Однажды теплым апрельским днем Сема и Зега совершили побег. Сема — от неумолимого и близкого бракосочетания с Зинаидой, а Зега просто от обрыдлой, бессмысленной жизни, отягченной к тому же поисками прекрасного. И когда автобус городского театра «Голос» увозил их на гастроли, в заветных карманах-тайниках были спрятаны авансы и командировочные, а трудовые книжки были надежно укрыты от досужих глаз в сейфе их отца-командира, товарища Хапова, беглые повторяли: «Счастье-то какое».
Оба они были профессионалами в сфере бытовой клоунады, но самым несравненным в этом деле был, без сомнения, их сокровенный друг — Курбаши, которого капитан Хапов отказался брать на службу, несмотря на поручительство самого Петрухи, известного мастера софитно-реостатного искусства, и это расставание с товарищем немного отравляло чудесный миг отъезда, а Курбаши даже и попрощаться не пришел, до того был печален. Ему тоже хотелось в побег.
Большинство актеров театра «Голос» были ранее уволены из различных театров Украинской ССР за профессиональную непригодность, хотя были среди них личности и из других мест и разнообразных социальных слоев нашего талантливого народа.
Все в мире искусства быстротечно. Оттого вскоре Сема, Зега и их производственные подружки Тилли и Молли сидели и смотрели друг другу в ясные очи, насколько могли позволить правила этикета и скудный свет уличного фонаря, нагло сочившийся сквозь занавес гостиничного номера. Сема курил. Вообще-то он был злым человеком и смотрел сейчас на Зегу маленьким красным глазком своей сигареты. Зега был добрым и некурящим.
— Наверное, больше никого не нужно сюда пускать, — сказала Тилли. Она была старше Молли и всегда знала, что нужно делать и когда, а также что, как и кому сказать после.
Обе они были из цеха бутафоров. Тилли была, естественно, старшим бутафором, а Молли младшим. Обе хотели перейти в костюмерный цех, но все не переходили.
— Я хочу спать, — молвила Молли и улеглась, не раздеваясь, у стенки на своем диване. И Зега прилег тут же и тотчас дал волю рукам. Потом красная жгучая точка с Семиной стороны погасла и там зашептались. Зашуршали одежды и простыни. И Молли прижалась к Зеге, и он расстегнул на ней все молнии и пуговки.
Когда Зега проснулся, уже начиналось утро. А проснулся он от музыки. Это Рахманинова гоняли по радио, кто-то поймал его и загнал в коробочку транзистора. Этюд-картина. Там такая нисходящая гамма, вся втисну-тая в ритм, метр постоянно меняется, и две мелодии то сплетаются, то расходятся. Будто что-то вот-вот случится. У Зеги это была любимая пластинка, и он обрадовался утру, начинавшемуся с такой музыки. Семы уже не было, и Зега оделся тихо и вышел в утренний коридор, где легкая пыль в солнечном простреле начинала свое безумное движение.
— Нагулялся, кобелина, — подвел итог Петруха.
Он пустил в потолок удивительно ровное и уравновешенное кольцо дыма. Видно, он уже давно курил в этой комнате и знал все о здешних восходящих потоках.
— Хорошие товарищи живут рядом со мной и работают бок о бок. Всю ночь делают свои кобелиные дела, забыв про то, что Петруха тут один, ни поговорить с кем после спектакля, ни выпить. С тебя выпивка, кобелина. И с тебя тоже, — повернулся он к Семе, — маленькие похотливые зверушки. — Такой итог подвел товарищ Петруха и, отвернувшись, замолчал. Потом были еще ночи и еще подведение итогов. Сема и Зега как бы и вовсе не уезжали из родного города. Так ловко и ко времени вписались они в жизнь коллектива. Но работа — это скучно.
Однажды вечером, когда спектакля не было, а было всеобщее движение вглубь, вся компания играла в жмурки, вкусив бормотушки с пивом в различных пропорциях. Всего-то восемь человек в номере три на четыре. Кому-то кто-то завязывал глаза, и все кружилось.
Петруха имел слух средних способностей зверюги и примерно как зверюга был координирован. Зега дважды уходил от него по подоконнику и в броске с одного дивана на другой. Но когда жмурились дамочки, Зега норовил попасться, особенно в коготки Тилли. Молли ему уже разонравилась. И вот сложным маневром Зега отправил массовку к окну, а сам попался в закутке, около двери. Они обнимались с неожиданной нежностью.
А потом был другой вечер и дождь. И Зега стоял возле Тилли в ее номере. С плаща Зеги стекала вода и падала на чистый паркет. А Зеге хотелось снять с себя плащ, свитер, туфли, рубашку и лечь с Тилли, дабы вернуть тепло в свое застуженное долгой прогулкой под дождем и утомленное не по годам тело. Хотелось вытянуться рядом с ней на диване во весь рост, обнять ее и лежать просто так, ничего не делая более. А потом он бы ушел.
— Слушай, — сказала Тилли Зеге, — можно тебя попросить об одной вещи? Можно тебя попросить?
— Отчего же, — ответил Зега и совсем размяк. В нем зашевелилась надежда.
— Позови, пожалуйста, Сему, скажи ему, что я жду.
— Хорошо, — уныло отозвался Зега и пошел исполнять сказанное. А идти было десять шагов по коридору, где сейчас горели лампы дневного света и не было никого, кроме коридорной за столиком. А Сема тем временем в своем номере спорил о предназначении художника.
— Давай иди, выполняй свой долг, — прервал Зега дискуссию, снял плащ и не раздеваясь лег в свою холодную постель.
— А пошла она… — ответил Сема. И не пошел никуда. Но через пять минут встал все же и топ-топ, по коридору. Хлопнула дверь. А Зега встал и пошел следом. А та, другая, дверь была и вовсе не закрыта. И Зега увидел: Тилли в короткой какой-то, будто детской, рубашке тянется к Семе, положила ему руки на плечи и стоит босая на холодном полу, окно в номере открыто, и дует. А Сема говорит ей что-то и уходит. А она все стоит, и дверь опять не закрыта, а Сема уже у себя в номере, уже курит и молчит, и вообще все молчат, а Тилли наконец садится на край дивана, и ступни у нее в слякотной мокроте, и она пробует улыбнуться, но это у нее не получается. И тогда Зега закрыл дверь в этот номер и пошел туда, где Сема и вся компания.
— Ну что, мальчишечки, — говорит Сема рассеянно, — я раздеваюсь и ложусь.
Но прежде чем лечь, Сема произносит монолог о своей потенции. Она у него эпохальна. Он может одолеть, может быть, и саму природу, если постарается. Этот акт будет сопровождаться выбросами магмы и даже небольшим смещением земной оси. Ход светил также изменится, но незначительно. А Зега слушает, слушает и засыпает.
Прошло еще несколько вечеров. И как-то раз Зега сидел около Тилли на теплом и чистом асфальте, возле клуба, и из этого можно было заключить, и совершенно правильно, что они опять нетрезвы.
— Поживем немного вместе, — сказал Зега.
— Только не очень долго, — отозвалась Тилли, и они поцеловались, почти целомудренно. А потом пошли в номер, и там никого не было, так как шел спектакль и все были заняты. А им было наплевать на трудовую дисциплину. Да и, по большому счету, делать им на спектакле было нечего. Капитан Хапов настаивал, предупреждал: все свободные от работы должны присутствовать на спектакле. Но они забыли про капитана, про театр, про все, что было и будет. Они пошли в номер и сделали то, что хотели. А немного погодя в номер ворвалась Молли.
— Стерва, — обратилась она к сестре.
— Вот мы все и испортили, — сказала Тилли и заплакала.
А Сема лежал себе рядом и смотрел в потолок. И ничего не говорил. На самом деле, конечно, никакого Семы тут не было. А то бы вообще вышло совершеннейшее свинство. Но Зеге казалось, что он рядом.
— Не вижу ничего, что тут можно испортить, — шутит Зега. А потом они засыпают, так и не заперев дверь.
— Нагулялся, кобелина, — подвел итог Петруха. Этой ночью Сема вынул шнурки из своих и Петрухиных ботинок, соорудил петельку и повесился в шкафу.
— Но все же я дал ему немного похрипеть, — сказал Петруха, но тогда ничего не сказал, а Зега сам не догадался.
Ночью Анджела по водосточной трубе поднялась на мой второй этаж и далее по карнизу проникла в открытое окно библиотеки. Два часа мы проговорили, сидя на больничной койке и укрывшись до носов казенным одеялом. Уже на рассвете закономерное и как бы случайное соединение наших душ и тел свершилось.
— Теперь давай рассказывай дальше. Трави свои байки, обольститель.
— Раньше мы это называли — втюхивать. А где у тебя диктофон? Как же летопись?
— Начинается другая летопись. Новое бытописательство, Может быть, когда-нибудь я расскажу кому-нибудь, что происходило этой упоительной ночью. Ну, давай. Про времена развитого социализма.
— Ты делаешь мне больно. Тогда мы ненавидели эти слова.
— А потом полюбили.
— А потом была война.
— Слушай. Хватит про войну. Расскажи, как вы там в лотерею играли.
— Поразительное дело. Нет никого, а летопись передается.
— Из уст в уста.
— Кто же был последним?
— Кажется, тот, с эстонской фамилией.
— О! Этот умел. Значит, он оставался до последнего.
— Да. А потом пропал куда-то. Тогда уже пришли совсем другие, новые. Кстати, они тебя хотят на работу звать. Художником по свету. Хранителем традиций.
— Когда-то это было моей единственной мечтой. А теперь я предпочту отказаться.
— Я тоже предпочту.
— Что ты предпочтешь?
— Давай, вначале рассказывай.
— По иронии судьбы, мы подошли к главе, повествующей об исходе из храма искусств. Глава седьмая. Исход.
— Давай, давай. Рассказывай.