В самом начале нового года в Хюсабю приехали нежданные гости. Это были Лавранс, сын Бьёргюльфа, и старый Смид, сын Гюдлейка из Довре, а с ними – еще двое каких-то господ, не знакомых Кристин. Эрленд был очень удивлен, увидев своего тестя в таком обществе: это были господин Эрлинг, сын Видкгона, из Гискс и Бьяркёя и Хафтур Грэут с острова Гудёй. Эрленд не знал, что Лавранс знаком с ними. Однако господин Эрлинг объяснил, что они все встретились на Рэумсдалском мысу; он заседал там вместе с Лаврансом и Смидом в Судилище шестерых, которое теперь разрешило наконец спор между дальними наследниками Иона, сына Хэука. И вот они с Лаврансом случайно заговорили об Эрленде, и Эрлингу, у которого было какое-то дело в Нидаросе, пришло тогда на ум. что хорошо было бы заехать в Хюсабю и навестить его хозяев, если только Лавранс согласится присоединиться к нему и поплывет с ним на север. Смид, сын Гюдлейка, сказал со смехом, что он почти что сам пригласил себя участвовать в поездке.
– Мне захотелось снова повидать нашу Кристин, прекраснейшую розу родной долины. А потом я еще подумал, что родственница моя Рагнфрид будет мне благодарна за то, что я не спускаю глаз с ее супруга: какие это такие важные совещания он замышляет со столь мудрыми и могущественными людьми! Да, моя Кристин! Нынче зимой у твоего отца иные дела, чем разъезжать с нами по усадьбам да справлять Рождество, пока не наступит пост! Все эти годы мы сидели себе по своим дворам тихо и мирно и берегли каждый свою выгоду. Но теперь Лавранс хочет, чтобы все мы, королевские вассалы – жители долин, скакали толпой в Осло среди самой лютой зимы: мы теперь будем в совете охранять королевскую выгоду. По словам Лавранса, они там правят так скверно за бедного несовершеннолетнего ребенка!..
Господин Эрлинг выглядел озабоченным. Эрленд приподнял брови:
– Вы принимаете участие в этих совещаниях насчет большого съезда дружинников, тесть?
– Нет, нет! – сказал Лавранс. – Я, подобно другим королевским людям нашей местности, еду на собрание, раз уж нас вызвали туда…,
Но Смид, сын Гюдлейка, опять начал: ведь его-то сам Лавранс уговорил ехать. А Херстейна из Крюке, Тронда Иеслинга, Гютторма Снейса и других, кто было не желал ехать?..
– А что же, разве в этой усадьбе нет обычая приглашать приезжих в дом? – спросил Лавранс. – Сейчас мы решим, умеет ли Кристин варить такое хорошее пиво, как ее мать.
Эрленд поглядел задумчиво, а Кристин удивилась.
– В чем дело, отец? – спросила она немного позже, когда Лавранс остался с ней в маленькой горенке, куда Кристин перенесла ребенка из-за гостей.
Лавранс сидел, покачивая внука на колене. Ноккве, теперь уже десятимесячный, был крепкий и красивый ребенок. Еще к Рождеству на него надели длинную рубашечку и носочки.
– Я не слыхала, чтобы вы прежде участвовали в таких предприятиях, – сказала опять дочь. – Ведь вы всегда говаривали, что для страны, для военных дел и для всех носящих оружие лучше всего, если распоряжаются король и его приближенные. Эрленд говорит, что этот замысел – дело знатных людей на юге. Они хотят отстранить от правления фру Ингебьёрг и тех людей, которых ей дал в советчики ее отец, а себе силой присвоить такую власть, какая у них была, когда король Хокон и его брат были еще детьми. Но это принесло большой ущерб государству…
Лавранс шепнул, чтобы Кристин выслала из горницы няньку.
– Откуда у Эрленда такие сведения? Небось от Мюнана? Кристин рассказала, что Орм привез с собой письмо от господина Мюнана, когда приехал домой осенью. Она не сказала, что сама читала это письмо вслух Эрленду, – тот не очень-то хорошо разбирает по-писаному. А в письме Мюнан горько жаловался на то, что нынче всякий мужчина в Норвегии, носящий герб на своем щите, полагает, что он лучше разбирается в делах управления государством, чем те рыцари, которые окружали короля Хокона, когда тот был жив; и вот такие-то люди воображают, что они лучше пекутся о благе молодого короля, чем сама высокородная госпожа – его родная мать. Он предупреждал Эрленда, что если появятся признаки того, что норвежские господа хотят последовать примеру шведских и поступить так же, как поступили те нынешним летом в Скаре – замыслят заговор против фру Ингебьёрг и ее старых, испытанных советников, – тогда родичи ее должны быть наготове, а Эрленду нужно будет съехаться с Мюнаном в Хамаре.
– А он не упоминал, – сказал Лавранс, потрепав Ноккве за кругленький подбородок, – что я один из тех, кто воспротивился незаконному воинскому призыву, которого от имени нашего короля требовал Мюнан, разъезжая по долине?
– Вы?! – воскликнула Кристин. – Разве вы встречались с Мюнаном, сыном Борда, нынче осенью?
– Да, встречался, – отвечал Лавранс. – И большого единодушия у нас не получилось.
– А вы говорили обо мне? – быстро спросила Кристин.
– Нет, моя маленькая! – сказал отец рассмеявшись. – Мне что-то не вспоминается, чтобы мы в тот раз упоминали о тебе во время беседы. А ты не знаешь, твой муж действительно подумывает о поездке на юг для встречи с Мюнаном?
– Я так полагаю! – отвечала Кристин. – Отец Эйлив недавно составлял письмо для него… И Эрленд говорил, что ему, пожалуй, скоро придется съездить на юг…
Лавранс некоторое время сидел молча, глядя на ребенка, цеплявшегося пальчиками за рукоятку его кинжала и старавшегося откусить вделанный в нее кристалл горного хрусталя.
– Это правда, что фру Ингебьёрг хотят лишить правления? – спросила Кристин.
– Ей примерно столько же лет, сколько тебе, – отвечал отец, не переставая улыбаться. – Никто не собирается отнимать у королевской матери власть, для которой она рождена. Но архиепископ и некоторые из друзей и родичей нашего покойного короля собираются на совет и будут обсуждать, каким образом лучше всего защитить власть и честь королевской матери и благо всего народа.
Кристин сказала тихо:
– Я понимаю, отец, что вы приехали в Хюсабю в этот раз не только для того, чтобы повидать Ноккве и меня.
– Не только для того, – сказал Лавранс. Тут он рассмеялся: – И я понимаю, дочь моя, что это тебе не очень нравится!
Он провел по ее лицу рукой вверх и вниз. Так он постоянно делал еще с тех пор, как Кристин была маленькой девочкой, всякий раз, когда бранил или дразнил ее.
Тем временем господин Эрлинг и Эрленд сидели наверху в оружейной, – так называлась большая клеть, стоявшая в северо-восточной части двора, у главных ворот. Она была высокая, как башня, и построена в три жилья, в верхнем было помещение с проделанными в стенах бойницами. Здесь хранилось все то оружие, которое не было в каждодневном употреблении в усадьбе. Оружейную эту построил король Скюлё.
Господин Эрлинг и Эрленд были в меховых плащах, потому что в помещении стоял резкий холод. Гость расхаживал кругом, любуясь множеством красивого оружия и доспехами, которые Эрленд унаследовал от своего деда с материнской стороны, Гэуте, сына Эрленда.
Эрлинг, сын Видкюна, был человек небольшого роста, слабого телосложения, со склонностью к полноте, но держал себя непринужденно и красиво. Лицом он не был хорош, хотя черты у него были правильные, но зато его волосы были светло-рыжие, а ресницы и брови белые, да и самые глаза тоже очень светлые – голубоватые. Если все же люди считали господина Эрлинга весьма пригожим, то, вероятно, это объяснялось тем, что он был самым богатым рыцарем в Норвегии. Но, кроме того, он держался спокойно и обладал каким-то особенным обаянием. Он был необычайно разумен, хорошо образован и много знал, а так как никогда не старался выставлять напоказ свою ученость и всегда охотно выслушивал других, то прослыл за одного из самых умных людей в стране. Он был того же возраста, что и Эрленд, сын Никулауса, и они с ним были в родстве, хотя и довольно далеком, по роду Стувреймов. Они издавна были знакомы, но тесной дружбы между этими двумя людьми не было.
Эрленд сидел на сундуке и рассказывал о корабле, который он велел выстроить себе нынче летом. Он на шестнадцать скамей, и Эрленд считал, что корабль этот будет отличаться особенно быстрым ходом и хорошо слушаться руля. Эрленд привез с собой с севера двух корабельных мастеров и сам вместе с ними руководил работой.
– Корабли – это уж то немногое, в чем я смыслю, Эрлинг, – сказал он, – и ты увидишь, какое будет прекрасное зрелище, когда моя «Маргюгр»[18] будет рассекать морские волны!
– «Маргюгр»… Ну и страшное же языческое имя ты дал своему кораблю, родич! – сказал со смехом господин Эрлинг. – Так это на нем ты собираешься плыть на юг?
– А ты столь же благочестив, как и супруга моя? Она тоже говорит, что это языческое имя. Да ей не нравится и самый корабль мой, – ну, да она горянка и не переносит моря.
– Да, она очень благочестива, изящна и полна прелести, твоя супруга, так мне кажется, – сказал господин Эрлинг вежливо. – Этого и надо было ожидать, судя по тем, от кого она ведет род свой.
– Да… – Эрленд засмеялся. – У нас не проходит дня, чтобы она не слушала обедни. И отец Эйлив, наш священник, которого ты видел, читает нам вслух из божественных книг. Уж читать вслух он любит больше всего сейчас же после пива и лакомой пиши! А бедняки приходят сюда к Кристин за советом и помощью… Они, кажется, готовы были бы целовать подол ее платья, право! Я просто не узнаю своих людей. Она больше всего походит на одну из тех женщин, о которых писано в житиях… Помнишь, еще король Хокон заставлял нас сидеть да слушать, как их читает нам вслух священник, в ту пору, когда мы были факелоносцами? Здесь, в Хюсабю, многое изменилось с того времени, как ты гостил у меня в последний раз, Эрлинг… Впрочем, удивительно, что ты вообще пожелал приехать ко мне в тог раз, – сказал он немного погодя.
– Ты вспомнил время, когда мы оба с тобой были факелоносцами, – сказал Эрлинг с улыбкой, которая очень шла ему, – тогда мы были друзьями, не правда ли? Все мы ждали в те дни от тебя, Эрленд, что ты далеко пойдешь в нашей стране…
Но Эрленд только посмеялся:
– Да я и сам этого ожидал!
– Не можешь ли ты, Эрленд, отправиться вместе со мной морем на юг? – спросил его господин Эрлинг.
– Я собирался проехать сухим путем, – отвечал Эрленд.
– Тяжело это для тебя будет… Через горы в такое время года, зимой, – сказал господин Эрлинг. – Гораздо было бы приятнее, если бы ты составил компанию Хафтуру и мне.
– Я уже обещал ехать кое с кем другим, – отвечал Эрленд.
– Ах да! Ты поедешь вместе со своим тестем… Ну конечно, это вполне понятно.
– Да нет!.. Я так мало знаю этих людей из долины, с которыми он поедет вместе. – Эрленд немного помолчал. – Нет, я обещал заглянуть к Мюнану в Сданге, – быстро произнес он.
– Можешь избавить себя от труда искать там Мюнана, – отвечал его собеседник. – Он уехал на юг, в свои поместья в Хисинге, и, должно быть, пройдет порядочно времени, прежде чем он вернется опять на север. А ты давно получал от него известия?
– Около Михайлова дня. Он писал мне тогда из Рингабю.
– А ты знаешь ли, что произошло там в долине этой осенью? – спросил Эрлинг. – Не знаешь? Тебе, конечно, известно, что Мюнан сам разъезжал с письмами ко всем воеводам вокруг озера Мьёсен и дальше, вверх по долине, требуя, чтобы крестьяне выполнили полную повинность для ополчения лошадьми и продовольствием – по одной лошади с каждых шести крестьян, а сыновья господские должны сдавать лошадей, но сами могут сидеть дома. Как, ты об этом не слыхал? И что на севере долины жители отказались выполнить это требование, когда Мюнан приехал с Эйриком Топпом в Вогэ на тинг? Между прочим, во главе воспротивившихся был Лавранс, сын Бьёргюльфа, – он настаивал, чтобы Эйрик требовал законных повинностей, сколько еще недобрано, а военные поборы с крестьян для оказания помощи датчанину[19] на ведение войны с датским королем назвал злоупотреблением по отношению к народу. Если наш король потребует службы от своих вассалов, то он найдет, что они достаточно быстро соберутся с добрым оружием, конями и вооруженными слугами. Но он, Лавранс, не пошлет из Йорюндгорда даже козла на пеньковом недоуздке, разве только король потребует, чтобы он сам прискакал на нем на смотр! Как, ты ничего этого не знаешь? Смид, сын Гюдлейка, говорит, что Лавранс пообещал своим крестьянам-издольщикам сам покрыть за них пеню за невыполнение повинности, если это будет необходимо…
Эрленд сидел вне себя от изумления…
– Как, Лавранс? Никогда я не слыхал, чтобы мой тесть вмешивался а иные дела, кроме тех, что касаются его собственной недвижимости или недвижимости его друзей…
– Это бывает с ним не часто, – сказал господин Эрлинг. – Но вот что я узнал, когда был на Рэумсдалском мысу; когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, высказывает свое мнение, то уж за сторонниками у него дело не станет! Ибо он не будет говорить, если не знает всех обстоятельств так хорошо, что его слова трудно опровергнуть. Ну вот, насчет этих подкреплений, говорят, он обменялся письмами со своими родичами в Швеции, – ведь фру Рамборг, его бабка с отцовской стороны, и дед господина Эрн-гисле были детьми двух братьев, так что у Лавранса там, в Швеции, большая родня. Тихий и спокойный человек твой тесть, но немалым он пользуется влиянием в тех округах, где его знают… Хотя он и пускает его в ход не часто.
– Ну, я теперь понимаю, почему ты водишь с ним компанию, Эрлинг, – сказал Эрленд смеясь. – А ведь меня порядком удивило, что вы с ним стали такими закадычными друзьями…
– Это тебя удивило? – спокойно заметил Эрлинг. – Нет, удивительным человеком был бы тот, кто не пожелал бы назвать своим другом Лавранса из Йорюндгорда! Для тебя было бы много лучше, родич, если бы ты слушался Лавранса, а не Мюнана!
– Мюнан был для меня вместо старшего брата с того самого дня, как я уехал впервые из дому, – сказал Эрленд довольно запальчиво. – Никогда он не оставлял меня, когда я попадал в беду. А теперь он сам в беде…
– Мюнан сам с ней справится, – сказал Эрлинг, сын Видкюна, по-прежнему спокойно. – Письма, которые он развозил, были скреплены норвежской государственной печатью, хотя и незаконно, – но уж это его не касается. Правда, это не все… Он был еще одним из тех, кто скреплял грамоту личной своей печатью и был свидетелем на помолвке сестры короля, госпожи Эуфемии, – но это трудно доказать, не затрагивая того, кого мы не можем… Сказать по правде, Эрленд, мне кажется, Мюнан убережет себя без твоей поддержки… Но ты можешь себе навредить…
– Я понимаю, вы хотите погубить фру Ингебьёрг, – сказал Эрленд. – Но я обещал нашей родственнице, что буду служить ей и здесь и за рубежом…
– Я тоже, – отвечал Эрлинг, – И намерен сдержать свое обещание, – так же поступит, разумеется, всякий норвежец, который служил нашему господину королю Хокону и любил его. А фру Ингебьёрг будет оказана наилучшая услуга, если ее разлучат с советниками, которые дают такой молодой женщине советы только в ущерб ей и ее сыну…
– А ты думаешь, – спросил Эрленд, понизив голос, – что вы с этим справитесь?
– Да! – сказал твердо Эрлинг, сын Видкюна. – Я так думаю. И точно так же, наверное, думают все те, кто не хочет прислушиваться, – он пожал плечами, – к злонамеренной… и пустой… болтовне. А нам, ее родичам, и подавно не следует слушать пустого.
Одна из служанок подняла западню лаза в полу и спросила, удобно ли будет, если хозяйка велит теперь же подавать ужин в большую горницу…
Пока хозяева и гости сидели за столом, беседа то и дело невольно возвращалась к тем важным известиям, которые занимали всех. Кристин заметила, что как ее отец, так и господин Эрлинг, вели себя сдержанно. Они сообщали известия о брачных сделках и о смертных случаях, о спорах из-за наследства и об имущественных разделах среди их родни и знакомых. Кристин волновалась, сама не зная почему. У них есть какое-то дело к Эрленду – это она поняла. И хотя не хотела признаться в том себе самой, но теперь она так хорошо знала своего мужа, что почувствовала: при всем его своеволии, Эрленда, пожалуй, довольно легко повернуть в любую сторону тому, у кого твердая рука в мягкой перчатке, как говорит пословица.
По окончании трапезы мужчины перешли к очагу, уселись там и принялись за питье. Кристин устроилась на скамье, взяла на колени пяльцы и стала плести свое кружево. Вскоре к ней подошел Хафтур Грэут, положил на пол подушку и уселся у ног хозяйки дома. Он нашел гусли Эрленда, положил их себе на колени и сидел, болтая и перебирая струны. Хафтур был совсем молодым человеком с золотистыми кудрявыми волосами, прекраснейшими чертами лица, но весь в веснушках, свыше всякой меры. Кристин сразу же заметила, что он большой болтун. Он только что женился на богатой женщине, но очень скучал у себя дома, в своих поместьях. Поэтому-то ему и захотелось ехать на сбор королевской дружины.
– Понятно, однако, что Эрленд, сын Никулауса, предпочитает сидеть дома, – сказал он, кладя свою голову на колени Кристин. Та легонько отодвинулась, рассмеялась и сказала, что, насколько ей известно, супруг ее тоже намеревается ехать на юг.
– Не знаю уж для чего! – прибавила она с невинным видом. – Очень неспокойно у нас в стране, в нынешние времена, нелегко простой женщине разобраться в этих вещах.
– Однако именно простотой одной женщины все это главным образом и вызвано, – отвечал со смехом Хафтур и подвинулся вслед за Кристин. – Да, так говорят Эрлинг и Лавранс, сын Бьёргюльфа, – мне хотелось бы знать, что они разумеют под этим. А что думаете вы, Кристин, хозяйка? Фру Ингебьёрг хорошая, простая женщина… Быть может, сейчас она сидит вот так, как вы, плетет шелк своими белоснежными пальчиками и думает: «Жестокосердно было бы отказать верному военачальнику моего усопшего супруга в скромной помощи для улучшения его жизненных обстоятельств…»
Эрленд подошел к ним и сел рядом с женой, так что Хафтуру пришлось немного подвинуться.
– Это все пустая болтовня, которую выдумывают жены на постоялых дворах, когда мужья бывают настолько глупы, что берут их с собой на собрания…
– У нас, откуда я родом, – сказал Хафтур, – говорят, что дыма не бывает без огня.
– Да, такая пословица есть и у нас, – сказал Лавранс; они с Эрлингом тоже подошли к беседующим. – Однако нынче зимой я оказался в дураках, Хафтур… когда думал зажечь фонарь от свежего конского навоза.
Он присел на край стола. Господин Эрлинг взял кубок Лавранса, поднес ему с поклоном и потом сел на скамью с ним рядом.
– Мало вероятности, Хафтур, – сказал Эрленд, – чтобы вы там, на севере, у себя в Холугаланде, могли знать, что известно фру Ингебьёрг и ее советникам о намерениях и предположениях датчан. Не знаю, не были ли вы близоруки, когда воспротивились королевскому требованию о помощи. Господин Кнут, – пожалуй, мы можем свободно назвать его имя, ведь он у всех у нас на уме, – кажется мне человеком, который не позволит захватить себя дремлющим на насесте. Вы сидите слишком далеко от больших котлов, чтобы учуять запах того, что в них варится, И я вам скажу: не узнав броду, не суйтесь в воду…
– Да, – произнес Эрлинг. – Пожалуй, можно было бы сказать, что для нас варят пищу на соседнем дворе… Мы, норвежцы, скоро станем вроде приживальщиков, нам высылают за двери кашу, которую стряпают в Швеции, – на, жри, если хочется есть! Мне кажется, со стороны нашего господина, короля Хокона, было ошибкой перенести поварню на задворки, сделав Осло главным городом страны. Ибо, если продолжить это сравнение, прежде поварня была посредине двора – в Бьёргвине или Нидаросе, но теперь там распоряжаются только архиепископ да кашггул… А тебе как кажется, Эрленд? Ты ведь здешний житель, и все твое имущество и все твое влияние – здесь, в Трондхеймском округе!
– Да! Черт побери, Эрлинг, так вам хочется притащить котел домой и повесить его над очагом? Тогда…
– Ну да, – сказал Хафтур. – Слишком долго нам, северянам, приходилось довольствоваться только запахом пригорелой каши да хлебать холодное капустное варево…
Лавранс вмешался:
– Дело вот в чем, Эрленд… Я не взялся бы говорить от имени жителей нашей округи, не будь в моем распоряжении писем из Швеции от моего родича, господина Эрнгисле. А из них я узнал, что никто не собирается нарушать мир и соглашение между странами – никто из тех людей, которые по праву стоят у власти, как в датском королевстве, так и в государствах нашего короля.
– Если вы, тесть, знаете, кто сейчас правит в Дании, значит, вам известно больше, чем большинству других людей! – сказал Эрленд.
– Одно я знаю. Существует человек, которого никто не хочет видеть у власти – ни здесь, ни в Швеции, ни в Дании. И потому цель того шведского предприятия нынешним летом в Скаре и цель съезда, который мы устраиваем теперь в Осло, – разъяснить всем, кто еще этого не понял, что в данном вопросе все благоразумные люди единодушны.
К этому времени все уже так много выпили, что стали разговаривать довольно громко, – кроме Смида, сына Гюдлейка: он клевал носом, сидя в кресле у очага. Эрленд закричал:
– Да, вы так благоразумны, что и сам черт вас не надует! Понятно, вы боитесь этого Кнута Порее! Вы, добрые мои господа, того не знаете – он не таков, чтобы сидеть себе мирно да посиживать, любуясь, как день тащится за днем да трава растет по милости Божьей! Мне хотелось бы снова встретиться с этим рыцарем, ведь я знал его, когда был в Халланде, и ничего не имел бы я против того, чтобы быть на месте Кнута Порее!
– Этого я не посмел бы сказать в присутствии жены, – сказал Хафтур Грэут.
Но Эрлинг, сын Видкюна, тоже уже немного подвыпил. Он де пытался сохранять благопристойность, но наконец его прорвало.
– Эх ты! – сказал он, разражаясь громким хохотом. – Ты, родич мой!.. Ай да Эрленд! – Он хлопал Эрленда по плечу я все хохотал, хохотал.
– Нет, Эрленд! – сказал небрежно Лавранс. – Для этого требуется нечто большее, чем умение обольщать женщин. Если бы Кнут Порее только и умел, что играть в лисицу, забравшуюся в гусятник, тогда знатные норвежцы не поленились бы выйти из дому, чтобы выгнать вон лисицу, даже если бы гусыней оказалась мать нашего короля. Но кого бы господин Кнут ни соблазнял на глупости ради него – сам-то он безумствует со смыслом. У него есть своя цель, и будь уверен – от нее он не отводит своего взора…
Беседа на мгновение прервалась. Потом Эрленд сказал – глаза у него засверкали:
– Тогда я хотел бы, чтобы господин Кнут был норвежцем!
– Избави Бог от этого!.. Будь у нас, в Норвегии, такой человек, боюсь, не настал ли бы тогда скорый конец мирному житию в стране…
– Мирному житию! – презрительно произнес Эрленд.
– Да, мирному житию! – отвечал Эрлинг, сын Видкюна. – Тебе следовало бы помнить, Эрленд, что не мы одни, рыцарские роды, строим эту страну. Тебе, пожалуй, доставило бы удовольствие, если бы здесь появился такой жадный до приключений и честолюбивый человек, как Кнут Порее. Так бывало и раньше в мире: если здесь, в нашей стране, кто-нибудь собирал мятежный отряд, то ему всегда легко удавалось найти сторонников среди знатных людей. Либо побеждали они – и тогда они получали почетные звания и кормления, – либо побеждали их родичи – и тогда они получали помилование, им оставлялась жизнь и возвращалось имущество… Правда, в книгах написано о тех, кто потерял жизнь, но большинство уцелело, в какую бы сторону дело ни повернулось… Понимаешь, большинство наших предков! Но крестьянская мелкая сошка и горожане, Эрленд, – народ рабочий, от которого требовали платежа двум господам не один раз в год и который еще должен был радоваться всякий раз, когда какой-нибудь отряд проходил через округу, не сжегши их дворов и не зарезав рогатого скота… Простой народ, которому приходится терпеть столь невыносимые тяготы и насилие, – вон он-то, я уверен, благодарит Бога и святого Улава за старого короля Хокона, за короля Магнуса и сыновей его, укрепивших законы и утвердивших мир…
– Да! Я охотно верю, что ты так думаешь… – Эрленд вскинул голову. Лавранс сидел, глядя на молодого человека. Да, сейчас его не назовешь вялым! Его смуглое взволнованное лицо горело румянцем, гибкая загорелая шея напряглась. Потом Лавранс взглянул на дочь. Кристин опустила работу на колени и внимательно следила за разговором мужчин. – А ты так уверен, что крестьяне и простолюдины думают так и хвалят новый порядок? Правда, для них часто бывали тяжелые времена… прежде, когда короли и лжекороли проходили с мечом всю страну из края в край. Я знаю, что они еще помнят то время, когда им приходилось убегать в горы со своим скотом, с женами и детьми, а по всей округе их дворы стояли объятые пламенем. Я слышал их рассказы об этом. Но я знаю, что они помнят еще одно – что их собственные отцы были в этих отрядах, не мы лишь одни делали ставку на власть, Эрлинг, – крестьянские сыновья тоже играли вместе с нами. И случалось, что им доставались наши наследственные земли. Когда закон правит в стране, не бывает, чтобы сын какой-нибудь шлюхи из Скидана, не знающий имени отца своего, брал за себя вдову ленного владетеля и получал вдобавок ее имущество, как это было с Рейдаром Дарре, а его потомок был достаточно хорош, чтобы выдать за него твою дочь, Лавранс, теперь же он взял за себя племянницу твоем жены, Эрлинг! Ныне нами правят закон и право. И уж не знаю, как это получается, но я знаю, что крестьянская земля переходит в наши руки, и притом по закону… Чем больше господствует право, тем быстрее все идет к тому, что крестьяне теряют силу и способность участвовать в управлении делами государства и своими собственными. И это, Эрлинг, тоже известно крестьянской мелкой сошке! Нет, нет! Не будьте так уверены, господа, что простой народ не мечтает о возврате к такому времени, когда он мог потерять дворы от пожара и насилия, но зато и мог приобрести силой оружия больше, чем ему досталось бы по праву…
Лавранс кивнул.
– Пожалуй, Эрленд отчасти прав, – тихо произнес он. Но тут поднялся с места Эрлинг, сын Видкюна.
– Я охотно допускаю, что простой народ лучше помнит тех немногих, которые выбились из бедности и стали господами… во время владычества меча… чем бесконечное множество тех, которые погибли в черной нужде и нищете. Хотя еще никто не был более жестоким господином для мелкого люда, чем простолюдин по происхождению… Мне кажется, о них-то и сложилась раньше всего поговорка, что родич родичу худший враг. Человек должен быть рожден господином, иначе он будет жестоким господином… Но если он рос в детстве среди слуг и служанок, то поймет гораздо лучше, что без маленьких людей мы во многом беспомощны, как дети, во все дни нашей жизни и что не столько ради Бога, сколько ради самих же себя мы обязаны служить народу всеми своими знаниями и оберегать его нашим рыцарством. Никогда еще ни одно государство не могло продержаться без того, чтобы в нем не было знатных людей, способных и готовых защищать своей властью право людей простых…
– Ты мог бы проповедовать взапуски с братом моим, Эрлинг! – сказал Эрленд смеясь. – Но я думаю, моим землякам мы, знатные люди, нравились больше в прежние времена, когда водили их сыновей в поход, когда наша кровь смешивалась с их кровью, обагряя палубы кораблей, когда мы разрубали кольца и делились военной добычей со своими слугами… Ты слышишь, Кристин? Иногда я сплю, оставляя одно ухо открытым, когда отец Эйлив читает нам по своим большим книгам!
– Имущество, приобретенное не по праву, не доходит до третьего по порядку наследника, – сказал Лавранс, сын Бьёргюльфа. – Разве ты не слышал этого, Эрленд?
Еще бы не слышать! – Эрленд громко захохотал. – Да только видеть никогда не видал!..
Эрлинг, сын Видкюна, сказал:
– Дело в том, что немногие рождены на то, чтобы быть господами, но все рождены для служения. И самое настоящее господство – это быть слугой слуг своих…
Эрленд переплел пальцы на затылке и потянулся с улыбкой:
– Об этом я никогда не задумывался! И не думаю, чтобы у моих издольщиков был повод благодарить меня за услуги. Однако, как это ни странно, я уверен, что они меня любят… – Он ласково потерся щекой о черного котенка Кристин, который вспрыгнул к нему на плечо и теперь ходил вокруг его шеи, мяуча и вздыбив спину… – Но зато моя супруга… женщина самая услужливая… хотя у вас нет причины поверить этому… ибо на столе стоят пустые кувшины и кружки, моя Кристин!
Орм, все время сидевший молча и следивший за беседой мужчин, сейчас же встал и вышел из горницы.
– Хозяйка до того соскучилась, что даже уснула, – сказал Хафтур с улыбкой. – И в этом виноваты мы… Дали бы мне поговорить с ней спокойно, я-то умею беседовать с дамами…
– Да, этот разговор, наверное, слишком затянулся для вас, хозяйка, – начал было извиняться господин Эрлинг, но Кристин ответила с улыбкой:
– Правда, господин, я не все поняла, о чем говорилось здесь сегодня вечером, но запомнила хорошо, поразмыслить об этом потом у меня найдется время…
Вернулся Орм с несколькими служанками, принесшими еще напитков. Мальчик стал обносить гостей. Лавранс грустно смотрел на красивого ребенка. Днем он попробовал было вступить в беседу с Ормом, сыном Эрленда, но мальчик был неразговорчив, хотя держал себя хорошо и учтиво.
Одна из служанок шепнула Кристин, что Ноккве проснулся там, в маленькой горенке, и ужасно кричит. Кристин пожелала гостям спокойной ночи и покинула горницу вслед за служанками.
Мужчины же принялись опять пить. По временам господин Эрлинг и Лавранс обменивались взглядами, потом первый из них сказал:
– Есть одно дело, Эрленд, о котором я собирался поговорить с тобой. По всей вероятности, будет объявлено о корабельной повинности в местности по берегам здешнего фьорда и в Мере. Дальше к северу народ боится, как бы руссы не появились снова к лету с более крупными силами, ведь тогда северянам не справиться с охраной страны. Вот нам первый барыш от того, что у нас со Швецией общий король…[20] Несправедливо, если все достанется одним северянам! Ну а выходит так, что Арне, сын Яввалда, уже слишком стар и немощен… Поэтому были разговоры о том, не назначить ли тебя начальником крестьянских кораблей на этой стороне фьорда. Как тебе это понравилось бы?..
Эрленд ударил в ладони, все его лицо просияло.
– Как это мне понравилось бы?!..
– Сколько-нибудь больших сил нам, пожалуй, собрать не удастся, – сказал Эрлинг, несколько охлаждая Эрленда. – Но ты мог бы пока подготовить все с воеводами… Тебя ведь знают в этом краю… Среди господ в государственном совете шли разговоры о том, что, может быть, ты именно тот человек, который мог бы тут кое-чего добиться. Есть люди, которые еще помнят, что ты заслужил немало чести, когда был военачальником у графа Якоба… Да и я сам, помню, слышал, как он говорил королю Хокону, что тот действовал неразумно, поступив столь строго с таким одаренным молодым человеком. Он сказал, что ты предназначен быть опорой своему королю…
Эрленд щелкнул пальцами.
– Ну, уж не ты ли будешь нашим королем, Эрлинг, сын Видкюна? Не это ли вы замышляете? – спросил он с громким хохотом. – Посадить Эрлинга королем?
Эрлинг сказал нетерпеливо:
– Слушай, Эрленд, разве ты не понимаешь, что сейчас я говорю серьезно…
– Господи помилуй! Что же, значит, ты шутил прежде? Я думал, ты говорил серьезно весь вечер… Ну, ну! Ладно, поговорим тогда серьезно… Расскажи мне все об этом деле, родич!..
Кристин лежала с ребенком у груди и уже спала, когда Эрленд вошел в горенку. Он зажег сосновую лучину об угли на очаге и осветил спящих.
Как она красива! И сын их тоже красивый ребенок. Теперь Кристин всегда бывает такой сонной но вечерам… Едва она ложится в постель и берет к себе мальчика, как оба они сейчас же засыпают. Эрленд засмеялся и бросил лучину обратно в очаг. Медленно снял с себя одежду.
Весной на север с «Маргюгр» и тремя или четырьмя кораблями ополченцев… Хафтур Грэут с тремя кораблями северян… Но у Хафтура нет никакого опыта, им Эрленд будет вертеть как захочет. Да, понятно, ему предоставят самому распоряжаться. А как будто этот самый Хафтур не трус и не размазня… Эрленд потянулся и улыбнулся в темноте. Он думал было о наборе команды для «Маргюгр» где-нибудь с побережья Мере. Но ведь отважных, здоровых парней сколько угодно и здесь у них, да и в Биргси… Можно будет подобрать отличнейшую корабельную ватагу…
Немногим больше года прошло с тех пор, как он женился. Беременность, покаяния да посты, а теперь – все мальчик да мальчик, и днем и ночью… И все же… она и теперь та же милая юная Кристин… Если бы удалось заставить ее забыть хоть на время поповскую болтовню и этого прожорливого сосунка!..
Эрленд поцеловал Кристин в плечо, но она не услыхала. Бедняжка! Нужно ей дать поспать… А у него есть о чем подумать в эту ночь. Эрленд повернулся к Кристин спиной и лежал, пристально глядя перед собой в глубину горницы на маленькую раскаленную точку в очаге. Собственно говоря, следовало бы встать к прикрыть угли золой… Но ему было лень…
Нахлынули отрывочные воспоминания юношеских лет… Дрожащий штевень корабля, замерший на мгновение на гребне надвинувшейся океанской волны… Вал, хлынувший потоком на палубу. Могучий шум бури и моря. Весь корабль сотрясается от напора волн, верхушка мачты описывает сумасшедшую дугу на фоне быстро несущихся туч. Это было где-то у халландского берега. Подавленный воспоминаниями, Эрленд почувствовал, что слезы наполняют его глаза. Он и сам не знал, как эти годы, проведенные в безделье, измучили его.
На другое утро Лавранс, сын Бьёргюльфа, и господин Эрлинг, сын Видкюна, стояли в верхнем конце двора, глядя на лошадей Эрленда, бегавших по ту сторону изгороди.
– Я считаю, – говорил Лавранс, – что если Эрленд примет участие в этом съезде, то по положению и по происхождению – он же родич короля и его матери – он должен будет запять место среди первых. Но тут я не знаю, господин Эрлинг, считаете ли вы возможным полагаться на его суждение в этих делах, и не приведет ли оно его скорее к другой стороне? Если Ивар, сын Огмюнда, попытается сделать какой-нибудь встречный ход? Эрленд близко связан и с людьми, которые пойдут за господином Иваром.
– Я плохо верю в то, чтобы господин Ивар что-нибудь предпринял, – сказал Эрлинг, сын Видкюна. – А Мюнан… – тут он немного скривил губы, – настолько умен, что будет держаться в стороне… Ему известно, что в противном случае всем станет ясно, как много – или как мало – стоит Мюнан, сын Борда.
Оба засмеялись.
– Дело в том… Да вы, несомненно, знаете это лучше меня, Лавранс, сын лагмана, – вы ведь сами родом оттуда, и у вас там родичи, – шведские дворяне не хотят считать наше рыцарство ровней себе. Поэтому важно, чтобы в наших рядах был каждый из тех, кто принадлежит к числу самых богатых и самых знатных по происхождению… Мы не можем себе разрешить, чтобы такому человеку, как Эрленд, было позволено сидеть дома, балуясь с женой да управляя своими усадьбами… как бы он ими ни управлял, – сказал он, увидев, какое лицо у Лавранса. У него пробежала по губам улыбка. – Но если вы считаете неразумным оказывать на Эрленда давление, чтобы добиться его участия, то я не стану этого делать.
– Я считаю, дорогой господин Эрлинг, – сказал Лавранс, – что Эрленд принесет больше пользы здесь, у себя в округе. Как вы сами сказали, можно ожидать, что требование о повинности будет встречено враждебно в округах к югу от Намдалского перешейка,[21] где народ считает, что им нечего бояться руссов. Очень может статься, что Эрленд как раз такой человек, который сумеет несколько изменить мнение жителей об этих вещах…
– Уж больно язык у него без костей! – вырвалось у господина Эрлинга.
Лавранс отвечал с улыбкой:
– Зато, быть может, этот язык многие поймут гораздо лучше, чем… речи людей более прозорливых… – Опять они взглянули друг на друга, и оба засмеялись. – Как бы то ни было, он может причинить больше вреда, если отправится на съезд и будет там слишком уж громогласен!..
– Да, если вы не сможете его остановить, то…
– Во всяком случае, если я и смогу, то только пока он не встретит таких птиц, с которыми привык летать в одной стае, – мы с моим зятем люди очень разные.
К ним подошел Эрленд:
– Разве вы получили такую пользу от обедни, что вам не нужно и поесть?
– Я ничего не слышал насчет завтрака, а ведь я отощал как волк… и пить хочу… – Лавранс потрепал грязно-белую лошадь, возле которой стоял. – Слушай, зять! Того конюха, который ухаживает за твоими рабочими лошадьми, я выгнал бы в шею еще прежде чем сесть за стол, будь этот конюх моим слугой.
– Я не смею из-за Кристин, – сказал Эрленд. – Он сделал ребенка одной из ее служанок.
– Ах, в здешних местах это считается таким великим подвигом, – сказал Лавранс, подняв немного брови, – что, по-вашему, он уже становится незаменимым?
– Нет, но вы понимаете, – сказал Эрленд со смехом, – Кристин и священник хотят их поженить… А от меня требуют, чтобы я так устроил этого парня, чтобы он мог прокормиться с женой. Девка не желает, и ее брачный поручитель не желает, да и самому Tуpe не очень хочется… Но мне не позволяют выгнать его вон. Кристин боится, как бы он тогда совсем не удрал из нашей местности. Но, впрочем, им ведает теперь Ульв, сын Халдора, когда бывает дома…
Эрлинг, сын Видкюна, пошел навстречу Смиду, сыну Гюдлейка. Лавранс сказал зятю:
– Мне кажется, Кристин что-то бледновата нынче.
Да! – с живостью подхватил Эрленд. – Не можете ли вы поговорить с ней, тесть?.. Этот мальчишка прямо высасывает у нее мозг из костей. Кажется, она собирается кормить его грудью до третьего поста, словно какая-нибудь скотница…
– Да, она очень любит своего сынишку, – сказал с улыбкой Лавранс.
– Да, да! – Эрленд покачал головой. – Они сидят по три часа, Кристин и отец Эйлив, и говорят о том, что у ребенка появилась краснота здесь или там, а уж каждый зуб, который у него прорезается, кажется им просто великим чудом! По-моему, не новость, что у ребят иногда прорезаются зубы, и было бы гораздо большим чудом, если бы наш Ноккве остался без зубов…
Год спустя как-то вечером в конце рождественских праздников к господину Гюннюльфу в его городской дом приехали совершенно неожиданно Кристин, дочь Лавранса, и Орм, сын Эрленда. Уже с самого обеда весь день дул сильный ветер с мокрым снегом, а к вечеру разыгрался настоящий буран. Они были совершенно занесены снегом, когда вошли в горницу, где священник сидел за трапезой вместе со своими домашними.
Гюннюльф спросил испуганно, не случилось ли чего у них дома, в усадьбе. Но Кристин покачала головой. Эрленд поехал в гости, отвечала она на расспросы деверя, а она не в силах была ехать с ним – так она устала.
Священник подумал, как это она ехала всю дорогу до города, – лошади Кристин и Орма были совершенно измучены и последнюю часть пути едва были в состоянии пробиваться вперед против снежных зарядов. Гюннюльф отослал обеих живших у него старух с Кристин – помочь ей переодеться в сухое платье. Это были его кормилица и ее сестра, других женщин в доме священника не жило. А сам занялся племянником. Тем временем Орм стал рассказывать:
– Должно быть, Кристин больна. Я говорил об этом отцу, но он разгневался…
В последнее время она просто сама на себя не похожа, рассказывал мальчик. Он не понимает, что с ней такое. Он не мог припомнить, кому из них – ей ли, ему ли самому – пришла в голову мысль приехать сюда. Ах да! Кажется, Кристин заговорила первая о том, что ей страстно хочется посетить собор в Нидаросе, а тогда он сказал, что поедет с нею. И вот сегодня утром, сейчас же после того, как отец уехал из дому, Кристин сказала, что теперь и она поедет. Орм уступил ей, хотя и видел, что погода грозит испортиться… Но ему не понравились ее глаза.
Когда Кристин вернулась в горницу, Гюннюльф подумал, что и ему ее взгляд не нравится. Она казалась страшно худой в черном платье Ингрид, лицо у нее было белое, как береста, а глаза совсем провалились, под ними были темно-синие круги, а взор какой-то странный и потемневший.
Прошло уже свыше трех месяцев с тех пор, как он видел ее, когда был в Хюсабю на крестинах. У нее был тогда прекрасный вид – Гюннюльф застал ее лежавшей в пышно убранной постели после родов, – и она говорила, что чувствует себя здоровой; на этот раз роды прошли легко. Поэтому Гюннюльф возражал, когда Рангфрид, дочь Ивара, и Эрленд хотели, чтобы ребенка на этот раз дали кормилице. Кристин плакала и умоляла разрешить ей самой кормить Бьёргюльфа, – второй их сын был окрещен по имени отца Лавранса.
Вот почему священник спросил теперь прежде всего о Бьёргюльфе – он знал, что кормилица, которой отдали ребенка, не правится Кристин. Но она сказала, что ребенок чувствует себя прекрасно, а Фрида его любит, печется о нем лучше, чем можно было ожидать.
– Ну, а Никулаус? – спросил дядя. – Все такой же красивый?
По лицу матери пробежала слабая улыбка. Ноккве день ото дня становится все красивее. Нет! Говорит он еще мало, но зато во всем остальном обгоняет свой возраст и так вырос!.. Никто не поверит, что ему пошел только второй год, это и фру Гюнна говорит…
Потом она опять сникла. Гюннюльф поглядел на обоих – жену брата и сына брата, сидевших справа и слева от него, У них был такой утомленный и грустный вид, что у Гюннюльфа просто сердце защемило при взгляде на них.
Орм был теперь всегда какой-то угрюмый. Мальчику исполнилось уже пятнадцать лет, он был бы красивейшим юношей, не будь у него такого слабого и болезненного вида. Он был почти такого же роста, как и его отец, но телосложения слишком хрупкого и узок в плечах. И лицом походил на Эрленда, но синие глаза его были еще темнее, а рот под первым юношеским пушком еще меньше и слабее, и в углах всегда сомкнутых губ появились маленькие печальные складки. Даже узкий смуглый затылок Орма под черными курчавыми волосами имел какой-то странно несчастный вид, когда мальчик сидел за столом, немного ссутулившись, и ел.
Кристин никогда еще не приходилось сидеть за столом вместе с деверем в его собственном доме. За год перед тем она ездила с Эрлендом в город на весенний тинг, и тогда они останавливались в этом доме, которым Гюннюльф владел после смерти своего отца, но в тот раз священник жил в доме крестовых братьев, где замещал одного из каноников. Теперь же магистр Гюннюльф числился приходским священником в Стейне, но поставил пока вместо себя помощника, а сам ведал работой по переписыванию книг для церквей архиепископства на время болезни церковного регента Эйрика, сына Финна. Поэтому сейчас он жил у себя, в своем доме.
Горница была мало похожа на те жилые помещения, к которым привыкла Кристин. Это был бревенчатый сруб, но посредине одной из коротких стен Гюннюльф приказал сложить из кирпичей большой камин, вроде тех, какие он видел в южных странах; большие поленья горели между чугунными козлами. Стол стоял у одной из длинных стен, а вдоль противоположной стены шли скамьи с пюпитрами. Перед изображением девы Марии горела лампа из желтого металла, а рядом стояли полки с книгами.
Чуждой показалась Кристин эта горница и чуждым показался ей деверь, когда она увидела его здесь за столом, с домочадцами, писцами и слугами, у которых был какой-то странный, полусвященнический вид. Тут было также и несколько бедняков – какие-то старики и мальчик с тонкими, красными, похожими на пленки веками, прилипшими к пустым глазницам. На женской скамье, кроме двух старых служанок, сидела какая-то девочка с двухлетним ребенком на коленях. Она жадно хлебала похлебку и напихивала едой ребенка так, что у того щеки чуть не лопались.
Было в обычае, что все священники собора кормили бедняков ужином. Но Кристин слышала, что к Гюннюльфу сыну Никулауса, ходило меньше нищих, чем к другим священникам, несмотря на то, что – или именно потому, что – он усаживал их у себя в горнице и встречал каждого странника как почетного гостя. Они получали пищу с собственного блюда священника, а пиво – из его собственных бочек. И вот они приходили сюда, когда считали, что надо поесть мясной пищи, а в иное время охотнее шли к другим священникам, где нищих кормили в поварне кашей и давали жидкое пиво.
Едва лишь писец окончил чтение благодарственной молитвы после трапезы, как все гости-бедняки стали расходиться. Гюннюльф ласково беседовал с каждым в особицу, спрашивал, не хотят ли они сегодня переночевать здесь, но только один слепой мальчик остался. Девочку с ребенком священник особо просил остаться и не выходить с малюткой на улицу в ночное время, но та пробормотала извинение и поспешила уйти. Тогда Гюннюльф наказал слуге приглядеть за тем, чтобы Арнстейну Слепцу дали пива и отвели хорошую постель в помещении для гостей. Затем надел плащ с капюшоном:
– А вы, Кристин и Орм, вероятно, устали и хотите на покой. Эудхильд позаботится о вас; я думаю, вы уже будете спать, когда я вернусь из церкви.
Но тут Кристин обратилась к нему с просьбой взять ее с собой.
– Ведь для этого же я и приехала сюда, – сказала она, подняв полный отчаяния взор на Гюннюльфа. Ингрид одолжила ей тогда сухой плащ, и они с Ормом присоединились к людям, вышедшим из дома священника на улицу.
Колокола звонили так, словно они были прямо над головами высоко в черном ночном небе, – до церкви было всего несколько шагов. Все шли, тяжело ступая по глубокому, мокрому, только что выпавшему снегу. Буря уже улеглась, лишь отдельные снежинки еще медленно падали, слабо мерцая в темноте.
Смертельно усталая, пыталась Кристин прислониться к столбу, у которого стояла, но камень леденил ее. Стоя в темной церкви, она устремила свой взор на освещенные хоры. Кристин не могла разглядеть наверху Гюннюльфа. Но он сидел там среди других священников со свечой за своей книгой… Нет, все же она не решится заговорить с ним!..
Сегодня вечером ей казалось, что для нее не может быть помощи ниоткуда. Дома отец Эйлив выговаривал ей за то, что она так близко принимает к сердцу свои будничные грехи, – он сказал, что в этом есть искушение впасть в гордыню, Кристин должна лишь прилежно молиться да творить добрые дела, тогда у нее не останется досуга для размышлений над всякими такими вопросами.
– Дьявол не так глуп, чтобы не понимать, что в конце концов он все равно потеряет твою душу, и поленится соблазнять тебя!..
Кристин прислушивалась к антифонному пению, и ей вспомнилась церковь женского монастыря в Осло. Там она присоединяла свой маленький, жалкий голос к общему хвалебному хору, – а у выхода из церкви стоял Эрленд, прикрывая лицо плащом, – оба думали лишь о том, представится ли им удобный случай поговорить наедине.
И Кристин думала тогда об этой языческой и пламенной любви, что не такой уж она страшный грех… Ведь они не могли иначе поступить… И к тому же оба не были связаны браком. Скорее это было грехом против людских законов. Ведь Эрленд именно тогда хотел покончить с ужасной, греховной жизнью… А она, Кристин, думала, что он легче обретет силы для освобождения себя от старого бремени, если она отдаст в его руки и свою жизнь, и свою честь, и счастье…
Когда же в прошлый раз она склоняла колени в этой церкви, она полностью поняла: говоря себе это, она просто пыталась обмануть Бога ложью и уловками. Не их добродетель, а их счастье, что остались заповеди, которых они не нарушили, грехи, которых они не совершили – будь она супругой другого, когда встретила Эрленда, разве она пеклась бы заботливее о его душевном здравии и о его чести, чем та, другая, которую она безжалостно осудила? Нет такого греха, – так кажется ей теперь, – на который она в ту пору не позволила бы соблазнить себя в своем безумии и отчаянии. Она чувствовала тогда, что любовь так закалила ее волю, что та стала остра и тверда, как нож, – готова была разрезать все узы – родства, христианской веры, чести. В Кристин не было тогда ничего, кроме одной жгучей жажды видеть его, быть с ним, раскрывать свои губы его жарким устам и свои объятия – тому смертельно-сладкому вожделению, которому он научил ее!..
О нет! Дьявол уже не так уверен, что он утратит ее душу!.. Но когда она стояла здесь на коленях, подавленная горем из-за грехов своих, из-за своего жестокосердия, нечистой жизни и слепоты души своей, тогда она почувствовала, что святой король взял ее под защиту своего плаща. Она схватилась за его сильную, теплую руку, он указал ей на свет, что порождает всякую силу и святость. Святой Улав обратил взор ее к распятому Христу – смотри, Кристин, вот любовь Божья… Да, она начала понимать любовь и долготерпение Господа… Но после – снова отвратилась от света и замкнула пред ним свое сердце, и теперь в душе ее ничего не осталось, кроме нетерпения, гнева и греха.
Она низкая, низкая! Кристин поняла: такая женщина, как она, нуждается в тяжелых испытаниях, прежде чем может быть исцелена от духа нелюбви. А она еще так нетерпелива, что ей казалось, ее сердце разобьется на части от тех горестей и печалей, которые выпали на ее долю. Небольшие горести… но их было так много… а у нее было так мало терпения. Кристин заметила на мужской стороне церкви высокую, стройную фигуру своего пасынка…
Она ничего не может с собой поделать! Орма она любит, как собственного ребенка, но Маргрет полюбить не может. Она старалась, старалась, хотела силком заставить себя полюбить девочку, с самого того дня зимой прошлого года, когда Ульв, сын Халдора, вернулся с ней домой в Хюсабю. Кристин сама чувствовала, что это ужасно, – как она может питать такую неприязнь и злобу к маленькой, девятилетней девочке? И хорошо знала, что отчасти это происходит из-за того, что ребенок так устрашающе похож на свою мать. Кристин не понимала Эрленда: он только гордится тем, что его маленькая златокудрая черноглазая дочь так красива, но, по-видимому, никогда это дитя не пробуждает в отце никаких жутких воспоминаний. Словно Эрленд совершенно позабыл все про мать этих детей… Впрочем, не только оттого, что Маргрет похожа на ту, другую, Кристин невзлюбила свою падчерицу. Маргрет терпеть не могла, чтобы кто-нибудь учил ее, она была надменна и груба в обращении со слугами, а кроме того, лжива, но перед отцом всегда заискивала. Она не любила отца так, как любил его Орм, и если липла к Эрленду с ласками и нежностями, то всегда надеясь что-нибудь получить. А Эрленд засыпал ее подарками и исполнял все прихоти девочки. Орм тоже не любил сестру – Кристин это знала…
Кристин страдала, считая себя черствой и злой, раз она не может глядеть на поступки Маргрет без неприязни и осуждения. Но гораздо больше страдала она, слыша и видя вечные раздоры между Эрлендом и его старшим сыном. И всего больше страдала оттого, что знала: Эрленд в глубине своего сердца любит этого мальчика так безгранично!.. А поступает с Ормом несправедливо и грубо, потому что не может ума приложить, что ему делать с сыном и каким образом обеспечить его будущее.
Он наделил своих побочных детей землями и всяким добром… Но самая мысль о том, чтобы Орм мог оказаться способным к крестьянской жизни, кажется ему нелепой! И потом Эрленд выходит из себя при виде того, как слаб и бессилен Орм… Тогда он начинает называть сына гнилым, яростно принимается закалять его, целыми часами возится с ним и приучает к пользованию оружием, таким тяжелым, что мальчику не под силу даже держать его в руках, заставляет его мертвецки напиваться по вечерам, губит его здоровье, таская за собой на опасные и утомительные охотничьи выезды. За всем этим Кристин видела боязнь, таящуюся в сердце Эрленда… Он часто безумно горюет, – это знала Кристин, – что такой чудесный, такой красивый сын его пригоден только для одного – быть священником, но и тут ему мешает его происхождение. И таким образом Кристин стала понимать, как мало у Эрленда бывает терпения, когда ему приходится страшиться за тех, кого он любит.
И Кристин знала: Орму тоже это понятно. И видела, что душа юноши разрывается надвое между любовью к отцу и гордостью за него – и презрением к его несправедливости, когда Эрленд заставляет сына платиться за то, в чем повинен не мальчик, а только сам Эрленд. А Орм привязался к своей юной мачехе, – около нее ему легче дышалось, и он чувствовал себя свободнее и бодрее. Бывая с ней наедине, он мог и шутить и по-своему, тихо, смеяться. Но Эрленду это не нравилось: казалось, он подозревал их обоих в том, что они осуждают его поведение.
Нет, нелегко Эрленду!.. Ничего нет мудреного в том, что он так болезненно принимает к сердцу все, касающееся этих двух детей. И все же…
Кристин содрогнулась от боли при одной мысли об этом. Неделю тому назад у них был полон двор гостей. А Эрленд, когда Маргрет приехала домой, велел привести в порядок чердак, который был в дальнем конце дома, над клетью и сенями большой горницы, – там будет ее девичий терем, сказал он. Там она и спала со своей сенной девушкой, которую Эрленд приставил к Маргрет обслуживать ее и ухаживать за ней. Там же ночевали и Фрида с Бьёргюльфом. Но когда к ним на рождественские праздники съехалось столько гостей, Кристин отвела этот чердак под спальню для молодых людей; обеим же сенным девушкам и грудному ребенку Кристин пришлось спать в помещении для служанок усадьбы. И вот именно потому, что Кристин пришла в голову мысль, как бы Эрленд не рассердился за то, что Маргрет укладывают спать вместе со служанками, она распорядилась постлать ей постель на одной из скамей в большой горнице, где спали приезжие гостьи – замужние женщины и девицы.
Маргрет всегда бывало трудно поднимать по утрам. И вот в это утро Кристин будила ее несколько раз, но каждый раз девочка снова укладывалась, поворачивалась на другой бок и опять засылала, хотя все другие давно уже встали. А Кристин надо было прибрать горницу и привести в порядок: пора было подавать гостям завтрак. Поэтому она наконец потеряла терпение, вытащила подушки из-под головы Маргрет и сорвала с нее покрывало. Но, увидя, что девочка продолжает лежать совершенно нагая на меховой подстилке, Кристин сняла со своих плеч плащ и накинула его на Маргрет. Это был просто кусок некрашеной сермяги; Кристин пользовалась им, только когда ходила взад и вперед в поварню и по клетям, присматривая за приготовлением пищи.
В это время в горницу вошел Эрленд. Он спал в одной из клетей вместе с несколькими другими мужчинами, потому что с Кристин в их супружеской кровати спала фру Гюнна. И тут им овладел припадок ярости. Он так схватил Кристин за руку, что у нее еще до сих пор остались на коже следы его пальцев:
– Что же, по-твоему, моя дочь может лежать на соломе под сермягой? Маргрет – она моя, хоть она и не твоя, – для нее то хорошо, что хорошо для твоих собственных детей. Но уж если ты надсмеялась над невинной девочкой на глазах у всех этих женщин, так теперь загладь свой поступок на глазах у них же: накрой Маргрет тем, что ты сорвала с нее!
Правда, если Эрленд бывал пьян накануне вечером, он всегда брюзжал на следующее утро. И, конечно, думал, что женщины сплетничают на его счет, глядя на его детей от Элины. И он относился чрезвычайно болезненно ко всему, что касалось их чести…. И все же…
Кристин пыталась заговорить об этом с отцом Эйливом. Но тот не мог ей помочь. Гюннюльф сказал ей, что те грехи, в которых она исповедалась и которые искупила до того, как Эйлив, сын Серка, стал ее приходским священником, она может не упоминать перед ним – разве бы ей самой показалось, что ему нужно знать о них, чтобы судить о ее делах и советовать ей. Поэтому она многого ему не рассказывала, хотя чувствовала, что из-за этого в глазах отца Эйлива выглядит лучше, чем была на самом деле. Но ей было так радостно пользоваться дружбой этого хорошего и чистого сердцем человека. Эрленд подшучивал над этим, но Кристин находила такое утешение в отце Эйливе! С ним она могла разговаривать сколько душе угодно о своих детях. Всякие пустяки, которыми она до того надоедала Эрленду, что он обращался в бегство, священник обсуждал с ней весьма охотно. Он умел обращаться с маленькими ребятами и отлично понимал их маленькие напасти и болезни. Эрленд смеялся над Кристин, когда она сама шла в поварню и стряпала там лакомые блюда, которые отсылала в дом священника, – отец Эйлив любил вкусно поесть и попить, а Кристин нравилось возиться со стряпней и применять на деле то, чему она научилась у своей матери или что видела в монастыре. Эрленд был совершенно равнодушен к еде, лишь бы его кормили мясом по скоромным дням. А отец Эйлив говорил о ее стряпне, благодарил и хвалил Кристин за ее искусство, когда та посылала ему целый вертел молодых куропаток, запеченных в свином сале, или блюдо оленьих языков во французском вине и в меду. И кроме того, отец Эйлив давал ей советы насчет садоводства, доставляя ей черенки из Тэутры, где его брат был монахом, и из монастыря святого Улава, приор которого был его хорошим другом. И, наконец, читал ей вслух и мог порассказать столько замечательного о жизни на белом свете.
Но именно потому, что отец Эйлив был таким хорошим и сердечным человеком, Кристин часто бывало трудно беседовать с ним о том зле, которое она видела в собственном сердце. Когда она призналась священнику, как ее огорчило поведение Эрленда в тот раз с Маргрет, отец Эйлив внушил сносить все терпеливо, что бы ни делал ее супруг. Но, по-видимому, сам считал, что тут один только Эрленд совершил проступок, обратившись столь несправедливо к своей жене, да еще при посторонних. Правда, и Кристин тоже так думала. Но в тайниках своего сердца чувствовала и свою долю вины, в которой не могла дать себе отчет, но которая причиняла ей глубокую сердечную боль.
Кристин глядела на раку святого, чуть блестевшую матово отсветом в полумраке позади алтаря. Она с такой уверенностью ждала: стоит ей вновь встать здесь, как опять должно что-то совершиться – какое-то облегчение для ее души. Опять в ее сердце пробьется живой источник и смоет прочь всю тревогу, весь страх, и горечь, и смятение, наполнявшие его.
Но нынче вечером никто не станет слушать ее терпеливо. Разве, Кристин, ты уже не научилась однажды выносить свою немудреную правду на свет правды Божьей, свою языческую и своекорыстную любовь – на свет любви истинной? Ведь ты же хочешь этому научиться, Кристин!
Но в последний раз, когда она преклоняла здесь колена, у нее на руках был Ноккве. Его маленький ротик у ее груди так согревал ее сердце, что оно стало мягким, словно воск, и небесной любви было легко лепить его. Правда, у нее и теперь был Ноккве, он бегал дома по горнице, такой прекрасный и такой милый, что у Кристин ныло в груди при одной мысли о нем. Его мягкие кудрявые волосики начали теперь темнеть – верно он будет черноволосым, как и его отец. И в нем столько буйной жизни и задора… Кристин наделала ему зверей из старых шкур, и мальчик бросал их и бегал за ними взапуски со щенятами. А кончалось все это тем, что меховой медведь падал в очаг на огонь и сгорал со страшным чадом и вонью, а Ноккве поднимал дикий крик, прыгая и топоча ножками, а потом совал голову в колени матери, – этим пока еще всегда кончались все его приключения. Служанки ссорились, оспаривая друг у друга его милости, мужчины поднимали его на руки и подбрасывали вверх до самой крыши, когда заходили в горницу. Стоило только мальчику увидеть Ульва, сына Халдора, как он бежал к нему и прилипал к его коленям. Ульв иногда брал мальчика с собой, обходя усадебные службы. Эрленд щелкал пальцами перед носиком сына и на мгновение сажал его к себе на плечо. Но во всем Хюсабю отец меньше всех обращал внимание на мальчика. Хотя любил Ноккве, Он был рад, что у него уже два законнорожденных сына.
Сердце матери сжалось.
Бьёргюльфа у нее отняли. Он хныкал, когда ей хотелось взять его на руки, а Фрида сейчас же давала ему грудь – кормилица ревниво следила за мальчиком. Но нового ребенка она ни за что не отдаст! И мать и Эрленд говорили ей, что ей нужно теперь поберечь свое здоровье, и у нее взяли ее новорожденного сына и отдали другой женщине. Кристин почувствовала что-то вроде мстительной радости при мысли, что этим они ничего не достигли. Кроме лишь того, что теперь она ждет появления третьего ребенка, который родится раньше, чем Бьёргюльфу исполнится одиннадцать месяцев!
Она не посмела заговорить об этом с отцом Эйливом. Он, наверное, только подумает, не тем ли она огорчена, что ей приходится снова переживать все это так скоро. А дело не в этом…
Тот раз она возвращалась домой из паломничества, испытывая ужас в глубине души, – никогда более этот дух своеволия не должен овладеть ею! До конца лета она жила одна с ребенком в старой горенке, взвешивая в уме слова архиепископа и речи Гюннюльфа, бдительно совершала молитвы и покаяние, с трудолюбием работала, пытаясь привести в порядок запущенную усадьбу, чтобы завоевать сердца домочадцев добротой и заботой об их благополучии, усердно старалась помогать и услуживать всем вокруг себя, насколько хватало рук и сил. Ее поддерживали мысли об отце, ее поддерживали молитвы к святым мужам и женам, о которых читал отец Эйлив, и она размышляла о их стойкости и мужестве. Растроганная счастьем и благодарностью, вспоминала она брата Эдвина, который явился ей в лунном сиянии в ту ночь. Конечно, она поняла, что он внушал ей, когда он улыбнулся так ласково и повесил свою рукавицу на столб лунного луча. Только бы ей побольше веры, и она станет хорошей женщиной.
Когда пришел к концу первый год их брачной жизни, Кристин должна была перебраться обратно к своему супругу. Когда она чувствовала неуверенность, то утешала себя: ведь сам архиепископ внушил ей, что в сожительстве с мужем она проявит свое новое душевное настроение. И ведь она пеклась с ревностным тщанием о благе мужа и о его чести. Эрленд сам сказал как-то: «Так все-таки и вышло, Кристин, что ты вернула честь в Хюсабю!» Люди выказывали ей столько доброты и уважения… Казалось, всем хотелось забыть, что она начала свою брачную жизнь немного слишком поспешно. Где бы ни собирались замужние женщины, к советам Кристин прислушивались, люди хвалили ее за установленные ею порядки в усадьбе; ее приглашали в посаженые матери и повитухи в знатные семейства; никто не давал ей почувствовать, что она молода и неопытна и человек здесь чужой. Слуги засиживались по вечерам в большой горнице, совсем как там, у них дома, в Йорюндгорде. У всех находилось о чем спросить хозяйку. Кристин кружило голову, что люди так ласковы с ней, а Эрленд гордится своей женой…
Затем Эрленду пришлось заняться делами по корабельной повинности в морских округах к югу от фьорда. Он разъезжал повсюду, то верхом на коне, то на корабле, возясь с людьми, которые к нему приходили, и с письмами, которые надо было отправлять. Он был так молод, так красив, так радостен… Всякую унылость, мрачность, которые Кристин так часто наблюдала у него раньше, словно ветром сдуло с Эрленда. Он сиял, вновь пробужденный, как раннее утро! У него оставалось теперь мало свободного времени для Кристин, но она просто пьянела от радости и веселья, когда Эрленд приближался к ней с улыбкой на лице и взором, полным жажды неизведанных приключений.
Она хохотала вместе с мужем над письмом, полученным от Мюнана, сына Борда. Сам рыцарь не был на съезде ратных людей, но насмехался над всем этим делом, а в особенности над тем, что Эрлинг, сын Видкюна, был сделан правителем государства. В первую голову тот занялся выдумыванием для себя титулов – отныне он будет именоваться наместником короля. Писал Мюнан и об отце Кристин: «Горный волк из Силя забрался под камень и сидел там тихонько. Разумею под этим, что тесть твой нашел себе пристанище у священников церкви святого Лаврентиуса, а во время прений что-то не слышно было его сладкозвучного голоса. Были у него с собой письма за печатями господина Эрнгисле и господина Карла, сына Type: если они еще не зачитаны до дыр, то, стало быть, пергамент их крепче подошвы сапог самого сатаны! Сообщаю тебе также, что Лавранс пожертвовал женскому монастырю Ноннесетер восемь марок чистого серебра. Надо думать, милый человек понял, что Кристин жилось там не так уж скучно, как полагалось бы по правилам…»
Правда, при чтении этих строк Кристин почувствовала острую боль стыда, но все же не могла не смеяться вместе с Эрлендом. Зима и весна прошли для нее в опьянении весельем и счастьем. Иногда лишь какая-нибудь буря из-за Орма, – Эрленд все не знал, брать ли ему мальчика с собой на север. На Пасхе это кончилось взрывом: ночью Эрленд плакал в объятиях жены, – он не смеет взять с собою Орма на борт корабля, боится, что Орм не оправдает себя во время военного похода. Кристин утешала мужа, и себя тоже… да и мальчика. Быть может, с годами мальчик станет сильнее.
В тот день, когда Кристин ехала вместе с Эрлендом к причалам в Биргси, она не чувствовала ни страха, ни подавленности. Она была словно пьяна им, его радостью, его гордыней.
Тогда Кристин еще сама не знала, что она снова беременна. Почувствовав себя нездоровой, она решила: Эрленд столько шумел, дома было столько хлопот и попоек, да и Ноккве совсем ее высосал. Но когда почувствовала в себе движение новой жизни… Она было так радовалась при мысли о том, как будет разъезжать зимой по всей округе со своим красивым, смелым мужем, сама молодая и красивая. Она уже подумывала о том, что надо будет к осени отнять мальчика от груди… Хлопотливо было возить с собой повсюду ребенка с нянькой, куда бы они ни поехали. И Кристин была так уверена, что в военном походе против руссов Эрленд сумеет показать, что он способен не только наносить ущерб своему имени и своему добру. Нет! Она не обрадовалась ребенку… Так она и сказала отцу Эйливу. А тот очень сурово выговаривал Кристин за ее ожесточение и суетность. И целое лето она изо всех сил старалась быть веселой и благодарить Бога за новое дитя, которое должно было у нее родиться, и за добрые вести, которые доходили до нее об отважных подвигах Эрленда на севере.
Потом он приехал домой перед самым Михайловым днем. И Кристин поняла, что Эрленд не очень обрадовался, увидев, что им предстоит вскоре. А вечером он сказал:
– Я думал, когда наконец ты достанешься мне… то это будет все равно, что каждый день напиваться, как на Рождество. Но, по-видимому, скорее всего предстоят долгие посты…
Всякий раз, как Кристин вспоминала эти слова, волна крови заливала ее лицо, такая же жаркая, как в тот вечер; тогда она отвернулась от мужа, багрово покраснев и без слез. Эрленд пытался загладить это любовью и лаской. Но Кристин не могла побороть себя. Тот огонь в ней, которого не в состоянии были погасить все пролитые ею слезы раскаяния, не могла заглушить боязнь греха. Эрленд как будто затоптал ногами, произнеся эти слова.
Поздно ночью все они сидели у камина в доме Гюннюльфа – сам Гюннюльф, Кристин и Орм. На краю каменной кладки очага стояли кувшин с вином и несколько небольших кубков. Гюннюльф уже не раз намекал, что пора бы гостям и на покой. Но Кристин просила позволения посидеть еще.
– Помнишь ли, деверь, – сказала она, – как я говорила тебе однажды, что священник у нас дома советовал мне поступить в монастырь, если отец не даст своего согласия на мой брак с Эрлендом?
Гюннюльф невольно взглянул на Орма. Но Кристин заметила со слабой, больной улыбкой:
– Неужели, по-твоему, такой взрослый мальчик не знает, что я слабая и грешная женщина? Господин Гюннюльф ответил тихо:
– Лежало ли тогда у тебя сердце к монашеской жизни, Кристин?
– Но ведь Господь мог открыть мне глаза, как только я поступила бы на служение ему!
– Быть может, он считал, что твоим глазам нужно открыться для того, чтобы ты могла уразуметь, что ты должна служить ему повсюду, где бы ты ни была. Супруг твой, дети, домочадцы в Хюсабю, наверное, нуждаются в верной и терпеливой служанке Божьей, которая была бы среди них и пеклась об их благе…
Конечно, в лучший брак вступают те девушки, которые избирают себе Христа в женихи и не отдаются во власть грешного мужа. Но когда дитя уже согрешило…
– «Я хотел, чтобы ты пришла к Богу с девичьим венцом», – прошептала Кристин. – Так он сказал мне, брат Эдвин, сын Рикарда, о котором я так много тебе рассказывала. И ты так считаешь?..
Гюннюльф, сын Никулауса, кивнул.
– …Хотя было немало женщин, сумевших восстать из юдоли греха с такою силой, что мы теперь просим их заступничества у Бога. Но это чаще случалось в прежние времена, когда, быть может, им угрожали мучения и раскаленные щипцы, если они назовут себя христианками. Я часто думал, Кристин, что в те времена легче было вырваться из сетей греха, когда можно было это сделать насильственно, одним рывком. Хотя мы, люди, столь испорчены, однако мужество живет у многих в груди, по самому естеству их, и мужество чаще всего и заставляет душу искать путей к Богу. Так что мучения, наверное, подвигли стольких же к сохранению верности, скольких и устрашили, доведя до отступничества. Но юная заблудшая девушка, которую вырвут из пут греховного вожделения, прежде чем она познает, что оно приносит душе, – когда ее поместят в сестринское содружество с чистыми девами, давшими обет бодрствовать и молиться за тех, кто охвачен сном в миру…
– Ах, если бы поскорее настало лето! – вдруг сказал он, вставая со своего места.
Кристин и Орм с удивлением взглянули на него.
– Мне вспомнилось, как кукует кукушка на лесистых склонах холмов у нас дома, в Хюсабю. Всегда мы слышали ее сперва на востоке, в горах за домами, а потом ей вторили далеко-далеко из леса внизу, вокруг Бю… Ее звонкий голос так красиво разносился над озерком в утренней тишине. Разве не красиво в Хюсабю, как тебе кажется, Кристин?
– Кукушка с востока – слезы недалёко! – тихо сказал Орм. – По-моему, красивее Хюсабю нет ничего на свете.
Священник на мгновение положил свои руки на узенькие плечи племянника.
– Так думал и я, родич! – Для меня это тоже был отчий дом. Младший сын в семье стоит к наследству не ближе тебя, мой Орм!
– Когда отец жил с моей матерью, ты был ближайшим наследником, – сказал юноша все так же тихо.
– Мы тут не виноваты, ни я, ни дети мои, Орм, – промолвила грустно Кристин.
– Ты, конечно, заметила, что я не питаю к вам обиды, – отвечал он спокойно.
– Там такой широкий и открытый кругозор, – сказала Кристин немного погодя. – Из Хюсабю открывается такой вид во все стороны, а небо такое… такое широкое. Там, откуда я родом, оно лежит словно крыша над обрывами гор. А долина расположена внизу, недоступная для ветра и такая круглая, зеленая, свежая. Мир становится таким уютным – не слишком большим и не слишком тесным. – Она вздохнула, перебирая руками, сложенными на коленях.
– Там жил тот человек, за которого твой отец хотел выдать тебя замуж? – спросил священник. Кристин утвердительно кивнула. – Бывает ли, что ты жалеешь, что не стала его женой? – спросил он опять, но Кристин покачала головой.
Гюннюльф отошел и снял с полки книгу. Потом снова уселся у огня, отстегнул застежки переплета и начал перелистывать страницы. Но не стал читать вслух, а сказал, опустив книгу на колени:
– Когда Адам и жена его поступили наперекор Божьей воле, они ощутили во плоти своей силу, поступавшую наперекор их воле. Бог создал их, мужчину и женщину, молодых и прекрасных, чтобы они жили в супружестве и производили наследников, сопричастных дарам доброты его – красе райского сада, плоду древа жизни и вечному блаженству. Им не нужно было стыдиться своего естества, ибо, доколе они были послушны Богу, все их тело и все их члены были во власти их воли, подобно тому, как руки и ноги.
Залившись кроваво-багровым румянцем, Кристин сжала руки крестом на груди. Священник наклонился к ней; она ощущала взгляд его сильных желтых глаз на своем опущенном лице.
– Ева похитила то, что принадлежало Богу, а муж ее принял, когда она дала ему то, что по праву было собственностью их Отца и Создателя. Отныне они захотели быть равными Богу, и тогда они заметили, что стали прежде всего равны ему вот в чем: как они предали его власть в большом мире, так была предана их власть над малым миром – над плотью, обиталищем души. Как они изменили своему Господу Богу, так отныне их тело стало изменять госпоже своей, душе.
Тогда эти тела показались им столь безобразными и ненавистными, что они сделали себе одежды, чтобы спрятать их. Сначала только короткие штаны из фиговой листвы. Но по мере того как они постигали сущность своего плотского естества, они стали натягивать одежду на грудь, против сердца; и на спину, не желавшую сгибаться. И так продолжалось до этих последних времен, когда мужи одеваются в сталь до кончиков пальцев и утаивают лицо свое под забралом шлема – столь сильно вырос-, ли вражда и предательство в мире.
– Помоги мне, Гюннюльф, – просила Кристин. Она побледнела до самых губ. – Я… я не знаю, в чем моя воля…
– Так скажи: «Да будет воля твоя», – ответил священник тихо. – А Божья воля в том, – ты знаешь, – чтобы сердце твое открылось его любви. Ты должна вновь полюбить его всеми силами души…
Кристин внезапно повернулась к деверю:
– Ты не знаешь, как я любила Эрленда. А детей!
– Сестра моя, всякая иная любовь – не более как отражение небес в лужах на грязной дороге. Если ты туда погрузишься, ты испачкаешься. Но если ты всегда будешь помнить, что это лишь отражение света из иного мира, то будешь радоваться его красе и не станешь разрушать ее, поднимая ту муть, что на дне…
– Да. Но ты ведь священник, Гюннюльф… Ты обещал самому Богу, что станешь избегать этих… трудностей…
– И ты тоже, Кристин, когда ты обещала оставить дьявола и его деяния. Дело сатаны – это то, что начинается сладким наслаждением, а кончается тем, что два человека становятся подобны змее и жабе, жалящим друг друга. Это познала Ева, – она хотела дать своему мужу и потомкам то, чем Бог владел, а не принесла им ничего, кроме изгнания, и кровавой вины, и смерти, которая вошла в мир, когда брат убил брата на том первом крошечном поле, где терн и репейник росли на кучах камней вокруг маленьких расчищенных делянок…
– Да. Но ты священник, – повторила она снова, – Тебе не нужно каждый день стараться прийти к согласию с другим отцом, – тут она разрыдалась, – чтобы быть терпеливыми.
Священник сказал, улыбнувшись:
– Об этом тело и душа в несогласии у каждого, кто рожден от женщины. На то и установлены венчание и свадебная служба, чтобы мужчине и женщине была помощь, чтобы могли они жить, – будь то супруги, родители, дети, сожители под одним кровом, – как верные и готовые к взаимопомощи товарищи на пути к обители мира…
Кристин тихо сказала:
– Мне кажется, должно быть легче бодрствовать и молиться за тех, кто объят мирским сном, чем биться со своими собственными грехами.
– Это так, – сказал священник резко. – Но не думаешь ли ты, Кристин, что жил на свете хоть один человек, получивший посвящение, которому не пришлось бы оборонять себя самого от дьявола в то самое время, как он должен был стараться охранить и ягнят своих от волка?..
Кристин сказала тихо и смущенно:
– А я думала… те, кто общаются со святынями и владеют всеми могучими словами и молитвами…
Гюннюльф наклонился вперед, поворочал угли на очаге и так и остался сидеть, опершись локтями о колени:
– На днях будет ровно шесть лет с тех пор, как мы четверо – Эйлив, я и двое шотландских священников, с которыми мы познакомились в Авиньоне, – пришли в Рим. Всю дорогу мы шли пешком…
Мы прибыли в город перед самым началом Великого Поста. В эту пору народ в южных странах устраивает большие пиры и празднества, это называется «carne vales».[22] Тогда вино – красное и белое – льется в тавернах рекой, народ пляшет ночью на улицах, а на открытых местах зажигают огни и костры. В это время в Италии весна, все луга и сады в цветах, женщины себя ими украшают, бросают розы и фиалки гуляющим по улицам, – они сидят у окон, а шелковые ковры и парча спускаются с подоконников, прикрывая камень стен. Потому что все дома там каменные, и замки рыцарей и укрепленные жилища их строятся внутри поселений. В том городе, вероятно, нет ни городового права, ни закона о сохранении мира и порядка, ибо рыцари и их слуги дерутся на улицах так, что кровь течет рекой…
Вот один такой замок стоял на той же улице, где мы жили, и рыцаря, который им правил, звали Эрмесом Малавольти. Замок этот затенял всю узкую улочку, на которой стоял наш постоялый двор, и помещение наше было темным и холодным, как темница в какой-нибудь каменной крепости. Часто, когда мы выходили из дому, нам приходилось прижиматься к стене, пока мимо нас проезжал рыцарь с серебряными колокольчиками на одежде и с целым отрядом вооруженных слуг. И навоз и нечистоты брызгали из-под конских копыт, ибо в этой стране народ просто выбрасывает из дома перед самыми дверями всякий сор и грязь. Улочки там холодные, темные и узкие, как горные ущелья, – они мало похожи на широкие зеленые улицы наших городов. Но этим улочкам во время carne vales устраиваются скачки – пускают скакать наперегонки диких арабских лошадей…
Священник немного помолчал, потом опять начал:
– В доме этого господина Эрмеса жила одна его родственница. Изоттой звали ее, и она вполне могла бы называться самой Изольдой Прекрасной. Кожа и волосы у нее были почти что такого цвета, как мед, но глаза, разумеется, черные. Я не раз видел ее у окна.
…А за пределами города страна более пустынна, чем самые пустынные нагорья у нас в Норвегии, которых никто не посещает, кроме оленей да волков, и где слышен орлиный клекот. Все же в горах вокруг города есть и другие поселения и замки, а дальше на зеленых равнинах повсюду видны следы того, что люди жили здесь когда-то, – тут пасутся большие стада овец и белых быков. Пастухи, вооруженные длинными копьями, гоняют стада верхом на конях. Эти люди опасны для проезжих, ибо они убивают, грабят и потом бросают трупы в провалы в земле… Но там-то, на этих зеленых равнинах, и расположены церкви для паломников.
Магистр Гюннюльф помолчал.
– Быть может, тот край кажется столь несказанно пустынным потому, что к нему примыкает град Рим, который был царицей всего языческого мира и стал невестой Христовой. И стражи покинули город, и Рим среди всего этого праздничного, пьяного шума кажется покинутой женой. Распутники поселились в замке, где нет хозяина, и они соблазнили жену на кутежи, чтобы она разделяла с ними их вожделения, и кровопролития, и вражду…
Но под землей там сокровища, дороже всех сокровищ, на которые сияет солнце. Это гробницы святых мучеников, высеченные в скале под землей, и их там столько, что голова кружится, как вспомнишь. Когда подумаешь, как их много, мучениями своими и смертью свидетельствовавших за дело Христово, то кажется, что каждая пылинка, которую возносят копыта лошадей тех распутников, должна быть святой и достойной поклонения…
Священник вынул из-под одежды тонкую цепочку и открыл висевший на ней серебряный крестик. В нем было что-то черное, похожее на трут, и маленькая зеленая кость.
– Однажды мы пробыли в этих подземных ходах целый день и читали наши молитвы в пещерах и молельнях, где встречались для божественной службы ученики апостолов Петра и Павла. Тогда монахи, которым принадлежала та церковь, где мы спустились, дали нам эти святыни. Это кусочек такой губки, которой благочестивые девы имели обыкновение вытирать мученическую кровь, чтобы она не пропала, и сустав пальца святого человека, имя же его один Бог ведает. Тогда мы четверо дали обет ежедневно призывать этого святого, слава которого неизвестна людям, и мы взяли этого неведомого мученика во свидетели, что мы никогда не забудем, сколь мало мы достойны награды от Бога и почести от людей, и всегда будем помнить, что ничто в мире не достойно вожделения, кроме его милости…
Кристин благоговейно поцеловала крест и передала его Орму, который также поцеловал его. Тогда Гюннюльф вдруг сказал:
– Я тебе отдам эту святыню, родич. Орм преклонил колено и поцеловал руку дяде. Гюннюльф повесил крест на шею юноше.
– А тебе не хотелось бы, Орм, взглянуть самому на все эти места?
Черты лица мальчика осветились улыбкой:
– Да! И теперь я знаю, что когда-нибудь попаду туда.
– А тебе никогда не хотелось стать священником? – спросил дядя.
– Хотелось! – отвечал мальчик. – Когда отец проклял вот эти слабые руки мои. Но я не знаю, понравилось ли бы ему, если бы я стал священником. А потом есть еще то, о чем ты сам знаешь, – тихо добавил он.
– Наверное, можно будет достать разрешительную грамоту насчет твоего рождения, – отвечал священник ровным голосом. – Быть может, Орм, когда-нибудь мы с тобой вместе поедем на юг путешествовать по свету…
– Расскажи еще, дядя, – тихо попросил Орм.
– Расскажу. – Гюннюльф взялся за подлокотники и поглядел в огонь. – Когда я бродил там и только и встречал, что воспоминания о мучениках, тогда, памятуя те нестерпимые страдания, которые они вынесли Христа ради… я впал в тяжелый соблазн. Я подумал о тех часах, что Господь висел, прибитый к кресту. А свидетели его были терзаемы немыслимыми мучениями в течение многих дней – женщины, на чьих глазах были замучены их дети, юные хрупкие девочки, которым счесывали тело с костей железными гребнями, юные мальчики, которых выбрасывали хищникам и диким быкам. Тогда мне пришло на ум, что многие из них вынесли больше, чем сам Иисус…
Я думал и думал об этом так, что, мне казалось, сердце мое и мозг разорвутся. Но наконец мне был явлен свет, о котором я молил. И я понял, что как те пострадали, так все мы должны бы были иметь мужество пострадать. Кто же будет столь неразумен, что не примет охотно труды и мучения, если это путь к верному и стойкому жениху, что ждет с раскрытыми объятиями, с сердцем, окровавленным и горящим от любви?
Но Бог любил людей. И потому он умер, как жених, который вышел спасти невесту из рук разбойников. И они его связывают и предают его смерти, а он видит, как его милая садится за стол с его палачами, шутит с ними и насмехается над его страданиями и верной его любовью…
Гюннюльф, сын Никулауса, закрыл лицо руками.
– Тогда я понял, что эта огромная любовь поддерживает собою все в мире – даже огнь преисподней. Ибо Бог, если бы хотел, мог бы взять душу насильно – тогда мы были бы совсем беспомощны в руке его. Но так как он любит нас, как жених любит невесту, то он не хочет принуждать ее, и если она не желает встретить его добровольно, то он должен терпеть, что она избегает его и дичится. Однако я подумал также, что, быть может, ни одна душа не может быть погублена на вечные времена. Ибо мне представляется, что каждая душа не может не алкать этой любви, но только ей кажется слишком дорогою ценой за нее – отступиться от всех других вещей. Но когда огонь пожрет в ней всю иную, противоборствующую и богопротивную волю, тогда наконец воля к Богу, – хотя бы она была в человеке не больше, чем гвоздик в целом доме, – останется в душе, как железо на пожарище…
– Гюннюльф… – Кристин приподнялась. – Мне страшно… Гюннюльф взглянул на нее пламенным взором.
– И мне стало страшно. Ибо я понял, что мучению этой божественной любви не будет конца до тех пор, пока на земле родятся мужи и девы, и что Бог должен страшиться потерять их души… до тех пор, пока он ежедневно, ежечасно отдает свое тело и свою кровь на тысячах алтарей… и есть люди, отвергающие его жертву…
И я страшился себя самого, служившего нечистым у его алтаря, читавшего божественную службу нечистыми устами… И я казался сам себе подобным тому, кто привел свою невесту в постыдное место и предал ее.
Он подхватил Кристин в объятия, когда она поникла, и вместе с Ормом они отнесли ее без чувств на постель.
Немного погодя она открыла глаза, села и закрыла лицо руками. Она разразилась диким, жалостным рыданием:
– Я не могу, я не могу! Гюннюльф… Когда ты так говоришь, я понимаю, что никогда не смогу…
Гюннюльф взял ее за руку. Но она отвернулась от его исступленного и бледного лица.
– Кристин! Не можешь ты довольствоваться меньшей любовью, чем любовь между Богом и душой человеческой…
Кристин, оглянись вокруг себя, посмотри, что такое мир. Ты родила двоих детей – а ты никогда не думала о том, что каждое дитя, когда родится, получает крещение в крови, и первое, что человек вдыхает на этой земле, есть запах крови? Разве ты не думаешь, что ты, их мать, должна приложить все усилия к тому, чтобы твои сыновья не вернулись к тому первому крещению, что соединило их с миром, но держались завета, который был ими заключен с Богом у купели очищения?..
Она все рыдала и рыдала.
– Я боюсь тебя, – сказала она снова. – Гюннюльф, когда ты так говоришь, то я понимаю, что никогда не сумею найти дорогу к миру и покою…
– Бог найдет тебя, – тихо сказал священник. – Будь тихой, не беги его, ибо он искал тебя еще раньше, нежели ты создана была в утробе матери.
Он посидел немного на краю кровати. Потом спокойно, ровным голосом спросил, не нужно ли разбудить Ингрид и попросить, чтобы она помогла ей раздеться. Кристин покачала головой.
Тогда он трижды перекрестил ее. Затем пожелал Орму спокойной ночи и ушел к себе в чулан, где спал.
Орм и Кристин стали раздеваться. Мальчик, по-видимому, был погружен в глубочайшее раздумье. Когда Кристин улеглась, он подошел к ней. Глядя на ее заплаканное лицо, он спросил, не посидеть ли около нее, пока она не заснет.
– Ох да… Нет, Орм! Ты, наверное, очень устал, ведь ты такой юный. Должно быть, уже очень поздно… Орм немного постоял.
– Не кажется ли тебе странным?.. – вдруг сказал он. – Отец и дядя Гюннюльф… Как они не похожи друг на друга… но и похожи в чем-то…
Кристин лежала, думая:
«Да, пожалуй… они не похожи на других людей…» Вскоре затем она заснула, и Орм отошел к другой кровати. Он разделся и забрался в постель. Она была застлана полотняной простыней, а на подушках были полотняные наволочки. Мальчик с удовольствием растянулся на гладком прохладном ложе. Сердце его билось от волнения при мысли о всех этих новых приключениях, к которым ему показали путь речи дяди. Молитвы, посты, все то, что он совершал, потому что был приучен к этому, стало вдруг чем-то новым: оружием в прекрасной войне, к которой он стремился. Может быть, он станет монахом – или священником, если получит разрешительную грамоту, как рожденный в прелюбодеянии.
Ложем Гюннюльфу служила деревянная скамья с меховой подстилкой, положенной на тонкий слой соломы, и с единственной подушечкой для головы, так что приходилось лежать, вытянувшись во весь рост. Священник снял рясу, лег в нижней одежде на скамью и натянул на себя тонкое сермяжное одеяло.
Маленький фитилек, навитый на железный прут, он оставил гореть. Он был подавлен тоской и тревогой из-за своих же собственных слов.
Он чувствовал себя ослабевшим от страстной тоски по тем временам, – неужели никогда больше ему не обрести той свободной радости сердца, которая наполняла все его существо в ту весну в Риме? Вместе со своими тремя собратьями шел он по зеленым, усеянным звездами цветов лугам под яркими лучами солнца. Он трепетал, глядя на то, как прекрасен мир… И знать, что все это совсем ничто по сравнению с богатством мира иного! Хотя и этот мир приветствовал их тысячью маленьких, радостных и сладких напоминаний о женихе. Полевые лилии и птицы небесные напоминали о словах его; о таких вот ослятах, каких они встречали, о таких колодцах, как эти каменные цистерны, говорил он. Они питались у монахов при тех церквах, которые посещали, и когда пили кроваво-красное вино и обдирали золотистую корку с пшеничного хлеба, то они, четыре священника из ячменных краев, поняли, почему Христос почтил вино и пшеницу, чистейшие из плодов земли, пожелав являться под видом их в таинстве жертвы во время богослужения…
В ту весну он не ведал ни беспокойства, ни страха. Он чувствовал себя настолько отрешенным от соблазнов мира сего, что когда он ощущал на коже теплые солнечные лучи, ему лишь становилось легко понятным то, над чем прежде он размышлял в страхе: как это тело его может очиститься огнем, став телом просветления. Облегченный, свободный от земных забот, он нуждался во сне не больше, чем кукушка весенними ночами. Сердце пело в его груди… Он чувствовал, что душа его – как невеста в объятиях жениха.
Но он знал сам: это не может длиться. На земле никто из людей не может долго жить так. И принимал каждый час этой светлой весны как залог – милостивое обещание, которое должно укрепить его, когда тучи потемнеют над ним, а дорога поведет его вниз в тёмные ущелья, через бурные реки и холодные вечные снега…
Но только когда он вернулся в Норвегию, беспокойство впервые по-настоящему овладело его душой.
Там много было причин для этого. Его богатства, огромное наследие отцов… и богатый приход. Вот путь, открывавшийся перед ним. Его место в соборном клире… Гюннюльф знал, что оно предназначено ему от рождения. Если только он не расстанется со всем своим имуществом… не поступит в монастырь братьев-проповедников, не станет монахом и не подчинится уставу. Это была жизнь, к которой он стремился… но не от всего сердца.
И вот, когда он состарился бы и достаточно закалился в борьбе… Под норвежской державой живут мертвые люди – отъявленные язычники или же введенные в заблуждение лживыми учениями, которые распространяются руссами под именем христианства. Финны[23] и другие полудикие народы, о которых Гюннюльф постоянно думал… Разве не Бог пробудил в нем это стремление – отправиться в их поселения со словом и светом?..
Но Гюннюльф отгонял от себя такие мысли, оправдываясь тем, что нужно слушаться архиепископа. А архиепископ, господин Эйлив, отговаривал его от этого. Господин Эйлив беседовал с ним, слушал его доводы, давая ясно понять, что он разговаривает с сыном своего старого друга, господина Никулауса из Хюсабю. «Ведь вы, дети дочерей Гэуте из Скугхейма, вы же никогда не знаете меры ни в добром, ни в злом, что вам только взбредет в голову». Спасение душ народа финнов сам архиепископ тоже принимал близко к сердцу… Но финнам не нужен законоучитель, который умеет писать и говорить по латыни не хуже, чем на родном языке, и обучен науке права не хуже, чем арифметике и алгоризму. Верно, что Гюннюльф приобрел свои знания, чтобы пользоваться ими. «Но я не уверен, что ты обладаешь даром вести беседы с бедными и простодушными людьми, обитающими на севере».
Ах, в ту сладостную весну его ученость казалась ему не более почтенной, чем знания, приобретаемые каждой маленькой девочкой от матери: как прясть, варить пиво, печь хлеб, доить коров, – обучение, в котором нуждается каждый ребенок, чтобы делать в мире свое дело.
Гюннюльф жаловался архиепископу на беспокойство и тревогу, которые овладевали им, когда он думал о своем богатстве и о том, как ему нравится быть богатым. Для потребностей своего собственного тела Гюннюльфу надо было немного: он жил как бедный монах. По ему нравилось видеть у себя за столом множество людей, нравилось заранее удовлетворять нужды бедных, делая им подарки. И он любил своих лошадей и свои книги…
В ответ господин Эйлив говорил с ним серьезно о славе церкви. Одни призваны прославить ее величавым и достойным поведением, как другие призваны добровольной бедностью явить миру, что богатства сами по себе – ничто. Он напоминал о тех архиепископах, прелатах и священнослужителях, которые претерпели насилие, изгнание и оскорбления от царствовавших в старину за то, что они отстаивали права церкви. Не раз показывали они, что, когда это потребуется, норвежские церковники могут отказаться от всего на свете и следовать Богу. Но Бог сам даст нам знамение, когда это потребуется, поэтому нужно только всегда помнить об этом, и тогда можно не страшиться, что богатства будут враждебны душе.
Гюннюльф постоянно замечал, что архиепископу не нравится, что он так много думает и размышляет про себя. Ему казалось, что и сам архиепископ Эйлив и его священники походят на людей, все выше и выше возводящих стены дома. Честь церкви, власть церкви, право церкви. Ведает Бог, и у него не меньше прилежания в делах церкви, чем у любого другого священника, и не станет он уклоняться от работы – таскать кирпичи и штукатурку для ее строения. Но они все словно боятся войти в построенный ими дом и отдохнуть в нем. Они все словно боятся сбиться с пути, если будут слишком много размышлять….
Гюннюльф боялся не этого. Тот не может впасть в ересь, чьи очи неотрывно устремлены на крест, кто непрестанно отдает себя под покровительство святой девы. Для него не в этом опасность…
Опасность – она в неугасимом стремлении его души приобрести восхищение и дружбу людей…
А ведь он было прочувствовал до самой глубины своего существа: «Бог любит меня, душа моя дорога Богу и любима им так же, как всякая душа на земле…»
Но здесь, дома, в нем опять ожило воспоминание о том, что мучило его, когда он был подростком и юношей. Что мать не любит его так, как она любит Эрленда. Что отцу даже и в голову не приходит беспокоиться о нем, хотя он не оставляет в покое Эрленда. Потом у Борда в Хестнесе только и было разговора, что об Эрленде: Эрленд молодчина, Эрленд провинился, Гюннюльф же просто состоял там при брате. Эрленд, Эрленд был вожаком всех мальчишек-подростков. Эрленда бранили все девочки-служанки и тут же смеялись над ним… И Эрленда сам Гюннюльф любил больше всех на свете. Если бы только Эрленд захотел полюбить его… Но Гюннюльф не мог насытиться взаимностью Эрленда. Его любил один лишь Эрленд… Но Эрленд стольких любил!
А теперь он увидел, каким образом брат распоряжается всем тем, что досталось ему на долю. Одному лишь Богу известно, что в конце концов станется с богатством Хюсабю! Уже достаточно болтают в Нидаросе о неразумном ведении хозяйства Эрлендом. И Эрленд не понимает, что Господь даровал ему четверых прекрасных детей… Ведь его дети, рожденные им в распутстве, тоже прекрасны. Но он не считает это Божьей милостью, а принимает как должное…
И вот наконец он приобрел любовь чистой, прекрасной молодой девушки из хорошего рода. Гюннюльфу казалось: ну уж так, как Эрленд поступил с нею… после того, как Гюннюльфу стало известно это, он уже не может больше уважать брата за что бы то ни было. Гюннюльф становился невыносимым сам себе, когда обнаруживал у себя какую-нибудь особенность, свойственную и его брату. Эрленд, невзирая на свей возраст, то бледнел, то краснел так легко, как молоденькая девушка… И Гюннюльф безумно сердился, зная, что и у него тоже краска легко заливает лицо и снова пропадает потом. Оба они унаследовали это от матери – у той цвет лица изменялся от одного слова.
А. теперь Эрленд считает совершенно обычной вещью, что жена его – хорошая женщина, образец для всех жен… И это после того, как из года в год он прилагал все силы к тому, чтобы испортить это дитя и привести его к погибели. Но он, по-видимому, считает, что иначе и быть не может… Теперь, когда он женился на той, которую сам упражнял в сладострастии, обмане и лжи, он не считает, что ему есть за что почтить супругу свою, которая, несмотря на свое падение, все еще правдива, верна, добра и достойна уважения.
И все же, когда нынче летом и осенью до него дошли вести о походе Эрленда на север… у Гюннюльфа было одно-единственное страстное желание – быть с братом! Эрленд – королевский военачальник, а он, Гюннюльф, проповедник слова Божия в пустынных, полуязыческих странах на берегах Гандвикского моря.[24]
Гюннюльф поднялся. На короткой стене чулана висело большое распятие, а перед ним на полу лежал большой плоский камень.
Он опустился на колени на камень и вытянул в стороны руки. Он закалил уже свое тело настолько, что мог находиться в таком положении часами, неподвижно как скала. Устремив взор на распятие, он ждал, когда придет утешение и он сможет собрать свои мысли для проникновения лицезрения креста.
Но первая мысль, которая пришла ему в голову, была – нужно ли будет расстаться с этим распятием? У святого Франциска и его братии самодельные кресты из веток деревьев. Следует отдать этот прекрасный крест – можно будет подарить его церкви в Хюсабю. Быть может, крестьяне, дети и женщины, собирающиеся там к божественной службе, укрепятся от столь зримой картины любвеобильной кротости Спасителя посреди страданий. Простые души вроде Кристин… Самому ему в этом нет надобности.
Ночь за ночью стоял он так на коленях, отрешенный, с бесчувственными членами, пока ему не явилось видение. Холм, а на нем три креста на фоне неба. Тот крест в середине, что предназначен нести на себе Царя Небес и земли, сотрясался и дрожал. преклонялся, как дерево в бурю, страшился нести непомерно драгоценную ношу – жертву за грехи всего мира. Владыка гор и бури принудил его, как рыцарь принуждает боевого коня, властитель солнечного града шел с ним на битву. Тогда свершилось чудо, бывшее как бы ключом ко все более глубоким чудесам. Кровь, стекавшая с креста во искупление всех грехов и во утешение всех скорбей, – то было знамение явное. Этим первым чудом раскрывались очи для лицезрения более темных: Бог сошел на землю, стал сыном девы и братом рода человеческого, попрал преисподнюю и повел свое воинство освобожденных душ в то ослепительное море света, из коего вышел мир и коим поддерживается мир. И мысли тянулись к этой бездонной, вечной глуби и света и исчезали в том свете, как стая птиц в сиянии вечерней зари.
Лишь когда в соборе зазвонили к заутрене, Гюннюльф поднялся. Все было тихо, когда он проходил через горницу, – они спали, и Кристин и Орм.
На дворе не видать было ни зги. Священник помедлил. Но никто из его домочадцев не вышел, чтобы пойти с ним вместе в церковь. Он не требовал, чтобы они слушали более двух служб в сутки. Однако его кормилица Ингрид почти всегда ходила с ним к заутрене. Но в это утро, видно, и она спала. Да и правда, она поздно вчера уснула.
Весь следующий день трое родичей мало говорили между собой, и больше о пустяках. Гюннюльф выглядел усталым, но шутил напропалую. Раз он сказал: «Какие глупые мы были вчера вечером – сидели печальные, как трое сирот без отца». Столько смешного случается здесь, в Нидаросе, с паломниками, о чем священники пошучивают между собой У одного старика из Херьедала было множество поручений от его односельчан, так он перепутал все молитвы, а потом сообразил: худо будет у них в долине, если святой Улав поймает его на слове.
К вечеру приехал Эрленд, насквозь вымокший, – он приплыл в город на корабле, а на море опять бушевала непогода. Он был в отвратительном настроении и сейчас же напал на Орма и стал его ожесточенно бранить. Гюннюльф некоторое время слушал молча.
– Когда ты разговариваешь так с Ормом, Эрленд, ты походишь на нашего отца… Таким он всегда бывал, когда разговаривал с тобой…
Эрленд сразу же замолчал. Затем круто повернулся.
– Одно знаю: так безрассудно я никогда не вел себя, когда был мальчиком… Убежать из дому – больной женщине и мальчишке-щенку, в метель! Мужеством своим Орму как будто бы не очень пристало хвастаться, но вот, видишь ли, отца своего он боится!
– Ты тоже не боялся отца своего, – сказал, улыбаясь, брат. Орм стоял перед отцом навытяжку, ничего не говоря и стараясь сохранить равнодушный вид.
– Ну, можешь идти! – сказал Эрленд. – Мне скоро осточертеет вся эта канитель в Хюсабю! Но вот что: нынче летом Орм поедет вместе со мной на север, а там мы приберем к рукам этого баловня моей Кристин! Не такой уж он неуклюжий, – поспешил он сказать брату. – Стреляет без промаха, могу тебя заверить… ничего не боится… но всегда упрям и угрюм и как будто у него не течет кровь по жилам…
– Если ты часто ругаешь своего сына вот так, как сейчас, то ничего удивительного в том, что он угрюм, – сказал священник.
Эрленд утих, рассмеялся и сказал:
– Мне часто приходилось терпеть от отца и похуже. И все же, клянусь Богом, я не стал от этого таким уж, угрюмым. Ну ладно! Уж если я приехал сюда, так давайте праздновать Рождество, раз у нас Рождество. Где Кристин? О чем ей надо было опять говорить с тобой?
– Не думаю, чтобы у нее была какая-нибудь надобность в беседе со мной, – сказал священник. – Ей захотелось послушать здесь рождественскую обедню…
– Мне кажется, ей могло бы хватить и того, что она получает дома… – сказал Эрленд. – Но жаль ее, вся ее молодость слетит с нее, если так будет продолжаться. – Он ударил рукой об руку. – Не понимаю, почему это Господь Бог решил, что нам требуется каждый год по новому сыну!..
Гюннюльф посмотрел на брата.
– Н-да!.. Я, конечно, не знаю, что, по мнению Господа Бога, вам требуется, но только Кристин, вероятно, больше всего требуется, чтобы ты был с нею добрым…
– Да, пожалуй, что так! – тихо произнес Эрленд.
На следующее утро Эрленд отправился с женой к обедне.
Они пошли в церковь святого Григория – Эрленд всегда слушал там обедню, когда бывал в городе. Они шли одни, вниз по улице, и в тех местах, где тяжелый и мокрый снег нанесло сугробами, Эрленд изящно и учтиво вел жену за руку. Он не сказал ей ни слова о ее бегстве и был ласков с Ормом.
Кристин шла бледная и безмолвная, понурив голову. Длинный черный меховой плащ с серебряными застежками, казалось, тяжелил ее хрупкое и худое тело.
– Хочешь, я поеду с тобой домой верхом? А Орм может вернуться на корабле, – заговорил муж. – Ведь тебе, конечно, не захочется переезжать через фьорд?..
– Да, ты знаешь, я не люблю плавать по морю… Погода была теперь тихая и оттепельная, с деревьев то и дело осыпались комья тяжелого, мокрого снега… Снег отливал зеленовато-серым оттенком талости, а бревенчатые стены домов, изгороди и стволы деревьев казались черными во влажном воздухе. Никогда еще она не видела мир таким холодным, бледным и выцветшим, – так думалось Кристин.
Кристин сидела с Гэуте на коленях, глядя с вершины холма, что от усадьбы на север. Вечер был так хорош. Озеро лежало внизу зеркально-ясное и тихое, и в нем отражались горы, дворовые постройки Бю и золотые облака на небе. После дождя, выпавшего днем, поднимался такой сильный дух от листвы и земли. Трава на лугах, должно быть, доходила уже до колен, и нивы топорщились колосьями.
Звуки разносятся далеко сегодня вечером. Вот опять заиграли дудки, барабаны и виолы на лужайке у Виньяра – так приятно сюда наверх доносится их напев.
Кукушка замолкала надолго, а потом призывно куковала несколько раз; подряд далеко-далеко, где-то в лесу с южной стороны. И птицы щебетали и распевали во всех рощах вокруг усадьбы, – но недружно и негромко, ибо солнце стояло еще высоко в небе.
С блеянием, мычанием и позвякиванием колокольчиков возвращался с пастбища не отправленный в горы скот, направляясь в ворота усадьбы.
– А вот сейчас моему Гэуте дадут молочка! – залепетала Кристин ребёнку, поднимая его. Мальчик, как всегда, склонил свою тяжелую головку на плечо матери. А сам то и дело прижимался к ней покрепче, – Кристин приняла это за знак того, что он все-таки понимает ее лепечущий разговор и ласковые словечки.
Она стала спускаться к домам. У дверей в жилой дом резвились Ноккве и Бьёргюльф, подманивая к себе кота, который, спасаясь от них, забрался на крышу. Потом мальчуганы взялись опять за сломанный кинжал, принадлежавший им обоим, и принялись рыть дальше яму в земляном полу сеней.
В горницу вошла Дагрюн, неся подойник, и Кристин стала поить Гэуте из ковшика парным козьим молоком. Мальчик сердито пофыркивал, когда служанка заговаривала с ним, отбивался от нее и прятался у материнской груди, когда женщина хотела взять его на руки.
– А все же мне кажется, что он поздоровел, – сказала скотница.
Кристин приподняла ладонью маленькое личико: оно было желтовато-белым, как свечное сало, а глаза глядели всегда утомленно. У Гэуте большая, тяжелая голова и тоненькие, бессильные ручки и ножки. Ему исполнится два года через неделю после дня святого Лавранса, но он еще не может держаться на ногах, у него всего лишь пять зубов, и он не говорит ни одного слова.
Отец Эйлив сказал: это не худосочие; ни напрестольные покровы, ни церковные книги не помогли, а их возлагали на ребенка, Всюду, где бы ни был священник, он спрашивал совета, как лечить эту болезнь, свалившуюся на Гэуте. Кристин знала, что священник поминает ее ребенка во всех своих молитвах. Но ей он мог сказать лишь одно: она должна терпеливо склониться перед Божьей волей. И еще давать ребенку пить парное козье молоко…
Бедный, несчастный ее малютка! Кристин прижимала его к себе и целовала, когда служанка ушла. Какой он красивый! Ей казалось, что ребенок как будто бы вышел в род ее отца, – глаза у него были темно-серые, а волосы светлые, точно лен, густые и шелковистые.
– Ну вот, он опять начал пищать! Кристин поднялась с места и принялась расхаживать с ним взад вперед по горнице. Хоть он так мал и слаб, но все же долго носить его тяжело… А между тем Гэуте хочет быть только на руках у матери. И потому Кристин расхаживала взад и вперед по окутанной сумерками горнице, нося ребенка на руках и тихонько напевая ему.
Кто-то въехал во двор. Голос Ульва, сына Халдора, отдался эхом среди построек. Кристин подошла к дверям из сеней с ребенком на руках.
– Тебе придется сегодня самому расседлать своего коня, Ульв: все слуги ушли плясать. Очень досадно, что тебе придется с этим возиться, но уж прости, пожалуйста…
Ульв что-то ворчал сердито, расседлывая коня. Тем временем Ноккве и Бьёргюльф приставали к нему, прося прокатить их на лошади до огороженного луга.
– Нет, милый мой Ноккве, останься-ка с Гэуте… Поиграй с братцем, чтобы он не плакал, пока я схожу на поварню.
Мальчик надул было губы. Но сейчас же стал на четвереньки, замычал и начал бодать малютку, которого Кристин посадила на подушку у дверей в сени. Мать наклонилась и погладила Ноккве по голове. Он такой добрый и так ласково обращается со своими младшими братцами.
Когда Кристин снова вернулась в жилую горницу с большим блюдом в руках, Ульв сидел на скамейке и играл с детьми. Гэуте любил быть с Ульвом, пока не увидит матери: сейчас он захныкал и потянулся к ней. Кристин поставила блюдо на скамью и взяла Гэуте на руки.
Ульв сдул пену с только что нацеженного пива, отпил и стал рыться в маленьких чашках, стоявших на блюде.
– А что, все твои служанки ушли сегодня со двора?
Кристин сказала:
– Там и виола, и барабан, и дудки… Целая ватага игрецов приехала из Оркедала после свадьбы. Можешь себе представить, когда мои служанки узнали об этом… Ведь они же молодые девушки…
– Ты позволяешь им гонять и шляться, Кристин. Словно боишься, не будет ли трудно найти кормилицу осенью…
Невольно Кристин расправила складки одежды на своей тонкой талин, густо покраснев при словах Ульва. А тот рассмеялся коротко и сухо.
– Если ты будешь постоянно таскать на себе Гэуте, то как бы не случилось с тобой как в прошлом году… Иди сюда к своему крестному, мальчик, поешь со мной вместе с моего блюдца!
Кристин ничего не сказала. Она посадила всех трех сыночков рядышком на скамью у другой стены, принесла чашку с молочной кашей и пододвинула поближе табуретку. Потом, усевшись там, принялась кормить ребят, хотя Ноккве и Бьёргюльф капризничали: они требовали, чтобы им дали ложки, и хотели есть сами. Старшему мальчику было уже четыре года, а другому должно было исполниться три.
– Где Эрленд? – спросил Ульв.
– Маргрет захотелось поплясать, он и пошел с ней.
– Хорошо еще, что у него хватает ума стеречь свою дочь. – сказал Ульв.
Опять Кристин ничего не ответила. Она раздела детей и уложила спать: Гэуте – в колыбельку, а двух остальных – в супружескую кровать. Эрленд примирился с тем, что они спали там с тех пор, как Кристин оправилась после своей прошлогодней тяжелой болезни.
Наевшись досыта, Ульв растянулся на скамейке. Кристин придвинула чурбанчик к колыбели, принесла корзинку с шерстью и принялась мотать из нее клубки для тканья, потихоньку покачивая ногой колыбель.
– А ты не пойдешь спать? – спросила она немного погодя, не поворачивая головы. – Ведь ты, наверное, устал, Ульв?
Тот поднялся с места, помешал огонь, потом подошел к хозяйке. Сел на скамью прямо против нее. Кристин заметила, что он не был так изнурен с похмелья, как бывало, когда ему случалось провести в Нидаросе несколько дней.
– Ты даже не спрашиваешь, Кристин, о городских новостях, – сказал он и взглянул на нее, наклонившись вперед и упершись локтями в колени.
Сердце у нее тревожно забилось от страха – она поняла по выражению лица Ульва и по его поведению, что он опять привез недобрые вести. Но ответила со спокойной и ласковой улыбкой:
– Так расскажи, Ульв, что ты узнал нового.
– Хорошо…
Но прежде всего он принес свою котомку и достал из нее разные вещи, привезенные для Кристин из города. Кристин поблагодарила его.
– Как я понимаю, ты узнал в городе какие-то новости? – просила она немного погодя.
Ульв взглянул на молодую хозяйку, потом перевел свой взор на бледного ребенка, спящего в колыбели.
– У него всегда так потеет головка? – спросил он, тихо и осторожно касаясь потемневших от испарины волос. – Кристин… – когда ты выходила замуж за Эрленда… не была ли запись об условиях владения вашим имуществом составлена так, что ты имеешь право сама распоряжаться теми землями, которые муж принес тебе в подарок?
Сердце у Кристин забилось еще сильнее, но она заговорила спокойно:
– Ведь дело обстоит так, Ульв, что Эрленд всегда спрашивал моего совета и искал моего согласия на все сделки, касавшиеся моих земель. Речь идет об усадебных участках в Вердале, которые Эрленд продал Виглейку из Люнга?
– Да, – ответил Ульв, – Нынче он купил «Хюгрекк» у Виглейка. Итак, теперь он будет содержать два корабля. А что же останется тебе, Кристин?
– Эрлендова часть в Шервастаде, два месячных кормления в Ульвкельстаде и то, что ему принадлежит в Орхаммаре, – сказала она. – Ведь ты же не думаешь, что Эрленд продал мое владение помимо моей воли, не возместив мне его стоимости!..
– Гм!.. – Ульв немного помолчал. – А все же ты будешь получать меньше доходов, Кристин. Шервастад… Это не там ли Эрленд взял зимой сено и освободил крестьянина от платежей на три года?..
– Эрленд не виноват в том, что мы не собрали в прошлом году сухого сена… Я знаю, Ульв, ты делал все, что мог… Но со всеми нашими бедами прошлым летом…
– Из орхаммарской части он продал больше половины монахиням в Рейне еще тогда, когда готовился бежать вместе с тобой за границу… – Ульв усмехнулся. – Или же заложил, что одно и то же, когда речь идет об Эрленде. Причем без военной повинности… Все тяготы лежат на Эудюне, сидящем на том участке, который ныне будет называться твоей собственностью!
– А разве он не может нанять землю, отошедшую к монастырю? – спросила Кристин.
– Монастырский кортомщик с соседнего хутора уже нанял ее, – сказал Ульв. – Трудно издольщикам сводить концы с концами, да и неверное это дело, когда участки раздроблены так, гак старается их дробить Эрленд.
Кристин замолчала. Ей было это прекрасно известно.
– Плодить семью и расточать имущество, – промолвил Ульв, – это у Эрленда идет быстро.
Так как Кристин не отвечала, он начал опять:
– У тебя скоро будет много детей, Кристин, дочь Лавранса.
– И ни одного нельзя потерять! – отвечала она, и голос у нее дрогнул.
– Не бойся так за Гэуте… Он еще окрепнет, – тихо сказал Ульв.
– Как будет Богу угодно… Но так томительно ждать. Он услышал скрытое страдание в голосе матери… Какая-то странная беспомощность овладела этим тяжелым, мрачным человеком.
– Так будет мало пользы, Кристин… Многого достигла ты здесь, в Хюсабю, но вот Эрленд пойдет в плавание с двумя кораблями… Я не очень-то верю, что на севере будет мир, а муж твой столь мало изворотлив, – он не умеет обернуть в свою пользу того, что приобрел за эти два года. Плохие это были годы… А ты у нас постоянно больна. Если так будет продолжаться, то в конце концов ты, молодая женщина, будешь сломлена. Я помогал тебе здесь, у вас в усадьбе, чем мог… Но тут дело другое… Неразумие Эрленда…
– Видит Бог, – перебила его Кристин, – ты был… ты был для нас самым лучшим родичем, друг мой Ульв, и никогда я не сумею отблагодарить тебя полностью или вознаградить тебя…
Ульв поднялся с места, зажег свечу от очага, вставил ее в подсвечник на столе и остался стоять там, повернувшись спиной к хозяйке. В конце разговора Кристин опустила было руки на колени – теперь она снова принялась мотать шерсть и качать колыбель.
– А ты не можешь ли послать весть домой, к родителям? – тихо спросил Ульв. – Чтобы Лавранс тоже приехал сюда осенью, когда мать твоя приедет к тебе.
– Я не хотела беспокоить мать нынче осенью. Она начинает стареть… А рожаю я что-то уж слишком часто – я не могу просить ее приезжать ко мне всякий раз…
Она улыбнулась немного принужденно.
– Попроси ее на этот раз, – ответил Ульв. – И попроси, чтобы твой отец с ней приехал… Тогда ты сможешь посоветоваться с ним об этих делах…
– В этом я не стану спрашивать у отца совета, – сказала она спокойно и твердо.
– Ну, а у Гюннюльфа? – спросил Ульв немного погодя. – Разве ты не можешь поговорить с ним?
– Не пристало тревожить его теперь такими делами, – сказала Кристин все так же спокойно.
– Ты хочешь сказать – потому, что он удалился в монастырь? – Ульв насмешливо засмеялся. – Никогда я не замечал, чтобы монахи хуже других людей разбирались в том, как надо управлять имуществом! Если ты не хочешь ничьего совета, Кристин, то тебе следует самой потолковать с Эрлендом, – продолжал он, так как Кристин не отвечала. – Подумай о сыновьях твоих, Кристин.
Кристин долю сидела молча.
– Ты так добр к нашим детям. Ульв, – сказала она наконец, – что мне кажется, было бы куда лучше, если бы ты женился и обзавелся своими собственными заботами… чем вот так… докучать себе… всякими неприятностями Эрленда… и моими…
Ульв повернулся к женщине. Упираясь руками в край стола позади себя, он стоял, глядя на Кристин, дочь Лавранса. Она все еще была статной и красивой. Платье на ней было из темной домотканой материи, и ее спокойное бледное лицо обрамляла тонкая мягкая полотняная косынка. Пояс, на котором висела связка ключей, был усажен мелкими серебряными розами. На груди блестели две цепочки с крестами: большая, из позолоченных звеньев, спускалась почти до пояса, это был отцовский подарок; поверх нее лежала вторая – тоненькая серебряная цепочка с крестиком: Орм просил передать ее мачехе и сказать, что она должна всегда носить ее.
Она все еще после каждых новых родов поднималась с постели по-прежнему красивая – только немного более тихая, с более тяжелой ответственностью на юных плечах. Чуть худее лицо, чуть темнее, серьезнее глаза под высоким белым лбом, не такие красные и полные губы. Но красота ее, наверно, поблекнет еще раньше, чем она состарится, если все будет продолжаться в таком же роде…
– Разве тебе не кажется. Ульв, что тебе было бы лучше, если бы ты устроился у себя, на своей собственной усадьбе? – начала она опять. – Эрленд говорил мне, что ты прикупил участок земли в Шолдвиркстаде, дающий доход в три эре, скоро тебе будет принадлежать там пол-усадьбы. А у Исака всего одно дитя, к тому же Осе и красивая и добрая… Она дельная женщина, и ты ей как будто нравишься…
– И все же мне ее не надо, если я должен на ней жениться! – грубо перебил Ульв и захохотал. – Да и кроме того, Осе, дочь Исака, слишком хороша для… Голос его изменился. – Я, Кристин, никогда не знал иного отца, кроме крестного… И мне кажется, таков уж мой жребий: тоже не иметь иных детей, кроме крестников.
– Я стану молить деву Марию, чтобы тебе было даровано больше счастья, родич!
– И потом не так уж я молод. Тридцать пять зим, Кристин… – Он рассмеялся. – Малого не хватает, чтобы я мог быть твоим отцом…
Но тогда ты был бы из молодых, да ранним! – отвечала Кристин, стараясь, чтобы в голосе ее звучали смех и непринужденность.
– Ну, а ты не идешь разве спать? – спросил Ульв вскоре после этого.
– Да, сейчас! Но ты, конечно, устал, Ульв, тебе надо идти на покой!
Ульв спокойно пожелал Кристин доброй ночи и вышел из горницы.
Кристин взяла со стола подсвечник со свечой и осветила внутренность закрытой со всех сторон кровати-ящика, где спали оба мальчика. У Бьёргюльфа больше нет гноя на ресницах – благодарение Богу! Вот уж некоторое время погода держится хорошая. Но стоит только подуть резкому ветру или если погода бывает такая, что детям приходится сидеть в горнице у очага, у него сейчас же начинают гноиться глаза. Долго стояла Кристин, глядя на обоих детей. Потом склонилась над Гэуте в колыбели.
Они были такими здоровенькими, как птенчики, все ее трое сыночков… пока у них в округе не появилось поветрие в прошлом году летом. Багряница… Она косила детей по всем дворам вокруг фьорда, просто горе было смотреть и слышать! Кристин удалось сохранить своих… своих собственных…
Пятеро суток просидела она у южной кровати, где они лежали, все трое, с красными пятнами по всему телу и больными, боящимися света глазами, – жаром пылали маленькие тельца. Она сидела, держа руку под покрывалом, и похлопывала Бьёргюльфа по подошвам ножонок, а сама все пела и пела, пока ее тоненький голосок не превратился в хрип:
Как ратнику станем ковать коня,
«Какие подковы?» – ты спросишь меня.
Железо годится ему для коня!
Как станем ярлу ковать коня,
«Какие подковы?» – ты спросить меня.
Годится ему серебро для коня!
Как станем ковать королю коня,
«Какие подковы?» – ты спросишь меня.
Лишь злато годится ему для коня!
Бьёргюльф был болен легче всех и беспокоился больше всех. Стоило ей перестать петь хоть на одно мгновение, как ребенок сейчас же сбрасывал с себя покрывало. Гэуте было всего лишь десять месяцев, он был так плох, – она думала, он не выживет. Он лежал у ее груди, закутанный в тряпки и шкуры, и уже не мог сосать. Она держала его одной рукой, а другой рукой похлопывала Бьёргюльфа по подошвам.
По временам, когда случалось, что все трое ненадолго засыпали, она ложилась к ним с краю кровати, не раздеваясь. Эрленд приходил и уходил, беспокойно глядя на своих трех сыночков. Он пытался петь им, но детям не нравился приятный голос отца, – пусть поет мать, хоть у нее не было никакого голоса.
Служанки толпились тут же, умоляя хозяйку пожалеть себя, мужчины приходили, спрашивая, какие новости, Орм пытался забавлять маленьких братьев. По совету Кристин, Эрленд отослал Маргрет в Эстердал, но Орм пожелал остаться – ведь он же теперь взрослый! Отец Эйлив сидел у постели детей, когда не посещал больных. От трудов и печалей со священника сошел весь жир, который он нажил в Хюсабю, – тяжело ему было видеть смерть такого множества прекрасных детишек. Умерло также и несколько взрослых.
На шестой вечер всем детям стало гораздо лучше, и Кристин пообещала мужу, что сегодня ночью она разденется и ляжет в постель. Эрленд предложил, что он будет бодрствовать вместе со служанками и позовет Кристин, если понадобится. Но за ужином она увидела, что у Орма полымем пылает лицо, – глаза у него блестели от жара. Он сказал – это ничего, но вдруг вскочил с места и выбежал вон. Мальчик стоял во дворе, и его рвало, когда Эрленд и Кристин вышли туда вслед за ним.
Эрленд крепко обнял юношу:
– Орм… сын мой… ты болен?
– У меня ужасно болит голова. – пожаловался мальчик и тяжело склонил ее на плечо к отцу.
И вот они просидели над Ормом всю эту ночь. По большей части он лежал и бредил в беспамятстве, громко вскрикивал и размахивал в воздухе своими длинными руками – вероятно, ему чудилось что-то страшное. Что он говорил – они не могли понять.
А утром свалилась и Кристин. Оказалось, она была опять беременна; и вот она выкинула, а потом погрузилась в какое-то забытье и лежала, как мертвая; у нее началась тяжелая горячка. Орм лежал в могиле уже больше двух недель, когда Кристин узнала о смерти пасынка.
Она была так слаба, что не могла ощутить горя по-настоящему. Она была так малокровна и истощена, что ничто не могло расшевелить ее, – ей самой казалось, что она чувствует себя хорошо вот так, лежа здесь в каком-то полуживом состоянии. Бывало ужасное время, когда женщины едва решались прикасаться к ней или следить за ее чистотой, – но все это сливалось у нее с горячечным бредом. Теперь же было так приятно наслаждаться заботливым уходом. Вокруг ее кровати висело множество душистых венков из горных цветов, чтобы не налетели мухи. Цветы были присланы пастухами с горных выгонов, и в горнице так сладко пахло, особенно в те дни, когда бывал дождь. Однажды Эрленд принес к ней детей; Кристин увидела, что они исхудали от болезни, а Гэуте не узнал матери, но даже и это ее не огорчило. Она лишь ощущала, что Эрленд, казалось, всегда с нею.
Каждый день он ходил к обедне и простаивал на коленях, молясь у могилы Орма. Кладбище было у приходской церкви в Виньяре, но несколько маленьких детей из их рода нашли место последнего успокоения в домашней церковке в Хюсабю: два брата Эрленда и маленькая дочь Мюнана, Епископского сына. Кристин часто жалела этих малых детей, лежащих в одиночестве под каменными плитами. Теперь Орм, сын Эрленда, упокоился среди этих младенцев.
В то время как все боялись за жизнь Кристин, толпы нищих, направлявшихся в Нидарос на храмовый праздник, проходили через Хюсабю. По большей части то были все те же странники и странницы, которые появлялись в Нидаросе каждый год, – паломники всегда щедрой рукой одаряли бедных, ибо считалось, что их молитвы особенно доходчивы. И нищие привыкли заходить в Скэун за те годы, что Кристин жила в Хюсабю, – им было известно, что здесь, в усадьбе, они получат пристанище для ночлега, обильную пищу и милостыню, прежде чем пойдут дальше своим путем. Но на этот раз слуги хотели было прогнать их, потому что хозяйка лежала больная. Однако когда Эрленд, проведший два предшествующих лета на севере, услыхал, что его супруга всегда очень ласково принимала нищих, он приказал приютить их и обслужить точно так же, как это бывало при Кристин. А утром сам лично обходил убогих, помогал обносить их питьем и едой и оделял всех щедрой милостыней, смиренно прося помолиться за его супругу. Многие из нищих плакали, услышав, что добрая молодая женщина лежит при смерти.
Это рассказал Кристин отец Эйлив, когда ей стало лучше. Но лишь перед самым Рождеством она окрепла настолько, что смогла взять в свои руки ключи от хозяйства.
Эрленд послал известить ее родителей, как только она заболела, но они были в ту пору в отъезде – уехали на свадьбу в Скуг. Потом они приехали в Хюсабю. Тогда ей было уже лучше, но она была так утомлена, что не в силах была долго разговаривать с ними. Ей хотелось лишь одного – чтобы Эрленд был всегда у ее изголовья.
Слабая, вечно мерзнущая, малокровная, она жалась к мужу, набираясь от него здоровья. Былой пожар в крови потух, потух настолько, что Кристин не могла даже вспомнить, как это бывает, что любишь с такой страстью, – но вместе с тем исчезли и беспокойство и горечь последних лет. Кристин казалось, что ей сейчас хорошо, хотя печаль об Орме тяжелым бременем лежала на них обоих и хотя Эрленд не мог понять, до чего страшно ей было за малютку Гэуте, – все же ей было теперь так хорошо с мужем. Он так боялся потерять ее, – это она поняла!
Трудно и больно было бы заговорить с ним теперь… коснуться того, что может нарушить и покой их и радость…
Была светлая летняя ночь, и Кристин стояла во дворе перед дверью в сени, когда домашние вернулись с танцев. Маргрет висела на руке отца. Она была одета и разукрашена так, что ее наряд больше был бы пригоден для брачного торжества, чем для плясок на лужайке у церкви, куда собирался всякий народ. Но мачеха совершенно перестала вмешиваться в воспитание девочки. Эрленд может поступать со своей дочерью как хочет.
Эрленду и Маргрет очень хотелось пить, и Кристин пошла за пивом для них. Девочка немного посидела, болтая, – они с мачехой были теперь добрыми друзьями, ибо Кристин больше не делала попыток учить ее. Эрленд смеялся всему, что рассказывала дочка о танцах. Но наконец Маргрет и ее служанка ушли к себе на чердак спать.
Муж продолжал расхаживать по горнице, потягивался, зевал, но сказал, что не устал. Он запустил пальцы в свои длинные черные волосы.
– Не хватило времени на это, когда мы пришли из бани… Собирались плясать… Пожалуй, ты бы подстригла мне волосы, Кристин… Не могу же я ходить в таком виде в праздник…
Кристин стала было возражать: ведь темно. Но Эрленд только рассмеялся и указал пальцем на дымовую отдушину – на дворе уже был белый день. И вот Кристин опять зажгла свечу, попросила Эрленда сесть и накинула холстину ему на плечи. Пока она его стригла, он поеживался от щекотки и хохотал, когда ножницы касались его затылка.
Она тщательно собрала обстриженные волосы и сожгла их, стряхнув над огнем также и холстину. Затем гладко причесала волосы Эрленда, начиная с макушки, и подправила там и сям ножницами, где края не были ровными.
Эрленд схватил ее за руки, когда она стояла сзади него, положил их себе на горло и взглянул на жену, улыбаясь и закинув голову как можно дальше назад.
– Ты устала, – сказал он потом, отпустил ее и поднялся с легким вздохом.
Эрленд отплыл из Бьёргвин сейчас же после летнего солнцеворота Он был очень огорчен, что его жена опять не могла ехать вместе с ним, – она улыбнулась устало: ведь ей же нельзя уехать от Гэуте.
И вот Кристин осталась одна в Хюсабю и на это лето. Хорошо еще, что нынче она не ждала ребенка раньше Матвеева дня – а то было бы тяжело и для нее самой и для соседок, которым пришлось бы жить у нее в самое страдное время.
Она задавалась вопросом: да вечно ли так будет? Времена были теперь совсем иные, не такие, как в ее детстве. Рассказ о войне с датчанами она слышала от своего отца и помнила, как тот уезжал из дому в поход против герцога Эйрика. Отуда-то он и вывез большие рубцы на теле. Но у них дома, в долине словно и вовсе не было войны, – туда она, верно, никогда больше не придет, – так, видимо, все думали. Чаще всего был мир, и отец сидел дома, управляя своими владениями, и думал, и заботился о них всех.
А теперь всегда неспокойно, все говорят о раздорах, об ополчении, об управлении государством. В представления Кристин это сливалось с картиной моря и берега, какими она видела их в тот единственный раз, когда переезжала сюда на север. Вдоль берега приплывали они, эти мужи, головы у которых были полны замыслов, и противозамыслов, и предположений, и соображений, – духовные и светские вельможи. К этой же знати принадлежал и Эрленд по своему высокому рождению и богатству. Но Кристин чувствовала, что все-таки он стоит наполовину за пределами их круга.
Она размышляла и думала… В чем же причина того, что муж ее стоит так особняком? За кого же, собственно говоря, они его считают, эти равные ему люди?
Когда он был только любимым ею человеком, она никогда об этом не спрашивала. Правда, она видела, что он был нетерпелив и порывист, действовал необдуманно, обладал особым даром вести себя неразумно. Но тогда она находила оправдание всему, никогда не ломала себе голову над мыслью, что принесет его нрав им обоим. Когда они получат разрешение пожениться, все будет совершенно иначе, – так она утешала себя. По временам ей самой смутно казалось, что задумываться она стала с того именно часа, как узнала о том, что между ними встал ребенок: кто такой Эрленд, которого люди называли легкомысленным и неразумным человеком, на кого никто не может положиться?..
А она положилась на него. Ей вспомнилась светличка в доме Брюнхильд, ей вспомнилось, как связь между Эрлендом и той, другой, была в конце концов разорвана. Ей вспомнилось его поведение после того, как она стала его нареченной невестой. Но Эрленд держался за нее крепко, несмотря на все унижения и удары; она видела, что он и теперь не захочет ее потерять за все золото мира…
Невольно она подумала о Хафтуре из Гудёя. Он всегда приставал к ней со всякими глупостями при встречах, но Кристин никогда не обращала на это никакого внимания. Вероятно, у него просто такой обычай шутить. Ничего иного ей и теперь не приходило в голову. Кристин нравился этот веселый, пригожий молодой человек, – да он еще и теперь ей нравится. Но чтобы можно было принимать за шутку такие вещи… Нет, этого она не понимала!
Она встречалась с Хафтуром Грэутом на королевских пирах в Нидаросе, и он приставал к ней и там по своему обыкновению. Как-то вечером он повел ее с собой в какую-то светлицу, и Кристин легла вместе с ним на уже постланную постель, стоявшую там. У них дома ей и в голову не пришла бы мысль о подобном поступке – там у них не водилось такого обычая на пирах, чтобы мужчины и женщины разбредались в разные стороны вот так, по двое. Но здесь это делали все, по-видимому, никто не находил в этом ничего непристойного: якобы так принято по рыцарским обычаям в заморских странах! Когда они вошли, на другой кровати лежала фру Элин, жена господина Эрлинга, с каким-то шведским рыцарем; Кристин расслышала, что они говорили об ушной болезни короля… Швед, по-видимому, обрадовался, когда фру Элин пожелала встать и вернуться в оттаяную горницу.
Когда Кристин поняла, что Хафтур самым серьезным образом помышляет о том, о чем он просил у нее, пока они лежали на кровати, болтая между собой, она до такой степени удивилась, что даже не могла ни испугаться, ни по-настоящему рассердиться. Ведь они же оба состоят в браке, у них обоих есть дети от законных супругов. Пожалуй, она никогда не верила всерьез, что такие вещи случаются на самом деле. Даже несмотря на то, что сама делала и пережила… Нет, она думала, что таких вещей не бывает! Хафтур был таким смешливым, таким веселым и баловным… Кристин не могла заставить себя подумать, что он хотел соблазнить ее, – для этого он был слишком несерьезен. Однако он захотел вовлечь Кристин в самый худший грех…
Он слез с кровати, едва лишь Кристин сказала ему, чтобы он уходил, – он вел себя очень смиренно, но казался больше изумленным, чем пристыженным. И спросил, просто не веря ушам своим, действительно ли Кристин думает, что люди женатые никогда не бывают неверны… Но должно же ей быть известно, что немногие мужья могут сказать, что у них не было любовниц. Женщины, пожалуй, чуть получше, но все ж таки…
– Что же, вы верили во все, что проповедуют священники насчет греха и всякого такого, и в те дни, когда были молодой девушкой? – спросил он. – Тогда я не понимаю, Кристин, дочь Лавранса, каким же образом могло случиться, что Эрленд добился от вас своего?..
Он взглянул в лицо Кристин, и взор ее, должно быть, сказал многое, хотя сама она ни за какие блага в мире не заговорила бы с Хафтуром об этом. Потому что в голосе у него прозвенело чистейшее изумление, когда он сказал:
– А я-то думал, что о таких вещах только сочиняют… в песнях!..
Кристин никому об этом не рассказала, даже Эрленду. Тому нравился Хафтур. И хотя ужасно, что некоторые люди могут быть такими легкомысленными, как Хафтур Грэут, но она словно не чувствовала, что это касалось ее. Впрочем, с тех пор он больше не пытался навязываться ей; теперь он только пристально глядел на нее своими широко открытыми, полными изумления глазами цвета морской воды.
Нет, если Эрленд был легкомыслен, то, во всяком случае, не в этом смысле. «Да и так ли уж он неразумен?» – думала она. Она видела, что люди поражались тому, что он говорил, а потом совещались между собой. Бывало много верного и правильного в замечаниях Эрленда, сына Никулауса. Но только он никогда не понимал того, что другие знатные люди не упускают из виду, – той осторожной трезвости, которая позволяла им следить друг за другом. Эрленд называл это кознями и заливался своим вызывающим смехом, который несколько раздражал людей, но в конце концов их обезоруживал. Те тоже хохотали, хлопали его по плечу и говорили, что ум у Эрленда острый, да неглубокий.
А потом он сводил на нет свои же собственные речи озорными и дерзкими шутками. И люди терпели многое в таком роде от Эрленда. Смутно Кристин догадывалась, – и ее унижало это, – почему все сносили его распущенный язык. Эрленд позволял себя запугать, как только встречался с человеком, твердо державшимся своего мнения, – и даже когда это мнение не могло не казаться ему глупым, он все же отказывался от собственного понимания любого вопроса и лишь прикрывал свое отступление дерзкими речами об этом же человеке. И людям было по нраву, что Эрленд отличался такой трусостью ума, хоть он и был так беспечен насчет собственного благополучия, так жадно стремился к приключениям, так отчаянно влюблялся во всякую опасность, которую можно было встретить силой оружия. В конце концов они могли не тревожиться насчет Эрленда, сына Никулауса.
За год перед тем, поздней зимой, в Нидаросе побывал королевский наместник и привозил с собой малолетнего короля. Кристин присутствовала на большом пиршестве в королевской усадьбе. Спокойно и чинно сидела она в шелковой головной повязке, со своими лучшими украшениями на красном подвенечном платье, среди самых высокородных женщин в собрании. Внимательным взором наблюдала она за поведением своего мужа среди других мужчин, следя за ним, прислушиваясь и размышляя, – как она всегда следила, прислушивалась и размышляла всюду, где бывала с Эрлендом и где замечала, что люди говорят об Эрленде.
Кое-что она поняла. Господин Эрлинг, сын Видкюна, хотел приложить все силы, чтобы укрепить власть норвежского государства на севере до Гандвикского моря, защищать и охранять Холугаланд. Но советники и рыцари выступали против него и не желали идти ни на какое стоящее предприятие. Сам архиепископ и священники его епархии ничего не имели против того, чтобы оказать денежную поддержку, – это ей было известно от Гюннюльфа, – но зато все другие церковники по всей стране противились этому, хотя дело касалось войны с Божьими недругами, еретиками и язычниками. И знатные люди тоже работали против наместника – во всяком случае, здесь, в Трондхеймской области. Они привыкли не очень-то обращать внимание на слова книги законов и на права короны, и им не нравилось, что господин Эрлинг во всем этом так решительно действует в духе своего покойного родича, короля Хокона. Однако, – насколько понимала теперь Кристин, – Эрленд вовсе поэтому не желал, чтобы наместник короля находил ему применение сообразно своим замыслам. У Эрленда все объяснюсь лишь тем, что важное и чинное обхождение Эрлинга надоело ему, и он в отместку понемножку насмехался над своим могущественным родичем.
Кристин казалось, что она теперь понимает поведение господина Эрлинга по отношению к Эрленду. Дело в том, что Эрлинг питал некоторое пристрастие к Эрленду с их юных дней и потому, наверное, думал, что если ему удастся привлечь на свою сторону знатного и доблестного хозяина Хюсабю, обладавшего к тому же кое-каким опытом в военном искусстве, приобретенном в ту пору, когда он служил у графа Якоба, – во всяком случае, большим, чем у прочих домоседов, – то это может принести пользу как замыслам самого Эрлинга, так и благосостоянию Эрленда. Но ничего из этого не вышло.
Два лета провел Эрленд на море, до поздней осени носясь по волнам вдоль длинного северного побережья и гоняясь с четырьмя корабликами, следовавшими за его значком, за разбойничьими ладьями. Он прибыл за свежей пищей в одно только что построенное норвежское селение на самом севере, в Тане, как раз в то время, когда карелы занимались там грабежом. И с горсточкой людей, с которыми высадился на берег, он взял в плен восемнадцать разбойников и повесил их на стропилах полусгоревшего сарая. Он изрубил отряд руссов, пытавшихся скрыться в горах, истребил и сжег несколько вражеских судов где-то в шхерах у выхода в открытое море. На севере пошла молва о быстроте и отваге Эрленда, его люди из Трондхеймской области и из Мере любили своего начальника за его выносливость и готовность делить все трудности и невзгоды со своей корабельной дружиной. Он приобрел друзей как среди простолюдинов, так и среди младших сыновей из усадеб знатных людей на севере, в Холугаланде, где народ уже было привык, что ему приходится самому охранять свои берега.
Но все же Эрленд ни в чем не помог королевскому наместнику в его замыслах о большом крестовом походе на север. В Трондхеймской области народ похвалялся его подвигами во время похода на руссов, – едва лишь заходила речь об этом, как все сейчас же вспоминали, что Эрленд – их земляк! Да, это показало, что в молодых ребятах с берегов здешнего фьорда есть еще добрая старая закваска! Но то, что Эрленд из Хюсабю говорил, и то, что он делал, не могло никаким образом обязывать взрослых и разумных людей.
Кристин видела, что Эрленда еще продолжают причислять к молодым людям, хотя он и был на год старше наместника. Она понимала: многих очень устраивает, что Эрленд таков, что его слова и его поступки можно расценивать как речи и дела молодого, беззаботного человека. Поэтому его любили, баловали и хвастались им, но не считали полноправным мужем. И Кристин видела, как охотно соглашался Эрленд быть тем, кем хотели его сделать равные ему люди.
Эрленд говорил в пользу войны с руссами, он говорил о шведах, подвластных их общему королю. Но они не желают признавать норвежских господских сыновей и рыцарей за дворян, равноценных их собственным. Слыхано ли в какой-либо стране, покуда мир стоит, чтобы, выполняя воинские повинности, дворяне не выезжали сами на своих собственных конях и не выносили сами свой щит на поле битвы? Кристин знала, что примерно то же самое говорил в тот раз и ее отец на тинге в Вогэ и развивал ту же мысль перед Эрлендом, когда тому не хотелось отойти от советов Мюнана, сына Борда. Нет, говорил теперь Эрленд и упоминал могущественных родичей своего тестя в Швеции, ему отлично известно, за кого нас почитают шведские вельможи. «Если мы не покажем им, на что мы способны, то вскоре нас можно будет считать просто приживальщиками при шведах…»
Да, говорили люди, в этом есть доля правды. Но затем опять начинали говорить о наместнике короля. У Эрлинга есть-де свои особые соображения насчет севера: однажды карелы сожгли Бьяркёй под самым носом у его управителя и разорили его крестьян. Тут Эрленд круто повернул и стал насмехаться:
Эрлинг, сын Видкюна, не помышляет о своем собственном благе, в этом Эрленд уверен. Он такой благородный, изысканный и великолепный рыцарь. Ей-Богу, Эрлинг столь же почтенен и достоин уважения, как самая великолепная золотая заглавная буква в книге законов! Все рассмеялись, но меньше запомнили хвалебное слово Эрленда о прямоте наместника, чем то, что Эрленд сравнил его с позолоченной буквой.
Нет, они не относились к Эрленду всерьез – даже и теперь, когда он все же до некоторой степени был в чести. Но в то время, когда он, молодой, строптивый и отчаявшийся, жил с непотребной женщиной и не желал отсылать ее от себя вопреки приказу короля и церковному запрещению, тогда все относились к нему всерьез, отвернулись от него в бурном негодовании на его безбожную и постыдную жизнь. Теперь это забыто и прощено, и Кристин понимала, что вот именно как бы из благодарности за это ее супруг и подчинялся столь охотно и был таким, каким людям хотелось его видеть… Ведь он жестоко страдал в те дни, когда был словно извергнут из среды людей, равных ему, здесь, у себя на родине. Было, правда, одно лишь… Она невольно вспомнила о своем отце, как он прощал каким-нибудь неспособным к работе людям их вину или долг, едва заметно пожимая плечами. Такова обязанность христианина – снисходительно относиться к тем, кто не может отвечать за свои поступки. Не так ли и Эрленду простили его юношеские грехи?
Но ведь заплатил же Эрленд за свое поведение, когда жил с Элиной! Он ответил за все свои грехи до самого того дня, когда встретился с ней, Кристин, и она послушно пошла вслед за ним на новый грех. Значит, это она…
Нет! Теперь она испугалась собственных своих мыслей.
И изо всех сил старалась она изгнать из своей души все заботы о том, во что не в состоянии была вмешаться. Ей хотелось думать только о таких вещах, где она могла хоть что-нибудь совершить своими собственными силами. Все остальное нужно передать в руку Божью. Бог помогал ей повсюду, где могло помочь ее собственное рвение. Хозяйство в Хюсабю ведется теперь так, что усадьба превратилась в хорошее поместье, каким оно было раньше, – несмотря на плохие урожаи. Бог сподобил ее родить трех здоровых, красивых сыновей, – каждый год он снова дарует ей жизнь, когда ей приходится встречаться со смертью во время родов; он соизволяет, чтобы она в полном здравии поднималась с постели после каждых родов Всех ее троих милых малюток ей позволено было сохранить в прошлом году, когда болезнь унесла столько прекрасных детишек в их местности. А Гэуте… Гэуте выздоровеет, в это Кристин упорно верила.
Должно быть, правильно говорит Эрленд: ему необходимо так вести себя и делать такие большие траты. Иначе ему не удалось бы утвердить свое положение среди равных себе и добиться таких прав и таких доходов под властью короля, которые подобают ему в силу его рождения. Кристин приходилось верить, что Эрленд понимает в этом больше ее.
Безумием было бы думать, что ему было сколько-нибудь лучше в те дни, когда он жил в сетях греха с той, другой женщиной… да и с ней самой тоже. Одно видение вставало за другим, и перед Кристин появлялось лицо Эрленда того времени – измученное заботой, искаженное страстью. Нет, нет! Все хорошо именно так, как вот сейчас!.. Только он немножко слишком беззаботен и неблагоразумен.
Эрленд вернулся домой перед самым Михайловым днем. Он надеялся застать Кристин в постели, но она еще ходила. Кристин вышла на дорогу его встречать. На этот раз ее походка была ужасно тяжела, но Гэуте был, как всегда, у нее на руках. Двое старших сыновей бежали впереди матери.
Эрленд спрыгнул с коня и посадил на него мальчиков. Потом взял от жены меньшого и хотел понести его. Бледное, изможденное лицо Кристин просияло, когда Гэуте не испугался отца, – значит, он его узнал! Она не стала ничего расспрашивать о путешествии мужа, но говорила только о четырех зубах, прорезавшихся у Гэуте, – ребенок был так болен из-за этого!
Но тут мальчик расплакался: он оцарапал себе щеку до крови об отцовскую нагрудную застежку. Он снова захотел к матери, и Кристин взяла его на руки, как Эрленд ни возражал.
Лишь вечером, когда они сидели вдвоем в большой горнице, а дети спали, Кристин спросила мужа о его поездке в Бьёргвин, – словно только теперь она вспомнила об этом.
Эрленд украдкой взглянул на жену: «Бедный мой дружок! Какой у нее жалкий вид!» Потом начал прежде всего выкладывать всякие мелкие новости, Эрлиш просил кланяться ей и велел передать вот это – то был бронзовый кинжал, позеленевший и разъеденный патиной. Он был найден под кучей камней около Гиске. Говорят, очень хорошо класть такие вещи в колыбель, если у Гэуте худосочие.
Кристин снова завернула кинжал в тряпку, с трудом поднялась с кресла и подошла к колыбели. Она сунула туда сверток, присоединив его ко всему тому, что уже давно лежало под постельным бельем: найденный в земле каменный топор, бобровое сало, крестик из волчеягодника, наследственное серебро и стальное огниво, корешки растений, называемых «рукой Богородицы» и «бородой Улава».
– Ложись же теперь, моя Кристин! – ласково попросил ее Эрленд. Он подошел к жене и стал снимать с нее башмаки и чулки. А тем временем рассказал ей:
– Хокон, сын Огмотнда, вернулся, и мир с руссами и карелами заключен и скреплен печатями. Самому ему придется поехать на север нынче осенью. Наверно, едва ли будет так, что порядок и тишина установятся сейчас же. Поэтому нужно, чтобы в Варгёе сидел кто-нибудь знакомый со страной. Да, Эрленд получил все полномочия королевского военачальника в тамошней крепости, – ее нужно будет укрепить еще больше для защиты и поддержания мира в новых государственных границах.
Эрленд с волнением взглянул в лицо жены. Кристин казалась немного испуганной, но не расспрашивала мужа подробно. Было ясно, что она не понимала как следует, что означали привезенные им известия. Он видел, как устала Кристин, и потому не стал больше разговаривать с ней об этом, а лишь немного посидел около нее на краю кровати.
Сам Эрленд прекрасно знал, что он взял на себя. Он беззвучно засмеялся, расхаживая и не спеша раздеваясь. Да, это не то, что сидеть с серебряным поясом на брюхе, бражничать с друзьями и родичами и заниматься чисткой и подстриганием ногтей, рассылая во все стороны своих ленсманов[25] и дружинников, как сидят королевские военачальники в своих крепостях в южной части страны. Замок в Варгёе – это крепость совершенно особого рода!
Финны, руссы, карелы, всякая помесь – нечисть, колдуны, поганые язычники, любимые чада самого дьявола, которых нужно научить опять платить дань норвежским сборщикам и оставить в покое норвежские дворы, – настолько разбросанные, что между ними так далеко, как, например, отсюда докуда-нибудь в Мере. Покой… Быть может, когда-нибудь там и будет мир в стране, но при его жизни в этой области будет мирно только в те часы, когда черт ходит в церковь к обедне. И, кроме того, ему придется держать в узде и своих собственных головорезов. В особенности этак вот к весне, когда все ополоумеют от темноты, и бури, и адского шума моря, и холода… когда будет нехватка в муке, масле и напитках, люди станут драться из-за женщин и нелегко будет влачить жизнь на острове. Он навидался всего этого, когда был там, еще юношей, вместе с Гиспором Галле. Ух ты! Это не то что полеживать себе на боку!..
Инголф Пейт, который сейчас сидит там, – парень хоть куда. Но Эрлинг прав. В этой области бразды правления должен взять кто-нибудь из рыцарства, а то никто не поймет, что норвежский король твердо решил утвердить свою власть по всей стране. Ха-ха! В стране, где ему придется торчать иголкой в ковре! Ни одного норвежского поселения до самого Маланга, где-то у черта на куличках!
Инголф – дельный человек, когда кто-нибудь есть над ним. Надо бы передать Инголфу начальство над «Хюгреккомг». «Маргюгр» – превосходный корабль, это теперь ясно. Эрленд рассмеялся тихим счастливым смехом. Он часто говаривал Кристин: ей придется терпеть, что он имеет и содержит такую ее соперницу…[26]
Он проснулся от детского плача в темноте и услышал, что Кристин возится в кровати у другой стены, что-то ласково приговаривая, – это жаловался Бьёргюльф. Случалось, что мальчик просыпался ночью и не мог открыть глаз из-за гноя, – тогда мать смачивала их языком. Эрленду всегда казалось, что это противное зрелище.
Кристин тихонько напевала, убаюкивая ребенка. Тоненький ее голосок раздражал его.
Эрленд вспомнил свой сон. Он гулял где-то по морскому берегу, было время отлива, и он прыгал с камня на камень. Море лежало вдали, бледное и блестящее, и лизало водоросли, – была как будто бы тихая, пасмурная летняя ночь, без солнца. На фоне серебристо-светлого выхода из фьорда он увидел стоявшее на якоре судно, черное и стройное, чуть-чуть покачивающееся на волнах, – пахло так безбожно хорошо морем и смолой…
Сердце заныло у него от тоски. Лежа так в ночной темноте в кровати для гостей и слушая, как однообразные звуки колыбельной песни вгрызаются ему в уши, он понял теперь, до какой степени ему тоскливо. Подальше от дома и от детей, которыми наводнен дом, подальше от разговоров о домашнем хозяйстве, слугах, издольщиках и работниках… и от надрывающей сердце боязни за нее, вечно больную, которую ему вечно нужно жалеть…
Эрленд прижал стиснутые руки к сердцу. Казалось, оно перестало биться, а только трепетало от страха в груди. Он тоскует и хочет покинуть ее! Когда он думал о том, через что ей: придется пройти теперь, такой слабой и бессильной, – а он знал: это может случиться каждое мгновение, – его душил ужас. Но если он потеряет Кристин… Он не понимал, как у него хватит тогда сил жить. Но у него не хватает и сил жить с ней… во всяком случае, сейчас. Уйти от всего этого и вздохнуть свободно! Для него это тоже вопрос жизни и смерти…
Господи Боже! О, что же он за человек! Он понял это сегодня ночью… «Кристин, милая моя, дорогой мой друг…» – Настоящую, глубокую, сердечную радость он знавал с ней только в те дни, когда вводил ее в грех…
А он-то думал с такой уверенностью: в тот день, когда возьмет за себя Кристин, чтобы обладать ею перед Богом и людьми, все дурное будет навсегда вычеркнуто из его жизни, – он даже забудет о том, что оно когда-то было…
Должно быть, уж он такой, что не может выносить ничего действительно хорошего и чистого около себя. Ведь Кристин… Да, с тех самых пор, как она избавилась от греха и нечистоты, в которые он поверг ее… Она была ангелом небесным! Нежная, верная спокойная, прилежная, достойная уважения. Она снова вернула. честь в Хюсабю! Она снова стала той, какой была в ту летнюю ночь, когда целомудренная юная девическая кровь заговорила в ней под его плащом в монастырском саду и он подумал, чувствуя рядом с собой ее прекрасное молодое тело, что сам дьявол не в силах будет обидеть этого ребенка или же причинить ей горе…
Слезы текли по лицу Эрленда.
Наверное, правду они говорят, попы, что грех разъедает душу человека, как ржа, – вот, нет ему ни мира, ни покоя здесь, при его милой, любимой… Его тянет прочь от нее и всего, что ей дорого…
Он плакал и плакал, пока не погрузился в дремоту, но вдруг услышал, что Кристин встала и ходит взад и вперед, убаюкивая ребенка и напевая ему.
Эрленд выпрыгнул из кровати, бросился к жене, наткнувшись в темноте на детские башмачки, валявшиеся на полу, и взял из рук Кристин ребенка. Гэуте закричал, и Кристин сказала жалобно:
– Ну вот! А я почти угомонила его! Отец встряхнул плачущего ребенка, несколько раз шлепнул его по заду и, когда мальчик заревел еще громче, зашипел на него так грозно, что испуганный Гэуте внезапно замолчал. Такого о ним еще никогда не случалось в его жизни!
– Послушай, Кристин, да пошевели же ты мозгами! – Порыв ярости совершенно лишил его сил, и он стоял испуганный, голый, дрожа от холода в кромешной тьме горницы, со всхлипывающим ребенком на руках. – Нет, с этим пора кончать, я тебе говорю. Для чего у тебя няньки? Дети должны спать с ними, ты больше не выдержишь…
– Неужели ты не хочешь позволить, чтобы мои дети проводили со мной то время, которое мне еще осталось? – спросила тихо и жалобно жена.
Эрленд не захотел понять, что она хотела этим сказать. – На то время, которое тебе еще осталось, тебе нужен отдых! Ложись же, пожалуйста, Кристин! – попросил он ее более ласковым голосом.
Он взял Гэуте к себе в постель, немножко побаюкал его и нашёл в темноте свой пояс на ступеньке кровати. Маленькие серебряные пластинки, которыми пояс был усажен, позванивали и бренчали, когда мальчик играл с ним.
– А кинжал к нему не подвешен? – боязливо спросила Кристин со своей кровати, и тут Гэуте испустил новый вопль, услышав голос матери. Эрленд пошикал на него, побрякивая поясом, и в конце концов мальчик замолк и успокоился.
Несчастный мальчуган! Пожалуй, едва ли стоит желать, чтобы он выжил, – неизвестно, обладает ли Гэуте человеческим рассудком.
О нет! О нет! Присноблаженная дева Мария! Этого он не хотел, сказать, – он не мог желать смерти собственному маленькому сыночку. Нет, нет! Эрленд взял ребенка к себе на руки и прижался лицом к тонким теплым волосикам.
Красивые у них сыны… Но так утомительно слушать разговоры о них с раннего утра до поздней ночи; натыкаться на них, где бы ни ступил у себя дома. Он не понимал, как это три маленьких мальчугана могут одновременно оказываться повсюду в большой усадьбе. Но вспомнил, как яростно гневался он на Элину за то, что она не обращала внимания на своих детей. Видно, на него не угодишь, – ибо точно так же сердится он, что никогда больше не видит Кристин без виснущих на ней ребят.
Никогда, беря на руки своих законных сыновей, он не переживал больше того, что почувствовал, когда ему впервые положили на руки Орма! «Ах, Орм, Орм, сын мой!..» Он уже так устал от Элины в то время… Ему надоели ее своенравие, ее вспыльчивость, ее не знающая удержу любовь. Он уже понял, что она слишком стара для него. И начал понимать, во что ему может обойтись это безумие. Но ему казалось, что бросить ее он тоже не может, раз она все потеряла из-за него. Рождение мальчика давало ему основание выдерживать жизнь с матерью, так он думал. Он был еще так молод, когда стал отцом Орма, что не понимал как следует положения ребенка… если мать его – законная жена другого.
Слезы опять подступили к его горлу, и он еще крепче прижал Гэуте к себе, Орм… Ни одного из своих детей не любил он так, как этого мальчика; ему так недостает его, и он так горько раскаивается в каждом грубом или необдуманном слове, которое он сказал ему. Конечно, не мог Орм знать, как горячо любил его отец! Все это было от ожесточения и отчаяния, после того как Эрленду стало совершенно ясно, что никогда не будут считать Орма его законным сыном, никогда не сможет Орм унаследовать от своего отца его герба на щите! И еще от ревности, ибо Эрленд видел, что сын его больше льнет к своей мачехе, чем к нему, да и кроме того, ровное, ласковое, доброе отношение Кристин к юноше казалось Эрленду похожим на упрек.
Потом настали дни, о которых он не в силах был вспоминать. Орм лежал на смертном одре в светёлке, а женщины приходили и говорили, что им не верится, чтобы Кристин выжила. Люди вырубали могилу для Орма в церкви и спрашивали, будет ли Кристин лежать тут же, или же ее повезут в церковь святого Григория и похоронят там, где лежат его родители?
Да, но… Он задержал дыхание от ужаса при мысли об этом: позади него лежала вся его жизнь, и вся она состояла из воспоминаний, от которых он бежал, ибо не в силах был думать о них. Нынче ночью он это понял… Среди дневных забот он может как-то забывать все это. Но не может защитить себя так, чтобы это не всплывало перед ним в то или иное мгновение, или как сегодня… И тогда все его мужество словно по какому-то колдовству оставляет его…
Те дни, проведенные в Хэуге… Ему почти удалось забыть о них среди повседневных дел. Он не был в Хэуге с той самой ночи, когда уехал оттуда, и не видал ни Бьёрна, ни Осхильд со дня своей свадьбы. Он боялся встречаться с Бьерном. А теперь он подумал и о том, что ему рассказывали! Говорят, они являются там по ночам. В Хэуге столько привидений, что дома стоят в запустении, народ не хочет там жить, хотя бы даже усадьба отдавалась даром.
Бьёрн, сын Гюннара обладал тем родом мужества, какого у Эрленда – он сам это сознавал – никогда бы недостало. У того не дрогнула рука убить свою супругу… Прямо в сердце, – сказал Мюнан.
Зимой исполнится два года с тех нор, как Бьёрн и фру Осхильд умерли. Народ не видел дыма из домов в Хэуге в течение, целой недели; поэтому несколько мужчин набрались храбрости и отправились туда. Господин Бьёрн лежал в постели с перерезанным горлом и держал в своих объятиях труп жены. На полу прямо перед кроватью лежал его окровавленный кинжал.
Все поняли, как и что тут произошло, но Мюнан, сын Борта, и его брат похоронили оба трупа в освященной земле, должно быть, там побывали разбойники, так было сказано, хотя сундук с добром Бьёрна и Осхильд остался нетронутым. Трупы не были тронуты ни мышами, ни крысами, – впрочем, такой мерзости не водилось в Хэуге, – и народ счел это за верный знак того, что фру Осхильд занималась колдовством.
Мюнан, сын Борда, был страшно потрясен кончиной своей матери. Вскоре после этого он отправился на богомолье к святому Иакову Компостельскому…[27]
Эрленду вспомнилось утро после той ночи, когда умерла его родная мать. Они стояли на якоре у входа в пролив Молде, но кругом лежал такой белый и такой густой туман, что только по временам на самый короткий миг бывало чуть-чуть видно скалистую стену, под которой стоял их корабль. Но от нее отдавался приглушенным эхом тихий звук весел, когда шлюпка со священником отваливала к берегу. Эрленд стоял в носовом помещении, глядя, как гребцы отплывают от корабля. Все было мокро от тумана, к чему бы Эрленд ни прикасался: влага жемчугом оседала в его волосах и на платье, а незнакомый священник и его причетник сидели в лодке на носу и, приподняв высоко плечи, нахохлились над святыми дарами, которые были у них на коленях. Они походили на соколов в дождливую погоду. Удары весел, и скрип уключин, и эхо, доносившееся от горы, смутно слышались еще долго-долго после того, как лодка исчезла в тумане.
Тогда и он тоже дал себе обещание отправиться на богомолье. У него была тогда одна-единственная мысль – нужно, чтобы он еще раз смог увидеть милое, прелестное лицо матери, каким оно было прежде, – с нежной, гладкой смугловато-бледной кожей. Теперь же она лежала там, внизу, мертвая, с лицом, пораженным ужасными ранами… при жизни ее мокнувшими и сочившимися мелкими прозрачными каплями какой-то жидкости, когда мать, бывало, пыталась улыбнуться ему…
Его ли была вина, что отец так поступил с ним? И что ему пришлось обратиться к той, кто был изгнан, подобно ему самому?.. И вот он выбросил из головы мысли о паломничестве и больше не стал тревожиться воспоминаниями о своей матери.
Ей так плохо жилось тут, на земле, что теперь, разумеется, она находится там, где мир и покой… А ему самому жилось не очень-то мирно с тех пор, как он опять связался с Элиной…
Мир и покой… Право, он знал их всего один раз за всю свою жизнь!.. В ту ночь, когда сидел за каменной оградой у опушки леса там, в Хофвине, и держал Кристин, которая спала в его объятиях доверчивым, сладким, глубоким, детским сном. Недолго он удерживался и не нарушал ее покоя! И не мир и не покой обрел он у нее с тех пор, да и теперь не находит. Хотя и видит, что все другие в его доме обрели мир у его юной супруги.
А теперь он мечтает только о том, чтобы уйти отсюда к раздорам и распрям. Он исступленно мечтает об этом скалистом острове в открытом море, о грохоте морских волн, омывающих там, на севере, врезающиеся в океан мысы, о бесконечных берегах и могучих фьордах, таящих в себе всевозможные ловушки и козни, о племенах, чью речь он едва-едва понимает, об их чародействе, непостоянстве, лукавстве, о войне, о море и о поющем звоне своего оружия и оружия своих людей…
Наконец Эрленд уснул, но снова проснулся… Что это такое снилось ему сейчас?.. Ах да! Что он лежит в кровати и по обе стороны с ним лежит по черномазой финской девке. Нечто полузабытое, что случилось с ним в тот раз, когда он был с Гиссюром на севере… Безумная ночь, когда они перепились и у всех голова шла кругом. Сейчас он уже почти ничего не мог вспомнить, кроме резкого, звериного запаха женщин.
И вот он лежит, держа в объятиях своего маленького больного сына, и ему снятся такие сны!.. Эрленд так испугался себя самого, что не посмел больше снова заснуть. Но у него не было и сил лежать бодрствуя… Да, должно быть, он приносит несчастье! Застыв от страха, он лежал не шевелясь и чувствуя, как сердце сжимается у него в груди, и ждал с тоской, когда утренняя заря освободит его.
Он уговорил Кристин не вставать с постели на следующий день. Ибо ему казалось, что он не в силах дольше видеть, как она с трудом бродит по дому – такая жалкая. Он сидел около нее, перебирая пальцы ее руки. У Кристин когда-то были замечательно красивые руки – изящные, но такие округлые, что тоненькие косточки в гибких сочленениях не были видны. Теперь же они выступали узлами на исхудалой руке, а кожа на нижней ее поверхности была иссиня-белой.
На дворе дул ветер и лил дождь, так что вода разлеталась брызгами от земли. К концу дня Эрленд, выходя у оружейной, услышал, что Гэуте отчаянно кричит и плачет где-то во дворе.
В узком закоулке между двумя строениями он нашел всех своих трех сыновей сидящими под самой капелью с крыши. Ноккве крепко держал малыша, а Бьёргюльф пытался запихнуть ему в рот живого земляного червяка, – у мальчугана была полная горсть извивавшихся и корчившихся розовых червей.
Ребята стояли с оскорбленными лицами, пока отец пробирал их. Это Оон Старый, сообщили они, рассказал им, что у Гэуте будут без боли резаться зубки, если дать ему укусить живого червяка.
Они были насквозь мокры все трое – с головы до самых пят. Эрленд в ярости крикнул не своим голосом нянек, – те прибежали со всех ног, одна – из мастерской, другая – из конюшни. Хозяин разругал их на чем свет стоит, сунул себе под мышку Гэуте, словно поросенка, и погнал перед собой в большую горницу двух других мальчиков.
Немного погодя сухие и довольные малыши в синих праздничных кафтанчиках сидели на ступеньках перед кроватью матери. Отец пододвинул туда табуретку, шумел и баловался, со смехом прижимая к себе ребят, чтобы заглушить в своей душе последние остатки ночного страха. А мать радостно улыбалась, глядя, как Эрленд играет с их детьми. У него есть финская ведьма, рассказывал Эрленд, ей от роду двести зим, и она так высохла, что стала совсем-совсем маленькой – вот такой! Он хранит ее в меховом мешке в большом ящике, который стоит у него в корабельном сарае. Ну конечно, ее кормят! Каждую рождественскую ночь дают по человечьей ноге – ей хватает на целый год. И если они не будут сидеть тихо и смирно и станут приставать к своей больной матери, то тоже попадут в этот меховой мешок…
– Мать больна, потому что она хочет родить нам сестру! – сказал Ноккве, гордый тем, что он понимает, в чем тут дело. Эрленд притянул мальчика за уши к своему колену.
– Да, да! И когда ваша сестра родится, я прикажу моей старухе-финке заколдовать вас всех троих, и вы превратитесь в белых медведей и будете бродить в дремучем лесу, а дочь моя получит в наследство все мое имущество.
Дети закричали и повалились в кровать к матери; Гэуте ничего не понял, но кричал и барахтался, подражая братьям. Кристин посетовала: не надо их пугать так гадко! Но Ноккве опять начал возиться; в восторге и страхе, он со смехом набросился на отца, повис на его поясе и с дикими криками и радостными воплями хватал Эрленда за руки.
Однако у Эрленда и на этот раз родилась не дочь, которую он так ждал. Кристин родила ему двух больших, красивых сыновей, но они едва не стоили ей жизни.
Эрленд окрестил их, назвав одного в честь Ивара Иеслинга, а второго – в честь короля Скюле. Имя того до сих пор не поддерживалось в роду. Рагнрид, дочь Скюле, говорила, что отцу ее не везло и потому не следует называть детей его именем. Но Эрленд божился, что никто из его сыновей не носил более гордого имени, чем вот этот, самый младший.
Осень уже настолько продвинулась, что Эрленду пришлось уезжать на север сейчас же, как только для Кристин миновала наибольшая опасность. И он решил про себя, что, пожалуй, даже лучше будет уехать до того, как жена его встанет с постели. Пять сыновей за пять лет – этого вполне достаточно, и не хватало ему беспокоиться, что Кристин умрет во время родов, пока он будет сидеть там, в Варгёе.
Он знал, что и у Кристин приблизительно такие же мысли. Она уже больше не жаловалась, что он уезжает от нее. Она принимала каждого рождавшегося у нее ребенка как драгоценный Божий дар, а страдания – как бремя, под которым ей нельзя роптать. Но на этот раз ей пришлось уж так тяжело, что, как чувствовал Эрленд, все ее мужество точно сдуло с нее. Она лежала с лицом желтым, словно глина, и смотрела на два маленьких свертка пеленок, лежавших рядом с ней, и в глазах ее не светилось того счастья, которое она испытывала при рождении других детей.
Эрленд сидел около нее, мысленно проделывая все свое путешествие на север. Наверное, сейчас, в такую позднюю осень, морской переход будет тяжелым, да и странно будет приехать туда к началу долгой зимней ночи! Но он тосковал невыразимо! Только что пережитый им страх за жену совершенно сломил всякое сопротивление в его душе, – безвольно отдавался он своему страстному стремлению, уйти прочь, подальше от дома.
Эрленд, сын Никулауса, сидел в качестве королевского военачальника в крепости Варгёй почти два года. За все это время он не ездил на юг дальше Бьяркёя – у него было там свидание с Эрлингом, сыном Видкюна, На второе лето со дня отъезда Эрленда умер наконец Хеминг, сын Алфа, и Эрленд получил после него воеводство в долине Оркедал. Хафтур Грэут отправился на север, чтобы сменить Эрленда в Варгёе.
Весело отплывал Эрленд на юг через несколько дней после осеннего праздника девы Марии. Для него получение воеводства, где когда-то сидел его отец, было восстановлением в правах, о котором он мечтал все эти годы. Не то чтобы оно было целью, для достижения которой он когда-либо тратил силы. Нет, но Эрленду всегда представлялось, что именно это ему надо, чтобы занять место, какое ему подобает, как в своих собственных глазах, так и в глазах равных ему людей.
А по дому он тосковал. В Финмарке оказалось спокойнее, чем он ожидал. Уже первая зима измотала его – он сидел без дела в крепости и не мог ничего добиться для улучшения укреплений. Они были приведены в хорошее состояние семнадцать лет тому назад, но теперь пришли в полнейший упадок.
Затем настали осень и лето с оживлением и беспокойством, свидания там и сям по фьордам с норвежскими и полунорвежскими сборщиками дани и с толмачами племен, живущих на глубинных нагорьях. Эрленд бродил с места на место со своими двумя кораблями и развлекался напропалую. На острове были улучшены постройки и усилены укрепления. Но на следующий год было уж совсем тихо.
Хафтур, конечно, позаботится о том, чтобы там снова было неспокойно. Эрленд рассмеялся. Они плавали с ним вместе на восток почти до Трянемы, и там Хафтур захватил женщину-терфинку,[28] которую и увез с собой. Эрленд упрекал его за это. Он должен помнить: надо заставить язычников понять, что мы здесь господа, а значит, надо вести себя так, чтобы не раздражать никого без толку, когда у нас всего какая-нибудь горсточка людей! Не вмешиваться, если финские племена дерутся между собой и убивают друг друга; пусть спокойно доставляют себе эти радости. Но надо соколом носиться над руссами, и колбягами, и прочим сбродом, черт их знает, как они там называются! И оставить их женщин в покое; во-первых, они ведьмы все подряд, а во-вторых, и без них там много есть, кто предлагается… Впрочем, юноша с Гудёя может вести себя как ему заблагорассудится, пока его не проучат!
Хафтуру хотелось уехать от своих поместий и от жены. А Эрленду хотелось теперь домой к своим. Он ужасно скучал по Кристин и по Хюсабю, по своим родным местам и по всем своим детям – по всему, что дома, у Кристин.
В Люнгфьорде он узнал, что здесь стоит корабль с несколькими священниками из монахов; говорили, что это братья-проповедники из Нидароса, отправлявшиеся на север. Они намеревались насадить истинную веру среди язычников и еретиков в пограничных областях.
Эрленд почувствовал уверенность, что Гюннюльф окажется среди этих монахов. И спустя три ночи действительно уже сидел один на один со своим братом в землянке, принадлежавшей какой-то маленькой норвежской усадьбе.
Эрленд был странно тронут. Он прослушал службу и причастился вместе со своей корабельной ватагой – единственный раз за все время, что он пробыл здесь, на севере, если не считать его посещения острова Бьяркёй. Церковь на Варгёе стояла без священника; в крепости оставался один дьякон, который пытался высчитывать для них праздничные дни, но вообще-то со спасением душ норвежцев там, на крайнем севере, дело обстояло так себе. Приходилось утешаться тем, что они участвуют в своего рода крестовом походе, так что, пожалуй; на их грехи посмотрят не столь уж строго.
Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…
Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…
Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.
– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.
– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.
– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.
– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:
Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.
– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…
– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…
– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.
– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.
Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.
Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.
– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.
– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.
– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…
– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.
– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.
– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.
Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:
– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.
– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.
– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.
– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.
Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.
– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.
– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.
– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.
Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.
– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.
Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.
Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.
Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала[29] отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.
Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.
После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…
Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».
Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.
Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.
Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.
На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.
Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.
Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.
Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.
«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»
Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.
Эрленд обещал Хафтуру Грэуту зайти на остров Гудёй и захватить на юг его сестру Сюнниву. Она была замужем за Бордом, сыном Осюльва, что из Ленсвика, – он тоже был родичем Эрленда, но очень дальним.
В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.
С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!
И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!
Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.
Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.
Нет, черт возьми! Не такой уж он юный мышонок, чтобы дать себя поймать в постельной соломе! Одно дело – соблазнять, другое – позволить соблазнить себя. Но как не рассмеяться – вот так штука, он убежал от красивой женщины, уподобившись Иосифу Прекрасному! Да, мало ли чего не случится на море, да и на суше.
Нет, фру Сюннива!.. Он должен помнить об одной женщине… об одной, которую он знал. Она ходила к нему на свидание в непотребный дом… и приходила чуда такой добродетельной и достойной, как юная королевская дочь, когда та идет в церковь к обедне. В рощах и на гумнах принадлежала она ему, – прости ему Боже, что он, Эрленд, забыл о ее происхождении и чести. Она тоже забывала об этом ради него, и все же ее род сказывался в ней, даже когда она не думала об этом.
«Благослови тебя Боже, моя Кристин! И пусть Господь мне поможет, – верность свою, в которой я клялся тебе тайно и перед церковными вратами, я буду хранить, иначе не буду мужчиной! Так да будет!»
И вот он высадил фру Сюнниву на берег у Эрьяра, где у нее были родственники. Самое замечательное, что она, по-видимому, не очень сердилась на Эрленда, когда они расставались. Так что вешать голову и быть мрачным Эрленду было, видимо, ни к чему, – просто они поиграли с огнем, как говорится. На прощание он подарил даме несколько драгоценных мехов на плащ, и она пообещала, что Эрленд увидит ее в этом плаще. Они еще когда-нибудь встретятся. Бедняжка! Муж у нее уже немолод и, кроме того, болен…
Но Эрленд был счастлив, ибо он ехал домой к своей жене и у него не было ничего на душе, что ему нужно было бы скрывать от нее. Он гордился своим испытанным постоянством. И совершенно пьянел и с ума сходил от тоски по Кристин, – ведь она все-таки самая чудесная и самая прекрасная роза и лилия – и принадлежит ему!
Кристин была у причалов и встречала его, когда Эрленд подходил к Биргеи. Рыбаки привезли в Вигг весть о том, что «Mapгюгр» видели у Эрьяра. Кристин ваяла с собой двух старших сыновей и Маргрет, а дома у них, в Хюсабю, было все приготовлено для пиршества с друзьями и родичами, которые должны были праздновать возвращение Эрленда домой.
Кристин стала такой красивой, что у Эрленда дух захватило, когда он увидел ее. Но она сильно изменилась. То девическое, что еще возвращалось к ней после каждых новых родов, нечто хрупкое и нежное, похожее на что-то монашеское под ее белым платком замужней женщины, – теперь исчезло. Она была молодой, цветущей женой и матерью. Щеки у нее были круглые, со свежим румянцем, обрамленные складками белого плата, грудь высокая и крепкая, и на ней блестели цепи и застежки. Бедра округлились, что особенно подчеркивал пояс с ключами и позолоченным футляром для ножниц и ножа. Да, да! Она только еще похорошела, у нее уже не было такого вида, что вот-вот ее унесет порывом ветра. Даже большие узкие руки стали теперь полнее и белее.
Они остались в Вигге на ночь в доме аббата. И когда возвращались на следующий день домой, то с Эрлендом на этот раз ехала на пир в Хюсабю юная, розовая и веселая Кристин, ласковая и ослабевшая от счастья.
Столько было важных вопросов, о которых ей надо было поговорить с мужем, когда он приедет домой! Тысячи всяких мелочей, касающихся ребят, огорчений из-за Маргрет, планы насчет устройства и приведения в порядок поместий. Но все это исчезало в похмелье пиров и празднеств.
Они разъезжали но гостям с одного пиршества на другое, и Кристин следовала повсюду за воеводой в его разъездах. Эрленд держал теперь в Хюсабю еще больше людей; то гонцы, то письма беспрестанно шли от него и к нему от его ленсманов и управляющих. Он был всегда беспечен и весел: неужто ему не осилить воеводства? Ему, который ушибался головой чуть ли не о каждую статью государственных законов и церковного права. Такому выучиваешься крепко и забываешь нелегко! Эрленд запоминал легко и быстро и прошел хорошую выучку в юности. Теперь все это ему пригодилось. Он приучился сам читать получаемые письма, а в писцы взял одного исландца. Прежде, бывало, Эрленд прикладывал свою печать подо всем, что ему читали другие, и неохотно разбирался в писаном, – в этом Кристин убедилась за те два года, когда ей пришлось познакомиться со всем, что находилось в его ларцах с письмами.
Но теперь Кристин овладело легкомыслие, какого она никогда не знавала прежде. Она стала гораздо более живой и не такой неразговорчивой, когда бывала среди чужих людей, ибо чувствовала, что она теперь очень красива и, кроме того, совершенно здорова – впервые с тех пор, как вышла замуж. А по вечерам, когда они с Эрлендом лежали вместе в чужой кровати в какой-нибудь светличке в одной из больших усадеб или в крестьянской горнице, они смеялись, перешептывались и шутили, вспоминая людей, с которыми встречались, и вести, которые слышали. Эрленд никогда еще не был так несдержан на язык, как теперь, и, по-видимому, нравился людям гораздо больше, чем когда-либо раньше.
Кристин видела это на своих собственных детях: они просто с ума сходили от восторга, когда отец иной раз обращал на них внимание. Ноккве и Бьёргюльф играли теперь только с такими вещами, как луки и стрелы, копья и топоры. И бывало, что отец, проходя по двору, останавливался, смотрел на детей и поправлял их: «Не так, сыночек, вот как надо держать!» – изменял хватку маленького кулачка, придавал пальцам правильное положение. Тут дети из кожи вон лезли от рвения.
Двое старших сыновей были неразлучны. Бьёргюльф был самым рослым и крепким из детей, одного роста с Ноккве, который был старше его на полтора года и плотнее. У него были жестковатые, курчавые, совершенно черные волосы, широкое личико, но красивое, глаза иссиня-черные. Однажды Эрленд спросил боязливо мать, знает ли она, что Бьёргюльф не так хорошо видит на один глаз и, кроме того, чуть-чуть косит. Кристин сказала, что, как ей кажется, тут нет ничего страшного, – с возрастом это пройдет. Как-то уж так повелось, что она всегда меньше всего занималась этим ребенком, – он родился в то время, когда она совершенно измучилась, возясь с Ноккве, а Гэуте подоспел слишком скоро за братьями. Он был самым сильным из детей, пожалуй также и самым умным, хотя говорил мало. Эрленд больше всего любил именно этого сына.
Не отдавая себе в том ясного отчета, Эрленд питал некоторую неприязнь к Ноккве, потому что мальчик появился на свет не вовремя и, кроме того, потому, что его назвали именем деда. А Гэуте был не таким, как он ожидал… У мальчика была большая голова – и не удивительно, ведь два года, казалось, у него только и росло, что голова, – но теперь он развивался правильно. Смышлености у него вполне хватало, но говорил он очень медленно, так как стоило ему только заговорить быстро, как он начинал пришепетывать или заикаться, и тогда Маргрет издевалась над ним. Кристин питала большую слабость к этому мальчику, хотя Эрленд понимал, что все же до известной степени ее любимцем является самый старший; но Гэуте был сначала таким слабеньким, и, кроме того, немного походил на ее отца своими светлыми, как лен, волосами и темно-серыми пазами. И всегда ужасно тосковал без матери. Он был несколько одинок, находясь между двумя старшими, которые всегда держались вместе, и близнецами, которые были еще маленькими и не разлучились с кормилицами.
У Кристин было теперь меньше досуга возиться с детьми, и ей приходилось гораздо чаще, чем прежде, поступать как другим женщинам и поручать служанкам уход за ребятами, – впрочем, двое старших охотнее бегали за мужчинами по усадьбе. Она уже не дрожала над ними с прежней болезненной нежностью, но зато больше играла и смеялась с ними, когда у нее бывало время собирать их всех около себя.
Около Нового года в Хюсабю было получено письмо за печатью Лавранса, сына Бьёргюльфа. Оно было написано его собственной рукой и отправлено с оркедалским священником, проезжавшим сначала на юг, так что было уже двухмесячной давности. Величайшей новостью в этом письме было то, что Лавранс просватал Рамборг за Симона, сына Андреса, из Формо. Свадьба состоится весной.
Кристин была изумлена выше всякой меры. Но Эрленд сказал: он всегда думал, что так может случиться, с тех самых пор, как услышал, что Симон Дарре овдовел и обосновался в своей усадьбе в Силе по смерти старого Андреса, сына Гюдмюнда.
Когда отец сосватал ему дочь Лавранса, Симон Дарре принял это как должное.
У них в роду всегда был обычай, что такими делами распоряжаются родители. Симон обрадовался, увидев, что невеста так красива и полна прелести. Впрочем, он никогда не сомневался в том, что с женой, которую ему выберет отец, они будут добрыми друзьями, – ему и в голову не могло прийти ничего иного. Кристин и он подходили друг к другу и по возрасту, и по богатству, и по рождению – если Лавранс был несколько более знатного происхождения, то отец Симона был рыцарем и стоял близко к королю Хокону, тогда как Лавранс всегда жил тихо и спокойно в своих усадьбах. И Симон никогда не замечал, чтобы люди, вступившие между собой в брак, не уживались, если бывали во всем равны друг другу.
Затем настал тот вечер в доме родителей Арне в Финсбреккене… когда люди хотели извести непорочную девушку. С того часа он понял, что любит свою невесту гораздо больше, чем принято. Над этим он особенно не раздумывал – был рад. Он видел, что девушка стыдлива и застенчива, однако не задумывался и над этим. Потом началась та пора в Осло, А тогда ему пришлось задумываться над многим… а потом тот вечер на чердаке у Мухи.
Он наткнулся на нечто такое, чего, он думал, не бывает на свете… среди людей почтенных, из хорошего рода и в наше время. Ослепленный, потрясенный, он вырвался из своего обручения очертя голову, – но внешне был хладнокровен, спокоен и ровен, когда говорил об этом со своим отцом и с отцом Кристин.
Выйдя за пределы свычаев и обычаев своего рода, он совершил еще поступок, неслыханный в их роду: даже не посоветовавшись с отцом, посватался к молодой богатой вдове из Мандвика. Он был поражен, поняв, что нравится фру Халфрид, – она была гораздо богаче и знатнее Кристин, будучи дочерью сына барона Type, сына Хокона из Тюнсберга, и вдовой рыцаря Финна, сына Аслака. Была она красива и обладала такой изящной и благородной внешностью, что, по мнению Симона, все женщины его собственного круга были по сравнению с ней просто крестьянскими бабами. Черт возьми! Он покажет им всем, что сможет получить самую лучшую! По своему богатству и всему прочему она не чета тому выходцу из Трондхеймской области, которому Кристин позволила замарать себя! И то, что она вдова, – отлично, знаешь, в чем тут дело, а девушкам пусть теперь сам дьявол доверяет!..
Симону пришлось узнать, что жить на свете не так-то легко и просто, как это ему казалось дома, в Дюфрине. Там во всем и всецело правил отец, и его мнение считалось непреложным. Правда, Симон служил в дружине, был одно время факелоносцем, кое-чему учился у отцовского домового священника, поэтому иногда случалось, что он находил иные замечания отца несколько устаревшими. Иной раз он даже возражал, по лишь в шутку, и это и принималось как шутка. «Ну и умная же голова у Симона», – смеялись отец и мать и его братья и сестры, которые никогда ни в чем не перечили господину Андресу. Но всегда все оставалось так, как сказал отец. Да и сам Симон считал это правильным.
За те годы, что он был женат на Халфрид, дочери Эрлинга, и жил в Мандвике, он ежедневно узнавал все основательнее, что жизнь может быть гораздо более сложной и нелепой, чем когда-либо снилось господину Андресу, сыну Гюдмюнда.
Что ему не удастся жить счастливо с такой женой, какая ему досталась, этого он никогда не мог бы себе представить… Она была так мила и хороша: ласковые глаза, уста такие прелестные, когда они были сомкнуты… Симон не видел ни единой женщины, которая носила бы с большим изяществом одежду и драгоценности. А во мраке ночи отвращение к жене убивало в нем всю молодость и свежесть – она была болезненна, у нее дурно пахло изо рта, а ласки ее мучили его. И она была так добра; что он чувствовал отчаянный стыд, но все же не мог побороть свою неприязнь к ней.
И к тому же они еще были недавно женаты, когда Симон понял: она никогда не родит ему живое, выношенное дитя! Он понимал, что она горюет об этом гораздо больше, чем он сам. Словно нож вонзался в его сердце, когда он задумывался над ее судьбой. Кое-что долетало до его ушей: это у нее оттого, что господин Финн бил ее ногами и колотил, так что она несколько раз выкидывала, когда была да ним замужем. Он совершенно без ума ревновал свою молодую красивую жену. Родичи хотели ее увезти от него, но Халфрид считала, что обязанность жены-христианки – продолжать жить со своим супругом, каким бы он ни был.
Но раз она не рожала Симону детей, то выходило так, что он должен был все свои дни помнить о том, что они живут на ее земле, что он управляет ее богатствами. Он управлял разумно и заботливо. Однако все эти годы в душе его росла тоска по Формо, родовом поместье его бабки, которое всегда предназначалось в наследство Симону после отца. В конце концов ему стало казаться, что его настоящий дом скорее там, в северной части Гюдбрандсдала, чем в округе Рэумарике, где был расположен Дюфрин.
Люди продолжали называть его жену фру Халфрид, как при жизни ее первого мужа, рыцаря. От этого Симон в еще большей мере чувствовал себя в Мандвике просто управляющим жены.
И вот однажды они сидели вдвоем в горнице, Симон и жена его. Одна из служанок только что заходила сюда по какому-то делу. Халфрид посмотрела ей вслед:
– Хотелось бы мне знать… Боюсь, что нынче Йурюнн ходит с ребенком…
Симон сидел, держа на коленях самострел, и исправлял замок. Он переменил винт, заглянул в механизм пружины и ответил, не поднимая глаз:
– Да. И притом – от меня.
Жена ничего не сказала. Когда он спустя немного поглядел на нее, она сидела и шила, столь же прилежно занимаясь своей работой, как Симон занимался своей.
Симон пожалел о своих словах. Ему было от всего сердца жаль, что он так оскорбил свою жену, жаль, что он спутался с этой девушкой, и он досадовал, что взял на себя отцовство. Он и сам был далеко не уверен: Йурюнн была покладистой. Собственно говоря, она никогда ему не нравилась; она была безобразна, но остра на язык, и с ней было весело болтать, и ей всегда случалось поджидать его, когда он минувшей зимой поздно возвращался. Он ответил чересчур поспешно, ибо ждал, что жена начнет плакаться и винить его. Глупо было так думать, ему следовало бы, конечно, знать, что Халфрид не унизится до этого. Но теперь дело сделано, отступаться от своих собственных слов он не хотел. Итак, придется называться отцом ребенка своей служанки, все равно, был ли он им или же нет.
Целый год Халфрид не заговаривала об этом, а затем однажды спросила, известно ли Симону, что Йурюнн выходит замуж и переезжает в Борг. Разумеется, Симон знал об этом – он сам выдал девушке приданое.
– Где же будет ребенок? – спросила жена.
– У родителей матери, там же, где и сейчас, – отвечал Симон.
Тогда Халфрид сказала:
– Мне кажется, было бы пристойнее, если бы твоя дочь воспитывалась здесь, в усадьбе твоей.
– В твоей усадьбе, ты хочешь сказать? – спросил ее Симон. По лицу Халфрид пробежала легкая дрожь.
– Ты отлично знаешь, супруг мой, что, пока мы оба живы, ты правишь здесь, в Мандвике, – сказала она.
Симон подошел к ней и положил обе руки ей на плечи.
– Если ты думаешь, Халфрид, что тебе не будет тяжело видеть этого ребенка здесь, у нас, то я приношу тебе большую благодарность за твое великодушие!
Это ему не нравилось. Он видел ребенка несколько раз, девочка была довольно безобразная, и он не нашел, чтобы она походила на него самого или на кого-нибудь из его родни. Меньше чем когда-либо он был уверен в том, что это он отец ребенка. И очень разгневался, узнав, что Йурюнн, не испросив у него разрешения, назвала дочку при крещении Арньерд – по имени его матери.[30] Но теперь он предоставил Халфрид распоряжаться. Та перевезла девочку в Мандвик, взяла ей кормилицу и сама приглядывала за тем, чтобы малютка ни в чем не терпела нужды. Если ребенок попадался на глаза, она часто сама брала его на руки и возилась с ним любовно и ласково. И по мере того как Симон присматривался к девочке, он в конце концов полюбил ее: он очень любил детей. Теперь ему даже казалось, что он видит некоторое сходство между маленькой Арньерд и своим отцом. Очень может быть, что у Йурюнн хватило ума соблюдать себя после того, как сам хозяин усадьбы сошелся с ней… В таком случае Арньерд и взаправду его дочь, и тогда то, что заставила его сделать Халфрид, было лучше и честнее всего.
Когда они прожили в браке пять лет, Халфрид родила своему супругу вполне доношенное дитя – мальчика. Она просто вся сияла от счастья, ко сразу же после родов ей стало так плохо, что вскоре всем сделалось ясно, что она умрет. И все же она была полна надежд в тот последний раз, когда на некоторое время пришла в сознание.
– Ну вот, Симон, теперь ты будешь править здесь, в Мандвике, имуществом твоего и моего рода, – так сказала она мужу.
После этого у нее поднялся такой жар, что сознание к ней больше не возвращалось, и потому она, будучи еще на земле, уже не услышала горестной вести о том, что мальчик умер – за сутки до смерти матери. «А на том свете ей, конечно, не придется над этим печалиться, – подумал Симон, – она будет только рада, что маленький Эрлинг там с нею!»
Симон потом вспоминал, что в ту ночь, когда оба тела лежали наверху в светелке, он стоял, опершись об изгородь вокруг какого-то поля, расстилавшегося в сторону моря. Это было перед самым Ивановым днем, и ночь была так светла, что полный месяц почти не светил. Вода блестела бледным отсветом, и на берег с легким плеском набегали мелкие волны. Симон спал урывками, не больше часа подряд, с той самой ночи, когда родился мальчик, – ему казалось теперь, это было уже очень давно, и он чувствовал себя таким усталым, что даже не ощущал горя. Ему было в это время двадцать семь лет.
В конце лета, после того как закончился раздел наследственного имущества, Симон передал Мандвик Стигу, сыну Хокона, двоюродному брату Халфрид. А сам переехал в Дюфрин и остался там на зиму.
Старый господин Андрес лежал в постели, больной водянкой и со многими другими болестями и немощами. Дело с ним шло ныне к концу, и он горько жаловался: жизнь и для него была нелегкой в его последние годы. Его красивым и многообещавшим детям не повезло, и жизнь их сложилась не так, как он хотел и ждал. Симон сидел около отца, изо всех сил стараясь обрести ровный и шутливый тон былых дней, но старик не переставая брюзжал: Хельга, дочь Саксе, на которой женился Гюрд, – такая важная особа, что просто не знает, какие еще несообразности ей выдумать. Гюрд не смеет даже рыгнуть в своей собственной усадьбе без разрешения жены! А этот Тургрим, который вечно ноет и жалуется на свой живот, – никогда Тургрим не получил бы его дочери, знай он, что тот такой хилый, что не может ни жить, ни помереть. Пока жив муж, Астрид не в радость, что она молода и богата. Сигрид же бродит, подавленная и опечаленная, – смех и веселые песни она совершенно забыла, милое его дитя! Ведь надо ж это – у нее родился ребенок, а у Симона нет детей! Господин Андрес горько плакал, несчастный, старый и больной. Гюдмюнд возражает против всех брачных предложений, о которых заговаривает отец, а сам он стал таким старым и никуда не годным, что позволил мальчишке совсем отбиться от рук…
Но несчастье началось с того, что Симон и эта горянка-деревенщина воспротивились воле родителей. И виноват в этом Лавранс – он такой смелый человек среди мужчин, а перед бабами у него поджилки трясутся! Девчонка, разумеется, распустила нюни и ревела, а он сейчас же сдался и послал гонцов за этим раззолоченным блудливым козлом из Трондхеймской области, который не мог даже подождать, пока его обвенчают с невестой. Да, будь Лавранс мужчиной у себя дома, тогда он, Андрес Дарре, конечно, показал бы, что в состоянии научить своего безбородого мальчишку-сына разумному поведению! Вот у Кристин, дочери Лавранса, дети небось рождаются… Он слышал, что она через каждые одиннадцать месяцев приносит по живехонькому сыну!
– Это обойдется дорого, отец, – сказал Симон смеясь. – Наследство будет здорово раздроблено! – Он подхватил Арньерд и посадил ее к себе на колени, девочка только что прибежала в горницу, топоча ножками.
– Зато вон из-за нее наследство после тебя особенно не раздробится, кто бы ни делил его, – сказал господин Андрес сердито. Он все же любил свою внучку, но его злило, что у Симона дитя рождено в блуде. – А ты не подумываешь, Симон, о новом браке?
– Хоть дайте сперва Халфрид застыть в могиле, отец! – сказал Симон, поглаживая белокурые волосы ребенка. – Конечно, я опять женюсь, но торопиться-то не к чему.
И он брал самострел и лыжи и отправлялся на прогулку в лес – подышать немного. Рыскал с собаками за лосем по снежному насту и стрелял тетеревов на вершинах деревьев, проводил ночи в лесной сторожке, принадлежащей Дюфрину, и наслаждался одиночеством.
По снежному насту заскрипели лыжи, собаки повскакали с мест, им ответили из-за двери другие собаки. Симон распахнул Дверь в лунно-синюю ночь, и к нему вошел Гюрд, стройный, высокий, красивый и молчаливый. На вид он теперь казался моложе Симона, который всегда был несколько тучен и еще значительно отяжелел за годы, проведенные в Мандвике.
Братья сидели, положив между собой котомку с едой, ели, пили и поглядывали па огонь в очаге…
– Ты, наверно, понимаешь, – сказал Гюрд, – что Тургрим поднимет шум, когда отец умрет… И он перетянул на свою сторону Гюдмюнда. И Хельгу. Они не дадут Сигрид ее полной сестринской доли наравне с нами…
– Я это понял. Но она свою долю получит, уж этого мы с тобой, разумеется, сможем добиться, брат!
– Конечно, было бы лучше, если бы сам отец все это уладил, пока он еще не умер, – высказал свое мнение Гюрд.
– Нет, оставь уж отца умирать в покое! – сказал Симон. – Неужели мы с тобой не можем защитить свою сестру; им не удастся ощипать ее потому лишь, что с ней случилось такое несчастье!..
И вот таким образом наследники рыцаря Андреса Дарре разъехались в разные стороны с горьким недоброжелательством друг к другу. Гюрд был единственным, с кем Симон распростился, уезжая из дому, – он знал, что для Гюрда наступят теперь несладкие денечки с его женой. Сигрид Симон увез с собой в Формо, – она поведет там его дом, а он будет управлять ее землями.
Он въехал к себе во двор в один серо-голубой день, когда кругом таял снег и ольховый лес у реки Логена стоял бурый от цветения. Симон хотел было уже войти в дверь горницы, неся на руках Арньерд, как вдруг Сигрид спросила:
– Почему ты так улыбаешься, Симон?
– Я улыбаюсь?..
Он подумал: как не похож этот приезд домой на то, чего он ожидал когда-то… когда должен был наступить тот день, в который ему предстояло обосноваться здесь, в бабушкиной усадьбе… Обольщенная сестра и незаконный ребенок – вот кто принадлежит ему теперь!..
В первое лето он мало встречался с обитателями Йорюндгорда, старательно избегая их.
Но в воскресенье после последнего осеннего Марииного дня он случайно оказался в церкви рядом с Лаврансом, сыном Бьёргюльфа, так что им пришлось облобызаться, когда отец Эйрик провозгласил: «Мир всем!» И, почувствовав на своей щеке тонкие сухие губы своего пожилого соседа и услышав, как тот шептал слова молитвы о мире, он был странно взволнован. Он понял, что Лавранс хочет выразить этим нечто большее, чем простое соблюдение церковного обычая.
Он поторопился уйти, когда служба окончилась, но у коновязей встретил Лавранса, который пригласил его поехать с ним в Йорюндгорд и там откушать. Симон ответил, что у него больна дочь и с ней сидит его сестра. Тогда Лавранс пожелал ребенку скорейшего выздоровления и пожал Симону руку на прощание.
Спустя несколько дней у них в Формо шла спешная работа: убиралось необмолоченное зерно, потому что погода казалась ненадежной. К вечеру большая часть зерна была уже свезена под крышу, как вдруг хлынул первый ливень. Симон бежал через двор под проливным дождем, и потоки желтого солнечного света, прорвавшиеся сквозь тучи, заливали жилой дом и крутой горный склон позади него, – и тут он увидел какую-то девочку, стоявшую перед дверью в парадную горницу под дождем и в солнечном свете. Около нее была любимейшая собака Симона, – она вырвалась и бросилась к нему, и тканый женский поясок, привязанный к ее ошейнику, потащился за ней.
Симон увидел, что девочка – дитя из знатного семейства: она была без плаща и простоволосая, но ее винно-красное платье было сшито из покупной материи, вышито и застегнуто на груди позолоченной застежкой. Шелковый шнурок не давал падать на лоб вьющимся крупными завитками, потемневшим от дождя волосам. У девочки было живое личико с высоким лбом и острым подбородком, большие сияющие глаза, а щеки у нее рдели густым румянцем, словно она очень быстро бежала.
Симон догадался, что это за девочка, и поздоровался с ней, назвав ее по имени – Рамборг.
– Что заставило тебя оказать мне такую честь и прийти сюда к нам?
– Это собака, – сказала она, идя вслед за Симоном в дом, чтобы укрыться от дождя. У собаки появилась привычка забегать в Йорюндгорд, и вот теперь она привела ее обратно. Да, она знала, что это его собака: она видела, как та бежала за ним, когда он ехал верхом.
Симон слегка побранил девочку за то, что она пришла сюда одна, и сказал, что велит оседлать лошадей и сам отвезет ее домой. Но сперва она должна поесть. Рамборг тотчас же подбежала к кровати, где лежала больная Арньерд. И ребенок и Сигрид были рады гостье, потому что Рамборг была живой и резвой. «Она не похожа на своих сестер», – подумал Симон.
Симон доехал с Рамборг до самых ворот усадьбы и хотел было уже повернуть обратно, но встретился тут с Лаврансом, которому только что стало известно, что девочки нет у ее сверстниц в Лэугарбру. И вот Лавранс собрал людей и поспешил на розыски, – он очень испугался. Симону пришлось остаться и быть гостем. И как только его пригласили сесть в верхней горнице, всякое смущение покинуло его, и вскоре он почувствовал себя хорошо с Рагнфрид и Лаврансом. Они долю засиделись за пивом, и так как погода окончательно испортилась, Симон согласился остаться там на ночь.
В верхней горнице было две кровати. Рагнфрид красиво убрала одну для гостя, и тут встал вопрос, где спать Рамборг – с родителями или же в другом доме.
– Нет, я хочу спать в собственной постели, – сказала девочка. – Разве нельзя мне будет спать с тобой, Симон? – спросила она.
Отец сказал, что. гостю будет неудобно с ребятишками в кровати, но Рамборг продолжала приставать – ей хочется лечь с Симоном! В конце концов Лавранс строго сказал, что она слишком велика, чтобы делить постель с посторонним мужчиной.
– Нет, отец! Я еще маленькая, – упрямилась она. – Разве я слишком большая, Симон?
– Ты слишком маленькая, – сказал Симон смеясь. – Предложи мне через пять лет спать с тобой – и тогда я, наверное, не скажу «нет»! Но тогда у тебя, конечно, уже будет иного сорта муж, а не такой уродливый, толстый, старый вдовец. Так-то, моя маленькая Рамборг!
По-видимому, Лаврансу не понравилась шутка. Он резко сказал девочке, что она должна замолчать, уйти прочь, лечь в кровать к родителям. Но Рамборг еще раз крикнула:
– Ну вот, Симон Дарре, ты посватался ко мне, и мой отец это слышал.
– Ладно, ладно, – отвечал, со смехом Симон, – только я боюсь, Рамборг, что он ответит мне отказом!
После этого дня обитатели Формо и семья из Йорюндгорда стали постоянно встречаться. Рамборг навещала соседнюю усадьбу, как только ей представлялся для этого удобный случай, возилась с Арньерд, словно ребенок был ее куклой, бегала с Сигрид и помогала по хозяйству, садилась Симону на колени, когда все собирались в горнице. У него вошло в привычку шалить с девочкой и баловать ее, как в былые дни, когда они с Ульвхильд были для него вместо сестер.
Симон прожил в долине два года, когда Гейрмюнд, сын Херстейна из Крюке, посватался к Сигрид. Семья из Крюке была старого зажиточного крестьянского рода, держала землю свою, а не наемную, но хотя кое-кто из мужчин и служил в королевской дружине, однако род их был мало известен за пределами округи. Все же для Сигрид это был такой брак, лучше которого нельзя было и ждать, и она сама охотно шла замуж за Гейрмюнда. Братья дали свое согласие, и Симон отпраздновал свадьбу сестры у себя.
Как-то вечером перед самой свадьбой, когда в доме шла самая невероятная суматоха и все готовились к брачному пиру, Симон сказал в шутку, что он не знает, как же у него пойдут теперь в доме дела, когда Сигрид уедет от него. Тут Рамборг сказала:
– Уж как-нибудь постарайся обойтись два года, Симон. В четырнадцать лет девушка достигает брачного возраста, и тогда ты можешь привезти меня к себе в дом.
– Нет, тебя мне не надо, – сказал Симон со смехом. – Я не надеюсь взнуздать такую своевольную девицу, как ты.
– В тихом омуте черти водятся, говорит мой отец! – воскликнула Рамборг, – Я дикая и необузданная. А сестра моя была кротка и тихая. Ты теперь забыл Кристин, Симон?
Симон вскочил со скамьи, схватил девочку в свои объятия и посадил ее к себе на плечо, так крепко поцеловав ее в шею, что на коже у нее осталось красное пятно. Испугавшись своего поступка и сам себе удивляясь, он отпустил Рамборг, схватил Арньерд и стал так же тискать ее и подбрасывать, чтобы скрыть свое смущение. Потом принялся шалить и гоняться за девочками – подростком и ребенком, а те пустились от него в бегство, прыгая по столу и скамейкам. В конце концов он посадил их на одну из поперечных балок у самой двери и выбежал вон.
…В Йорюндгорде имя Кристин почти никогда не упоминалось – при нем.
Рамборг, дочь Лавранса, подросла и похорошела. Все соседи кругом только и говорили о том, за кого ее выдадут замуж. Одно время упоминался Эйндриде, сын Хокона из Йеслингов валдерсских.[31] Они были родственниками в четвертом колене, но Лавранс и Хокон были так богаты оба, что у них хватило бы средств послать письмо папе в Валланд[32] и получить разрешение на этот брак. А таким образом был бы положен конец старым судебным тяжбам, тянувшимся с той самой поры, когда старшие Йеслинги служили герцогу Скюле, а король Хокон Старый отнял у них поместье в Вогэ и подарил его Сигюрду Эльдьярну. Ивар Младший Йеслинг, вступив в брак, получил снова Сюндбю по обмену, но все эти дела повлекли за собой бесконечное количество всяких свар и дрязг. Лавранс сам смеялся над этим: та часть добычи, которую он мог потребовать для своей жены, не стоит даже телячьей кожи и воска, потраченных на судебную волокиту, не говоря уж о хлопотах и разных поездках. Но он уже возился с этим делом столько времени, сколько был женат, и потому приходилось вести его до конца.
Однако Эйндриде Йеслинг женился на другой девушке, и семья из Йорюндгорда, по-видимому, не очень тужила из-за этого. Они побывали на свадебном пиру, а Рамборг по возвращении домой горделиво рассказывала, что целых четверо мужчин заговаривали с Лаврансом о ней, либо от своего имени, либо от имени своих родичей, Лавранс ответил им, что он не будет заключать никаких соглашений насчет дочери, пока та не подрастет настолько, чтобы самой высказаться об этом.
Так дело не подвигалось до весны того года, когда Рамборг исполнилось четырнадцать зим. Однажды вечером она была в Формо и зашла в хлев вместе с Симоном – поглядеть на новорожденного теленка. Он был белый с бурой отметиной, и Рамборг показалось, что эта отметина совсем похожа на церковь. Симон сидел на краю ясель, девочка облокотилась ему на колени, и он тянул ее за косы.
– Это предвещает, что очень скоро ты поедешь в церковь невестой, Рамборг!
– Ну да! Ты ведь знаешь, что отец мой не откажет тебе в тот день, когда ты посватаешься ко мне, – сказала она. – Я теперь уже такая взрослая – я вполне могу выйти замуж этим летом.
Симон немного смутился, но все же пытался рассмеяться.
– Ты опять начинаешь нести прежнюю чепуху!
– Ты хорошо знаешь, что это не чепуха, – сказала девочка, обратив на него взор своих больших глаз. – Я уже давно знаю, что мне больше всего хотелось бы переехать сюда, к тебе в Форме. Зачем же ты тогда не раз целовал меня и сажал к себе на колени все эти годы, если не хочешь жениться на мне?
– Конечно, я с радостью женился бы на тебе, моя Рамборг. Но я никогда и не помышлял о том, что такая прелестная и юная девушка предназначена мне. Я на семнадцать лет старше тебя… Ты, конечно, и не задумываешься над тем, что у тебя будет старый, подслеповатый, толстобрюхий муж, тогда как ты сама будешь женщиной в самом расцвете лет.
– Вот сейчас у меня расцвет, – сказала она, сияя от счастья, а ведь ты еще не очень дряхлый, Симон!
– И к тому же я безобразен – тебе скоро будет противно целовать меня!
– У тебя нет причин так думать, – отвечала она, весело рассмеявшись, и протянула ему свои губы. Но Симон не поцеловал ее.
– Я не стану пользоваться твоим неразумием, моя радость. Лавранс собирается взять тебя с собой на юг нынче летом. Если ты не переменишь своего намерения до приезда домой, тогда я возблагодарю Бога и Святую Деву за счастье, какого я не мог ожидать… Но связывать тебя я не хочу. моя красавица.
Он взял собак, копье и лук и отправился в горы в тот же вечер. На нагорьях было еще много снега. Симон прошел к своему сетеру, надел там лыжи, расположился лагерем у озерка к югу от «Кабанов» и охотился там на оленей целую неделю. Но в тот вечер, когда он уже направился обратно в долину, им снова овладели беспокойство и страх. Было бы очень похоже на Рамборг, чтобы она все-таки заговорила об этом со своим отцом. Спускаясь по горному склону мимо Йорюндгордского сетера, Симон увидел, что над крышей поднимается дым и летают искры. Он решил, что, может быть, там сейчас сам Лавранс, и потому повернул к хижине.
Ему казалось, что он сейчас же узнает о правильности своей догадки по обращению Лавранса. Но нет! Оба долго сидели, беседуя о минувшем плохом лете и о том, когда нынче можно будет начать перегонять скот в горы, об охоте и о новом соколе Лавранса, который, похлопывая крыльями, сидел на полу над потрохами птиц, жарившихся на вертеле над огнем. Лавранс приехал сюда поглядеть на свой шалаш на выгоне для лошадей в Ильмандсдале, – кто-то из местных жителей, проезжавших тут днем, рассказывал, будто он завалился. В таких разговорах прошла большая часть вечера. Наконец Симон решился заговорить:
– Не знаю, говорила ли тебе что-нибудь Рамборг об одном деле, которое мы с ней обсуждали тут как-то вечером. Лавранс сказал медленно:
– Мне думается, тебе следовало сперва поговорить со мной, Симон… Ты ведь мог предполагать, какого рода ответ ты получишь… Да, да… я понимаю, могло сложиться так, что тебе случилось заговорить об этом прежде с девушкой… а для меня тут разницы не будет… Я очень рад, что мне придется отдать моего ребенка в руки хорошему человеку.
«Тогда тут не о чем больше и говорить», – подумал Симон. Все же удивительно – вот сидит он, кому никогда и в голову не приходило мысли сближаться с какой-нибудь честной девушкой или женщиной, а честь обязывает его жениться на той, которую он предпочел бы не брать за себя! Однако он сделал попытку:
– Ведь, Лавранс, тут не то чтобы я обольщал твою дочь за твоей спиной… Я считал себя таким старым, что когда я так много болтал с ней, то думал, она примет все это просто за братские чувства – еще с прежнего времени. И если ты полагаешь, что я для нее слишком стар, то меня твое мнение не удивит, да и не нарушит дружбы между нами.
– Не часто, Симон, встречал я человека, которого мне хотелось бы охотнее назвать своим сыном, чем тебя, – сказал Лавранс. – И я был бы рад выдать Рамборг замуж сам. Ведь ты знаешь, кто будет ее посаженным отцом, когда меня не станет! – Впервые в разговоре между ними обоими был сделан намек, на Эрленда, сына Никулауса. – Во многих отношениях мой зять оказался лучше, чем я считал, когда впервые с ним познакомился. Но я не уверен, что он будет способен действовать разумно, выдавая замуж молодую девушку. И к тому же я вижу по Рамборг, что ей самой этого хочется.
– Это она сейчас так думает, – сказал Симон. – Но ведь она едва вышла из детского возраста! Поэтому я не намерен торопить и настаивать, если тебе кажется, что надо будет повременить еще…
– А я, – сказал Лавранс, слегка наморщив лоб, – не намерен навязывать тебе свою дочь… Можешь быть в этом уверен.
– А ты можешь быть уверен в том, – быстро произнес Симон, – что нет в норвежской земле ни единой девушки, которую я взял бы за себя с большей радостью, чем Рамборг. Понимаешь, Лавранс, мне кажется слишком уж большим счастьем получить такую красавицу, такую юную, такую хорошую невесту, богатую и по рождению из знатнейших родов. А тебя – тестем! – прибавил он немного застенчиво.
Лавранс смущенно рассмеялся.
– Ну, ты знаешь, какого я мнения о тебе! И ты будешь так обращаться с моим ребенком и с ее наследством, что у нас никогда не будет причины раскаиваться в этой сделке, ни у матери, ни у меня…
– Это я обещаю – с помощью Бога и всех его святых! – сказал Симон.
Тут они подали друг другу руки. Симону вспомнился тот первый раз, когда они с Лаврансом скрепили рукобитием такую же сделку. Сердце сжалось и заболело у него в груди.
Но Рамборг, и в самом деле, была для него гораздо лучшей невестой, чем он мог ожидать. После смерти Лавранса его наследство будет разделено только между двумя дочерьми. А он, Симон, будет теперь заместо сына у человека, которого он всегда уважал и любил больше всех, кого знал… И Рамборг свежа, мила и здорова…
И пора уже поступать разумно, как взрослому человеку. Если бы он сидел да раздумывал, что вот, он мог бы жениться, когда она овдовеет, на той, которой не получил, когда она была девушкой… после того как тот, другой, насладился ее молодостью… И взять с нею еще с десяток пасынков… Нет, тогда он был бы достоин, чтобы братья объявили его недееспособным и отстранили от управления собственными его делами. Эрленд долговечен, как камень в горах… Такие молодцы всегда долговечны…
Да, значит, теперь они будут называться свояками. Они не видались друг с другом с того самого вечера в том доме в Осло. Н-да! Пожалуй, вспоминать об этом еще менее приятно тому, другому, чем самому Симону.
Он будет для Рамборг добрым мужем – без обмана. Хотя, сказать по правде, она, такой ребенок, поймала его в ловушку…
– Чего ты смеешься? – спросил Лавранс.
– Смеюсь? Мне пришла в голову одна мысль…
– Ты должен сказать, Симон, в чем дело… чтобы и я мог посмеяться вместе с тобой.
Симон, сын Андреса, устремил острый взгляд своих маленьких глаз на собеседника.
– Я думал… о женщинах. Я хотел бы знать, существует ли такая женщина, которая станет уважать мужскую верность и законы вот как… как мы, мужчины, между собой… если она сама или ее близкие могут приобрести что-нибудь, переступив через них. Халфрид, моя первая жена… Видишь ли, об этом я не рассказывал ни одной живой душе до тебя, Лавранс, сын Бьёргюльфа, и не расскажу никому другому. Халфрид была столь доброй, благочестивой и справедливой женщиной, что, пожалуй, другой такой еще не живало на свете… Я говорил тебе, как она отнеслась к рождению Арньерд. Но в тот раз, когда мы узнали, что случилось с Сигрид… так она хотела, чтобы мы спрятали где-нибудь мою сестру, а она притворится, будто сама беременна, и выдаст ребенка Сигрид за своего. И вот тогда у нас будет наследник, ребенку будет хорошо, а Сигрид поселится у нас, и ей не придется разлучаться с ребенком. Мне кажется, она даже не понимала, что такой поступок будет обманом по отношению к ее собственным родичам…
Лавранс сказал немного погодя:
– Тогда ты мог бы сохранить Мандвик…
Да. – Симон Дарре горько рассмеялся. – И, быть может, по такому же точно праву, по какому многие сидят на той земле, которую они считают наследием своих отцов. Раз нам приходится в подобных делах полагаться только на женскую честь…
Лавранс надвинул колпачок на голову сокола и посадил его к себе на руку.
– Это странная речь для человека, который подумывает о женитьбе, – произнес он тихо.
– О твоих дочерях, разумеется, никто не думает ничего такого, – отвечал Симон.
Лавранс глядел на сокола, почесывая его палочкой.
– Даже о Кристин? – прошептал он.
– Да! – твердо сказал Симон. – Со мной она поступила не очень красиво, но никогда я не замечал, чтобы она говорила неправду. Она сказала честно и откровенно, что встретила другого человека и полюбила его больше, чем меня.
– А ты отказался от нее так легко, – тихим голосом спросил отец, – не потому ли, что… слышал о ней… разные слухи?
– Нет! – по-прежнему твердо произнес Симон, – Я не слыхал о Кристин никаких слухов.
Было условлено, что обручение состоится тем же летом, а свадьба будет сыграна после Пасхи на следующий год, когда Рамборг исполнится пятнадцать лет.
Кристин не видала своего родного дома с того самого дня, как покинула его невестой, – этому уже исполнилось восемь зим. Теперь она возвратилась туда с большой свитой – со своим мужем, Маргрет, пятью сыновьями, няньками, служанками, слугами и лошадьми с дорожными вещами. Лавранс выехал им навстречу – они съехались на плоскогорье Довре. Кристин уже не плакала так легко, как в дни своей юности, но все же, когда увидела отца, подъезжавшего к ней на коне, глаза у нее наполнились слезами. Она остановила своего коня, соскользнула с седла и побежала навстречу отцу. Когда они встретились, она схватила его руку и смиренно поцеловала ее. Лавранс тотчас же спрыгнул с коня и заключил дочь в объятия. Потом пожал руку Эрленду, который, как и все, тоже спешился и пошел навстречу тестю с почтительным поклоном.
На следующий день в Йорюндгорд приехал Симон приветствовать своих новых родичей. Гюрд Дарре и Гейрмюнд из Крюке сопровождали его, но их жены остались в Формо. Симон хотел справлять свою свадьбу у себя, и потому женщины были там очень заняты.
При встрече случилось так, что Симон и Эрленд приветствовали друг друга свободно и непринужденно. Симон владел собой, а Эрленд был так весел и жизнерадостен, что тот подумал: вероятно, он забыл, где они в последний раз виделись! Потом Симон подал руку Кристин. Тут оба были несколько неуверены в себе, и взоры их встретились на одно лишь мгновение.
Кристин показалось, что Симон очень сильно сдал. В молодости он был довольно хорош собой, хотя уже тогда был слишком тучным и короткошеим. Его серо-стальные глаза казались маленькими между опухшими веками, рот был слишком мал, а ямочки на щеках и подбородке чересчур велики для его ребячески круглого лица. Но у него был тогда свежий цвет кожи и молочно-белый высокий лоб под красивыми темно-русыми кудрявыми волосами… Волосы у него еще и теперь вились и были все такими же темными, как орех, и густыми, но все лицо покрывал красно-коричневый загар, под глазами были морщины, а щеки и двойной подбородок тяжело отвисали. И телом он стал тяжел – уже обзавелся брюшком. Не походил он сейчас на человека, который дал бы себе труд прилечь на край постели – пошептаться со своей невестой. Кристин стало жаль свою юную сестру. Та была так свежа, полна прелести и по-детски рада тому, что выходит замуж! В первый же день она показала Кристин все свои сундуки с приданым, со свадебными подарками Симона. И сообщила ей новость, которую слышала от Сигрид, дочери Андреса, будто в свадебной светлице в Формо стоит позолоченный ларец. В нем двенадцать дорогих головных платков, и их она получит от своего мужа в первое же утро. Бедная крошка! Она еще не понимает, что такое брак! Кристин было грустно, что она так мало знает свою сестричку, – Рамборг приезжала в Хюсабю два раза, но всегда была там не в духе и неласкова: ей не нравились ни Эрленд, ни Маргрет, которая была ей ровесницей.
Симон думал и, пожалуй, даже надеялся на то, что Кристин будет выглядеть постаревшей, раз она народила столько детей. Но она цвела молодостью и здоровьем, держалась все так же прямо, и походка ее была все так же полна прелести, хоть она и ступала теперь немного тяжелее. Она была красавицей матерью в окружении своих красивых маленьких сыновей.
На ней было платье из домотканой шерстяной материи ржаво-бурого цвета с вытканными на ней темно-синими птицами, – Симону вспомнилось, что он стоял, облокотясь на ткацкий станок, когда Кристин ткала вот эту самую ткань.
Когда стали садиться за стол в верхней горнице, произошла некоторая суматоха. Скюле и Ивар подняли рев, им хотелось сидеть между матерью и своей кормилицей, к которой они привыкли. Лавранс решил, что не подобает Рамборг сидеть ниже служанки и детей сестры, поэтому он приказал дочери сесть на почетное место рядом с собой, раз она теперь скоро покинет свой родной дом.
Мальчуганы из Хюсабю сидели неспокойно и, видно, не умели держать себя за столом. До конца трапезы было еще далеко, как вдруг из-под стола вынырнул маленький белокурый мальчик и остановился у колен Симона, сидевшего на скамейке.
– Можно посмотреть на этот странный футляр, который висит у тебя на поясе, родич мой Симон? – сказал он. Ребенок говорил медленно и очень важно. Он обратил внимание на большой, отделанный серебром футляр для ложки и двух ножей.
– Можно, родич! Как зовут тебя, свояк?
– Меня зовут Гэуте, сын Эрленда, свояк! – Он положил кусок свинины, который был у него в руке, прямо на колени к Симону, одетому в костюм из фламандского серебристо-серого сукна, вынул из футляра нож и стал внимательно рассматривать его. Потом взял нож, которым ел Симон, и ложку и положил вещи на место, чтобы посмотреть, как это все выглядит, когда прибор вложен в футляр. Он был очень серьезен и сильно измазал себе жиром пальцы и лицо. Симон с улыбкой глядел на красивое озабоченное личико.
Вскоре после этого у мужской скамьи появились и двое старших, а близнецы соскользнули под стол и подняли там возню среди ног гостей, то вылезая из-под стола к собакам, лежавшим у очага, то опять заползая под стол. Взрослые не могли есть без помехи. Правда, мать и отец выговаривали детям и приказывали им сидеть тихо и прилично, но те не обращали на это никакого внимания. Надо сказать, что и родители все время хохотали над ними и, по-видимому, не относились особенно серьезно к их дурному поведению, – даже когда Лавранс довольно резко приказал одному из своих слуг убрать собак в нижнюю горницу, иначе здесь просто нельзя услышать своих собственных слов!
Семья из Хюсабю должна была спать в верхней горнице, и потому после обеда, пока мужчинам подавали еще разные напитки, Кристин и ее служанки отвели детей в угол и стали их там раздевать. Дети до такой степени перепачкались едой, что мать захотела их немного обмыть. Но малыши не желали мыться, а старшие расплескивали воду, и все пятеро бегали взад и вперед по горнице, пока женщины стаскивали с них на ходу одежду по частям. Наконец все забрались в одну из постелей, но там принялись шалить, возиться, спихивать друг друга, хохотать, визжать, а подушки, покрывала, простыни сдергивались то в одну сторону, то в другую, так что пыль столбом летела и вся горница пропахла сенной трухой. Кристин хохотала и заметила равнодушно: «Они потому так возбуждены, что ночуют в чужом месте».
Рамборг вышла из горницы проводить жениха и, пользуясь весенней ночью, немного прошлась с ним по дороге между изгородями. Гюрд и Гейрмюнд проехали вперед, а Симон остановился проститься с невестой. Он уже поставил ногу в стремя, как вдруг опять повернулся к девушке, схватил ее в свои объятия и стиснул нежного ребенка так сильно, что Рамборг тихонько застонала, полная счастья.
– Благослови тебя Боже, моя Рамборг, какая ты чудесная и красивая… Слишком чудесная и красивая для меня! – пробормотал он в ее растрепавшиеся кудри.
Рамборг стояла, глядя ему вслед, когда он уезжал от нее в дымке лунного света. Потом потерла себе плечо, – Симон так схватил ее, что рука ныла. Пьяная от радости, она подумала: осталось всего лишь трое суток до того дня, когда она выйдет за него замуж!..
Лавранс стоял с Кристин перед детской кроватью, глядя, как дочь укладывает сыновей. Старшие были уже большими мальчиками, худощавыми, со стройными тонкими руками и ногами, но двое малышей были пухлыми и бело-розовыми, со складками на теле и ямочками на всех сгибах. Прекрасное зрелище, подумал он, видеть, как они лежат тут, раскрасневшиеся и разгоряченные, с пышными волосами, влажными от пота, и тихо дышат во сне. Здоровые, красивые дети, – но никогда еще он не видел столь дурно воспитанных ребят, как его внуки. Хорошо еще, что не было здесь сегодня сестры и невестки Симона! Но, уж верно, не ему говорить о воспитании детей… Лавранс тихонько вздохнул и перекрестил детские головки.
И вот Симон, сын Андреса, отпраздновал свою свадьбу с Рамборг, дочерью Лавранса, и свадьба их была красивой и пышной. У жениха и невесты были радостные лица, и многим показалось, что Рамборг была прекраснее в свой торжественный день, чем когда-то ее сестра, не так поразительно красива, как Кристин, но радостнее и ласковее той. Все могли убедиться, глядя в ясные, невинные глаза невесты, что она со всей честью носит сегодня золотой родовой венец Йеслингов.
И радостно и гордо сидела она с убранными и заколотыми волосами в кресле перед своей брачной постелью, когда гости пришли к молодым в первое утро. Со смехом и игривыми шутками смотрели они, как Симон надевал женскую повязку на голову своей молодой жены. От приветственных криков и звона оружия сотрясались стены, когда Рамборг поднялась с места и подала своему мужу руку, выпрямившись во весь рост, со щеками, рдевшими румянцем под белой косынкой.
Не так часто случается, чтобы двое детей знатного рода из одной местности сочетались браком, – если проследить род во всех его ветвях, то чаще всего бывает, что открывается слишком близкое родство. Поэтому все сочли этот брак великим и радостным праздником.
Приехав в Йорюндгорд, Кристин почти сразу же заметила, что все старые деревянные человеческие головы, стоявшие на крышах домов в виде коньков над скрещением причелин кровли, были убраны. Вместо них там появились шпицы с листвой и птицами и на новом стабюре – позолоченный флюгер. Точно так же прежние столбы почетного места в старой жилой горнице с очагом были заменены новыми. Прежние были вырезаны в виде двух мужей, правда довольно безобразных, по зато они стояли там с тех пор, как дом был построен, и в торжественных случаях их обычно смазывали салом и обмывали пивом. На новых столбах отец вырезал двух мужей со щитами и в шлемах со знаком креста. Это не сам святой Улав, – так говорил отец, ибо ему казалось непристойным, чтобы всякий грешник имел в своем доме изображения святых, разве только для того, чтобы читать перед ними молитвы, – собственно говоря, столбы как бы изображали двух воинов из стражи Улава. Все старые деревянные резные изображения Лавранс сам изрубил на куски и сжег, слуги не посмели это сделать. Им едва разрешили носить еду накануне праздников на большой камень у Йорюндова кургана, – но Лавранс все же счел, что было бы нехорошо лишать подношений того, кто спит в этом кургане и привык получать дары с тех самых пор, как люди живут здесь в усадьбе. Он умер задолго до введения христианства в Норвегии, так уж не его вина, что он остался язычником!
Людям не нравились эти затеи Лавранса, сына Бьёргюльфа. Хорошо ему, раз у него есть средства купить себе защиту в ином месте. А она, видно, столь же действенна, ибо прежняя крестьянская удача не покидает Лавранса. Но еще вопрос, не отомстит ли за себя тот народ, когда здесь, в усадьбе, появится новый хозяин, менее благочестивый и не такой щедрый ко всему церковному. И маленьким людям было много дешевле отдавать прежним[33] то, что те привыкли получать, чем вступать с ними в ссоры и всецело держаться священников.
Впрочем было еще не ясно, как обернется дело с дружбой между Йорюндгордом и церковной усадьбой, когда отца Эйрика не станет. Священник стал теперь стар и плох, так что ему пришлось завести себе помощника. Сперва он говорил с епископом о своем внуке Бентейне, сыне Иона, но и Лавранс тоже поговорил с епископом, который был его другом еще с прежних времен.
Люди сочли это неправильным. Правда, молодой священник немного приставал к Кристин, дочери Лавранса, в тот вечер и, быть может, напугал девчонку, – однако, кто знает, не сама ли она вызвала парня на такую дерзость? Ведь впоследствии обнаружилось, что Кристин вовсе уж не была такой застенчивой, какой казалась. Но Лавранс всегда слишком доверял своей дочери, просто на руках ее носил, словно она была какой-то святыней!
Поэтому на некоторое время между отцом Эйриком и Лаврансом пробежал холодок. Но потом появился отец Сульмюнд, и он немедленно затеял раздоры с приходским священником из-за какого-то земельного участка, который не то принадлежал к церковным угодьям, не то составлял личную собственность Эйрика. Лавранс лучше всех жителей прихода знал о сделках, совершенных на землю с незапамятных времен, и его свидетельство решило судьбу спора. С тех пор они с отцом Сульмюндом не были друзьями, но зато отец Эйрик и старый дьякон Эудюн теперь, можно сказать, почти что жили в Йорюндгорде, ибо они являлись туда ежедневно и вечно сидели с Лаврансом, жалуясь на всякие несправедливости и докуку, которые им приходилось терпеть от нового священника, и притом их обслуживали так, словно это были два епископа.
Кристин кое-что слышала об этом от Боргара, сына Тронда из Сюндбю; жена его была из Трондхеймской области, и Боргар неоднократно гостил в Хюсабю. Тронд Йеслинг умер несколько лет тому назад; его смерть никого особенно не огорчила, ибо он был скорее всего как бы выродком в старом роду – жадным, упрямым и болезненным. Один лишь Лавранс уживался с Трондом, потому что жалел шурина, а еще больше Гюндрид, жену его. Теперь обоих их не было на свете, и все четверо сыновей их жили вместе в отцовской усадьбе; они были способные, отважные и красивые люди, так что народ считал это изменением к лучшему. Между ними и мужем их тетки в Йорюндгорде была большая дружба, – Лавранс ездил в Сюндбю раза два каждый год и вместе с молодыми людьми охотился в западных горах. Но Боргар говорил, что прямо неестественно, до чего Лавранс и Рагнфрид мучат себя теперь покаянием да благочестием. «Воду он хлещет в посты все так же лихо, отец твой, но с ковшами, полными пива, уже не беседует с прежним добрым и сердечным расположением, как раньше когда-то», – рассказывал Боргар. Никто не может это понять, – ведь нельзя же предполагать, что Лаврансу нужно искупить какой-то тайный грех, и, насколько людям известно, ни одно дитя Адама, верно, не прожило такую христианскую жизнь, как он, – кроме разве господних святых!
Глубоко в душе Кристин шевельнулась смутная догадка, почему ее отец прилагает такое старание, чтобы подойти все ближе и ближе к Богу. Но она не посмела продумать эту мысль до конца.
Ей не хотелось признаться, что она заметила, как изменился отец. Не потому, что он так уж состарился: он держался все так же прямо, и осанка его по-прежнему была стройной и красивой. Волосы сильно поседели, но это не бросалось в глаза, потому что Лавранс был всегда таким светловолосым. И все же… В ее памяти вставал образ молодого, ослепительно красивого человека… Здоровая округлость щек на узком, продолговатом лице, чистый румянец кожи под солнечным загаром, красные, полные губы и глубокие уголки рта. А теперь его мускулистое тело высохло и от него остались только жилы да кости, лицо побурело и заострилось, а в уголках рта образовались складки. Да, теперь он уже перестал быть молодым человеком, хотя, с другой стороны, был не так еще стар.
Спокойным, рассудительным и задумчивым Лавранс был всегда, и Кристин знала, что он с самых своих детских дней с особым рвением следовал христианским заветам, любил церковные службы и молитвы на языке римлян и посещал церковь как место, где получал удовольствие. Но все чувствовали, что смелый дух и радость жизни широкими и спокойными волнами вздымаются в душе этого тихого человека. А теперь что-то как будто унесло из его души отливом.
Кристин видела его пьяным единственный раз с тех пор, как приехала домой, – в один из вечеров на свадьбе в Форме. Тогда он пошатывался и с трудом ворочал языком, но не был особенно весел. Она помнила со времен своего детства, как на пирах по большим праздникам или в гостях ее отец хохотал во все горло и хлопал себя по ляжкам при каждой шутке, предлагал тянуть канат или бороться всем мужчинам, известным своей физической силой, испытывал лошадей, пускался в пляс и если держался на ногах нетвердо, то сам смеялся больше всех, сыпал подарками и излучал на всех потоки добродушия и дружелюбия. Она понимала, что ее отец нуждается в сильном опьянении в промежутки между упорной работой, строгими постами, которые он держал, и тихой домашней жизнью со своими родными, видевшими в нем лучшего своего друга и поддержку.
Она чувствовала также, что у ее мужа не было никогда такой потребности напиваться допьяна, потому что он мало обуздывал себя, даже бывая совершенно трезвым, и неизменно следовал любым своим побуждениям, не раздумывая долго над тем, что правильно и что неправильно, что люди сочтут добрым обычаем и какое поведение назовут разумным. Эрленд был самым умеренным человеком в питье крепких напитков, какого только знала Кристин, – он пил для утоления жажды или ради общества, не придавая этому значения.
Ныне Лавранс, сын Бьёргюльфа, потерял прежнее свое доброе расположение духа за чашей с добрым пивом. Больше в нем уже не было того, что требовало выхода в опьянении. Никогда прежде не приходило ему в голову топить свое горе в хмельном, не появлялось у него такой мысли и теперь, ибо для него дело обстояло так, что за пиршественный стол человек должен нести радость.
Для своих горестей и печалей Лавранс искал иного места. В дочерней памяти всегда смутно вставал полузабытый образ: отец в ту ночь, когда горела церковь. Он стоял под распятием, им спасенным, держа крест и сам опираясь на него. Не продумывая этой мысли до конца, Кристин угадывала, что боязнь за ее будущее и будущее ее детей с человеком, которого она выбрала, и чувство его собственного здесь бессилия – они-то отчасти и изменили Лавранса.
Сознание это тайно грызло ее сердце. И она приехала домой к своим усталой от суматошности последней зимы, от того легкомыслия, с каким она сама примирилась с беспечностью Эрленда. Она знала, что он был и остается мотом, что у него не хватает ума управлять своим имуществом, – оно тает под его управлением медленно и непрерывно. Кое в чем она добилась, чтобы он поступил по ее совету или по совету отца Эйлина, но у нее не хватало сил говорить с ним об этом вечно и беспрестанно. Да и соблазнительно было предаваться радости вместе с ним. Она так устала сражаться и бороться со всем, что было вокруг нее и в ее собственной душе. Ни ibkoh уж она была, что боялась также и беспечности и утомлялась от нее.
Здесь, дома, она надеялась опять обрести мир и покой дней своего детства под защитой отца.
…Но нет! Она чувствовала такую неуверенность. Эрленд получал теперь хорошие доходы со своего воеводства, но зато начал жить с еще большей пышностью, поставил дом на более широкую ногу, завел себе свиту, как у военачальника. И совсем устранил Кристин от всего в своей жизни, что не касалось их самого близкого общения. Она понимала, что ему нежелательно, чтобы за его поведением следили ее внимательные взоры. С мужчинами он достаточно охотно болтал обо всем, что видел и переживал на севере, – с ней же не заговаривал об этом никогда. И было еще и другое. Несколько раз за эти годы он встречался с фру Ингебьёрг, матерью короля, и господином Кнутом Порее. Ныне господин Кнут стал датским герцогом, а дочь короля Хокона связана с ним брачными узами. Это вызвало горькую обиду в сердцах многих норвежских мужей; были предприняты шаги против фру Ингебьёрг, значения которых Кристин не понимала. А епископ бьёргвинский тайно прислал несколько ящиков в Хюсабю; они были теперь погружены на «Маргюгр», и корабль стоял на якоре у Рэумсдалского мыса. Эрленд получил какие-то письменные известия и собирался отплыть этим летом в Данию. На этот раз он непременно хотел взять Кристин с собой, но она воспротивилась. Она знала, что Эрленд вращается среди этой знати как человек равный и дорогой родственник, и потому побаивалась: все же так ненадежно, когда человек столь неосторожен, как Эрленд. Но не отважилась ехать вместе с ним – все равно ей не придется давать ему там советы. И, кроме того, ей не хотелось обрекать себя на общение с такими людьми, с которыми ей, обыкновенной женщине, будет трудно держаться на равной ноге. Да и к тому же еще она боялась моря, – морская болезнь ей гораздо хуже всяких родов, даже самых тяжелых.
И она жила дома в Йорюндгорде с постоянным беспокойством в душе.
Однажды она была со своим отцом в усадьбе Шенне. И вновь увидела ту замечательную драгоценность, которая хранилась там. Это была шпора из чистейшего золота, огромная, старинная на вид, со странными украшениями. Кристин, как и каждому ребенку в их округе, было известно, откуда она взялась.
Это случилось вскоре после того, как святой Улав окрестил жителей долины и Эудхильд Прекрасная из Шенне исчезла, заключенная в гору. Втащили церковный колокол на нагорье и звонили в него в поисках девушки; на третий вечер она появилась и уже шла по горному лугу, так украшенная золотом, что сверкала, как звезда. Но гут веревка лопнула, колокол скатился вниз по каменной осыпи, и Эудхильд пришлось вернуться в гору.
Но много лет спустя, однажды ночью, к священнику явились двенадцать витязей, – это был первый священник здесь, в Силе. На них были золотые шлемы, серебряные кольчуги, и они сидели верхом на темно-гнедых жеребцах. То были сыновья Эудхильд от горного короля, и они просили, чтобы их мать погребли по христианскому обряду и в освященной земле. Живя-де в горе, она старалась сохранить свою веру и соблюдала все праздники, поэтому слезно молит об этой милости. Но священник отказал; в народе рассказывалось, что за это он теперь сам не знает себе покоя в могиле: осенними ночами бывает слышно, как он бродит по роще выше церкви и плачет, раскаиваясь в своей жестокости. В ту же ночь сыновья Эудхильд отправились в Шенне с поклоном от своей матери ее старым родителям. Наутро во дворе была найдена золотая шпора. И тамошний народ, видно, до сих пор считает себя в родстве с потомками семьи из Шенне, ибо им всегда сопутствует особенное счастье в горах.
Когда они ехали светлой летней ночью домой, Лавранс сказал дочери:
– Эти сыновья Эудхильд читали христианские молитвы, которым научились у матери. Им нельзя было поминать имя Божье и имя Христа, потому «Отче наш» и «Верую» они читали так: «Верую в того всемогущего, верую в сына единородного, верую в духа пресильного». И еще они читали: «Привет тебе, госпожа, благословенна ты среди жен… благословен плод чрева твоего, утешение мира…»
Кристин посмотрела застенчиво в худое, обветренное лицо отца. В свете летней ночи оно казалось таким изможденным заботами и тяжкими размышлениями, каким ей еще никогда не приходилось его видеть.
– Этого вы мне раньше не рассказывали, – сказала она.
– Разве нет? Наверное, мне казалось, от этого у тебя могут появиться не по возрасту тяжелые мысли. Отец Эйрик говорит, у святого Павла апостола написано: не один мир людской вздыхает от мук…
Как-то Кристин шила, сидя на самой верхней ступеньке лестницы, ведущей в верхнюю горницу, как вдруг во двор усадьбы въехал Симон и остановился внизу, не замечая Кристин. Родители ее вышли из дому. Но Симон не спрыгнул с коня: Рамборг просто наказала ему спросить, когда он будет проезжать тут мимо, насчет ее любимой овечки, – ее не отправили на горный выгон? Рамборг хотелось бы взять ее себе.
Кристин видела, что отец ее почесал в затылке. Да-а, овечка Рамборг! Он сердито рассмеялся. Очень досадно, он надеялся, что Рамборг забудет про нее. Дело в том, что он подарил двум старшим внукам по ручному топорику. И первое, что они сделали, пустив топорики в ход, – это зарубили насмерть овечку Рамборг.
Симон усмехнулся:
– Да уж, эти молодцы из Хюсабю – настоящие разбойники… Кристин, сбежав по ступенькам вниз, сняла с цепочки на поясе свои серебряные ножницы.
– Вот, отдай их Рамборг как пеню за то, что сыновья мои. зарезали ее овцу! Я знаю, ей с самых малых лет хотелось получить такие ножницы. Пусть никто не говорит, что мои сыновья…
Она говорила запальчиво, но вдруг сразу умолкла. Она увидела лица своих родителей, – Лавранс и Рагнфрид глядели на нее неодобрительно и изумленно.
Симон не взял ножниц и, по-видимому, был смущен. Тут он заметил Бьёргюльфа, подъехал к нему, наклонился и, подхватив мальчика, посадил его перед собой на седло.
– А, ты, викинг, совершаешь здесь набеги на наши поселки? Ну, ты теперь мой пленник! Пусть завтра твои родители приедут ко мне, и мы поторгуемся с ними насчет выкупных денег…
С этими словами он, со смехом обернувшись, помахал рукой в знак привета и ускакал с мальчиком, который хохотал и барахтался у него в руках. Симон очень подружился с сыновьями Эрленда. Кристин вспомнила, что он всегда питал склонность к детям; ее младшие сестренки тянулись к нему. Ей бывало ужасно обидно, что Симон так любит детей и умеет занимать их играми, тогда как ее собственный муж столь мало обращает внимания. на болтовню малышей.
Впрочем, день спустя, когда они были в Формо, она узнала, что жена не поблагодарила Симона за то, что он привез с собой домой такого гостя.
– Нечего и ожидать от Рамборг, чтобы ее уже теперь занимали дети, – сказала Рагнфрид. – Ведь она еще сама-то едва вышла из детского возраста. Конечно, будет совсем иное, когда она станет старше.
– Пожалуй! – Симон и его теща обменялись взглядом и чуть заметной улыбкой.
«Ах, вот что! – подумала Кристин. – Ведь скоро уже два месяца со времени их свадьбы…»
Возбужденная и неспокойная душой, – такой была сейчас Кристин, – она вымещала свое настроение на Эрленде. Он относился к пребыванию в усадьбе родителей жены спокойно и с удовлетворением, точно был праведником. Он дружил с Рагнфрид и ясно показывал, что ему чрезвычайно нравится тесть, да, по-видимому, и Лавранс любил своего зятя. Но Кристин стала теперь такой болезненно-впечатлительной, что чувствовала в добром отношении отца к Эрленду многое от той снисходительности, которую Лавранс всегда питал к каждому живому существу, казавшемуся ему не очень способным справляться с невзгодами самостоятельно. Не такова была его любовь к мужу второй дочери: Симона он встречал как друга и товарища. И хотя Эрленд по своему возрасту стоял гораздо ближе к тестю, чем Симон, однако Симон и Лавранс говорили друг другу ты. Эрленду же, с того самого времени, как он сделался женихом Кристин, Лавранс говорил ты, а тот обращался к отцу на вы. Лавранс никогда не предлагал изменить это, обращение.
Симон и Эрленд тоже держались по-приятельски, когда встречались, но не искали общества друг друга. Кристин продолжала испытывать тайное смущение перед Симоном Дарре, – из-за того, что он знал о ней, и еще больше – из-за сознания, что в тот раз он вышел из положения с честью, а Эрленд – со срамом. Ее просто бесило, когда она думала о том, что, видимо, даже это Эрленд смог позабыть! Поэтому она не всегда бывала обходительна с мужем. Если Эрленд бывал в хорошем настроении и сносил ее раздражительность добродушно и кротко, то Кристин злило, что он не принимает близко к сердцу ее слов. Другой раз случалось, что у него не хватало терпения, и тогда он выходил из себя, но Кристин отвечала ему язвительно и холодно.
Как-то вечером они сидели в Йорюндгорде в старой горнице – Лаврансу больше всего нравилось это помещение, в особенности в дождливую погоду и при таком тяжелом воздухе, как, например, сегодня, ибо в новой горнице под верхними покоями был плоский потолок, и дым от печи там очень мешал, а в старой горнице дым уходил над очагом вверх под стропила крыши, даже когда приходилось закрывать из-за непогоды дымовую отдушину.
Кристин шила, сидя у очага; она была в дурном настроении и скучала. Напротив нее дремала над своим шитьем Маргрет, время от времени позевывая. Дети возились и шумели в горнице. Рагнфрид была в Формо, а большинство слуг и служанок ушло из дому. Лавранс сидел на почетном месте, а Эрленд – около него, на внешней скамье; между ними стояла шахматная доска, и они молча, после долгого раздумья, передвигали фигуры. Один раз, когда Ивар и Скюле старались разорвать какого-то щенка на две части и тянули его в разные стороны, Лавранс встал и отнял у них визжавшее маленькое животное. Он ничего не сказал и снова сел за игру, держа щенка на коленях.
Кристин подошла и стала следить за игрой, положив руку на плечо мужа. Эрленд играл в шахматы гораздо хуже тестя, поэтому чаще всего он проигрывал, когда они по вечерам садились за доску, но относился к этому спокойно и равнодушно. В этот вечер он играл очень плохо. Кристин все время пилила его за это – не очень-то ласково и нежно. В конце концов Лавранс сказал довольно сердито:
– Не может Эрленд сосредоточить свои мысли на игре, раз ты торчишь тут и его беспокоишь! Чего тебе надо здесь, Кристин? Ведь ты же ничего не понимала в шахматах!
– Ну конечно, по-вашему я вообще ничего не понимаю!
– Одного, по-моему, ты, во всяком случае, не понимаешь, – сказал резко отец, – а именно, как подобает жене разговаривать со своим мужем. Лучше уйди отсюда и уйми детей: они совсем ошалели.
Кристин отошла от играющих, посадила всех детей в один ряд на скамью и сама села с ними.
– Сидите теперь тихо, сыночки! – сказала она. – Ваш дедушка не хочет, чтобы вы тут играли и забавлялись.
Лавранс взглянул на дочь, но промолчал. Немного погодя в горницу вошли няньки, и Кристин, служанки и Маргрет отправились укладывать детей спать. Эрленд сказал, когда они с тестем остались одни:
– Мне хотелось бы, тесть, чтобы вы не выговаривали Кристин. Если она находит для себя утешение в том, что пилит меня, когда у нее бывает вот такое дурное настроение… то ведь разговоры с ней не помогут. И она терпеть не может, чтобы кто-нибудь говорил плохо о ее детях!..
– А ты, – спросил Лавранс, – ты намерен терпеть, чтобы твои сыновья росли такими невежами? Где же это они, все те служанки, которые должны пестовать их и наблюдать за ними?
– Я думаю, с вашими слугами в людской! – сказал Эрленд со смехом и потянулся. – Но я не смею и слова молвить Кристин об ее девушках-служанках. А то она разгневается и доведет до моего сведения, что ни она, ни я не были образцом для людей!..
День спустя Кристин бродила по лужку к югу от усадьбы, собирая землянику. Вдруг отец окликнул ее из дверей кузницы и велел зайти к нему.
Кристин пошла с неохотой – наверное, опять что-нибудь насчет Ноккве: в это утро он открыл ворота, и все коровы, не отправленные в горы, забрели в ячменное поле.
Отец вынул из горна кусок раскаленного докрасна железа и положил его на наковальню. Дочь сидела, дожидаясь, и долгое время не слышно было иных звуков, кроме ударов молота по брызгавшему искрами будущему крюку для подвешивания котла и ответного звонкого гудения наковальни. Наконец Кристин спросила, что ему от нее нужно.
Железо уже остыло. Лавранс отложил в сторону клеши и кувалду и подошел к дочери. С сажей на лице и на волосах, с почерневшими руками и одеждой, в большом кожаном переднике, он казался более строгим, чем обычно.
– Я позвал тебя сюда, дочь моя, ибо хочу сказать тебе вот что. Здесь, в моем доме, ты обязана оказывать своему супругу то уважение, которое приличествует жене. Я не желаю слушать, чтобы дочь моя отвечала своему мужу так, как ты отвечала и разговаривала с Эрлендом вчера!
– Это для меня новость, отец, что вы начали считать Эрленда человеком, которому люди должны, оказывать уважение!
– Он твой муж, – сказал Лавранс. – Ведь я не применял к тебе насилия, чтобы состоялся этот брак. Тебе следует это помнить.
– У вас с ним такая горячая дружба, – отвечала Кристин. – Если бы вы знали его тогда вот так, как теперь, то, наверное, выдали бы меня замуж насильно.
Отец посмотрел на нее серьезно и огорченно.
– Ты сейчас отвечаешь, Кристин, слишком поспешно и говоришь, как сама знаешь, неправду. Я не пытался принуждать тебя, когда ты захотела бросить своего законного жениха, хотя ты знаешь, что я сердечно люблю Симона…
– Да… Но ведь Симон тоже не хотел тогда брать меня замуж…
– А-а? Он был слишком благороден, чтобы упорно настаивать на своем праве, раз ты не хотела. Но я еще не знаю, очень ли противился бы он в глубине души, поступи я так, как хотел Андрес Дарре… то есть, чтобы мы не обращали внимания на дурачества таких вот двух молодых людей, как вы оба! И вскоре я буду, пожалуй, думать: а не прав ли был рыцарь? Когда вижу теперь, что ты не можешь жить благопристойно с супругом, которого сама же во что бы то ни стало желала получить!..
Кристин засмеялась нехорошим, громким смехом.
– Симон! Никогда вам не удалось бы принудить Симона жениться на женщине, которую он застал с другим мужчиной в таком доме…
У Лавранса перехватило дыхание.
– Доме? – невольно произнес он.
– Да… В таком, какой вы, мужчины, называете борделью. Та, что владела им, – это была любовница Мюнана, – она сама предупреждала меня, чтобы я туда не ходила. Я сказала: «Мне надо встретиться с моим родичем». Я и не знала, что он был ее родичем…
Она опять засмеялась нехорошим, озлобленным смехом…
– Замолчи! – крикнул отец.
Он постоял немного. Дрожью подернулось его лицо… внезапно словно поблекло от улыбки. Кристин невольно подумала про лес на горном склоне… Так тот белеет, когда порыв бури вывертывает каждый лист, – блистающий и бледный отсвет.
– Многое узнает тот, кто не расспрашивает… Кристин бессильно поникла, сидя на скамейке, облокотилась на одну руку, а другою прикрыла глаза. Впервые за всю свою жизнь она испугалась отца – испугалась смертельно.
Лавранс отвернулся от нее, отошел, взял кувалду, поставил ее на место среди других. Потом собрал напильники и мелкие инструменты и принялся раскладывать их в порядке на поперечной балке между стен. Он стоял спиной к Кристин; руки у него странно дрожали.
– А ты никогда не задумывалась, Кристин… Ведь Эрленд молчал об этом. – Он остановился перед ней, глядя сверху вниз в ее белое, испуганное лицо. – Я ответил ему: «Нет» – наотрез, когда он приехал ко мне в Тюнсберг со своими богатыми родичами и посватался к тебе… Я не знал тогда, что мне следовало бы благодарить его за то, что он хотел восстановить честь моей дочери… Многие мужчины в подобном случае поспешили бы дать мне это понять…
Но он приехал снова и сватался к тебе со всей честью. Не всякий проявил бы такое усердие, чтобы взять за себя замуж ту, которая уже… которая была… такой, какой ты была тогда!
– Этого ни один мужчина, мне кажется, не посмел бы рассказать вам…
– Не холодного булата боялся когда бы то ни было Эрленд!.. – Вдруг в лице Лавранса появилась какая-то невыразимая усталость, голос его был мертв и беззвучен. Но вот он снова заговорил спокойно и твердо. – Как это все ни скверно, Кристин… но, по-моему, еще хуже то, что ты говоришь так теперь, когда он стал твоим мужем и отцом твоих сыновей…
Если все обстоит так, как ты говоришь, значит ты знала о нем самое худшее еще до того, как столь упрямо стремилась выйти за него замуж. И все же он готов был приобрести тебя дорогой ценой, словно ты еще была честной девушкой. Большую свободу предоставил он тебе распоряжаться всем и править… Поэтому ты должна искупить свой грех тем, что будешь править разумно и исправлять там, где у Эрленда не хватает предусмотрительности… Это твой долг перед Богом и перед твоими детьми!
Я сам говорил, да и другие тоже, что, пожалуй, Эрленд способен только обольщать женщин. И ты виновата в том, что такие вещи говорились: это ты сама сейчас засвидетельствовала. Однако потом он показал, что у него есть способности и на другое… Твои муж приобрел себе доброе имя своей доблестью и быстротой действий во время войны. Твои сыновья могут гордиться, что их отец заслужил славу смелостью, и отвагой, и умением владеть оружием. Что он был…. неразумен… об этом тебе должно быть известно лучше, чем всем нам. Ты скорее искупишь свой срам, если будешь оказывать уважение и помогать тому супругу, которого ты сама себе выбрала.
Кристин низко склонилась к самым коленям, обхватив голову руками. При этих словах она взглянула на отца, бледная, в полном отчаянии.
– Жестоко с моей стороны было рассказать вам это. Ох!.. Симон просил меня… Только об этом он меня и просил!.. Чтобы я пожалела вас и не сообщала вам самого худшего…
– Симон просил тебя пожалеть меня?.. – Она услышала страдание в его голосе. И поняла: было тоже жестокостью с ее стороны сказать ему, что чужой человек счел необходимым напомнить ей о жалости к отцу.
Тут Лавранс присел к ней, взял в свои руки ее руку и положил ее себе на колено.
– Это было жестоко, моя Кристин! – сказал он ласково и печально. – Ты добра со всеми, дитя мое хорошее, но я понял давно уже, что ты можешь быть жестокой с теми, кого любишь слишком сильно. Ради бога, Кристин, избавь меня от того, чтобы мне нужно было бояться за тебя! Не принесла бы эта твоя необузданность еще большего горя тебе и твоим. Ты брыкаешься, как молодая лошадь, которую впервые привязали к столбу, а ведь ты привязана корнями сердца своего.
Рыдая, приникла она к нему, и отец крепко обнял ее и прижал к себе. Так они долго сидели, но Лавранс больше ничего не говорил. Наконец он приподнял ее голову.
– Ты совсем черная, – сказал он с легкой улыбкой. – Вот там, в углу, лежит тряпка… Только ты об нее еще больше испачкаешься. Ступай домой и умойся… А то, глядя на тебя, все подумают, что ты сидела на коленях у кузнеца!
Он нежно вытолкал дочь за дверь, закрыл ее и немного постоял. Потом, шатаясь, сделал несколько шагов к скамейке, рухнул на нее и остался сидеть, упершись затылком в бревна стены, и закинул кверху искаженное лицо. Изо всех сил он прижимал руку к тому месту, где билось сердце.
Сколько же это может продолжаться? Не хватает воздуху, слабость и темнота перед глазами, боль, распространившаяся в руку от сердца, которое боролось и трепетало, отбивало несколько ударов и потом опять останавливалось трепеща. Кровь стучала в жилах на шее.
Ничего, скоро пройдет. Это всегда проходит, стоит только ему спокойно посидеть. Но опять возвращается все чаще и чаще.
Эрленд назначил людям со своего корабля местом встречи остров Веэй, а временем – канун дня святого Иакова, но сам немного задержался в Йорюндгорде, отправившись с Симоном на охоту на матерого медведя, причинявшего много вреда скоту, пасшемуся на горном выгоне. Когда он вернулся с охоты домой, его ждало там известие, что его люди подрались с горожанами, и ему пришлось поспешить на север, чтобы выручать своих. У Лавранса было там какое-то дело, и поэтому он поехал верхом вместе с зятем.
Время шло уже к осеннему празднику святого Улава, когда они прибыли на остров. Там уже стоял на якоре корабль Эрлинга, сына Видкюна, а за вечерней в церкви святого Петра они встретили и самого наместника. Он отправился вместе с ними на монастырское подворье, где остановился Лавранс, отужинал там с ними и послал своих людей на корабль принести оттуда особо хорошего французского вина, которое он достал в Нидаросе.
Но беседа за вином проходила вяло. Эрленд сидел, погруженный в свои собственные думы, с веселым огоньком в глазах, который у него всегда появлялся, когда предстояло что-то новое, слушал рассеянно речи других; Лавранс только прихлебывал вино, и господин Эрлинг молчал.
– У тебя усталый вид, родич! – сказал ему Эрленд. Оказывается, в прошлую ночь при переходе через залив они были застигнуты бурей и Эрлингу пришлось все время быть наверху…
– И тебе придется скакать сломя голову, если ты хочешь добраться до Тюнсберга ко дню святого Лаврентия! К тому же большого удовольствия или покоя себе ты и там не найдешь. Если магистр Поль сейчас с королем…
– Да. А ты не зайдешь в Тюнсберг по пути?
– Разве только, чтобы осведомиться, не пошлет ли король своей матери ласкового сыновнего привета. – Эрленд рассмеялся. – Или не отправит ли епископ Эудфинн какого-нибудь известия фру Ингебьёрг.
– Многих изумляет, что ты отплываешь в Данию в такое время, когда все военачальники направляются на совещание в Тюнсберг, – сказал господин Эрлинг.
– Не странно ли, что люди всегда изумляются мне? Но ведь может же у меня явиться желание посмотреть немного на добрые обычаи, каких я не видел с тех самых пор, как был в последний раз в Дании. Снова принять участие в турнире… Да еще если наша родственница пригласила нас. Ведь с ней теперь никто не хочет знаться из ее родных здесь, в Норвегии, кроме Мюнана и меня!
– Мюнана… – Эрлинг наморщил брови. Потом рассмеялся. – Разве в этом – я чуть не сказал старом… кабане еще осталось столько жизни, что он в состоянии передвигать свою тушу? Итак, значит, герцог Кнут собирается устраивать турниры! Конечно, и Мюнан выедет на ристалище?
– Да… И жаль мне тебя, Эрлинг, что ты не хочешь поехать с нами и взглянуть на это зрелище. – Эрленд тоже засмеялся. – Я замечаю, что ты боишься, не для того ли пригласила нас фру Ингебьёрг к себе на эти крестины, чтобы мы заварили там пиво совсем для другого пиршества. Но ты же сам прекрасно знаешь, что у меня слишком неловкие лапы и слишком легкомысленное сердце, чтобы меня можно было использовать для тайных целей. А Мюнану вы уже повыдергали все зубы!..
– Ну нет, мы с этой стороны вовсе не так уж боимся заговоров. Ведь теперь Ингебьёрг, дочь Хокона, должна бы вполне уяснить себе, что она потеряла всякие права в своей родной стране, с тех пор как вышла замуж за этого Порее. Трудно было бы ей ступить хотя бы одной ногой на наш порог, раз она вложила свою руку в руку человека, даже мизинца которого мы не хотим видеть в пределах своих границ…
– Да, с вашей стороны было умно разлучить мальчика с его матерью… – мрачно сказал Эрленд. – Еще он ребенок… а уже у нас, норвежцев, есть основания высоко держать голову, когда подумаем о короле, которому мы клялись в верности…
– Замолчи! – сказал Эрлинг тихо и сокрушенно. – Это… несомненно, неправда…
Оба собеседника поняли по его виду, что он сам знает, что это правда. Хотя король Магнус, сын Эйрика, не вышел еще из детского возраста, но он уже был заражен грехом, о котором не приличествует упоминать среди людей крещеных. Один шведский клирик, приставленный к нему для обучения его чтению и письму, когда он жил в Швеции, сбил его с пути совершенно несказуемым образом…
Эрленд сказал:
– Люди шепчутся в каждой усадьбе и в каждой хижине у нас на севере, что собор в Нидаросе сгорел, потому что наш король недостоин сидеть на престоле святого Улава.
– Ради Бога, Эрленд!.. Я говорю, еще неизвестно, правда ли это! А это дитя, король Магнус, безгрешно в глазах Господа, мы должны тому верить… Он может очистить себя… Ты говорил, мы разлучили его с матерью! А я говорю: да накажет Господь мать, которая изменяет своему ребенку, как Ингебьёрг изменила своему сыну… Таким нельзя доверять, Эрленд! Помни: люди, на свидание с которыми ты теперь едешь, вероломны!
– Мне думается, друг другу они были достаточно верны… Но вот ты говоришь так, словно послания с неба падают тебе в полу плаща каждый день… Не потому ли ты позволяешь себе быть столь отважным, что готов грызться с князьями церкви?..
– Довольно, Эрленд! Говори о том, любезный, в чем ты смыслишь, или молчи! – Господин Эрлинг поднялся с места. Оба они с Эрлендом стояли злые, с раскрасневшимися лицами.
Эрленд скривил рот – так ему стало противно.
– Животное, с которым осквернился человек, мы убиваем и бросаем его тело в водопад…
– Эрленд! – Наместник схватился за край стола обеими руками. – У тебя самого есть сыновья… – сказал он тихо. – Как можешь ты произносить такие слова… Следи за своим языком, Эрленд! Подумай, прежде чем сказать что-нибудь там, куда ты едешь, и. двадцать раз подумай, прежде чем сделать что-нибудь…
– Если так поступаете вы, правящие делами государства, то меня не удивляет, что все у нас идет вкривь и вкось! Но, разумеется, тебе нечего опасаться. – Он скривил рот. – Я… Я… конечно, ничего не стану делать. Однако великолепно жить в нашей стране!.. Ну, тебе ведь надо рано вставать завтра. А мой тесть устал…
Двое других, не говоря ничего, остались еще посидеть после того, как Эрленд пожелал им спокойной ночи. Эрленд ночевал у себя на корабле. Эрлинг, сын Видкюна, сидел, вертя в руках кубок.
– Вы кашляете? – сказал он, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Старые люди постоянно кашляют да отхаркиваются. У нас столько немощей, дорогой господин мой, о которых вы, молодежь, ничего не знаете! – сказал улыбаясь, Лавранс.
Так они еще посидели. Наконец Эрлинг, сын Видкюна, произнес как бы про себя:
– Да, вот так все думают… что плохи дела нашего государства. Шесть лет тому назад в Осло мне показалось, что твердое намерение поддержать королевскую власть обнаружилось совершенно ясно… среди мужей из тех родов, которые предназначены для таких деяний. Я… Я основывал на этом свои расчеты.
– Мне кажется, вы видели тогда это совершенно правильно, господин. Но вы сами сказали, что мы привыкли сплачиваться вокруг своего короля. Нынче он еще дитя… и половину всего времени проводит в другой стране…
– Да. Иной раз я думаю… нет худа без добра. В прежние времена, когда наши короли скакали, как дикие жеребцы… Бывало, ставь на любого из отличнейших жеребят. Народу только требовалось выбрать того, кто мог лучше огрызаться…
Лавранс засмеялся:
– Да, да!
– Мы беседовали с вами три года тому назад, Лавранс, Сын лагмана, когда вы вернулись после своего паломничества в Скёвде и повидались со своими родичами в Гэутланде…[34]
– Я помню, господин, вы почтили меня тогда своим посещением…
– Нет, нет, Лавранс! Не надо говорить любезностей… – Его собеседник довольно нетерпеливо махнул рукой. – Вышло так, как я говорил, – произнес он мрачно. – Никто не может объединить сыновей господских у нас в стране. Лезут вперед те, кому хочется послаще поесть, – кое-что еще осталось в корыте. Но те, кто мог бы стремиться к приобретению власти и богатства таким путем, которым следовали с честью прежде, во времена наших отцов, те не выходят вперед.
– Похоже на то. Да ведь и то сказать, что честь следует за знаменем вождя.
– Тогда люди должны считать, что за моим знаменем следует мало чести, – сказал Эрлинг сухо. – Вот вы теперь держитесь в стороне от всего, что может прославить ваше имя, Лавранс, Сын лагмана…
– Я поступаю так с того времени, как стал женатым человеком, господин. А я женился рано… Моя супруга недомогала, и ей трудно было общаться с людьми. Да, видно, и роду нашему не процвесть здесь, в Норвегии. Мои сыновья умерли рано, и только один из моих племянников дожил до взрослых лет.
Ему стало неприятно, что он вынужден был сказать это. Ведь Эрлинг, сын Видкюна, пережил то же самое. Дочери его были здоровыми и все выросли, но ему удалось сохранить в живых всего одного сына, и то, говорят, мальчик слаб здоровьем. Но господин Эрлинг только спросил:
– У вас, насколько я припоминаю, и со стороны матери нет близких родичей?
– Да, самые близкие – это дети сестер деда по матери. У Сипорда, сына Лодина, было только две дочери, и те умерли при первых же родах… Моя тетка по матери сошла в могилу вместе со своим ребенком.
Они опять немного посидели молча.
– Такие, как Эрленд, – тихо произнес наместник короля, – это самые опасные люди, – те, которые думают чуть дальше собственной корысти… но недостаточно далеко. Разве Эрленд не похож на ленивого мальчишку? – Он сердито двигал кубком по столу. – Что, он мало одарен? Или незнатного рода? Или не отважен? Но никогда он не потрудится выслушать о каком-либо деле столько, чтобы понять его основательно!.. А если бы он и потрудился дослушать человека, так он, конечно, забыл бы начало, прежде чем тот дойдет до конца!..
Лавранс взглянул на своего собеседника. Господин Эрлинг сильно постарел с тех пор, как они виделись, в последний раз. Он выглядел усталым и измученным, казалось, стал как-то меньше занимать места. У Эрлинга были тонкие, красивые черты лица, но, пожалуй, чересчур мелкие, и, кроме того, какой-то, словно выцветший оттенок кожи, – таким он и прежде был. Лавранс почувствовал, что этот человек, хоть он и был рыцарем прямодушным, умным, готовым служить без лукавства и не щадя себя, но во всем он немного слишком мал, чтобы быть первым. Будь он хотя бы на голову выше – конечно, ему легче было бы найти себе сторонников. Лавранс тихо сказал:
– Такой умный человек, как господин Кнут, не может не видеть… если они там что-то замышляют… что в тайных делах ему не много пользы будет от Эрленда.
– Вам этот ваш зять чем-то нравится, Лавранс, – сказал его собеседник почти сердито. – Хотя, по правде сказать, причины любить его у вас как будто нет…
Лавранс сидел, обмакивая палец в винную лужицу на столе и рисуя на нем узоры. Господин Эрлинг заметил, что кольца на его пальцах сидят теперь совсем свободно.
– А у вас есть? – Лавранс взглянул на него и улыбнулся милой своей улыбкой. – И все же мне кажется, вам он нравится тоже!
– Да… Один Бог знает!.. Но вы прекрасно понимаете, Лавранс, какие мысли могут посещать господина Кнута… Ведь его сын приходится внуком королю Хокону!..
– Однако даже Эрленд должен понимать, что у отца этого ребенка слишком уж широкая спина для того, чтобы маленький принц смог когда-либо выйти из-за нее. А против его матери весь наш народ из-за этого ее брака.
Немного спустя Эрлинг, сын Видкюна, встал и подвесил к поясу меч. Лавранс учтиво снял с крюка плащ гостя и стоял, держа его в руке, – и вдруг покачнулся и едва не рухнул на пол, но господин Эрлинг успел подхватить его. С трудом он отнес Лавранса на кровать – тот был такой большой и тяжелый. Это не был удар… Лавранс лежал белый, с посиневшими губами, с бессильными, обмякшими руками и ногами. Господин Эрлинг опрометью перебежал двор и велел разбудить монаха-управителя.
По-видимому, Лавранс был смущен чрезвычайно, когда сознание вернулось к нему. Это у него слабость, которая появляется по временам… А началось с того времени, как он был на охоте на лося две зимы тому назад, – он заблудился тогда в метель. «Такие вещи нужны, чтобы человек понял, что молодость покинула тело», – улыбнулся он как бы в извинение.
Рыцарь подождал, пока монах пустит больному кровь, хотя Лавранс и просил господина Эрлинга не беспокоиться, – ведь ему на рассвете нужно отправляться в дорогу.
Яркий месяц стоял высоко над горами, и у берега вода казалась черной, но вдали, при выходе из фьорда, блики луны лежали на ней серебряными хлопьями. Ни дымка из дымовых отверстий; трава на крышах домов блестела от росы в лунном сиянии. Ни души на единственной улочке местечка, когда господин Эрлинг быстро проходил те несколько шагов, которые отделяли его от королевской усадьбы, где он ночевал. Он казался до странности хрупким и маленьким в большом плаще, в который плотно закутывался, – его била легкая дрожь. Двое-трое заспанных слуг, дожидавшихся его прихода, выскочили во двор с фонарем. Наместник короля взял фонарь, отослал слуг спать и, дрожа и поеживаясь, стал подниматься по лестнице в светличку стабюра, где он спал.
Вскоре после Варфоломеева дня Кристин отправилась в обратный путь со всей своей огромной свитой из детей, служанок и слуг с их скарбом. Лавранс доехал с ней верхом до Йердкинна.[35]
В то утро, когда Лаврансу нужно было возвращаться домой в долину, отец с дочерью прохаживались по двору, беседуя. Горы были залиты ярким солнцем, болота уже покраснели, а пригорки пожелтели от золотой березовой поросли. Вдали, на плоскогорье, то поблескивали, то опять темнели озерки, по мере того как тени больших светлых облаков, предвещавших хорошую погоду, проходили над ними. Они безостановочно наплывали и потом спускались в далекие расщелины и узкие долины среди серых пиков и синих гор с полосами свежевыпавшего снега и в старых снежных шапках, обступивших дальний окоем. Маленькие серо-зеленые хлебные поля, принадлежавшие постоялой избе, резко выделялись по цвету среди этого по-осеннему сверкающего мира гор.
Дул свежий и резкий ветер… Лавранс натянул на голову Кристин капюшон плаща, сорванный ветром и спустившийся ей на плечи, и заправил пальцем краешек ее полотняной повязки.
– Ты что-то побледнела и похудела у меня дома! – сказал он, – Разве мы плохо ухаживали за тобой, Кристин?..
– Нет, хорошо! Это не оттого…
– Видимо, утомительно путешествовать с такой кучей детей, – высказал предположение отец.
– О да! Хотя не из-за этих пятерых у меня бледные щеки… – Она улыбнулась мимолетной улыбкой, и когда отец взглянул на нее испуганно и вопрошающе, Кристин кивнула ему и снова усмехнулась.
Отец отвернулся в сторону, но спустя немного времени спросил:
– Итак, насколько я понимаю, может статься, ты не так скоро сможешь опять приехать домой, в долину?
– Восемь лет на этот раз, наверное, не придется ждать, – сказала она, продолжая улыбаться. Тут она увидела, какое у отца лицо. – Отец! Ах, отец мой!
– Тс! Тс! Дочь моя! – Он невольно схватил ее за плечи и остановил. Кристин уже готова была кинуться к нему в объятия. – Да Кристин же…
Он крепко сжал ей руку и пошел, ведя дочь за собой. Они оставили постройки позади и шли теперь по тропинке через пожелтевший березняк, не думая, куда бредут. Лавранс перепрыгнул через ручеек, перерезавший тропинку, обернулся к дочери и подал ей руку.
Она заметила, что даже в этом простом движении не было его прежней упругости и ловкости. Она и раньше видела, хотя и не задумывалась над этим, что отец уже не вспрыгивает в седло и не соскакивает с лошади с былой легкостью, не взбегает по лестнице на чердак, не подымает таких тяжестей, как раньше. Все его тело утратило прежнюю подвижность, и он стал как-то более осторожным, словно носил в своем теле какую-то вечно дремлющую боль и передвигался тихо, чтобы не разбудить ее. Когда он входил в горницу после поездки верхом, видно было, как кровь бьется у него в жилах на шее. Иногда Кристин замечала, что под глазами у него опухало или отекало… Ей вспомнилось, что однажды утром она вошла в горницу, а отец лежал полуодетый на постели с босыми ногами, перекинутыми через край кровати: мать сидела перед ним на корточках и растирала ему щиколотки.
– Если ты будешь горевать о каждом, кого валит с ног старость, тебе придется о многом печалиться, дитя мое, – заговорил он ровным и спокойным голосом. – У тебя у самой теперь большие сыновья, Кристин, и потому, конечно, для тебя не может быть неожиданностью, когда ты видишь, что твой отец скоро станет старым хрычом. Когда мы расставались, а я еще был молодец… Ведь мы тогда тоже знали не больше, чем теперь, суждено ли нам будет когда-либо встретиться снова здесь, на земле. А я еще могу прожить долго… Уж это как будет Богу угодно, Кристин!
– Вы больны, отец? – спросила она беззвучно.
– С годами приходят разные немощи, – беспечно отвечал Лавранс.
– Ведь вы же не стары, отец! Вам пятьдесят два года…
– Моему отцу и того не было. Иди-ка посиди здесь со мной!..
Под скалистой стеной, нависшей над ручьем, было нечто вроде невысокой полки, поросшей травой. Лавранс отстегнул плащ, сложил его и посадил на него дочь с собою рядом. Ручеек с журчанием струился по камешкам перед ними, покачивая ивовую ветку, лежавшую в воде. Отец сидел, обратив свой взор на белые и синие горы далеко-далеко за расцвеченным осенними красками плоскогорьем.
– Вам холодно, отец, – сказала Кристин, – возьмите мой плащ… – Она отстегнула его, и Лавранс накинул полу себе на плечи, так что оба они сидели укрывшись. Под плащом одной рукой Лавранс обнял Кристин за талию.
– Ты ведь отлично знаешь, моя Кристин, что неразумен тот, кто оплакивает уход человека из нашего мира, – ты ведь слышала, что говорят: «Пусть будет Господу, а не мне». Я твердо уповаю на Божье милосердие. Не так долог тот срок, на который друзья разлучаются. Может быть, он тебе иной раз и покажется долгим, пока ты еще молода, но ведь у тебя есть твои дети и твой муж. Когда ты доживешь до моих лет, тебе будет казаться, что немного прошло времени с тех пор, как ты видела нас, ушедших, и удивишься, когда начнешь считать, сколько зим пролетело… Вот сейчас мне кажется, еще совсем недавно я сам был мальчиком… А ведь прошло столько зим с тех пор, как ты была моей белокурой девочкой, бегавшей за мной по пятам, куда бы я ни пошел… Ты с такой любовью следовала за своим отцом… Да вознаградит тебя Бог, моя Кристин, за ту радость, что ты дала мне…
– Да, если он вознаградит меня так, как я вознаградила тебя!.. – Она опустилась перед ним на колени, схватила его за руки и стала покрывать поцелуями его ладони, пряча в них свое заплаканное лицо. – Ах, отец, дорогой мой отец… Не успела я стать взрослой девушкой, как уже отблагодарила вас за вашу любовь тем, что причинила вам злейшее горе…
– Нет, нет, дитя! Не плачь так. – Он отнял у нее свои руки, поднял Кристин с колен, притянул ее к себе, и они опять сидели по-прежнему.
– И радости ты дала мне много в эти годы, Кристин. Мне привелось увидеть, как около тебя подрастают красивые и многообещающие дети, ты стала прилежной и разумной женой, и я понял, что ты все более приучаешься искать помощи там, где ее лучше всего можно найти, когда у тебя неприятности. Кристин, золото мое бесценное, не плачь так горько! Ты можешь этим повредить тому, кого прячешь под поясом, – шепнул он. – Не печалься же так!
Но ему никак не удавалось остановить ее слезы. Тогда он взял дочь на руки и посадил ее к себе на колени. Теперь она сидела совсем так, как в былые дни, когда была маленький: руками она обняла отца за шею, а лицо спрятала у него на плече.
– Есть одно, о чем я не говорил ни единой живой душе, кроме своего священника… И вот теперь я хочу рассказать это тебе. В ту пору, когда я еще подрастал… дома, у нас в Скуге, и первое время, когда я был в дружине, у меня на уме было желание уйти в монастырь, как только состарюсь. Правда, я не давал обета, даже в глубине души. Многое влекло меня также и на другой путь… Но когда я рыбачил на берегу Ботнфьорда и слышал звон колоколов в монастыре на Хуведёе… мне казалось, это все же влечет меня больше всего…
Потом, когда мне было шестнадцать зим, отец заказал для меня этот мой панцирь из испанских стальных пластин, спаянных серебром, – Рикард-англичанин из Осло собрал его, – и мне подарили меч – тот, который я всегда ношу, – и панцирь для коня. В те времена в стране не было так мирно, как в ту пору, когда ты подрастала, – мы вели войну с датчанами, и я знал, что вскоре мне придется пустить в ход прекрасное свое оружие. И я не в силах был отказаться от него… Я утешался тем, что моему отцу не понравится, если его старший сын станет монахом, и что мне негоже противиться воле родителей.
Но я сам избрал для себя мирское поприще и старался думать, когда мир шел против меня, что недостойно мужчины роптать на ту долю, которую я сам же себе выбрал. Ибо с каждым годом моей жизни я понимал все яснее: нет упражнения более достойного того человека, кого Бог сподобил уразуметь его милосердие, чем служить ему, и бодрствовать над теми, кому мирское еще застилает зрение, и молиться за них. А все же я должен сказать, моя Кристин, тяжело мне было бы пожертвовать для Бога жизнью, которую я вел в своих усадьбах, – с заботами о преходящих вещах и с мирской радостью… с твоей матерью, живущей бок о бок со мной, и со всеми вами, детьми моими. Так уж, видно, предначертано: раз человек рождает потомство от плоти своей, то должен терпеть, если сердце его разрывается от боли, когда он теряет детей или жизнь их в мире складывается несчастливо. Бог, даровавший им душу, владеет ими, а не я…
Рыдания сотрясали тело Кристин; и вот отец стал тихонько покачивать ее у себя на коленях, словно малого ребенка.
– Многого я не понимал, когда был молод. Отец любил и Осмюнда, но не так, как меня. Это было, понимаешь, из-за моей матери… Ее он не забывал никогда, а женился на Инге, потому что так пожелал его отец. Сейчас мне хотелось бы, чтобы я мог встретиться со своей мачехой еще здесь, в этом мире, и выпросить у нее для себя прощение за то, что я так мало ценил ее доброту…
– Ты же так часто говорил, отец, что твоя мачеха не делала тебе ни зла, ни добра, – сказала Кристин сквозь рыдания.
– Помоги мне, Боже, я тогда не понимал этого как следует. Но сейчас мне кажется немаловажным, что она не питала ко мне ненависти и никогда не сказала мне ни единого дурного слова. Как это понравилось бы тебе, Кристин, если бы ты видела, что твой пасынок во всем решительно и всегда ставится впереди сына твоего?
Кристин немного успокоилась. Она лежала теперь на руках у отца, повернув голову прочь, и глядела прямо перед собой в сторону гор. Стало темнее от большой серо-синей тучи, проходившей под солнцем… Сквозь нее пробилось несколько желтых лучей, вода в ручье ярко заблестела.
Тут Кристин снова разрыдалась.
– Ах нет!.. Отец, отец мой, неужели я уж больше никогда в жизни не увижу вас!..
– Ну, Господь да будет с тобой, Кристин, чтобы мы все встретились в оный день – все, кто дружил с нами в жизни, – всякая душа человеческая… Христос и Мария дева, и святой Улав, и святой Томас да хранят тебя во все дни твои… – Он взял ее голову в руки и поцеловал ее в губы. – Будь милостив к тебе Господь, да светит он тебе в этом мире, а в мире том да засветит он тебе свет великий…
Спустя несколько часов, когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, уезжал из Йердкинна, дочь провожала его, идя рядом с конем. Слуга уже уехал довольно далеко вперед, но Лавранс придерживал своего коня и ехал шагом. Было так больно смотреть на заплаканное, полное отчаяния лицо Кристин. Такой она сидела и на постоялом дворе все время, пока Лавранс ел, беседовал с ее детьми, шутил с ними и сажал их поочередно к себе на колени.
Лавранс медленно произнес:
– Не печалься больше, Кристин, о том, в чем ты должна раскаиваться передо мной. Но вспоминай об этом, когда подрастут твои дети и тебе, быть может, будет казаться, что они относятся к тебе или к отцу своему не так, как вы считали бы нужным. Вспомни тогда и о том, что я рассказывал тебе о своей молодости. Я знаю, крепка твоя любовь к ним, но ты всего строптивее, когда любишь всего больше, а в твоих молодцах живет своеволие – это я видел, – сказал он, улыбнувшись.
Но вот наконец Лавранс попросил ее оставить его и идти обратно.
– Мне не хочется, чтобы ты заходила так далеко от жилья и потом возвращалась одна.
Они оказались к этому времени в лощине между небольшими пригорками, с березняком понизу и кучами камней по скатам. Кристин прижалась к отцовской ноге в стремени и хваталась за его одежду, за руки, за седло, за шею и круп лошади, тычась головой из стороны в сторону и рыдая с такими глубокими и жалобными стонами, что Лаврансу казалось, у него разорвется сердце при виде того, в какое она погружена глубокое горе.
Он спрыгнул с коня, обнял дочь и в последний раз крепко прижал ее к себе. Потом долго крестил ее, поручая милости Божьей и всех его святых. И наконец сказал, что теперь она должна отпустить его.
Так они расстались. Но когда Лавранс отъехал немного, Кристин увидела, что он придержал коня, и поняла, что отец плачет, уезжая от нее.
Она кинулась в березовый лес, торопливо пробралась через него и начала карабкаться на ближайший пригорок по поросшему золотистым лишайником каменистому склону. Но он был усыпан крупными камнями, и подниматься по нему было тяжело, и горушка оказалась выше, чем она думала. Наконец она поднялась на вершину, но Лавранс уже скрылся за холмами. Кристин повалилась на мох и кустики красной толокнянки, которые росли на вершине холма, и долго лежала так, плача, закрыв лицо руками.
Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал к себе домой в Йорюндгорд поздно вечером. Приятное чувство какой-то теплоты охватило его, когда он увидел, что в старой горнице кто-то ждет его возвращения – за крохотным стеклянным оконцем, выходившим на крыльцо, слабо мерцал свет огня на очаге. В этой горнице он всегда больше всего чувствовал себя дома.
Рагнфрид сидела там одна за шитьем какой-то большой вещи, лежавшей перед ней на столе. Около стояла сальная свеча в подсвечнике желтой меди. Рагнфрид тотчас же встала, приветливо поздоровалась с мужем, подкинула дров в очаг и пошла сама хлопотать насчет еды и питья. Нет, она давно уже отослала служанок на покой; сегодня у них был тяжелый день, но зато теперь они напекли столько ячменного хлеба, что хватит до самого Рождества. Поль и Гюнстейн поехали в горы собирать мох. Кстати, раз уж заговорили о мхе, – хочет ли Лавранс, чтобы ему сшили зимнюю одежду из той ткани, которая окрашена красильным мхом, или же из зеленой, верескового цвета? Здесь был сегодня утром Орм из Муара и спрашивал, не продадут ли ему крученых кожаных ремней? А она взяла те ремни, что висели в сарае ближе к двери, и сказала, что он может получить их в подарок. Да, а дочери его теперь немного получше – рана на ноге хорошо заживает…
Лавранс отвечал и утвердительно кивал головой, а тем временем оба они со слугой ели и пили. Но хозяин очень быстро покончил с едой. Он поднялся с места, вытер нож о штаны сзади и поднял клубок ниток, лежавший около места Рагнфрид. Нитка была намотана на палочку, на обоих концах которой было вырезано по птице, – у одной из них отломился кусочек хвостика. Лавранс закруглил излом и немного подрезал его, так что птичка стала кургузой. Как-то, давным-давно уже, он наделал для своей жены целую кучу таких палочек для мотков шерсти.
– Ты сама собираешься шить? – спросил он, глядя на работу Рагнфрид. Это была пара его кожаных штанов. Рагнфрид сажала заплаты на внутреннюю сторону штанов – там, где они стерлись о седло. – Это тяжелая работа для твоих пальцев, Рагнфрид.
– Ну, что ты! – Она наложила куски кожи край к краю и стала протыкать дырки шилом.
Слуга пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел. Муж и жена остались одни. Лавранс стоял у очага и грелся, поставив ногу на край кладки и взявшись рукой за шест от дымовой отдушины. Рагнфрид поглядела на него. И вдруг она заметила, что у него на пальце нет колечка с рубинами – обручального кольца его матери. Лавранс увидел, что Рагнфрид заметила это.
– Я подарил его Кристин, – сказал он. – Оно ведь всегда ей предназначалось… И мне казалось, что она с тем же успехом может получить его уже сейчас.
После этого кто-то из них сказал другому: «А не пора ли уже ложиться спать?» Но Лавранс продолжал стоять в прежней позе, а Рагнфрид все так же сидела за своей работой. Они обменялись несколькими словами о поездке Кристин, о работе, которой предстояло заняться в усадьбе, о Рамборг и о Симоне. Потом опять заметили вскользь, что вот нора бы, пожалуй, пойти спать, но никто из них не шелохнулся.
Тут Лавранс снял с пальца правой руки золотой перстень с сине-белым камнем и подошел к жене. Робко и смущенно взял ее за руку и стал надевать ей на палец кольцо, – пришлось несколько раз снимать его, прежде чем Лавранс нашел подходящий палец, на который оно наделось. А наделось оно на средний палец, поверх венчального кольца.
– Я хочу, чтобы теперь ты его носила, – тихо произнес он, не глядя на жену.
Рагнфрид сидела тихо и совершенно неподвижно, щеки у нее залились краской.
– Зачем ты это делаешь? – прошептала она наконец. – Ты думаешь, мне стало завидно, что наша дочь получила кольцо?.. Лавранс покачал головой и улыбнулся:
– Ты понимаешь, зачем я это делаю!
– Ты говорил прежде, что это кольцо возьмешь с собой в могилу, – произнесла она опять шепотом. – Чтобы после тебя его никто не носил…
– Вот почему и ты никогда не должна снимать его со своей руки, Рагнфрид, – обещай мне это! Я не хочу, чтобы после тебя его носил кто-нибудь….
– Зачем ты это делаешь?.. – опять спросила она, задерживая дыхание.
Муж взглянул ей в лицо.
– Нынешней весной было тридцать четыре года, как мы поженились. Я был тогда несовершеннолетним мальчиком; всю мою жизнь взрослого мужчины ты провела рядом со мной – и когда у меня бывало горе, и когда все шло хорошо.
Помоги мне Боже, я слишком плохо понимал, какое тяжелое бремя ты носила, когда мы жили вместе! Но теперь мне думается, все эти дни я чувствовал: как хорошо, что ты была со мной!..
Не знаю, так ли это, но, может, ты думала, будто я люблю Кристин больше, чем тебя. Она была мне величайшей радостью и причинила мне самое тяжелое горе – это так… Но ты была матерью им всем. И вот теперь мне кажется, что тебя мне будет тяжелее всех покидать, когда меня не станет…
Вот почему ты никогда никому не должна отдавать моего кольца… даже ни одной из наших дочерей…
Быть может, ты считаешь, жена моя, что ты видела со мной больше горя, чем радости?.. Не сладилось у нас с тобой кое в чем, но все же мне кажется, мы были друг другу верными друзьями! И я подумал, что потом мы опять встретимся гак, что худого между нами уже не будет больше, а былую нашу дружбу Господь восстановит, и она будет даже еще крепче.
Жена подняла свое бледное, изрытое морщинами лицо… Ее большие впалые глаза горели, когда она взглянула на мужа. Он все еще держал ее руку. Рагнфрид увидела, как ее рука лежит в мужней руке, и пальцы ее немного согнуты. Три кольца сверкали одно над другим, – ниже всех обручальное кольцо, поверх него – венчальное и, наконец, вот это…
И таким странным показалось ей это! Она вспомнила, как Лавранс надевал ей на палец первое кольцо: перед шестом от дымовой отдушины в горнице, там у них дома, в Сюндбю; отцы их стояли с ними рядом. Лавранс был такой бело-розовый, круглощекий, едва лишь вышедший из детского возраста… и немного неловкий, когда он выступил вперед со стороны господина Бьёргюльфа.
Второе кольцо он надел ей на палец перед церковными вратами в Гердарюде, во имя Бога-Троицы, под рукою священника.
Она почувствовала: этим последним кольцом Лавранс сызнова венчался с ней. И если вскоре ей сидеть над его бездыханным телом, то он хочет теперь, чтобы она знала: этим кольцом он сочетал ее с той могучей и живой силой, которая обитала в нем…
Словно сердце ее разорвалось на части в груди и истекало кровью, юное и буйное. Из-за печали по горячей и живой страсти, утрату которой она все еще оплакивала втайне, из-за полного страхом счастья от этой бледной, светящейся любви, увлекающей ее за собой до самых крайних пределов земной жизни. За грядущей кромешной тьмой ей виделось сияние иного, более ласкового солнца, ей чуялось благоухание цветов из сада на краю света…
Лавранс опустил ее руку снова к ней на колени и сел на скамейку недалеко от жены, повернувшись спиной к столу и положив локоть на столешницу. Он глядел не на Рагнфрид, а на огонь очага.
Все же голос Рагнфрид звучал спокойно и тихо; когда она опять заговорила.
– Я и не думала, супруг мой, что была так дорога тебе…
– Именно так, – отвечал он таким же ровным и спокойным голосом.
Оба помолчали. Рагнфрид переложила свою работу с колен на скамейку рядом с собой. Немного погодя она тихо спросила:
– А то, что я рассказала тебе тогда ночью?.. Ты забыл это?..
– Такое забыть в здешнем мире, пожалуй, никто не смог бы! И сказать по правде, я и сам чувствовал – нам стало не легче друг с другом после того, как я узнал об этом. Хотя, бог свидетель, Рагнфрид, я так старался, чтобы ты никогда не замечала, как много я думал об этом…
– Я не знала, что ты так много думал об этом… Он резко повернулся к жене и взглянул на нее. Тогда Рагнфрид сказала:
– Я виновата, что нам стало тяжелее друг с другом, Лавранс. Мне казалось, что если ты мог относиться ко мне совершенно так же, как прежде… после той ночи… то, значит, ты любишь меня еще меньше, чем я думала. Если бы после этого ты стал для меня жестоким мужем, побил бы меня, хотя бы только один-единственный раз, напившись пьяным… я переносила бы легче свое горе и раскаяние. Но то, что ты принял это так легко…
– Ты думала, я принял это легко?..
Слабая дрожь в его голосе заставила ее обезуметь от страстной тоски. Казалось, с самого дна, из взбаламученной глубины души волной изошел этот голос, с таким напряжением, с таким усилием! Она вспыхнула пламенем:
– Да, если бы ты взял меня хоть один раз в свои объятия не потому, что я была законной христианской супругой, которую люди положили в постель рядом с тобой, но женою, которой ты страстно добивался, за которую дрался, чтобы ею завладеть… не мог бы ты тогда быть со мною таким, будто эти слова не были сказаны!..
Лавранс задумался:
– Да!.. Пожалуй… не мог бы… Нет, не мог бы…
– Если бы ты так полюбил свою нареченную, тебе данную невесту, как Симон полюбил нашу Кристин?..
Лавранс не ответил. Немного погодя он сказал, как бы против своей воли, тихо и боязливо:
– Почему ты назвала Симона?
– Не могла же я сравнивать тебя с тем, другим, – отвечала жена, сама смущенная и испуганная, хотя и пытаясь улыбнуться. – Вы с ним слишком разные.
Лавранс поднялся с места, сделал несколько шагов в тревоге и потом сказал еще тише:
– Бог не покинет Симона.
– А тебе никогда не казалось, – спросила его жена, – что Бог тебя покинул?
– Нет.
– Что думал ты в ту ночь, когда мы сидели с тобой там, в сарае… и ты узнал в один и тот же час, что мы, кого ты любил так преданно и кто был тебе дороже всех на свете, – мы обе изменили тебе так, что уж худшей измены, кажется, не может и быть?..
– Я в тот раз, кажется, мало думал… – ответил муж.
– Ну, а после? – настаивала жена. – Когда ты думал об этом… как ты говоришь, все время?..
– Я думал, как часто я изменял Христу… – сказал он тихим голосом.
Рагнфрид поднялась с места, немного постояла, прежде чем решилась подойти к мужу и положить свои руки ему на плечи. Когда он обнял ее, она склонила голову к нему на грудь. Лавранс почувствовал, что она плачет. Он еще крепче привлек ее к себе и прижался щекой к ее темени.
– Ну, Рагнфрид, теперь пойдем на покой! – сказал он немного погодя.
Вместе подошли они к распятию, преклонили колено и Перекрестились. Лавранс прочел вечерние молитвы – он читал их на языке церкви, тихо и отчетливо, а жена повторяла слова за ним.
Затем они разделись. Рагнфрид легла подальше от края постели, на которой подушки в изголовье стелились теперь гораздо ниже, потому что в последнее время муж часто страдал головокружением. Лавранс закрыл дверь на засов и на замок, подгреб угли в очаге, задул свет и лег в постель к жене. Они лежали в темноте, прикасаясь друг к другу руками. Немного погодя пальцы их сплелись.
Рагнфрид, дочь Ивара, думала: словно опять брачная ночь, и какая-то странная брачная ночь! Счастье и несчастье нахлынули на нее разом и понесли ее на своих волнах с такою мощью, что она почувствовала: вот теперь начали обрываться первые корни души в ее плоти… вот рука смерти протянулась и к ней… в первый раз.
Да, так и должно быть… раз все это началось, как оно началось. Рагнфрид вспомнила тот первый раз, когда она увидела своего жениха. Тогда он радовался ей… немного смущался, но ему хотелось любить свою нареченную невесту. А ее раздражало даже то, что юноша был так ослепительно красив, что волосы его, такие густые, блестящие и светлые, спускались на бело-розовое, покрытое золотистым пушком лицо. А ее сердце было одной сплошной жгучей раной от думы о человеке, который не был красив, не был молод, не был бел и румян, как кровь с молоком. И она погибала от страстного желания спрятаться в его объятиях и в то же время вонзить нож ему в горло… И в первый раз, когда ее нареченный жених вздумал было приласкать ее, – они сидели вдвоем у них дома на лесенке стабюра, и он намотал себе на руку ее косы, – она вскочила, повернулась к нему, побелев от гнева, и ушла.
Ах, ей вспомнилась ночная поездка, когда она ехала верхом вместе с Тровдом и Турдис через Йермдал к той волшебнице в горах Довре. В ногах у нее она валялась, кольца и браслеты срывала она со своих рук и бросала их на пол перед фру Осхильд, тщетно молила дать ей хоть какое-нибудь средство, чтобы ее жених ничего не смог от нее добиться… Ей вспомнился долгий путь с отцом, родичами, подружками и со всеми поезжанами вниз по долине, через поселки, лежащие среди низких холмов, туда, в Скуг, на свадьбу. И вспомнилась первая ночь… и потом все ночи… когда она принимала неловкие ласки мальчика-молодожена, холодная как камень, ничуть не скрывая, что это нимало не радует ее.
Нет, Бог не покинул ее. Милосердный, он услышал ее вопль отчаяния, когда она призывала его, утопая все глубже и глубже в своем несчастье… даже когда она звала его, не веря, что ее услышат. Словно темное море обрушилось на нее… И вот теперь волны вознесли ее к дивному и сладкому блаженству, – Рагнфрид чувствовала, они унесут ее из жизни…
– Заговори со мной, Лавранс, – тихо взмолилась она. – Я так устала…
Муж прошептал:
– Venite ad me, omnes qui laborate et onerati estis. Ego reficiam vos,[36] – сказал господь.
Он подсунул руку под плечи жены и привлек ее совсем к себе. Так они пролежали немного, щекой к щеке. Потом Рагнфрид произнесла тихим голосом:
– Сейчас я молилась Божьей Матери и просила у нее порадеть за меня, чтобы мне не надолго пережить тебя, супруг мой!..
Его губы и ресницы слегка коснулись в темноте ее щеки, словно крылья бабочки:
– Моя Рагнфрид, дорогая моя Рагнфрид!..
Кристин сидела этой осенью и зимой в Хюсабю и не хотела никуда ездить, ссылаясь на то, что ей нездоровится. Но она просто устала. Такой усталой она еще никогда не бывала за всю свою жизнь, – устала веселиться, устала горевать, а больше всего устала размышлять.
Будет лучше, когда у нее родится вот этот новый ребенок, думала она; ей так ужасно хотелось его, как будто от него зависело ее спасение. И если родится сын, а отец ее умрет еще до его рождения, тогда он будет носить имя Лавранса. И Кристин думала о том, как она будет любить это дитя и вскормит его сама у своей груди, – давно уж у нее не было грудных детей, и она начинала плакать от томления при мысли, что вот скоро она опять будет держать в своих объятиях сосунка.
Она снова стала собирать около себя всех своих сыновей как бывало прежде, и старалась внести побольше порядка и строгости в их воспитание. Она чувствовала, что поступает так по желанию отца, и это как бы вносило некоторое успокоение в ее душу. Отец Эйлив начал теперь обучать Ноккве и Бьёргюльфа буквам и латинскому языку, и Кристин часто присутствовала на уроках в священническом доме, когда дети приходили туда учиться. Но они были не очень жадными до знаний учениками, и все дети не слушались и буянили, кроме Гэуте, который продолжал оставаться матушкиным баловнем, как называл его Эрленд.
Эрленд вернулся домой из Дании около дня всех святых в очень приподнятом настроении духа. Он был принят с величайшими почестями герцогом и своей родственницей фру Ингебьёрг; она очень благодарила его за привезенные им в подарок меха и серебро; он участвовал в турнирах, охотился да оленя и на лань, а когда они расставались, господин Кнут подарил ему черного, как уголь, испанского жеребца, фру Ингебьёрг же послала с ним Кристин свой самый сердечный привет и двух серебристо-серых борзых собак. Кристин решила, что у этих заморских собак какой-то предательский и коварный вид, и боялась, как бы они не причинили ее детям вреда. А окрестные жители заговорили о кастильском коне. Эрленд отлично выглядит на этом высоконогом, стройном, ладном скакуне, но такие лошади малопригодны в нашей стране, и один Бог знает, как этот жеребец покажет себя в горах. Но пока что Эрленд закупал самых великолепных вороных кобыл, куда бы ему ни приходилось приезжать в воеводстве, и теперь у него был табун, на который по крайней мере смотреть было приятно. В былые дни Эрленд, сын Никулауса, давал своим верховым коням красивые заморские имена: Бельколор, Баярд и тому подобное, но про этого коня он сказал, что он так прекрасен, что не нуждается в таких украшениях, – этот конь назывался просто Сутен.[37]
Эрленд очень сердился, что жена не хотела никуда с ним выезжать. Больна она не была, насколько он мог заметить, – в этот раз у нее не было ни обмороков, ни рвоты, и вообще еще не видно было никаких признаков… А больна она и утомлена, конечно, оттого, что вечно сидит дома да раздумывает, размышляет о его проступках и прегрешениях. На Рождество между ними произошло несколько жарких стычек. Но теперь Эрленд не приходил к Кристин просить у нее прощения за свою вспыльчивость, как всегда бывало раньше. До сих пор он всегда думал, что когда у них бывают разногласия, то виноват он. Кристин добра, она всегда права, и когда ему бывает не по себе и он скучает дома, то такая уж у него натура, что он устает от доброты и от правоты, если на его долю их достается слишком много. Но этим летом он не раз замечал, что тесть держит его руку и, по-видимому, считает, что Кристин недостает мягкости и сдержанности, какие подобают супруге. Тогда ему пришло на ум, что она слишком близко принимает все к сердцу и с трудом прощает ему мелкие грешки, которые он совершил без всякого злого умысла. Всегда он раньше просил у жены прощения, когда немного придет в себя и одумается, – и она говорила, что прощает его; но после он все-таки видел, что прощено, да не забыто.
Вот почему он часто отлучался из дому и почти всегда брал с собой Маргрет. Воспитание девочки было источником разногласий между супругами. Говорить об этом Кристин никогда не говорила, но Эрленд отлично знал. что она – и другие люди – думают. Тем не менее он всегда относился к Маргрет как к своему законнорожденному ребенку, и когда девочка появлялась где-нибудь со своим отцом и мачехой, люди принимали ее так, словно она действительно была его законной дочерью. На свадьбе Рамборг она была одной из подружек невесты и носила золотой венец на своих распущенных волосах. Многим женщинам это не нравилось, но Лавранс поговорил с ними, и Симон тоже сказал, что никто не должен перечить в этом Эрленду или упоминать о чем-либо самой девушке. Прекрасное дитя нисколько не повинно в том, что оно родилось так несчастливо. Но Кристин понимала, что Эрленд лелеет мысль выдать Маргрет замуж за какого-нибудь молодого человека, носящего оружие, и что он думает, будто при том положении, которое он теперь занимает, ему удастся добиться своего, хотя девочка рождена в блуде и для нее трудно будет найти совершенно надежное, непоколебимое положение. Быть может, это дело и увенчалось бы успехом, если бы люди были действительно уверены в том, что у Эрленда хватит способностей удержать и еще более увеличить свою власть и богатство. Но хотя Эрленда в известной мере и любили и уважали, однако никто не питал полной уверенности в том, что благосостояние в Хюсабю продержится долго. Поэтому Кристин боялась, что, пожалуй, ему едва ли удастся осуществить свои замыслы насчет Маргрет. И хотя не очень любила падчерицу, жалела ее и страшилась того дня, когда высокомерие девочки будет, быть может, сломлено, – если Маргрет придется удовольствоваться гораздо более скромным браком, чем тот, к мысли о котором ее постоянно приучал отец, и совсем иными условиями жизни, чем те, в каких Эрленд воспитал ее.
Но вот вскоре же после Сретения из Формо в Хюсабю прибыло трое мужчин. Они перешли через горы на лыжах и принесли Эрленду спешную весть от Симона, сына Андреса. Симон писал, что их тесть болен и трудно ждать, чтобы он прожил очень долго. Лавранс просит, чтобы Эрленд прибыл в Силь, если только он может. Ему хотелось поговорить с обоими зятьями о том, как все устроить после его смерти.
Эрленд расхаживал по горнице, незаметно поглядывая на жену. Беременность зашла уже далеко, Кристин была очень бледна и похудела в лице… У нее такой удрученный вид, слезы готовы брызнуть из глаз каждое мгновение. И Эрленд пожалел о том, как он вел себя с нею этой зимой… Болезнь отца не явилась для нее неожиданностью, и раз Кристин жила здесь с тайным горем, то ему следовало бы прощать ей, когда она поступала несправедливо.
Один он мог бы совершить поход в Силь довольно быстро, если бы пошел через горы на лыжах. Если же взять с собой жену, это будет долгое и тяжелое путешествие. И тогда пришлось бы дожидаться, пока закончится смотр оружия[38] в Великом Посту, и сперва устроить совещание со своими ленсманами. Кроме того, есть еще несколько встреч и народное собрание, на которых он должен быть обязательно. Прежде чем они смогут тронуться с места, уже будет, наверно, опасно близок срок, когда Кристин ждет своего разрешения, – а она еще и моря не выносит, даже когда совершенно здорова! Но он не смел и подумать о том, чтобы жена его больше не увидела своего отца в живых. И вечером, когда они улеглись спать, Эрленд спросил у Кристин, решится ли она на путешествие.
Он счел себя вознагражденным, когда она разрыдалась в его объятиях, полная благодарности и раскаяния в своей несправедливости к нему зимой. Эрленд размяк и стал нежен, как всегда, когда он причинял женщине горе и был вынужден глядеть, как она изливает это горе у него на глазах. Поэтому он довольно терпеливо сносил выдумки Кристин. Он сразу же сказал, что детей он не хочет брать с собой. Но мать заговорила о том, что ведь Ноккве теперь такой большой, что ему пойдет на пользу, если он увидит, как душа его дедушки отойдет. Эрленд сказал: «Нет». Потом она высказала мнение, что Ивар и Скюле слишком малы, чтобы оставаться на попечении служанок. «Нет», – сказал отец. А Лавранс так любил Гэуте! «Нет», – ответил Эрленд: если принять во внимание ее положение, то и без того уж очень трудно для Рагнфрид иметь у себя в доме женщину на сносях, когда у нее муж лежит на одре болезни, а для них самих – возвращаться домой с новорожденным. Поэтому или она должна будет отдать ребенка на воспитание какой-нибудь кормилице из усадеб Лавранса, или же дождаться в Йорюндгорде наступления лета, но тогда ему придется уехать домой раньше. Все это он излагал жене, повторяя не один раз, причем старался говорить спокойно и вразумительно.
Потом ему вспомнилось, что надо будет захватить с собой и то и другое из Нидароса, что может понадобиться теще для погребальной трапезы: вина, воску, пшеничной муки, сарацинского пшена и тому подобного. Но в конце концов они все же выехали из дому и прибыли в Йорюндгорд за день до праздника святой Яртрюд.
Пребывание в родительском доме сложилось для Кристин совершенно иначе, чем она думала.
Хорошо, что ей удалось еще раз повидать своего отца. Вспоминая, как он встретил ее, Кристин благодарила Бога за то, что смогла доставить отцу эту последнюю радость. Но ей было больно, что она слишком мало могла для него сделать…
До родов оставался едва месяц, поэтому Лавранс совершенно запретил ей пособлять в уходе за ним. Не позволяли ей и бодрствовать около него по ночам наравне с другими, а мать не хотела и слышать, чтобы она хоть пальцем шевельнула, помогая во всех домашних хлопотах. Кристин просиживала у отца целыми днями, но редко бывало, чтобы они когда-либо оставались одни. Почти ежедневно в усадьбу приезжали гости – всё друзья, желавшие еще раз увидеть Лавранса, сына Бьёргюльфа, в живых. Это радовало его, хотя он очень уставал. Он разговаривал весело и сердечно со всеми – женщинами и мужчинами, бедными и богатыми, молодыми и старыми, благодарил их за дружбу, просил помолиться о его душе – дай Бог нам опять свидеться на том свете! А по ночам, когда внизу с Лаврансом оставались только одни его близкие, Кристин лежала в верхней горнице, уставившись неподвижным взором в темноту, и не могла заснуть, потому что все думала и думала о кончине отца и порочности своего ничем не довольного сердца.
Лавранс быстро угасал. Он еще держался на ногах, пока у Рамборг не родился ребенок и Рагнфрид уже не нужно было проводить столько времени в Формо. Он даже приказал свозить себя туда как-то днем и повидал свою дочь и внучку. Девчурка была названа при крещении Ульвхильд. Но потом он слег, и, по-видимому, ему уже не суждено было встать.
Он лежал в большом помещении под верхней горницей. Ему устроили там на скамье почетного места нечто вроде кровати, потому что он не мог выносить, чтобы голова у него лежала высоко на изголовье, – тогда у него тотчас же делались головокружение, припадки слабости и сердечные схватки. Пускать ему кровь уже больше не решались. Это приходилось делать так часто в течение всей осени и зимы, что теперь Лавранс стал совсем малокровным и ел и пил очень мало и с трудом.
Тонкие и красивые черты отца теперь заострились, и смуглость выцвела на лице, раньше таком свежем от чистого воздуха; оно стало желтым, как кость, а обескровленные губы и уголки глаз побелели. Густые светлые, тронутые сединой волосы были бессильно разбросаны – нестриженые и увядшие – по синей вышивке накидки на подушке, – но больше всего его изменяла жесткая и седая щетина, которая росла теперь на нижней части лица и на длинной широкой шее, где жилы выступали натянутыми толстыми струнами. Раньше Лавранс всегда старательно брился перед каждым праздничным днем. Тело исхудало так, что от него оставался почти один остов. Но Лавранс говорил, что чувствует себя хорошо, если лежит вытянувшись и не шевелится. И он всегда был весел и радостен.
В усадьбе резали скот, варили пиво и пекли для погребальной трапезы, выносили на двор постели и осматривали их, – все, что можно было сделать, делалось теперь, чтобы повсюду была тишина, когда настанет час последней борьбы. Лавранс сильно оживлялся, когда слышал, как идут эти приготовления, – его последнее пиршество не должно было быть самым худшим из всех, что устраивались в Йорюндгорде: почетно и достойно следует ему расстаться со своими обязанностями хозяина дома. Однажды ему захотелось взглянуть на тех двух коров, которых поведут за его гробом, в дар отцу Эйрику и отцу Сульмюнду, и буренок ввели к нему в горницу. Им задавали двойную дачу корма всю зиму, и они стали такими красивыми и жирными, как коровы, пасущиеся летом на горных выгонах, хотя сейчас было еще самое тяжелое время весенней нехватки. Сам Лавранс больше всех хохотал, когда одна из них уронила кое-что на пол горницы. Но он боялся, что жена его измучится вконец. Кристин считала себя искусной хозяйкой, – такой она слыла у них дома в Скэуне, – однако теперь ей казалось, что если сравнивать ее с матерью, так она совершенно никуда не годится. Никто не мог понять, каким образом Рагнфрид удается поспевать всюду и во всем, и к тому же как будто она никогда не отходит от мужа; она и бодрствовала около него каждую ночь наравне с другими.
– Не думай обо мне, супруг мой, – говорила она, вкладывая в его руку свою. – Ты ведь знаешь, что, когда ты умрешь, я совершенно отдохну от всяких таких забот.
Уже много лет тому назад Лавранс, сын Бьёргюльфа, купил себе у монахов в Хамаре место для своего последнего упокоения, и Рагнфрид, дочь Ивара, должна была проводить его тело туда и остаться там. Ей предстояло поступить монастырской постоялицей в дом, принадлежавший этим монахам в городе. Сперва гроб Лавранса будет внесен в церковь здесь, дома, и будут сделаны крупные подарки и самой церкви и священникам; его жеребца поведут за гробом с доспехами и оружием, и их должен будет выкупить Эрленд за сорок пять марок серебром. Один из его и Кристин сыновей получит эти доспехи и оружие – скорее всего тот ребенок, с которым Кристин ходит сейчас, если у нее родится сын. Быть может, когда-нибудь опять появится Лавранс из Йорюндгорда, улыбнулся больной. На пути в Хамар по Гюдбрандской долине тело тоже нужно будет вносить в различные церкви и оставлять там на ночь. Эти церкви были оговорены в завещании Лавранса с указанием денежных подарков и восковых свечей.
Однажды Симон сообщил, что у тестя сделались пролежни, – он помогал Рагнфрид поднимать и убирать больного.
Кристин приходила в отчаяние из-за своего ревнивого сердца. Для нее невыносимо было видеть, что родители оказывают Симону, сыну Андреса, такое родственное доверие. В Йорюндгорде он был дома, чего никогда не бывало с Эрлендом. Почти ежедневно его рослый буланый конь стоял на привязи у дворовой изгороди, а Симон сидел в горнице у Лавранса, не снимая ни шапки, ни плаща, – он-де приехал ненадолго. Но вскоре появлялся в дверях и кричал, чтобы его коня отвели все-таки на конюшню. Ему были известны все отцовские дела, он приносил ларец с грамотами, доставал расписки и записи, выполнял разные поручения Рагнфрид и беседовал с приказчиком об управлении имением. Кристин подумала, что ей всегда хотелось больше всего на свете, чтобы ее отец любил Эрленда… А в первый же раз, когда отец стал на его сторону против нее, она сейчас же сделала самое дурное…
Симон, сын Андреса, чрезвычайно горевал, что ему так скоро придется расстаться со своим тестем. Но был очень доволен, что у него родилась дочурка. Лавранс и Рагнфрид много расспрашивали его о маленькой Ульвхильд, и Симон всегда мог ответить на все их вопросы о весе малютки и о ее развитии. И тут тоже Кристин чувствовала, что ревность грызет ее сердце, – Эрленд никогда не обращал внимания на детей в этом смысле. В то же время ей казалось немного смешным, когда такой уже не очень молодой человек с тяжелым буро-красным лицом болтает с полным знанием дела о желудочной рези у грудного ребенка или о том, как он ест.
Однажды как-то Симон захватил Кристин с собой на санях, ведь нужно же ей съездить взглянуть на сестру и племянницу.
Симон перестроил совершенно заново старую, закоптелую жилую горницу, в которую в течение нескольких сот лет обычно переселялись женщины в Формо, когда им наступало время родить. Очаг был выброшен, сложена из кирпичей печь, и к одной из ее сторон удобно и хорошо пристроена отличная кровать с резьбой, а у стены прямо напротив стояло прекрасное, тоже резное, изображение Божьей Матери, так что женщина, лежавшая на этой кровати, все время видела его перед собой. В горнице появились пол из досок, застекленное окно в стене, всякая красивая мелкая утварь и новые скамьи. Симону хотелось, чтобы эта постройка служила Рамборг женской горницей, – здесь она может держать свои личные вещи, принимать хозяек-соседок, а если в усадьбе бывают пиры, то сюда могут удаляться те женщины, которым будет не по себе, когда мужчины перепьются к концу вечера.
В честь гостьи Рамборг улеглась в постель. Она нарядилась в шелковую косынку и красную кофту с белой меховой оторочкой на груди; за спину у нее были положены подушки в шелковых наволочках, а постель застлана бархатным покрывалом в цветочках. Перед кроватью стояла колыбель Ульвхильд, дочери Симона. Это была старинная шведская колыбель, которую привезла с собою в Норвегию Рамборг, дочь Сюне. В ней лежали отец и дед Кристин, сама она и все ее братья и сестры. По всем обычаям и свычаям эту колыбель должна была бы получить Кристин как старшая дочь, в составе своего приданого, но колыбель не была упомянута, когда Кристин выходила замуж. Она, разумеется, поняла, что родители забыли включить эту колыбель умышленно: не сочли ее и Эрленда детей достойными спать в ней…
Потом Кристин стала уклоняться от поездок в Формо, – сказала, у нее не хватает на это сил.
Она и вправду чувствовала себя больной, но это было от горя и душевной тревоги. Ибо она не могла скрыть от себя самой, что чем дольше она жила дома, тем ей было хуже. Такой уж она была, что ей было это больно – видеть, что теперь, когда к отцу быстро приближалась смерть, самым близким для него человеком оказывалась все же его жена.
Всегда она слышала, что совместная жизнь ее родителей выставлялась как пример прекрасного и достойного супружества, прожитого в единении, верности и благожелательности. Но Кристин ощущала, совершенно не задумываясь над этим, что было нечто разделявшее их, какая-то неопределенная тень, – она делала их семейную жизнь тусклой, хотя Лавранс и Рагнфрид жили мирно и хорошо. Теперь между ее родителями не стояло больше никакой тени. Они беседовали между собой ровно и спокойно, по большей части о самых обыкновенных, будничных делах, но Кристин чувствовала, что в их взорах и в звуке их голосов появилось нечто новое. Она понимала, что отцу всегда недоставало жены, когда ее не было в горнице около него. Если он сам убеждал ее пойти немного отдохнуть, то потом лежал, как бы немного беспокоясь и поджидая ее, и когда она входила к нему, то к больному словно возвращались вместе с ней и покой и радость. Однажды Кристин слышала, как родители беседовали о своих умерших детях, однако у них обоих был счастливый вид Когда заходил отец Эйрик и читал Лаврансу вслух, Рагнфрид всегда сидела около них. Тогда Лавранс часто брал жену за руку и лежал, играя ее пальцами и вертя на них кольца.
Кристин знала, что отец любит ее ничуть не меньше, чем прежде. Но до сих пор она не понимала, что он любит ее мать. И она поняла разницу между его любовью к жене, которая прожила с ним всю долгую жизнь – и в трудные и в хорошие дни, и его любовью к ребенку, который только делил вместе с ним его радости и встречал с его стороны самую глубокую нежность. И Кристин плакала и молила Господа Бога и святого Улава о помощи, ибо вспоминала о том, омытом слезами, тяжелом и нежном прощании минувшей осенью в горах, – но нет же, она не пожелала, чтобы то прощание было последним!
В день начала лета[39] Кристин родила шестого сына и уже на пятый день после родов встала с постели и прошла в жилую горницу посидеть с отцом. Лаврансу это не понравилось: в его доме никогда еще не бывало таких порядков, чтобы разрешившаяся женщина выходила на улицу раньше того дня, когда ей надо идти в церковь. Во всяком случае, ей нельзя ходить через двор, если только солнце не гуляет по небу. Он сказал об этом Рагнфрид.
– Мне сейчас подумалось, супруг мой, – сказала она, – что никогда мы, твои женщины, не были тебе очень послушны, но чаще всего поступали так, как нам самим хотелось.
– А ты не замечала этого раньше? – спросил муж смеясь. – Только, знаешь, уж брат твой Тронд в этом не виноват… Помнишь, он всегда называл меня тряпкой за то, что я позволял вам командовать собой?
В следующий праздничный день Рамборг посетила церковь для очистительной молитвы, а на обратном пути заехала в Йорюндгорд – впервые после того, как родила. С ней была Хельга, дочь Ролва, – та теперь тоже была замужем. В это время у Лавранса сидел Ховард, сын Тронда из Сюндбю. Все трое были сверстниками и в течение трех лет жили вместе в Йорюндгорде как брат и сестры. В ту пору Ховард был самым резвым и верховодил во всех их играх, потому что был мальчиком. Зато теперь обе молодые замужние женщины в белых повязках дали ему ясно почувствовать, что они – умудренные опытом женщины, с мужьями, детьми и домашним хозяйством, а он просто-напросто несовершеннолетний и неразумный ребенок. Лавранс очень потешался над этим.
– Подожди, друг мой Ховард, пока ты сам не обзаведешься женой. Вот тогда ты как следует узнаешь, сколько есть вещей, в которых ты ничего не смыслишь! – сказал он, и все мужчины, бывшие в горнице, захохотали и подтвердили его слова.
Отец Эйрик ежедневно заходил к умирающему. Их старый приходский священник видел теперь плохо, но сказание о сотворении мира на норвежском языке и Евангелие и псалтырь на латинском языке читал все так же бойко, ибо знал эти книги очень хорошо. Но Лавранс несколько лет тому назад выменял в Состаде какую-то огромную книгу, – вот из нее-то ему больше всего и хотелось послушать, однако отец Эйрик из-за своего плохого зрения не мог справиться с чтением по ней. Тогда отец попросил Кристин попробовать, не сможет ли она почитать по этой книге. И когда Кристин немного приобвыкла к ней, она стала справляться с этим отлично, и для нее было большой радостью, что вот теперь есть что-то, в чем она может быть полезной отцу.
В книге этой были, между прочим, споры между Страхом и Мужеством, между Верой и Сомнением, между Душой и Телом. Кроме того, в ней было несколько сказаний о святых людях и повествований о мужах, которые еще при жизни своей были вознесены в духе и видели мучения грешников в преисподней, испытания очистительным огнем и небесное блаженство. Лавранс часто говорил теперь об огне чистилища, в который он вскоре ожидал войти, но не испытывал страха. Он надеялся на большое облегчение от молитв своих друзей и священников и утешался мыслью, что святой Улав и святой Томас укрепят его в последнем испытании, как – он чувствовал – они не раз укрепляли его в этой жизни. Ему всегда приходилось слышать, что тот, кто крепок в вере, ни на миг не потеряет из виду блаженство, к которому идет душа его сквозь жаркий огнь чистилища. Кристин казалось, что ее отец радуется так, словно идет на испытание своего мужества. Ей ясно вспомнились – из времен ее детства – дни, когда королевские вассалы из долины шли на войну против герцога Эйрика, – теперь ей чудилось, что ее отец смотрит в лицо своей смерти точно так, как он в тот раз глядел вперед в ожидании славных приключений и битв.
И вот она сказала однажды, что, по ее мнению, отец перенес столько испытаний в своей земной жизни, что ему, должно быть, облегчат испытания на том свете. Лавранс ответил, что теперь он не разделяет этого мнения. Он был богатым человеком, родился в знатном семействе, имел друзей и успех в жизни.
– Самым тягчайшим для меня горем было то, что я никогда не видел лица своей матери и потерял своих детей. Но и то и другое очень скоро перестанет быть для меня горем. И точно так же все иные вещи, удручавшие меня при жизни, – они для меня уже больше не горе.
Мать часто присутствовала при чтении Кристин, бывали люди посторонние. Эрленд тоже охотно заходил в горницу и слушал. Всех их это чтение радовало, но Кристин оно только будоражило и приводило в отчаяние: она думала о своем собственном сердце, которое прекрасно знает, что правильно и что хорошо, и все же всегда склонно к несправедливости. И боялась за своего малютку, почти не смела спать по ночам от страха, как бы ребенок не умер язычником. Две сиделки должны были быть при ней по ночам, и все же Кристин боялась: а вдруг она сама уснет? Всех ее других детей крестили, пока им еще не исполнилось трех дней от роду, но с последним сыном Кристин приходилось ждать, потому что ребенок был большим и крепким, а всем хотелось назвать его Лаврансом в честь деда. Здесь же, в долине, народ строго придерживался обычая не называть детей по имени живых людей.
Однажды, когда Кристин сидела у отца с ребенком на коленях, Лавранс попросил ее развернуть пеленки – до сей поры он видел только личико мальчика. Кристин исполнила просьбу отца и положила ребенка к нему на руки. Лавранс погладил маленькую выпуклую грудку и взял в свою руку стиснутый кулачок.
– Странно мне, родич, что ты будешь носить мою кольчугу, – сейчас ты занял бы в ней не больше места, чем червь в пустом орехе! А вот этой руке придется сильно вырасти, прежде чем она сможет обхватить рукоять моего меча. Когда видишь вот такого младенца, то начинаешь понимать, что у Господа Бога не было желания, чтобы мы носили оружие. Но ты, малютка, не намного подрастешь, как уж у тебя явится стремление взять в руки меч. Самое ничтожное число людей, рожденных женщиной, питает такую великую любовь к Богу, что отказывается от ношения оружия. У меня не было такой любви.
Он немного полежал, глядя на новорожденного.
– Ты носишь своих детей под любящим сердцем, моя Кристин, – мальчик у тебя толстый и большой, но ты сама бледная и тонкая, как прутик, – и так бывало, по словам твоей матери, всякий раз, когда ты разрешалась детьми. Дочка у Рамборг родилась худенькой и маленькой, – сказал он со смехом, – зато Рамборг цветет, словно роза.
– И все же мне кажется странным, что она не хочет сама кормить грудью, – сказала Кристин.
– Симон тоже этого не хотел, – он говорит, что не желает отблагодарить ее за подарок тем, что позволит ей изводиться. Ты должна помнить, что Рамборг не было еще полных шестнадцати лет. И она еще не успела износить детских башмачков, когда у нее уже родилась дочь… и никогда прежде не знала ни одного часа болезни… Не удивительно, что у нее не хватает терпения. А ты была взрослой женщиной, когда выходила замуж, моя Кристин!
Неожиданно Кристин отчаянно разрыдалась… Она и сама едва ли знала, почему она так рыдает. Но то была истинная правда: она любила своих детей с первого же часа, как узнавала, что носит их во чреве своем, любила их, когда они мучили ее беспокойством, обременяли ее и обезображивали. Она любила их маленькие личики с того времени, как видела их впервые, и любила их каждый час, пока они росли, изменялись и мужали. Но никто не любил их по-настоящему вместе с ней и не радовался им вместе с нею!.. Эрленд был не такой, – правда, он их любил… но считал, что Ноккве появился на свет преждевременно, а про других всегда говорил, что их на одного слишком много… У нее мелькнула мысль: когда-то она думала о плоде греха, в ту первую зиму в Хюсабю, – она поняла, что ей дано было вкусить от его горечи, хоть и не таким образом, как она тогда боялась. Что-то пошло между ней и Эрлендом вкривь и вкось в тот раз, и, наверное, этого уж никогда не исправишь.
С матерью она никогда не была близка, сестры ее были еще совсем детьми, когда она стала уже взрослой девушкой, подруг по играм у нее не было. Она воспитывалась среди мужчин и могла всецело позволить себе быть нежной и мягкой, ибо вокруг нее всегда бывали мужчины, отделявшие ее от всего мира оградой своих рук, поднятых для ее защиты и охраны. Теперь ей казалось таким справедливым, что сама она рожает только сыновей, что ей даруются дети мужского пола, чтобы ей вскармливать их своею кровью и у своей груди, чтобы любить, защищать и пестовать их, пока они не станут такими большими, что смогут занять место среди мужчин. Она вспомнила сказание об одной королеве, прозванной Матерью молодцов. Верно, вокруг ее детской горницы была ограда из бдительных мужей…
– Ну, что с тобой, Кристин? – немного погодя спросил ее отец.
Она не могла поведать ему обо всем этом… Поэтому через некоторое время сказала, как только смогла заговорить, оправившись от слез:
– Как мне не горевать, отец, когда вы лежите здесь… Но в конце концов, когда Лавранс стал настаивать, она сказала, что боится за некрещеного ребенка. Тогда он приказал, чтобы ребенка отнесли в церковь в ближайший же день, когда в ней будет служба, и сказал, что не верит, будто из-за этого умрет раньше, чем Господь судил.
– Да и кроме того, я уж достаточно здесь залежался, – сказал он со смехом, – скорби сопровождают наше появление и наш уход, Кристин! В болезнях мы рождаемся и в болезнях мы умираем – тот, кто не умирает внезапной смертью. Когда я был молод, мне казалось самой прекрасной смертью – быть сраженным на поле брани. Но грешному человеку, пожалуй, нужен одр болезней… Однако сейчас я не ощущаю, что моя душа лучше исцелится оттого, что я здесь дольше пролежу.
Итак, мальчик был окрещен в следующее же воскресенье и получил имя деда. Кристин и Эрленда жестоко осуждали за это дело по всей округе, хотя Лавранс, сын Бьёргюльфа, и говорил всем, кто к нему приходил, что сам этого потребовал: ему не хотелось, чтобы в его доме был язычник, когда смерть подойдет к дверям.
Лавранс начал беспокоиться, как бы смерть не постигла его в самый разгар весенних работ, к большому неудобству многих людей, которые, наверное, захотят почтить его память своим участием в погребальном шествии. Но через две недели после крещения ребенка Эрленд зашел к Кристин в старую ткацкую, где она теперь жила после родов. Было уже позднее утро, Кристин лежала, потому что мальчик беспокоился ночью. Эрленд был сильно взволнован. Он сказал ей тихо и ласково, чтобы она поскорей вставала и шла к отцу. На рассвете у Лавранса было несколько очень тяжелых сердечных припадков, и после этого он долго лежал без чувств. Сейчас у него, отец Эйрик, он только что выслушал его исповедь.
Это был пятый день после праздника святого Халварда. Временами шел теплый дождь. Выйдя во двор, Кристин почуяла в нежном дуновении с юга запах земли со свежевспаханных и унавоженных полей. Долина лежала бурая под весенним дождиком, воздух синел между высокими горами, и туман тихо полз по лесистым склонам, где-то на половине высоты. Из рощиц вдоль полноводной серой реки доносилось позвякивание колокольчиков, – это стадо коз выпустили на волю, и оно разбрелось, пощипывая налившиеся почками ветки. Стояла такая погода, которая всегда радовала сердце ее отца: для людей и для скота приходит конец зиме и холоду, – животных выпускают на волю из темных стойл, где они так скудно питались.
Кристин сразу же увидела по отцовскому лицу, что теперь уже смерть очень близка. У ноздрей было бело как снег, губы посинели, синева легла и под большими глазами; волосы разметались и лежали влажными прядями вокруг широкого, покрытого росою лба. Но Лавранс был теперь в полном сознании и говорил внятно, хотя медленно и слабым голосом.
Домочадцы подходили к нему один за другим. Лавранс брал каждого за руку, благодарил за службу, желал им долгих лет жизни, просил прощения, если он когда-либо чем-либо согрешил против кого, и просил поминать его молитвой за спасение его души. Потом он начал прощаться со своими родными. Дочерей он просил нагнуться чтобы ему можно было поцеловать их, и призвал на них благословение Божье и всех святых. Обе они горько рыдали, и юная Рамборг бросилась в объятия сестры. Крепко обнявшись, отошли обе дочери Лавранса на свое место в ногах отцовской постели, и младшая продолжала рыдать, склонившись Кристин на грудь.
Лицо у Эрленда дрожало и слезы текли у него но щекам, когда он поднял руку Лавранса и поцеловал ее, а потом тихо попросил у тестя прощения за все, что причинил ему во все эти годы; Лавранс сказал, что он прощает его от всего сердца и молит Бога пребывать с Эрлендом во все дни его жизни. На красивом лице Эрленда был какой-то странный бледный свет, когда он тихо отошел от кровати и стал рядом со своей супругой, рука об руку.
Симон Дарре не плакал, но опустился на колени, когда брал руку тестя, чтобы ее поцеловать, и довольно долго стоял так, крепко сжимая ее.
– Какая у тебя горячая и славная рука, зять! – произнес Лавранс со слабой улыбкой.
Рамборг повернулась к мужу, когда он подошел к ней, и Симон обнял ее за тоненькие, девические плечи.
В последнюю очередь Лавранс простился с женой. Они прошептали друг другу несколько слов, которых никто не слышал, и обменялись на глазах у всех поцелуем, что было пристойно, раз смерть уже стояла в горнице. Потом Рагнфрид опустилась на колени перед ложем мужа и стояла так, обратив свое лицо к нему. Она была бледна, но тиха и спокойна.
Отец Эйрик остался в доме, после того как умастил умирающего елеем, прочел ему напутствие и причастил его. Он сидел, читая молитвы, у изголовья кровати; Рагнфрид пересела теперь на край ее. Так прошло несколько часов. Лавранс лежал с полузакрытыми глазами. По временам он беспокойно перекладывал голову на подушке, комкал руками одеяло, раза два тяжело и со стоном вздохнул. Все уже думали, что он утратил дар речи, однако смертная борьба еще не началась.
Стемнело рано, и священник зажег свечу. Собравшиеся тихо сидели, глядя на умирающего, и прислушивались, как струится и капает дождь за стенами дома. Но вот словно какое-то беспокойство овладело больным, тело его затрепетало, лицо посинело, и, по-видимому, он стал задыхаться. Отец Эйрик подсунул руку ему под плечи, приподнял его и придал ему сидячее положение, положив голову больного к себе на грудь и держа крест перед его лицом.
Лавранс открыл глаза, устремил взор на распятие в руке священника и произнес тихо, но так отчетливо, что большинство бывших в горнице слышало его слова:
– Exsurrexi, et adhuc sum tecum.[40]
По телу его пробежало еще несколько содроганий, и руки стали шарить по покрывалу. Отец Эйрик некоторое время еще продолжал прижимать Лавранса к себе. Потом осторожно опустил тело друга на подушки, поцеловал его в лоб, пригладил ему волосы и лишь тогда прижал мертвецу веки и ноздри, а затем поднялся на ноги и начал читать вслух молитву.
Кристин позволили принять участие в ночном бдении у тела. Лавранса положили на солому в верхней горнице, потому что там было просторнее всего, а ожидался большой наплыв народу.
Отец казался ей невыразимо прекрасным, когда он лежал там при блеске свечей, с открытым золотисто-бледным лицом. Полотняный воздух был немного отвернут с лица, чтоб его не испачкали многочисленные посетители, приходившие взглянуть на тело. Служили над ним отец Эйрик и приходский священник из Квама, – тот приехал вечером сказать Лаврансу последнее прости, но не застал его в живых.
А уже на следующий день в усадьбу начали съезжаться верхом гости, и Кристин ради пристойности пришлось улечься в постель, потому что она еще не побывала в церкви для очистительной молитвы. Теперь уже для нее постлали парадную постель роженицы с шелковыми одеялами и самыми красивыми подушками, какие только были в доме. Из Формо привезли колыбель, взяв ее на время. И вот в ней лежал Лавранс-младший, и с утра до вечера люди входили и выходили, чтобы взглянуть на Кристин и на ребенка.
Тело отца по-прежнему отлично сохраняется, – так передавали Кристин, – оно лишь немного пожелтело. И никогда еще не было видано, чтобы ко гробу умершего приносили столько свечей.
На пятый день началось погребальное пиршество. Оно было необычайно пышным. Во дворе усадьбы и в Лэугарбру стояло свыше сотни чужих лошадей, гости были размещены и в Формо. На седьмой день наследники поделили между собой имущество – в полном единодушии и дружелюбии. Лавранс сам всем распорядился перед смертью, и они точно выполнили его желания.
На следующий день должен был состояться вынос тела, – оно стояло сейчас в церкви святого Улава, – и начиналось его путешествие в Хамар.
Накануне вечером, – скорее то была уже глубокая ночь, – Рагнфрид пришла в старую жилую горницу, где лежала ее дочь с ребенком. Хозяйка дома страшно устала, но лицо у нее было ясное и спокойное. Она попросила служанок удалиться.
– Все помещения у нас переполнены, но вы, конечно, найдете для себя какой-нибудь угол. Мне хочется самой бодрствовать около моей дочери в эту последнюю ночь, что я провожу в своей усадьбе.
Она взяла ребенка из рук Кристин, отнесла его к очагу и перепеленала на ночь.
– Должно быть, странно вам, матушка, уезжать из того дома, где вы жили с моим отцом все эти годы, – сказала Кристин. – Не пойму, как у вас хватает сил на это.
– У меня и совсем не хватило бы сил, – отвечала Рагнфрид, укачивая маленького Лавранса у себя на коленях, – оставаться здесь и не видеть, как твой отец бродит тут по усадьбе.
– Ты никогда не слышала, как это произошло, что мы переехали сюда, в долину, и стали жить здесь? – продолжала она немного погодя. – В то время, когда до нас дошла весть, что ждут скорой кончины Ивара, отца моего, я не в состоянии была ехать, – Лаврансу пришлось отправиться на север одному. Помню, стояла такая прекрасная погода, когда он уезжал, – уже в те дни он предпочитал выезжать позднее, когда бывает прохладно. И вот он хотел прибыть в Осло вечером… Это было как раз перед летним солнцеворотом. Я провожала его до того места, где дорога из усадьбы перерезает дорогу в церковь, – ты помнишь? Там несколько больших голых скал и кругом бесплодная земля… Самые плохие земли во всем Скуге, – они всегда сохнут, но в тот год на этих участках рос отличный хлеб, и мы беседовали об этом. Лавранс шел, ведя свою лошадь за повод, а я держала тебя за руку, – тебе было тогда четыре зимы…
Когда мы дошли до перекрестка, я сказала, чтобы ты бежала домой. Тебе не хотелось, но тут отец твой сказал, чтобы ты поискала пять белых камешков и сложила их крестом в ручье под стрежнем, – это защитит, мол, его от троллей, живущих в лесу Мьёрса, когда он будет проплывать мимо него. Тогда ты пустилась бежать…
– Есть такая примета? – спросила Кристин.
– Не знаю, не слышала – ни раньше, ни потом. Я думаю, отец твой просто все выдумал тут же, не сходя с места. Разве не помнишь, как он был горазд на разные выдумки, когда играл с тобой?
– Да. Помню!
– Я проводила его через лес до самого Камня карликов. Тут он попросил меня повернуть назад, а сам пошел со мной обратно опять до перекрестка. Он посмеялся и сказал, – я, дескать, должна понять, что он не допустит, чтобы я шла через лес одна, да еще когда уже и солнце село. Когда мы стояли там на перекрестке, я обняла его за шею: мне было так больно, что я не могу поехать домой… Я никогда не могла по-настоящему ужиться в Скуге и всегда так тосковала и стремилась на север, в долину. Лавранс утешал меня и под конец сказал: «Вот когда я вернусь домой, а ты выйдешь ко мне навстречу с сыном моим на руках, тогда можешь просить меня о чем хочешь. И если только во власти человеческой дать тебе это, ты не обратишься ко мне со своей просьбой напрасно!» И я ответила, что в таком случае попрошу о том, чтобы мы переехали на север и поселились в моем родовом поместье. Твоему отцу это не понравилось, и он сказал: «Разве ты не могла попросить чего-нибудь большего?..» и засмеялся, а я подумала: этого он никогда не сделает, да мне и казалось это вполне понятным. Ну, ты знаешь, случилось так, что Сигюрд, твой младший брат, не прожил и часу… Халвдан окрестил его, и ребенок сейчас же умер…
Отец твой приехал домой как-то утром рано – он накануне вечером услышал в Осло, как обстоят у нас дела, и пустился в путь тотчас же. Я еще лежала в постели… Так горевала, что и вставать не хотелось. Мне и то думалось, что я уж никогда больше не встану на ноги. Прости меня Боже, когда тебя привели ко мне, я отвернулась к стене и не желала на тебя смотреть, бедная моя деточка! Но тут Лавранс сказал, – он сидел на краю моей кровати, еще в плаще и не сняв меча: «Ну, мы теперь посмотрим, не будет ли нам лучше, если мы поселимся в Йорюндгорде». Вот так-то мы и переехали из Скуга. Теперь ты понимаешь, что мне не хочется жить здесь, когда Лавранса нет больше на свете.
Рагнфрид подошла с ребенком и положила его у материнской груди. Взяла шелковое покрывало, которым была застлана кровать Кристин днем, сложила его и отложила в сторону. Потом постояла немного, глядя на дочь, потрогала толстую светло-русую косу, лежавшую между белых грудей.
– Отец твой часто спрашивал у меня, все так же ли длинны и прекрасны твои волосы. Для него было такой радостью, что ты не утратила своей красоты, родив стольких детей. Ты его очень радовала в последние годы, что стала такой дельной женщиной и остаешься по-прежнему здоровой и красивой со всеми своими красавцами сыновьями вокруг себя.
Кристин глотала слезы.
– А мне, матушка, он часто говорил о том, что вы были самой лучшей из жен… Сказал, что я должна передать вам это… – Она умолкла в смущении, а Рагнфрид тихо рассмеялась.
– Лавранс мог бы знать, что ему не надо было никому поручать говорить о его добрых чувствах ко мне. – Она погладила детскую головку и руку дочери, которой та держала ребенка. – Но, быть может, он хотел… Не думай, моя Кристин, что я когда-либо завидовала тебе в том, что отец любил тебя так сильно. Правильно и справедливо, что и ты любила его больше, чем меня. Ты была такой милой и славной девочкой, я благодарила Бога за то, что он сохранил мне тебя. Но я всегда больше думала о том, что я потеряла, чем о том, что у меня было…
Рагнфрид присела на край кровати.
– Там, в Скуге, были совсем другие порядки, чем у нас дома. Я не могу припомнить, чтобы мой отец целовал меня… Он поцеловал мою мать, когда та лежала на смертной соломе. Мать целовала Гюдрюн в церкви за обедней, потому что та стояла к ней ближе всех, потом сестра целовала меня… А в иных случаях у нас никогда не водилось ничего подобного…
В Скуге же был обычай, что когда мы возвращались домой из церкви, где причащались, и слезали с лошадей во дворе, господин Бьёргюльф целовал своих сыновей и меня в щеку, а мы целовали ему руку. После этого все мужья целовали жен, а потом мы пожимали руки всем домочадцам, присутствовавшим на богослужении, и поздравляли друг друга с принятием святых тайн. У Лавранса и Осмюнда было обыкновение целовать отцу руку, когда тот делал им подарки и тому подобное. Когда он или Инга входили в горницу, сыновья всегда вставали и продолжи ли стоять, пока им не приказывали садиться. Все это казалось мне сперва дурацкими затеями и заморскими порядками…
Зато потом, в те годы, что я жила с твоим отцом, когда мы потеряли наших сыновей, и все те годы, когда мы так боялись и горевали за нашу Ульвхильд… тогда для меня было хорошо, что Лавранс так воспитан – в более мягких и ласковых нравах.
Немного погодя Кристин спросила тихо:
– Так отец никогда не видел Сигюрда?
– Да, – отвечала так же тихо Рагнфрид. – Я тоже не видела его, пока он был жив.,
Кристин полежала немного и сказала:
– И все-таки мне кажется, матушка, что в вашей жизни было много хорошего…
Слезы начали капать с бледного лица Рагнфрид, дочери Ивара:
– Да, ты права, помоги мне Боже! Сейчас и мне самой это кажется.
Вскоре после этого она осторожно отняла уснувшего ребенка от груди матери и отнесла его в колыбель. Заколола сорочку Кристин ее маленькой застежкой, погладила дочь по щеке и велела ей спать. Кристин протянула руку.
– Матушка!.. – взмолилась она.
Рагнфрид склонилась над ней, привлекла дочь к себе и поцеловала ее много, много раз. Этого с ней еще не бывало все эти годы со времени смерти Ульвхильд.
На следующий день, – когда Кристин стояла за углом жилого дома и смотрела на горные склоны там, вдали за рекой, – была прекраснейшая погода. Пахло весною, пели вскрывшиеся всюду ручьи, все рощи и луга подернулись зеленью. Там, где дорога шла вдоль обрыва горы над Лэугарбру, светилось свежее и блестящее покрывало озимой ржи, – в прошлом году Ион сжег там лесную поросль и посеял на пожарище рожь.
Когда похоронное шествие подойдет к этому месту, ей будет хорошо видно.
И вот шествие медленно потянулось под каменистой осыпью, над свежими, новыми ржаными полями.
Кристин могла различить всех священников, ехавших впереди; тут же среди передних был виден и причт, несший крест и подсвечники. Пламени свечей не было заметно при ярком свете дня, но самые свечи ей были видны как тоненькие белые черточки. Потом появились две лошади, которые везли на подвешенных между ними носилках отцовский гроб. Затем в далеко растянувшемся шествии она узнала Эрленда на вороном коне, мать, Симона и Рамборг и многих своих родичей и друзей.
Некоторое время до нее сквозь рокот Логена явственно доносились голоса священников, но затем звуки песнопений утонули в шуме реки и журчании весенних ручьев, сбегавших со склонов среди горного леса. Кристин стояла и глядели неподвижным взором еще долго после того, как последняя вьючная лошадь с дорожными пожитками исчезла в роще на той стороне долины.