Вечером накануне дня святого Симона парусная ладья Борда, сына Петера, причалила к песчаной отмели у Биргси. Сам аббат Улав из Нидархолмского монастыря[1] выехал верхом на берег встретить своего родича Эрленда, сына Никулауса, и поздравить с приездом его молодую жену. Аббат пригласил новобрачных быть его гостями и переночевать в Витте.
Эрленд провел по мосткам смертельно бледную молодую женщину – Кристин чувствовала себя отвратительно. Аббат шутливо заговорил о тяготах морского перехода; Эрленд рассмеялся и сказал, что его жене, верно, хочется поскорее лечь в постель, крепко приделанную к стене горницы. Кристин изо всех сил старалась улыбаться, а про себя думала, что по доброй воле никогда в жизни не взойдет на корабль. Ее начинало тошнить, едва Эрленд приближался к ней, – так пахло от него кораблем и морем; волосы у него совершенно слиплись от соленой воды и висели космами. Он был просто пьян от радости, пока они плыли на корабле. А господин Борд смеялся: там у них, в Мере, где он вырос, мальчишки не вылезают из лодок, плавают под парусами и гребут с раннего утра и до поздней ночи. Правда, и Эрленд и господин Борд немного жалели Кристин, но, ей казалось, недостаточно – так ей было худо. Они все твердили, что морская болезнь прекратится, как только привыкнешь к плаванию на корабле. Но ей было одинаково скверно все время.
Даже на следующее утро, когда она ехала верхом через поселки, ей казалось, что она все еще плывет по морю. Дорога шла то вниз, то вверх по большим, крутым глинистым холмам, и если Кристин пробовала глядеть, не отводя взора, на какую-нибудь точку впереди, среди дальних лесистых гор, то будто вся местность кругом уходила из-под ног, вздымалась волнами и обрушивалась на светлое, голубоватое зимнее утреннее небо.
Целая толпа друзей и соседей Эрленда явилась с утра в Вигг проводить новобрачных до дому, так что ехали они в сопровождении огромной свиты. Земля звенела под копытами – она была тверда, как железо, от заморозков. От людей и лошадей шел пар; иней оседал на телах животных, на волосах и меховой одежде мужчин. Эрленд казался таким же седым, как и аббат, лицо его разгорелось от утреннего питья и жгучего ветра. На нем была брачная одежда, и он выглядел таким юным, таким радостным, что весь светился; в его красивом, мягком голосе слышались веселость и озорство, когда он, смеясь, перекликался с гостями.
Сердце у Кристин начало как-то странно трепетать – от грусти, от нежности, от страха. Она не совсем оправилась после морского перехода, а тут еще эта болезненная изжога, которая появлялась теперь, стоило ей только съесть или выпить что-нибудь, хотя бы самую малость; ей было ужасно холодно, а душу жгла глухая злоба на Эрленда за то, что он так беспечен… И все же теперь, когда она увидела, с какой доверчивой гордостью, с каким сияющим ликованием везет он ее к себе домой как супругу, в глубине ее души зашевелилось горькое раскаяние; грудь заныла от сострадания к нему. И она пожалела, что послушалась тогда совета, подсказанного ее своеволием, и не дала понять Эрленду, когда он был у них дома минувшим летом, что совсем не годится справлять их свадьбу с излишним шумом. Но тогда ей хотелось, чтобы он сам понял – без унижений им не уйти от деяний своих…
…Да и кроме того, она побоялась отца. И думала, что потом, когда их брак будет запит свадебным пивом, они уедут так далеко и ей не скоро придется увидеть опять свою родную долину… А тогда уже прекратятся навсегда всякие толки о ней…
Теперь она увидела, что все обернулось гораздо хуже. Правда, Эрленд говорил, что хочет устроить в Хюсабю большой пир по случаю возвращения домой, но она и в мыслях не имела, что тут будет как бы второе свадебное пиршество. А ведь здешние гости – это люди, среди которых им с Эрлендом жить, их уважение и дружбу им нужно приобрести. У этих людей перед глазами все эти годы проходили сумасбродства и несчастья Эрленда. И ныне он сам поверил, что поднялся в их мнении, что займет теперь место между равными себе, на которое имеет право и по рождению и по состоянию. А вот теперь он станет посмешищем во всей округе, когда выяснится, что он согрешил со своей собственной нареченной невестой…
Аббат наклонился с седла к Кристин.
– Что вы такая грустная, Кристин, дочь Лавранса? Все еще не оправились от морской болезни? Или, быть может, тоскуете по матушке?
– Да, господин, – сказала тихо Кристин, – я задумалась о матери.
Так добрались они до Скэуна.[2] Ехали высоко по лесистому горному склону. Под ними в глубине долины стоял лиственный лес, белый и косматый от инея; все сверкало на солнце, и далеко внизу чуть поблескивало синее озерко. Потом выехали из елового бора. Эрленд протянул руку.
– Видишь, вот и Хюсабю, Кристин! Дай тебе Боже провести там много радостных дней, жена моя! – произнес он взволнованным голосом.
Перед ними простирались обширные, белые от инея пашни. Усадьба стояла, словно на широкой полке, прямо посредине склона холма. Ближе всего была маленькая церковка из светлого камня, а прямо на юг от нее – дома. Их было много, и они были большие: дым клубами поднимался из отдушин. Зазвонили колокола, и народ потоком хлынул из усадьбы навстречу с громкими приветственными криками. Молодежь среди поезжан стала бить оружием по оружию – с шумом, с гамом, с радостными криками двигался свадебный поезд к усадьбе новобрачного.
Остановились перед церковью; Эрленд снял с лошади молодую и повел ее за руку к входу в церковь, где стояла вышедшая к ним навстречу целая толпа священников и служителей. В церкви был пронизывающий холод, дневной свет просачивался через маленькие полукруглые окна, рассеивая бледное сияние свечей на хорах.
Кристин почувствовала себя потерянной и испуганной, когда Эрленд выпустил ее руку и перешел на мужскую сторону, тогда как она вошла в толпу чужих, празднично одетых женщин. Служба была истовой. Но Кристин казалось, что ее молитвы неслись, как дуновение, обратно к ней, когда она делала попытку облегчить свое сердце и вознести его горе. Она подумала: быть может, это недобрый знак, что сегодня Симонов день – день святого покровителя того человека, с которым она поступила нехорошо.
Из церкви все направились процессией к усадьбе: впереди – священники, потом Кристин с Эрлендом рука об руку и, наконец, гости пара за парой. Кристин не могла настолько собраться с духом, чтобы как следует разглядеть усадьбу. Двор был длинный и узкий, дома расположены в два ряда по южной и по северной сторонам. Они были большие и тесно примыкали один к другому, но по виду казались ветхими и запущенными.
Шествие остановилось у двери жилого дома, и священники окропили ее святой водой. Затем Эрленд повел Кристин через темные сенцы. Справа от нее распахнулась дверь, и хлынул поток ослепительного света. Кристин нагнулась, проходя под притолокой, и очутилась вместе с Эрлендом в его горнице.
Такого огромного покоя Кристин еще никогда не видела ни в чьем жилом доме. Посредине пола был устроен очаг, такой длинный, что огонь был зажжен по обоим концам его; покой был такой ширины, что поперечные балки подпирались резными столбами, – Кристин показалось, что это скорее церковь или королевские палаты, чем горница в усадьбе. У восточной короткой стены, где посредине шедшей вдоль нее скамьи было почетное место, по бокам были вделаны между столбов закрытые со всех сторон кровати.
В горнице горело множество свечей – на столах, гнувшихся под тяжестью дорогих кубков и блюд, в канделябрах, приделанных к стенам. По стародавнему обычаю, между растянутыми по стенам коврами висели щиты и оружие. За почетным местом стена была обтянута бархатом, и какой-то человек навешивал там теперь отделанный золотой насечкой меч Эрленда и его белый щит с красным вздыбленным львом.
Слуги и служанки приняли от гостей их верхнюю одежду. Эрленд взял свою супругу за руку и подвел к очагу; гости расположились сзади них полукругом. Какая-то толстая женщина с добродушным лицом выступила вперед и оправила на голове Кристин слегка смявшуюся полотняную повязку. Отступая назад на свое место, она кивнула молодым и улыбнулась. Эрленд с улыбкой кивнул ей в ответ и взглянул на жену. В этот миг он был так красив лицом! И опять Кристин почувствовала, что сердце у нее упало, – ей стало ужасно жалко Эрленда. Она знала, о чем он сейчас думает, глядя, как она стоит здесь, в его горнице, в длинной белоснежной полотняной повязке, спускающейся на алое подвенечное платье. Сегодня утром Кристин пришлось туго обмотать себе живот под платьем длинным тканым поясом, чтобы оно сидело на ней красиво, и натереть щеки румянами, которые подарила ей фру Осхильд. И тогда, приводя себя в порядок, Кристин подумала гневно и горестно, что Эрленд не очень-то часто посматривает на нее теперь, когда она всецело принадлежит ему, раз он до сих пор ничего не понимает! Теперь она горько раскаивалась в том, что ни о чем ему не рассказала.
Пока новобрачные стояли так, рука об руку, священники обходили кругом всю горницу, благословляя дом, и очаг, и постель, и стол.
Затем служанка подала Эрленду ключи от хозяйства. Эрленд прицепил тяжелую связку к поясу Кристин, – и было видно при этом, что ему больше всего хотелось бы тут же поцеловать жену. Какой-то мужчина поднес большой рог, оправленный в золотые кольца, – Эрленд поднес его к губам и выпил за здоровье Кристин.
– Добро пожаловать в дом свой, хозяйка!
А гости стали кричать и смеяться, пока она пила вместе с мужем своим, выплеснув затем остатки вина на огонь очага.
Тут игрецы заиграли, и Эрленд, сын Никулауса, провел свою супругу на почетное место, а свадебные гости сели за столы.
На третий день гости начали разъезжаться, на пятый день к вечернему часу уехали и последние. И вот Кристин осталась одна со своим мужем в Хюсабю.
Первым делом она велела слугам вынуть все из кровати, вымыть ее и стены кругом щелоком, а солому выкинуть и сжечь. Затем велела положить в кровать свежей соломы и застелила ее постельным бельем из того, что она привезла с собой. Уже был поздний вечер, когда эта работа закончилась. Кристин приказала сделать то же самое со всеми кроватями в усадьбе и пропарить в бане все меховые покрывала, – служанки должны были заняться этим сразу же с утра со всем усердием, чтобы справиться с работой до наступления праздника. Эрленд качал головой и смеялся: вот так жена! Но ему было довольно стыдно.
Кристин почти не спала первую ночь, хотя священники и благословили ее постель. Подушки были в шелковых наволочках, кровать застлана полотняной простыней, прекраснейшими покрывалами и мехами, но снизу лежала грязная и сгнившая солома; в великолепной черной медвежьей шкуре, лежавшей сверху, были вши.
Много чего увидела Кристин уже за эти дни. Под дорогими коврами, покрывавшими стены, бревна сруба были не отмыты от копоти и грязи. Огромное количество кушаний подавалось на пиру, но многое было испорчено и скверно приготовлено. Чтоб развести огонь в очаге, приходилось брать сырые дрова, которые ни за что не хотели загораться и наполняли горницу дымом.
Запущенность в хозяйстве Кристин видела повсюду, совершая на второй день обход вместе с Эрлендом и осматривая усадьбу. Когда прием гостей закончится, все клети и сараи опустеют; закрома с мукой уже почти подчищены. И не могла она понять, каким образом предполагает Эрленд прокормить всех лошадей и такое множество рогатого скота теми запасами сена и соломы, которые у него были; а лиственного корма не хватит, пожалуй, и на мелкий рогатый скот.
Но зато нашелся чердак, наполовину полный льном, никак не использованным, – тут, должно быть, сложили большую часть урожая многих лет. И потом еще сарай, набитый старой-престарой немытой и вонючей шерстью, частью в мешках, а частью просто наваленной как попало. Когда Кристин взяла горсть, из нее дождем посыпались маленькие коричневые яички: в шерсти завелись моль и черви.
Скотина была в жалком состоянии, заморенная, опаршивевшая и в струпьях, – никогда еще Кристин не приходилось видеть столько одряхлевших животных сразу в одном месте. Только кони были красивы и хорошо содержались. Но ни одного из них нельзя было и сравнить с Гюльдсвейном или с Рингдроттом – тем жеребцом, который был у ее отца теперь. Слёнгванбэуге, подаренный ей отцом и приведенный Кристин сюда, был самым красивым конем из всех, что стояли на конюшне в Хюсабю. Подойдя к нему, Кристин невольно обняла его за шею и прижалась лицом к конской морде. А эти здешние вельможи разглядывали коня и расхваливали его крепкие сильные ноги, выпуклую грудь, высокую шею, маленькую голову и широкий круп. Старик из Гимсара чертыхался и божился, что это был сущий грех – холостить такую лошадь, – какой из него вышел бы боевой конь! Тут Кристин немного похвасталась отцом его, Рингдроттом. Тот был гораздо больше и сильнее, ни один жеребец не мог перегнать его. Ведь отец Кристин выпускал его против самых знаменитых коней со всех округ, вплоть до самого Согна. Удивительные имена дал Лавранс этим коням – Рингдротт и Слёнгванбэуге,[3] потому что они были золотистой масти, как светлое золото, и словно помечены красновато-золотистыми кольцами. Мать Рингдротта как-то летом убежала из конюшни в горы; все думали, что ее задрал медведь, но она вернулась домой в усадьбу поздней осенью. И жеребенок, которого кобыла принесла год спустя, конечно, был зачат не от жеребца, что принадлежал людям по эту сторону горного порога.[4] Поэтому жеребенка окурили серой и хлебом, а кобылу Лавранс подарил церкви для пущей безопасности. Но жеребенок так выправился, что теперь Лавранс готов скорее лишиться половины своего имущества, чем Рингдротта.
Эрленд рассмеялся и сказал:
– Ты, Кристин, вообще не словоохотлива, но когда заговоришь об отце, становишься красноречивой!
Кристин сразу же замолчала. Она вспомнила лицо отца, когда нужно было уезжать с Эрлендом и Лавранс подсаживал ее на коня. Он старался принять веселый вид, потому что вокруг них собралось столько народу, но Кристин увидела его глаза. Он погладил ее по плечу и взял за руку на прощание. А она думала тогда, как хорошо, что можно уехать из дому. Но теперь ей казалось, что сколько бы она ни прожила на свете, душу ее будет жечь огнем, как только она вспомнит отцовские глаза в тот час.
И вот Кристин, дочь Лавранса, принялась хозяйничать в доме своем. По утрам она вставала с петухами, хотя Эрленд возражал и делал вид, будто хочет удержать ее силой в постели, – ведь никто же не ждет от молодой, чтобы она бегала по двору задолго до рассвета!
Когда Кристин увидела, как все здесь запущено и сколько тут такого, к чему нужно приложить руки, ее пронзила ясно осознанная мысль: пусть она взяла на свою душу грех и приехала сюда, но еще более грешно обходиться с Божьими дарами так, как с ними обходились здесь. Да будет стыдно тем, кто распоряжался тут до нее, и всем, кто допускал, чтобы имущество Эрленда так расточалось! В последние два года в Хюсабю не было настоящего распорядителя; сам Эрленд в это время часто бывал в отъезде, да и вообще он мало смыслил в ведении хозяйства. Поэтому не удивительно, что приказчики Эрленда в дальних приходах обманывают его, – Кристин это было ясно, – а слуги и служанки в Хюсабю работают сколько им самим заблагорассудится и лишь тогда и так, как это их устраивает. Кристин было теперь нелегко опять наводить всюду порядок.
Однажды она заговорила об этом с Ульвом, сыном Халдора, личным слугой Эрленда. Нужно бы закончить теперь же обмолот зерна, во всяком случае усадебного, – его не так-то уж и много, – пока не наступило время убоя скота на зиму. Ульв сказал:
– Ты знаешь, Кристин, я не усадебный работник. Нас с Хафтуром предназначали в оруженосцы Эрленда, и я уже мало что понимаю в делах крестьянских.
– Я знаю, – ответила хозяйка. – Но видишь ли, Ульв, нелегко мне будет управляться здесь зимой, ведь я тут, на севере, человек новый и незнакома с нашими людьми. Очень было бы хорошо с твоей стороны, если бы ты захотел пособить мне и поруководить мной.
– Я понимаю, Кристин, что нелегко тебе будет зимой, – сказал слуга, глядя на нее с улыбкой – с той странной улыбкой, что всегда у него появлялась, когда он разговаривал с Кристин или с Эрлендом. Он улыбался дерзко и насмешливо, но все же в его поведении чувствовались доброта и своего рода уважение к Кристин. К тому же Кристин казалось, что она не вправе оскорбляться, если Ульв обращается с ней развязнее, чем это может считаться пристойным. Сама она вместе с Эрлендом допустила, что этот слуга стал соучастником в их распутных и бесчестных деяниях. Кристин поняла, что он знает также, в каком она сейчас положении. Приходится это терпеть; и, кроме того, она видела, как Эрленд все позволяет Ульву, а тот не питает особого почтения к своему хозяину. Но они дружили с детских лет. Ульв был родом из Мере, отец его, мелкий крестьянин, жил около усадьбы Борда, сына Петера. Ульв был на «ты» с Эрлендом, а теперь и с Кристин, – но местные жители здесь, на севере, говорят «ты» гораздо чаще, чем у них дома.
Ульв, сын Халдора, был довольно красивый мужчина, высокий и смуглолицый, с прекрасными глазами, но грубый и несдержанный на язык. Кристин слышала о нем от служанок усадьбы гадкие вещи; когда он бывал в городе, то ужасно напивался, безобразничал и распутничал в портовых заведениях, но дома, в Хюсабю, он был человеком, на которого больше всего можно положиться, – самым толковым, самым работящим и самым рассудительным. Кристин привязалась к нему.
– Всякой женщине было бы нелегко явиться сюда в усадьбу после всего того, что тут делалось, – сказал он опять. – И все же я считаю, Кристин, хозяйка, что ты справишься лучше, чем это вышло бы у большинства женщин. Ты не из таких, чтобы сидеть да хныкать и плакать, ты будешь думать о том, как бы тебе самой спасти наследство для своего потомства, раз никто другой об этом не заботится. И ты отлично знаешь, что можешь положиться на меня; я буду помогать тебе, насколько окажусь способным. Ты должна помнить, что я непривычен к крестьянской работе. Но если ты станешь советоваться со мной и позволишь мне обращаться к тебе за советом, то мы как-нибудь одолеем эту зиму.
Кристин поблагодарила Ульва и вошла в дом.
У нес было тяжело на сердце от страха и беспокойства, но она пыталась забыться за работой. Одного она не понимала в Эрленде: по-видимому, он все еще ничего не подозревал! Но еще хуже было то, что она не чувствовала жизни в ребенке, которого носила. Она знала, что после двадцати недель он должен ожить, а теперь уже прошло больше трех недель сверх этого срока. Она лежала по ночам, чувствуя бремя, которое росло, делалось тяжелее и продолжало оставаться все таким же тупым и безжизненным. Ей вспоминалось то, что она слышала о детях, рождавшихся параличными, с затвердевшими сухожилиями; о зародышах, которые появлялись на свет без рук, без ног и едва обладали человеческим образом. Перед ее закрытыми глазами представали страшные маленькие грудные дети-уродцы; одно ужасное видение сменялось другим, еще более ужасным. Там, у них дома, на юге долины, в Листаде, в одной семье родился ребенок, – теперь он уже, наверное, взрослый. Отец Кристин видел его, но никогда не хотел о нем говорить; она заметила, что ему становилось нехорошо, когда кто-нибудь упоминал об этом. На что он мог быть похож?.. Ах нет! Святой Улав, помолись за меня!.. Нужно крепко верить в милосердие святого короля, ведь она же отдала свое дитя под его покровительство; терпеливо будет она страдать за свои грехи, полагаясь от всего сердца на милость для своего ребенка. Должно быть, сам нечистый искушает ее такими безобразными видениями, чтобы довести до отчаяния… Но по ночам было тяжело. Если у ребенка нет рук или ног, если он паралитик, то, понятно, мать не чувствует признаков его жизни!.. Эрленд замечал в полусне, что жена лежит неспокойно, крепче обнимал ее и прижимался лицом к ее шее под подбородком.
Днем Кристин вела себя как ни в чем не бывало. И каждое утро, одеваясь, заботилась о том, чтобы скрыть, хоть еще ненадолго, от слуг и служанок, что она ходит не одна.
В Хюсабю было принято, что после ужина все слуги расходятся по домам, где они спят. Поэтому Кристин и Эрленд оставались одни в большой горнице. Вообще здесь, в усадьбе, все свычаи и обычаи напоминали стародавние дни, когда у людей были рабы и рабыни для домашних работ. В горнице не стояло привычных столов; по утрам и вечерам накрывался большой стол, положенный на козлы, и после трапезы его вешали на стену. Во время всякой другой еды люди брали пищу к себе на скамьи, там и ели. Кристин знала, что таков был раньше обычай. Но в нынешние времена, когда люди с трудом находят мужчин, чтобы прислуживать за столом, и всем приходится довольствоваться служанками для домашних работ, такой обычай уже больше не годится: женщины не желают выбиваться из сил и терять здоровье, поднимая тяжелые столы. Кристин вспомнила, как ее мать рассказывала, что в Сюндбю ввели постоянные столы, когда ей было всего восемь зим от роду, и женщины сочли это нововведение очень полезным. Теперь им больше не надо было уходить в терем с разным шитьем, можно было сидеть в горнице, где всегда горели свечи в подсвечниках, а на столе красовалась выставленная напоказ ценная посуда. Кристин подумала: к лету она попросит Эрленда поставить стол у северной длинной стены.
Так было у них дома, а отцовское почетное место находилось в конце стола, кровати стояли у стены, отделяющей горницу от сеней. Дома ее мать сидела выше всех на крайней скамье, чтобы можно было уходить и приходить и присматривать за тем, как подают на стол. Только когда бывали гости, Рагнфрид садилась рядом с хозяином дома. Но здесь почетное место было посредине восточной стены, и Эрленд выразил желание, чтобы Кристин всегда сидела там вместе с ним. Дома отец всегда просил Божьих слуг садиться на почетное место, если такие гости посещали Йорюндгорд, и сам он с Рагнфрид прислуживал им, пока те ели и пили. А Эрленд так не поступал, разве только когда гости бывали высокого звания. Он не очень любил священников и монахов: эти друзья обходятся дорого, так он считал. Кристин не могла не вспомнить о том, что всегда говорили ее отец и отец Эйрик, когда люди жаловались на жадность церковников к деньгам: каждый забывает о своем греховном удовольствии, когда ему приходится платить за него.
Кристин расспрашивала Эрленда о жизни, которую вели здесь, в Хюсабю, в стародавние дни. Но тот знал об этом до странности мало. Он слышал то-то или то-то, если память его не обманывает, но не мог ничего вспомнить как следует. Этим поместьем владел король Скюле, и он же строил здесь, – говорят, имел намерение превратить Хюсабю в свою главную усадьбу после того, как отдал Рейн женскому монастырю. Эрленд очень гордился своим происхождением от герцога, которого всегда называл королем,[5] и от епископа Никулауса; тот был отцом его деда Мюнана, Епископского сына. Но Кристин казалось, что Эрленд знает об этих людях не больше, чем известно ей самой из рассказов отца. Дома у них было иначе. Ни отец ее, ни мать не кичились могуществом и почестями своих отдаленных предков. Но они часто поминали их, выставляя все то хорошее, что им было о них известно, в виде доброго примера и рассказывая об их ошибках и о том зле, которое проистекло от этого, в виде предостережения. Знали они и шутливые предания о Йеслинге Иваре Старом и его вражде с королем Сверре, о быстрых и остроумных ответах Ивара Провста, о невероятной тучности Ховарда Йеслинга, о неслыханной охотничьей удаче Ивара Младшего Йеслинга. Лавранс рассказывал о брате своего деда, который увез шведскую королевну из монастыря Врета,[6] о своем деде, шведском рыцаре Кетиле, и о своей бабке Рамборг, дочери Сюне, которая вечно тосковала по дому в Вестергэутланде и, едучи по озеру Вэнер, провалилась под лед, когда однажды гостила у своего брата на Сульберге.[7] Он рассказывал о воинской отваге своего отца и о его несказанной печали, когда он потерял свою первую юную супругу Кристин, дочь Сигюрда, умершую при рождении Лавранса. И читал по книге о своей прабабке, святой фру Элин из Скёвде, сподобившейся принять мученическую смерть за Господа. Отец часто говорил, что ему с Кристин следует совершить паломничество на могилу этой святой вдовы. Но так и не собрался.
В своем страхе и отчаянии Кристин пыталась молиться этой святой, с которой была связана узами кровного родства. Она молилась святой Элин о своем ребенке и целовала крест, полученный от отца; в этом кресте был кусочек савана святой женщины. Но Кристин, с тех пор как сама навлекла на свой род такой позор, боялась святой Элин. Когда же она молилась святому Улаву и святому Томасу об их заступничестве, она часто чувствовала, что ее мольбы доходят до живого слуха и до сострадательных сердец. Этих двух праведных мучеников ее отец любил больше всех других святых, даже больше самого святого Лаврентия, хотя и носил его имя и всегда отмечал его день в конце лета большим пиром и щедрой милостыней. Святого Томаса отец сам видел как-то во сне, когда лежал раненый под Богахюсом. Никто из людей не мог бы высказать словами, какой был ласковый и почтенный вид у святого, да и сам Лавранс не мог ничего вымолвить и только повторял: «Господи! Господи!» Но окруженный сиянием епископ благостно прикоснулся к его ране и пообещал Лаврансу, что он будет жить, выздоровеет и опять увидит жену и дочь, как он молил о том. А перед тем никто не верил, что Лавранс, сын Бьёргюльфа, доживет до рассвета.
– Да, – сказал Эрленд. – Всякое говорят. Со мной-то никогда такого не случалось, да, верно, и не случится: ведь я не отличался благочестием, не то что Лавранс!
Затем Кристин спрашивала Эрленда, кто это был с ними на пиру, когда они прибыли в Хюсабю. Эрленд и о них не мог ничего толком рассказать. Кристин поразило, что ее муж не походит на местных жителей. Многие из них были красивы, светловолосы и краснощеки, сильные и крепкого телосложения, среди стариков встречались невероятно тучные. Эрленд казался заморской птицей среди своих гостей. Он был на голову выше большинства мужчин, строен и худощав, с тонкими руками и ногами. И у него были черные, мягкие как шелк волосы, смуглая бледность кожи, но голубые глаза под черными как уголь бровями и пушистыми черными ресницами. Лоб у него был высокий, виски впалые, нос немного великоват, а рот несколько маловат и слишком слабый для мужчины. И все же Эрленд был красив! Никто из мужчин не был и вполовину так красив, как Эрленд. Даже его мягкий, тихий голос не походил на тяжелую речь других людей.
Эрленд рассмеялся и сказал, что ведь род-то его происходит не из этих мест, если не считать его прабабки, Рагнрид, дочери Скюле. Люди говорят, что он очень похож на своего деда с материнской стороны, Гэуте, сына Эрленда, из Скугхейма. Кристин спросила, а что ему известно об этом человеке. Оказалось – почти ничего.
Как-то вечером Эрленд и Кристин раздевались. Эрленд не мог развязать завязку башмака и разрезал ремешок; нож соскользнул и поранил ему руку. Эрленд потерял много крови и страшно ругался. Кристин достала полотняную тряпочку из своего сундучка. Она была в одной сорочке. Эрленд обнял стан жены здоровой рукой, пока Кристин делала перевязку.
Вдруг он испуганно и смущенно заглянул ей в лицо и густо покраснел. Кристин поникла головой.
Эрленд убрал руку. Он ничего не сказал, когда Кристин тихо отошла от него и забралась в постель. Сердце у нее билось глухо и сильно. Изредка она поглядывала на мужа. Тот повернулся к ней спиной и медленно снимал с себя одежду. Потом подошел к кровати и улегся.
Кристин ждала, что он заговорит. Она ждала с таким нетерпением, что по временам сердце ее словно не билось, а трепеща замирало у нее в груди.
Но Эрленд не сказал ни слова. И не привлек ее в свои объятия.
Наконец он нерешительно положил свою руку ей на грудь, прижавшись подбородком к ее плечу так, что колючая щетина бороды вонзилась Кристин в тело. Он все еще ничего не говорил, и Кристин повернулась к стене.
Она словно погружалась и погружалась куда-то. Нет у него для нее ни единого слова, а ведь теперь он знает, что она носила его дитя все это долгое, тяжелое время. Кристин стиснула зубы в темноте. Умолять его она не будет, – если он хочет молчать, она тоже будет молчать – хоть до самого того дня, когда у нее родится оно. Гнев заливал ее душу. Но она лежала тихонько, как мертвая, у стены. И Эрленд тоже лежал тихо в темноте. Час за часом лежали они так, и каждый из них знал, что другой не спит. Наконец Кристин услышала по его ровному дыханию, что он задремал. Тогда она дала волю своим слезам – от горя, от оскорбления, от стыда. И ей казалось, что этого она никогда ему не простит.
Три таких дня прожили Эрленд и Кристин. «Он ходит словно мокрая собака», – думала о нем молодая жена. Ее бросало в жар и холод от гнева, она не помнила себя от озлобления, видя, что он испытующе поглядывает на нее, но немедленно отводит глаза, если она обращает к нему свой взгляд.
На четвертый день утром Кристин сидела в горнице, когда туда вошел Эрленд, одетый для поездки верхом. Он сказал, что едет на запад, в Медалбю. Не хочет ли она поехать вместе с ним взглянуть на усадьбу, – она ведь принадлежит ей как свадебный подарок от мужа. Кристин ответила: «хорошо», и Эрленд сам помог ей натянуть мохнатые сапоги и надеть черный с серебряными застежками плащ с рукавами.
Во дворе стояли четыре оседланные лошади, но Эрленд сказал, что Хафтур и Эгиль могут оставаться дома и помогать молотить. Потом сам посадил жену в седло. Кристин поняла, что Эрленд задумал поговорить о том, что лежало между ними невысказанным. И все же он ничего не сказал, пока они медленно ехали на юг к лесу.
Уже давно начался месяц убоя скота, но снег еще не выпал в этой стороне. День был свежий и чудесный; солнце только что поднялось, и лучи его сверкали и отливали золотом на белом инее повсюду – на земле и на деревьях. Кристин и Эрленд ехали по пашням Хюсабю. Кристин заметила, что засеянных участков и жнивья было мало, больше пустоши и старых лугов, кочковатых, замшелых, поросших ольховыми побегами. Она сказала об этом.
Муж ответил развязно:
– Разве ты не знаешь, Кристин, – ты же так хорошо понимаешь и в хозяйстве и в управлении имуществом, – взращивать хлеба вблизи торгового города невыгодно: гораздо больше получаешь, обменивая масло и шерсть на зерно и муку у приезжих купцов…
– Тогда тебе следовало бы обменять все то, что валяется у тебя по чердакам и давно испортилось, – сказала Кристин. – Но вот что я знаю: закон гласит, что каждый, кто нанимает пахотную землю, должен сеять зерно на трех четвертях земли, а четвертый участок оставлять под паром. И поместье землевладельца не должно быть в худшем состоянии, чем усадьбы издольщиков. Так всегда говорил мой отец.
Эрленд засмеялся и ответил:
– Я никогда не спрашивал, что гласят об этом законы. Если я получаю все, что мне полагается, то мои крестьяне могут вести хозяйство в своих усадьбах как им заблагорассудится, а я управляю своим в Хюсабю так, как мне этого хочется и как я считаю лучшим.
– Что же, ты хочешь, значит, быть умнее наших далеких предков, – спросила Кристин, – и святого Улава и короля Магнуса, издавших эти законы?
Эрленд опять рассмеялся и сказал:
– Я над этим не задумывался! Но, черт возьми, до чего хорошо ты разбираешься в законах, Кристин.
– Я немного разбираюсь в этом, – промолвила Кристин, – потому что мой отец нередко просил Сигюрда из Лоптсгорда читать нам наизусть законы, когда тот приходил к нам, а мы сидели по вечерам дома. Отец считал, что будет полезно и для слуг и для молодежи знать об этих вещах, и вот Сигюрд читал нам то одну главу законов, то другую.
– Сигюрд?.. – сказал Эрленд. Ах да, теперь я вспомнил! Я видел его на нашей свадьбе. Такой длинноносый беззубый старикашка, который пускал слюни, плакал и похлопывал тебя по груди – он был пьян как стелька еще и утром, когда народ поднялся к нам посмотреть, как я надеваю на тебя брачную повязку…
– Он знал меня уж я не помню с каких пор, – сердито сказала Кристин. – Он часто сажал меня к себе на колени и играл со мной, когда я была еще девчонкой.
Эрленд опять засмеялся.
Удивительное развлечение – сидеть да слушать, как этот старикан гнусаво распевает статьи законов одну за другой. Да, Лавранс во всех отношениях не похож на остальных людей, – впрочем, ведь говорят, что если мужик будет знать досконально законы страны, а жеребец свою силу, то уж пусть тогда сам черт будет рыцарем!
Кристин вскрикнула и ударила своего коня по крупу. Эрленд сердито и изумленно глядел на жену, скакавшую прочь от него.
Вдруг он пришпорил коня. Боже мой, брод! Ведь там нельзя теперь переехать – глинистый берег сполз осенью… Слёнгванбэуге припустил сильнее, услышав, что его догоняет другая лошадь. Эрленд смертельно испугался – как Кристин скачет вниз по крутым склонам! Он пронесся мимо нее через кустарник и потом повернул на дорогу в том месте, где небольшой участок ее был довольно ровным, так что Кристин пришлось остановиться. Подъехав к ней, Эрленд увидел, что она и сама немного испугалась.
Эрленд перегнулся с седла к жене и звонко ударил ее по щеке, – Слёнгванбэуге отпрянул в сторону, испугавшись, и попятился.
– Ты заслужила это, – сказал Эрленд дрожащим голосом, когда лошади успокоились и они опять ехали бок о бок. – Так скакать вне себя от злости!.. Ты напугала меня!..
Кристин отвернулась, чтобы он не мог видеть ее лицо. Эрленд пожалел о том, что ударил ее. Но еще раз сказал:
– Да, ты испугала меня, Кристин. Так мчаться во весь опор! Да еще теперь… – произнес он совсем тихо.
Кристин не отвечала и не глядела на него. Но Эрленд чувствовал, что она теперь не так сердита, как раньше, когда он высмеивал ее родню. Он был очень изумлен этим, но видел, что это так.
Они приехали в Медалбю, и крестьянин – наемщик Эрленда вышел к ним навстречу, приглашая войти в горницу. Но Эрленд заявил, что они хотят сперва осмотреть усадебные постройки и Кристин пойдет тоже.
– Усадьба принадлежит отныне ей, а она разбирается в таких вещах лучше меня, Стейн! – сказал он смеясь. Подошло еще несколько крестьян, они должны были быть свидетелями, – некоторые из них тоже нанимали у Эрленда землю.
Стейн переехал в усадьбу в этом году и уже несколько раз просил землевладельца приехать и посмотреть, в каком состоянии находились постройки, когда он принял их, или же прислать своего уполномоченного. Крестьяне засвидетельствовали, что действительно ни одна из построек не защищала от непогоды, а те, которые совсем развалились, уже были такими, когда сюда приехал Стейн. Кристин видела, что это хорошая усадьба, но только запушена. Она поняла, что Стейн человек дельный, Да и Эрленд отнесся к нему очень снисходительно и пообещал скинуть кое-что с платежа, пока тот не обновит постройки.
Потом все пошли в горницу, где на стол были поданы вкусные яства и крепкое вино. Жена крестьянина попросила у Кристин прощения за то, что не вышла ее встретить. Но муж, сказала она, не позволяет ей выходить из дому, пока она еще не побывала в церкви после родов. Кристин ласково поздоровалась с женщиной и захотела пройти к колыбели и взглянуть на дитя. Это был первенец молодой четы – мальчуган двенадцати дней от роду, большой и крепкий.
Эрленда и Кристин провели на почетное место; все уселись и ели и пили довольно долго. Кристин разговаривала больше всех за едой; Эрленд говорил мало, крестьяне тоже, но все же Кристин показалось, что она им понравилась.
Тут проснулся ребенок. Он сперва попищал, но потом стал так ужасно кричать, что матери пришлось взять его из колыбели и дать ему грудь, чтобы успокоить. Когда ребенок насытился, Кристин взяла его от матери к себе на руки.
– Смотри, муж, – сказала она, – какой красивый и крепкий парень!
– Да, да, конечно, – отвечал Эрленд и не взглянул на них. Кристин посидела немного с ребенком, прежде чем отдать его обратно матери.
– Я пришлю какой-нибудь подарок твоему сыну, Арндис, – сказала она, – потому что это первый ребенок, которого я держала на руках своих с тех нор, как приехала сюда, на север.
Вызывающе, в упор, но слегка улыбаясь, взглянула Кристин на своего мужа, а потом на крестьян, сидевших на скамьях. У одного-двух чуть-чуть дрогнули углы рта, однако они продолжали смотреть прямо перед собой с лицами, надутыми от важности. Тут поднялся на ноги какой-то древний старичок, уже изрядно выпивший. Он вынул из чаши с пивом ковш, положил его на стол и высоко поднял тяжелый сосуд:
– Так выпьем же за то, хозяйка, чтобы следующее дитя, которое ты возьмешь на руки, было новым хозяином в Хюсабю!
Кристин поднялась с места и приняла тяжелую чашу. Сперва она поднесла ее своему мужу. Эрленд только прикоснулся к чаше губами, но Кристин пила долго.
– Спасибо на приветливом слове, Ион из Скуга, – сказала она, кивнув ему радостно и ласково улыбаясь. Потом передала чашу дальше.
Эрленд сидел весь красный и, как заметила Кристин, очень сердился. Но ею овладела какая-то непонятная веселость, хотелось смеяться и радоваться. Вскоре Эрленд подал знак, что пора кончать, и они отправились в обратный путь.
Они проехали часть пути не разговаривая, как вдруг Эрленд сказал запальчиво:
– Ты полагаешь, это так необходимо, чтобы наши крестьяне знали от тебя, что ты вышла замуж беременной?.. Могу прозакладывать свою душу дьяволу, что сплетня о нас скоро разнесется по всем берегам нашего фьорда…
Сначала Кристин ничего не ответила. Она смотрела прямо перед собой через голову коня, и лицо у нее так побелело, что Эрленд испугался.
– Я никогда не забуду, пока живу на свете, – сказала она наконец, не глядя на него, – что таковы были твои первые слова приветствия ему – твоему сыну, лежащему в утробе моей!
– Кристин! – произнес умоляюще Эрленд. – Моя Кристин! – молил он, так как она не отвечала и не смотрела на него. – Кристин!
– Да, мой господин? – спросила она холодно и насмешливо, не поворачивая головы.
Эрленд так выругался, что в ушах зазвенело, пришпорил коня и помчался вперед по дороге. Но вскоре повернул обратно и подскакал к Кристин.
– Ну, теперь, пожалуй, я так рассердился, – сказал он, – что чуть не ускакал от тебя.
– Тогда могло легко случиться, – спокойно ответила Кристин, – что тебе пришлось бы долго дожидаться, пока я приехала бы вслед за тобой в Хюсабю.
– Что ты говоришь! – произнес муж в отчаянии. Опять они проехали часть пути не разговаривая. Через некоторое время они подъехали к месту, откуда в гору поднималась маленькая тропинка. Эрленд сказал жене:
– Пожалуй, поедем домой верхним путем, – это будет немного дольше, но мне хотелось как-нибудь проехать здесь с тобой.
Кристин рассеянно кивнула головой.
Спустя некоторое время Эрленд сказал, что теперь удобнее будет идти дальше пешком, и привязал лошадей к дереву.
– У нас с Гюннюльфом было устроено здесь, на горе, укрепление, – сказал он. – Мне хочется посмотреть, что осталось от нашего замка…
Он взял Кристин за руку. Кристин не противилась этому, но шла, глядя себе под ноги. Спустя короткое время они уже были на вершине. За подернутым инеем чернолесьем в излучине небольшой речки лежало Хюсабю на склоне холма прямо против них, широко и богато раскинувшись, с каменной церковью и множеством больших домов, окруженных обширными пахотными землями, с темной, поросшей лесом, горой позади.
– Моя мать, – тихо сказал Эрленд, – часто ходила сюда вместе с нами. Но всегда, сидя здесь, она глядела, не сводя взора, на юг, на горы Довре. Она томилась в Хюсабю и днем и ночью стремилась уехать отсюда. Или же оборачивалась в сторону севера и глядела туда, в долину, – видишь, там, где синеет. Это горы по ту сторону фьорда. Никогда не глядела она на усадьбу…
Голос у него был мягкий и умоляющий. Но Кристин не говорила с мужем и не глядела на него. Тогда он отошел и начал бить ногой по замерзшему вереску.
– Нет, здесь ровно ничего не осталось от моей и Гюннюльфа твердыни. Правда, много уже прошло времени с тех пор, как мы с Гюннюльфом играли тут…
Он не получил ответа. Как раз немного ниже того места, где они стояли, был маленький замерзший пруд. Эрленд поднял с земли камень и кинул его вниз. Пруд промерз до дна. На его черном зеркале осталась только маленькая белая звезда. Эрленд взял другой камень и бросил его с большей силой, потом еще и еще, затем стал в бешенстве швырять камнями – и наконец разбил бы лед вдребезги. Тут он увидел лицо жены: она стояла – глаза у нее потемнели от презрения – и улыбалась насмешливо, глядя на его ребячество.
Эрленд резко повернулся, но в тот же миг Кристин смертельно побледнела, и веки у нее опустились. Она стояла, шаря по воздуху руками и покачиваясь, словно готова была рухнуть наземь. Потом ухватилась за ствол дерева.
– Кристин… что с тобой? – спросил он испуганно. Она не отвечала и стояла, будто прислушиваясь к чему-то. Взгляд у нее был отсутствующий и странный.
Она снова это почувствовала. Глубоко в утробе ее было такое ощущение, словно какая-то рыба била хвостом. И опять будто вся земля закружилась вокруг нее, и Кристин стало дурно, она почувствовала слабость, но не такую, как раньше.
– Что с тобой? – повторил Эрленд.
Кристин так ждала этого, едва осмеливаясь признаться в своей великой душевной тревоге. Она не могла заговорить об этом теперь, когда они весь этот день питали друг к другу неприязнь. Тогда он произнес такие слова:
– Это ребенок пошевельнулся в тебе? – и ласково коснулся ее плеча.
Забыв гнев, Кристин прижалась к отцу своего ребенка и спрятала лицо на его груди.
Вскоре они спустились с горы к тому месту, где стояли привязанные их кони. Короткий день кончался; позади них на юго-западе за вершинами деревьев садилось солнце, красное и тусклое в морозном тумане.
Прежде чем посадить жену на коня, Эрленд заботливо ощупал подпруги и пряжки на седле. Потом отошел и отвязал своего коня. Поискал за поясом перчатки, которые засунул туда, но нашел только одну. И начал осматривать землю вокруг себя.
Тут Кристин не могла удержаться и сказала:
– Нечего тебе искать свою перчатку здесь, Эрленд!
– Ты могла бы сказать мне, если видела, что я потерял ее, как бы ты на меня ни сердилась, – сказал он. Это были перчатки, которые Кристин сшила для него и подарила ему вместе с другими своими свадебными подарками.
– Она выпала у тебя из-за пояса, когда ты ударил меня… – сказала очень тихо Кристин, потупив взор.
Эрленд стоял около своей лошади, положив руку на седельную луку. У него был смущенный и несчастный вид. Но затем он расхохотался:
– Не думал я, Кристин, в то время, когда сватался к тебе, ездил повсюду, просил своих родичей замолвить за меня словечко и старался быть таким уступчивым и таким смиренным, чтобы получить тебя, что ты можешь быть такой чертовкой!
Тут рассмеялась и Кристин.
– Ну конечно! Иначе ты давно бы уже отказался от этого дела… И, без сомнения, это было бы тебе только на пользу!
Эрленд сделал несколько шагов по направлению к ней и положил свою руку на колено Кристин.
– Помоги мне Боже, Кристин, да разве ты слышала когда-нибудь про меня, чтобы я делал что-нибудь себе на пользу?
Он прижался щекой к ее коленям и радостно взглянул снизу вверх в лицо своей жены. Радостная и покрасневшая склонила Кристин голову, пытаясь скрыть свою улыбку и свой взгляд от Эрленда.
Эрленд взял ее коня под уздцы, предоставив своему следовать за ними. Так он провожал ее, пока они не спустились с горы. Всякий раз как они смотрели друг на друга, Эрленд смеялся, а Кристин отворачивала от него свое лицо, чтобы скрыть, что она тоже смеется.
– Ну, а теперь, – сказал он весело, когда они снова очутились на дороге, – поскачем домой, в Хюсабю, моя Кристин, и будем так счастливы, как два вора!
В Сочельник вечером был страшный ветер и дождь лил как из ведра. Ехать на санях было невозможно, и потому Кристин пришлось остаться дома, когда Эрленд и все домочадцы отправились в церковь в Биргси на ночную службу.
Кристин стояла в дверях горницы, глядя им вслед. Факелы из сосновых сучьев в руках людей озаряли красным светом старые темные дома, отражаясь в замерзших лужах на дворе. Ветер подхватывал пламя факелов и относил его в сторону. Кристин стояла, пока был слышен постепенно затихавший в ночи шум.
В горнице на столе горели свечи. Стол был усеян остатками ужина – комками каши на блюдах, недоеденными ломтями хлеба и рыбьими костями, плавающими в пивных лужах. Девушки-служанки, оставшиеся дома, уже улеглись спать на соломе, положенной на пол. В усадьбе Кристин была одна со служанками и стариком, которого звали Ооном. Оон служил в Хюсабю еще со времени деда Эрленда и теперь жил в хижине у озера, но нередко появлялся днем в усадьбе, бегал и хлопотал, воображая, что усердно работает. Старик уснул нынче вечером за столом, и Эрленд с Ульвом смеясь отнесли его в угол, где и положили, покрыв каким-то тряпьем.
А у них в Йорюндгорде пол густо застлан сейчас камышом, потому что во время праздников все домочадцы ночуют вместе в горнице. И прежде чем отправиться в церковь, у них всегда убирают со стола все остатки предпраздничной постной трапезы; потом мать и служанки расставляют на столе, как можно красивее, масло, сыры, юрки тонко нарезанного ситного хлеба, белоснежный шпик и толстейшие копченые бараньи ножки. Серебряная утварь и рога для меда блестят. И отец сам кладет бочонок с пивом на скамью.
Кристин повернула свое кресло к очагу – ей не хотелось смотреть на неубранный стол. Одна из служанок так храпела, что было противно слушать.
…Вот еще одна из привычек, которые ей не нравятся в Эрленде: дома у себя он так безобразно и неряшливо ест, роется в блюдах, выбирая куски повкуснее, не моет руки, перед тем как садиться за стол, да еще позволяет собакам забираться к себе на колени и хватать куски пищи, когда люди едят. Так уж чего и ожидать от челяди!
Дома Кристин учили есть красиво и не торопясь. Не пристало, говорила мать, хозяевам ждать, когда люди поедят, а у людей страдных и трудящихся должно быть время поесть досыта.
– Гюнна! – тихо позвала Кристин большую рыжую суку, лежавшую с целым выводком щенят у каменной кромки очага. Она была такая уродливая, что Эрленд назвал ее но имени старой хозяйки Росволд.
– Бедная тварь! – шепнула Кристин, лаская собаку, которая подошла к ней и положила голову на колени. Спинной хребет у нее был остер, как лезвие косы, а соски почти шлепали по полу. Щенки просто-напросто съели свою мать.
– Ах ты, бедная моя тварь!
Кристин откинула голову на спинку кресла и смотрела на покрытые копотью балки. Она устала…
Да, нелегко дались ей эти месяцы, что она провела здесь, в Хюсабю. Она поговорила с Эрлендом вечером того дня, когда они ездили в Медалбю. И поняла тогда, что Эрленд думал, будто она на него сердится за то, что он навлек на нее все это.
– Я хорошо помню, – сказал он чуть слышно, – тот весенний день, когда мы ушли в лес за церковью. Я помню, что ты просила меня не трогать тебя…
Кристин обрадовалась, что он сказал это. А то ей часто думалось: как много Эрленд уже, по-видимому, позабыл! Но потом он сказал:
– И все же я никогда бы не подумал, Кристин, что ты способна так долго носить тайную обиду на меня, а сама быть такой же, как всегда, ласковой и веселой! Ведь ты, должно быть, уже давно знала, что с тобой происходит. Я считал тебя такой же ясной и откровенной, как солнышко…
– Ах, Эрленд! – сказала она горестно. – Ведь ты же знаешь лучше всех на свете, что я следовала по тайным стезям и обманывала тех, кто доверял мне больше всего… – Ей так хотелось, чтобы он понял. – Не знаю, помнишь ли ты, милый друг, ведь еще до этого ты поступал со мною так, что кто-нибудь мог бы назвать твой поступок некрасивым. Но видит Бог и дева Мария, что я не сердилась на тебя и любила ничуть не меньше…
Лицо у Эрленда стало жалким.
– Я так и думал, – сказал он тихо. – Но ведь ты знаешь и то… Все эти годы я упорно старался восстановить, что разрушил. Я утешался мыслью, что в конце концов все обернется так, что я смогу вознаградить тебя за то, что ты была такой верной и терпеливой.
Тогда она спросила его:
– Ты, конечно, слышал о брате моего деда и девице бенгте, которые против воли ее родни бежали из Швеции. Бог покарал их тем, что не дал им детей. Ты ни разу не боялся в эти годы, что он накажет и нас так же?..
И сказала ему тихим дрожащим голосом:
– Можешь поверить мне, мой Эрленд, что я не очень обрадовалась нынче летом, когда впервые узнала, что со мной. И все же думала, что если ты умрешь, прежде чем мы поженимся, так уж лучше я останусь после тебя с твоим ребенком, чем одна. И я думала, что если мне придется умереть от родов, то все же это будет лучше, чем если бы у тебя не было своего законного сына, который мог бы взойти на твое почетное место после тебя, когда ты покинешь юдоль земную…
Эрленд ответил с горячностью:
– Я счел бы, что сын мой приобретен слишком дорогой ценой, если бы он стоил тебе жизни. Не говори так, Кристин. Уж не так дорого мне Хюсабю, – сказал он немного спустя. – Особенно с тех пор, как я узнал, что Орм никогда не сможет наследовать мне, …
– А ты любишь ее сына больше, чем моего? – спросила тут Кристин.
– Твоего сына?.. – Эрленд усмехнулся. – О нем я пока знаю лишь то, что он является сюда на полгода или около этого раньше, чем следовало бы! А Орма я люблю уже двенадцать лет…
Немного спустя Кристин спросила:
– Ты скучаешь когда-нибудь по тем своим детям?
– Скучаю, – ответил муж. – Раньше я часто ездил в Эстердал, где они живут, взглянуть на них.
– Ты мог бы съездить туда теперь же, на Рождество, – тихо сказала Кристин.
– А ты не будешь этим недовольна? – радостно спросил Эрленд.
Кристин отвечала, что сочла бы это правильным. Тогда Эрленд спросил у нее, будет ли она возражать, если он привезет детей к себе домой на Рождество.
– Ведь тебе все равно когда-нибудь придется увидеть их. И опять Кристин ответила, что и это ей кажется вполне правильным.
Пока Эрленда не было, Кристин трудилась не покладая рук, чтобы приготовить все к Рождеству. Ее сейчас очень мучила жизнь среди этих чужих слуг и служанок; приходилось делать над собой большое усилие, когда нужно было одеваться или раздеваться в присутствии двух девушек, которым Эрленд приказал ночевать вместе с Кристин в большом покое. Ей пришлось напоминать себе самой, что в одиночестве она никогда бы не смогла спать в таком огромном доме, где до нее другая спала с Эрлендом.
Служанки усадьбы были не хуже и не лучше, чем можно было ожидать. Те крестьяне, которые блюли своих дочерей, не посылали их в услужение в усадьбу, где владелец жил открыто с распутной женщиной и поручил ей управлять своим домом. Девушки были ленивы и не привыкли слушаться хозяйку. Но некоторым из них вскоре понравилось, что Кристин заводила в доме добрые обычаи и сама участвовала в их работе. Они стали разговорчивыми и радовались, что она внимательно слушает их и отвечает ласково и весело. Кристин каждый день появлялась перед слугами с приветливым и спокойным лицом. Она никому не выговаривала, но если какая-нибудь девушка-служанка возражала против ее распоряжения, то хозяйка делала вид, будто думает, что та просто не знает, как взяться за дело. и терпеливо показывала девушке, как, по ее мнению, нужно выполнить эту работу. Кристин видела, что так обычно поступал ее отец с новыми батраками, когда они ворчали, и никто в Йо-рюндгорде не решался противоречить Лаврансу вторично.
Таким образом, пока в эту зиму все шло хорошо. А потом можно будет что-нибудь придумать, чтобы отделаться от женщин, которые не нравились Кристин или которых нельзя было приучить к порядку.
Была одна работа, за которую Кристин не в силах была браться, пока за ней следили чужие взоры. Но по утрам, сидя одиноко в большом покое, она шила белье для своего ребенка – пеленки из мягкой домотканой шерстяной материи, свивальники из красной и зеленой покупной ткани и белые полотняные крестильные рубашечки. Пока она сидела за этим шитьем, мысли ее метались между страхом и верой в святых друзей человечества, которых она молила о заступничестве. Правда, ребенок жил и шевелился в ней, так что она не знала покоя ни днем ни ночью. Но Кристин слышала о детях, рождавшихся с животами там, где полагается быть лицу, с головами, свернутыми назад, с пальцами на месте пятого. И видела перед собой Свеина, у которого половина лица была багровой, потому что мать его загляделась на пожар.
…Тогда она отбрасывала от себя шитье, вставала из-за стола и, склонив колени перед изображением девы Марии, читала семь раз «Ave». Брат Эдвин говорил, что Божья Матерь радуется каждый раз, когда слышит слова ангельского благовещения,[8] хотя бы его произносили уста самого негодного грешника. И в особенности радуют сердце Марии слова: «Господь с тобою», поэтому Кристин всегда должна произносить их трижды.
Это ей помогало на некоторое время. К тому же Кристин знала многих мужчин и женщин, которые мало чтили Бога и св. Матерь и дурно выполняли заповеди, но ей не случалось видеть, чтобы у них из-за этого рождались дети-калеки. Часто Бог бывает таким милосердным, что не взыскивает грехов родителей с бедных детей, хотя ему иной раз и приходится являть людям знамение того, что он не может терпеть их злодеяний непрестанно. Но ведь не обязательно же именно на ее ребенке!..
Потом она взывала в сердце своем, к святому Улаву. О нем Кристин слышала так много, что будто сама была с ним знакома, когда он жил здесь, и видела, как он ходил по земле. Он был невысок, склонен к полноте, но статен и красив, в золотой короне и с сияющим венчиком вокруг золотистых кудрявых волос, с рыжей курчавой бородой, окаймляющей суровое, знакомое с непогодами и смелое лицо. Но глубокий и пламенный взор его глаз пронзал людей: никто не смел глядеть ему в глаза, если был грешен. Кристин тоже не смела, она только опускала взор перед его взглядом, но не боялась, – вот так точно бывало и в детстве, когда она поступала нехорошо и должна была опускать глаза перед отцовским взором. Святой Улав смотрел на нее – строго, но не сердито, – ведь она же обещала исправить свой образ жизни. Ей так страстно хотелось получить возможность сходить в Нидарос и преклонить колени у его святыни. Эрленд обещал ей, когда они прибыли сюда, что в Нидарос они съездят очень скоро. Но поездка была отложена. А теперь Кристин знала, что Эрленд едва ли захочет поехать: он был пристыжен и боялся людской молвы.
Как-то вечером, когда они сидели за столом со своими домочадцами, одна из девушек, молодая служанка, помогавшая в доме, сказала:
– Мне думается, хозяйка, не лучше ли будет, если мы теперь же займемся шитьем пеленок и детского белья, а уж потом начнем эту ткань, о которой вы говорите?
Кристин сделала вид, будто не слышит, и продолжала говорить об окраске. Но девушка начала снова:
– А может, вы привезли детские вещи с собой из дому? Кристин улыбнулась и опять обратилась к другим. Когда немного спустя она бегло взглянула на девушку, та сидела с пунцовым лицом и боязливо поглядывала на хозяйку. Кристин снова улыбнулась и заговорила через стол с Ульвом. Тут девчонка принялась реветь. Кристин посмеялась, а та плакала все пуще и пуще, пока не начала сморкаться и хлюпать носом.
– Ну, перестань же, Фрида! – сказала наконец Кристин спокойно. – Раз ты поступила сюда взрослой сенной девушкой, так не веди же себя, словно ты маленькая девчонка!
Девушка захныкала: она не хотела надерзить, и Кристин не должна на нее гневаться.
– Я и не гневаюсь, – сказала Кристин, по-прежнему улыбаясь. – Ну, ешь теперь и не плачь больше. У всех у нас тоже столько ума в голове, сколько нам дал его Господь Бог.
Фрида выскочила из-за стола и выбежала из горницы, громко рыдая.
Немного погодя Ульв, сын Халдора, разговаривая с Кристин о работе, которую нужно было сделать на следующий день, вдруг рассмеялся и сказал:
– Эрленду следовало бы посвататься к тебе лет десять назад, Кристин! Тогда его дела шли бы сейчас гораздо успешнее во всех отношениях.
– Ты думаешь? – спросила она, улыбаясь, как прежде. – Тогда мне было от роду девять зим. Что же, по-твоему, Эрленд сумел бы дожидаться столько лет своей невесты-ребенка?
Ульв рассмеялся и вышел.
Но ночью, лежа в постели, Кристин плакала от заброшенности и унижения.
Потом, за неделю до Рождества, приехал Эрленд, и Орм, сын его, ехал рядом с отцом. Кристин кольнуло в сердце, когда он подвел мальчика к ней и велел ему поздороваться с мачехой.
Это был очень красивый ребенок. Таким представляла она себе его, того сына, которого носила. По временам, когда она осмеливалась радоваться, верить, что ее дитя родится здоровым, а не калекой, и мечтать о мальчике, который будет подрастать около ее колен, именно таким выглядел он в ее воображении – до такой степени похожим на своего отца!
Быть может, Орм был немного мал для своего возраста и хрупок, но хорошо сложен, с изящными руками и ногами и прекрасным лицом, смугл и темноволос, но с большими голубыми глазами, алым, слабым ртом. Он вежливо поздоровался с мачехой, но выражение лица у него было суровое и холодное. Кристин не пришлось подольше поговорить с мальчиком. Но она ощущала на себе его взгляд, что бы она ни делала, куда бы ни шла, и чувствовала, что походка у нее становилась как бы еще неувереннее, а тело тяжелее, когда она знала, что ребенок не спускает с нее взора.
Она не замечала, чтобы Эрленд много разговаривал с сыном, но знала, что это сам мальчик сторонится его. Кристин заговорила с мужем об Орме, сказав, что он красив и выглядит умным. Своей дочери Эрленд не привез с собой – он счел, что Маргрет слишком мала для такого далекого путешествия в зимнее время. Она еще красивее, чем ее брат, сказал он с гордостью, когда Кристин спросила его о девочке, и гораздо живее; она обернула своих приемных родителей вокруг мизинчика. У нее золотистые кудри и карие глаза.
Значит, она похожа на мать, подумала Кристин. Помимо ее воли ревность жгла Кристин. А что, если Эрленд любит дочь так же, как ее отец любил ее? В голосе Эрленда слышались такая нежность и теплота, когда он говорил о Маргрет.
Кристин поднялась с места и вышла из дому. На дворе было так темно и шел такой дождь, что не видно было ни месяца, ни звезд. Однако Кристин подумала, что, должно быть, уж скоро полночь. Она взяла фонарь в сенях, зашла в горницу и зажгла его. Потом накинула на себя плат и вышла под дождь.
– Во имя Христа, – прошептала она и трижды перекрестилась, очутившись в ночной темноте.
В дальней части двора стоял дом священника. Он пустовал теперь. Хотя с Эрленда и сняли отлучение, но в Хюсабю в домовой церкви священника еще не было. Время от времени сюда наезжал один из подручных священников из Оркедала и служил обедню, а новый священник, назначенный сюда, проживал за границей с магистром Гюннюльфом: они были школьными товарищами. Их ждали домой еще с лета, но теперь Эрленд считал, что они приедут в Хюсабю не раньше конца весны. В юности Гюннюльф страдал болезнью легких, и потому он едва ли отправится в путешествие в зимнюю пору.
Кристин отворила дверь, вошла в пустой, холодный дом и взяла ключ от церкви. Потом постояла немного. Было очень скользко, темно, как в могиле, ветрено, дождливо. Отчаянно с ее стороны выходить из дому в ночное время, да еще в ночь под Рождество, когда всякая нечисть носится в воздухе. Но отступления нет: ей нужно пойти в церковь.
– Пойду во имя Господа Всемогущего, – шепнула Кристин в ночную непогоду. Светя себе фонарем, она осторожно ставила ноги туда, где из-под ледяной коры торчали пучок травы или камень. В темноте дорога в церковь казалась очень длинной. Но в конце концов Кристин ступила на каменную плиту перед дверью.
В церкви стоял жгучий холод – было гораздо холоднее, чем на дворе под дождем. Кристин прошла вперед, к арке алтаря – и склонила колени у распятия, которое едва можно было различить в темноте.
Прочитав молитвы и снова поднявшись на ноги, Кристин постояла немного. Казалось, она ждала, что с ней что-нибудь случится. Но ничего не произошло. Ей было холодно и страшно в темной заброшенной церкви.
Кристин тихонько пробралась к алтарю и осветила иконы. Они были старые, уродливые и грубо выполненные. Самый алтарь был просто голым камнем – она знала, что покровы, книги и церковная утварь были заперты на замок в ящике.
В церкви вдоль стены шла скамья. Кристин опустилась на нее, поставив фонарь на пол. Плащ на ней вымок, обувь промокла, ноги ныли от холода. Она попробовала было подложить под себя ногу, но сидеть было неловко и больно. Тогда она хорошенько укуталась в плащ, стараясь сосредоточить свои мысли на том, что вот опять настает час той святой ночи, когда Иисус Христос соизволил родиться в Вифлееме от девы Марии.
«Verum саго factum est et habitavit in nobis…[9]»
Ей вспомнился глубокий и звонкий голос отца Эйрика. И Эудюн, старый дьякон, который так на всю жизнь им и остался. И церковь там у них, дома, где Кристин стояла рядом с матерью, слушая обедню в день праздника Рождества. Каждый-то год слушала она обедню. Кристин пыталась вспомнить хоть что-нибудь из священных слов, но могла думать только о своей церкви и обо всех знакомых лицах. Впереди всех, на мужской стороне, стоял ее отец, устремив недвижный взор на ослепительный поток света, лившийся с хоров.
Просто нельзя постичь, что их церкви уже больше нет. Она сгорела дотла. Вспомнив об этом, Кристин разразилась рыданиями. И вот она сидит в эту ночь одна во тьме, когда все крещеные люди собираются с радостью и ликованием в Божьем доме. Но так и должно быть: ее нельзя пустить на празднование рождения сына Божьего от чистой и целомудренной девы.
…А родители, верно, справляют это Рождество в Сюидбю. Но в часовне сегодня не служат; она знала, что из Сюндбю ездили на Рождество слушать богослужение в приходскую церковь в Ладалме.
Впервые за всю свою жизнь, насколько она могла припомнить, она не была на рождественской службе. Должно быть, она была еще совсем маленькой, когда родители взяли ее с собой в первый раз. Она помнит, что ее засовывали в мешок из овчины мехом внутрь, и отец держал ее на руках. Была ужасно морозная ночь, и они ехали через лес – факелы из сосновых сучьев лили свет на отяжелевшие от снега ели. Лицо отца было пурпурно-красным, а меховая опушка на его капюшоне белела от инея. Время от времени отец наклонялся к ней и кусал ее за кончик носика, спрашивая, чувствует ли она, а потом со смехом кричал, оборачиваясь через плечо к матери, что Кристин еще не отморозила себе носа. Должно быть, это было, когда они еще жили в Скуге, – вероятно, ей могло быть всего три зимы. В то время ее родители были еще совсем молодыми людьми. И даже сейчас она помнит голос своей матери в ту ночь – громкий, веселый, полный смеха, когда она окликала мужа и спрашивала о ребенке. Да, у матери был тогда молодой и свежий голос…
«…Вифлеем, толкуемо на норвежский язык, место хлеба. Ибо там был дан человекам хлеб, питающий нас для жизни вечной…»
Это во время поздней обедни на первый день Рождества отец Эйрик восходил на кафедру и толковал Евангелие на народном языке.
В перерыве между церковными службами люди рассаживались в гильдейском помещении у северной стены церкви. Все привозили с собой напитки, и чаши пускались вкруговую. Мужчины заходили в конюшни взглянуть на лошадей. Но летом в часы ночных бдений прихожане собирались на церковной лужайке, и тогда молодежь танцевала в свободное между двумя службами время.
«…И присноблаженная дева Мария спеленала сына своего ризкой. Положила она его во ясли, откуда привыкли есть волы и ослы…»
Кристин крепко прижала руки к телу:
– Сынок мой, милый мой, мой собственный сын! Господь Бог сжалится над нами ради своей преблагословенной матери. Пресвятая Мария, ты, ясная звезда морей, ты, утренняя заря вечной жизни, помоги нам! Ребеночек мой, что с тобой сегодня, что ты так неспокоен? Чувствуешь ли ты там, под самым сердцем моим, что я так страшно замерзла?..
Прошлым Рождеством, в день поминовения младенцев вифлеемских, отец Эйрик повествовал о невинных детях, зарезанных жестокими воинами на руках у матерей. Но Бог избрал этих мальчиков, чтобы они вступили в Царствие Небесное впереди всех прочих святых мучеников. И это было знамением, что таковых есть Царствие Небесное. И он взял маленького парнишку и поставил между ними. «Если не преобразуетесь вы по их подобию, не войдете вы в покои Царствия Небесного, дорогие братья и сестры. И пусть будет это во утешение всякому человеку, мужчине или женщине, оплакивающему смерть юного дитяти…» И Кристин заметила, как взгляды ее отца и матери встретились посреди церкви, а она опустила глаза, поняв, что это не для нее…
Это было в прошлом году. Первое Рождество после смерти Ульвхильд. О!.. Но только не мое дитя! Иисусе, Мария! Дайте мне сохранить моего сына!..
В прошлом году отец не хотел участвовать в скачках в день святого Стефана, но в конце концов мужчины уломали его, и он согласился. Скакать надо было от церковного пригорка у их дома до слияния рек у Лоптсгорда; там участники состязания встречались с людьми из долины Отты. Кристин вспомнила, как отец промчался мимо на своем золотистом скакуне: он поднялся на стременах, пригнувшись к шее коня, и с гиканьем гнал вперед жеребца, – все остальные всадники с шумом и грохотом скакали за ним.
Но в прошлом году он приехал домой рано и был совершенно трезв. Обычно же мужчины возвращаются в этот день домой поздно и бывают здорово пьяны. Ведь им приходится заезжать во все дворы и пить то, что им там подносят, за Христа и святого Стефана, который первым увидел звезду на востоке, когда вел жеребят царя Ирода на водопой на реку Иордан. В этот день и лошадям давали пиво для того, чтобы они были дикими и неукротимыми. В день святого Стефана крестьянам полагалось заниматься конными играми до самой вечерни, нельзя было заставить мужчин думать или говорить о чем-либо, кроме как о лошадях…
Кристин вспомнилось одно Рождество, когда у них в Йорюндгорде было устроено большое пиршество в складчину. И отец пообещал одному священнику, бывшему среди гостей, что тот получит рыжего жеребенка, сына Гюльдсвейна, если сумеет удержать его и вскочить на него, пока тот будет бегать по двору неоседланным.
Это было давно уже… еще до несчастья с Ульвхильд. Мать стояла перед дверью дома с маленькой сестричкой на руках, а Кристин, немного испуганная, держалась за ее платье.
Священник со всех ног погнался за лошадью, ухватился за недоуздок, подпрыгнул так, что полы его длинной рясы взметнулись вокруг него, и все же упустил дикое животное, взвившееся на дыбы.
– Коняшка, коняшка… Стой, коняшка, стой, сынок! – выкрикивал он нараспев, подпрыгивая и приплясывая, словно козел.
Отец и какой-то старый крестьянин стояли обнявшись, лица у них совершенно расплылись от смеха и опьянения.
Должно быть, священник выиграл Рыжего или же Лавранс все-таки ему подарил его, потому что Кристин помнит, что он уехал из Йорюндгорда на нем. К этому времени все были уже довольно трезвы. Лавранс почтительно держал священнику стремя, а тот на прощание благословил его тремя перстами. Вероятно, священник этот был из людей уважаемых…
Да, да! У них дома часто бывало весело на Рождество. Приходили ряженые. Отец вскидывал ее к себе на спину, и она ощущала его мокрые волосы. Чтобы в головах у них стало яснее и можно было пойти к вечерне, мужчины обливали друг друга ледяной водой у колодца. И громко хохотали, когда жены сердились на них за это. Отец брал ее холодные ручонки и прижимал к своему лбу, который был красен и горяч, как огонь. Все это происходило во дворе, в вечернюю пору, – молодой белый полумесяц висел над горным гребнем в водянисто-зеленом воздухе. Входя в горницу с дочерью, Лавранс ушиб ей о притолоку голову, так что у Кристин вскочила на лбу большая шишка. Потом Кристин сидела у стола на руках отца. Он прижимал к шишке клинок кинжала, кормил Кристин лакомыми кусочками и давал ей пить мед из своего кубка. И она не боялась рождественских ряженых, которые шумели в горнице.
– Ах, отец, отец!.. Мой добрый, милый отец!.. Громко рыдая, Кристин закрыла лицо руками. Ах, если бы только ее отец знал, каково ей в эту Рождественскую ночь!
Идя обратно через двор, Кристин увидела, что над крышей поварни летают искры. Служанки занялись приготовлением еды для людей, ушедших в церковь.
В большой горнице было темно. Свечи на столе догорели, а огонь в очаге почти потух. Кристин подкинула дров и раздула уголья. И тут увидела, что в ее кресле сидит Орм. Он встал, как только мачеха заметила его.
– Как же это? – сказала Кристин. – Разве ты не поехал в церковь вместе с отцом и со всеми остальными?
Орм раза два глотнул слюну:
– Он, наверное, забыл разбудить меня, так мне кажется. Отец велел мне ненадолго прилечь на кровать у южной стены. Он сказал, что разбудит меня…
– Вот беда-то, Орм, – сказала Кристин. Мальчик не отвечал. Немного погодя он сказал:
– Я думал, что ты уехала вместе со всеми. Я проснулся и оказался совсем один здесь, в горнице.
– Я ходила ненадолго в церковь, – ответила Кристин.
– Ты не боишься выходить из дому в Рождественскую ночь? – спросил мальчик. – А разве ты не знаешь, что нечистая сила могла налететь и утащить тебя?
– Но сегодня ночью носятся, наверное, не только злые духи, – отвечала она. – Говорят, что в Рождественскую ночь все души… Я знавала одного монаха, он уже умер, – надеюсь, он теперь перед ликом Бога, потому что он всегда был такой добрый. Он рассказывал мне… Слышал ли ты когда-нибудь о том, что животные беседовали между собой в своих стойлах в Рождественскую ночь? В те времена они умели говорить по-латыни. И вот петух прокричал:
«Christos natus est!» Нет, теперь я уже не помню всего. Другие животные спросили, где это, и козел проблеял: «В Вифлееме, в Вифлееме!», а овца сказала: «Eamus, eainus!»
Орм презрительно усмехнулся:
– Ты думаешь, я такой младенец, что можно утешать меня притчами? Отчего бы тебе не взять меня на руки и не дать мне пососать?..
– Я говорила это больше для того, чтобы утешить себя самое, Орм, – спокойно сказала Кристин. – Мне тоже так хотелось бы послушать обедню…
Теперь она не могла уже больше смотреть на неубранный стол, смела все остатки в корыто и поставила его на пол перед собакой. Потом достала из-под скамьи пучок осоки и вытерла насухо столешницу.
– Не хочешь ли пройти со мной в кладовку, Орм, и принести оттуда хлеба и солонины, а потом мы накроем на стол к празднику? – спросила Кристин.
– А почему бы тебе не заставить своих служанок сделать это? – сказал мальчик.
– Меня так учили дома у отца и матери, – отвечала молодая женщина. – На Рождество никто не должен просить другого ни о чем, но каждый обязан стараться сделать как можно больше. И блажен тот, кто может больше всех послужить другим в дни праздников.
– А вот меня же ты просишь! – сказал Орм.
– Это дело иное: ты сын хозяина дома.
Орм взял фонарь, и они пошли вместе через двор. В кладовой Кристин наполнила два корыта всякой праздничной едой. И, кроме того, она взяла связку больших сальных свечей. Пока она занималась всем этим, мальчик сказал:
– Наверное, так водится у крестьян – все то, о чем ты мне сейчас говорила. Ведь я слышал, что он простой сермяжный мужик, Лавранс, сын Бьёргюльфа.
– От кого ты это слышал? – спросила Кристин.
– От матери, – сказал Орм. – Я слышал, как она не раз говорила моему отцу, когда мы в прошлый раз жили здесь, в Хюсабю, что вот, мол, он теперь увидит, что даже серый мужик не захочет отдать свою дочь за него замуж.
– Уютно же было в Хюсабю в это время, – коротко сказала Кристин.
Мальчик не отвечал. Уголки его рта вздрагивали. Кристин и Орм отнесли в горницу наполненные корыта, и Кристин стала накрывать на стол. Но ей нужно было еще раз сходить в кладовку, чтобы принести кое-что из еды. Орм взял корыто и сказал, немного смущаясь:
– Я схожу за тебя, Кристин. На дворе так скользко. Она вышла за дверь горницы и ждала, пока он не вернулся. Потом они уселись вместе у очага – она в кресле, а мальчик на скамеечке около нее. Немного погодя Орм, сын Эрленда, сказал тихо:
– Расскажи еще что-нибудь, пока мы сидим здесь, мачеха моя!
– Рассказать? – спросила Кристин невозмутимо.
– Да… Притчу или что-нибудь такое… подходящее для Рождественской ночи, – сказал мальчик смущенно.
Кристин откинулась на спинку кресла и схватилась тонкими руками за звериные головы на подлокотниках.
– Тот монах, которого я упоминала, – он побывал и в Англии. И он говорил, что есть там долина и поселок, где растут терновые кусты, которые цветут каждую Рождественскую ночь. Святой Иосиф Аримафсийский пристал к берегу около того поселка, когда бежал от язычников, и там он воткнул в землю свой посох, а тот пустил корни и расцвел; святой Иосиф первым принес веру христианскую в британскую землю. Гластонборг зовется тот поселок, теперь я припомнила. Брат Эдвин сам видел эти кусты… Там, в Гластонборге, похоронен вместе со своей королевой король Артур, – о его славе ты, верно, слышал, – тот, что был одним из семи достойнейших витязей христианства…
В английской земле говорят, что крест Христов был сделан из ольхового дерева. Но мы дома жгли ясень на рождественских праздниках, потому что он затоплял ясеневыми дровами, святой Иосиф, отчим Христов, когда разводил огонь для Марии-девы и младенца – сына Божьего. Это отец мой тоже слыхал от брата Эдвина…
– Но здесь, на севере, растет мало ясеня, сказал мальчик. – Знаешь, его извели на древки для копий в старину. По-моему, на всей земле Хюсабю только и растет один ясень – здесь, с восточной стороны, у калитки, а его отец не может срубить, потому что под ним живет домовой… Слушай-ка, Кристин, ведь у них, в Риме-граде, хранится крест Христов; они же могут узнать, правда ли это, что он из ольхи…
– Да, – сказала Кристин, – не знаю, правда ли это. Потому что, ты знаешь ведь, говорят, крест был сделан из побега от древа жизни: Сифу позволили принести тот побег из райского сада Адаму перед тем, как тот умер…
– Да, – сказал Орм, – но ты расскажи… Немного погодя Кристин сказала ребенку:
– Ну, родич, ты бы теперь прилег. Наши вернутся домой из церкви еще не скоро.
Он встал.
– Мы еще не приветствовали друг друга как родичи, Кристин, дочь Лавранса. – Он отошел к столу, взял там рог, выпил за здоровье своей мачехи ч подал рог ей.
Она почувствовала, как по спине у нее пробежала словно струя ледяной воды. Кристин невольно вспомнился тот миг, когда мать Орма хотела выпить с ней. И плод в чреве ее буйно зашевелился. «Что с ним сегодня ночью?» – вновь подумала она. Казалось, нерожденный младенец чувствовал все то, что чувствовала мать: мерз, когда она мерзла, корчился от страха, когда ей было страшно. «Но я не должка выказывать такую слабость», – подумала Кристин. Она взяла рог и выпила со своим пасынком.
Передавая рог Орму, она нежно погладила черный чубик мальчика. «Нет, конечно, я не буду для тебя суровой мачехой, – подумала она. – Для такого красивого, такого красивого сына Эрленда…»
– Она спала в своем кресле, когда Эрленд вернулся домой и швырнул обледеневшие рукавицы на стол.
– Вы уже все вернулись? – с изумлением произнесла Кристин. – Я думала, вы захотите остаться на позднюю обедню!..
– Ну, и двух служб мне хватит надолго, – сказал Эрленд. Кристин взяла его обледеневший плащ. – Сейчас ясно и опять подмораживает.
– Очень жаль, что ты забыл разбудить Орма, – промолвила жена.
– А что он, огорчился? – спросил отец. – Впрочем, я не забыл про это, – сказал он тихо. – Но он так хорошо спал, что я подумал… Ты знаешь, народ и так глазел на меня в церкви, что я приехал без тебя… Мне неохота было выступать еще бок о бок с мальчиком, в довершение всех благ…
Кристин ничего не сказала. Но ей было больно. Она не могла не признать, что Эрленд поступил нехорошо.
В то Рождество они в Хюсабю мало виделись с людьми. Эрленд не хотел ехать, куда его приглашали, все время сидел дома, в своей усадьбе, и настроение у него было скверное.
Дело в том, что ожидаемое событие он принимал гораздо ближе к сердцу, чем это могла предположить его жена. Он так хвастался своей невестой с тех пор, как его родичи добились для него согласия в Йорюндгорде! И ни в коем случае не хотел, чтобы кто-нибудь подумал, будто он относится к ней или к ее родичам с меньшим уважением, чем к членам своего собственного семейства. Нет! Все должны знать, что он считал за честь и почет для себя, что Лавранс, сын Бьёргюльфа, выдавал за него свою дочь. А теперь люди скажут, что, конечно, он уважал эту девушку не больше, чем дочь любого мужика, если посмел нанести такое оскорбление ее отцу: спал с его дочерью еще до того, как ее отдали ему в жены! На свадьбе Эрленд настойчиво приглашал родителей своей жены обязательно побывать к лету в Хюсабю, взглянуть, как идут у него дела. Ему не только очень хотелось показать им, что он привел их дочь не в бедный и худородный дом, его также радовала мысль о том, что он будет разъезжать повсюду и показываться в сопровождении таких красивых и видных родителей жены. Он понимал, что Лавранс и Рагнфрид выделятся всюду, куда бы они ни приехали. И он считал с того раза, как был в Йорюндгорде, когда там сгорела церковь, что, несмотря ни на что, Лавранс не так уж плохо к нему относится. А теперь было мало оснований думать, что свидание между ним и родителями его жены доставит удовольствие им или ему.
Кристин огорчало, что Эрленд очень часто срывал свое дурное настроение на Орме. У мальчика совершенно не было сверстников, с которыми бы он мог проводить время; поэтому случалось, что он докучал и надоедал взрослым; бывало, что он портил что-нибудь. Однажды он взял без спросу отцовский самострел французской работы и сломал что-то такое в замке. Эрленд ужасно рассердился, он дал Орму пощечину и поклялся, что мальчик не получит больше позволения даже касаться самострелов, пока он здесь, в Хюсабю.
– Орм не виноват, – сказала Кристин не оборачиваясь. Она сидела спиной к ним обоим и шила. – Пружина выскочила, когда он взял самострел, и он пытался вставить ее. Нельзя быть столь несправедливым и запрещать такому большому сыну пользоваться одним из многих самострелов, которые есть у тебя в усадьбе. Уж лучше отдай ему тогда один из тех, что лежат в оружейной.
– Можешь сама подарить ему самострел, если тебе так хочется, – сердито сказал Эрленд.
– Охотно, – ответила Кристин, не меняя позы. – Я поговорю об этом с Ульвом в следующий раз, когда он поедет в город за покупками.
– Иди сюда, Орм, и поблагодари свою добрую мачеху, – произнес Эрленд. В голосе его были насмешка и гнев.
Орм так и сделал. А потом поскорее выбежал за дверь. Эрленд немного постоял молча.
– Ты сделала это больше для того, чтобы позлить меня, Кристин, – сказал он.
– Да, ведь я, как известно, чертовка! Ты уже говорил мне это, – отвечала жена.
– Но вспомни, моя дорогая, – грустно сказал Эрленд, – что я говорил в тот раз не всерьез.
Кристин не ответила и не подняла глаза от шитья. Тогда он ушел, а она потом сидела и плакала. Она полюбила Орма, и ей казалось, что Эрленд часто бывает несправедлив к своему сыну. Но, главное, молчаливость мужа и недовольное выражение его лица теперь так мучили ее, что она полночи лежала, заливаясь слезами. А после этого весь день ходила с головной болью. Руки у нее так похудели, что теперь ей приходилось надевать на пальцы сверх своих колец, обручального и венчального, еще несколько серебряных колечек, которые хранились у нее со времени детства, иначе кольца сваливались с пальцев, пока она спала.
В воскресенье перед началом поста к концу дня неожиданно приехали в Хюсабю господин Борд, сын Петера, со своей дочерью, вдовой, и господин Мюнан, сын Борда, со своей женой. Эрленд и Кристин вышли во двор встретить гостей и поздравить их с приездом.
С первого же взгляда на Кристин господин Мюнан хлопнул Эрленда по плечу:
– Ты, как вижу, так ухаживаешь за женой, братец мой, что она отлично поправляется в твоей усадьбе. Ты теперь совсем не такая худая и болезненная, Кристин, какой была у себя на свадьбе. И у тебя гораздо больше свежих красок в лице, – засмеялся он, потому что Кристин покраснела, точно цвет шиповника.
Эрленд не отвечал. Лицо у господина Борда потемнело, но обе женщины то ли не расслышали, то ли не обратили внимания; они спокойно и вежливо поздоровались с хозяевами.
Кристин приказала подать пиво и мед к очагу, пока гости ждали обеда. Мюнан, сын Борда, говорил без умолку. Он привез Эрленду письмо от герцогини; она спрашивает, что сталось с ним и его невестой. И не ту ли самую девушку, на которой Эрленд теперь женат, он собирался увезти с собой в Швецию? Чертовски трудно путешествовать сейчас, в самую тяжелую пору зимы, – сперва через долины, а потом на корабле до Нидароса. Но он едет по поручению короля, а потому не приходится ворчать. По пути он заглянул к своей матери в Хэуг и привез от нее поклон.
– А в Йорюндгорде вы были? – тихо спросила Кристин. Нет, потому что ему стало известно, что они уехали на поминки в Блакарсарв. Там случилось несчастье. Хозяйка дома, Тура, двоюродная сестра Рагнфрид, упала с галереи стабюра и сломала себе позвоночник, а столкнул ее нечаянно сам муж. Знаете, такие старые стабюры, где не устроено настоящих галереек, а просто на конце бревен положены какие-то досочки на высоте второго жилья. Пришлось связать Ролва и сторожить его денно и нощно после того, как произошло несчастье, – он хотел наложить на себя руки.
Наступило жуткое молчание. Кристин мало знала этих родственников, но они были у нее на свадьбе. Ей стало как-то не по себе, в глазах у нее потемнело. Мюнан сидел прямо против Кристин, он бросился к ней. Когда он стоял, склонившись над ней и обхватив ее за плечи, у него было очень ласковое выражение лица. Кристин поняла: пожалуй, не удивительно, что Эрленд так любит этого своего двоюродного брата.
– Я знавал Ролва, когда мы были молоды, – сказал он. – Люди жалели Туру, дочь Гютторма; говорили, что он буен и жесток. Ну, а теперь ясно, что он любил ее. Да, да, многие мужья болтают зря и делают вид, что охотно разошлись бы со своей половиной, но большинство отлично знает, что нет ничего хуже потери жены…
Борд, сын Петера, резким движением поднялся с места и отошел к скамье у стены.
– Покарай меня Господь за мой язык! – тихо сказал господин Мюнан. – Никогда не могу запомнить, что надо держать его за зубами!..
Кристин не поняла, в чем тут дело. Головокружение теперь у нее уже прошло, но было как-то жутко. – все были какие-то странные. Она обрадовалась, когда слуги внесли кушанье. Мюнан взглянул на стол и потер себе руки.
– Я так и думал, что мы не останемся внакладе, если заедем к тебе, Кристин, до того как придется жевать постную пищу. Ну и лакомства ты извлекла на свет Божий за такой короткий срок! Можно, пожалуй, подумать, что ты научилась колдовству у моей матери! Но я вижу: ты быстра на все, чем хозяйка дома может порадовать мужа.
Все сели за стол. Для гостей были положены бархатные подушки на скамью у стены, по обеим сторонам почетного места. Слуги расположились на внешней скамье – Ульв, сын Халдора, посредине, прямо против хозяина дома.
Кристин спокойно болтала с приезжими женщинами, стараясь скрыть, как ей нехорошо. Время от времени Мюнан, сын Борда, вставлял в разговор какое-нибудь словечко, желая пошутить, но неизменно прохаживался насчет положения Кристин.
Она делала вид, что ничего не слышит.
Мюнан был необычайно тучный человек. Его маленькие, красивой формы уши врастали в красный толстый загривок, а брюхо мешало ему пройти, когда все садились за стол.
– Да, я часто задумывался насчет воскресения во плоти, – сказал он. – Неужели я восстану из мертвых со всем этим салом, которое наросло на мне, когда наступит тот день? Вот ты, Кристин, скоро будешь опять стройна и тонка в стане, но со мной дело обстоит хуже. Конечно, ты не поверишь, однако я был не шире в поясе, чем Эрленд, когда мне было двадцать зим…
– Помолчи, Мюнан, – тихо попросил Эрленд, – ты мучишь Кристин!
– Ладно, раз ты меня просишь, – продолжал тот. – Ты теперь гордый, я понимаю… Сидишь за своим собственным столом с законной женой на почетном месте с тобою рядом… Да и давно пора уж, видит Бог, ты ведь не так уж молод, мой мальчик! Разумеется, я замолчу, раз ты велишь! А тебе-то никто никогда не указывал, когда тебе следует говорить или молчать… в те прошедшие дни, когда ты сидел за моим столом… Ты гостил у меня долгонько, и, думаю, вряд ли замечал когда-либо, что ты нежеланный гость…
Но разве Кристин так уж не нравится, что я немного шучу с нею?.. Что скажешь на это, моя прекрасная родственница? Ты не так дичилась в прежние дни! Я знаю Эрленда с того времени, когда он был вот такого роста, и, полагаю, я смею сказать, что всегда желал мальчику только добра. Решителен и отважен ты, Эрленд, с мечом в руке, на коне и на корабле. Но я взмолюсь святому Улаву, чтобы он разрубил меня пополам своей секирой в тот день, когда увижу, что ты встанешь на свои длинные ноги, поглядишь прямо в глаза – мужчине ли, женщине ли – и ответишь за то, что ты наделал в своем легкомыслии. Нет, дорогой мой родич, тогда ты повесишь голову, как птичка в ловушке, и станешь дожидаться, чтобы Господь Бог и родня твоя помогли тебе выбраться из беды. Ты такая разумная женщина, Кристин, что, наверное, сама знаешь это, – я хочу сказать, тебе сейчас необходимо посмеяться; наверное, этой зимой тебе достаточно пришлось наглядеться на смущенные лица, на печаль да раскаяние…
Кристин сидела с густо покрасневшим лицом. Руки у нее дрожали, и она не решалась взглянуть на Эрленда. Гнев кипел в ней – ведь тут сидят чужие женщины, Орм и слуги! Вот какова учтивость богатых родичей Эрленда!..
Тогда господин Борд заговорил так тихо, что его могли расслышать только те, кто сидел к нему ближе всех:
– Я не понимаю, как над этим можно шутить… что Эрленд так вел себя со своей женой. А я-то ручался за тебя, Эрленд, перед Лаврансом, сыном Бьёргюльфа!
– Да, это было дьявольски глупо с твоей стороны, крестный, – сказал Эрленд громко и запальчиво. – И я не понимаю, как ты мог быть столь неразумен. Ведь ты… ты же тоже знаешь меня хорошо…
Но теперь Мюнан закусил удила.
– Ладно, теперь я скажу, почему это мне кажется забавным! Помнишь, что ты ответил мне, Борд, когда я приехал к тебе и сказал, что теперь мы должны помочь Эрленду в этом браке… Ну нет! Уж теперь я скажу об этом – Эрленд должен узнать, что ты думал обо мне. Вот так-то и так-то обстоят у них дела, сказал я, и если он не получит Кристин, дочери Лавранса, то одному лишь Господу Богу да деве Марии известно, о каких только сумасбродствах мы не услышим! Тогда ты спросил, не потому ли мне хочется женить его на обольщенной девушке, что я надеюсь на ее бесплодие, раз так долго ей все сходило? Но, я думаю, вы знаете меня, вы все! Знаете, что я верный родич своим родственникам… – Мюнан залился слезами, до такой степени он растрогался. – Так будьте же мне свидетелями, Господь Бог и все его святые, – никогда я не зарился на имение твое, Эрленд… Да и, кроме того, между мной и Хюсабю стоит еще Гюннюльф. Но я ответил тебе, Борд, ты это знаешь… что первому сыну, которого принесет Кристин, я подарю мой оправленный золотом кинжал с ножнами из моржовой кости… Вот он, получай его! – крикнул Мюнан, рыдая, и швырнул драгоценное оружие на стол прямо к Кристин. – А если на этот раз родится не сын, так, наверное, на будущий год!..
Слезы стыда и гнева струились по горячим щекам Кристин. Она изо всех сил боролась с собой, чтобы не потерять сознания. Но обе гостьи сидели и ели так невозмутимо, словно они привыкли к таким выходкам. А Эрленд шепнул ей, чтобы она взяла кинжал: «Иначе Мюнан не угомонится весь вечер…»
– Да и к тому же я не стану скрывать, – продолжал Мюнан, – я ничего не имею против того, Кристин, чтобы отцу твоему довелось понять, что он слишком поспешил, когда ручался за твой нрав. Как он был высокомерен! Мы были для него недостаточно хороши, да, да, а ты была слишком хороша и чиста, чтобы терпеть в своей постели такого мужа, как Эрленд. Он говорил так, словно был уверен, что ты не признаешь никаких других занятий в ночные часы, кроме пения в хоре с монашками. Я так и сказал ему. «Милый мой Лавранс, – сказал я, – дочь ваша красивая, здоровая, живая молодая девушка, а зимние ночи долгие и холодные в наших краях…»
Кристин прикрыла лицо головной повязкой. Она громко рыдала и хотела подняться из-за стола, но Эрленд силой посадил ее на место.
– Ты должна владеть собой, – сказал он сердито. – Не обращай внимания на Мюнана… Разве ты не видишь, что он мертвецки пьян?
Кристин чувствовала, что фру Катрин и фру Вильборг презирают ее за то, что она не может совладать с собой. Но она не могла удержать слез.
Борд, сын Петера, сказал в бешенстве:
– Заткни свою вонючую пасть! Ты всегда был свиньей… Неужели же ты не можешь оставить в покое больную женщину и не болтать всякого грязного вздора!
– Свиньей, ты сказал?.. Да, у меня гораздо больше незаконных детей, чем у тебя, правда, правда. Но одного я никогда не делал… да и Эрленд тоже… Мы не нанимали другого человека, чтобы он назывался за нас отцом наших детей.
– Мюнан! – вскричал Эрленд, вскакивая с места. – Я призываю к миру у себя в доме!..
– А, призывай к миру у себя в заднице! Они считают того отца своим, который зачал их… в свинском житье, как ты говоришь! – Мюнан хватил кулаком по столу так, что все чашки и миски взлетели на воздух. – Наши сыновья не живут слугами в домах своих родичей! А вот здесь, через стол от тебя, сидит с тобой твой сын, и сидит он на скамейке для слуг. Это я счел бы для себя величайшим стыдом…
Борд вскочил на ноги и швырнул кружкой в лицо Мюнану. Оба схватились так, что столешница наполовину свалилась, и кушанья и посуда полетели на колени сидевших на внешней скамье.
Кристин сидела белая, с полуоткрытым ртом. Невзначай она взглянула на Ульва – тот громко хохотал грубым и злым хохотом. Потом толкнул столешницу обратно, прижав ею обоих дравшихся.
Эрленд вскочил на стол. Став на колени прямо среди остатков пиршества, он обхватил Мюнана руками пониже плеч и вытащил его к себе, – при этом лицо у него самого стало багровым от напряжения… Мюнан успел лягнуть старика так, что у Борда пошла кровь изо рта; тогда Эрленд перебросил Мюнана через стол прямо на пол. А сам спрыгнул со стола и стоял тяжело дыша – грудь у него раздувалась, как мехи.
Мюнан поднялся на ноги и бросился на Эрленда; тот раза два уходил у него из-под рук, а потом сам кинулся на Мюнана и схватил его, крепко стиснув своими длинными крепкими руками и ногами. Эрленд был гибок, как кошка, но Мюнан стоял на ногах твердо; сильный и тяжелый, он не давал свалить себя па пол. Они кружились по комнате, служанки визжали и кричали, но никто из мужчин и не думал разнимать дерущихся.
Тут поднялась с места фру Катрин, тяжелая и жирная. Она медленно перелезла через стол, с таким спокойствием, словно шагала по лестнице стабюра.
– Ну, довольно! – сказала она своим протяжным, густым голосом. – Отпусти его, Эрленд! Нехорошо было, муж мой, говорить такие вещи старому человеку, да еще близкому родичу…
Мужчины послушались ее. Мюнан покорно стоял, позволяя жене вытирать головным покрывалом кровь, струившуюся у него из носа. Фру Катрин велела ему лечь в постель, и он послушно пошел за женой, когда та повела его к кровати, стоявшей у южной стены. Фру Катрин и один из слуг стащили с него одежду, опрокинули его на постель и закрыли дверцу кровати.
Эрленд отошел к столу и наклонился над ним, стоя рядом с Ульвом, который продолжал сидеть все в том же положении.
– Крестный! – сказал он жалостно. Казалось, он совершенно забыл о своей жене. Господин Борд сидел, покачивая головой, и слезы катились у него по щекам.
– Ему вовсе и не надо было служить, Ульву, – послышалось наконец сквозь всхлипывания и прерывистое дыхание. – Ты мог получить усадьбу после смерти Халдора, ведь ты знаешь, что так я и задумал…
– Не больно роскошную усадьбу ты подарил Халдору… Ты дешево купил мужа для служанки своей жены, – сказал Ульв. – Он расчистил землю и возделал ее хорошо… Я считал справедливым, чтобы братья мои получили усадьбу после своего отца. Да и то сказать, не очень-то мне хотелось сидеть мужиком на земле. Тем более глазеть там с горы на двор Хестнеса… Мне бы казалось, что я каждый день буду слышать, как до нас доносится ругань Поля и Вильборг, которые честят меня за то, что ты сделал слишком огромный подарок своему пащенку…
– Я предложил помочь тебе, Ульв… – сказал плача Борд, – когда ты хотел уехать с Эрлендом. Я рассказал тебе все об этом деле, как только ты достаточно вырос, чтобы понимать. Я просил тебя вернуться к своему отцу…
– Я называю того своим отцом, кто заботился обо мне, когда я был ребенком. А заботился обо мне Халдор! Он был добр к моей матери и ко мне. Он научил меня ездить верхом на коне и рубить мечом… вроде того, как мужики работают дубиной, – так, я помню, сказал однажды Поль…
Ульв швырнул нож, который держал в руке, так что тот со звоном покатился по столу. Потом поднялся с места, взял опять нож, обтер его о свое бедро, сунул снова в ножны и затем повернулся к Эрленду:
– Кончай этот свой пир и посылай людей спать! Разве ты не видишь, что жена твоя еще не привыкла к тем застольным обычаям, которые приняты в нашем роду?..
И с этими словами он вышел из горницы.
Господин Борд посмотрел ему вслед – он казался таким жалким, старым и дряхлым, сгорбившись, среди бархатных подушек. Дочь, Вильборг, и один из его слуг помогли ему встать на ноги и вывели из горницы.
Кристин осталась сидеть одна на почетном месте и все плакала и плакала. Когда Эрленд обнял ее, она сердито отбросила от себя его руку. Идя через горницу, она несколько раз покачнулась, но резко ответила: «Нет!», когда муж спросил ее, не больна ли она.
Ей не нравились эти закрытые кровати. Дома у них они отделялись от остальной комнаты только занавесками, и поэтому там не было так жарко и душно. Сейчас постель казалась ей хуже, чем обычно… Даже дышать ей было трудно. Твердый комок, давивший ее прямо под ребрами, – она думала, что это голова ребенка, и представляла себе, что он лежит, просунув свою маленькую черную головку среди самых корней ее сердца, – лежал тяжело, как когда-то Эрленд, прижимавший черноволосую голову к ее груди. Но сегодня ночью никакие нежности не шли ей на ум…
– Что же, ты так никогда и не перестанешь плакать? – спросил муж, подсовывая свою руку под плечи Кристин.
Он был совершенно трезв. Эрленд мог очень много выпить, но чаще всего пил довольно мало. Кристин лежала и думала: таких вещей никогда на свете не могло бы случиться у них дома. Никогда в жизни не слыхала она там, чтобы люди поносили и позорили друг друга или же копались в том, о чем лучше помолчать. Сколько раз приходилось ей видеть отца своего, когда он, сильно пьяный, едва стоял на ногах, а горница была полна пьяных гостей, но и тут никогда не случалось, чтобы отец не мог поддержать приличия в своем доме: мир и благодушие царили до тех самых пор, пока люди не валились со скамей на пол и не засыпали там весело и в полном согласии.
– Милая моя, не принимай ты этого так близко к сердцу! – молил Эрленд.
– А господин Борд! – разразилась она рыданиями. – Тьфу, как не стыдно!.. Он смел разговаривать с моим отцом так, будто привез ему послание от самого Господа Бога… Да, Мюнан рассказывал мне об этом на нашем сговоре…
Эрленд тихо ответил:
– Я превосходно знаю, Кристин, что у меня есть причины опускать глаза долу перед отцом твоим. Он прекрасный человек, но мой приемный отец не хуже его. Ища, мать Поля и Вильборг, лежала в постели больная и расслабленная шесть лет, прежде чем умерла. Это было еще до того, как я приехал в Хестнес, но я слышал об этом, – никогда ни один муж не ухаживал за больной женой более преданно и ласково. Но вот в это самое время и родился Ульв…
– Тогда тем стыднее… От служанки своей больной жены…
– Ты часто держишь себя так по-детски, что с тобой нельзя разговаривать, – сказал удрученно Эрленд. – Господи помилуй, тебе будет весной двадцать лет, Кристин, и уже не одна зима миновала с тех пор, как тебя следовало считать взрослой женщиной…
– Да, конечно, у тебя есть право презирать меня за это…
Эрленд громко застонал:
– Ты сама знаешь, что я не это хотел сказать. Но ты жила там у вас, в Йорюндгорде, и наслушалась Лавранса… Он такой смелый и мужественный, а разговаривает часто так, словно он монах, а не свободный мужчина.
– А ты слышал когда-нибудь о таком монахе, у которого было бы шестеро детей? – сказала она сердито.
– Да, слышал об одном, его звали Скюрда-Грим, и у пего было семеро, – сказал смущенно Эрленд. – Он был раньше нидархолмским аббатом… Да ну же, Кристин; Кристин, не плачь же, так! Боже ты мой, да ты, должно быть, с ума сошла!..
Мюнан был очень смирен на следующее утро.
– Я не мог подумать, что ты примешь так близко к сердцу мою пьяную болтовню, Кристин, милая, – сказал он серьезно и погладил ее по щеке. – Иначе я, разумеется, придержал бы язык!
Он сказал Эрленду, что Кристин, должно быть, чувствует себя неловко, когда этот мальчишка вертится вокруг нее, – не лучше ли увезти Орма куда-нибудь на ближайшее время. И предложил взять его пока к себе. Эрленду это понравилось, а Орм охотно поехал с Мюнаном. Но Кристин скучала по нему – она полюбила пасынка. Теперь она опять просиживала вечерами одна с Эрлендом, а от него толку было мало. Он присаживался к очагу, по временам произносил одно-два слова, выпивал глоток пива из чаши, играл со своими собаками. Потом отходил и растягивался на скамейке, а затем заваливался спать, спрашивал раза два Кристин, скоро ли она ляжет, и засыпал.
Кристин сидела и шила. Слышно было, как она дышала короткими и тяжелыми вздохами. Но теперь осталось уже недолго ждать. Она с трудом припоминала ощущение легкости и гибкости стана, когда можно завязывать башмак без мучения.
И вот теперь, когда Эрленд спал, она уже не пыталась больше удерживать слезы. В горнице не слышно было ни малейшего звука, кроме шороха поленьев, оседавших в очаге, да иногда шевелились собаки. Нередко Кристин задавалась недоуменным вопросом: а о чем же они с Эрлендом беседовали прежде? Правда, им не приходилось много разговаривать, у них бывало другое занятие в те короткие и краденые часы свиданий…
…В это время года мать и ее служанки обычно сидели по вечерам в ткацкой. Потом туда же приходили отец и другие мужчины и усаживались там, всяк со своей работой – чинили кожаные вещи и разные инструменты, занимались резьбой по дереву. Маленькая горенка бывала битком набита народом, люди беседовали между собой потихоньку да полегоньку. Когда кто-нибудь выходил хлебнуть пива из кадки, он неизменно спрашивал, прежде чем повесить ковш обратно, не хочет ли выпить еще кто другой. Таков был обычай.
Потом кто-нибудь, бывало, расскажет отрывок из древнего сказания – о живших в стародавние дни витязях, вступавших в битвы с теми, кто обитает в горе, и с великанами. Или же отец, продолжая вырезать по дереву, расскажет рыцарскую повесть из тех, что читались при нем вслух в чертоге герцога Хокона, когда Лавранс был там факелоносцем в дни своей юности. Странно звучащие красивые имена: король Осантрикс, рыцарь Титурель… Сисибе, Гюнивер, Глориана, Исодд – так звались королевы… А в другие вечера рассказывались всякие небылицы и смешные бывальщины, так что мужчины хохотали во все горло, а мать и служанки только покачивали головами да посмеивались.
Ульвхильд и Астрид пели. У матери был удивительно красивый голос, но ее приходилось упрашивать, прежде чем она соглашалась спеть. Отца же не надо было долго уламывать, он умел так хорошо играть на гуслях.
Потом Ульвхильд отодвигала в сторону прялку и веретено и трогала себя за поясницу.
– Что, у тебя спинка устала, маленькая моя Ульвхильд? – спрашивал отец и брал ее к себе на колени. Кто-нибудь приносил шашечницу, и отец играл в шашки с Ульвхильд, пока не наставало время ложиться спать. Кристин вспомнилось, как золотистые кудри сестренки ниспадали на коричневато-зеленый сермяжный рукав отца. Лавранс так нежно охватывал рукой хилую спинку ребенка.
Большие красивые отцовские руки с тяжелыми золотыми кольцами на мизинцах… Эти кольца принадлежали его матери. Он говорил, что одно из них – с красным камнем, венчальное кольцо матери, – получит потом, после его смерти, Кристин. А то, которое он носил на правой руке, с камнем наполовину синим и наполовину белым, как герб на его щите, господин Бьёргюльф заказал для своей жены, когда та носила ребенка. Она должна была получить кольцо, если родит мужу сына. Три ночи носила это кольцо мать Лавранса, Кристин, дочь Сигюрда, а потом подвязала его на шею ребенку. И Лавранс говорил, что он хочет, чтобы его положили с этим кольцом в могилу.
Ах, что-то скажет ее отец, когда узнает о ней! Когда эта весть разнесется там, у них дома, по всей округе и ему придется слышать об этом, куда бы он ни поехал – в церковь ли, на тинг или сходку, – каждый будет смеяться за его спиной над тем, что Лавранс дал себя так одурачить. В Йорюндгорде обряжали к свадьбе развратную женщину, покрыв наследственным брачным венцом ее по-девичьи распущенные волосы!..
«Люди часто говорят обо мне, что я не умею держать в покорности собственных детей». – Кристин вспомнила лицо отца, когда он говорил это: ему следовало бы быть строгим и серьезным, но глаза у него были веселые. Кристин провинилась в каком-то пустяке – кажется, говорила с отцом при посторонних, когда ее не спрашивали, или что-то в этом роде. «Да, Кристин, не очень-то ты побаиваешься своего отца!» Тут он стал смеяться, и она смеялась вместе с ним. «Ну, это нехорошо, Кристин!» – Но никто из них не знал, что же именно нехорошо: то ли, что она не питает надлежащего страха перед отцом, или же что он совершенно не может казаться серьезным, когда ему надо было бы пожурить ее.
…Нестерпимый ужас при мысли, что с ее ребенком может быть что-нибудь неладное, постепенно исчезал по мере того, как Кристин было все труднее и мучительнее носить свое тело. Она пыталась задуматься над будущим: что-то будет через месяц? Тогда ее мальчику уже исполнится несколько дней! Но она не могла представить себе это на самом деле. Она лишь все тосковала и тосковала по дому.
Однажды Эрленд спросил ее, не хочет ли она, чтобы он послал за ее матерью. Но Кристин ответила: «Нет!» Ей казалось, что мать не сможет перенести такое продолжительное путешествие в зимнюю пору. Теперь она раскаивалась. И раскаивалась также, что отказала Турдис из Лэугарбру, которой очень хотелось поехать вместе с Кристин на север и помогать ей по хозяйству в течение первой зимы. Но ей было стыдно перед Турдис. Турдис была личной служанкой Рагнфрид еще у нее дома, в Сюндбю, последовала за ней в Скуг, а затем обратно к ним в Йорюндгорд. Когда она вышла замуж, Лавранс назначил ее мужа управителем в Йорюндгорде, ибо Рагнфрид не могла обходиться без своей любимой служанки. Кристин не пожелала взять с собой из дому ни одной прислужницы.
Теперь ей казалось ужасным, что над ней не склонится ни одно знакомое лицо, когда придет ее час лежать на полу на соломе. Кристин боялась, она мало знала о том, как рожают женщины. Мать никогда не разговаривала с ней об этом и никогда не позволяла молодым девушкам присутствовать, когда ходила принимать роды. Это только отпугивает молодежь, – так говорила Рагнфрид. Иногда это бывает совсем ужасно… Кристин помнила, как мать рожала Ульвхильд. Но Рагнфрид говорила, что эти роды у нее были трудные, потому что по забывчивости она пролезла под изгородью, – всех своих других детей она рожала легко. А Кристин вспомнила, что она сама по рассеянности прошла на корабле под канатом…
Впрочем, не всегда бывают такие последствия, – Кристин слышала об этом от матери, да и другие женщины говорили то же. О Рагнфрид ходила у них по всей округе молва как о лучшей повивальной бабке, и она никогда не отказывалась оказать помощь, требовалась ли она нищенке или же обольщенной дочери какого-нибудь беднейшего крестьянина, даже если погода стояла такая, что трое мужчин должны были сопровождать Рагнфрид на лыжах и поочередно нести ее на спине.
…Но ведь тогда совершенно немыслимо, чтобы такая опытная женщина, как ее мать, не понимала, что происходило с Кристин нынче летом, когда она чувствовала себя так плохо. Это неожиданно пришло в голову Кристин. Но тогда… но ведь тогда, конечно, мать наверное, приедет, даже если за ней и не посылали никого! Разумеется, Рагнфрид не потерпит, чтобы чужая женщина помогала ее дочери в час мук… Мать приедет… Она, наверное, уже сейчас в пути!.. О, тогда она будет просить свою мать о прощении за все, в чем согрешила перед ней… Ее родная мать будет помогать ей, и можно будет броситься на колени к ее ногам, когда ребенок родится. Мать едет, мать едет!.. Кристин облегченно рыдала, закрыв лицо руками. «Да, матушка! Прости меня, матушка!»
Мысль о том, что мать едет сюда к ней, засела так крепко в уме Кристин, что однажды ей показалось, будто она ощущает всем своим существом, что именно сегодня мать приедет. И вот ранним утром она надела плащ и вышла из дому встретить ее на дороге из Гэульдала к Скэуну. Никто не заметил, что Кристин вышла из усадьбы.
Эрленд велел навозить бревен для починки строений, и потому дорога оказалась наезженная, но все же Кристин было трудно идти – она задыхалась, у нее началось сердцебиение и стало колоть в боку. Казалось, ее напряженное тело лопнет. А большая часть пути лежала через густой лес. Она немного побаивалась, но в эту зиму никто в округе не слыхивал о волках. И Господь Бог, наверное, охранит ее, потому что она идет навстречу матери, чтобы пасть перед ней ниц и молить о прощении, – остановиться она не могла.
Она подошла к озерку, около которого стояло несколько небольших усадеб. Там, где дорога спускалась на лед, Кристин присела на бревно. Она то сидела, то ходила, когда ей становилось холодно, и так прождала в течение нескольких часов. Наконец ей пришлось вернуться домой.
На другой день она опять отправилась той же самой дорогой. Но когда проходила через двор одной из маленьких усадеб у озера, к ней подбежала ее хозяйка:
– Боже мой, госпожа, этого нельзя делать!
Как только женщина вымолвила это, самой Кристин стало так страшно, что она не в силах была сдвинуться с места; дрожа, перепуганным взором она смотрела на крестьянку.
– Через лес! Подумай только, а вдруг волк учуял бы тебя! Да и всякие другие несчастья могли с тобой случиться… Как это ты поступаешь так безрассудно?
Крестьянка обняла молодую госпожу и поддержала ее. Заглянула в ее изможденное, изжелта-бледное, покрытое коричневыми пятнами лицо.
– Придется тебе зайти к нам в избу и отдохнуть немного, а потом проводит тебя домой кто-нибудь из нас, – сказала она и повела с собой Кристин.
Это была бедная избушка, и все в ней было в беспорядке; много детишек играло на полу. Мать отослала их на кухню, сняла с гостьи плащ, посадила на скамью и стащила покрытые снегом башмаки. Потом завернула ноги Кристин в овчину.
Кристин просила женщину не беспокоиться, однако та стала потчевать ее разными кушаньями и пивом, нацеженным из рождественской бочки, а сама в то же время думала: нечего сказать, хорошие дела творятся в Хюсабю! Хотя она жена бедного человека и в их усадьбе работниц нанимают редко, а чаще совсем не нанимают, но никогда ее Эйстейн не позволял, чтобы она выходила за ограду двора, когда была тяжелой. Если даже ей приходилось зайти в хлев после того, как стемнеет, то и тогда кто-нибудь должен был за ней присматривать. А тут самая богатая женщина в округе уходит из усадьбы, подвергая себя ужасной опасности, и ни одна-то душа христианская не позаботится о ней, хотя слуги толкутся толпой в Хюсабю и ровно ничего не делают. Верно, правду говорят люди, что Эрленду, сыну Никулауса, уже надоела брачная жизнь, да и сама жена!
Но она все время болтала с Кристин и заставляла ее есть и пить. Кристин стеснялась, – ей вдруг так захотелось есть, как уже не бывало… ну, с самой прошлой весны! Все, что подавала эта добрая женщина, было так вкусно… А крестьянка говорила, смеясь: видать, знатные женщины не иначе созданы, чем все прочие! Иной раз дома противно даже смотреть на еду, но часто с жадностью набрасываешься на чужую стряпню, хоть это пища грубая и скудная.
Женщину звали Эудфинна, дочь Эудюна, и была она из Упдала, по ее словам. Заметив, что гостья с удовольствием ее слушает, она принялась рассказывать о своем доме и о своей долине. И не успела Кристин опомниться, как язык у нее развязался, и она заговорила о своем доме, и о своих родителях, и о своей родине. Эудфинна поняла, что сердце молодой женщины готово разорваться от тоски по дому, и потому поддакивала ей и подстрекала продолжать рассказ. И, разгоряченная, отуманенная крепким пивом, Кристин говорила и говорила, пока не стала смеяться и плакать одновременно. Все, что она тщетно пыталась выплакать в одинокие вечерние часы в Хюсабю, теперь мало-помалу исчезало, пока она изливала свою душу перед этой доброй крестьянкой.
Над дымовой отдушиной стало совсем темно, но Эудфинна сказала, что Кристин лучше подождать, когда вернутся домой из леса Эйстейн или сыновья, – они и проводят ее. Кристин умолкла, и ее клонило ко сну, но она сидела, улыбаясь, с сияющим взором, – так хорошо она давно уже себя не чувствовала, с тех самых пор, как приехала в Хюсабю.
Вдруг какой-то мужчина быстро распахнул дверь, громко спросил, не видал ли кто госпожу, заметил ее и выбежал вон. Сейчас же вслед за ним под притолоку нырнула длинная фигура Эрленда. Он выпустил из рук топор и, шатаясь, попятился к стене, шаря позади себя руками, чтобы опереться; говорить он не мог.
– Ты испугался за свою хозяйку? – спросила Эудфинна, подходя к нему.
– Да, в этом я не стыжусь признаться. – Он провел рукой по волосам. – Наверное, так не пугался еще никогда ни один муж, как я нынче вечером. Когда услышал, что она пошла через лес…
Эудфинна рассказала, каким образом Кристин пришла сюда. Эрленд взял женщину за руку.
– Этого я никогда не забуду ни тебе, ни твоему мужу, – сказал он.
Затем подошел туда, где сидела его жена, стал перед нею и положил руку ей на голову. Он не промолвил ни слова, но стоял так все время, пока они были в горнице.
Тут вошли слуги из Хюсабю и люди из ближайших усадеб. У всех был такой вид, что подкрепительный напиток никак не помешал бы им. Поэтому, прежде чем гости тронулись в путь, Эудфинна обнесла их пивом.
Мужчины побежали по полям на лыжах, но Эрленд отдал лыжи слуге и, спускаясь с пригорка, взял Кристин под свой плащ. Было уже совсем темно, и звезды ярко сверкали.
Вдруг сзади, из леса, донесся протяжный вой, звучавший все громче и громче в тишине ночи. Это были волки – видимо, целая стая. Эрленд остановился, дрожа всем телом, выпустил Кристин, и она почувствовала, что он осеняет себя крестным знамением, сжимая топор другой рукой.
– Что, если бы ты сейчас?.. Нет, нет!.. Он так крепко прижал ее к себе, что она застонала. Лыжники, бежавшие по полю, круто повернули и изо всех сил поспешили к ним. Потом, вскинув лыжи на плечи, окружили Кристин тесным частоколом из копий и топоров. Волки следовали за ними вплоть до самого Хюсабю, подходя так близко что не раз в темноте можно было разглядеть волчью тень.
Когда они вошли в большую горницу усадьбы, у многих мужчин лица были бледно-серые.
– Это самый ужасный… – начал было один, но тут его вырвало прямо в очаг.
Перепуганные служанки уложили хозяйку в постель. Есть Кристин не могла. Но теперь, когда болезненный, ужасный страх миновал, Кристин было даже приятно видеть, что все так испугались за нее.
Когда они остались одни в горнице, Эрленд подошел и сел на край кровати.
– Зачем ты это сделала? – шепнул он. И так как она не отвечала, сказал еще тише: – Ты жалеешь, что приехала ко мне, в дом мой?
Прошло некоторое время, прежде чем она поняла смысл его слов.
– Иисус, Мария! Как тебе приходят в голову такие мысли?
– О чем ты думала в тог раз, когда сказала… когда мы ездили в Медалбю и я хотел ускакать от тебя… что мне придется долго ждать, пока ты приедешь вслед за мной в Хюсабю? – спросил он все так же тихо.
– Ах, я говорила в гневе! – тихо и смущенно произнесла Кристин. И тут она рассказала ему, для чего она уходила в эти дни. Эрленд сидел тихонько и слушал ее.
– Хотелось бы знать, наступит ли наконец такой день, когда тебе будет казаться, что здесь у меня, в Хюсабю, ты дома? – промолвил он, наклоняясь над ней в темноте.
– О, теперь до этого осталось ждать, наверное, не больше недели! – шепнула Кристин и робко засмеялась. И когда Эрленд прижался своим лицом к ее лицу, она крепко обняла его за шею и горячо поцеловала.
– В первый раз с того дня, как я тебя ударил, ты сама обнимаешь меня, – тихим голосом промолвил Эрленд. – Злопамятная же ты, моя Кристин…
А у нее мелькнула мысль, что сегодня впервые с того вечера, как Эрленд узнал о ее беременности, она осмелилась приласкать мужа без его просьбы об этом.
Но с этого дня Эрленд был так ласков с Кристин, что она с раскаянием вспоминала о каждом часе, когда сердилась на него.
Наступил и миновал день святого Григория. Кристин была вполне уверена, что это самый крайний срок для нее. Но вот уже скоро и день святой Марии в четыредесятнице, а Кристин все еще ходит в ожидании.
Эрленду пришлось поехать в середине поста в Нидарос на тинг. Он сказал, что, наверное, сможет быть дома уже в понедельник вечером, но даже в среду утром его еще не было. Кристин сидела в горнице, не зная, чем бы ей заняться, – у нее словно руки не поднимались приняться за какую-нибудь работу.
Солнечный свет лился потоком через дымовую отдушину. Кристин чувствовала, что сегодня на дворе, должно быть, настоящая весна. Она встала и накинула на себя плащ.
Одна из служанок говорила ей, что если беременная женщина не разрешается чересчур долго, то ей очень полезно покормить из своего подола зерном ту лошадь, на которой она ехала венчаться. Кристин немного постояла в дверях горницы; в ослепительном солнечном свете лежал совершенно побуревший двор со сверкающими струйками воды, промывавшими светлые ледяные колеи в конском навозе и соломенной подстилке. Небо раскинулось сияющим голубым шелком над старыми домами, два корабельных носовых украшения, стоявших на балках восточной кладовой, блестели сегодня в потоке солнечных лучей остатками старой позолоты. Вода капала и бежала с крыш, и дым кружился и плясал под порывами легкого теплого ветра. Она прошла к конюшне и зашла туда, наполнив подол своего платья овсом из ларя с кормом. От запаха конюшни и звуков движения лошадей в темноте ей стало хорошо. Но в конюшне были люди. Поэтому Кристин постыдилась сделать то, ради чего пришла сюда.
Она вышла из конюшни и выбросила зерно курам, расхаживавшим по двору и гревшимся на солнце. Рассеянно взглянула на Type, конюха, который чистил и скреб серого мерина – тот очень сильно линял. По временам она закрывала глаза и подставляла солнечным лучам лицо, увядшее и побледневшее от сидения взаперти.
Так стояла она, как вдруг трое мужчин въехали во двор. Ехавший впереди был молодой священник, ей незнакомый. Едва он увидел ее, как сейчас же спрыгнул с седла и пошел прямо к Кристин, притягивая ей руку.
– Вы, конечно, не собирались оказать мне почесть, хозяйка, выйдя во двор ко мне навстречу, – сказал он улыбаясь. – Но все же я должен поблагодарить вас за это. Ведь вы, конечно, жена моего брата. Кристин, дочь Лавранса?
– Тогда вы, разумеется, магистр Гюннюльф, мой деверь… – отвечала она, покраснев как маков цвет. – Добро пожаловать! С приездом домой, в Хюсабю!
– Спасибо за сердечный привет, – сказал священник. Он наклонился и поцеловал ее в щеку. Кристин знала, что таков был обычай в чужеземных странах при встрече родственников. – Будьте здоровы, супруга Эрленда!
Ульв, сын Халдора, вышел во двор и приказал слуге взять лошадей у приезжих. Гюннюльф сердечно поздоровался с Ульвом.
– А, ты здесь, родич? Я ожидал услышать, что ты теперь женился и стал сам хозяином.
– Нет, я не женюсь до тех пор, пока мне не придется выбирать между женой и виселицей, – сказал Ульв и засмеялся; засмеялся и священник. – Я пообещал дьяволу жить неженатым столь же твердо, как ты дал обет в этом Богу!
– Ну, тогда будешь спасен, как бы ты ни поступил, Ульв, – отвечал магистр Гюннюльф смеясь. – Потому что хорошо поступишь в тот день, когда нарушишь свое обещание, данное лукавому. Однако сказано также, что человек должен держать свое слово, даже если оно дано самому черту… А разве Эрленда нет дома? – спросил он удивленно. Он подал Кристин руку, когда они повернулись, чтобы пройти в главный дом.
Чтобы скрыть свое смущение, Кристин замешалась среди служанок и стала присматривать, как накрывают на стол. Она попросила ученого брата Эрленда сесть на почетное место, но так как сама не хотела сесть там вместе с ним, то он пересел к ней на скамью.
Теперь, когда магистр Гюннюльф сидел рядом с Кристин, она заметила, что он был, должно быть, по меньшей мере на полголовы ниже Эрленда, но зато гораздо плотнее его. Сложения он был более крепкого, а его широкие плечи были совершенно прямые. Эрленд немного сутулился. Гюннюльф был одет во все темное, как приличествует священнику, но длинная ряса, спускавшаяся до самых пят и доходившая у шеи почти до завязок полотняной рубашки, была застегнута муравлеными пуговицами, а на вышитом поясе висел серебряный футляр с ножом и ложкой.
Кристин незаметно разглядывала священника. У него была круглая крепкая голова и широкое, хотя и худощавое, лицо с высоким лбом, немного выдающимися скулами и красиво закругленным подбородком. Нос прямой, уши небольшие и красивые, но рот у него был большой и губы узкие, причем верхняя чуть-чуть выступала вперед, затеняя едва красневшую нижнюю губу. Только волосы у него были как у Эрленда – густой венец вокруг священнической тонзуры был черен, отливал сухим блеском сажи и казался таким же мягким и шелковистым, как и чуб Эрленда. А впрочем, Гюннюльф был несколько похож на своего двоюродного брата, Мюнана, сына Борда. Теперь Кристин поняла, что недаром говорят, будто Мюнан в молодости был красив. Нет, на свою тетку Осхильд, вот на кого он похож, – сейчас Кристин увидела, что у него такие же точно глаза, как у фру Осхильд: светло-золотистые, сияющие под узкими и прямыми черными бровями.
Сперва Кристин немного дичилась своего ученого деверя, освоившего столько наук в знаменитых школах Парижа и в латинских странах. Но мало помалу стала забывать о своем смущении. С Гюннюльфом было так легко разговаривать! Совсем не казалось, что он говорит о себе самом, – меньше всего он хвастался своей ученостью. Но пока Кристин немного пришла в себя, Гюннюльф уже столько успел ей рассказать, что она подумала: никогда раньше она не знала, как велик мир за пределами Норвегии. Сидя здесь и глядя на круглое, ширококостное лицо священника с живой и тонкой улыбкой, Кристин позабыла себя и все свои заботы. Он перекинул под рясой ногу на ногу и сидел, обхватив колено белыми сильными руками.
В конце дня он зашел в горницу к Кристин и спросил, не хочет ли она поиграть в шашки. Кристин пришлось ответить, что, кажется, у них в доме нет шашечницы.
– Нет шашек? – спросил изумленно священник. Он подошел к Ульву. – Ты не знаешь, Ульв, куда Эрленд девал материнские позолоченные шатки? И разные принадлежности для игры, оставшиеся после ее смерти? Надеюсь, он никому их не отдал?
– Они в ларце наверху, в оружейной, – сказал Ульв. – Ему не хотелось, чтобы их забрал кто-нибудь чужой… из тех, кто бывал тут прежде, – промолвил он тихо. – Хочешь, я схожу за ларцом, Гюннюльф?
– Хорошо, это теперь Эрленду, наверное, не будет неприятно, – сказал священник.
Вскоре оба вернулись с большим резным ларцом. Ключ торчал в замке, и Гюннюльф отомкнул его. Сверху лежали гусли и еще какой-то струнный инструмент – подобного Кристин никогда не видела раньше, Гюннюльф назвал его псалтирью и провел рукой по струнам, но инструмент был совершенно расстроен. В ларце лежали мотки щелка и лент, вышитые перчатки, шелковые косынки и три книги с застежками. Наконец священник нашел и шашечницу; доска была расчерчена на белые и позолоченные поля, а сами шашки сделаны из моржовой кости – половина белых и половина позолоченных.
Только теперь Кристин пришло в голову, что она еще ни разу за все время своего пребывания здесь, в Хюсабю, не видела ни одной из таких вещей, которые должны помогать людям коротать время.
И вот Кристин пришлось сознаться своему деверю, что она плохо играет в шашки, да и чувствует себя не очень способной к игре на струнных инструментах. Но на книги ей было любопытно взглянуть.
– Так тебя, Кристин, вероятно, учили читать по книгам? – спросил священник, на что Кристин смогла довольно гордо ответить, что это она усвоила еще в детстве. А в монастыре ее хвалили за успехи в чтении и письме!
Священник стоял, с улыбкой склонившись над Кристин, пока та перелистывала книги. Одна из них была рыцарское сказание о Тристане и Изольде, другая повествовала о святых людях. Кристин раскрыла ее на житии святого Мартейна. Третья книга была на латинском языке и особенно красиво переписана, с большими раскрашенными заглавными буквами.
– Она принадлежала нашему предку, епископу Никулаусу, – сказал Гюннюльф.
Кристин, стала читать вполголоса:
– Averte faciam tuam a peccatis meis et omnes iniquitates meas dele. Cor mundum crea in me, Deus, et spiritum rectum innova in visceribus meis. Ne projicias me a facie tua et Spiritum Sanctum tuum ne auferas a me.[10]
– Ты понимаешь это? – спросил Гюннюльф. Кристин кивнула и сказала, что немного понимает. Она знала эти слова, и ее ужасно взволновало, что они попались ей на глаза именно теперь. Лицо у нее дрогнуло, и слезы покатились по щекам. Тут Гюннюльф положил инструмент на колени и сказал, что хочет попробовать, не удастся ли ему настроить его.
Пока они так сидели, послышался топот коней на дворе и сейчас же в горницу ворвался Эрленд, сияя от радости: он услышал, кто приехал. Братья стояли, положив друг другу руки на плечи. Эрленд сыпал вопросами, не дожидаясь ответа. Гюннюльф провел в Нидаросе два дня, так что Эрленд случайно не встретился там с братом.
– Вот странно, – говорил Эрленд. – Я думал, что причт соборной церкви выйдет встречать тебя целой процессией, когда ты вернешься домой, – такой ты у нас теперь мудрый да ученый…
– А ты откуда знаешь, что этого не было? – спросил брат смеясь. – Я слыхал, ты и близко не подходишь к церкви, когда ездишь в город.
– Нет, брат! Я, сколько могу, стараюсь держаться подальше от господина архиепископа. Он уже припалил мне однажды шкуру, – пренебрежительно расхохотался Эрленд. – Ну, как тебе нравится твой деверь, милая моя?.. Я вижу, Гюннюльф, что вы уже совсем подружились с Кристин… А она не очень-то жалует других наших родичей!..
Только когда стали садиться за стол ужинать, Эрленд заметил, что он все еще ходит в меховой шапке и плаще, с мечом у пояса.
Это был самый веселый вечер из всех проведенных Кристин в Хюсабю. Эрленд силой заставил брата сесть на почетное место рядом с Кристин, сам нарезал ему кушанье и наполнял кубок. Провозглашая первый раз здравицу в честь Гюннюльфа, он опустился на одно колено и попытался поцеловать брату руку.
– Привет тебе – владыка! Мы должны привыкать, Кристин, оказывать архиепископу достойные его почести, – ну конечно же, ты будешь когда-нибудь архиепископом., Гюннюльф!
Слуги ушли из горницы поздно, а братья и Кристин еще долго сидели за напитками. Эрленд уселся на столе, повернувшись лицом к брату.
– Да, я подумал во время нашей свадьбы, что надо отдать его Кристин, – сказал он, указывая на материнский ларец. – Но я так легко обо всем забываю, а ты ничего не забываешь, брат! Однако кольцо моей матери досталось прекрасной руке, не правда ли? – Он положил руку Кристин себе на колено и стал вертеть ее обручальное кольцо.
Гюннюльф утвердительно кивнул головой. Он положил Эрленду на колени псалтирь:
– Ну-ка, спой, брат! Ты когда-то пел так красиво и играл так хорошо!
– С тех пор прошло уже много лет, – сказал Эрленд более серьезным тоном. Потом пальцы его забегали по струнам.
По лесу Улав, наш король,
Со свитой проезжал.
В размытой глине – вот так честь!
Следок он увидал.
И Финн, сын Арнс, тут сказал
(Он ехал не спеша):
«Эх, ножка в этом башмачке,
Должно быть, хороша!»
Эрленд пел улыбаясь, а Кристин немного смущенно глядела на священника, – вдруг ему не понравится песенка про святого Улава и Альвхильд? Но Гюннюльф сидел с улыбкой на устах, – впрочем, Кристин сразу же поняла, что она относится не к песенке, а к Эрленду…
– Кристин разрешается не петь. У тебя, дорогая моя, наверное не хватит дыхания в груди, – сказал он, поглаживая жену по щеке. – Ну, а теперь твоя очередь. – Он передал инструмент брату.
По игре и пению священника чувствовалось, что он хорошо учился в школе.
Ехал король в далеких горах.
Слышит он голубя жалобный плач:
«Любу украл мою ястреб-палач!»
Долго скакал он оттуда потом.
Ястреб высоко носился кругом.
Летит тот ястреб к саду,
Цветет все дни он сряду.
В зелени вешней – высокий дом,
Пурпуром стены украшены в нем.
Добрый король наш на ложе лежит,
Кровь его тихо на землю бежит.
Бархатом синим он сверху укрыт,
«Corpus Domini»,[11] – надпись гласит.
– Где ты научился этой песне? – спросил Эрленд.
– А? Какие-то мальчики распевали ее около гостиницы в Кантерборге, где я жил, – сказал Гюннюльф. – Вот я и соблазнился перелицевать ее на норвежский язык. Но вышло не гладко… – Он сидел, перебирая струны и наигрывая мотив.
– Однако, брат, уже далеко за полночь. Кристин, должно быть, нужно ложиться спать. Ты не устала, жена моя?
Кристин боязливо взглянула на мужчин. Она была очень бледна.
– Не знаю… Может, мне лучше сейчас не ложиться в постель…
– Ты больна? – спросили оба, наклоняясь над ней.
– Не знаю, – сказала она тем же голосом. И взялась руками за поясницу. – У меня какая-то странная боль в пояснице…
Эрленд вскочил на ноги и направился к двери. Гюннюльф последовал за ним.
– Жаль, вы не позаботились заранее их вызвать сюда – тех женщин, что будут помогать ей, – сказал он. – А что, это намного раньше, чем она ждала?
Эрленд густо покраснел.
– Кристин считала, что ей никто не понадобится, кроме ее личных служанок… Некоторые из них уже сами рожали. – Он попытался рассмеяться.
– Ты с ума сошел! – Гюннюльф взглянул на него. – Да ведь к каждой скотнице зовут соседок и повивальных бабок, когда та собирается рожать! Что же, неужели твоя жена должна заползать в угол и прятаться, как кошка, которой пора котиться? Нет, брат, уж будь настолько мужчиной, чтобы раздобыть для Кристин самых искусных повитух во всей округе!
Эрленд поник головой, лицо его покрылось краской стыда.
– Это верно сказано, брат. Я сам поскачу в Росволд… и разошлю людей по другим усадьбам. А ты побудь пока с Кристин!
– Ты уезжаешь?.. – спросила испуганно Кристин, видя, что Эрленд надевает верхнее платье. Он подошел к ней и обнял ее.
– Я привезу к тебе самых искусных женщин, моя Кристин? Гюннюльф побудет с тобой, а тем временем пусть служанки приготовят для тебя горенку, – сказал он, целуя Кристин.
– Не можешь ли ты послать кого-нибудь за Эудфинной, дочерью Эудюна? – попросила Кристин. – Но только не раньше, чем настанет утро, – я не хочу, чтобы ее поднимали с постели ради меня… Я знаю, у нее так много хлопот.
Гюннюльф спросил у брата, кто такая Эудфинна.
– Мне кажется это малопристойным, – заметил священник. – Жена одного из твоих издольщиков…
– Кристин получит все, что она хочет, – сказал Эрленд. И так как священник вышел вместе с ним, а ему пришлось ждать, пока подадут коня, то Эрленд успел рассказать, при каких обстоятельствах Кристин познакомилась с крестьянкой. Гюннюльф закусил губу и глубоко задумался.
И вот в усадьбе началась суматоха: мужчины уезжали куда-то, служанки сбегались в горницу, спрашивая, как чувствует себя хозяйка. Кристин сказала, что ничего особенного пока еще нет, но нужно все приготовить в горенке. Она пришлет кого-нибудь сказать, когда ее надо будет перевести туда.
Итак, она осталась одна со священником, стараясь разговаривать с ним ровно и весело, как раньше.
– А ты не боишься? – сказал он с легкой улыбкой.
– Нет, я боюсь! – Она взглянула ему в глаза – ее собственные глаза потемнели, и в них был испуг. – Не знаешь ли, деверь… а те, другие дети Эрленда, родились здесь, в Хюсабю?
– Нет! – быстро ответил священник. – Мальчик родился около Хюиехалса, а девочка – в Стринде, в усадьбе, которой он тогда владел, …А что, – спросил он немного погодя, – тебя мучит воспоминание, что до тебя здесь, у Эрленда, жила та, другая женщина?
– Да! – отвечала Кристин.
– Тебе трудно судить о поведении Эрленда в этом деле с Элиной, – сказал священник серьезно. – Нелегко было Эрленду управлять самим собой… Ему всегда было трудно понять, в чем же заключается правда, ибо с тех самых пор, как мы были малыми ребятами, все, что бы ни делал Эрленд, мать неизменно находила преотличным, а отец преотвратительным. Наверно, брат столько раз рассказывал тебе о нашей матери, что тебе все это известно…
– Насколько я могу припомнить, он упоминал о ней два-три раза, – сказала Кристин, – Но все же я знаю, что Эрленд любил ее…
Гюннюльф сказал тихо:
– Должно быть, никогда еще не бывало такой любви между матерью и сыном! Мать была гораздо моложе моего отца. И вот случилось это дело с теткой Осхильд… Наш дядя Борд умер, и люди говорили… Ты, конечно, все это знаешь? Отец поверил в самое худшее и сказал матери… Эрленд однажды швырнул в отца ножом, он был тогда еще маленьким мальчиком… И набрасывался на отца из-за матери не один раз, когда был подростком…
Когда мать заболела, он расстался с Элиной, дочерью Орма. Мать страдала язвами и струпьями на теле, и отец сказал, что это проказа. Он отослал ее от себя… Хотел принудить жить постоялицей у сестер-монахинь в богадельне. Тогда Эрленд взял мать и поехал с ней в Осло… Они жили у Осхильд, она хорошая лекарка, да и королевский врач-француз тоже сказал, что мать не прокаженная. Король Хокон отнесся тогда к Эрленду очень ласково и посоветовал искать исцеления на могиле святого Эрика, сына Валдемара, короля датского, деда нашего короля с материнской стороны. Многие получали там исцеление от накожных болезней.
Эрленд отправился в Данию с матерью, но она умерла на борту его корабля, к югу от Стада. Когда Эрленд вернулся с нею домой, – ты должна вспомнить, что отец был очень стар, а Эрленд всегда был непослушным сыном, – так вот, когда Эрленд приехал в Нидарос телом матери, отец жил в то время в нашей городской усадьбе и не хотел пускать к себе Эрленда, пока не убедится в том, что мальчишка не заразился, – так он сказал. Эрленд взял своего коня и ускакал, и не отдыхал, пока не приехал в ту усадьбу, где жила Элина с его сыном. С тех пор он твердо держался за нее, несмотря ни на что, несмотря на то, что самому ему она наскучила; вот так и случилось, что он отвез ее в Хюсабю и поручил ей управление поместьем, когда стал хозяином усадьбы. А Элина держала его в руках тем, что говорила: если после всего этого он изменит ей, то будет достоин сам заболеть проказой…
Теперь, уж кажется, пора, чтобы женщины твои занялись тобой, Кристин… – Он взглянул в посеревшее юное лицо, застывшее от ужаса и боли. Но когда хотел направиться к двери, Кристин громко закричала ему:
– Нет, нет! Не уходи от меня!..
– Тем скорее все кончится, – стал утешать ее священник, – раз ты уже так плохо себя чувствуешь.
– Да не в том дело! – Она крепко схватила его за руку. – Гюннюльф!
Ему показалось, что он никогда еще не видал такого ужаса на человеческом лице.
– Кристин… Ты не должна забывать, что тебе сейчас не хуже, чем бывает другим женщинам…
– Нет! Нет! – Она прижалась лицом к плечу священника. – Ведь я же знаю теперь, что Элина и ее дети должны были бы жить здесь. Ей он обещал верность и давал брачный обет, прежде чем я стала его любовницей…
– Тебе это известно? – спокойно сказал Гюннюльф. – Сам Эрленд не знал тогда, что делал. Но ты знаешь, этого обещания он не мог бы сдержать… Никогда бы архиепископ не дал своего согласия на то, чтобы они с Элиной поженились. Так уж не думай, будто твой брак недействителен… Ты законная супруга Эрленда…
– Ах, я утратила всякое право попирать землю ногами уже задолго до этого… И хуже еще, чем я думала… О, если бы я умерла и дитя мое никогда не родилось на свет!.. Я не посмею взглянуть на то, что носила…
– Прости тебя Господи, Кристин, ты не знаешь, что говоришь! Неужели ты хочешь, чтобы ребенок твой умер нерожденным и некрещеным?..
– Да, тем, что я ношу под сердцем своим, все равно, наверное, будет обладать дьявол! Оно не может быть спасено… Ах, если бы я выпила питье, которое мне подносила Элина!.. Быть может, это было бы искуплением за все то, в чем мы с Эрлендом согрешили!.. Тогда дитя мое не было бы зачато!.. Ах, я думала об этом все время, Гюннюльф… Когда я увижу то, что созрело во мне, тогда я пойму, что было бы гораздо лучше для меня выпить зараженный проказой напиток, что она предлагала мне, чем обречь на смерть ту, с которой Эрленд связал себя раньше…
– Кристин! – сказал священник. – Ты заговариваешься. Ведь не ты же обрекла бедную женщину на смерть. Эрленд не мог сдержать слово, которое дал ей, когда был молод и плохо знал закон и право. Никогда бы он не мог жить с ней вне греха! И она сама позволила другому соблазнить себя, а Эрленд хотел выдать ее замуж за него, когда узнал об этом. Не вы же побудили ее покончить с жизнью!..
– А хочешь узнать, как это случилось, что она лишила себя жизни? – Кристин была теперь в таком отчаянии, что говорила совершенно спокойно. – Мы были вместе в Хэуге, Эрленд и я, когда она приехала туда. Она привезла с собой рог, хотела, чтобы я выпила с ней… Наверное, она предназначала его для Эрленда, так я теперь думаю, но когда застала меня с ним, то захотела, чтобы я… Я знала, что это предательство… Я видела, что сама она не взяла ничего в рот, когда поднесла рог к губам. Но я захотела выпить… Мне было совершенно все равно, жить или умереть, когда я узнала, что Элина была у него здесь, в Хюсабю, все время. Тут вошел Эрленд… Он пригрозил ей ножом: «Ты должна выпить первой». Она взмолилась, и тогда он хотел отпустить ее. Но тут дьявол овладел мной, я схватила рог. «Одна из нас, твоих любовниц», – сказала я. Я подстрекала Эрленда… «Ты не можешь владеть нами обеими», – сказала я. Тогда она убила себя ножом Эрленда… Но Бьёрн и Осхильд нашли способ скрыть, как все это произошло…
– Значит, тетка Осхильд участвовала в этом, – сказал мрачно Гюннюльф. – Я понимаю… Она толкнула тебя в руки Эрленда.
– Нет! – запальчиво воскликнула Кристин. – Фру Осхильд просила нас… так просила Эрленда, так просила меня, что я не знаю, как я могла осмелиться перечить ей… чтобы мы поступили честно, – насколько это еще можно было сделать, – бросились к ногам отца моего и молили его простить нас за все наши прегрешения. Но я не посмела. Я сделала вид, что боюсь, как бы отец не убил Эрленда… Ах, я отлично знала, что отец не сделает ничего тому, кто отдал сам себя и свое дело в его руки! Я сослалась на то, что боюсь, как бы это не принесло такого горя отцу, что уж он никогда больше не сможет держать свою голову высоко. О, но ведь я доказала потом, что вовсе уж не так боюсь причинить горе отцу!.. Ты не знаешь, Гюннюльф, какой добрый человек мой отец! Никто не может понять, кто не знает отца моего, как он был ласков со мной всю мою жизнь. Всегда отец так любил меня. Я не хотела, чтобы он знал, что я вела себя так бесстыдно и что когда он думал, будто я сижу в Осло у монахинь и учусь всему доброму и справедливому… Да, я носила одежду послушницы, когда валялась с Эрлендом по хлевам да чердакам там, в городе…
Она взглянула на Гюннюльфа. Лицо у него было белое и твердое как камень.
– Ты понимаешь теперь, что я боюсь? Та, которая приняла его к себе, когда он приехал, зараженный проказой…
– А ты бы разве не сделала этого? – тихо спросил священник.
– Сделала бы! Сделала бы! Сделала бы! – Тень былой улыбки пробежала по осунувшемуся лицу женщины.
– Впрочем, Эрленд не был заражен, – сказал Гюннюльф. – Никто, кроме отца моего, ни на миг не верил, что мать умерла от проказы.
– Но я-то, я, наверное, все равно что прокаженная в глазах Господа, – сказала Кристин. Она уцепилась за руку священника и прижалась к ней лицом. – До того заражена я грехами…
– Сестра моя, – тихо сказал священник, положив руку на ее головную повязку. – Уж не так ты грешна, юное ты дитя, чтобы забыть, что Бог может не только очистить плоть от проказы, но так же верно может он очистить душу твою от греха…
– Ах, я не знаю, – всхлипывала она, пряча лицо в его рукав. – Не знаю я – я ведь и не раскаиваюсь, Гюннюльф… Я боюсь, но все же… Я боялась, стоя пред вратами в церкви с Эрлендом, когда священник венчал нас… Я боялась, когда шла с ним на свадебную службу… с золотым венцом на распущенных волосах, потому что я не посмела сказать о моем позоре отцу… с неискупленными грехами, – я не посмела даже сказать всю правду на исповеди нашему священнику. Но нынче зимой, когда я видела, что становлюсь безобразнее с каждым днем, – тогда я еще больше боялась, потому что Эрленд был не таким со мной, как раньше… Я вспоминала то время, когда он приходил ко мне в терем по вечерам в Скуге…
– Кристин, – сказал священник, пытаясь приподнять ее лицо, – не смей думать об этом сейчас!.. Думай о Боге, который видит твое горе и раскаяние. Обращайся к милосердной деве Марии, что жалеет всех страждущих…
– Как ты не понимаешь? Я заставила человека лишить себя жизни…
– Кристин, – строго сказал священник. – Как ты посмела возгордиться и подумать, будто ты можешь так сильно согрешить, что милосердие Божье не сильнее?
Он гладил и гладил ее косынку.
– Разве ты не помнить, сестра моя, как дьявол хотел искусить святого Мартейна, Тогда нечистый спросил святого Мартейна, воистину ли он верит сам, когда обещает всем грешникам, которых исповедует, Божье милосердие? И епископ ответил: «И тебе я посмею обещать прощение Божье, как только ты попросишь о нем, лишь бы ты отбросил свою гордыню и поверил, что любовь его сильнее твоей ненависти…»
Гюннюльф продолжал поглаживать по голове плачущую женщину. А сам думал: «Так вот как поступил Эрленд со своей юной невестой!..» Он побледнел, и в углах рта у него легли жесткие складки.
Эудфинна, дочь Эудюна, явилась раньше всех. Она застала роженицу в маленькой горенке; Гюннюльф сидел возле Кристин, и несколько служанок суетилось вокруг.
Эудфинна почтительно поздоровалась со священником, а Кристин поднялась со своего места и, подойдя к ней, протянула ей руку.
– Спасибо тебе, Эудфинна, что ты пришла. Знаю, дома твоим нелегко будет обходиться без тебя!..
Гюннюльф смотрел пытливо на женщину. Тут он тоже поднялся на ноги.
– Ты хорошо сделала, что пришла так скоро. Жене моего брата нужно, чтобы около нее был кто-нибудь, кто мог бы ее утешить… Она ведь чужая здесь, в долине, и к тому же молода и неопытна…
– Боже мой! Да она бела, что ее повязка! – шепнула Эудфинна. – Как, по-вашему, господин, можно дать ей сонного питья? Наверное, ей нужно немножко отдохнуть, пока ее не схватило по-настоящему.
Она неслышно и деловито засуетилась, пощупала ложе, приготовленное служанками на полу, и велела им принести еще несколько подушек и побольше соломы. Потом поставила на огонь какие-то маленькие горшочки с травами. После этого она занялась развязыванием всех тесемок и узелков на платье Кристин и наконец вытащила шпильки из волос больной.
– Никогда я не видела более прекрасных волос! – воскликнула она, когда весь поток золотисто-русой шелковистой гривы хлынул вокруг бледного лица. Эудфинна невольно рассмеялась. – Видно, они ничего не потеряли ни в блеске, ни в силе своей, хотя ты и проходила простоволосой немного дольше, чем следовало бы!..
Она уложила Кристин поудобнее на полу среди подушек и хорошенько укутала ее.
– Теперь выпей вот это, тогда будет не так больно от схваток. А потом постарайся немного поспать.
Гюннюльфу пора было уходить. Он подошел к Кристин к склонился над ней.
– Ты будешь молиться за меня, Гюннюльф? – спросила та умоляюще.
– Я буду молиться до тех пор, пока не увижу тебя с твоим ребенком на руках… Да и потом тоже! – сказал он и положил ее руку обратно под одеяло.
Кристин лежала в дремоте. Она чувствовала себя почти хорошо. Болезненные схватки в пояснице появлялись и исчезали и снова появлялись, но были так не похожи на все то, что она переживала раньше, что всякий раз, как они проходили, она чуть ли не спрашивала себя: да уж не причудилось ли ей все это? После мучений и ужаса ранних утренних часов Кристин чувствовала себя так, будто она уже прошла благополучно через наихудшие страхи и боль. Эудфинна тихонько ходила, развешивая у очага детские вещи, одеяла и шкуры, чтобы согреть их, да помешивала в своих горшках, отчего пряный запах распространился по горенке. В конце концов Кристин почти засыпала в промежутках между схватками, и ей казалось, что она сейчас в пивоварне у них дома, в Йорюндгорде, и должна помочь матери выкрасить большой кусок ткани, – наверное, это было оттого, что в комнате стоял пар от варившихся крапивы и коры ясеня.
Потом начали съезжаться одна за другой соседки, жены владельцев усадеб в местной округе и из Биргси. Эудфинна уступила им место и замешалась в толпу служанок. К вечеру Кристин почувствовала, что боли стали невыносимыми. Женщины сказали, что ей надо бы походить по комнате, пока она еще в силах. Для Кристин это было мучением – к тому времени горница была битком набита женщинами, и Кристин должна была вышагивать как кобыла, выставленная на продажу. А время от времени ей приходилось позволять чужим женщинам щупать и трогать себя руками по всему телу, после чего они принимались болтать все сразу. Наконец фру Гюнна из Росволда, которая как бы распоряжалась всем, сказала, что теперь Кристин может уже лечь на пол. Она разделила женщин, приказав одним спать, другом бодрствовать.
– Ну, скоро все это не кончится… Но ты кричи, Кристин, когда тебе будет больно, и не беспокойся о тех, кто спит! Ведь мы все здесь собрались для того, чтобы помогать тебе, бедное мое дитя! – сказала она нежно и ласково, похлопав молодую женщину по щеке.
А Кристин лежала, кусая губы и комкая края одеяла в своих вспотевших руках. В горнице было жарко до духоты, но женщины сказали, что так и должно быть. После каждой схватки пот ручьями струился с Кристин.
В промежутках между схватками Кристин лежала, думая о том, как ей накормить всех этих женщин. Ей так хотелось, чтобы они увидели, что у нее в доме заведен хороший порядок Она велела Турбьёрг, стряпухе, положить творожной сыворотки в кипяток, когда будут варить свежую рыбу. Только бы Гюннюльф не счел это за нарушение поста. Отец Эйрик говорил, что это ничего, ибо сыворотка – не молочное кушанье, к тому же рыбный навар будет все равно вылит. Сушеную же рыбу, которую Эрленд достал еще осенью, ни под каким видом нельзя давать гостям: она испортилась и в ней кишат черви.
– Пречистая дева Мария!.. Долго ли мне ждать, когда ты поможешь?.. Ой, как теперь больно, как больно, как больно!
Кристин старалась продержаться еще немного, пока не сдалась и не начала кричать…
Эудфинна сидела у очага, следя за горшками с водой. Кристин так хотелось, чтобы у нее достало смелости попросить Эудфинну подойти к ней и взять ее за руку. Она не знала, чего бы она не дала за возможность держать в этот миг знакомую и дружескую руку. Но постеснялась просить об этом…
На следующий день над Хюсабю лежала какая-то растерянная тишина. Был канун Благовещения, и усадебные работы нужно было закончить засветло, но мужчины бродили задумчивые и серьезные, а у испуганных служанок все из рук валилось. Слуги полюбили свою молодую хозяйку, а дела ее, по слухам, шли не важно.
Эрленд во дворе разговаривал с кузнецом и старался сосредоточить все мысли на том, что ему тот говорил. Вдруг фру Гюнна быстро подошла к нему:
– С женой твоей, Эрленд, дело нейдет… Мы уже испробовали все средства. Ты должен зайти к ней… Может быть, ей принесет пользу, если она посидит у тебя на коленях. Ступай в горницу и надень короткую куртку, но поторопись: ей очень плохо. бедняжке!
Эрленд густо покраснел. Он вспомнил, ему говорили, что если женщина не в состоянии разрешиться дитятей, которого она зачала тайно, то будто бы ей поможет, если она посидит на коленях у отца ребенка.
Кристин лежала на полу, прикрытая несколькими одеялами: две женщины сидели около нее. В ту самую минуту, как Эрленд вошел, он увидел, что Кристин вся съежилась, зарылась лицом в колени одной женщины и вертела головой из стороны в сторону, но не издавала ни единого стона.
Когда схватки прошли, она приподняла голову и огляделась диким, испуганным взором; треснувшие, почерневшие губы ловили воздух. Всякий след молодости и красоты сошел с этого опухшего, пылавшего багровым пламенем лица, – даже волосы, перепутанные с соломой и с шерстью от шкур, сбились в какой-то грязный войлок. Она взглянула на Эрленда, словно не узнала его сразу.
Но когда поняла, для чего женщины послали за ним, сердито замотала головой:
– Там, откуда я родом, не в обычае… чтобы мужчины присутствовали, когда женщина рожает…
– Здесь, на севере, иногда это принято, – сказал Эрленд мягко. – Если это может хоть немного облегчить твои страдания, моя Кристин, то согласись…
– Он… – И когда он опустился на колени рядом с ней, она обвила его за талию руками, прижалась к нему. Вся скорчившись и сотрясаясь от дрожи, она переборола схватку, не вскрикнув.
– Нельзя ли мне сказать два слова моему супругу наедине? – произнесла она быстро, с трудом переводя дух, когда схватка прошла. Женщины отошли в сторону.
– Это во время ее родов ты обещал ей то, о чем она говорила?.. Жениться на ней, когда она овдовеет… В ту ночь, когда родился Орм… – шепнула Кристин.
У Эрленда перехватило дыхание, словно ему нанесли удар под ложечку. Потом он решительно покачал головой.
– Я был в замке в ту ночь – мой отряд стоял там на страже. А когда я вернулся утром домой, в наше жилище, и мне на руки положили мальчика… Неужели ты лежала здесь и думала об этом, Кристин?..
– Да! – Она опять крепко прижалась к нему, но волна боли захлестнула ее. Эрленд отер пот, струившийся у нее по лицу.
– Теперь ты знаешь, – произнес он, когда она опять лежала тихо. – Не хочешь ли, я побуду у тебя, как говорит фру Гюнна?
Но Кристин отказалась. И в конце концов женщинам пришлось заставить Эрленда уйти.
После его ухода силы, казалось, оставили Кристин, она не могла больше сдерживаться и громко закричала в диком ужасе, чувствуя приближение схватки, и стала жалобно молить о помощи. Однако, когда женщины предложили ей опять позвать к вей мужа, она закричала: «Нет!» Пусть уж лучше ее замучит до смерти…
Гюннюльф и бывший с ним причетник отправились в церковь отслужить вечерню. Все обитатели усадьбы, не занятые у роженицы, пошли вместе с ними. Но Эрленд незаметно покинул церковь еще до окончания службы и пошел по направлению к домам.
На западе, над горами и лесом, по ту сторону долины, небо стало желто-красным – весенний день уже померк, наступал ясный, светлый и мягкий вечер. Кое-где пробивались звезды, блестя в светлом воздухе. Над чернолесьем у озера плавало легкое облачко тумана, и там, где поля были обращены к солнцу, виднелись проталины, в воздухе стоял душистый запах мокрой земли и тающего снега.
Маленькая горенка находилась в западной части двора. Эрленд подошел к ней, постоял немного, прислонившись к теплым от солнца бревнам стены. Ах, как она кричит!.. Однажды он слышал, как ревела телка в лапах медведя, – это было на их горном выгоне, когда Эрленд был подростком. Арнбьёрн, пастух, и сам он бежали на юг через лес. Эрленд вспомнил косматую глыбу, поднявшуюся на ноги и превратившуюся в медведя с красной, горящей пастью. Копье Арнбьёрна разлетелось пополам под ударом медвежьих лап, – и пастух выхватил копье у Эрленда, потому что тот стоял окаменев от ужаса. Телка лежала живая, но вымя и бедро у нее были выедены… «Кристин моя, о моя Кристин!.. Господи, сжалься, ради своей Пречистой Матери!..» – Он бежал обратно в церковь.
Служанки принесли ужин в большую горницу, – стол они не поставили, а подали все прямо к очагу. Мужчины взяли хлеба и рыбы к себе на скамьи, заняли свои места и тихо сидели; ели мало – казалось, никому не хотелось есть. После трапезы слуги не приходили я ничего не убирали, никто из мужчин не вставал, чтобы уйти на покой. Все продолжали сидеть, глядя на огонь в очаге и не разговаривая.
Эрленд забился в угол у кровати – он не в силах был вынести, чтобы кто-нибудь видел его лицо.
Магистр Гюннюльф зажег светильник и поставил его на подлокотник почетного сиденья. А сам уселся ниже, на скамью, с книгой в руках, – беззвучно и безостановочно чуть-чуть шевелились его губы.
Раз как-то Ульв, сын Халдора, встал, подошел к очагу и взял там ломоть мягкого хлеба, затем покопался среди поленьев и вытащил одно. Потом перешел в угол около входной двери, где сидел старый Оон. Оба они стали проделывать что-то с хлебом, скрывшись за плащом Ульва. Старый Оон резал и стругал полено. Мужчины время от времени поглядывали туда. Вскоре Ульв и Оон встали и вышли из горницы.
Гюннюльф поглядел им вслед, но ничего не сказал. И опять принялся читать свои молитвы.
Вдруг какой-то мальчик свалился во сне со скамьи прямо на пол. Потом встал, оглядел всех диким взором. Вздохнул и опять сел на скамейку.
Ульв, сын Халдора, и Оон тихо вошли в горницу и прошли на места, где они раньше сидели. Мужчины взглянули на них, но никто ничего не сказал.
Неожиданно Эрленд вскочил на ноги, прошел через горницу к своим домочадцам. Лицо у него было серым, как глина, а глаза провалились.
– Неужели никто из вас не знает никакого средства? – сказал он. – Ну хоть ты, Оон, – шепнул он.
– Не подействовало, – так же тихо ответил ему Ульв. – Видно, так уж суждено, что ей не иметь этого ребенка, – сказал Оон. – Тут уж не помогут ни жертвоприношения, ни руны. Жаль мне тебя, Эрленд, что ты так скоро теряешь любезную жену свою!..
– Ах, ну говори так, словно она уже умерла! – взмолился Эрленд, сломленный отчаянием. Он отошел в свой угол и бросился на скамью, прижавшись головой к доскам в ногах кровати.
Раз только кто-то из мужчин вышел из горницы и когда вернулся, сказал.
– Месяц встал. Скоро утро…
Вскоре после этого в горницу вошла фру Гюнна и опустилась на скамью нищих странников у двери. Седые волосы у нее растрепались, головная повязка сползла на спину.
Мужчины поднялись с мест и медленно собрались вокруг нее.
– Одному из вас придется пойти туда и подержать ее, – сказала она плача. – Мы больше не в силах… Тебе надо бы пойти к ней, Гюннюльф… Неизвестно, чем все это может кончиться…
Гюннюльф встал и засунул молитвенник в поясной карман.
– Иди и ты, Эрленд, – сказала фру Гюнна. Хриплый, надтреснутый вой встретил его в дверях… Эрленд остановился и задрожал. Он мельком увидел искаженное, неузнаваемое лицо Кристин среди кучки плачущих женщин, – она стояла на коленях, а те поддерживали ее.
Дальше, у самых дверей, положив головы на скамьи, громко и непрерывно молилось несколько коленопреклоненных служанок. Эрленд бросился на пол рядом с ними и закрыл лицо руками. Она кричала и кричала, и всякий раз Эрленд словно леденел от неверия и ужаса. Так не может быть…
Он набрался храбрости и взглянул туда. Гюннюльф теперь сидел на скамеечке перед Кристин и держал ее под руки. Фру Гюнна стояла на коленях рядом с ней, обхватив Кристин за талию, но Кристин в смертельном страхе боролась со старухой, стараясь отпихнуть ее от себя.
– О нет! О нет! Пусти меня!.. Я больше не могу! Боже, Боже, помоги мне!..
– Теперь уж Господь скоро поможет тебе, Кристин, – всякий раз повторял священник. Какая-то женщина держала таз с водой, и после каждой схватки Гюннюльф смачивал тряпицу и проводил ею по лицу больной.
Вдруг Кристин склонила голову на руки Гюннюльфа и на мгновение заснула, но боли опять заставили ее очнуться. А священник продолжал говорить:
– Ну, Кристин, сейчас тебе помогут…
Никто уже больше не понимал, какой теперь мог быть час ночи. Но серый рассвет уже заглядывал через дымовую отдушину.
И вот после долгого безумного вопля ужаса наступила полнейшая тишина. Эрленд услышал, что женщины засуетились… Хотел взглянуть, как вдруг услышал, что кто-то громко зарыдал, – и опять скорчился… не посмел узнать, в чем дело…
Тут Кристин опять закричала – громким, диким и жалобным криком, который совершенно не походил на сумасшедшие, нечеловеческие, животные вопли, раздававшиеся раньше. Эрленд вскочил на ноги.
Гюннюльф стоял наклонившись и придерживал ее, еще продолжавшую стоять на коленях. Она в смертельной жути уставилась на что-то, что фру Гюнна держала в овечьей шкуре. Сырая и темно-красная масса походила просто на потроха убитой скотины.
Священник крепко прижал Кристин к себе.
– Моя Кристин! Ты родила самого чудесного и прекрасного сына, за какого мать когда-либо благодарила создателя… И он дышит! – с жаром сказал Гюннюльф, обращаясь к плачущим женщинам. – Он дышит… Господь не пожелал быть суровым и внял нашим мольбам!..
И когда священник говорил это, в усталом мозгу матери мелькнуло полузабытое видение: почка, которую она видела в монастырском саду… Что-то такое, что распустило красные, сморщенные шелковые лепестки… и превратилось в цветок.
Бесформенный кусок мяса – плод – зашевелился… подал голос… потянулся и превратился в крошечного винно-красного ребенка, у него были руки и ноги с настоящими пальчиками… Он барахтался и тихо попискивал.
– Какой маленький, какой маленький, какой он маленький! – закричала Кристин тоненьким, надтреснутым голосом и вся осела от смеха, смешанного со слезами. Женщины, стоявшие кругом, принялись хохотать, вытирая слезы, и Гюннюльф передал Кристин им на руки.
– Заверните его и положите в корыто, чтобы ему было удобнее кричать, – сказал священник и пошел вслед за женщинами, которые понесли новорожденного мальчика к очагу.
Когда Кристин очнулась от продолжительного обморока, она лежала в постели. Кто-то снял с нее ужасную пропотевшую одежду, и теплота и блаженство охватили так чудесно все ее тело… На нее положили мешочки с горячей крапивной кашицей и укутали ее в нагретые одеяла и шкуры.
Кто-то зашикал на нее, когда она хотела заговорить. В горнице было совершенно тихо. И сквозь тишину до Кристин донесся какой-то голос, который она не вдруг смогла узнать:
– Никулаус, во имя отца и сына и святого духа.
Где-то капала вода.
Кристин приподнялась на локте и взглянула. Там, у очага, стоял священник в белой одежде, а Ульв, сын Халдора, вытащил красного барахтающегося голенького ребенка из большого медного котла, передал его крестной матери и принял от нее зажженную свечу.
Она родила ребенка, это он так кричал сейчас, что слова священника почти нельзя было разобрать. Но она так устала. Ей было все равно и хотелось спать…
Тут она услышала голос Эрленда, говорившего быстро и испуганно:
– Голова у него… У него такая странная голова.
– Она опухла, – сказала спокойно какая-то женщина. – В этом нет ничего особенного: ведь мальчику пришлось очень трудно, когда он боролся за свою жизнь.
Кристин вскрикнула. В ней словно что-то проснулось, проснулось в самой глубине ее сердца; это ее сын, и он боролся, как и она, за свою жизнь…
Гюннюльф быстро повернулся смеясь. Схватил маленький белый сверток пеленок, лежавший на коленях у фру Гюнны, отнес его на кровать и положил мальчика на руки матери. Ослабев от нежности и счастья, она коснулась лицом крошечного, нежного, как шелк, личика среди полотняных ризок.
Она взглянула на Эрленда. Один раз она уже видела у него такое же посеревшее и осунувшееся лицо… Кристин не могла вспомнить когда. У нее был такой сумбур в голове… Но она знала, что ей не надо вспоминать, и это было хорошо. И хорошо было видеть, что он стоит так со своим братом, – священник положил ему на плечо руку. Безмерный мир и покой опустились на нее при взгляде на этого высокого человека в священническом облачении; широкое худощавое лицо под черным венчиком волос было таким волевым, но он улыбался добродушно и ласково.
Эрленд глубоко вогнал кинжал в бревенчатую стену позади матери и ребенка.
– В этом теперь нет необходимости, – сказал священник смеясь. – Ведь мальчик уже окрещен…
Кристин вспомнилось, что сказал однажды брат Эдвин. Только что окрещенное дитя так же свято, как святы ангелы небесные. Родительские грехи смыты с него, а само оно еще ни в чем не погрешило. Испуганно и осторожно она поцеловала маленькое личико.
К ним подошла фру Гюнна. Она измучилась, утомилась и сердилась на отца, у которого не хватило ума поблагодарить повитух хотя бы единым словом. И к тому же священник взял у нее ребенка и отнес к матери, а это должна была сделать фру Гюнна – и потому, что она опростала женщину, и потому, что она крестная мать ребенка.
– Ты еще не приветствовал сына своего, Эрленд, и даже не брал его на руки! – сказала она сердито.
Эрленд взял из рук матери спеленатого ребенка и на мгновение прижался к нему лицом.
– Пожалуй, я не полюблю тебя по-настоящему, Ноккве, пока не забуду, как ужасно ты мучил свою мать! – сказал он и положил мальчика обратно к Кристин.
– Да, да! Вали на него свою вину! – с раздражением промолвила старуха.
Господни Гюннюльф рассмеялся, а вместе с ним рассмеялась и сама фру Гюнна. Она хотела взять ребенка и положить его в колыбель, но Кристин взмолилась, чтобы ей позволили еще немножко подержать его у себя. Сейчас же вслед за этим она уснула, прижимая сына к груди… Смутно почувствовала, что Эрленд осторожно прикоснулся к ней, словно боялся причинить ей этим боль, и опять уснула.
На десятый день после рождения ребенка Гюннюльф сказал брату, когда они были утром одни в большой горнице:
– Пора бы тебе, Эрленд, послать весть о здоровье твоей супруги ее родным!
– Мне кажется, с этим нечего спешить, – отвечал Эрленд. – В Йорюндгорде едва ли придут в небывалый восторг, узнав, что здесь, в усадьбе, уже есть сын.
– А что же, по-твоему? – спросил Гюннюльф. – Неужели мать Кристин не знала еще осенью о том, что ее дочь нездорова? А теперь, наверное, беспокоится…
Эрленд ничего не ответил.
Но позднее, днем, когда Гюннюльф сидел в маленькой горенке, разговаривая с Кристин, туда вошел Эрленд. На нем была меховая шапка, короткая и толстая верхняя куртка из сермяге, длинные штаны и теплые меховые сапоги. Он наклонился над женой и похлопал ее по щеке.
– Ну, моя милая Кристин! Не хочешь ли послать со мной поклоны в Йорюндгорд, потому что сейчас я отправляюсь туда, на юг, сообщить о нашем сыне…
Кристин густо покраснела – она и испугалась и обрадовалась.
– Твой отец вправе потребовать от меня, – сказал Эрленд серьезно, – чтобы я сам прибыл с этой вестью. Кристин тихо лежала.
– Скажи нашим дома, – чуть слышно промолвила она, – что с тех пор, как я уехала от них, я каждый день только и думала о том, чтобы упасть к ногам отца и матери и вымолить у них прощение.
Вскоре Эрленд удалился. Кристин не пришло в голову спросить, каким образом он поедет. Но Гюннюльф вышел вслед за братом на двор. Там у дверей в горницу стояли лыжи Эрленда и палка, на которую было насажено острие копья.
– Ты идешь на лыжах? – спросил Гюннюльф. – А кто пойдет с тобой?
– Никто, – ответил смеясь Эрленд. – Ведь тебе же лучше всех известно, Гюннюльф, что нелегко угнаться за мной на лыжах.
– По-моему, это неразумно, – заметил священник. – Говорят, нынче очень много волков в Хёйландском лесу…
Эрленд только рассмеялся и начал подвязывать к ногам лыжи.
– Я рассчитываю быть наверху, у Йейтскарских выгонов, еще засветло. Теперь уже долго не темнеет. Я приду в Йорюндгорд на третьи сутки к вечеру…
– От Йейтскара до проезжей дороги путь тяжелый, а к тому же там скверные провалы с туманами. И ты знаешь, на горных выгонах в зимнюю пору бывает неспокойно.
– Можешь дать мне свое огниво, – сказал Эрленд, продолжая смеяться. – Вдруг мне придется расстаться с моим собственным… Бросить его в какую-нибудь лешачиху, если она потребует от меня такой куртуазности, какая не подобает женатому человеку. Слушай, брат, сейчас я делаю то, что ты мне советовал: еду к отцу Кристин предложить ему потребовать от меня такую пеню, какую сам он сочтет приемлемой… Так вот, уж предоставь мне самому выбирать, каким образом я поеду.
Этим и пришлось удовольствоваться Гюннюльфу. Но он строго-настрого наказал всем домочадцам скрыть от Кристин, что Эрленд отправился в путь один.
Небо раскинулось к югу светло-желтым пологом над синеющими снежными шапками гор в тот вечер, когда Эрленд промчался вниз, мимо церковного пустыря с такой быстротой, что только наст хрустел и визжал. Высоко вверху полумесяц светил белым и туманным светом в вечерних сумерках.
В Йорюндгорде темный дым взвивался клубами из дымовых отдушин к бледному, ясному небу. В тишине звенели размеренные и холодные удары топора.
Из ворот усадьбы выскочила с брехом целая стая собак и набросилась на прибывшего. Во дворе топталось стадо лохматых коз, темневших в светлых сумерках, – они пощипывали еловые ветки, сложенные кучей посреди двора. Трое ребятишек, одетых по-зимнему, бегали среди них.
Эта картина странно захватила Эрленда. Он остановился в ожидании тестя, который пошел навстречу незнакомцу. Перед этим Лавранс стоял около дровяного сарая и разговаривал с каким-то человеком, коловшим дранку для изгороди. Узнав своего зятя, он резко остановился и с силой воткнул в снег копье, которое держал в руке.
– Это ты? – спросил он тихо. – И один?.. Или что-нибудь… что-нибудь?.. В чем же дело, что ты пришел так?.. – произнес он немного спустя.
– Вот в чем дело, – Эрленд набрался храбрости и взглянул тестю в глаза. – Я подумал: самое меньшее, что я могу сделать, – это отправиться самому и поведать вам такую весть: Кристин родила сына утром в день Благовещения. Но теперь она чувствует себя хорошо, – поспешил он добавить.
Лавранс стоял молча. Он сильно прикусил нижнюю губу, – подбородок у него слегка дрожал.
– Да, это новость! – произнес он немного погодя. Подбежала маленькая Рамборг и остановилась рядом с отцом.
Она взглянула на него, залившись жгучим румянцем.
– Молчи! – хрипло сказал Лавранс, хотя девочка не произнесла ни слова и только покраснела. – Не стой здесь!.. Убирайся отсюда!..
Больше он ничего не сказал. Эрленд стоял, сильно наклонившись вперед и опираясь на лыжную палку, которую крепко сжимал левой рукой. И смотрел вниз в снег. Правую руку он сунул себе за пазуху. Лавранс указал пальцем:
– Ты поранил себя?..
– Немного, – ответил Эрленд. – Я сорвался вчера со скал в темноте.
Лавранс взял его за руку повыше кисти и осторожно пощупал.
– Кажется, кость не сломана, – сказал он. – Можешь сам уведомить ее мать.
Он направился к дому, ибо Рагнфрид вышла на двор. Та с изумлением поглядела вслед мужу, потом узнала Эрленда и быстро подошла к нему.
Эрленду пришлось вторично сообщить привезенную им новость. Она слушала, не произнося ни слова. Но глаза у нее заблестели влажным блеском, когда Эрленд в заключение сказал:
– Я подумал, что тебе, быть может, было кое-что известно до того, как Кристин уехала отсюда осенью… и что теперь ты боишься за дочь…
– Это хорошо с твоей стороны, Эрленд… – сказала она нерешительно. – Что ты вспомнил об этом. Я действительно боялась за нее ежедневно с тех самых пор, как ты увез ее от нас…
Лавранс вернулся.
– Вот тебе лисий жир; я вижу, зять, ты отморозил себе щеку. Подожди немного в сенях, пока Рагнфрид не намажет тебя этим и ты не оттаешь… А как твои ноги?.. Сними-ка потом сапоги и дай мне взглянуть.
Когда все домочадцы собрались к ужину, Лавранс сообщил им новость и велел подать крепкого пива, чтобы можно было повеселиться. Но настоящего веселья на пиршестве не было, а сам хозяин удовольствовался чашкой воды. Он попросил у Эрленда извинения: дело в том, что еще в юношеские дни он дал обет пить во время поста воду. Поэтому люди сидели довольно тихо и беседа велась вяло, хотя и приправлялась хорошим пивом. Дети время от времени подбегали к Лаврансу, – он обнимал их, когда они прижимались к его коленям, но отвечал на их вопросы рассеянно. Рамборг говорила кратко к резко, когда Эрленд пытался пошутить с ней, – очевидно, старалась показать, что ей не нравится зять. Ей шел теперь восьмой год, она была умненькая и красивая, но на сестер не похожая.
Эрленд спросил: «А кто такие другие дети?» Лавранс ответил, что мальчик – это Ховард, сын Тронда, самый младший ребенок в Сюндбю. Он так скучал дома среди взрослых братьев и сестер, что нынче на Рождество ему захотелось, чтобы тетка забрала его в Йорюндгорд. Девочка – это Хельга, дочь Ролва. Пришлось увезти детей с собой из Блакарсарва после поминок, потому что детям тяжело было бы видеть своего отца, каким он стал теперь. А Рамборг веселее проводить время с двоюродными братом и сестрой.
– Ведь мы с Рагнфрид начинаем стариться, – сказал Лавранс. – А Рамборг шаловливее и резвее, чем была Кристин. – Он погладил дочку по кудрявым волосам.
Эрленд подсел к теще, и та стала расспрашивать его о родах Кристин. Он заметил, что Лавранс прислушивается к их разговору. Но потом он поднялся с места, отошел от стола, накинул на себя плащ и взял палку: ему, сказал он, хочется пройти в усадьбу священника – пригласить отца Эйрика прийти к ним выпить.
Лавранс шел по протоптанной тропке через поля к Румюндгорду. Месяц уже начал заходить за гору, но над белыми вершинами небо искрилось тысячью звезд. Хорошо бы, священник был дома – нет сил сидеть там одному со всеми ними.
Но когда он уже шел меж изгородями, подходя к двору, он увидел приближающуюся ему навстречу свечку. Ее нес старый Эудюн – заметив, что кто-то стоит на дороге, он зазвонил в серебряный колокольчик, Лавранс, сын Бьёргюльфа, упал на колени в сугроб у края дороги.
Эудюн прошел мимо со свечой и колокольчиком, звеневшим нежно и ласково. Позади ехал отец Эйрик верхом. Минуя коленопреклоненного, он высоко приподнял обеими руками дароносицу, не глядя в его сторону, и тихо проехал мимо. А Лавранс склонился, протянул руки, приветствуя спасителя.
«Тот, что ехал со священником, это сын Эйнара Хнюфы, – значит, старик уж кончается!.. Да, да…» Лавранс прочел молитвы за умирающих, потом встал с колен и пошел домой. Все же эта ночная встреча с Богом очень укрепила и утешила его.
Когда они легли, Лавранс спросил у жены:
– А ты что-нибудь знала об этом… Что так обстоит дело с Кристин?
– А ты не знал? – сказала Рагнфрид.
– Нет, – ответил муж так кратко, что она поняла: такая мысль все же иногда посещала его.
– Было такое время нынче летом, что я побаивалась, – сказала мать нерешительно. – Я видела, она плохо и без удовольствия ест. Но так как потом все прошло, то я подумала, что, наверное, ошиблась. Она казалась такой веселой все то время, что мы готовились к ее свадьбе…
– Ну, у нее была причина радоваться, – сказал отец с легкой насмешкой. – Но что она ничего не сказала тебе… Ведь ты же ее мать…
– Теперь тебе хорошо вспоминать об этом, когда она согрешила, – с горечью ответила Рагнфрид. – Ты ведь знаешь, что Кристин никогда не была ко мне привязана…
Лавранс больше ничего не сказал. Немного погодя он ласково пожелал жене спокойной ночи и тихо улегся рядом с ней. Он чувствовал, что сон еще долго не придет к нему.
…Кристин… Его дочурка Кристин…
Ни разу даже словом одним не касался он того, в чем созналась ему Рагнфрид в ту ночь. Да и она не могла бы сказать по чистой совести, что он дает ей чувствовать, что помнит об этом. Он ничуть не изменился в своем обращении с ней… Напротив, старался проявить по отношению к жене еще больше дружелюбия и любви. Однако не впервой за эту зиму он замечает такую горечь у Рагнфрид или видит, как она силится найти какое-то скрытое оскорбление в невинных словах его. Он не понимает этого… Не знает, как этому помочь… Будь что будет…
– «Отче наш иже еси на небесех…» – Он стал молиться за Кристин и за ребенка ее. Потом помолился за жену и себя самого. И, наконец, попросил дать ему сил терпеть Эрленда, сына Никулауса, доколе он будет вынужден сносить пребывание зятя в своем доме.
Лавранс ни за что не хотел, чтобы его зять уезжал домой, пока не выяснится, как у него обстоит дело с рукой. Он не желал допустить, чтобы Эрленд отправился в дорогу один.
– Кристин обрадуется, если и вы тоже приедете, – сказал однажды Эрленд.
Лавранс помолчал. А потом нашел много возражений. Наверное, Рагнфрид не захочется остаться одной здесь, в усадьбе. Да и кроме того, если он поедет сейчас так далеко на север, то едва ли успеет вернуться домой к весеннему севу. Но кончилось все тем, что он отправился с Эрлендом. Лавранс не взял с собой слуг, – он поедет домой на корабле до Рэумсдала, а дальше к югу будет нанимать лошадей – его там знают все по дороге.
Они мало разговаривали во время лыжного похода, но, в общем, ладили между собой. Лаврансу было трудновато поспевать за Эрлендом; он не хотел признаваться, что зять ходит на лыжах слишком быстро для него. Однако Эрленд заметил это и сейчас же сбавил шаг, приспосабливаясь к тестю. Он очень старался угодить отцу своей жены, а когда хотел приобрести чью-либо дружбу, он становился скромным и мягким.
На третий день они остановились на ночлег в пустой каменной хижине. Погода была отвратительная – стоял туман, но, по-видимому, Эрленд всегда находил дорогу с одинаковой уверенностью. Лавранс заметил, что Эрленд с изумительной точностью разбирался во всех приметах, знал образ жизни и привычки зверей – и всегда мог сказать точно, где он находится. Казалось, все то, чему сам Лавранс, хотя и привыкший к жизни в горах, научился, стараясь смотреть, замечать и запоминать, его спутник знал просто так, вслепую! Эрленд сам над этим смеялся – такое уж у него чутье.
Они нашли каменную хижину уже в темноте, именно в то самое время, которое было указано Эрлендом. Лаврансу вспомнилась такая же точно ночь, когда ему пришлось зарыться в снег на расстоянии какого-нибудь выстрела из лука от своего собственного горного шалаша на выгоне для лошадей. Хижину совсем занесло снегом, так что путники были вынуждены забираться в нее через дымовую отдушину. Эрленд прикрыл отверстие конской шкурой, лежавшей в хижине, и укрепил ее деревянными распорками, засунув их под стропила. Потом выгреб лыжей набившийся в хижину снег и сумел развести на открытом очаге огонь, пустив в дело лежавшие там замерзшие дрова. Вытащив из-под скамейки трех-четырех куропаток, – Эрленд оставил их тут, когда шел на юг, – он обмазал их глиной с обтаявшего около очага пола и бросил эти комки на раскаленные угли.
Лавранс лежал на земляной завалинке, где Эрленд постарался устроить его поудобнее, подостлав котомки и плащи.
– Вот так ратные люди поступают с крадеными курами, Эрленд! – сказал он смеясь.
– Да, я тоже кое-чему научился, когда был на службе у графа! – сказал также со смехом Эрленд.
Сейчас он был настолько же проворным и жизнерадостным, насколько прежде бывал вялым и малоподвижным, – а таким его чаще всего и видел тесть. Усевшись на полу перед Лаврансом, он принялся рассказывать о тех годах, когда служил у графа Якоба в Халланде. Он был тогда начальником отряда в замке и потом выходил в море с тремя небольшими кораблями – охранял берег. Глаза у Эрленда стали совсем ребяческими, – он не хвастался, а просто дал волю языку. Лавранс лежал, поглядывая па него сверху вниз…
Недавно он молил Бога вооружить его терпением, чтобы снести присутствие мужа дочери в доме своем… А теперь почти готов был сердиться на самого себя, ибо Эрленд нравился ему гораздо больше, чем этого хотелось бы Лаврансу. Он вспомнил, что еще в ту ночь, когда сгорела их церковь, ему понравился зять. Нельзя сказать, чтобы этому долговязому недоставало телесного мужества! Отцовское сердце пронзила боль: жаль Эрленда, он мог бы быть способен на лучшее, чем совращать женщин! Но из него ровно ничего не получилось – так, какие-то мальчишеские выходки! «Будь у нас такие времена, чтобы какой-нибудь вождь мог взять этого человека в руки и использовать его… Но в нашем нынешнем мире, когда каждому приходится во многом полагаться на собственное суждение, а человек в положении Эрленда должен сам заботиться не только о собственном благополучии, но и о судьбе очень многих людей… И это муж Кристин!.»
Эрленд взглянул на тестя. И сам стал серьезным. А потом сказал:
– Я буду просить вас об одном, Лавранс… Прежде чем мы приедем ко мне домой… вы должны поведать мне о том, что, наверное, лежит у вас на сердце.
Лавранс молчал.
– Ведь вы же знаете, – продолжал Эрленд тем же голосом, – что я рад пасть к ногам вашим, чего бы вы ни потребовали, и уплатить вам такую пеню, какую вы сами сочтете достойным для меня возмездием.
Лавранс взглянул в лицо своего молодого собеседника, потом усмехнулся странной усмешкой.
– Пожалуй, было бы трудно, Эрленд… мне высказать, а тебе выполнить… Можешь сделать приличный дар церкви в Сюндлю и тем священникам, которых вы тоже оставили в дураках, – сказал он резко. – Я не хочу больше говорить об этом! Да и на молодость свою тебе не приходится ссылаться… Много было бы честнее, Эрленд, если бы ты пал к ногам моим до того, как я заключил ваш брак…
– Да, – отвечал Эрленд. – Но я не знал тогда, что дела обстоят так, что в один прекрасный день обнаружится, какую обиду я нанес вам.
Лавранс сел на лежанке.
– Так ты не знал, когда женился, что Кристин…
– Не знал, – произнес Эрленд. Вид у него был унылый. – Мы были женаты уже почти два месяца, когда я впервые узнал об этом…
Лавранс посмотрел на него с некоторым изумлением, но ничего не сказал. Тогда Эрленд опять заговорил слабым и неуверенным голосом:
– Я рад, что вы отправились в путь вместе со мной, тесть, Кристин всю зиму было не по себе… Бывало, едва слово со мной вымолвит. Много раз мне казалось, что ей противны и Хюсабю и я сам.
Лавранс ответил довольно холодно и уклончиво:
– Так бывает со всеми молодыми женами. Теперь она опять здорова, поэтому вскоре вы с ней, наверное, станете такими же добрыми друзьями, какими были раньше, – прибавил он и улыбнулся насмешливо.
Но Эрленд сидел, уставившись неподвижным взором на кучу раскаленных углей. Внезапно ему стало так ясно… хотя он понял это уже в ту минуту, когда впервые увидел маленькое красное личико у белого плеча Кристин. Никогда больше между ними не будет того, что было раньше.
Когда отец вошел в горенку к Кристин, та села на кровати и протянула к нему руки. Крепко обняв отцовскую шею, она залилась слезами и рыдала, рыдала, окончательно перепугав Лавранса.
Одно время она уже вставала с постели, но потом, узнав, что Эрленд отправился через горы без спутников, а между тем с возвращением его дело затянулось, так обеспокоилась, что у нее началась лихорадка.
Было сразу видно, что Кристин еще слаба: она плакала из-за всякого пустяка. Пока Эрленда не было, в усадьбу приехал новый постоянный священник, отец Эйлив, сын Серка. Он взял на себя труд иногда навещать хозяйку дома и читать ей вслух, однако Кристин начинала плакать над такими сущими пустяками, что вскоре священник пришел в недоумение: да что же наконец можно ей читать?
Однажды, когда отец сидел у нее, Кристин пожелала сама перепеленать ребенка, чтобы Лавранс увидел, какой это красивый и отлично сложенный мальчик. Ребенок лежал голенький среди пеленок, барахтаясь на одеяльце перед матерью.
– Что это за знак у него на грудке? – спросил Лавранс. Над самым сердцем у ребенка было несколько маленьких кроваво-красных пятнышек, словно окровавленная рука коснулась там мальчика. Кристин сама была очень встревожена, когда впервые увидела этот знак. Но она пыталась утешить себя и потому сказала:
– Наверное, это просто огневой знак; я взялась за грудь, когда увидела, что церковь горит.
Отец вздрогнул. Да! Ведь он же не знает, с каких пор… и сколько… она скрывала. И не понимает, как она в силах была… она, его родное дитя, скрывать от него…
– Мне все кажется, что вам не нравится мой сын по-настоящему, – много раз повторяла Кристин своему отцу, но Лавранс посмеивался да говорил: «Нет, я люблю его». К тому же он сделал богатые подарки – на ризки новорожденному и самой родильнице. Все же Кристин казалось, что ее сыну оказывают недостаточно внимания – и меньше всего Эрленд.
– Посмотрите-ка на него, отец, – просила она – Глядите, как он улыбается! Ну, видели ли вы, отец, когда-нибудь такого красивого ребенка, как Ноккве?
Она постоянно спрашивала все об одном и том же. Однажды Лавранс сказал, словно задумавшись:
– Твой брат Ховард… второй наш сын… был очень красивым ребенком.
Немного погодя Кристин спросила слабым голосом:
– Это тот из моих братьев, который жил дольше всех?..
– Да. Ему исполнилось два года… Ну, не надо же опять плакать, моя Кристин, – попросил он тихо.
Ни Лаврансу, ни Гюннюльфу не нравилось, что мальчика называют Ноккве, – ведь его окрестили Никулаусом! Эрленд стоял на том, что это одно и то же имя, но Гюннюльф сказал: «Нет, неверно! В древних сагах повествуется о людях, которых звали Ноккве еще в языческие времена». Все же Эрленд не хотел пользоваться именем, которое носил его отец. А Кристин всегда называла мальчика так, как впервые назвал их сына Эрленд, когда приветствовал его.
Итак, по мнению Кристин, всего лишь один человек в Хюсабю, кроме нее самой, полностью оценил, какой замечательный ребенок Ноккве и сколько он подает надежд. То был новый священник, отец Эйлив… В этом вопросе он рассуждал почти столь же здраво, как и сама мать.
Отец Эйлив был маленький, тщедушный человечек с небольшим круглым животиком, придававшим ему немного смешной вид. Он был очень неказист; люди, разговаривавшие с ним много раз, с немалым трудом узнавали потом священника – столь обыкновенно было его лицо. Волосы у нею и кожа были одинакового цвета – красновато-желтого, как песок, – а круглые голубовато-водянистые глаза невыразительны. По характеру своему он был тих и робок, но магистр Гюннюльф говорил, что отец Эйлив так учен, что тоже мог бы сдать экзамен на ученую степень, будь он хоть немного увереннее в себе. Но гораздо больше, чем своей ученостью, был он украшен чистотой жизни, смирением и искренней любовью ко Христу и его церкви.
Происхождения он был низкого и хотя был немногим старше Гюннюльфа, сына Никулауса, однако казался почти старообразным. Гюннюльф знал его с той поры, когда они учились с ним вместе в школе в Нидаросе, и всегда говорил с большой любовью об Эйливе, сыне Серка. По мнению Эрленда, им в Хюсабю посадили не очень-то важного священника, но Кристин сразу же преисполнилась доверием и любовью к нему.
Кристин продолжала жить с ребенком в Маленькой горенке даже после того, как побывала в церкви и очистилась. Это был тяжелый для нее день. Отец Эйлив взял ее под руку в церковь, но не посмел причастить ее тела Христова. Она исповедалась ему, но за то, что и она была повинна и смерти другого человека без покаяния, отпущения этого греха ей придется искать у архиепископа. В то утро, когда Гюннюльф сидел с ней и душа ее терзалась, он внушил Кристин, что едва для нее минует опасность телесной смерти, она должна будет немедленно искать душевного исцеления. Как только она почувствует себя достаточно здоровой, ей придется исполнить свой обет святому Улаву. Теперь, когда своим заступничеством он спас ее ребенка для света и чистой купели крещения, она должна сходить босая на его могилу и возложить там свой золотой венец, почетное украшение девственницы, которое она берегла столь плохо и носила не по праву. И Гюннюльф посоветовал Кристин подготовить себя к такому делу уединенной жизнью, молитвами, чтением и размышлением, а также поститься, – но умеренно, ради грудного ребенка.
Эрленд смотрел вслед своей молодой супруге со страстной тоской, когда встречался с ней во дворе. Такой красавицей, как теперь, она никогда еще не была: высокая, стройная, в простом темно-коричневом платье из некрашеной сермяжной ткани. Грубая полотняная косынка, покрывавшая ее волосы, шею и плечи, только еще резче подчеркивала, какой ослепительной белизны стала у нее кожа. Когда лучи весеннего солнца падали на лицо Кристин, свет словно просачивался глубоко в ее тело, – так она была ясна. Глаза и губы у нее как бы просвечивали насквозь. А если Эрленд заходил а горенку взглянуть на ребенка, Кристин опускала большие белые веки, когда он смотрел на нее, – и она казалась такой скромной и целомудренной, что Эрленд не смел коснуться даже руки ее своими пальцами. И когда она держала Ноккве у груди, то прикрывала краешком головной повязки едва заметный кусочек своего белого тела. Положительно все задались целью отправить его супругу прямо на небо, отняв у мужа!..
Так шутил Эрленд полусердито, беседуя с братом и тестем, когда по вечерам они сидели в большой горнице – одни лишь мужчины. Хюсабю превратился прямо в соборную церковь. Сейчас тут Гюннюльф и отец Эйлив, да тестя можно считать за полусвященника, а теперь и из него хотят сделать то же. Итого будет три священника в одной усадьбе! Но те только смеялись над ним.
В эту весну Эрленд, сын Никулауса, много занимался хозяйством. Нынче в должное время все изгороди были исправлены и навешены ворота, запашка полей и весенний сев закончены благополучно и своевременно, и Эрленд закупил великолепный рогатый скот, – ему пришлось обречь на убой значительную часть прежнего к Новому году, да и большой беды в этом не было – столько было у него старой и жалкой скотины. Эрленд нашел людей гнать смолу и заготовлять бересту, и дома в усадьбе были исправлены, а крыши починены. Такого порядка в Хюсабю и в заводе не было с тех самых пор, когда старый господин Никулаус потерял способность вести хозяйство. Правда, люди знали, что Эрленд искал совета и поддержки у отца своей жены. Вместе с ним и с братом своим, священником, Эрленд разъезжал по всей округе, гостя у друзей и родственников, когда у него бывал досуг от всех этих работ. Но теперь уж он ездил благопристойно, с двумя-тремя проворными и усердными слугами. А прежде у Эрленда было обыкновение разъезжать повсюду с целой свитой распущенных и буйных головорезов. И вот всякие сплетни и толки среди народа, так долго кипевшего гневом на Эрленда за его бесстыдный образ жизни, запущенность и разрушение в Хюсабю, теперь стали затихать, переходя в добродушную шутку. Люди, улыбаясь, говорили, что молодая супруга Эрленда многого достигла за шесть месяцев.
Незадолго до дня святого Бутолва Лавранс, сын Бьёргюльфа, уехал в Нидарос в сопровождении магистра Гюннюльфа. Священник пригласил его в гости на те несколько дней, которые Лавранс собирался посвятить посещению храма святого Улава и других церквей города, перед тем как ехать домой на юг. Он расстался с дочерью и ее мужем в любви и дружбе.
Кристин должна была идти в Нидарос через три дня после праздника святых мужей из Селье, – позднее, в последних числах месяца, в городе уже начиналась суета и толкотня в связи с праздником святого Улава, а до этого времени архиепископа не было в городе.
Накануне вечером в Хюсабю приехал магистр Гюннюльф, а на следующее утро спозаранку он отправился вместе с отцом Эйливом в церковь отслужить утреню. Роса серым войлоком покрывала траву, когда Кристин шла в церковь, но солнце золотило лес на вершине холма, а на склоне в зарослях куковала кукушка, – видимо, Кристин ожидала хорошая погода во время ее паломничества.
В церкви никого не было, кроме Эрленда, его жены и священников на освещенных хорах. Эрленд искоса взглянул на босые ноги Кристин – каково ей стоять на холодном как лед каменном полу! Ей придется пройти три мили,[12] и ее будут сопровождать только их молитвы. Он попытался вознести душу свою к Богу, как не пытался уже много лет.
Кристин была одета в пепельно-серую рясу, подпоясанную веревкой. Эрленд знал, что под рясой у нее надета рубашка из грубой мешковины. Туго повязанный сермяжный платок скрывал ее волосы.
Когда они вышли из церкви на утреннее солнце, их встретила служанка с ребенком. Кристин села на какие-то бревна. Повернувшись спиной к мужу, она стала кормить мальчика грудью, чтобы он наелся досыта, прежде чем она тронется в путь. Эрленд стоял не шевелясь немного в стороне – он был бледен, и щеки у него похолодели от волнения.
Священники вышли немного позднее – они снимали с себя облачение в ризнице. Они остановились около Кристин. Отец Эйлив вскоре пошел по направлению к усадьбе, а Гюннюльф помог Кристин хорошенько подвязать ребенка на спину. В мешке, висевшем на шее Кристин, был золотой венец, деньги и немного хлеба и соли. Она взяла в руки посох, низко присела перед священником и тихо двинулась на север по тропинке, которая шла вверх через лес.
Эрленд продолжал стоять, лицо его смертельно побледнело. И вдруг пустился бежать. К северу от церкви было несколько высоких пригорков, поросших, редкой травой и объеденной порослью можжевельника и березок – там обычно паслись козы. Эрленд взбежал на пригорок, – отсюда он еще некоторое; время мог видеть Кристин, пока та не скрылась в лесу.
Гюннюльф медленно стал подниматься вслед за братом. Священник казался таким высоким и темным в ясном утреннем; свете. Он тоже был очень бледен.
Эрленд стоял с полуоткрытым ртом, слезы струились по его бледным щекам. Вдруг он рванулся, упал на колени, потом, повалился ничком, головой вперед, в невысокую траву и лежал, рыдая и рыдая, да рвал вереск своими длинными загорелыми пальцами.
Гюннюльф стоял неподвижно. Он смотрел на рыдающего мужчину, потом поглядел вдаль, на лес, где исчезла женщина. Эрленд приподнял голову:
– Гюннюльф… Разве так надо было, что ты наложил на нее это?.. – Разве так надо было? – спросил он снова. – Неужели ты не мог разрешить ее?
Гюннюльф не отвечал. Тогда он опять принялся говорить:
– Ведь я-то же исповедался и искупил грех. – Он сел. – Той я купил тридцать месс, и ежегодное поминовение, и могилу в освященной земле, – я исповедался в грехе перед епископом Хельге и ходил к святой крови в Шверин. Разве это немножко не помогло бы Кристин?
– Хоть ты все это сделал, – сказал тихо священник, – принес к Богу разбитое сердце и примирился с ним, ты все же понимаешь, что следы греха твоего здесь, на земле, все равно ты должен будешь годами стараться изгладить. Что ты причинил своей нынешней супруге, когда втянул ее сперва в распутную жизнь, а потом в человекоубийство, того ты не можешь исправить, это только Бог может. Молись, чтобы он простер над ней свою руку в этом путешествии, где ты не можешь последовать за нею и защитить ее. И не забудь, брат, сколько вы оба будете жить, что ты видел, как твоя жена вышла вот так со двора твоего – больше ради твоих грехов, чем ее собственных.
Немного погодя Эрленд сказал:
– Я поклялся Богом и моей христианской верой, прежде чем я похитил ее честь, что никогда у меня не будет другой жены, а она обещала, что не возьмет другого мужа, пока мы живем на земле. Сам ты говорил, Гюннюльф, что тогда брак свершен перед Господом: тот, кто после вступит в другой брак, в глазах его станет жить в блуде. Но раз так, не было распутством то, что Кристин стала моей…
– Не то грех, что ты жил с нею, – сказал священник, помолчав. – Если бы это могло произойти так, чтобы ты не нарушил другого права. Но ты вовлек ее в греховное восстание против всех, кого Бог поставил над этим ребенком, и под конец навлек на нее кровавый грех. И ведь в тот раз, когда мы говорили об этом, я сказал и другое: для того церковь установила законы о браке, чтобы могло быть оглашение и чтобы мы, священство, не могли бы венчать против воли родных. – Он опустился на землю, сложил руки на одном колене и вперил неподвижный взгляд вдаль, через освещенный по-летнему поселок, где маленькое озерко отливало синевой в глубине долины.
– Тебе следовало бы самому знать, Эрленд: густые заросли терновника и крапивы насадил ты вокруг себя… Как же мог ты привлечь к себе молодую девушку так, чтобы она не ободралась в кровь и не причинила себе ран?..
– Ты стоял за меня не один раз, брат, в те дни; когда я жил с Элиной, – тихо промолвил Эрленд. – Я никогда не забуду тебе этого…
– Пожалуй, едва ли бы я это сделал, – отвечал Гюннюльф, и голос его задрожал, – если бы мог подумать, что ты не пожалеешь чистой и достойной девушки – ребенка по сравнению с тобой!
Эрленд не отвечал. Гюннюльф спросил тихо;
– Тогда, в Осло… Задумывался ли ты когда-нибудь над тем, что станется с Кристин, если она окажется с ребенком… еще когда она жила в монастыре? И была нареченной невестой другого… А ее отец – гордый и дорожащий своею честью человек… Все ее родичи – люди знатного происхождения, непривычные переносить срам…
– Поверь, я задумывался над этим… – Эрленд отвернулся. – Мюнан пообещал поддержать Кристин… Я об этом ей тоже говорил…
– Мюнан! Как у тебя хватило духу беседовать с таким человеком, как Мюнан, о чести Кристин?
– Он не такой, как ты думаешь, – отрезал Эрленд.
– А тут еще наша родственница фру Катрин. Ведь не собирались же вы везти Кристин в какую-нибудь из его усадеб, где живут его любовницы…
Эрленд ударил кулаком по земле так, что разбил в кровь суставы пальцев.
– Сам дьявол заботится о муже, когда жена ходит исповедоваться к его брату!
– Она мне не исповедовалась, – сказал священник, – да я и не духовник ее. Она жаловалась мне в своем горьком страхе и терзании… А я пытался помочь ей и преподать ей такой совет и такое утешение, которые казались мне наилучшими.
– Ну хорошо! – Эрленд вскинул голову и взглянул на брата. – Я сам знаю… Я не должен был делать этого… Позволять ей приходить ко мне в дом Брюнхильд…
Священник некоторое время сидел онемев.
– В дом Брюнхильд Мухи?..
– Да! Разве она не говорила тебе этого, раз уж рассказывала все?
– Тяжело будет Кристин и на исповеди рассказать такие вещи о своем законном супруге, – сказал священник немного погодя. – Мне кажется, она скорее умерла бы, прежде чем упомянуть об этом в другом месте… – Гюннюльф некоторое время сидел молча, потом сказал сурово и запальчиво: – А если ты, Эрленд, считал, что ты перед лицом Бога ее супруг, который должен охранять и оберегать ее, тогда твой проступок кажется мне еще худшим! Ты заманивал ее в рощи и сараи, ввел ее через порог блудницы. И в конце концов повез к Бьёрну, сыну Гюннара, и к фру Осхильд…
– Ты не должен так говорить о нашей тетке Осхильд, – мягко сказал Эрленд.
– Да ведь ты же сам говорил раньше, что считаешь ее повинной в смерти нашего дяди… Ее и этого самого Бьёрна.
– Мне до этого нет никакого дела, – сказал Эрленд запальчиво. – Я люблю тетку Осхильд…
– Это и видно, – промолвил священник. Губы его скривились в насмешливую улыбку. – Раз ты предоставил ей встретиться с Лаврансом, сыном Бьёргюльфа, когда сам бежал с его дочерью. Право, Эрленд, если тебя послушать, выходит так, что за дружбу с тобой стоит дорого платить…
– Господи Боже! – Эрленд закрыл лицо руками. Но священник продолжал:
– Если бы ты видел душевные муки жены своей, когда она содрогалась от ужаса перед своими грехами, неисповеданными и неотпущенными… когда она ждала рождения ребенка, а смерть стояла у ее порога… Сама еще ребенок и такая несчастная…
– Я знаю, знаю! – Эрленд дрожал. – Знаю, что она лежала, думая об этом, когда мучилась. Ради Бога, Гюннюльф, замолчи, ведь я брат твой!
Но тот продолжал безжалостно:
– Будь я мужчиной, как ты, а не священником… и соврати я с пути истинного такую юную и хорошую девушку, я освободился бы от другой. Помилуй Господи, скорее я поступил бы так, как тетка Осхильд поступила со своим мужем, и потом горел бы за это в аду в вечном огне, чем допустил бы такие страдания, какие ты навлек на свою непорочную подругу…
Эрленд продолжал сидеть, дрожа всем телом.
– Ты говоришь – ты священник… – сказал он тихо. – Такой ли ты хороший священник, что никогда не грешил… с женщиной?
Гюннюльф не глядел на брата. Волна крови залила румянцем его лицо.
– Ты не имеешь права задавать мне подобные вопросы… но все же я тебе отвечу. Тот, кто умер за нас на кресте, знает, как сильно нуждаюсь я в его милосердии. Но я скажу тебе, Эрленд, если на всей круглой плоскости земной у него не было бы ни одного-единственного служителя, чистого и не запятнанного грехом, и если не было бы во всей его святой церкви ни одного-единственного священника вернее и достойнее, чем я, жалкий изменник Господу, – все равно в ней учат завету и закону Господнему. Не может слово его загрязниться устами нечистого священника, оно лишь обожжет и изъест наши губы, – но, может быть, тебе этого не понять. Одно ты знаешь все же не хуже меня и любого грязного раба его, искупленного его кровью: ни закон Бога не может быть поколеблен, ни честь его не может быть умалена. Так точно, как солнце его равно могуче, сияет ли оно над бесплодным морем, или пустынными плоскогорьями, или над этими прекрасными обитаемыми долинами…
Эрленд по-прежнему сидел, закрыв лицо руками. Он долго сидел так, но когда заговорил, голос его звучал сухо и твердо:
– Священник или не священник… Но раз ты человек не такой строгой и чистой жизни… то разве ты не понимаешь?.. Мог ли бы ты поступить с женщиной, которая спала в твоих объятиях… родила тебе двух детей… мог ли бы ты поступить с ней так же, как наша тетка поступила со своим мужем?
Священник некоторое время молчал. Потом сказал довольно насмешливо:
– Ведь ты же не осуждаешь тетку Осхильд так уж строго…
– Одно дело – мужчина, другое – женщина! Я помню тот последний раз, когда они приезжали сюда, в Хюсабю, и с ними был господин Бьёрн. Мы сидели здесь у очага, с матерью и с теткой, а господин Бьёрн играл им на гуслях и пел… Я стоял у его колен… Вдруг дядя Борд окликнул ее… Он уже лежал в кровати и хотел, чтобы фру Осхильд тоже шла спать… и произнес такие бесстыдные, похабные слова… Тетка встала, и господин Бьёрн тоже; он вышел из горницы, но прежде они переглянулись… Да, я подумал потом, когда настолько вырос, чтобы понимать… очень может быть, что это правда… Я вымолил позволение посветить господину. Бьёрну и проводить его до клети, где он должен был спать, но не посмел… не посмел и спать в большой горнице… Я убежал и улегся со слугами в людской… Боже мой, Гюннюльф… да ведь с мужчиной никогда не может случиться того, что, разумеется, произошло в тот вечер с Осхильд! Нет, Гюннюльф! Убить женщину, которая… Разве только я застал бы ее с другим…
Но ведь он же убил женщину! Однако это Гюннюльф не был в состоянии сказать своему брату. И вот священник спросил холодно:
– Значит, тогда неправда и то, что Элина была тебе неверна?
– Неверна! – Эрленд резко повернулся к брату и сказал с жаром: – Что же, ты считаешь, я могу упрекать ее за связь с Гиссюром… после того, как то и дело давал ей понять, что теперь между нами все кончено?
Гюннюльф понурил голову.
– Да! Пожалуй, ты прав! – сказал он тихо и устало. Но, получив эту небольшую уступку, Эрленд вскипел. Высоко вскинув голову, он взглянул на священника:
– Что-то ты слишком заботлив к Кристин, Гюннюльф. Как ты ходил за ней по пятам всю весну… Едва ли не больше, чем пристало брату и священнику! Похоже на то, что ты как будто приревновал ее ко мне!.. Не будь она в таком положении, когда ты впервые увидел ее, люди, чего доброго, могли подумать…
Гюннюльф посмотрел на него. Вне себя от взгляда брата, вскочил Эрленд на ноги – и Гюннюльф тоже поднялся. Он по-прежнему не спускал с него взора, и тогда Эрленд кинулся на него со сжатыми кулаками. Священник схватил его за руки. Эрленд хотел было сбить брата с ног, но Гюннюльф даже не шелохнулся.
Эрленд сейчас же остыл.
– Мне следовало бы помнить, что ты священник, – сказал он тихо.
– Как видишь, тебе не придется раскаиваться, – сказал Гюннюльф усмехнувшись. Эрленд стоял, потирая кисти рук.
– Да, у тебя всегда была чертовская силища в руках…
– Это все равно как когда мы были мальчиками. – Голос Гюннюльфа стал удивительно мягким и ласковым. – Я часто вспоминал в те годы, которые провел вдали от дома, о том времени, когда мы были мальчиками. Мы частенько ссорились, но это никогда не длилось долго, Эрленд!
– Теперь, Гюннюльф, – сказал его брат печально, – уже никогда не будет так, как когда мы были мальчиками.
– Да, – тихо ответил священник. – Пожалуй, не будет…
Долго они стояли молча. Наконец Гюннюльф сказал:
– Ну, Эрленд, я уезжаю. Схожу к Эйливу и прощусь с ним, а потом уеду. Да, я съезжу к священнику в Оркедал, но я не поеду в Нидарос, пока она там. – Он усмехнулся.
– Гюннюльф!.. У меня и на уме этого не было… Не уезжай от меня так…
Гюннюльф продолжал стоять. Он вздохнул раза два, потом сказал:
– Ты должен узнать обо мне одну вещь, Эрленд… раз ты уж знаешь, что мне известно все о тебе… Садись!
Священник опять сел. А Эрленд растянулся на земле перед ним, положив подбородок на руку, и смотрел в странно. застывшее и взволнованное лицо брата. Затем усмехнулся:
– Что такое, Гюннюльф… Ты собираешься исповедоваться мне?..
– Да! – тихо промолвил брат. Но потом опять долго молчал. Эрленд заметил, что один раз губы у него шевельнулись, и он стиснул руки, сложенные на коленях.
– В чем дело? – Мимолетная улыбка скользнула по его лицу. – Неужели же может быть, что ты… Что какая-нибудь прекрасная дама… там, в южных странах…
– Нет, – сказал священник. Голос у него стал каким-то странно грубым. – Дело идет не о любви… Ты знаешь, Эрленд, как это случилось, что меня предназначили в священники?..
– Да. Когда братья наши умерли, а родители думали, что они потеряют также и нас обоих…
– Не то! – сказал Гюннюльф. – Мюнан, как они думали, был здоров, а Гэуте вовсе не болел, он умер только спустя зиму. Но ты задыхался, и тогда моя мать дала обет посвятить меня служению святому Улаву, если он спасет твою жизнь.
– Кто рассказал тебе это? – спросил немного погодя Эрленд.
– Ингрид, моя кормилица.
– Да, я, пожалуй, оказался бы довольно странным подарком для святого У лава! – сказал Эрленд со смехом. – Ему от меня было б мало пользы… Но по твоим же словам, Гюннюльф, ты был очень доволен тем, что тебя прочили в священники с самых детских лет!
– Да, – сказал священник. – Но не всегда так было. Я помню тот день, когда ты покидал Хюсабю вместе с Мюнаном, сыном Борда, чтобы явиться к королю, нашему родичу, и поступить к нему на службу. Конь плясал под тобой, и новое оружие твое блестело и сверкало. А мне никогда не носить оружия!.. Красив ты был, брат мой!.. Тебе было только шестнадцать зим, но давным-давно я уже заметил, что женщины и девушки заглядываются на тебя…
– Это великолепие длилось недолго, – сказал Эрленд. – Я научился подстригать себе ногти под самый корень, божиться через каждое второе слово и орудовать кинжалом, чтобы было чем поправить дело, когда балуешься мечом. Потом меня послали на север, и я встретил ее… И был с позором изгнан из дружины, а наш отец запер передо мной свои двери.
– И ты бежал с родины с красивой женщиной, – сказал Гюннюльф все так же тихо. – И мы узнали дома, что ты стал военачальником в замке графа Якоба…
– Ну, это была не такая уж большая должность, как казалось вам дома, – сказал Эрленд смеясь.
– Вы с отцом жили недружно… А на меня он вообще не обращал внимания. Мать любила меня – я знаю. Но сколь важней был для нее ты… это я понял лучше всего тогда, когда ты покинул родину. Ты, брат, был единственным, кто действительно любил меня. И Богу известно, что ты был моим самым дорогим другом здесь, на земле. Но в те дни, когда я был молод и неразумен, случалось, мне приходила в голову мысль, что ты получил от жизни уж слишком много. Теперь я все сказал, Эрленд!
Эрленд лежал, уткнувшись лицом в землю.
– Не уезжай, Гюннюльф, – просил он.
– Нет, я уеду, – сказал священник. – Теперь мы рассказали друг другу слишком уж много. Дай Бог и дева Мария, чтобы мы снова встретились в лучший час. Будь здоров, Эрленд!
– Прощай! – сказал Эрленд, не подымая головы. Когда через несколько часов Гюннюльф, уже одетый подорожному, выходил из дома священника, он увидел, что кто-то едет на коне по полям на юг, по направлению к лесу. За спиной у него висел лук, и три собаки бежали около лошади. То был Эрленд.
Тем временем Кристин быстро шла по лесной тропинке вверх по склону холма. Солнце стояло теперь высоко в небе, и вершины елей блестели на фоне летнего неба, но в лесу было еще по-утреннему прохладно и свежо. Приятный запах хвои, болотистой почвы и цветущей призорной травы, розовые двойные колокольчики которой усеивали все кочки, наполнял воздух, и поросшая травой тропинка была сыра, мягка, и по ней было приятно ступать босыми ногами, Кристин шла, шептала молитвы и иногда поглядывала на белые облачка – предвестники хорошей погоды, тихо плававшие в синеве над верхушками деревьев.
Все время она думала о брате Эдвине. Вот так и он ходил да ходил из года в год, с ранней весны до поздней осени, по горным тропам, под черными утесами и белыми вечными снегами. Он отдыхал на горных выгонах, пил из ручья и закусывал хлебом, который выносили ему скотницы да конские пастухи, а потом прощался с ними, призывая господний мир и благословение и на людей и на животных. Через шелестящие леса горных склонов спускался монах в долину; высокий и сутулый, понурив голову, брел он большой дорогой мимо усадебных построек и крестьянских домишек, и всюду, где бы он ни проходил, наступало вёдро от его любвеобильных молитв за всех людей.
Кристин не встречалось ни одного живого существа – кроме коров, попадавшихся кое-где: тут, в горах, были выгоны. Но тропинка была широко протоптана, а через болото проложены гати из бревен. Кристин шла бесстрашно, она чувствовала, что монах как бы шел незримо с нею рядом. «Брат Эдвин, если правда что ты святой человек, если ты ныне перед лицом Господа – помолись за меня!»
Господи Иисусе Христе, святая Мария, святой Улав!.. Она страстно хотела скорее достигнуть цели своего паломничества… Страстно хотела скорее сбросить с себя бремя годами скрываемых грехов – тяжесть обеден и церковных служб, которыми она воспользовалась по-воровски, не исповедавшись и не раскаявшись… Ей страстно хотелось быть свободной и очищенной от зла, – так жадно не стремилась она освободиться от своего бремени, когда носила ребенка нынче весной…
Мальчик сладко и спокойно спал за спиной у матери. Он проснулся, только когда Кристин прошла через лес, спустилась к поселку Снефюгль и перед ней открылся вид на Бюдвик и один из рукавов фьорда у Салтнеса. Тут она села на лужок, перекинула на колени узел с ребенком и расстегнула ворот рубахи. Приятно было прижать к себе мальчика, приятно было сидеть так, блаженная истома охватила все ее тело, и было сладко ощущать, как се твердые, словно камень, набухшие от молока груди опадают оттого, что ребенок сосет.
Внизу, у ног Кристин, мирно лежал, греясь в лучах солнца, поселок с зелеными лугами и светлыми полями среди темного леса. Там и сям над крышами вился дымок. Кое-где уже начался сенокос.
Ей пришлось переправляться на пароме от Салтнесской отмели до Стейнс. Теперь она уже оказалась в совсем незнакомой местности. Дорога через полуостров Бюнес некоторое время шла мимо усадеб, но потом Кристин опять очутилась в лесу – правда, теперь от водного жилья человеческого до другого было уже не так далеко. Она очень устала, но вспомнила о своих родителях, – ведь те прошли босиком весь путь от Йорюндгорда в Силе, через горы Довре, до самого Нидароса, неся Ульвхильд вдвоем на носилках. Так нечего думать о том, что Ноккве тяжело нести на спине!
…Но к тому же у нее ужасно чесалась голова – от пота под толстой сермяжной косынкой. А вокруг стана, там, где веревка придерживала одежду Кристин, рубаха врезалась в тело, наверное, до ран.
По дороге начали встречаться проезжие. Иной раз Кристин обгоняли или ей попадались навстречу верховые. Она нагнала крестьянскую повозку, направляющуюся с товарами в город на рынок: тяжелые сплошные колеса с визгом и скрипом громыхали и дребезжали по корням и каменьям. Двое мужчин вели на бойню корову. Они поглядели на молодую богомолку, потому что та была красива, – вообще-то жители этих мест привыкли к такою рода прохожим. В одном месте, немного в стороне от дороги, несколько парней рубили из бревен дом, – они окликнули Кристин, а какой-то пожилой человек побежал догонять ее и предложил ей испить пивца. Кристин низко присела, выпила и поблагодарила такими словами, какие ей обычно говорили нищие, когда она подавала им милостыню.
Вскоре после этого ей пришлось опять остановиться на отдых. Она нашла небольшой зеленый холмик с лужайкой у дороги; там бежал ручеек. Кристин положила ребенка на траву, он проснулся и начал кричать во весь голос. Поэтому Кристин поспешила скорее закончить чтение положенных молитв и молилась рассеянно. Потом взяла Ноккве к себе на колени и размотала свивальник. Ребенок напачкал в пеленки, а у Кристин мало было сменного белья. Тогда она выполоскала его тряпки и разложила их сохнуть на солнышке, на нагретом голом камне. Мальчика же просто закутала в верхние пеленки. Ему очень правилось лежать и барахтаться, пока он сосал материнскую грудь. Кристин радостно глядела на его крохотные бело-розовые ручки и ножки, и, кормя ребенка, она зажала одну из его ручонок между грудями.
Мимо проехали быстрой рысью двое мужчин. Кристин мельком взглянула на них, – это был знатный человек со своим слугой. Но вдруг господин резко остановил лошадь, спрыгнул с седла и пошел обратно к тому месту, где сидела Кристин. Это был Симон, сын Андреса.
– Может статься, тебе неприятно, что я здороваюсь с тобой? – спросил он. Он стоял, держа свою лошадь и глядя сверху вниз на Кристин. На нем было дорожное платье – кожаная безрукавка поверх голубого холщового кафтана, а голова была прикрыта шелковой шапочкой; лицо у него раскраснелось и вспотело. – Так странно видеть тебя… Но, может, ты не расположена беседовать со мной?..
– Да что ты!.. Ну, как живешь, Симон?..
Кристин подобрала босые ноги под одежду и хотела отнять ребенка от груди. Но мальчик закричал, зачмокал губами и стал искать, поэтому пришлось снова дать ему грудь. Кристин как можно старательнее собрала у груди складки одежды и сидела, опустив глаза в землю.
– Это твой? – спросил Симон, указывая пальцем на ребенка. – Впрочем, что за глупый вопрос! – рассмеялся он. – Конечно, сын? Везет же Эрленду, сыну Никулауса! – Он привязал коня к дереву и сел на камень неподалеку от Кристин. Свой меч он поставил между колен и сидел, сложив руки на рукоятке и роя землю концом ножен.
– Трудно было ожидать встречи с тобой здесь, на севере, Симон, – промолвила Кристин, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Да, – сказал Симон. – У меня раньше не бывало дел в этой части страны.
Кристин вспомнила, что она слышала что-то такое – на пиршестве в день своего приезда, – будто младший сын Арне, сына Яввалда, что из Ранхейма, женится на младшей дочери Андреса Дарре. И потому спросила Симона, не там ли он был.
– Тебе это известно? – спросил Симон. – Да, да, толки об этом, конечно, ходят здесь по округе…
– Значит, так и будет, – сказала Кристин, – что Яввалд получит Сигрид?
Симон быстро взглянул на нее, поджав губы.
– Я вяжу, ты все-таки не знаешь.
– Я не выходила со двора в Хюсабю всю зиму, – сказала Кристин. – И видела мало народу. Я слышала, что об этом браке шли разговоры…
– Ну, тогда можешь с таким же успехом выслушать это из моих уст… Все равно это скоро будет известно. – Он некоторое время сидел молча. – Яввалд умер за три дня до наступления зимней ночи,[13] – он упал с лошади и сломал себе спину. Помнишь, перед самым въездом в Дюфрин дорога поворачивает на восток от реки, и там очень крутой спуск… Да нет, ты, конечно, не помнишь! Мы ехали на празднование их обручения. Арне и сыновья его прибыли на корабле в Осло… – Тут Симон умолк.
– А Сигрид, наверное, радовалась, что выходит замуж за Яввалда, – сказала Кристин робко и боязливо.
– Да, – сказал Симон. – И у нее родился от него сын… Нынче весной, в день святых апостолов…
– О Симон!
Сигрид, дочь Андреса, с темными кудрями, обрамляющими круглое личико… Когда она смеялась, у нее на щеках появлялись глубокие ямочки. Ямочки на щеках и мелкие детские зубы были и у Симона. Кристин вспомнилось, что когда она бывала настроена не очень нежно к своему жениху, ей казалось это немужественным, в особенности после того, как она познакомилась с Эрлендом. Они были ужасно похожи друг на друга, Симон и Сигрид, но ей только шло, что она была такая пухленькая и хохотунья. Ей было тогда четырнадцать зим… Такого веселого смеха, как у Сигрид, Кристин никогда не слыхала. Симон поддразнивал младшую сестренку и постоянно шутил с ней, – Кристин чувствовала, что он любит ее больше всех своих братьев и сестер.
– Ты знаешь, отец любил Сигрид больше всех, – сказал Симон. – И вот ему хотелось, чтобы она и Яввалд посмотрели, понравятся ли они друг другу, прежде чем он заключил бы эту сделку с Арне. И они познакомились… Мне даже, пожалуй, казалось, несколько ближе, чем надо было… Как встретятся, так подталкивают друг друга, переглядываются да смеются, – это было прошлым летом в Дюфрине. Но они были так молоды… И кто бы мог подумать?.. А Асрид, ты знаешь, была уже помолвлена, еще когда мы с тобой… Ну, правда, она тогда шла охотно, ведь Тургрим – очень богатый и добрый до некоторой степени… Но сейчас нет ничего и никого, что было бы ему по сердцу, и к тому же он считает, будто у него все болезни и немощи, какие только известны людям. Поэтому все мы были рады, что Сигрид так довольна своим будущим замужеством.
И когда мы привезли тело Яввалда в усадьбу… Халфрид, жена моя, так все устроила, что Сигрид могла поехать с нами домой в Мандвик. А потом и оказалось, что она осталась не одна после смерти Яввалда…
Они помолчали. Затем Кристин сказала тихо:
– Невеселая нынче была поездка для тебя, Симон!
– Да уж! – Потом он усмехнулся. – Но вскоре я, наверное, привыкну ездить с печальными известиями, Кристин. Да так уже и подошло, что ехать пришлось мне, – отец был не в силах, и живут они у меня в Мандвике, Сигрид с ребенком. Но мальчик теперь получает отцовское место в роду, и я понял, глядя на них всех там, что нежеланным он не будет, бедный малютка, когда его перевезут нынче туда…
– А сестра твоя? – спросила Кристин, с трудом переводя дыхание. – Где же будет она жить? Симон не поднимал глаз от земли.
– Отек хочет, чтобы она жила теперь дома, в Дюфрине, – произнес он тихим голосом.
– Симон! Это ведь жестоко, как ты можешь в этом участвовать?..
– Но ты же понимаешь, – отвечал он, не поднимая глаз, – какой это выигрыш для мальчика, что он войдет уже с первых же дней в отцовскую семью. Мы с Халфрид, конечно, охотно оставили бы у себя обоих. Родная сестра не могла бы быть более преданной и любящей, чем Халфрид по отношению к Сигрид. Но ты не подумай, никто из тех родичей, не был с ней суров. Даже отец… хотя он стал конченым человеком после этого. Но разве же ты не понимаешь… было бы несправедливо, если бы кто-нибудь из нас восстал против того, чтобы невинному мальчику досталась наследие и имя после отца его!
Ребенок Кристин выпустил грудь. Мать быстро запахнула одежду на груди и прижала малютку к себе. Он удовлетворенно причмокнул несколько раз и срыгнул, измазав себе лицо, а матери руки.
Симон искоса взглянул на них обоих и сказал с усмешкой:
– Тебе больше посчастливилось, Кристин, чем моей сестре.
– Да, тебе, конечно, должно казаться незаслуженным, – тихи сказала Кристин, – что я называюсь мужней женой, а мальчик мой рожден законно. Пожалуй, я заслужила худшую долю: остаться одной с незаконным ребенком, не знающим отца…
– Это было бы самым скверным, что я мог услышать, – сказал Симон. – Я желаю тебе только хорошего, Кристин, – прибавил он более тихим голосом. И сейчас же спросил ее о дороге. Ведь он прибыл на север на корабле из Тюнсберга, пояснил Симон.
– Ну, мне уж пора ехать! Попробую нагнать своего слугу…
– Это Финн сопровождает тебя? – спросила Кристин.
– Нет! Финн теперь женился и больше уже не служит у меня. А ты его еще помнишь? – спросил Симон, и в голосе его прозвучало что-то радостное.
– А что, мальчик у Сигрид – красивый ребенок? – спросила Кристин и поглядела на Ноккве.
– Я слышал, так говорят. А по-моему, все грудные дети выглядят совершенно одинаково, – ответил Симон.
– Значит, у тебя самого нет детей, – сказала Кристин и вдруг улыбнулась.
– Нету! – отвечал он коротко. Потом простился с Кристин и уехал.
Когда Кристин пошла дальше, она не стала нести ребенка на спине. Она взяла его на руки и несла, прижав его личико к своей открытой шее. Она не могла думать ни о чем другом, кроме Сигрид, дочери Андреса.
Нет, ее отец не мог бы так поступить… Чтобы Лавранс, сын Бьёргюльфа, стал разъезжать, выпрашивая честь и место незаконному ребенку своей дочери среди родичей его отца… Никогда он не был бы способен на это! И никогда, никогда у него не хватило бы духу отнять у нее новорожденного сына… вырвать малютку из объятий матери, оторвать его от груди, когда на его невинных губках еще не обсохло материнское молоко. «Ноккве мой! Нет, этого он, конечно, не в силах был бы сделать… Будь это даже десять раз справедливо, мой отец не поступил бы так!..»
Но Кристин не могла отогнать от себя одну картину. Несколько всадников сорвалось в Роста – там, на севере долины, где она сужается и горы сдвигаются ближе, черные от леса. Веет холодом от реки, которая с грохотом мчится по камням, льдисто-зеленая, вспененная, с темными омутами. Тот, кто кинется в нее, разобьется о скалы мгновенно, срываясь с уступа на уступ… Иисусе, Мария!
Потом она увидела поля – там, дома, в Йорюндгорде, светлой летней ночью, – увидела себя бегущей вниз по тропинке к зеленой лужайке в ольховой чаще у реки… там, где у них обычно стирали белье. Вода стремительно бежала, однообразно ее журчание по пологому, усеянному большими камнями руслу… «Господи Боже, я не могу иначе…»
«Ах, но у отца не хватило бы духу на это! Как бы ни твердили, что этого требует справедливость. А я бы стала молить, молить, упав на голые колени: „Отец, не отнимай у меня моего ребенка!..“»
Кристин стояла на Фегинсбрекке,[14] глядя на город, лежавший у ее ног в золотом сиянии вечернего солнца. По ту сторону широкой светлой излучины реки стояли коричневые постройки с зелеными дерновыми крышами, с темными куполами листвы в садах, светлые каменные дома со ступенчатыми коньками, церкви, вздымавшие хребты черных, крытых гонтом крыш, церкви с тускло отсвечивающими свинцовыми кровлями. А над зелеными окрестностями, над великолепным городом поднималось ввысь здание собора, такое могучее и такое ослепительно светлое, что, казалось, все лежало у его подножия.
Освещаемый прямо в грудь вечерним солнцем, сверкающий стеклянными окнами, с башнями, головокружительными шпилями и раззолоченными боковыми приделами, собор стоял, указывая прямо вверх, на светлое летнее небо.
Вокруг лежали по-летнему зеленые долины, несущие на своих склонах почтенные, богатые усадьбы. Дальше, за городом, светло и широко открывался фьорд с пробегавшими по нему стаями больших летних облаков, поднимавшихся над ярко-синими горами на той стороне. Монастырский островок лежал, словно зеленый венец с белокаменными цветами домов, вкрапленными в него, и плескался в море. Сколько корабельных мачт у причалов, сколько красивых домов…
Пораженная, припала, всхлипывая, молодая женщина к подножию придорожного креста, где до нее тысячи паломников, коленопреклоненные, благодарили Бога за то, что руки помощи протянуты к людям на их пути через этот опасный и прекрасный мир.
Звонили к вечерне в церквях и монастырях, когда Кристин входила в соборный двор. На миг она осмелилась поднять взоры на западный фасад церкви, а потом, ослепленная, опустила долу глаза.
Люди не могли бы собственными силами завершить такое дело – дух Божий руководил святым Эйстейном и теми мужами, что после него строили храм. «Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя на земле якоже и на небесех», – теперь слова эти стали ей понятны. Отблеск Царствия Господнего свидетельствовал в камне о том, что воля его – во всем прекрасном. Кристин содрогнулась. Да, Бог должен с гневом обратиться от всего безобразного – от греха, и срама, и нечистоты.
В галереях небесного града стояли святые мужи и жены, такие красивые, что ей страшно было взглянуть на них. Неувядающие лозы вечности вились вверх, тихие и прекрасные, взрастали на шпилях и башнях и расцветали каменными священными цветами. Над средней дверью было изображение распятого на кресте Христа, по сторонам его стояли Мария и Иоанн-евангелист, и они были белые, точно изваянные из снега, и на белом блестело золото.
Три раза обошла она с молитвой вокруг церкви. Могучие громады стен с ошеломляющим богатством колонок, арок и окон, едва заметные в вышине огромные скаты крыши, башня, золото шпиля, высоко вздымавшегося в небесное пространство… Кристин поникла под тяжестью своего греха.
Она дрожала всем телом, лобызая обтесанный камень портала. На миг – как при блеске молнии – увидела она темную резьбу дерева вокруг церковной двери там, у них дома, – она лобызала ее своими детскими устами, вслед за отцом и матерью.
Она окропила святой водой ребенка и себя, вспомнив, как отец это делал, когда она была маленькой. Крепко прижав к груди ребенка, Кристин вошла в церковь.
Она шла точно в лесу; колонны были изборождены морщинами, как старые деревья, но в этот лес сквозь цветные стекла просачивался свет, разноцветный и ясный, как пение. Высоко вверху над Кристин резвились в каменной листве звери и люди, и ангелы играли и пели, а еще выше, на головокружительной высоте, раскинулись стрельчатые своды, вздымая храм ввысь к Богу. В одном из боковых приделов шла служба у алтаря. Кристин опустилась на колени у столба. Пение вызывало боль, как слишком яркий свет. Она почувствовала, как низко во прахе она повергнута.
«Pater noster». «Credo in unum Deum». «Ave Maria, gratia plena».[15] Она заучивала молитвы, повторяя их за отцом и матерью, раньше чем понимала их слова – сколько помнит себя. Господи Иисусе Христе! Есть ли еще такая грешница, как она?..
Высоко под аркой, вознесенный над людьми, висел распятый Христос. Пречистая дева, его мать, стояла, глядя в смертельной муке на своего безгрешного сына, пытаемого до смерти, как пытают злодея…
А сама она, пав на колени, держит здесь в объятиях плод своего греха! Кристин крепко прижала ребенка к груди – он свеж и здоров, словно яблочко, красен и бел, словно роза. Ребенок теперь не спал и лежал, глядя на мать своими ясными, милыми глазками.
Зачатый в грехе. Выношенный под ее жестоким, злым сердцем. Извлеченный из ее зараженной грехом плоти таким светлым, таким здоровым, таким несказанно восхитительным, свежим и чистым. Незаслуженная милость разрывала ей сердце; подавленная раскаянием, стояла она на коленях, и слезы лились потоком из ее души, как кровь из смертельной раны.
«Ноккве, дитя мое… Бог взыскивает грехи родителей на детях… Разве не знала я этого? Знала. Но не было во мне милосердия к невинной жизни, которая могла пробудиться в моем лоне, – на проклятие и муки из-за моего греха…
Раскаивалась ли я в грехе моем, когда носила тебя, мой любимый, любимый сын? Нет, то было не раскаяние… Сердце мое было ожесточено гневом и злобными мыслями в тот первый час, когда я впервые почувствовала твое движение, маленький, беззащитный… Magnificat anima mea Dominum. Et exultavit spiritus raeus in Deo salucari nieo.[16] Так она молвила, милостивая царица, когда была избрана понести того, кто должен был умереть за грехи наши. Не вспомнила я его, искупителя грехов моих и грехов моего ребенка… Нет, то было не раскаяние… Но я ругала себя, и прибеднялась, и клянчила, чтобы завет справедливости был нарушен, потому что мне было бы не снести, если Бог соблюл бы закон свой и наказал меня по слову своему, которое я знала все дни моей жизни…»
Кристин так рыдала, что не в силах была подниматься с колен, когда народ вставал во время службы. Она скорчилась кулем над своим ребенком. Около нес стояли на коленях какие-то люди, которые тоже не поднимались, – две хорошо одетые крестьянки, а между ними мальчик-подросток.
Она подняла взоры к хорам. За золоченой решеткой врат во тьме блестела рака святого Улава, высоко поднятая над алтарем. По спине у нее пробежал мороз. Там лежало его святое тело в ожидании для воскресения. Тогда крышка раскроется, и он поднимется. С боевым топором в руке прошествует он по церковному залу. А из-под каменного пола, из земли вокруг храма, с каждого кладбища на норвежской земле выскочат желтые остовы мертвецов, оденутся плотью и соберутся вокруг своего короля. Те, кто пытался идти по его окровавленным следам, и те, кто лишь прибегал к нему, дабы он помог нести их ношу греха, печали и болезней, которую они в жизни своей навязали себе и детям своим. Теперь они теснятся к своему королю и просят напомнить Богу о нужде своей. Господи, внемли, о чем я молю тебя за этот народ, который я так любил, что готов был стерпеть изгнание, и нужду, и ненависть, и смерть, лишь бы ни один муж, ми одна дева не взросли в Норвегии, не узнав, что ты умер во спасение всем грешникам. Господи, не ты ли велел нам выйти и сделать всех людей учениками твоими? Кровью моей написал я, Улав, сын Харалда, твою благую весть норвежским языком ради этих моих беглых подданных…
Кристин закрыла глаза. У нее кружилась голова, она чувствовала себя больной. Перед нею был лик короля – его пламенеющие очи зрели в глубь ее души – она содрогнулась под взглядом святого Улава.
Там, на севере твоей родной долины, Кристин, на том месте, где я отдыхал, когда мои соотечественники изгнали меня из моей наследственной державы, потому что не могли стерпеть закон Господний, разве там не воздвигли церкви? Разве сведущие люди не пришли туда, не учили вас заповедям Божиим.
Чти отца своего и матерь свою. Не убий. Бог взыщет зло родителей на детях… Я умер, чтобы вы узнали эти истины. Разве тебя не учили им, Кристин, дочь Лавранса?
Учили, Государь, учили!
Церковь святого Улава у них дома – ей виделось ее уютное бревенчатое помещение. Там не было такой устрашающей высоты. Она была надежной, сооружена Господу из темного смоленого дерева, из какого люди рубят себе жилища, клети и хлева для скота. Но бревна были обтесаны, превратились в стройные стволы, и из связи их были воздвигнуты стены дома Божьего. Так точно, – учил отец Эйрик в каждую годовщину освящения церкви, – должны мы орудиями веры рубить и тесать наше грешное естество, пока не станем верными членами Христовой церкви.
Ты забыла это, Кристин? Где те дела, которые должны свидетельствовать за тебя в судный день, что ты член церкви Божьей, – где добрые дела. свидетельствующие за человека, что Бог им владеет?
Иисусе, ее добрые дела! Она читала те молитвы, которые были ей вложены в уста. Она передавала милостыню, которую отец вкладывал ей в руки, она пособляла матери, когда мать одевала нищих, насыщала голодных и облегчала язвы больных…
Но злые дела были ее собственными.
Она старалась льнуть ко всем, дававшим ей убежище и поддержку. Любящие наставления брата Эдвина, его горе из-за ее греха, его ласковое заступничество принимала она – и бросалась в жгучее вожделение греха, как только уходила из-под его кротких старых очей. Ложилась по хлевам и сараям и едва ощущала стыд от того, что дурачит добрую, достойную фру Груа, принимала дружелюбную заботу благочестивых сестер и монахинь, и у нее даже не хватало ума постесняться, когда они хвалили ее скромность и приличное поведение перед отцом.
Ах, отец! Думать – о нем тяжелее всего… Об отце, который не сказал ей ни одного неласкового слова, когда пришел сюда нынче весною…
Симон не выдал ее, когда застал ее, свою невесту, с мужчиной в харчевне для холостых военных. А она позволила ему взять на себя вину за нарушение слова, позволила ему нести вину перед се отцом…
Ах, а с отцом – это хуже всего… Нет, с матерью еще хуже. Неужели Ноккве вырастет и проявит к матери так же мало любви, как она к своей… Нет, этого ей не вынести. Мать, что родила ее и кормила грудью, не смыкала над ней глаз, когда она болела, мыла и расчесывала ее волосы и радовалась, что они красивые. И в первый же раз, как она нашла, что ей нужны материнская помощь и утешение, она принялась ждать, что мать приедет к ней, несмотря на все ее непослушание. «Уж конечно, мать твоя бы отправилась на север и была бы с тобой, если бы знала, что будет тебе в утешение», – сказал отец. Ах матушка, матушка, матушка…
Как-то дома Кристин видела воду, взятую из колодца, она казалась такой чистой и прозрачной, когда была налита в деревянные чашки. Но у отца был стеклянный кубок, и когда воду перелили в него и солнце осветило ее, то оказалось, что она мутна и полна нечистоты…
Да, Государь мой Король, я понимаю, какая я!
Доброту и любовь она принимала от всех людей, словно имела на это право. Она не видела конца всей доброте, и всей любви, которые встречала в своей жизни. Но в первый же раз, когда человек очутился у нее на дороге, она поднялась против него, как взвивается и жалит змея. Тверда и остра, как нож, была ее воля, когда она навлекла смерть на Элину, дочь Орма…
Так поднялась бы она и против самого Господа Бога, если бы он возложил на ее выю свою справедливую руку. Ах, как могли вынести это отец и мать, – трех маленьких детей они потеряли, они видели, как Ульвхильд таяла и близилась к смерти после всех тех долгих горестных лет, что они старались вернуть ребенку здоровье. Но все испытания переносили они с терпением, никогда они не усомнились, что Бог распорядится к лучшему для детей их. А она причинила им все это горе и позор…
Но если бы что-нибудь случилось с ее ребенком… Если бы его отняли у нее, как отняли дитя у Сигрид, дочери Андреса. Ах, не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого!..
До самого края бездны адовой добрела она. Если б она потеряла мальчика, она бы кинулась в дымящуюся пропасть, отвратилась бы с насмешкой от всякой надежды соединиться с добрыми и милыми сердцу людьми, которые ее любили, убила б себя, отдалась бы дьяволу во власть…
Что же удивительного, если грудь Ноккве отмечена окровавленной рукой?
Ах, святой Улав, ты, услышавший мои молитвы, когда я просила тебя помочь моему ребенку!.. Я просила тебя обратить кару на меня и пощадить невинного. Я, Государь мой Король, я знаю, как я сдержала свою часть того договора…
Как дикий, языческий зверь она встала на дыбы под первым же наказанием. Эрленд… Ни одного часа не думала она, что он уже не любит ее больше. Ибо если бы она так думала, то не в силах была бы дольше жить. О нет! Она думала тайно от себя самой, что когда опять станет красивой, здоровой и шаловливой, то снова будет так, что ему позволится просить у нее… Не то, чтобы он был неласков с нею зимой. Но она, слышавшая с самого своего детства о том, что дьявол всегда держится около беременной женщины и соблазняет ее, когда она бывает слаба, охотно подставила свое ухо, внимая сатанинской лжи. Она притворялась, будто думает, что Эрленд уже не питает к ней любви, ибо она больна и безобразна… когда видела – он принимает близко к сердцу, что вызвал толки в народе о ней и себе. Его смущенных и нежных слов она не желала слушать, а когда сама подстрекала его говорить запальчивые и необдуманные речи, то потом подхватывала их и попрекала ими Эрленда. О Боже! Она не только гадкая женщина, но и дурная жена…
Понимаешь ты теперь, Кристин, как нужна тебе помощь?..
Да, Государь мой Король, теперь я понимаю. Велика моя нужда в твоей поддержке, чтобы снова мне не отвратиться от Бога. Будь со мной, вождь народный, когда я приду к тебе с молитвой, молись за меня, святой Улав, молись за меня!
Cor mundurn crea in me, Deus, et. spiritum rectum innova in visceribus meis.
Ne projicias me a facie tua…
Libera me de sanguinibus, Deus, Deus salutis meae…[17]
Служба кончилась. Народ стал выходить из церкви. Две крестьянки, стоявшие на коленях возле Кристин, поднялись на ноги. Но мальчик, бывший с женщинами, не поднялся. Он начал передвигаться по полу, упираясь согнутыми суставами пальцев о плиты, и подпрыгивал, словно неоперившийся вороненок. У него были малюсенькие ножки, кривые, подвернутые под туловище. Женщины шли, стараясь как можно больше загородить калеку своей одеждой.
Когда все трое скрылись из виду, Кристин пала ниц и поцеловала пол в том месте, где они прошли мимо нее.
Немного растерянная и беспомощная стояла Кристин у входа на хоры, когда какой-то молодой священник вышел из решетчатой двери. Он остановился около заплаканной молодой женщины, и Кристин как могла лучше изложила ему свое дело. Сперва он не понял. Кристин вытащила золотой венец и протянула его священнику.
– А? Вы Кристин, дочь Лавранса, супруга Эрленда из Хюсабю? – Он с некоторым изумлением поглядел на нее. У Кристин от слез совершенно опухло лицо. – Да, да! Ваш деверь, магистр Гюннюльф говорил об этом, да, да!
Он провел ее в ризницу, взял венец, развернул полотняные тряпки, в которые тот был завернут, и посмотрел на него, потом сказал с улыбкой:
– Да… Вы, конечно, понимаете… Тут надо бы пригласить свидетелей и всякое такое… Ведь вы же не можете, госпожа, отдать такую драгоценность, словно это просто ломоть хлеба… Но, конечно, я могу взять его пока на хранение, – ведь вам, наверное, не хочется брать его с собой в город. Слушай, попроси господина Арне потрудиться прийти сюда! – сказал он одному из прислужников. – Вашему супругу тоже следовало бы, пожалуй, присутствовать, если действовать по всем правилам. Но, быть может, Гюннюльф привез с собой какое-нибудь письмо от него?.. Вы желаете предстать пред лицом самого архиепископа, не правда ли? А то нынче исповедует Хэук, сын Томаса. Не знаю, говорил ли Гюннюльф с господином архиепископом Эйливом… Вам придется прийти сюда завтра пораньше, к утрене. И можете спросить меня после чтения часов, мое имя Поль, сын Аслака. А его, – он указал пальцем на ребенка, вам нужно будет оставить в гостинице. Вы будете ночевать у монахинь в Бакке? Так говорил, насколько мне помнится, ваш деверь.
Вошел еще один священник, и оба о чем-то заговорили между собой. Первый отомкнул небольшой стенной шкафчик, вынул оттуда весы и взвесил венец, пока второй что-то записывал в книгу. Потом они положили венец в шкафчик и заперли его там на ключ.
Господин Поль пошел проводить Кристин из ризницы и спросил, не пожелает ли она, чтобы он поднял ее сына к раке святого Улава.
Он взял мальчика уверенной, немного равнодушной хваткой священника, привыкшего брать в руки младенцев при крещении. Кристин последовала за ним в церковь, и тогда он спросил, не хочет ли и она приложиться к раке.
«Не смею!» – подумала Кристин, однако поднялась вслед за священником по лесенке на возвышение, где стояла рака. Но когда она приложилась губами к золоченой раке, перед ее глазами словно вспыхнуло большое ослепительно-белое пламя.
Священник испугался, что она упадет в обморок. Но она поднялась на ноги. Тогда он дал ребенку прикоснуться лобиком к святыне.
Господин Поль проводил ее до дверей церкви и спросил, найдет ли она дорогу до переправы. Потом пожелал ей доброй ночи, – он все время говорил с Кристин ровным и сухим голосом, как молодой благовоспитанный придворный.
Накрапывал дождь, приятный живительный запах струился из садов и исходил от улицы, свежей и зеленой, как деревенский двор, кроме тех мест, где тянулись протоптанные и проезженные полосы. Кристин как можно старательней укрыла ребенка от дождя… Он был теперь так тяжел, так тяжел, что руки у нее просто немели и отнимались. И он непрерывно пищал и плакал – конечно, опять проголодался!
Мать смертельно устала – от долгого странствования, от слез и сильнейшего душевного потрясения, пережитого в церкви. Ей было холодно, а дождь припустил, капли шлепались о ветви деревьев, так что листья дрожали, поблескивая. Кристин плелась своим путем по переулкам и вышла на улицу, где перед ней бежала река, широкая и серая, изрытая, как решето, ямками от падающих капель.
Никакого парома тут не было. Кристин заговорила с какими-то двумя мужчинами, которые забрались от дождя под амбар, стоявший на сваях у самой воды. Те сказали, что ей придется дойти до того места, где причаливают суда, – там у монахинь построен дом и там же живет паромщик.
Кристин поднялась опять на пригорок, усталая, промокшая, с израненными ногами. Она подошла к какой-то серой каменной церковке, позади нее стояло несколько домов, окруженных забором. Ноккве уже просто надрывался от крика, так что ей нельзя было войти в церковь. Но ей слышно было пение, несшееся из незастекленных окон, – она узнала антифон «Laetare, Regina coeli»: «Радуйся, Царица Небесная… Ибо тот, кого ты избрана была принести… восстал из мертвых по слову своему, аллилуйя!»
Это было то, что минориты пели в конце службы. Брат Эдвин научил ее этому акафисту матери Царя Небесного, когда Кристин сидела с ним по ночам в то время, как он лежал недужный у них в Йорюндгорде. Она незаметно зашла на церковный двор и, остановясь у стены с ребенком на руках, тихо читала про себя эту молитву.
«Что бы ты ни сделала, Кристин, все равно ничто не изменит сердечной любви к тебе твоего отца! Вот почему ты не должна больше причинять ему горе…»
…Как протянуты твои пронзенные руки на кресте, о славный царь солнечного града… Как далеко бы ни сошла душа с правого пути, эти пронзенные руки протянуты с тоскою. Ничего не нужно, кроме одного: чтобы грешные души обратились к раскрытым объятиям – добровольно, как дитя идет к отцу, а не как рабы, гонимые домой к строгому владельцу. Теперь она поняла, как мерзок грех. Опять в груди ее возникла эта боль, как будто сердце разорвалось от раскаяния и стыда перед незаслуженной милостью.
В нише церковной стены можно было немного укрыться от дождя. Кристин опустилась на могильную плиту и стала утолять голод ребенка. Время от времени она нагибалась и целовала покрытое пушком темечко.
Должно быть, она уснула. Кто-то тронул ее за плечо. Перед ней стояли монах-священник и старик-мирянин с могильной лопатой в руках. Босоногий минорит спросил, не нуждается ли она в пристанище для ночлега.
Она встрепенулась: ей гораздо больше хотелось бы провести ночь здесь, у миноритов, собратьев брата Эдвина, и к тому же до Бакке так далеко идти, а она падает с ног от усталости… И монах велел слуге-мирянину проводить эту женщину в женскую гостиницу. «И дай ей немного камышовой примочки для ног – я вижу, они у нее поранены».
В женской гостинице было душно и темно; находилась она за оградой, в переулке. Брат-мирянин принес Кристин воды для умывания и немного пищи. Кристин села у очага и попробовала убаюкать ребенка. Ноккве чувствовал по своей пище, что мать измучена и пропостилась весь этот день. Он тянул ее за высосанную грудь, пищал и плакал. Кристин хлебнула несколько глотков молока, принесенного ей братом-мирянином. Она пыталась было впрыснуть его из своего рта в рот ребенка, но мальчуган громогласно отверг такой способ кормить его, а старик рассмеялся и покачал головой:
– Сама попей молока, и тогда оно, разумеется, пойдет и мальчику впрок…
Наконец старик ушел. Кристин забралась на одну из нар для спанья, наверху, под самой кровлей. Оттуда она могла дотянуться до отдушины и открыть ее. А в помещении была отвратительная вонь, – там ночевала какая-то женщина, у которой был понос. Кристин открыла отдушину; омытый дождем воздух ясной и прохладной летней ночи повеял на нее. Кристин сидела на короткой лежанке, упираясь затылком в бревна стены. – подушек на постели было так мало. Мальчик спал у нее на коленях. Кристин хотела было закрыть отдушину немного погодя, но нечаянно уснула.
Среди ночи она проснулась. Месяц заглядывал в отдушину, по-летнему медово-желтый и бледный, освещал ребенка и ее, и лучи его падали на стену прямо перед Кристин. И тут она заметила, что какой-то человек стоит среди потока лунного света, паря между полом и крышей.
Он был одет в пепельно-серую рясу, такой высокий и сутулый. И вот он обратил к Кристин свое старое-старое, изрытое морщинами лицо. Это был брат Эдвин. Он улыбался так несказанно нежно, немного плутовато и весело, совсем как в те дни, когда жил на земле.
Кристин ничуть не изумилась. Смиренно, счастливо, полная надежд, смотрела она на него, ожидая, что же он скажет или сделает.
Монах засмеялся ей и протянул ей старую тяжелую кожаную рукавицу, потом повесил ее на лунный луч. Тут он заулыбался еще больше, кивнул ей и исчез.