся в номере. Меня проводили в маленький уютный салон.
— Элоиза, это Орельен.
— Орельен… Где вы?
Меня всегда удивляло, как по телефону легко угадывалась географическая удаленность.
— В Риме.
— В Риме?
— Моя бывшая жена и сын живут в Италии.
Я покраснел, поскольку мое объяснение было по крайней мере неполным. Но я не мог сказать Элоизе, что в номере, в постели меня ждет некая Жизель.
— Мне немного стыдно, что я беспокою вас в столь поздний час. Я действительно веду себя не слишком учтиво.
— Нет, нет, вы правильно поступили, что позвонили мне. Я всегда работаю допоздна. Это самые спокойные часы. Как поживаете, Орельен? — спросила она вовсе не из вежливости, а поскольку поняла, что я немного растерян.
— Я только что прослушал запись.
Молчание.
— Почему вы ничего не сказали мне о сети Сопротивления… о причинах, по которым мой дед покинул Сернанкур?
— Я решила, что будет лучше, если вы услышите этот рассказ из его уст, — смутившись, ответила Элоиза. — Мне хотелось, чтобы у вас сложилось личное мнение. Так что вы об этом думаете?
— Я нахожу его объяснения притянутыми за волосы. Мой дед слишком уж обеляет себя. Как я вам уже говорил, многое не сходится.
— Именно поэтому я и не стала вам ничего говорить. Не хотела напрасно вас обнадеживать.
— Элоиза…
— Да?
— С того момента, как мы с вами встретились и вы рассказали мне о лебенсборнах, у меня из головы не выходят эти больные дети, которых отправляли в Герден на верную смерть. Вот уже три ночи, как они мне снятся…
— Я вам уже сказала, что все дети, родившиеся во французских лебенсборнах, избежали этой печальной участи.
— Это ничего не меняет. Каждый индивид является звеном большого механизма. Мой дед также был причастен к этой безумной системе. Тот, кто не препятствует злу, поощряет его. Или вы так не думаете?
— Возможно, вы правы. Но очень трудно судить о решениях, которые принимали обыкновенные люди в таких особенных обстоятельствах, как война. Никто не может сказать, как он поступил бы, оказавшись на месте вашего деда.
Я не знал, что и думать. И алкоголь, выпитый вечером, ничуть не помогал делу.
— Пожалуй, мне хотелось бы увидеть лебенсборн Сернанкура, вернее, то, что от него осталось.
— Не думаю, что это вам что-нибудь даст, — произнесла Элоиза задумчиво. — Вы увидите лишь большое здание.
— Знаю. Но как только подумаю, что вырос в нескольких километрах от этого места, не зная, чем там занимался мой дед…
— Послушайте, Орельен. Я собираюсь вскоре поехать в Сернанкур, чтобы встретиться с человеком, который жил в то время и согласился поговорить со мной. Я не думаю, что он был свидетелем очень важных событий, но если вы захотите меня сопроводить, это доставит мне удовольствие.
— Спасибо, я поеду с вами. А теперь я хочу с вами попрощаться. È tempo di andare a dormire, как говорят здесь.
— Я совершенно не знаю итальянского, но, кажется, поняла вас. Спокойной ночи, Орельен. И постарайтесь больше не думать об этих детях, хотя бы сейчас.
— Вот еще что, Элоиза. Что касается фильма, который я нашел в вещах деда… я отдаю его вам. И разрешаю использовать так, как вы сочтете необходимым. Он ваш. Надо, чтобы люди имели ясное представление о том, что происходило в лебенсборнах. Нельзя допустить, чтобы об этих детях забыли.
— Понимаю вас. Обещаю сделать все, что в моих силах.
Повесив трубку, я не стал сразу подниматься в номер. Я задержался в баре в надежде, что Жизель уже будет спать, когда я вернусь.
Париж, май 1941 года
Рашель Вейл закрыла маленькую записную книжку из красного сафьяна и спрятала ее под матрас. Отец не имел привычки рыться в ее вещах, однако она принимала меры предосторожности, чтобы он не нашел ее дневник, пусть даже случайно.
Любовь к литературе, письмам и интимной исповеди Рашель унаследовала от матери. От Мины, своей мамочки, своей милой moeke… Рашель едва минуло десять лет, когда гнойный менингит унес ее двадцатидевятилетнюю мать. Первое время девочка думала, что отец, Эли, никогда не оправится от смерти Мины. «Сама того не понимая, ты его спасла», — говорили позже Рашель. Именно благодаря дочери Эли сумел преодолеть свое горе. Он должен был помочь Рашель вырасти, должен был попытаться заменить ей мать, которая так нежно любила дочь.
Несмотря на то что Рашель в столь юном возрасте пережила смерть мамы, девочка сохранила о ней тысячи воспоминаний — более или менее четкие образы, периодически вызывающие у нее приступы меланхолии. Рашель вновь видела, как Мина сидит у окна их первой квартиры на западе Парижа, погрузившись в чтение «Человеческой комедии» или вышивая скатерти и салфетки своими тонкими, хрупкими, как крылья бабочки, пальцами настоящей кружевницы. Она также видела, как мать, склонившись над письменным столом, заполняет округлым летящим почерком записные книжки в кожаном переплете, похожие на те, которыми сейчас пользовалась сама Рашель.
По вечерам Мина читала дочери голландские сказки, потертую пухлую книгу, которую Мине подарила в начале века ее бабушка, когда та еще жила в Роттердаме. При дрожащем свете ночника мать гладила Рашель по волосам, накручивая белокурые локоны на палец, словно шерстяные нити на веретено. Мина часто сравнивала дочь с героиней «Торговки из Делфта», одной из голландских сказок.
— Ты такая… lichtblond, — повторяла Мина. — Во французском языке нет слова, чтобы описать оттенок твоих волос.
В школе Рашель прозвали голландкой, несмотря на ее фамилию и изредка случавшиеся антисемитские выпады, жертвой которых она вполне могла стать. Хотя в устах некоторых учеников это прозвище звучало насмешливо, Рашель не сердилась. Наоборот, она переполнялась гордостью, поскольку оно сближало ее с рано умершей матерью. А вот отец Рашель никак не мог понять, почему над еврейкой смеялись из-за ее белокурых волос.
Рашель оперлась на подоконник и прижалась лбом к стеклу. Кончиком указательного пальца она вытерла слезу, катившуюся по щеке. Если бы Мина была жива, она поддержала бы дочь в этом трудном испытании. Разумеется, Рашель больше всех на свете любила своего отца, но порой он был таким суровым, таким непреклонным.
Отец Рашель был хорошим врачом. Ему не понадобилось много времени, чтобы понять причину хронической усталости дочери и частых приступов рвоты по утрам. Пусть отец порой строго отчитывал Рашель, он никогда не поднимал на нее руку. Но в тот день, когда Рашель, загнанная в угол множеством настойчивых вопросов, призналась, что находится на втором месяце беременности, и увидела, как отец, рассвирепев, яростно принялся стучать кулаком по столу, она не смогла удержаться и импульсивно закрыла лицо руками, испугавшись, что он ее ударит. Этого столь необычного для Рашель жеста, вызванного отчаянием, оказалось достаточно, чтобы ярость отца улеглась, хотя бы на время.
Целых два дня Рашель провела в своей комнате. Она лежала на кровати, уткнувшись в подушку и стараясь выплакать все свои слезы. Ужасные слова, которыми осыпал ее отец, до сих пор звучали у нее в ушах. Вначале Эли, ослепленный гневом, даже не пожелал узнать, кто отец будущего ребенка. По его словам, ему это было «неинтересно», особенно после того, как он догадался: этот человек никогда не признает ребенка и Рашель, вероятно, уже не встречается с ним. И тут девушка поняла, что гнев отца был вызван не столько ее непристойным поведением или перспективой сгорать от стыда под осуждающими взглядами членов их семьи, сколько страхом, что в столь смутные времена ее новое положение может навлечь на них грозную опасность.
Рашель сама предпочитала не думать о Жозефе, об отце ребенка, молодом рассыльном из Дома моды, где она работала. Красивые слова, игривые улыбки, вежливые предложения… А потом она уступила. О, ее никто к этому не принуждал! Так легко перекладывать вину на другого. Она даже получила удовольствие, намного сильнее того, которое представляла себе, слушая рассказы подружек, перешагнувших через этот рубеж. Рашель верила своему возлюбленному, как и многие другие до нее… Вплоть до того дня, когда забеременела, а Жозеф не захотел признать отцовство. Больше она его не видела, вернее, он ничего не сделал, чтобы увидеться с ней.
Рашель недавно исполнилось девятнадцать лет. Примерно столько же было и Мине, когда она родила Рашель. С той существенной разницей, что Мина и Эли были женаты, когда Рашель появилась на свет. Но что Рашель оставалось делать, учитывая ее возраст и положение?
Сначала, до тех пор пока Рашель удавалось скрывать беременность от отца, она много раз думала избавиться от плода, хотя аборт казался ей труднопреодолимым психологическим и материальным испытанием.
«Всегда есть способ выкрутиться», — не раз слышала она от своих решительных подружек. Одна из таких подружек знала хиромантку с улицы Борон, которая, прикидываясь гадалкой, поддерживала тесные связи с «фабрикантшей ангелов». Проблема заключалась в деньгах. Хиромантка требовала триста франков всего лишь за посредничество. За саму операцию надо было заплатить в два раза больше. Рашель работала продавщицей-стажером у Эрнеста Буржуа, в Восьмом округе. Такая сумма равнялась ее зарплате за два месяца.
А вот насчет того, чтобы избавиться от плода самостоятельно… Рашель говорили о зонде, который можно было достать у любого фармацевта, о большой дозе хинина, об апиоле…
Потом, когда прошли тревога и паника, Рашель привыкла к медленной эволюции своего организма. Прибегать к столь крайним мерам ей теперь казалось немыслимым. С тех пор она ничего не делала, чтобы скрыть симптомы своего состояния от отца. Более того, она порой даже ловила себя на мысли, что хочет, чтобы он как можно скорее все понял.
Сидя за массивным письменным столом из красного дерева, Эли Вейл устремил на дочь взгляд, полный сострадания, который так резко контрастировал с его суровостью в последние дни. Рашель, немного взволнованная этой торжественной сценой, поскольку за письменным столом отец занимался только своими профессиональными делами, ждала, что сейчас будет оглашен приговор, вынесенный за совершенное ею «преступление».
Отец тяжело вздохнул.
— Я не должен был впадать в ярость… Я сожалею о своих словах, сказанных тебе…
— Папа…
— Нет, дай мне закончить. Я должен сказать кое-что очень важное. Я часто относился к тебе как к маленькой девочке, но ты давно уже стала взрослой. Сегодня я понял, что совершил серьезную ошибку. Обстоятельства сложились так, что мы ничего не можем изменить. Ты забеременела… Я никак не мог этого предвидеть, но подобная… помеха, возможно, заставит нас действовать быстрее, чем я предполагал.
Рашель с недоумением посмотрела на отца.
— О чем ты говоришь?
— Я говорю тебе о серьезных событиях, которые происходят сейчас во Франции, в частности о мерах, направленных против евреев. Я знаю, мы редко говорили об этом дома, но…
— Ты шутишь! Лучше скажи, что ты не говорил об этом со мной, — с упреком в голосе оборвала Рашель отца. — Потому что с дядей Симоном вы не стеснялись в выражениях. Неужели ты действительно думаешь, будто я ничего не знаю о ваших шушуканьях?
Эли удивили столь резкие слова дочери, но он предпочел сделать вид, будто не обратил на это внимания.
— Я жалею, что держал тебя в неведении. Но поскольку ты шпионила за нами, мне будет легче объяснить тебе сложившееся положение вещей. Мы привыкли жить в достатке, и мне кажется, что ты никогда ни в чем не нуждалась.
— Это правда.
— Так знай: со дня на день мы можем потерять все, что имеем.
— Из-за реквизиции?
— Скорее это можно назвать ограблением. Но хуже всего то, что мне, возможно, запретят заниматься практикой. Именно по этой причине из нашего дома исчезли наиболее ценные вещи. Я продал их, чтобы отложить деньги, пока еще есть такая возможность.
Эли не стал говорить дочери о том, что за последние месяцы его нееврейская клиентура стала сокращаться, как шагреневая кожа, и что они уже жили на вырученные от продажи деньги.
— Я ждал удобного случая, чтобы переправить тебя в свободную зону или попытаться увезти тебя из Франции. Но теперь, учитывая твое нынешнее состояние, подобная мысль кажется мне неприемлемой. И все же я нашел пути к отступлению.
— Что ты имеешь в виду, говоря: «переправить тебя», «увезти тебя»? Почему ты не говоришь «нас»?
Эли Вейл водрузил на нос очки и в замешательстве погладил щеки.
— Я не могу так сразу бросить работу. Мой поспешный отъезд вызовет слишком сильные подозрения. Сейчас надо в первую очередь обезопасить тебя, тем более что ты ждешь ребенка.
Ребенок… Эли впервые заговорил о ребенке, а не о ее «состоянии» или ее «положении».
— Неужели ты думаешь, что я соглашусь покинуть Париж, бросив тебя здесь?
— Так надо.
— А моя работа у Буржуа?
— Ты всего лишь стажер. Мне это не кажется непреодолимой преградой. Мы можем ввести их в заблуждение. Скажем, что ты заболела.
Эли вдруг помрачнел.
— Мне хотелось бы, чтобы ты поняла: обстоятельства могут очень быстро обернуться против нас.
— Ты хочешь сказать для нас, евреев? Полно, папа! В соответствии с законом я не считаюсь еврейкой. Мама была голландкой протестантского вероисповедания. Ты почти никогда не ходил в синагогу! Если бы не дядя Симон, я наверняка не получила бы религиозного образования.
— Все это мелочи, которые немцы и Виши не станут принимать во внимание. Их политика становится все более жесткой. Я не верю, что они будут проводить различия между мной и тобой в тот день, когда придут нас арестовывать.
Эли поднялся с кресла и обошел письменный стол. Подойдя к дочери, он продолжил:
— Послушай меня. Неделю назад пять тысяч евреев были арестованы и отправлены на специальных поездах в Луарэ, в лагерь для интернированных. Все эти люди просто получили повестки с требованием прийти в полицию для проверки удостоверений личности. А когда они собрались, их насильно посадили в автобусы и отвезли на вокзал, без всяких личных вещей. Ни одна газета не сообщила об этих массовых арестах. С официальной точки зрения, немцы просто устранили открытых врагов, всех иностранцев, чтобы те не стали жертвами грубого обращения. Но на самом деле большинство этих людей были польскими евреями, которые не совершали никаких преступлений и даже не интересовались политикой. Их единственная вина заключалась в том, что они родились евреями.
Эли опустился на колени и сжал тонкие пальцы дочери своими широкими руками, словно защищая их.
— Моя малютка Рашель, тебе опасно здесь оставаться. Деньги, которые я выручил от продажи мебели, помогут мне раздобыть для тебя фальшивые документы высочайшего качества. Но этих документов недостаточно. Я знаю кое-кого в Париже, человека, считающего, что я оказал ему неоценимую услугу. Это, вне всякого сомнения, привилегия врачей, которым удается спасти чужую жизнь. Этот человек, вернее, дама, имя которой ты никогда не должна называть, возмущена политикой, проводимой французским правительством в отношении евреев. Она пользуется определенной властью и может оказать нам помощь.
Эли полез во внутренний карман пиджака.
— Ты завтра же отправишься к ней. Ее имя и адрес я записал на этом клочке бумаги. В данный момент я не могу пойти с тобой. Будет лучше, если нас никто не увидит вдвоем. Эта дама знает о нашем положении. Ты можешь ей полностью доверять. Благодаря своим связям она уже помогла многим людям, оказавшимся в более тяжелой, чем наша, ситуации.
Эли встал и оперся руками на письменный стол.
— А теперь главное, о чем ты не должна забывать ни на мгновение. С сегодняшнего дня и особенно после того, как мы раздобудем для тебя фальшивые документы, ты не должна никому говорить, что происходишь из еврейской семьи. Ты поняла?
— Да.
— Тебе повезло. Твоя внешность ни у кого не вызовет подозрений. Если будешь вести себя тихо, никакая опасность тебе не грозит.
— А ты, папа?
— Не беспокойся обо мне. Сейчас важнее всего, чтобы ты оказалась в безопасности. Эти безумцы могут выть, как волки, и принимать любые решения, но клянусь тебе, что мы окажемся сильнее их.
Суланж, Марна
Эрика Фабр жила в доме современной постройки, просторном, но лишенном всякого очарования. Его окружал сад с безукоризненно подстриженной лужайкой. Дом находился в четырех-пяти минутах езды от фермы Николь Браше, так что Франку Лонэ и Эмили Дюамель не пришлось его долго искать.
В первый раз лейтенанты допрашивали молодую женщину на месте преступления, сразу после того как она обнаружила тело. Второй раз — в жандармерии Шалона. В их памяти сохранился образ приветливой молодой женщины, до глубины души пораженной смертью своей соседки. Ничего общего с поведением четы Дельво, которые, казалось, отнеслись к смерти старой женщины, как к пропаже поношенной рубашки.
В расследовании наступил коренной перелом. Два дня назад следы белой краски, обнаруженные на воротах фермы Николь Браше, были отправлены на анализ в отделение Института криминалистических исследований Национальной жандармерии, расположенной в Роне-су-Буа. Это было уникальное с технической точки зрения учреждение, призванное препарировать, сравнивать и тщательно исследовать улики, найденные на месте преступления.
На следующий день капитан Лорини связался с централизованной службой, обрабатывающей заявки, поступавшие в это, одно из двенадцати, отделений института.
— У меня для вас есть хорошая и плохая новость, — сообщил капитан своей команде.
Хорошая новость заключалась в том, что следы краски были пригодны для анализа. Подразделение «Экспертизы химической идентификации», специализировавшееся на полимерах для автомобилей, могло точно указать модель машины и год выпуска. Правда, оставалось надеяться, что следы не приведут к «пежо-306», самой распространенной модели во Франции, кошмарному сну следователей, занимавшихся идентификацией автомобилей.
А плохая новость была следующей: институт был буквально завален заявками. Лаборатории делали более двадцати анализов в день. Таким образом, существовала вероятность, что придется ждать несколько дней, прежде чем придут результаты. Все же капитану удалось заручиться поддержкой прокурора, чтобы ускорить ход событий, ведь с момента преступления прошло более двух месяцев, и это дело отныне не считалось срочным.
Франк Лонэ сгорал от нетерпения. Если бы чета Дельво заговорила с самого начала расследования, убийца, вероятно, был бы уже за решеткой. Нет ничего хуже ожидания. Настоящая жизнь была далека от кинофильмов, которые упрощали научную работу полиции и внушали зрителям, будто анализ ДНК или следов каких-либо веществ эксперт проводил за несколько минут в уголке лаборатории, положив четыре образца в микротрубочку центрифуги.
Тем временем капитан Лорини попросил Франка и Эмили вновь допросить Эрику Фабр и составить приблизительный перечень всех знакомых жертвы, даже дальних. Как только им передадут список автомобилей, они смогут сопоставить полученные сведения.
Стоял прекрасный день, небо было безоблачным. Эрика Фабр предложила жандармам расположиться за домом, на террасе, которую защищал от солнца широкий полотняный навес. Местечко было приятным, закрытым со всех сторон. С террасы можно было увидеть автомобили, ехавшие по национальной дороге.
— Не возражаете, если я закурю? — спросила Эрика, вынимая из кармана пачку «Вог».
— Прошу вас, — ответил Франк. — Поверьте, нам очень жаль, что пришлось вновь вас побеспокоить.
— Вы вовсе не беспокоите меня. Я рада, что расследование продолжается. Знаете, если людей и волнует судьба Николь, то только потому, что они боятся сами стать жертвами ограблений. Не думаю, чтобы многие ее оплакивали.
— Если я правильно понял, ее недолюбливали?
— Все из-за того, что она казалась нелюдимой. Но в душе Николь была милой женщиной, которая очень много для меня сделала. Просто со временем она ожесточилась.
— Вы знаете почему?
— Она была очень одинокой. Полагаю, у нее не осталось родственников. Знаете, жизнь не баловала ее. Николь никогда не была замужем и все лучшие годы своей жизни посвятила уходу за старыми людьми в хосписе. Но главное — у нее не было детей, о чем она сильно жалела.
Эмили решила перехватить инициативу:
— Вы уже оказали нам неоценимую помощь в расследовании. Сейчас мы приехали в надежде, что, возможно, есть детали, пусть даже мельчайшие, на которые вы тогда просто не обратили внимания. Вы думали о звонке мадам Браше из Сорбонны, о котором мы с вами говорили по телефону?
— Да, но я не знаю, кто мог ей звонить. Я почти уверена, что у Николь не было знакомых в Париже, тем более в университете. Нет, правда, я ничего не понимаю.
— Ничего страшного, — успокоила ее Эмили.
— А кроме этого, вы нашли что-нибудь новое? — спросила Эрика.
— К сожалению, мы не имеем права обсуждать это с вами. Но скажем так: мы рассматриваем новые версии…
— Значит, вы не верите в то, что это было ограбление?
Франк и Эмили удивленно переглянулись. Сведения о расследовании не просочились в прессу. Как она могла об этом узнать?
— А что вы думаете по этому поводу? — спросил Франк.
— Что касается меня, я все меньше и меньше в это верю. Когда я вошла в дом… — На глазах Эрики заблестели слезы. — Не знаю… Я почувствовала, что кто-то хотел устроить в столовой настоящий кавардак, стремился все испортить, разбить, но при этом ничего не взял.
Молодая женщина вытерла слезы.
— Мне так стыдно, что я перед вами плачу.
— Не стоит извиняться. Мы приехали именно для того, чтобы уточнить этот пункт. Мы хотим знать, было ли что-либо украдено из дома мадам Браше. Знаю, вас уже спрашивали об этом, но мы полагаем, что этот аспект может стать самым важным в расследовании.
Эрика раздавила сигарету о пепельницу, которая и так была полна окурков.
«Вероятно, здесь она подыхает от скуки, пока ее муж на работе», — подумал Франк.
— У Николь не было никаких ценных вещей. Вы же видели обстановку дома: все было старым и вышедшим из моды. Кому все это нужно? Наличные деньги, которые Николь хранила в спальне, не были украдены. Я почти уверена, что у нее не было дорогих украшений.
— Мы имеем в виду не только ценные вещи. Преступник мог завладеть каким-нибудь документом, письмом, на первый взгляд безобидным предметом, который имел для мадам Браше особенный смысл.
Эрика Фабр покачала головой.
— Мы с Николь были в близких отношениях, но я не знаю, что она хранила в ящиках. Она была очень умной женщиной, никогда не теряла головы. Разумеется, у нее были небольшие провалы в памяти. Я прекрасно знаю, что она не помнила моего номера телефона, хотя и звонила мне два-три раза в неделю. Но всеми счетами она занималась сама и не любила, когда ей помогали.
— Понимаю, — разочарованно протянул Франк. — Тем не менее мы принесли фотографии, сделанные на месте преступления сразу после того, как было обнаружено тело. Нам очень жаль, что мы вынуждены подвергать вас столь тяжелому испытанию, но это очень важно.
Лейтенант Лонэ вытащил из своей сумки штук двадцать фотографий формата А4, очень четкого разрешения.
— Не волнуйтесь, здесь нет фотографий кладовки, где было найдено тело мадам Браше. Это снимки разных частей дома. Я хотел бы, чтобы вы посмотрели на них внимательно. Скажите, если заметите отсутствие какого-либо предмета или если какая-нибудь деталь вас насторожит.
Эрика взяла в руки пачку фотографий. Казалось, она немного растерялась, осознав, какую тяжелую задачу поставил перед ней жандарм.
— Я постараюсь.
— Спасибо.
В течение нескольких минут молодая женщина внимательно рассматривала снимки. Но чем сильнее она сосредотачивалась, тем заметнее на ее лице проступала растерянность.
— Мне очень жаль, — пробормотала Эрика. — Но у меня всегда была плохая зрительная память. Если я смогла помочь вам с клейкой лентой, то только потому, что уже пользовалась ею, а затем снова убрала в ящик. Но сейчас у меня в голове все перепуталось.
— Не волнуйтесь, — приветливым тоном откликнулся Франк. — Мы не спешим.
Лейтенант повернулся к коллеге, которая, помрачнев, погрузилась в свои мысли. Черт возьми, ведь обычно это ей без труда удавалось успокоить свидетелей. Он же никогда не преуспевал в этом деле.
— Прошу прощения, мадам Фабр, — вмешалась Эмили. — Вы говорили, что мадам Браше часто забывала о пустяках, например не помнила телефонных номеров.
— Да, это так.
— У вашей соседки был старый телефонный аппарат, с диском. И у него не было функции «память». Значит, мадам Браше куда-то записывала телефонные номера, например, в записную книжку.
— Да, разумеется, у нее была записная книжка. Такая старая, на спирали, с металлическими уголками и защелкой. Впрочем, она никогда не закрывалась. Я неоднократно говорила себе, что надо подарить Николь другую записную книжку.
Эмили схватила фотографии и быстро просмотрела их.
— На месте преступления мы не нашли записной книжки, — уверенно сказала она.
— Ничего не понимаю, — прошептала Эрика Фабр, растерянно глядя на жандармов. — Что это значит?
Конечно, Франку Лонэ не стоило делать столь важный вывод в присутствии свидетеля, но он не сумел удержаться и ответил молодой женщине:
— Это значит, что имя убийцы Николь Браше, возможно, было записано в этой книжке…
После нашей римской эскапады я вернулся в столицу с огромным облегчением. Жизель была просто счастлива после поездки и говорила, что я «забавлялся, как сумасшедший».
Учебный год выходил на финишную прямую, и это позволило мне с головой погрузиться в работу и немного оправиться от депрессии. У профессии преподавателя, заставляющей вас нести трудовую повинность и играть на публику, есть одно немаловажное преимущество: она отвлекает от личных проблем, пусть даже на короткое время. До конкурсных экзаменов в Высшую нормальную школу оставалось меньше двух месяцев. Мы уже прошли часть программы, отведенную на изучение эстетики, однако совсем не касались итальянского неореализма, художественного течения, выбранного на этот год. Я полностью посвятил себя работе, но «Германия, год нулевой» Росселлини вновь вернул меня, против моей воли, к страданиям военного периода.
Один раз — это еще не привычка. В воскресенье мне позвонила Элоиза. Она сообщила, что ее «приглашение» остается в силе и что, если я согласен, мы можем поехать в Сернанкур на следующие выходные.
Я прожил эту неделю, как в бреду, проверяя работы своих учеников и печатая для них контрольные карточки.
В субботу мы взяли в аренду машину и выехали из Парижа около десяти часов утра. Я предупредил Алису, что мы заедем в Арвильер, и она настояла, чтобы мы там пообедали. Разумеется, я не мог сказать Алисе правду и представил Элоизу как свою коллегу, работающую в том же учреждении, что и я. Молодая женщина уже приезжала к моему деду, чтобы взять у него интервью, но в отсутствие Алисы. И все же я хотел, чтобы Элоиза еще глубже прониклась духом этого дома, в котором мы — Анна и я — жили и который был театром, где прошли лучшие годы нашей жизни. Я хотел также познакомить Элоизу с Алисой. Она разговаривала с Алисой только один раз, когда узнала от нее о смерти Абуэло.
Во время нашей двухчасовой поездки в Марну я рассказывал Элоизе о своем детстве, о смерти отца и об особом случае с Анной. Обо всем этом я постоянно думал, но до сих пор никогда не делился ни с кем своими сокровенными мыслями. Элоиза внимательно слушала меня. Она мало говорила, но умело, выбирая правильный тон и верные слова, побуждала меня к дальнейшим откровениям.
Так или иначе, после того как я передал Элоизе обещанную кассету, наш разговор вернулся к нацистским родильным домам, не переставшим меня преследовать.
— Как получилось, что вы заинтересовались лебенсборнами?
— По правде говоря, случайно. У нас на факультете работает удивительный профессор, специализирующийся на истории Второй мировой войны. Он мой научный руководитель. Ему понравилась моя работа, и он посоветовал мне продолжить исследование. Я поддерживаю с ним очень близкие отношения. Однажды, когда я училась на третьем цикле, я увидела по телевизору репортаж. Потом мы с ним обсудили проблему лебенсборнов и оба удивились, почему на эту тему существует так мало научных работ. К сожалению, мы так и не нашли вразумительного ответа на этот вопрос.
— Мало документов? — предположил я.
— Не думаю. В Арользене хранится обширная корреспонденция. После войны мир с ужасом узнал о нацистских лагерях, однако лебенсборны представляли собой потаенную сторону нацистской политики в области евгеники. Это позорная часть нашей истории, которую определенные силы смогли затушевать, поскольку утвердилось мнение, будто никто не пострадал. По сравнению с холокостом эти родильные дома выглядят такими безобидными… Разумеется, если не принимать в расчет десятки тысяч детей, которых немцы увезли из стран Восточной Европы. Но эти дети никого не интересовали.
— А дети, родившиеся на Западе, в оккупированных странах?
— Они тоже не получили права на сострадание. Это были «дети позора», символизировавшие коллаборационизм и беспринципность, о чем некогда оккупированные страны пытались поскорее забыть. От одних детей скрывали их происхождение, другие же, напротив, подверглись унижению и преследованиям, будь то в школе или в приемных семьях. У нас есть свидетельства о возмутительных оскорблениях и жестоком обращении.
— Но как люди смогли до этого опуститься после пяти лет страха и ужаса, которые пережила Европа?
— Это наглядное проявление трусости и малодушия. Дети стали идеальными громоотводами. Теперь любой мог выместить на них злость из-за собственных прегрешений. Их матерей стригли наголо, а самих детей буквально втаптывали в грязь. В Норвегии сразу после войны власти на деле применяли нацистские теории, но теперь их обратили против этих так называемых немецких ублюдков.
— Как?
— Детей войны помещали в отвратительные заведения. Исступленные психиатры осматривали их и заявляли, будто эти малыши представляют внутреннюю угрозу для страны. Одно время норвежцы даже собирались депортировать этих «зачумленных» в Австралию. Потом, в 1950-х годах, эти дети стали настоящими подопытными кроликами: на них испытывали препараты, вызывающие галлюцинации. Некоторые из них даже умерли.
— В конце концов можно понять молчание, окружавшее эти родильные дома в послевоенный период. Но почему историки потом не заинтересовались этим вопросом?
— Это нельзя объяснить. Пришлось ждать тридцать лет, чтобы стало известно о существовании лебенсборнов. Марк Иллель был первым, кто (в 1975 году) выпустил о них серьезное исследование. Его книга стала бестселлером. Но затем о ней забыли. Сейчас эту книгу сложно найти даже в библиотеках. Несколько исследователей затрагивали эту тему в своих работах. Но что касается двух французских лебенсборнов, ими никто никогда не интересовался. А ведь до сих пор многие женщины и мужчины хотят узнать правду о своем происхождении. Одни из них, наделенные природным упрямством, сумели размотать запутанный клубок, другие же никогда не узнают правды и даже не услышат о существовании этих родильных домов. Многие из этих детей войны пристрастились к наркотикам или спиртному. Через пятьдесят лет после окончания войны лебенсборны продолжают убивать, но к их жертвам никто не испытывает сострадания.
В Арвильере меня ждал сюрприз. Едва мы въехали в ворота поместья, как я увидел Анну, лежащую в саду в шезлонге с книгой в руках. Анна сказала мне, что после смерти Абуэло она всегда проводит выходные с Алисой.
После того как я представил Элоизу, мы расположились в саду, а Алиса угостила нас вином. Когда Элоиза отлучилась в уборную, Анна не смогла удержаться и насмешливо сказала:
— Она очаровательная и к тому же кажется умной. Попытайся удержать ее, может, на этот раз…
Обычно моя сестра не питает нежности к моим знакомым. Лоранс она на дух не выносила и очень строго судила обо всех женщинах, с которыми мне удавалось ее познакомить. Несомненно, Анна меня идеализировала и считала, что ни одна женщина не может быть меня достойна.
— Какой чудесный дом, — произнесла Элоиза, присоединяясь к нам в саду.
— Да, но он стал слишком печальным без мебели и вещей Анри, — заметила Алиса. — Можно сказать, что он лишился души.
— Орельен сказал мне, что вы собираетесь переезжать.
— Анна нашла мне прелестную квартирку в Шалоне, с очаровательным видом на Марну. Тут я наслаждаюсь последними деньками. Надо набраться мужества, чтобы покинуть корабль. Но я подала вам вино, даже не спросив, любите ли вы его.
— Элоиза — настоящий эксперт в виноделии, — заметил я.
— Правда?
— Мой отец — винодел, так что у меня не было выбора.
— Тем лучше. Я всегда считала, что люди, которые не любят вино, выглядят грустными. Орельен, помнишь любимый тост Анри?
— «Благородный человек никогда не станет хулить вино». Это слова Рабле.
— Забавно, — откликнулась Элоиза. — А мой отец говорит: «Когда пробка выбита, нужно пить вино». И добавляет: «Особенно если оно хорошее».
Алиса усмехнулась.
— Анри и ваш отец были созданы для того, чтобы встретиться…
Мы обедали в саду под двумя большими зонтиками, поскольку нещадно палило солнце. Стоял один из прекрасных дней ранней весны. Во время обеда я рассеянно слушал разговор между Анной и Элоизой, которой, казалось, было у нас хорошо. Я с сожалением подумал о том, что мы не были настоящей супружеской четой. Анна была права: Элоиза «очаровательная и умная».
— Ты оканчиваешь Школу Лувра? — спросила Элоиза у моей сестры.
— Да, я учусь на последнем курсе.
— Очень мило. И чем же ты собираешься заниматься?
— Я хотела бы проводить экспертизу предметов искусства, особенно для аукционов. Но эта профессия закрыта для того, у кого нет знакомств. Нужно иметь покровителей на всех уровнях. И давно вы с Орельеном вместе?
Казалось, Элоизу нисколько не смутило то, что моя сестра перепрыгивает с одной темы на другую. Она с честью сыграла свою роль, о чем мы договорились заранее, хотя мне было крайне неприятно лгать Анне.
— Нет, недавно, — весело ответила Элоиза.
— Если мой брат привез тебя сюда, значит, у него серьезные намерения. За исключением его бывшей жены, ни одна девица не переступала порог «Мануария Коше».
Анна произнесла эти слова высокопарным тоном, с неким вызовом.
— Правда? Приятно слышать.
— Послушай, Анна, — вмешался я. — Оставь нашу гостью в покое хотя бы на пять минут. Мне очень жаль, Элоиза, но Анна всегда была слишком любопытной.
— Я никогда не любила тайн, — заметила моя сестра намного более серьезным тоном, чем того требовал разговор.
В кухне, где стенные полки были заставлены фаянсовой посудой, я, оказавшись наедине с Алисой, воспользовался моментом, чтобы расспросить ее о Долабелле. Этот тип не выходил у меня из головы. Сейчас он был единственной зацепкой, за которую я мог ухватиться.
— Ты права, без мебели дом выглядит совершенно иначе. Есть новости от антикваров?
— Кажется, они прислали нам опись. Спроси Анну, всем занимается она.
— Кстати, а кто такой Долабелла?
Алиса как раз клала фрукты в вазу. Она на мгновение оторвалась от своего занятия и с подозрением посмотрела на меня. Я действовал слишком прямолинейно.
— Долабелла держит самый известный в Шалоне антикварный магазин. Анри был страстным коллекционером. Думаю, именно в этом магазине они и познакомились.
— Это произошло до того, как ты встретила Абуэло?
— Думаю, да. Это тебя смущает?
— Нет, вовсе нет. Просто ты сказала, что Долабелла старинный друг Абуэло, но я никогда прежде его не видел. И мне стало интересно почему.
Стараясь держать себя в руках, я принялся складывать грязные тарелки в керамическую раковину.
— Сколько ему лет? Не слишком ли он стар, чтобы торговать антиквариатом?
— Долабелла? Думаю, ему около семидесяти пяти. Теперь всем заправляет его сын. Долабелла занимается лишь вопросами наследства и время от времени оказывает услуги старым клиентам.
Семьдесят пять лет. Этот человек был старше, чем я думал. Вполне вероятно, что он знал Абуэло еще во время войны, хотя и был тогда подростком.
— Но к чему ты задаешь все эти вопросы?
— Просто так. Этот человек заинтересовал меня, вот и все.
— Ты боишься, что он нас обворует? Знаешь, Долабелла богат, как Крез. Деньги его больше не интересуют. Лишь старая мебель может вызывать у него восторг. В любом случае раз за дело взялась Анна, я могу быть спокойна. Она ведь знает цену старинным вещам.
— Ты права, — сказал я, выдавив из себя улыбку.
Я был разочарован, что мне не удалось узнать больше.
Около пяти часов мы покинули Арвильер. Казалось, Элоиза была рада, что пообедала в обществе Алисы и моей сестры.
— Алиса славная женщина, — сказала Элоиза, когда мы тронулись в путь. — Странно, но когда я пожимала ей руку, у меня возникло впечатление, будто я вижу ее уже не в первый раз.
— Вы ведь общались с ней по телефону…
— Нет, ее голос ничего мне не говорит. Ее лицо, улыбка… Но, может, продолжим обращаться друг к другу на «ты»? Как ты думаешь?
— Согласен. Мне очень жаль, что Анна задавала тебе такие нескромные вопросы. Она любит всех дразнить…
— Ничего страшного. Во всяком случае, твоя сестра показалась мне более безмятежной, чем я представляла ее по твоим словам.
— Правило номер один при общении с людьми, страдающими депрессией: никогда не верь внешним факторам. Так нас учил первый из психологов, лечивший Анну после попытки самоубийства. Тогда ей было семнадцать лет. Уверяю тебя, моя сестра может безукоризненно вести себя в обществе, даже если у нее отвратное настроение.
Когда мы миновали указатель с названием деревни Сернанкур, мое сердце забилось сильней.
Мы ехали еще несколько минут, прежде чем за поворотом на небольшую дорогу, за величественными воротами из кованого железа показалось бывшее поместье Ларошей. У входа висела голубая табличка:
Центр отдыха
Досуг для всех
Элоиза припарковала машину, передние колеса которой попали в рытвину, тянувшуюся вдоль дороги. Как я уже видел на фотографиях, сделанных Элоизой, здание почти не изменилось. Серое каменное строение показалось мне строгим, даже мрачным. Но, несомненно, такое суждение было вызвано событиями, происходившими в нем. К счастью, парк, окружавший здание, был ухоженным и хорошо приспособленным для различных игр на свежем воздухе: горки, качели, турникеты. В парке не было ни одной живой души, двери и ставни на окнах здания были закрыты.
— Неужели никого нет?
— Центр работает в основном во время школьных каникул. Давай немного прогуляемся.
Поместье, раскинувшееся на опушке леса, казалось отрезанным от внешнего мира. Во всяком случае, его нельзя было заметить с главной дороги.
Элоиза угадала мои мысли:
— Теперь понимаешь, почему немцы выбрали именно его?
— Да, полная изоляция.
Мы четверть часа бродили вокруг бывшего родильного дома. Неожиданно я осознал, что принадлежу к последнему поколению, которое реально связано со Второй мировой войной. Когда я учился в лицее, к нам приходили участники Сопротивления и бывшие узники концлагерей. Мы разговаривали с ними, слышали рассказы об «экстремальном опыте», жертвами которого они стали. Мы не сомневались, что случаи преследования евреев были единичными. Я отдавал себе отчет, что через пятнадцать-двадцать лет не останется практически ни одного непосредственного свидетеля ужасов этой войны. И возможно, в наших умах эта война превратится в конфликт, имеющий сходство со всеми другими вооруженными конфликтами.
— Не жалеешь, что приехал? — спросила Элоиза, когда мы сели в машину.
— Нет, нисколько. Мне необходимо было увидеть это место. Но к кому мы едем?
— Этого человека зовут Пьер Мерсье. В прошлом году журнал «Экспресс» посвятил очень интересную статью лебенсборнам Ламорлэ и Сернанкура. Она называется «Фабрика совершенных детей». Журналисты опирались на несколько известных произведений, посвященных этой теме. Но они также разыскали человека, который жил во время оккупации вблизи поместья, и взяли у него интервью. Редко кто-нибудь соглашается поговорить на эту тему. Я просто не могу пройти мимо.
Пьер Мерсье по-прежнему жил в десяти километрах от Сернанкура, в большом доме, полностью построенном из дерева и поэтому резко контрастировавшем с соседними зданиями.
Мужчина поджидал нас, стоя на пороге дома. Он, несомненно, слышал, как наша машина взбиралась по грунтовой дороге, ведущей к его жилищу. Он хорошо выглядел для человека, которому перевалило за семьдесят: легкая походка, пронзительный взгляд, смеющееся лицо…
— Я ждал вас. Вы легко меня нашли?
Элоиза поблагодарила его за то, что он согласился нас принять, и представила меня как своего коллегу по университету. Обман продолжался.
— Прелестный дом! — восхищенно сказал я.
— Я построил его своими руками. И это в то время, когда экологически чистые деревянные здания еще не вошли в моду.
Гостиная была отделана в деревенском стиле. Пьер Мерсье предложил нам сесть за большой круглый стол. Угостив нас ратафией, он взял фотографию в рамке, стоявшую на самом видном месте — на книжном шкафу.
— Это мои родители, — пояснил он, протягивая нам черно-белую фотографию, сделанную, вероятно, в 1937 или 1938 году. — А мальчик, которого вы здесь видите, это я. На заднем фоне ферма, где мы в то время жили. Она находилась вдали от деревни, в двух километрах от немецкого поместья.
Элоиза вытащила диктофон. Она явно была рада, что Пьер Мерсье сам заговорил на интересующую ее тему.
— Вы позволите мне записать наш разговор?
— Разумеется…
— Сколько вам было лет, когда открылся родильный дом?
— Этот родильный дом… Я все спрашиваю себя, почему им сейчас интересуется так много людей. Знаете, я стал почти что знаменитостью. Отвечая на ваш вопрос, скажу, что мне было около четырнадцати лет.
— Вы говорили, что ферма, где вы жили, находилась недалеко от поместья.
— Да. Мои родители иногда работали у Ларошей. Я хорошо знаю это место. Мы с братом играли в парке, когда наша мать убирала в доме.
— В статье, опубликованной в «Экспресс», вы говорили, что многие знали: в поместье находились ясли и детский сад. Но как местные жители смогли проведать о существовании лебенсборна?
Пьер Мерсье сделал глоток аперитива. Я последовал его примеру и нашел ратафию слишком сладкой.
— В конце 1940 года фрицы реквизировали поместье. Разумеется, люди сразу же стали спрашивать себя, во что они намерены его превратить. Округа буквально кишела немцами, в Сюипе и Мурмелоне находились крупные военные лагеря, но никто не понимал, почему выбор немцев пал на поместье, практически изолированное от внешнего мира. Время от времени мы видели, как в ворота въезжали черные машины.
— Вы знали, что там происходит?
— Нет. Вскоре стали поговаривать, что немцы забирают высоких белокурых женщин, чтобы те рожали для них совершенных детей. К тому же в поместье работал французский персонал. Это были те самые люди, которые прежде состояли на службе у Ларошей. Полагаю, некоторые из них не смогли удержать язык за зубами. Я очень хорошо помню, что жители деревни называли девиц, живших в поместье, шлюхами.
— Значит, вам было известно, что отцы детей были немцами?
— Разумеется. Однажды одну из служащих, работавшую в кухне, выгнали из поместья. Эту местную девицу мы все хорошо знали. Ей не составляло никакого труда работать на оккупантов. Некоторые говорили, что она была «горизонтальной коллаборационисткой», как их тогда называли. Вот тогда-то она и принялась изливать свою ненависть к немцам и рассказывать обо всем, что там происходит. Она сообщила, что по отношению к персоналу девицы вели себя высокомерно и презрительно, словно думали, будто вышли из бедра Юпитера. Она также рассказывала, что все рождавшиеся там дети были белокурыми, с голубыми глазами и что в конце концов эта раса вытеснит все остальные. В какой-то момент никто больше не захотел ее слушать. Людям стало страшно. Мои родители запретили нам даже смотреть в сторону поместья.
Пьер Мерсье залпом выпил стакан и продолжил:
— Все так испугались, что даже после войны, слушая местных жителей, можно было умереть от смеха. Никто ничего не видел, никто ничего не знал. Невероятная коллективная потеря памяти.
— А вы сами видели этих женщин?
— В то время я был подростком. Знаете, запретный плод всегда сладок. И мы с приятелями начали играть в шпионов. Разумеется, мы подбирались к поместью не по дороге. Мы делали большой крюк по лесу, выходили на задворки поместья и наблюдали, глядя через решетку. Однажды мы видели, как в парке гуляли матери с колясками, в которых лежали дети. Ничего необычного. В другой раз мы разглядели медсестер и врача родильного дома. Они о чем-то разговаривали, стоя на крыльце.
— Вы знали этого врача? — спросила Элоиза, не дав мне возможности вмешаться.
— Нет. Сначала говорили, что это нацистский врач, приехавший из Германии, чтобы проверять расовую чистоту детей. Но потом мы узнали, что он был французским гинекологом.
— Как долго вы шпионили за родильным домом?
— Несколько месяцев. До того самого дня, когда нас заметил садовник. Мы испугались за свою жизнь и сразу же дали деру. Уверяю вас, в то время с этим не шутили. В нашем районе многих приговаривали к смерти только за то, что у них находили листовки. Поэтому у нас не было никакого желания быть схваченными. Не говоря уже о той головомойке, которую устроили бы нам родители, если бы обо всем узнали.
Элоиза проверила, хорошо ли работает диктофон, лежащий на столе.
— Вы помните пожар, вспыхнувший в поместье в 1942 году?
— Разумеется! Разве можно о нем забыть? Той ночью в начале февраля около четырех часов утра нас разбудил шум. Мой отец уже оделся. Он сказал нам: «В логове бошей пожар». С нашей фермы был виден огонь, отбрасывавший красные отсветы на лес. Моя мать не хотела, чтобы мы покидали дом, но мы с моим старшим братом ни за что не желали пропустить подобное зрелище.
— Вы видели пожар вблизи?
— Еще как! Когда мы прибежали, ворота были распахнуты, у них толпилось много народу. Здание было охвачено языками пламени. Это был огромный костер, из-за которого было светло как днем. Помню, я нашел это зрелище великолепным. Я даже не думал о детях, которые, возможно, еще находились в здании. Никто не испытывал к ним сострадания. Для нас они были маленькими нацистами.
— Люди пытались потушить пожар?
— Да, жители деревни делали все возможное. Помню, мой отец тоже пришел им на помощь. Но, думаю, они хотели спасти имущество Ларошей, которых в деревне все любили, а вовсе не обитателей родильного дома. Людям удалось свести ущерб к минимуму, но пожар продолжался всю ночь. Следующим утром поместье еще дымилось. Каменный остов здания почернел, но не разрушился. А вот внутренние помещения и крыша полностью выгорели. В таком виде поместье оставалось до конца войны. Потом его вернули Ларошам.
— Не знаете, были ли жертвы?
— Говорили, что одной матери с новорожденным не удалось спасти. Не знаю, так ли это. Сами понимаете, немцы перед нами не отчитывались.
— Что стало с детьми и персоналом поместья?
— Утром приехали немцы. Они оценили урон и запретили приближаться к поместью. Затем они вывезли обитателей родильного дома на грузовиках и автомобилях. Я уверен, что немецкий персонал уехал в полном составе. О других ничего не могу сказать. В любом случае в деревне они были персонами нон грата. В течение нескольких дней вокруг поместья ходили патрульные, потом и они уехали. Больше мы никого не видели.
— Вам известно, как возник пожар?
— После отъезда немцев у жителей деревни развязались языки. Говорили, что это был поджог. Что некоторым надоело присутствие фрицев. Но я никогда не верил в эту версию.
— Почему?
— Нас постигла бы ужасная кара, если бы немцы узнали о поджоге того, что вы теперь называете лебенсборном. Прежде мне никогда не удавалось произнести это слово, но теперь я делаю успехи…
Элоиза улыбнулась.
— А врач поместья? — не смог удержаться я от вопроса.
Пьер Мерсье повернулся ко мне.
— Я вам уже говорил, что не знал его. Понятия не имею, что с ним стало. Но, полагаю, при освобождении ему не поздоровилось.
— Что вы хотите этим сказать?
— Во время войны в нашем краю почти не было бойцов Сопротивления. Из-за географического положения местности, да и из-за близости к «запретной зоне», как они говорили. Но после высадки союзников, уверяю вас, их появилось множество, этих «сопротивленцев одиннадцатого часа». А ведь большинство из них были просто жуликами, мелкими спекулянтами, промышлявшими на черном рынке. Эти типы вопили о мести и во внезапном патриотическом порыве требовали смерти несчастных малых. Полагаю, что этот врач, как и другие ему подобные, окончил свои дни с пулей в башке. Вряд ли ему удалось отвертеться.
Мы возвращались в Париж… Теперь мы были менее разговорчивыми, особенно я.
— Подумай только, Орельен, если бы все свидетели великой истории заговорили, как этот мужчина…
— Полагаю, тогда у тебя прибавилось бы работы.
— Да, — согласилась Элоиза, улыбаясь. — Но так больно говорить себе, что последние свидетели войны уходят из жизни, унося в могилу свои тайны.
— Примерно о том же я думал совсем недавно, когда мы бродили по поместью.
Элоиза остановилась возле моего дома около семи часов вечера. Я не спешил выходить из машины. Несколько минут мы сидели молча. Затем Элоиза нарушила молчание.
— Возможно, нам надо еще раз встретиться. И необязательно для того, чтобы поговорить о лебенсборнах…
Я, немного удивившись, повернулся к ней.
— Я собирался предложить тебе то же самое.
— Знаю.
— А!
— Звони мне, когда захочешь… В любое время.
Я подумал, что она намекает на мой поздний звонок из Рима.
Предложение Элоизы стало для меня целебным бальзамом.
На следующий день я встал поздно, позавтракал в ресторане через две улицы от своего дома и целый день смотрел фильм Висконти «Земля дрожит», делая заметки для сравнительного анализа, с которым хотел познакомить своих учеников на следующей неделе. В понедельник я больше думал об Элоизе, чем о своем деде и о войне. К сожалению, это длилось недолго.
Вернувшись вечером домой, я вынул корреспонденцию из почтового ящика. Мое внимание сразу же привлек бежевый конверт без марки и адреса. На нем совершенно безликим почерком были написаны мое имя и фамилия: «Орельену Коше».
В конверте я нашел небольшую карточку того же цвета:
«Последнее предупреждение».
Не знаю, что произвело на меня большее впечатление: свастика или два слова, написанные в мой адрес. Несколько минут я стоял, прислонившись к почтовым ящикам, расположенным у входа в здание, и не сводил глаз с четырех крюков свастики. Я уже почти жалел, что вытащил из конверта карточку и что не извлек никаких уроков из ограбления своей квартиры. С другой стороны, я понимал, что те, кто подбросил мне конверт, не были настолько глупы, чтобы оставить на карточке отпечатки пальцев.
Я поднялся в квартиру и просидел добрых полчаса в полутьме на диване, на котором десять дней назад лежал вспоротый труп моего кота. Новая угроза задела меня за живое. Я, потрясенный до глубины души, спрашивал себя, за какие грехи мне выпала такая судьба.
Из оцепенения меня вывел резкий телефонный звонок.
Звонили из больницы. Ровный голос сообщил мне, что на мою сестру было совершено разбойное нападение в ее же квартире и что сейчас она находится в отделении неотложной помощи.