Следующий день стал днем великого счастья. С девяти утра до восьми вечера женщинам позволили находиться подле их мужей. Впервые за полтора года между ними не ходило никаких часовых, впервые их не гнали прочь друг от друга, словно два разных стада скота, которых ни в коем случае нельзя смешать. Впервые за восемнадцать месяцев они лежали друг подле друга под горячим солнцем Сибири, целовались и говорили друг с другом обо всем, что накопилось за это время на душе и сердце.
…Борису хотелось броситься перед Ниночкой на колени и целовать край ее черного платья, касаться губами ее по-детски пухлых губ. Но он только смотрел на нее, не в силах вымолвить ни слова, жадно пожирая ее взглядом.
Ниночка первой подбежала к нему, обвила руками его уже седеющую голову, прижала к груди, а потом откинулась и заглянула в добрые усталые глаза.
– Мой Борюшка, – только и повторяла она.
– Моя Ниночка, – наконец, пробормотал и он.
– Господи, как же ты похудел, – шептала она и целовала его глаза и устало опущенные уголки губ и натыкалась на все те же кольца железной цепи, которые пока так и не сняли, и пыталась отвести их в сторону.
– А ты все так же прекрасна, моя любимая, – шептал он, и его губы тянулись к ее губам, и прохладная белоснежная кожа ее лица казалась ему божественной…
Шеин и Лобанов, выехавшие в полдень на прогулку, увидели в лесу под тенистыми деревьями сразу несколько парочек. Они были счастливы, несмотря на физические невзгоды, ужасные раны, разбереженные оковами, несмотря на отчаяние, пожиравшее их вместе с воспоминаниями о потерянной родине.
– Эти женщины… – вздохнул Лобанов. – Вы только поглядите на них! Два года назад они были всего лишь избалованными, воспитанными в роскоши существами. А завтра, если понадобится, они будут валить деревья в тайге. Господи, и что только любовь творит с людьми!
…Сегодня даже Трубецкой чувствовал себя счастливым, счастливым вполне. Хотя много хлопот доставляли ему кандалы. Он старался делать вид, что вообще не замечает их существования, но бесконечное звяканье и грохот желез никак не могли заставить его спать спокойно. Это и шум от разговоров и песен утомляли его. Он страдал от того, что не мог уединиться, думать о чем-то, постоянное общество хоть и своих же товарищей приводило его в уныние и тоску. Он мечтал о чистой постели, свободной от клопов, о простынях, здесь уже давно позабытых. Невозможно было читать в этапе, да и нечего было – и это удручало его больше всего. Но сегодня с ним была его Катенька, самая большая любовь его…
Вечером того же счастливого дня Борис и Ниночка возвращались в лагерь. Ворота острога были открыты, пара солдат в пропыленной, грязной форме усмехнулись понятливо. Черт побери этих арестантов! Да им лучше живется, чем нам. Вон какие пташки рядом с ними расхаживают. А мы? Нам только и остались эти воняющие прогорклым салом бурятки с широкоскулыми мордашками и раскосыми глазками…
– Я построю нам дом рядом с острогом, – заявила Ниночка и крепко сжала руку мужа. – Мы все уже решительно обговорили… Мы будем помогать друг другу. Разделимся на четыре группы и вместе построим четыре дома.
– В воскресные дни мы тоже сможем присоединяться к вам и помогать, – отозвался Тугай. И пошатнулся, долгие месяцы этапа измотали его, и только лишь иногда в глазах мелькала озорная искорка, как в былые времена, когда скакал он впереди своего эскадрона.
В Чите они получили новую амуницию – не те отвратительные дерюжные одежки, а вполне приличные костюмы, хоть и подлатанные во многих местах. Теперь у них была справная обновка, соломенные широкополые шляпы, как у бурятов, а в остроге им сказали, что зимой дадут валенки, ватные куртки и меховые штаны.
– Конечно, они делают это не из простого человеколюбия, – сказал Борис Ниночке. – Нужна рабочая сила, а кто замерзнет, значит, работал плохо. Еда тоже получше будет. А вот после Нерчинска самим придется о себе позаботиться. В тайге полно разного зверья, да и рыба в реках найдется. А овощи мы и сами вырастим. Ниночка, мы будем жить! – Он поцеловал ее, а она повисла у него на шее, прижалась крепко. Борис внимательно вгляделся в ее хорошенькое личико. И улыбнулся печально.
– А мы еще мечтали когда-то, что наши дети вырастут в доме у моря, рядом с дюнами, с видом на бесконечность…
– Зато теперь они вырастут в бесконечном лесу, и маленькая хижина будет им милее раззолоченного дворца.
– Они будут крепостными, Ниночка! Наши дети будут государственными крестьянами, рабами царя…
– Они всегда будут чувствовать себя свободными, любимый. Мы их воспитаем так, что превыше всего они будут любить свободу. – Ниночка отвернулась и, прищурившись, вгляделась в черную цепочку гор на горизонте. – Их родина, Борюшка… она здесь. Вся земля будет принадлежать им одним! У кого еще есть такое богатство? Боря, нас не наказали, нас одарили!
– Коли ты довольна этой жизнью, Ниночка, – вздохнул Тугай, и горло у него перехватило судорогой.
– Я довольна, любимый, потому что это – твоя жизнь! Чего же нам еще желать?
Вечером они вновь вернулись на свои квартиры: мужчины – в острог, женщины – домой.
Муравьев был откровенно счастлив. Его жена привезла с собой карточные игры. Он ходил по острогу в поисках партнера для игры в пульку на десять копеек. Князь Трубецкой получил шахматы, пропутешествовавшие в саквояже его жены тысячи верст. Волконский принес в острог ящик с книгами – часть его горячо любимой коллекции французских романов.
– Вот это – жизнь! – крикнул он. – Моя жена, мои книги… и никаких забот о распроклятом имуществе!
Кто-то засмеялся, но смешок вышел невеселый. Никаких забот? Но ведь они еще не добрались до Нерчинских рудников. Им открылась только малая часть Сибири. Но уже рвались тоненькие жилочки, все еще связывавшие их с цивилизацией. Нерчинск был сердцем Молоха по имени Сибирь. Молоха, который питается человеческой плотью.
Они знали об этом. Знали, что скоро станут такой жертвой – недели через четыре или через четыре месяца, или через четыре года. Лучше забыть про календарь. Что значат здесь дни или недели? Солнце всходит, солнце заходит – вечный танец безвременья. И вообще слава Богу, что это солнце можно увидеть.
Летели к папеньке, Павлу Михайловичу, письма в сановно-холодный Санкт-Петербург. Письма восторженные:
«Милый мой папенька! В Восточной Сибири природа так великолепна, так богата флорою и приятными для глаза ландшафтами, что, бывало, невольно с восторженным удивлением простоишь несколько времени, глядя на окружающие предметы и окрестности. Ах, папенька, воздух же так благотворен и так напитан ароматами душистых трав, что, дыша ими, чувствуешь какое-то особое наслаждение».
Она изо всех сил рисовала радостную, почти идиллическую картину своего странствия. Странствия по Сибири. Пусть поверит отец, пусть утешится его истерзанное болью родительское сердце.
«Ах, папенька! Милый мой! Какой же ныне выдался очаровательный вечер! Ясное небо! Звезды горят ярко, а кругом мрак. Окрест нашего стана пылают костры. В ярком пламени рисуются различные фигуры в различных положениях. Близкие деревья освещены, подобно театральным декорациям, одушевленные картины, да и только, и каждая из них носит на себе особый отпечаток. Бальзамический воздух – все, все очаровательно! Очаровательно даже и не для узника, которому после тюрьмы и затворов, без сомнения, прелестен божий мир».
Пусть поверит папенька, что она совершенно счастлива даже здесь, в далекой и странной Сибири. Пусть поверит…
Спустя четыре недели этап был готов к отправке в Нерчинск. Дни стояли нестерпимо жаркие, с Китая дул ветер, бросал в лицо пригоршнями песка. Трава стала бурой, где-то начали гореть леса, дым стелился по земле.
Генерал Шеин получил подписку с каждой из женщин и отправил документы в Иркутск. Оттуда уже новый курьер поскачет в Санкт-Петербург. Генерал решил отправить женщин вслед за этапом в повозках на высоких колесах.
– Ведь они же, – заявил он, – теперь такие же бесправные, такие же арестантки.
Полковник Лобанов повесил мундир на вешалку, отсалютовал ему, затем переоделся в гражданское, натянул высокий юхтовый сапог, купленный у бурятов. А потом попрощался с генералом Шейным.
– Вы когда-нибудь покупали всего один сапог? – спросил Лобанов. – Не пару, нет, а только один. Потому что для чего моей деревяшке сапог? А эти торгаши! «Ваше благородие, кто ж купит у меня непарный сапог?» Я отвечаю: «Поищи себе еще какого-нибудь одноногого!» А этот жулик кричит: «Так вдруг у него левой ноги не будет? Я разорен! Вы должны оплатить пару, даже если один возьмете!». Вот и не осталось мне ничего другого, как отдубасить пройдоху по шее этим самым сапогом, положить два рубля и уйти!
– Врете вы все, – добродушно отозвался Шеин. – Сапоги-то рубль стоят. Этот жулик и впрямь вас за идиота законченного держал. Хотя вы и есть такой идиот! Раз в Нерчинск собрались.
– Да, собрался. Пару лет, что мне еще остались, я вполне могу провести в лесу. И кто меня в этом обвинит? Да никто! Я пожертвовал государевой службе долгие годы… и ногу. А теперь я на покой хочу. Буду сидеть на солнышке, а зимой греться у открытой печки, покуривать трубочку и дожидаться в гости костлявой с косой в руке. Скажите честно, Шеин, разве ж это не чудесно?
– Но немного безнадежно, Николай Борисович.
– Зато покойно, – рассмеялся Лобанов. – Не так уж много мест в России, где можно жить спокойно.
Этапом в Нерчинск было поручено командовать молоденькому лейтенанту Полкаеву. Шеин выбрал его специально, прекрасно зная, что юноша пока не дорос до сего задания. И Лобанов это тоже знал.
– Полкаев, вы – зеленый юнец, – без обиняков заявил ему полковник, а лейтенант даже и не подумал обижаться на него. Для Полкаева полковник Лобанов был героем войны, а герои – они все так с обычными людьми разговаривают. – Вас назначили командиром, – продолжал полковник, – но решения принимать буду я. Надеюсь, мы поняли друг друга, лейтенант?
– Очень даже хорошо, Николай Борисович, – Полкаев вытянулся по стойке «смирно». – Я так и думал.
– А вы умны не по летам! – усмехнулся полковник. – Думаю, вам удастся сделать карьеру.
Лейтенант помог Лобанову взобраться в седло; повозки и тарантасы жен декабристов, доверху груженные всевозможным багажом, были готовы к отправке. Из острога выехали широкие телеги арестантов. Сюда же были погружены материалы и инструменты, амуниция и провиант, сами же арестанты маршировали рядом. Но очень скоро все изменится. Дорога на север была отвратительна. Довольно скоро она превратится в тропинку, а под конец и тропинки-то не будет. Сибирь еще покажет, какова она на самом-то деле: прекрасная, но опасная.
– Колонна, шагом марш! – закричал Лобанов, вскидывая руку.
Маленькие, бурые лохматые лошаденки неторопливо затрусили вперед. Кучера ругались, раздавались удары плетей, обрывки песен. Женщины оглядывались на Читу, исчезнувшую в клубах пыли. Генерал Шеин в одиночестве стоял на обочине дороги, держа в поводу лошадь. Он казался ожившим памятником, последним бастионом цивилизации.
Ниночка, а ей все не сиделось в повозке, которой правил верный Мирон, переоделась в брюки и сапоги и гарцевала на лошади во главе колонны.
– Ну прямо мальчишка, – весело улыбнулся полковник Ниночке, и в самом деле напоминавшей в этом наряде молоденького юношу. – Что дальше-то напридумываешь? Лучше скажи, когда ребеночка-то родишь?
– Коли Бог захочет, месяцев через девять, батюшка, – ответила Ниночка. Она уже привыкла величать Лобанова так, он и в самом деле казался ей чем-то незыблемым и надежным, многим напоминая отца. – Я очень молюсь об этом. Ребенок придаст Борису силы.
– А известно ли вам всем, сударыни, что в Нерчинске еще нет никакого доктора? Возможно, что таковой и не появится никогда.
– И что ж с того, Николай Борисович! Если бурятки рожают детей без докторов, почему бы и мне не попробовать?
И летела впереди этапа песня, трогательная песня, только что сочиненная неуместным в Сибири Кюхлей и подхваченная всеми без исключения. Даже Лобанов подпевал весело.
Что за кочевья чернеются
Средь пылающих огней? —
Идут под затворы молодцы
За святую Русь.
За святую Русь неволя и казни —
Радость и слава!
Весело ляжем живые
За святую Русь.
Спите, равнины угрюмые!
Вы забыли, как поют.
Пробудитесь!..
Песни вольные
Оглашают вас.
Славим нашу Русь, в неволе поем
Вольность святую.
Весело ляжем живьем
В могилу да за святую Русь.
Слушали эту песню густые заросли карликовой ивы и березы. Крапива, непременная спутница покинутых человеком дорог, тоже вслушивалась в голоса этапа. В густой траве, таясь, слушали зверьки малые.
Слушали крутые увалы. Вслушивались тропы звериные, по всей видимости медвежьи. Испуганно взлетали рябчики, разбегалась какая-то мелкая лесная живность, мелькнет по стволу белка, в кустах шумно и тяжело взлетит копалуха.
А вот песня оборвалась, уткнувшись в прибрежные кусты неширокой, но бурной и глубокой речки. От некогда деревянного моста осталась лишь длинная плаха, чудом державшаяся на двух сваях. Брод, брод придется искать. И с песней направились на поиски. Они шли, как вдруг почувствовала Ниночка странное удушье, тревога сковала сердце, и ей нестерпимо захотелось как можно быстрее покинуть это страшное, гиблое место. Впечатление усугубляли мрачные, поросшие темным лесом горы, болото в стороне, покрытое низкорослой рыжей травой. Очевидно, остальные тоже испытывали те же чувства, переглядываясь, перестали улыбаться привычно, а только отводили глаза в сторону.
В воздухе витало нечто гнетущее, давящее пронзительным холодом и ненавистью. Может быть, это духи сибирские шалят. Иначе откуда здесь такая концентрация гигантской отрицательной энергии?
– Здесь раньше лихие люди пошаливали, кровушку человеческую лили без меры, – вздохнул Лобанов и перекрестился. – Места эти много человеческих смертей, унижений да злобы насмотрелись.
Ветер посвистывал в ветвях, и Ниночка внезапно поняла, что только этот звук сиротливый нарушает странное безмолвие, поглотившее таежную местность. Здесь молчали птицы, неумолчно свиристевшие до того в тайге, здесь не шумели вершины деревьев, не шелестела трава. Только монотонный, тоскливый звук ветра бился, как память о жутком человеческом бытии.
Лобанов взглянул на помрачневший этап:
– Гиблое, страшное место, смертью пахнет и горем! Сколько же здесь бедолаг полегло, одному Богу ведомо! Давайте-ка поспешать. Нам на север надобно…
Обойдя место страшное, вздохнули свободно. Здесь царила радость, весна жизни. Пахло холодной, чистой водой, пряными травами, только-только пошедшими в рост. Тайга дышала молодой, прозрачно-зеленой листвой. В долине подле Читы уже отцвели и черемуха, и рябина, а здесь же они едва набрали цвет. Из-под ног выбивались ярко-розовые венчики бадана, острые стрелки черемши. Это время в тайге – время появления на белый свет детенышей маралов, косуль, кабарги. Медвежата уже вовсю бегают за своими косолапыми мамашами. Птичьи гнезда полны разноцветных комочков юных жизней. Резкий запах тайги будоражит все сущее. И вновь несется сочиненная только что песня:
Что за кочевья чернеются
Средь пылающих огней? —
Идут под затворы молодцы
За святую Русь.
За святую Русь неволя и казни —
Радость и слава!
Весело ляжем живые
За святую Русь.
Лошади, мерно покачивая головами, трусят на север дружно, без понуканий.
Тропа свернула вправо, пошла дорога круче. Теперь шли гуськом, изредка покрикивая на лошадей, на ходу пытавшихся ухватить пучки молодой травы. Дорога метнулась в кедровый лес. Кажется, здесь совсем недавно прошла сильная буря, уж слишком много деревьев поваленными оказались. Ветром выворотило многие кедры, при падении захватившие корнями огромные пласты земли. Повсюду лежал валежник, огромные обломки старых деревьев, а «пол» кедрового леса покрывал зеленый влажный мох. Поглощавший все, что падает на землю. Мох сей не терпел в соседях ни трав, ни цветов, не давал росту лиственным деревьям, – поэтому все в кедровом лесу показалось женщинам так однообразно, одноцветно. Разве только лучи солнца сибирского, проскользнув сквозь пушистые, густые кроны деревьев, скрашивали скучный фон причудливым узором, сотканным из света и теней.
Они уже порядком все устали. То и дело приходилось поддерживать тюки со скарбом, чтобы не заваливались они набок. Пальцы болели, вдавленные в твердые носки сапог. Привал, поскорее привал…
Ниночка почти не чувствовала усталости, но так хотелось поскорее остановиться, за подруг волновалась. Как-то они перенесут все это? Лобанов тоже тревожно оглядывался на спутниц и, хотя на ночлег останавливаться было всякий раз рановато, он приказывал отдыхать этапу.
Выпустив лошадей из тарантасов и стреножив их, отгоняли на небольшие полянки, густо поросшие молодой травой. Хлопоты вокруг костров, приготовление нехитрого обеда. Солнце вечернее украдкой поглядывало на них. От земли, камней, травы поднимался легкий пар. Красотища!
Ночи были холодные. Немая тишь звездного неба висела над ними. Все выше поднималось огненное пламя, разгоняя мрак, даря живительное тепло. Вот в огонь попадались пихтовые веточки, вспыхивали моментально, осыпая солдат, каторжан и женщин фейерверком искр.
Люди, проведя долгий день на свежем воздухе в тайге, засыпали быстро. Их не тревожила ни бессонница, ни сновидения, они не слышали ночных шорохов и звуков, не замечали кочек и шишек под собственными боками. Такова уж тайга сибирская, за день силушки человеческие измотает, но и восстановит их быстрее!
Ночью все они спали крепко. Не колыхались мохнатые вершины кедров, словно боясь нарушить тишину холодной ночи, дремали ручьи, и даже костры засыпали по ночам, прикрывшись толстым слоем пепла.
А утром их будил зычный голос полковника Лобанова:
– А ну, подъем, господа хорошие! Нам вперед надобно, на север…
Они шли на север уже двадцать дней. Двадцать дней борьбы с лесом, жарой, непрекращающимся ни на минуту дождем, вновь превратившим землю в первобытное болото.
Впервые им пришлось рыть могилу для двух мужчин, бывших «черниговцев» и их жен. Нет-нет, женщины эти ничем не болели, но, взглянув на спокойные мертвые лица мужей, они просто ушли в лес и повесились. Мужья были их жизнью, и вот теперь они были мертвы, так что же им, их супругам, ждать теперь от Сибири? Для них жизнь оборвалась.
Их похоронили рядом, помолились, а потом пошли дальше. Каждая остановка только усугубляла их плачевное положение, они и без того устали, а им еще предстояло готовиться к зиме.
– Вперед! – кричал Лобанов. – Вперед! Мы скоро уже доберемся! Не так уж и много этих верст осталось.
Версты… Вся их жизнь превратилась в отмерянные и еще не пройденные версты… И этот дождь, дождь, дождь. Тайга плакала.
Уже давно женщины шли в ногу со своими мужьями, выталкивали из непролазной грязи повозки, готовили на кострах пищу, перевязывали раны. Они были ангелами-хранителями осужденных царем и страной, один лишь их взгляд вселял в людей новые силы.
Еще немного! Всего-то несколько верст с гаком! А гак еще на полверсты потянет. Ветер становился все холоднее и холоднее, завывал угрожающе в кронах деревьев. Скоро зима! Уже совсем скоро! Быстрее, быстрее!
Четвертого августа они добрались до Нерчинска. Лобанов вздохнул облегченно: бега наперегонки с непогодой они все-таки выиграли.
Украдкой смахнул полковник слезу. Он уже успел полюбить этих подруг по несчастью – и Ниночку, и Александру Григорьевну Муравьеву, юную, белокурую, гибкую станом и прекрасную лицом и сердцем, и Елизавету Петровну Нарышкину, гордую, надменную двадцатитрехлетнюю красавицу, схоронившую дочь еще до осуждения мужа, и Александру Васильевну Ентальцеву, круглую сироту, никогда не имевшую детей, и княгиню Волконскую, и Полину Анненкову, эту жизнерадостную француженку, никогда не оставлявшую веселости даже в самых трудных обстоятельствах. Но все чаще взгляд его останавливался на Трубецкой, которую даже за глаза Лобанов не осмеливался называть Катенькой, Катюшей…
Нерчинские рудники на первый взгляд казались безутешным пятном на теле земли, местом, о котором позабыл Господь в дни Творения. Но при более точном рассмотрении становилось понятно, что к этому местечку стоит приложить руки. Текла куда-то широкая и спокойная Олекма, речонка, в которой рыбе тесно было, вода ее была прозрачной, вкусной и очень холодной. А вокруг стояли леса, полные разного дикого зверья, бобры строили на реке свои хатки, олени безбоязненно выходили на зеленые лужайки, лисы, барсуки, рыси и росомахи жили в тех лесах, а если встать на камни в одной из бухточек, можно увидеть, как выпрыгивает из воды лосось, длинные, откормленные рыбы мелькают в воде, почти что плывя к человеку в рот, словно в сказочной стране с молочными реками и кисельными берегами.
– Что за земля! – восторженно повторял Лобанов. – А ее еще боятся в этой вашей Европе! – И победно глянул на женщин, стоявших вместе с ним на берегу Олекмы. – Ну, кто из вас еще тоскует по каменным мостовым Петербурга? Кто мечтает о шелковых обоях на стенах? Кто плачет по гобеленовым креслам? Только не я!
Княгиня Трубецкая звонко рассмеялась.
– Я заказала в Иркутске два кресла с гобеленовой обивкой. Их как раз везут в Читу. А уж оттуда и к нам доставят. Одно я мужу подарю, а второе – вам, Николай Борисович.
И Лобанов впервые покраснел от смущения, отвел глаза в сторону.
Первые недели были заполнены суетой. Мужчины – жившие теперь в остроге за высоким деревянным тыном – начали валить лес. До снега было еще далеко, ветер уж был пронизывающим, но все-таки не ледяным. Холодно им пока что не было.
Те, кто жил в Нерчинске, вели себя поначалу выжидающе: буряты, тридцать два помилованных, но оставленных в Сибири на поселении арестантов и несколько охотников, доставлявших меха в государственную факторию, где царил толстяк-купец Порфирий Евдокимович Бирюков. Он-то и был настоящим хозяином Нерчинска. Он назначал цену, он представлял торговые интересы царя и раздавал водку. Одно это превращало его в полудержавного властелина.
Лобанов сразу же по прибытии нанес купцу официальный визит, осмотрел его с ног до головы и проговорил спокойно:
– Послушай-ка ты, висельник! У тебя есть два варианта… или ты делаешь, что я скажу, или я делаю то, что я хочу. Что выберешь?
Порфирий Евдокимович решал недолго и, глядя на деревянный протез полковника, уточнил:
– А разве это не одно и то же, отец любезноверный?
– В общем-то, нет. Если будешь делать, что я захочу, жизнь твоя будет спокойна. А если я начну делать все, что мне заблагорассудится, будешь молить Господа Бога о каждой, выдавшейся спокойной, минутке.
– Лучше договориться, – дипломатично отозвался Бирюков.
Они выпили за дружбу четыре граненых стакана водки, находя друг друга крайне отвратительными рожами, но были готовы ужиться.
Женщин распределили по деревянным баракам. Там жили вольнопоселенцы, и это было сущей бедой. Эти помилованные, не имеющие права покидать Сибирь до конца жизни, большей частью были личностями криминальными, в свое время «щипали» честных прохожих на темных улицах, занимались воровством и душегубством. И вот теперь придется жить с ними под одной крышей, пока не будут готовы их собственные дома, а на это нужно время.
Лобанов разрешил все проблемы одним только взмахом руки. Он велел созвать нерчинцев на площади перед торговой факторией. Подле лабаза Бирюкова полковник приказал поставить большие козлы. И когда все собрались на площади, без лишних предисловий ткнул в них плетью.
– Кто из вас попробует нанести обиду этим женщинам, кто из вас украдет у них хоть что-то, кто поведет себя хотя бы раз не как добрый христианин, того я велю привязать к этим самым козлам и забью до смерти. Ясно?
Восемьдесят настороженных пар глаз наблюдали за Лобановым. А ведь он это серьезно, читалось в этих взглядах. Он – тот человек, кто долго рассусоливать не любит, он действует. Братцы, рано или поздно нам придется убить его, иначе – конец спокойной жизни. А пока – пусть поболтает…
На седьмую неделю после их приезда в Нерчинск появились первые два дома. Дома Трубецких и Волконских. А потом, как грибы из-под земли, начали расти и другие домишки, и другие женщины, а среди них и Ниночка, смогли перебраться в новое жилище. Правда, перед ее переездом случилась одна неприятная история. Собирая вещи, Мирон увидел, что из Ниночкиного багажа пропали два медных котелка.
– Ну, что, друзья? – обратился Мирон к мужикам, жившим по соседству с ними. Когда-то они постоянно нападали на почтовые кареты, а потому и были сосланы в Сибирь, где в конце концов женились на бурятках. – Вы, что, из-за каких-то котелков без ушей остаться хотите? А ведь я их вам как пить дать отрежу, если котлов через час на месте не будет.
Котлов бывшие каторжники возвращать не собирались, а вот в лесу спрятались.
О, Господи, не знали они Мирона Федоровича! Великан пошел по их следу, словно легавая, разыскал в овражке, и, когда они вздумали в него стрелять, свалился навзничь нарочно, вытаскивая из-под армяка пистолет. На это воришки явно не рассчитывали, и нерчинские леса стали могилой для двух человек.
Об этом случае судачили долго. Вольнопоселенцы собрались на тайную сходку и решили не конфликтовать с «новыми», и даже помогли при постройке следующих четырех домов.
Девятнадцатого ноября 1827 года домик Ниночки был окончательно готов. Борис сам работал на крыше, а потом ловко скатился по уже обледенелому дереву прямо в объятия жены.
– Наш дом, – дрогнувшим голосом прошептал он. И они крепко обнялись.
– Давай же войдем, Борюшка, – немного робея, сказала Ниночка. – Разожжем огонь. Наш первый огонек в очаге нашего дома. Я так счастлива, Борюшка!
Он кивнул, подхватил ее на руки и отнес в пока пустое, холодное, пахнущее деревом жилище.
…Почти два года они не были так близки друг с другом. Два раза в неделю часовые свидания при постороннем человеке уже успели приучить их к сдержанности в выражении своих чувств. Разве то были свидания?! Неужели ж может любящее сердце растянуть час, крохотный час на ночь или хотя бы на несколько часов. Они любили друг друга, но уже забыли, что такое любить тело.
И вот сегодня ради новоселья для них сделано исключение. Они наслаждались предоставленной им уединенностью, узнавали, заново открывали друг друга.
Жемчужно отсверкивала белоснежная кожа Ниночки, круглились холмики молочно-белых грудей, руки ее, словно белые птицы, обнимали плечи Бориса, и, казалось, что этой ночи не будет конца. Они были одни, вдвоем, они были наедине, и удивительное чувство счастья и незабываемой радости наполняло их.
– Боже мой, какая ты красивая, – все время повторял Тугай. – Я так отвык от тебя, я не могу насмотреться, я так люблю тебя, твое божественное тело! За что мне награда такая от Провидения, за что так награждает меня Господь!
А вокруг Нерчинска бродили часовые, у костерков подле острога сидели и лежали конвойные солдаты.
Скоро пройдет эта удивительная ночь, скоро серый рассвет притушит яркий блеск звезд. А пока пусть идет она своим чередом, пусть будет благословенна, она, эта ночь…