ГЛАВА 7

Туманным утром 11 ноября, когда островки на Неве и не разглядишь за завесой и мелкий бесконечно тоскливый дождичек все барабанит по крышам без перебою, в камере Бориса объявился генерал Луков. За ним следовали два ординарца с мундиром в руках.

– Лейтенант Борис Степанович Тугай, – громко и торжественно произнес Луков. – Я называю вас так, хотя вы и разжалованы. И я принес вам мундир ваш, хотя вы более и не достойны носить его. Одевайтесь. Через полчаса вы обвенчаетесь с комтессой Ниной Павловной Кошиной.

Церковь в Петропавловской крепости была пуста, промерзла и, несмотря на золоченое великолепие иконостаса, поражала всяк сюда входящего абсолютной своей безутешностью. Перед алтарем Лукова и Тугая уже поджидали несуразный поэт-философ Кюхельбекер и молоденький лейтенантик Алексей Плисский. Даже бывший тугаевский денщик Руслан Колкий был тут. Он стоял чуть поодаль у колонны и утирал растроганно глаза. И хотя на Тугае был мундир, все остальные по-прежнему были в одежке каторжан. Перед иконостасом отец Ефтимий хлопотливо зажигал свечи. Заслышав шаги пришедших, обернулся, вскинул руку приветливо.

– Алексей Борисович? – воскликнул Тугай, протягивая руки навстречу другу. – Живой, живой, чертеняка! Тебя не расстреляли? – он кинулся к Плисскому, они обнялись и расцеловались. – Почему ж тебя оставили в живых, друг мой?

– Радоваться-то нечему, Борис Степанович. Я даже Сибири вместе с вами и то оказался не достоин. Буду на Соловках у монахов каторгу свою отбывать.

– Так почему ж ты руки на себя не наложил? – Тугай крепко обнял товарища. – Алексей, там ты будешь умирать каждый день, каждый день понемножку, пока, наконец, не свалишься, как подкошенный.

– У меня хватает смелости верить, что мы выкарабкаемся, Боря, – и Плисский криво усмехнулся. – Ты тоже выкарабкаешься. Мы ведь еще молоды.

– В Сибири за год стариками делаются, – и Тугай повернулся к своему денщику. Руслан Колкий хотел было пасть барину в ноги, да Тугай вовремя подхватил его и обнял.

– Ваше благородие, – простонал Руслан. – Я так счастлив… так уж счастлив. Я уж думал, что вы… – он всхлипнул, уткнувшись лицом в плечо Тугая.

– Тебя тоже в Соловки, друг мой? – негромко спросил Борис.

– Нет. Я в Петербурге остаюсь. Буду казармы вместе с ремесленниками строить. И каждый день на ужин по десять шпицрутенов в течение трех месяцев.

– Какие скоты! Нет, какие ж мерзавцы! – скрипнул зубами Тугай. Он обернулся к генералу Лукову, смерил его взглядом и повторил: – Скоты!

Генерал Луков укоризненно покачал головой.

– А почему вы кричите на меня, Тугай? Не я ж приговоры людям выношу.

– Но вы способствуете их исполнению.

– Все мы в той или иной степени служим беззаконию, ибо нет на земле никакой справедливости. Что для одного означает осанну, то для другого крестом мученическим оборачивается. И это правило никогда не изменится.

– Мы здесь, чтобы венчаться али браниться? – вмешался отец Ефтимий. – Что бы там ни было… а мы должны быть благодарны нашему государю императору, дозволившему состояться свадьбе сей.

– Да эта свадьба насмешка сущая! – Борис жалобно огляделся по сторонам. Ниночка еще не появилась, и внезапно его охватил безумный страх, что царь передумал, и венчание не состоится. – Что Ниночка-то вашему императору сделала? Почему ему вздумалось ее, такую юную и невинную, вдовой сделать? Или ему все мало, что нас гнить в Сибирь посылает?

– Прошение на брак сей исходило от самой Нины Павловны, а не от царя, – вздохнул генерал Луков. – И, несмотря на все разочарования, что принесли ему его офицеры… он подписал разрешение на сей брак. За внешней ожесточенностью императора скрывается добрая душа. Должно быть, он плакал, подписывая вам приговор.

Тугай хотел что-то ответить, но шаги, гулким эхом отдавшиеся в нутре собора, заставили его примолкнуть. Дверь распахнулась, появился кучер Мирон Федорович, отныне человек свободный, уже забывший о холопской доле. На нем были высокие кирзовые сапоги и новехонький темно-синий кафтан, своей элегантностью как-то даже и не вязавшийся с лохматой головой Мирона.

– Они все уже здесь, ваши сиятельства! – густым басом крикнул он. – Можно уже, пожалуй, и в колокола звонить.

Отец Ефтимий дал знак своему помощнику. Одиноко-пронзительно, жалобно запел колокол, самый маленький из четырех колоколов собора, ибо полногласие было позволено только по праздникам и дням тезоименитств государей.

Под жалобный колокольный звон отец Ефтимий запел красивым мощным басом, заполнившим собой все чрево собора.

Борис прижал кулаки к сердцу, дыхание его сделалось сбивчивым от волнения. Плисский и Колкий стояли у него за спиной, генерал Луков замер чуть поодаль, нервно сжимая руками эфес шпаги.

И тут в соборе появилась Ниночка. На ней было белое венчальное одеяние, терпеливо дожидавшееся сего дня на безголовом манекене у портнихи, на худенькие плечики девушки был накинут длинный плащ из серебристой норки. Старая нянюшка Катерина Ивановна вела Ниночку за руку. Портниха Прасковья Филипповна несла шлейф подвенечного платья. Медленно приближались они к жениху под пение отца Ефтимия.

– Ангел, – прошептал Плисский на ухо Тугаю. – Как есть, ангел. Ты женишься на ангеле, Борис.

Тугай с трудом сглотнул вставший поперек горла комок. А потом двинулся навстречу Ниночке. Она замерла, и в ее огромных глазищах читалось столько счастья, что сердце Бориса на мгновение пропустило удар, заходясь от нестерпимой боли и такой же нестерпимой радости.

– Я люблю тебя, Борюшка, – прошептала она, протягивая жениху руку. – Ты так красив в новом своем мундире.

Борис глубоко вздохнул.

– Это всего лишь театральный костюм и более ничего, Ниночка. Через час я вновь обряжусь в каторжанскую робу.

Он взял ее за руку и глянул на мерцающий золотом в огоньках свечей иконостас. Казалось, что святые внезапно ожили, их глаза были более красноречивы, чем любой язык человеческий, их вскинутые для благословения руки молили Бога о милосердии к павшим. Отец Ефтимий затянул осанну.

– Экое безумство мы совершаем сейчас, Ниночка, – обжег словами свою невесту Борис. Медленно они двинулись дальше вдоль алтаря.

«Как же хорошо, что мы здесь одни, – подумал вдруг генерал Луков. – Никто меня на смех не поднимет и не назовет старым дураком за то лишь, что я верю – эта любовь дорогого стоит». Он схватил у ординарца огромный букет белых роз и двинулся вслед за парой новобрачных.

Никто из них так и не услыхал, как хлопнула дверь собора. В храм вошел человек, закутавшийся в длинный, подбитый мехом плащ, и укрылся за одной из колонн, тайно наблюдая за венчанием.

Когда Борис и Ниночка замерли перед алтарем, оборвалось пение отца Ефтимия. Луков протянул невесте букет. Плисский и Колкий замерли чуть поодаль. Только Кюхельбекер подошел к жениху и низко поклонился Ниночке.

– Во всех моих стихах я утверждал, что нет в мире этом места для счастья, есть, мол, только иллюзия его. Но ныне я готов опровергнуть самое себя. Видеть вас, дорогая Нина Павловна, и есть величайшее счастье. А уж венчаться с вами – дар Божий. Честное слово, именно так я и думаю.

– Аминь! – громко возвестил отец Ефтимий. – Замечательная проповедь вышла. И ведь ни слова из нее не убавишь! Преклоните ж главу вашу, дети мои, и протяните друг другу руки.

Венчальный обряд начался.

Отец Ефтимий благословил новобрачных, протянул им для поцелуя крест, хлеб, вино и щепоть соли…

После венчания им было дано лишь десять минут наедине. Они стояли у одной из колонн, сжимая друг другу руки. Генерал Луков и все остальные отошли на почтительное расстояние. Незнакомец, по-прежнему так ими и не замеченный, вжался лицом в холодный камень колонны и негромко всхлипнул.

– Что нового на воле, Ниночка? – спросил Тугай и нежно провел ладонью по ее лицу.

– Ничего, Борюшка. Все молчат.

– Когда нас отправят по этапу в Сибирь?

– Про то никто не знает. Княгиня Трубецкая думает, что в правительстве боятся высылать вас на глазах у всех. Если вас и вздумают гнать по этапу, то тайком, в ночи. Дабы избежать ненужных манифестаций.

Тугай притянул Ниночку к себе. «Моя жена! – подумал он. – Красивейшая женщина России… Вот сейчас подаст Луков знак, и минуют мгновения сладкого сновидения».

– Тогда нам еще долго куковать в Санкт-Петербурге, – сказал Борис вслух. – Скоро уж зима. Вряд ли уж пошлют нас в дорогу до снега. На такой этап даже казаков не посылают. О, Ниночка… – он поцеловал ее, прижал к себе еще сильнее и глянул поверх ее головки на генерала Лукова. Тот кивнул.

– Пора, друг мой. Время прощаться…

– Увидимся ль еще? – спросил Борис дрожащим голосом.

– Я буду приходить, – Ниночка погладила Тугая по щеке и, стараясь не разреветься, нервически хихикнула. – Мой муж! Мой муж, Борис Тугай! Как же здорово это звучит! О, Борюшка, нас теперь и в Сибири не разлучат.

Луков махнул рукой, и Тугай кивнул ему в ответ. Взял в ладони Ниночкино лицо, вгляделся в глаза внимательно.

– Прощай же… Я люблю тебя…

– Можно мне проводить Бориса до дверей? – спросила Ниночка. Провела пальчиком по лбу своего супруга, торопливо смахнула слезы в уголках его глаз.

– Да, но только быстро, – Луков изо всех сил старался, чтобы голос его звучал сурово. – Мы и так уже опаздываем. Идемте же.

Он знал, что на площади перед собором поджидает взвод солдат, чтобы развести арестантов по казематам равелина.

Борис выпустил Ниночку из объятий и повернулся к товарищам.

– Благодарю вас, друзья мои, – твердо произнес он. – Коли переживем мы нашу беду и доведется свидеться вновь, мы отпразднуем свадьбу мою. Если ж не суждено, знайте: то, что сегодня свершилось, подарило мне силы. Это – та самая краюха хлеба для сердца моего, с которой и тайга не страшна.

Поклонившись отцу Ефтимию, медленно двинулись они к дверям, и чудилось им, что поет вослед хор дивный, словно рождество Христово на дворе…

Из-за колонны выступил им навстречу одинокий наблюдатель.

Генерал Луков схватился за шпагу.

– Как вы попали сюда? Я приказал…

– Согбенный старик и пара рублей могут еще на Руси творить чудеса.

– Папенька, – устало прошептала Ниночка. – Почему ты пришел?

– Я хотел видеть все это, – граф Кошин измученно потер глаза платком. – Единственное мое дитя свадьбу играет… а я бы и не пришел? Да благословение родительское не менее бесценно, что и благословение церковное. Я просто стоял тихонько за колонной, за тебя, доченька, молился и плакал.

Он глянул на Тугая.

– Борис, сын мой, – дрожащим голосом обратился к арестанту Кошин. – Мужайся! Пред тобой дорога, коей сам черт испугается. Не буду уж более спрашивать, сколь необходимо было все это. Отныне ты – муж моей Ниночки. Возвратись же оттуда… а большего тому, кто в Сибирь по этапу идет, и пожелать нельзя.

С этими словами граф вынул из-под плаща кожаный мешок.

– Это – мой подарок свадебный, доченька. Я его тебе здесь прямо дам, ибо домой ты возвращаться не желаешь. Это тебе пригодится. Здесь тридцать тысяч рублей.

– Тридцать тысяч рублей, – восторженно протянул Кюхля. – Господи, вот это деньжищи. Борис, открой-ка ты эту калиту, я еще никогда за раз такой суммы не видел.

– Если об этом узнают, – мрачно заметил Луков, – все беглые и разбойнички сибирские всполошатся.

– А у нас на них ружьев хватит! – проворчал Мирон. – Да я по ночам на мешке с деньжищами этими спать буду.

– Возьми же, Ниночка, – Кошин умоляюще склонил седую голову. – Деньги… вот и все, что осталось от тех грез, что были у меня, когда я думал о твоей свадьбе. Деньги, чтобы купить кусочек счастья. Бог с тобой, доченька!

Ниночка всплеснула руками и прижалась к отцу. Они поцеловались, твердо уверенные в том, что на этот уж раз прощаются навсегда.

– Их скоро вышлют, – шепнул Кошин на ухо дочери. – Я узнал сие от первого камергера императора, где-то в начале декабря. Это пока держится в тайне.

И Ниночка шепнула в ответ, еще крепче стискивая отца в объятиях:

– Спаси тебя Господи, папенька. Это – самый лучший подарок свадебный. Маменьку за меня поцелуй…

А потом все пришло в страшное волнение. На дворе солдаты окружили арестантов, Ниночка и ее спутницы сели в карету, Мирон запрыгнул на облучок и погнал лошадей. И только генерал Луков и граф Кошин остались. Они стояли у входа в собор и молча смотрели на брусчатку мостовой. За спиной их отец Ефтимий шумно хлопнул дверью, запирая святая святых крепости Петра-и-Павла.


Вечером того же дня служка отца Ефтимия принес Ниночке письмецо.

– От Бориса Степановича передать велено, – пробормотал смущенный служка и торопливо убежал.

Ниночка бросилась наверх, в отведенные ей покои и в волнении развернула письмецо:

«Возлюбленная моя! О, как я сегодня счастлив, Ниночка! С каким сердечным восхищением вспоминаю сегодняшний день, и сладостное чувство блаженства разливает сие воспоминание в душе моей. Кто бы мог подумать, что в этой крепости, в совершенном подобии католицкого чистилища, человек, осужденный на заточение, мог иметь столь блаженные минуты, столь восхитительные ощущения – но так как и в чистилище нисходят иногда ангелы небесные утешать и укреплять страждущих, так и ты, мой земной прелестнейший ангел, пришла рассеять горе мое – и узилище мое показалось мне прекрасным раем.

Я пишу тебе, как думаю, как чувствую, и все же мое письмо слабо выражает мои чувства к тебе, моя возлюбленная. Если бы мой талант писать соответствовал необычайной любви, которую ты внушаешь мне, мое письмо было бы образцом красноречия. И так я иногда досадую, что я не поэт, не наш Кюхля непутевый, который лучше меня мог бы воспеть твои прелести и мою любовь, – ибо я твердо уверен, что редко любили так, как я люблю тебя, моя Ниночка. Ты из числа тех избранных существ, которые могут внушать только большие страсти, любя тебя, невозможно любить слабо и лишь однажды в жизни можно любить, как я люблю тебя».

Ниночка тихо всхлипнула и крепко прижала кулачок к губам.

– Господи, что же ты с нами делаешь, а, Господи? – прошептала сквозь слезы…


…Богомольцев было мало, проходили мимо какие-то старушонки, торопливо крестясь, бросали мелкие медные монетки в кружку высокому величественному страннику. Монеты легко звякали, а он даже не благодарил прихожанок, лишь шепча словно про себя:

– Господь вознаградит…

А потом вышел за ворота Саровской обители.

Он всегда любил ходить пешком. Длинные его ноги шагали размашисто и в день отмеряли едва не по сорок верст. Длинная суковатая палка да небольшой заплечный мешок составляли всю его поклажу, и дорога сама стелилась ему под ноги. Кусок хлеба да глоток чистой воды составляли весь дневной рацион странника с величественной, истинно императорской осанкой, и он радостно оглаживал себя, видя и чувствуя, как здоровеет и наливается силой его худеющее тело.

Рубаха и порты его скоро износились и протерлись. За копейки купил домотканное рядно у деревенских ткачих и менял белье, выбрасывая пропотевшее и прогнившее. Армяк и сапоги были добротными и, хотя не давал им странник спуску, служили исправно.

Утрами и вечерами становился он на колени лицом к востоку и, вперив глаза в небо, розовеющее утренней или вечерней зарей, шептал сипловато и страстно:

– Господи, прости и вразуми…

Странник шел и шел, останавливаясь лишь в случае крайней необходимости да на свои пять часов крепкого, без всяких видений сна. Странник шел своим собственным этапом в Сибирь, в угодья таежные.


9 декабря 1826 года ровно в полночь двадцать широких саней покинули крепость Петра-и-Павла. В соломе, укрывшись одеялами, лежали ссыльные мятежники. Взвод казаков окружил мрачный санный обоз, галопируя на своих быстрых, лохматых лошаденках.

Уже несколько дней мело по всей земле русской, тяжелые хлопья снега укрыли землицу саваном, немотствовал зимой мир.

За Петербургом деревеньки и поля превратились в белую пустыню, ветер играл пылинками снега. Леса превратились в полки заколдованных, блестящих серебряными латами великанов. Морозец пока еще стоял небольшой, еще ижил в холоде деревья. Но и над ними уже накинула зима саван, пригибая ветви к земле, принижая в лютости своей все живое. Обещала старушка седая в этот год быть небывало суровой.

Выставленные женами арестантов наблюдатели, день и ночь следившие за крепостью, подняли тревогу. Меж домами и дворцами декабристов заметались посыльные:

– Их увозят! Да-да, прямо в полночь увозят! Чтоб никто их не увидел! У них посты до Москвы выставлены! На двадцати санях отправят! Нет, имен еще не называли. Неизвестно, кто в путь отправится, но на ближайшем же почтовом яме станционный смотритель будет знать весь список.

Уже через час со всех сторон начали выезжать крытые возки, чтобы собраться перед Петровскими воротами крепости. Снег превратился в кашу, виднелись следы саней. Узников уже отвезли.

Караульные на вопросы не отвечали, мзды не брали. Они прекрасно знали, что за ними сейчас наблюдают офицеры.

– Все напрасно! – воскликнула, в конце концов, княгиня Трубецкая. Она стояла в санях, выпрямившись во весь рост. Огромный возок был доверху забит ящиками и кофрами, фыркали в упряжи три лучших коня с конюшен Трубецких. – От этих идиотов мы ничего не узнаем! Надо ехать на ближайшую почтовую станцию! Лошади у нас быстрые. Возможно, мы их еще нагоним.

Она откинулась в подушки, запахнула меховой полог, укуталась в меха чуть ли не с головой, и кучер, громко свистнув, погнал лошадей из города. Словно обоз призраков промчался в ту ночь по Петербургу, и только снег клубился под копытами.

Обоз из тридцати четырех саней, сорок две женщины решились поехать вслед за своими мужьями.

Сорок две женщины добровольно ехали в Сибирь, для них их мужья-каторжане были никогда не заходящим солнцем любви, коему не страшны ни лед со снегом, ни мороз с одиночеством, ни голод со страданиями.

Генерал Луков, наблюдавший из окна караульной за кавалькадой саней-призраков, одернул мундир. Ему вдруг стало нестерпимо жарко. Он сел за письменный стол и записал в дневнике:

«Девятого декабря – день любви, непостижимой и чудесной. Господи, сколько ж сил может быть сокрыто в одной лишь женщине…»

Они добрались до ближайшей почтовой станции, старенького деревянного домика с большими конюшнями, крытой верандой, большой комнатой для проезжих и несколькими фонарями, раскачивающимися на ветру. На землю было не ступить, снег был превращен в кашу копытами лошадей и полозьями возков. Здесь следовало побыстрее дать отдых лошадям, чтобы как можно больше верст затем отделяло их от Петербурга.

А вот дальше можно будет и помедленнее ехать. На бескрайних просторах, что раскинутся впереди, где до конечной цели не версты, а месяцы обозначены, никто уж не спросит: «Кто эти каторжники? Что, и князь Трубецкой меж ними? И Волконский? И Муравьев? И бабы, что ль, тоже с ними?».

Кто ж из бурятов, тунгусов, эвенков и киргизов знает какого-то там Трубецкого? Для них он был таким же арестанцем, как и все остальные. Мертвые души – и ничего уж более.

Станционный смотритель, толстый старик с бакенбардами и покрасневшими от недосыпанья глазами сновал по двору. И лишь шлепнул рукой по лысой голове, когда увидел новоприбывшие сани, и воскликнул в отчаянии:

– Нету у меня лошадей! Ваши сиятельства, всех свежих лошадей забрали. А другим до утра покой надобен. Утром в семь свежих коняшек взамен ваших кляч дам!

И только тут смотритель заметил, что из саней выбираются женщины, одни только женщины. Его рот приоткрылся от удивления, бедняга никак не мог понять, что ж такое творится, а потому ухватил Мирона за рукав.

– Наши лошади так же свежи, как весенний ветер! – с угрозой в голосе отозвался Мирон. – А ты… и не вздумай даже лгать, старик! Где этап?

– Уже далеко. Я же и говорю! Сменили лошадей, да так быстро, словно по волшебству. Пятьдесят два казака – да это ж пятьдесят два черта живьем! Да не трясите вы меня, старый смотритель и без того что собака побитая.

В доме разместились на постой. Пахло потом, щами и промокшей под снегом одеждой. Ниночка и княгиня Трубецкая перелистывали записи станционного смотрителя, куда всякий почтмейстер должен заносить имена проезжавших и маршрут их пути следования.

– Ага, – наконец, произнесла Трубецкая и ткнула пальчиком в последнюю запись. – Николай Борисович Лобанов командует этим этапом. Я знаю его. Очень вежливый офицер. – Она положила книгу записей на конторку смотрителя, отвернулась к окну, и внезапно в большой зале воцарилась гнетущая тишина. Женщины затаили дыхание.

– Лобанов все очень обстоятельно расписал. Имена этапируемых, ясное дело, в книгу заносить не стал. Но теперь мы знаем, как они поедут. Ярославль – Вятка – Пермь – Тобольск – Томск – Красноярск – Иркутск – Чита…

Трубецкая поежилась, зябко укуталась в меха. Ей стало холодно, очень холодно в жарко натопленной комнате у открытой раскаленной печки.

– Конец света… – раздался в тишине чей-то тихий, дрожащий голосок.

Трубецкая кивнула.

– Да, за Читой начинается Ничто. Чтоб туда добраться, год не иначе понадобится, а то и более. Многие могут и не выдержать. Если кто захочет сейчас повернуть, пусть поторопится… Я еду дальше… Сударь, – обернулась она к смотрителю. – Ставьте самовар, а лошадям распорядитесь задать овес.

Через несколько часов сани вновь выбрались в снежную бурю. Они ехали в бесконечность, что ждала их.

К полудню они добрались до следующего почтового яма, утонувшего в снегу. И здесь в записях станционного смотрителя обнаружилась отметка: «Полковник Лобанов – особый курьер его императорского величества. Цель путешествия – Чита».

До самого вечера женщины отдыхали. Лошадей отвели на конюшню, растерли соломой, задали овса, добавив пива, дали пить.

– Нам не надобно менять лошадей, – сказал Мирон Федорович, когда смотритель посетовал, что где ж ему разыскать для такого количества саней новых лошадей. – Зачем нам ваши полудохлые мухи с гривами? Ты только глянь, братец, здесь же лучшие коняжки от самого Петербурга до китайской границы. Они отдохнут пару часов, а потом вновь помчат, быстрые, как горячий степной ветер.

– Да, лошадушки у вас породистые! – смотритель со знанием дела прищелкнул языком. – Но в Сибири-то они завянут, как розы на морозе. Они ж едят только лучшие корма, а вот соломкой с крыш или мхом побрезгуют. Воду предпочитают только чистую, а лед со стен лизать ну уж никак не станут. Ты мне вот что скажи, братец, как вы дальше собираетесь до Сибири добираться на таких лошадушках?

Мирон проворчал что-то невнятное во взлохмаченную бороду, лег в сено и подумал, засыпая: «А смотритель-то, каналья, прав. Нам нужны маленькие, выносливые клячи. Вот только где их взять-то? Куда ни приедем – до нас везли этап и всех отдохнувших лошадей забрали. Эх, Нина Павловна, Нина Павловна, стало быть, нас путешествие в геенну огненную ожидает…».

Наступил вечер.

– Это наш шанс, – сказала Ниночка, расталкивая спящих дам. – Пока наши мужья спят, мы будем в пути. У них отрыв от нас небольшой. Разве что в семь часов.

Сестрицы, вставайте, мы их нагоним. Что такое семь часов на пять-то тысяч верст?

Но это были часы в саване снежной бури, это были часы поломанных саней и волнения за трех больных женщин, оставленных метаться в горячке в маленьком городишке. Но все равно вперед, только вперед, сестрицы! Мы должны догнать наших мужей.

На шестой день, где-то уже под вечер, следы этапа, за которым столь упрямо следовали они, стали заметней. День был ясным, морозным, снежная буря прекратилась так же внезапно, как и началась. Зато поднялся ледяной ветер. Женщины ежились под меховыми одеялами, когда Волконская громко закричала:

– Они – здесь!

Мария Николаевна привстала в санях, торжествующе замахала руками. Вдалеке покрытые снегом поля прочертила тонкая линия: колонна идущих на каторгу!

Возки с женщинами остановились кругом. Из лошадиных ноздрей валил пар, мгновенно превращаясь на звенящем морозце в маленькие кристаллики льда. Кучеры накидывали на лошадей попонки из старых одежек.

– Ваши сиятельства, по глоточку бы только. Дозволяете? Столько времени в пути, заколели уже, для сугреву надобно бы.

– Поедем за ними следом, – предложила княгиня Трубецкая. – Да только на глаза караулу не объявляясь. Нечего с казаками допреж времени встречаться. Но сегодня все равно на той же станции почтовой придется. Ну и что? Ямы почтовые для всех существуют. Никто нас оттуда выгнать никакого права не имеет.

И они уже неторопливо пустились в путь по следам санного обоза этапников, ведавшего только одну дорогу: в Сибирь. В бесконечные дали тайги, в забвение…

Почтовый ям Новая Шарья располагался в двадцати верстах от Вятки, города, в котором заканчиваются все большие дороги. Оттуда было уже не так-то просто добраться даже до Перми, последнего крупного города европейской России. За Пермью возвышался великий пояс Каменный, Урал. А за поясом тем лежала Сибирь, бескрайние леса, широкие реки да болота.

Санный обоз с женами декабристов незадолго до полуночи добрался до Новой Шарьи. На балках уныло раскачивались на ветру фонари. Казаки стали лагерем за воротами почтового яма. Большой костер манил призрачным теплом, а дикие всадники сидели вокруг огня, пили и весело смеялись. Пара караульных кружила на низкорослых лошаденках вокруг почтовой станции, проверяя каждого, кто приближался к ней. К саням, в которых ехали женщины, понеслось сразу шесть казаков.

– Стой! – рявкнул один из них осипшим от мороза голосом. – Стой, кому говорят! Сюда не велено.

Мирон Федорович, правивший лошадьми первого возка, даже бровью не повел. Он вытянул длинную плеть, щелкнул ею над головами лошадей и крикнул:

– А ну, пошли, залетные!

Казачий патруль в немом удивлении уставился на взявших диким темпом лошадей. Наконец, вожак их выхватил саблю из ножен и поскакал вслед санному обозу.

– Стой! – вновь прокричал он. – Именем государя, стой, кому говорят!

– А государь далеко! – весело огрызнулся Мирон. Затем в азарте крикнул другим возницам. – Давай, братушки, покажем этим шелудивым! Пущай помнят!

Внезапно щелкнули все плети разом, лошади заржали испуганно, скованная морозом земля задрожала под топотом копыт. Мирон добрался до постоялого двора намного быстрее казаков. Глянул на вожака их, бородатого рябого парня, заметил злой огонек в его черных глазах и вновь взметнулась длинная кожаная плеть. Обернулась змеей вокруг тела казачьего – мощный рывок, и тот рухнул на заснеженную землю, как подкошенный. Тут подоспел и весь санный обоз.

Перед входом на почтовый ям сани остановились. Внутри царила страшная суета. Слышались громкие крики, раздавались команды, кто-то торопливо бежал куда-то. А потом в дверях сгрудилось с десяток солдат с ружьями наизготовку. Сквозь этот заслон с трудом протиснулся на крыльцо полковник Лобанов.

Когда-то в одной из стычек на границах, стычек, что вела Россия в то время непрестанно, Николай Борисович Лобанов потерял левую ногу. И тогда молодой офицер решил, что и на протезе можно ходить ничуть не хуже, чем на своей собственной ноге. И заказал протез. Но не такой простой, как у других инвалидов, а сущее произведение искусства, что сделал ему скульптор Суслов по особому наброску. На этой деревяшке были вырезаны древние старорусские руны, что поразили бы каждого, пожелай Лобанов выставлять свою ногу напоказ на какой-нибудь выставке.

Лобанов замер на мгновение в дверях почтовой станции, окинул взглядом санный обоз, увидел княгиню Трубецкую с Ниночкой и вздохнул тяжко.

– Ну, вот, дикие бабы аж из самого города Санкт-Петербурга по нашу душу пожаловали, – промолвил он, наблюдая за вылезающей из саней Ниночкой. Та бесстрашно двинулась к Лобанову. – Поздравляю, – и офицер склонился в шутовском поклоне. – Вы победили в гонках. Но если вы думаете, сударыня, что я возьму вас с собой через Урал, то это – трагическое заблуждение, мадам. – Он еще раз холодно поклонился Ниночке, а потом указал рукоятью нагайки на флигель постоялого двора. – Там каторжане, мадам, и мой долг доставить их в Сибирь. Всех. Политические каторжники, мадам… это – особый случай. Если бы то были воришки, убийцы, шулера всех мастей… к чему бы мне тогда заботиться о них! Коли кто из них и сбежал бы где-нибудь в тайге… да и пускай бы! Кто из них там устраивается в одиночестве дебрей, среди медведей и рысей, не опасен уже для общества. Но ваши мужья, мадам, они и за Читой останутся опасными. Вряд ли, в России-матушке кого-либо еще уважают поболее политических заключенных. Сударыни, ваш героизм делает вам честь, но здесь конец вашему путешествию!

– Это вы так решили, полковник?

– Да, именем государя.

– Где же наш милейший Лобанов? – раздался в этот момент голос княгини Трубецкой.

Лобанов вздохнул еще несчастней.

– Ну, вот, княгиня Трубецкая! Мадам, разве ж я мил? На моей совести много недостатков, но этот…

– Вы собираетесь испортить нам жизнь? – Трубецкая подошла ближе. Она была чуть меньше ростом полковника, но в расстегнутой меховой шубке и шапочке сейчас казалась выше, много выше.

Женщины начали доставать короба со всем необходимым для ночевки. Возницы охраняли сани от казаков, наползших на двор со всех сторон. Им явно хотелось отомстить за проштрафившихся своих товарищей. Всем уж начинало казаться, что вот-вот начнется кровавая потасовка. Уже повисли в воздухе ругательства. Какой же «правильный» кучер и не менее «правильный» казак не захватит с собой в дорогу сундучок с народным богатством – крепким словцом, – сундучок бездонный?

Полковник Лобанов скривил недовольно красиво очерченные губы, а Трубецкая спокойно заметила:

– Разве вы не собираетесь приказать вашим воякам угомониться? Или вы допустите кровопролитие? У нас кучеры сильные, откормленные.

– Мне известно, что милые дамы подготовились к долгому путешествию. Тем легче мне будет отослать всех вас домой.

– У вас, что, есть на то указ государя императора?

– Нет, такого указа у меня нет.

– А мы послушны только воле государевой! Он сослал наших мужей, вот мы и отправились за ними вослед, – Ниночка протиснулась мимо Лобанова ко входу на постоялый двор. – Коли вернет он наших мужей по домам, мы тоже вернемся. Для нас только одна дорога существует: та, которой идут наши мужья. К тому же вы не имеете права повернуть нас вспять, государь выправил нам подорожные.

Она рванула на себя дверь, клубы чадного дыма вырвались из нутра дома, печи на почтовом яме дымили нещадно, а потом влетела внутрь, гордая и прекрасная, стащила с головы платок и встряхнула длинными черными косами.

– Ниночка Кошина, – устало промолвил Лобанов. – Я помню ее еще ребенком, и что же с ней сейчас сталось.

Он подозвал офицера, отдал приказ навести порядок меж вовсю уже бранящимися казаками и возницами. Потом вновь повернулся к Трубецкой.

– Я знаю, что есть у вас особая подорожная царя, княгиня…

– Мне-то на нее наплевать! – перебила она. – Я об этом и его величеству сообщала, когда он отклонил прошения других женщин. Мне для меня одной никакой милости не надо. Поймите же, мы все хотим быть подле наших мужей; и никто нас не вернет. Даже силой.

Лобанов ничего ей не ответил на это. Лишь предложил княгине Екатерине руку.

– Могу ли я считать вас своей гостьей? Окажете ли вы мне честь отужинать вместе?

– Мы все – все женщины без исключения – отужинаем. А не я одна. Мы – сестры по несчастью.

– Коли б только по одному несчастью! – и Лобанов в третий уж раз за сегодняшний вечер тяжко вздохнул. – Княгиня, поверьте, когда я потерял ногу, я страдал куда как меньше, чем мучаюсь ныне.

– Вы страдаете из-за нескольких женщин?

– Я страдаю из-за дня завтрашнего, – и Лобанов галантно провел Трубецкую в большое душное помещение. Здесь никого, кроме двух офицеров, не было. Всех остальных путешествующих еще до прибытия каторжан разместили в другом флигеле, дабы не столкнулись в случае чего с мятежниками. За конторкой, где лежали станционные записи, стоял мрачный смотритель Алексей, нехотя поклонившийся вошедшим.

– А что должно завтра случиться? – спросила Трубецкая настороженно, невероятно испугавшись последнего замечания Лобанова. – Новые какие неприятности?

– Да нет, все будет, как обычно, – туманно отозвался Лобанов. То, что должно было действительно произойти завтрашним утром, тяжелой каменной глыбой лежало у него на сердце. Он подумал о каторжанах, что были когда-то офицерами, героями войны и лицами благородного происхождения. На заре затушат в них распоследние искры человеческого достоинства, уподобив их зверью, имеющему лишь право на то, чтобы дышать, есть да спать.

Где-то через час жены ссыльнокаторжан собрались за длинным столом, через неохоту пожевали пережаренную, жестковатую отбивную, запили разбавленным водой вином и собрались хоть пару часов, да урвать у сна. Трубецкая вновь подошла к Лобанову: ее волновала их дальнейшая возможность добраться до далекой пока что Сибири.

– Назовите мне хотя бы один закон, запрещающий свободному человеку путешествовать по России, куда ему вздумается. Даже если вздумалось как раз в Сибирь податься.

– А ваши лошади? – негромко спросил Лобанов. – Где вы собираетесь брать для них овес? Ваши благородные рысаки откажутся и от коры деревьев, и от лебеды. А большего вы за Уралом и не сыщите. Да и об жесткую траву летом они лишь морды себе повредят.

– Всегда можно найти других лошадей, Николай Борисович.

Лобанов окинул взглядом сидевших за длинным столом женщин и опустил голову.

– Да половина из вас быстро сгинет, княгиня, – прошептал он.

– Зато сгинем-то со спокойной совестью… Иначе наша долгая и благополучная жизнь там, в Петербурге, превратится в геенну огненную… Николай Борисович, скажите, что с моим мужем?

Лобанов пожал плечами.

– Он не сдается, не пал духом, а это многого стоит. А вот когда подумаю об этом борзописце Кюхельбекере… до чего ж сложный человек! Мечется в тесной одежонке, отказывается другую, по размеру, одеть и распевает детские песенки, когда с ним заговаривают. Меня так вообще «папенькой с отрезанной ногой» величает. Сумасшедший, как есть, сумасшедший! Он видит в Сибири не гигантский мертвый дом, а будущее всей России. Будущее, построенное на костях ссыльнопоселенцев… Нет, определенно, его не в Сибирь, а в желтый дом надобно!

В тот вечер Лобанов не успевал следить за беспокойными своими гостьями. Одни из них подыскивали себе место для сна, другие писали письма или оправляли потрепавшуюся за время дороги одежду, а тут вдобавок из Перми прибыл новый возок. От новоприехавших узнали, что дорога на Пермь и далее на Урал превратилась в пустыню снега и льда.

– Вот это зима, отец родной! – сказал один из новоприбывших станционному смотрителю. – Мы чуть в снегу не потопли. Я видел деревни, в которых из сугробов только трубы едва виднеются.

В этой сутолоке никто не заметил, как Ниночка вышла из комнаты и проскользнула на улицу. Прячась за санями, подобралась к флигелю, ставни на котором были заколочены намертво, а у дверей дежурил одинокий солдат в теплом тулупе. Борясь с холодом, он навязал себе на сапоги пучки сена, стоял, перетоптывался на крыльце, ежился.

Шорох, с коим мела землю длинная Ниночкина шуба, заставил его подскочить резво и предостерегающе вскинуть ружье.

– Кто здесь? Пароль! – крикнул он.

– Двадцать пять рублей, – отозвалась Ниночка негромко. И замерла в тени дома. Солдату было никак не разглядеть ее, но, услышав женский голос, он подуспокоился и опустил ружье.

– Ступай себе, барынька.

– Двадцать пять целковых за один лишь взгляд в окошко…

– Нет. Они меня тогда тоже на каторгу сошлют. А у меня жена, детишек четверо. Я ведь еще хочу с ними свидеться.

– Вот и сделаешь им тогда большой подарок – тридцать целковых.

Солдат воровато огляделся по сторонам.

– Я еще никогда не держал тридцать рублей в руках. Где ты, барынька? Ты только в окошко на них глянуть хочешь?

– И более уж ничего!

– Тогда поторопись. Там у четвертого окна ставенки как раз отходят. Кого ищешь-то?

– Лейтенанта Бориса Тугая, – Ниночка бросилась к окну. Солдат медленно плелся за ней по пятам. Он глядел на нее, и в глазах его разгоралось недоброе пламя. «Какая цыпа-то молоденькая!»

– Ну, что, здесь тот, кого ты ищешь? Вот делают баре рехволюции по-глупому. А их все равно в живых оставляют, как же-с, они ж благородия у нас, сиятельства. А бабенки их за ними по Руси шмыргают, как будто обоз свадебный! Святый Боже, что ж со всеми нами станется, коли мы на государя-батюшку так поплевывать станем! Коли б мужик на царя поднялся, его б терзмя изорвали, спалили да пеплом с помоями смешали… А этим что ж станется, – и он со злобой ударил кулаком по стене флигеля. – А ведь государя-то порешить собирались! И все равно живехоньки, деньжищ-то, поди, много, и от смерти безносой откупятся!

– Замолчи, – потребовала Ниночка. Впрочем, она почти и не слушала, что там солдат бормочет. – Пятьдесят рублей! – с этими словами она приоткрыла ставни и заглянула в темную комнату, освещенную лишь тремя свечными огарками. На полу, закутавшись в одеяла, сидели или лежали люди в обносках, мертвецки бледные от долгого заключения. Ниночка увидела Трубецкого. Он сидел рядом с Волконским и Луниным у стены и пил из какой-то жестянки кипяток. Лунин жадно грыз сухарь.

– Видит небо, – презрительно пробормотал солдат за спиной у Ниночки, – никакие они не иерои! У меня брат был, он в лесах под Бласковиной шайку из семи лихих людей в окружение взял. А ведь был солдатом, как я, разбойничков с товарищами отлавливал. И тут остался с лихими людьми один на один. Думаешь, что сделал мой Миша? Как начал саблей махать, головы с плеч у двоих злодеев срубил долой, еще одного заколол и уж только апосля этого замертво свалился, весь израненный. Вот он был иерой, брат мой Миша! А эти… нет!

– Да смолкни же! – Ниночка изо всех сил пыталась разглядеть Бориса в битком набитой этапниками комнате. Она почти задыхалась от страха. А что если его и нет здесь? Что если часть заключенных оставили в Петербурге, чтобы отправить затем по другому этапу? Неужто она потратила столько страшных дней лишь на то, чтобы вот здесь, сейчас узнать, что Борис-то остался в Петербурге?

– Ты давно с этапом этим идешь? – нервно спросила она солдата.

– С Питербурха.

– Лейтенанта Тугая знаешь?

– Я знаю только одного Тугая – каторжника и арестанца, – с неприкрытой ненавистью отозвался солдат и отставил к стене ружье. – Все они не иерои…

– Да мой муж куда больший герой и храбрец, чем твой Миша! – выкрикнула Ниночка. От отчаяния, что не найдет Бориса, она почти уже теряла рассудок.

– А вот этого не надо было говорить, цыпа, – ухмыльнулся солдат. – Не надо Мишу мово забижать, когда мертв он. Тут тебе и деньжищи твои не помогут!

Он вплотную подошел к Ниночке и заглянул через ее плечо в комнату флигеля. Его дыхание неприятно обжигало ее затылок.

– Будут потом сказы сказывать, как черная лебедушка собиралась купить солдата Ефима. А Ефим-то не поддался. Не вышло купить русского солдата.

– Да вот же он! – Ниночка впилась пальцами в деревянную ставню, жадно вглядываясь в Бориса. Тугай перетасовывал карточную колоду. Рядом с ним на полу лежал Муравьев. На предыдущей почтовой станции какие-то путешествующие узнали генерала и подарили ему из своего багажа новехонький светло-голубой фрак с золотыми пуговицами. Полковник Лобанов позволил Муравьеву надеть фрак на арестантскую робу.

– Вот же он сидит, – счастливо прошептала Ниночка. – Мой Борюшка! Посмотри на него, Ефим! Приноси ему хоть иногда хоть что-нибудь из еды… Я дам тебе сто рублей, чтобы ты смог покупать ему все необходимое. О, Борюшка, любимый…

Она все смотрела на Тугая и даже не заметила, что солдат прижался к ней вплотную. Только когда он рванул ее от окна, кусая в затылок, Ниночка поняла, что для солдата в этот момент важнее женщина, а не какие-то там сто рублей. Она сопротивлялась, пыталась вырваться из его грубых лапищ, да какое там.

Ефим только похохатывал в ответ.

– Чего дергаешься-то, цыпа? Ты покричи. Чего ж не кричишь? Боишься! Никто тебя здесь не найдет! Подергайся, подергайся, чертовочка! Кусить вздумала? А то кусай, кусай, мне лишь слаще будет. Пошли, там сеновал, соломка там мяконькая, как постели твои шелковые.

Он сдавил Ниночке горло, подхватил на руки и понес к сеновалу. Но до дверей не добрался. Огромная тень метнулась к нему, чья-то тяжеленная ручища легла Ефиму на плечо, а густой бас пророкотал:

– Мышь слоном не станет, а туда же. Придется тебе это понять, братушка.

Ефим выронил Ниночку. Та рухнула на колени, покатилась по снегу, судорожно хватая ртом воздух. Обездвижев от ужаса, глядел Ефим на огромного Мирона. Он хотел бы бежать, да разве убежишь из лапищ Мироновых. Быстрое, едва уловимое движение рукой, и голова Ефима безвольно мотнулась в сторону…

Спустя несколько мгновений кучер исчез за дворами почтового яма. Он перебросил убитого солдата через плечо, словно чучело соломенное, и зарыл чуть погодя на задворках в большом сугробе снега. До весны, когда расплавит солнышко заносы снежные, никто не сыщет мертвого Ефима, протянувшего свои грязные руки к Ниночке.

Ниночка ждала кучера на веранде. Она мелко дрожала всем телом, с ужасом глядя на Мирона?

– Что ты наделал? – заплакала тоненько. – Он… мертв, да?

– Вшей давить надо, – мрачно отозвался Мирон. – Ступайте к вашим, барышня. Ничего не произошло, вообще ничего… Вы просто дышали свежим воздухом. Доброй вам ночи, Нина Павловна.

Она молча кивнула головой, торопливо отвернулась от Мирона и побежала в дом.

Загрузка...