Быть полностью живым значит быть в полном сознании.
Быть в полном сознании значит бояться.
Бояться значит умереть.
Я мчался на восток по ночным улицам, срезав угол через середину Квартала Пришельцев. Поэт сильно меня опередил, но он не мог знать Город так, как я. Надеялся я также, что он не сможет так же долго и быстро бежать на коньках без отдыха. Приглушенные краски больших и малых ледянок как бы перетекали одна в другую: красная сменялась оранжевой, пурпурная зеленой. Красивые дома на чрезвычайно узкой улице Нейропевцов, с балконами и кружевными каменными карнизами, были унизаны сосульками. Падающая с них капель застывала внизу ледяными бугорками и вулканчиками. Опасаясь споткнуться, я свернул на улицу Миазмов. Здесь лед был поровнее, зато имелись опасности другого рода. Из полуоткрытых дверей мнемонических логовищ исходили мириады запахов. Пахло кипящей смолой, ароматическими маслами, новой шерстью и многим другим, в том числе и наркотиками. Я вспомнил, как бежал по этой улице в день пилотских состязаний. Не верилось, что с тех пор прошло целых три года. Я прямо-таки видел Соли, плавно катящегося в пятидесяти ярдах передо мной, слышал постукивание его длинных блестящих беговых коньков. Я проехал мимо какого-то притона, в дверях которого стояли две проститутки с яркокрасными накрашенными губами. От них пахло алкоголем. Они стояли, держась за руки, около светящегося шара, где переливалась разными цветами плазма. Увидев меня, они загородили мне дорогу, и та, что повыше, с волосами как красное вино, распахнула свои меха. Под ними ничего не было. Она предложила мне пойти с ней в переулок, лечь на снег и заняться любовью – бесплатно. Она была мертвецки пьяна, и ей, несомненно, вспоминались прошлые мимолетные удовольствия, испытанные под влиянием спиртных паров. Таковы свойства этой разновидности наркотика: он позволяет вспомнить, что было с тобой во время прошлых пьянок, но мало что помимо этого. Я, унюхав флюиды шотландского виски, вспомнил ночь в баре мастер-пилотов, где впервые встретился с Соли. Я вспомнил, что ненавижу его – зачем же я тогда отталкиваю этих женщин и мчусь через весь Город, чтобы его предупредить? Почему бы не остаться и не позабавиться с ними? (Высокая была очень красива и относилась к тем редким шлюхам, которые занимаются своим ремеслом из любви к мужчинам.) Почему бы не дать Соли умереть?
Хоть я двигался быстро и успел пересечь молочную ленту Поперечной еще до нашествия ночных толп, я опасался, что Давуд доберется до башни Соли раньше меня. Если честно, я не хотел, чтобы Соли погиб. Он был моим Главным Пилотом, моим дядей, моим отцом, и я просто не мог позволить воину-поэту убить его. Кроме того, мне – уже из чистого эгоизма – хотелось заслужить его благодарность; если его сердце смягчится, он, может быть, простит Бардо с Жюстиной, а заодно и меня, и я остановлю раскол еще в зародыше. Я подумывал, не вызвать ли сани, но на узких извилистых улицах Старого Города, через который я должен был проехать, от них было бы больше помехи, чем пользы. Это был один из немногих случаев моей жизни, когда я пожалел об отсутствии телефонной связи. Я мог бы попросту позвонить Соли и сообщить ему, что Смерть уже в пути. Но если разрешить телефоны, как сказал Хранитель Времени, люди только тем и будут заниматься, что названивать друг другу со всякой дребеденью. Они начнут уславливаться о встречах в определенных местах в определенное время, вследствие чего им понадобятся часы и личные сани, в которых они будут носиться по Городу. Улицы наполнятся шумным взрывоопасным транспортом и прочим шумом – ведь стоит только выпустить технический прогресс изклетки, чтобы люди начали требовать себе личные радио, личные сенсорные коробки и мало ли что еще. В послушниках я часто посмеивался над этой теорией домино, но позже, увидев Триа, Геенну и прочие планеты, где технический прогресс не ограничивался ничем, я решил, что в этом отношении указы Хранителя Времени вполне справедливы.
Однако, добравшись наконец до Данладийской башни, я успел многократно проклясть Хранителя вместе с его указами. Ветер, дующий с призрачных предгорий Уркеля, летел над пустым Залом Пилотов и Шахматным Павильоном, между общежитиями и другими зданиями на краю Ресы, наметая снежную пыль в открытую дверь башни. Слышался жуткий звук, как будто воздух засасывало в трубу. Деревянная дверь, такая же простая и строгая, каким был знаменитый лорд Данлади, скрипела, раскачиваясь туда-сюда, и на ней была кровь. Кровь была повсюду. За дверью в вестибюле валялись трупы шестерых человек. Перерезанное горло кадетки походило на второй рот, красный и зияющий. На ней лежало тело Тимона Словоплета, пилота, окончившего Ресу за год до нас с Бардо. Тела тянулись через холодный тихий холл до самой лестницы – кадеты и пилоты явно пытались остановить воина-поэта, который накинулся на них со своим разящим ножом, как сумасшедший на стайку детей. Дочиста отмытый послушник лежал, загораживая лестницу, прильнув розовым ртом к четвертой ступеньке. Мне пришлось перескочить через него. Белоснежную шерстяную ткань у него над сердцем пятнал красный круг, похожий на вывеску резчицкой мастерской. Пахло свежим мылом, кровью и страхом.
Я поднялся по винтовой лестнице тихо, как мог, и прошел по короткому коридору к комнатам Соли. Ботинки стучали по камню, дыхание вырывалось из легких, как ракетный выхлоп, и я боялся, что этот шум насторожит воина-поэта, если ему есть еще чего остерегаться. Белые шкуры на полу приемной были залиты кровью порученца Соли, кадета Маркомана ли Тови. Он, мертвый, скорчился на полу со свернутой и располосованной шеей. Руки у него казались вывихнутыми, голова запрокинулась назад, как у куклы, смертный оскал обнажил красивые белые зубы. Все прочее в комнате – ковры на стенах, низкие кушетки, столики, молитвенники, шахматы и кофейный сервиз – осталось нетронутым. Дверь в комнату Соли была приоткрыта – я вошел, и меня встретил хаос. Я еще ни разу не бывал в святилище Соли и удивился, увидев множество комнатных растений. Кадки и горшки стояли на полу, на полках, свисали с черного обсидианового потолка. (Данладийская башня, кажется, единственное здание в Городе, целиком построенное из этого стекловидного материала.) Все здесь было перевернуто вверх дном. Груда растений вперемешку с битыми горшками загромождала камин, и зелень поджаривалась на горящих поленьях. Черная земля и черепки хрустели у меня под ногами, пахло раздавленными цветами ширы. Сквозь листву покосившегося куста я увидел их обоих. Соли, словно кокон, был примотан к стволу спинакера липкими белково-стальными нитями, выращиваемыми в Квалларе. Он метался, как рыба, попавшая в сеть, и дергался из стороны в сторону, пытаясь опрокинуть дерево. Но оно было слишком велико и росло в огромной кадке, вмонтированной прямо в пол. Листья на ветках, протянувшихся к потолочному окну в двадцати футах над нами, тряслись, и треугольные желтые цветки, лениво кружась, падали на пол.
– Пожалуйста, Мэллори, ближе не подходи.
Это произнес воин-поэт, наполовину скрытый стволом дерева. Его радужная камелайка была испачкана кровью, и на сером стволе там, где поэт к нему прислонился, тоже виднелась кровь. Давуд приставил острие своего тонкого ножа к углу глаза Соли.
– Я как раз собирался перерезать ему зрительный нерв, но ты снова преподнес мне сюрприз.
Широко раскрытые, одурманенные глаза Соли подергивались. Почти все мускулы у него на лице оцепенели, со лба катился пот. Он него разило страхом.
– Отпусти его, – сказал я, подходя ближе. Давуд вытянул руку, останавливая меня.
– Твоя мать не должна была раскрывать тебе наших планов. Как ты заставил ее говорить?
– Отпусти его, – повторил я.
– Но момент еще не настал. И потом, моему ордену заплачено за его смерть.
– Я знаю. Расскажи, что ты сделал с моей матерью.
Он, не отвечая, положил руку на голову Соли.
– Твоя мать хорошо заплатила за эту возможность.
– Возможность? – Я не понимал, что он имеет в виду. Соли смотрел на меня пустыми глазами так, будто вовсе ничего не понимал. Лицо у него стало бессмысленным, как у аутиста – на нем ничего нельзя было прочесть, кроме боли и страха.
– Что это за яд, который отнимает у человека самосознание и делает его программы нечитабельными? – спросил я. Мне страшно хотелось броситься к Соли и лупить его по лицу, пока он не придет в себя. Я не хотел видеть его таким.
– Нет, пилот, не шевелись! Мы почти уже достигли момента возможного, – в порядке информации сообщил поэт – возможно, он прочел программу моего любопытства. – Соли почти жив: еще немного – и он возродится.
Соли внезапно издал вопль и прокусил себе губу. Кровь через подбородок потекла по шее. Кровавый лепесток нижней губы прилип к зубам, в рваном отверстии виднелись резцы. Все мускулы его тела напряглись разом, скрутившись в сотрясаемый спазмами узел. Судороги грозили поломать ему кости и порвать связки, но Мехтар не зря переделал его в алалоя – на совесть переделал.
– Ему больно! Он страдает!
– Пожалуйста, оставайся на месте, – улыбнулся Давуд, – не то Главный Пилот умрет до наступления момента.
– Ты нарочно его мучаешь!
– Конечно – как же иначе его пробудить? Боль – это молния, которая озарит его ум и заставит его проснуться. – Он запустил свои толстые пальцы в мокрые от пота волосы Соли и стиснул кулак. Его красное кольцо просвечивало сквозь черные пряди, как лужа крови. – Смотри, как полно живет сейчас Соли. Я дал ему наркотик, и звуковые волны моего голоса бьют в него, как кулаки. Чувствуешь ты запах масла каны от моих духов? Для Соли это кислота, разъедающая его ноздри и легкие. Ты не можешь себе представить, какую он терпит боль. Лучи светильников пронзают ему глаза, как ножи. Он жаждет закрыть глаза, он молится об этом. Еще чуть-чуть – и я воткну ему в глаз свой нож, вот сюда, где проходит нерв. Вот тогда-то молния и расщепит его голову! И настанет момент, пилот, единственный, ярче молнии – момент без страха. Я отниму у робота малую жизнь и дам ему большую. Уже скоро – ты сам видишь, что он почти готов.
– Но ведь он умрет!
– Нет, он обретет истинную жизнь – в свой последний момент – и в бесконечных витках вечности будет переживать его снова и снова.
– Это безумие!
– Он готов! Смотри – страх бушует в его глазах, как океан. Он слышит каждое мое слово, но ничего не понимает и знает одно: страх. Страх, кольцо вечности, боль.
– Нет!
Я не желал больше слышать проповедей поэта. Мне было все равно, победит ли Соли мастер-программу своего страха, чтобы прожить свой великолепный момент. Способ, которым поэт внедрял свой символ веры в его тело, вызывал у меня тошноту. Почему фанатикам всегда требуется заражать других вирусом своей религии? Почему большинство религий вторгаются в жертву силой, бросая ее в жар, и через нее заражают, как чума, еще больше жертв? К чему все это безумство? Я увидел, как нож приближается к раскрытому глазу Соли, и закричал:
– Нет!
Я двинулся через комнату. Я вступил в замедленное время и потому двигался с невероятной скоростью. Думаю, этот мой молниеносный бросок и спас Соли жизнь. (Малую жизнь. Обыкновенную жизнь пилота, наполненную математикой и странствиями.) У поэта не осталось больше времени для пыток. Он мог бы убить Соли сразу, но тогда пришлось бы отказаться от «момента возможного», и убийство, согласно его извращенной вере, совершилось бы без всякой пользы. Увидев, как я перемахнул через вырванный с корнем куст, он недовольно скривил свои полные красные губы. Видно было, что ему не хочется меня убивать. Его голос излился, как вино:
– Еще чуть-чуть, и ты мог бы стать одним из нас, Возлюбленным вечности.
Он тоже перешел в замедленное время. Его кольца, красное и зеленое, крутящийся плащ и сверкающая сталь слились в сплошное пятно. Я знал, что единственная моя надежда – избегать его пальцевых ножей и отравленных игл, спрятанных под плащом, уворачиваться от его кулака, а главное, не дать его большому ножу задеть себя. Я должен был подойти к нему вплотную, чтобы схватиться с ним. Тогда я смогу пустить в ход приемы Хранителя Времени, используя мощь своих алалойских костей и мускулов.
Но подойти к нему было не так-то просто. Он, должно быть, сразу разгадал мою стратегию и сначала попытался пырнуть меня в живот, а потом полоснуть по пальцам. Я почувствовал, как их кончики ожгло, словно молнией. Скосив глаза, я увидел, что он обрезал с мясом два моих ногтя. Там медленно-медленно – как все происходит в замедленном времени – скапливалась кровь. Мы кружились и метались по комнате, ломая оставшиеся растения. Я стукнулся головой о подвесной горшок с папоротником. Кровь из моего сжатого кулака брызнула на листья, медленно расплываясь по зеленому в прожилках кружеву. Я сделал выпад, целя поэту в горло, но он отскочил в сторону легко, как балерина. Хотя мы оба увязли в янтаре замедленного времени, мне казалось, что он движется быстрее меня. Либо это действительно было так, либо он читал мои программы и предвосхищал мои движения. Искусство воинов-поэтов проявлялось во всем своем смертоносном блеске.
Существовало, однако, одно искусство, недоступное им. Тем, кто каждый миг живет на грани смерти, не дано овладеть пассивным, меланхолическим, полным тайного страха мышлением скраеров. Да и кто способен понять таинственный танец снов о будущем, который разыгрывается перед внутренним взором скраера? Откуда приходят к нему эти образы и как обретают зримую форму? Предполагается, что скраерство и мнемоника – две стороны одного явления. Если верно, что вселенная вечно повторяется, как драма в стихах, в точности так же разыгрываемая теми же актерами во время каждого спектакля, то разве древняя память не равнозначна видениям далекого будущего? Все возможно. Едва избежав удара, направленного Давудом мне в глаза, и вдохнув запах масла каны, я начал вспоминать – так мне тогда подумалось. Образы, пришедшие ко мне, были похожи на недавние воспоминания. ВотДавуд порезал мне пальцы, вот направил нож мне в висок, вот достал из-под плаща дротик, покрытый пурпурным ядом бо. Но тут до меня дошло, что это не воспоминания, а нечто новое. На миг мне показалось, что я не вижу эти картинки по-настоящему; затем, в неизмеримо короткую частицу времени, я заключил, что просто читаю едва заметные движения мускулов, выдающие боевые программы Давуда. Я решил, что эти указатели позволяют мне реконструировать его последующие ходы. Он сделал выпад, выхватил пурпурный дротик, и кожа у меня на ладони раскрылась, как огнецвет – все происходило в точности так же, как мне привиделось. Внезапно я понял, что не читаю его программы – вернее, не просто читаю. Я видел все очень реалистично, в цвете и движении. Давуд метнул дротик мне в шею, но я почему-то успел увернуться, и дротик в меня не попал. Значит, я все-таки читал его программы? Нет, вряд ли. Воинов-поэтов с детства учат маскировать их. Для воина выдать свои намерения – это грех. И дело не только в этом.
Согласно теории игр, воин должен вводить в свои действия некоторое количество случайных элементов, иначе противник может вычислить его стратегию. Поэтому некоторые выпады и финты Давуда были случайны. Его мускулы и нервы были натренированы – запрограммированы – в определенные моменты сокращаться и реагировать самопроизвольно. Он мог запланировать пинок в пах, а его нога вместо этого била в горло противника. Я не мог прочесть эти случайные программы, поскольку они возникали внезапно, под влиянием импульса, и не мог прочесть другие программы, поскольку они были замаскированы. Но если я этого не мог, откуда приходили эти живые картины? И как мне до сих пор удавалось уворачиваться от его ножа?
Я скраировал – я понял это сразу же, как только попытался от этого отречься. Я вошел в этот особый, меланхолический мир, где жизнь (и смерть) представлена, как медленная, почти абстрактная картина, которая вот-вот осуществится. Передо мной сверкнула яркая вспышка, словно осветившая огромный темный зал. Мои глаза были открыты, но я на миг ослеп для реальных вещей и событий. Я видел только образы – яркую мозаику возможностей. Ветки спинакера, запятнанный красным ковер, зеленые, желтые и красные цвета растений, радужная камелайка Давуда, его острый, как лезвие, нос, его такие живые, спокойные и чуткие глаза – все это как бы колебалось, сливаясь в море красок, которые струились, перестраивались и складывались в тени, углы и линии, показывая мне воина-поэта в движении. Я «видел» его руки, ноги и плащ, как сплошной световой блик. Между этими образами, этими будущими нужно было сделать какой-то выбор. Он целил мне в глаза, в горло, он упирался ногой в пол, чтобы полоснуть меня по рукам. Все эти возможности ошеломляли меня. Я слеп, когда его нож попадал мне в радужку, немел, когда нож пересекал горло, я не мог схватить за горло его самого, потому что он обрубал мне пальцы. Но из всех этих будущих могло осуществиться только одно: его нож не мог быть в тысяче мест одновременно. Он двигался, продолжал двигаться, не мог не двигаться. Ковер событий, которые должны были вот-вот осуществиться, ткался непрерывно. Серебряная нить ножа Давуда, яркие декоративные пятна его колец, черные завитки его волос, черные с рыжиной пряди моих, золотые, пурпурные и оранжевые нити его камелайки – все нити моей жизни туго сплетались воедино. Но в конечном счете мы сами выбираем свое будущее, как сказала бы Катарина. Да, она говорила это и всегда будет говорить. Будущие формировались внутри и вне меня, и Давуд собирался сделать очередное движение. Я скраировал – это было чудесное и жуткое ощущение. Я смотрел в глаза Давуда и видел, как колеблются синие и лиловые волокна его радужки и расширяются зрачки. Это было видение.
Я видел в разрезе мускулы его глазного яблока и длинные лиловатые белковые волокна, а еще глубже вибрировали атомы углерода, водорода, кислорода и азота, из которых и строился белок. Глаза Давуда, драпировки на стенах, капли крови на его ноже – во всем этом присутствовали белки. И атомы этих белков складывались из еще более мелких частиц, обладающих собственным зарядом и массой, цветом и спином – все это тоже двигалось и излучало энергию. А еще глубже… Комната растворялась в сиянии, и мельчайшие частицы разворачивались, как шары пестрого шелка. Это была бесконечность переплетающихся, полихромных, шелковых нитей, состоящих из… нет, для столь глубоких структур реальности уже не существует слов. Нити пылали багрянцем и сияли золотом, они были стоячим волновым фронтом механиков, и теоремами канторов, и сознательным выбором пилота в замедленном времени. Я шел по нити сознания, слепо глядя на все окружающее, и вдруг понял, как понимают все скраеры, что наблюдаю, как ткется ковер вселенной. Я видел, как разворачиваются нити вселенской голограммы. В каком-то смысле я расшифровывал эту голограмму, заглядывая вперед, ибо что такое скраерство, как не прочтение мастер-программы вселенной? Но в конечном счете мы сами выбираем свое будущее. Один формирующийся узор, составленный из красивых (и жутких) радужных нитей, казался ярче других. Нити сплелись, и зелень вспыхнула изумрудом, а лиловые тона превратились в пылающее индиго. Проявилась пестрая камелайка, красное воинское кольцо, стальной нож. И выбор представился – выбор есть всегда. Давуд, сделав свой выбор, направил нож в мой незащищенный живот. Но я увидел это движение еще до того, как поэт его сделал, и вильнул в сторону. Давуд замахнулся, целясь мне в горло, но я перехватил его руку, и она хрустнула. Когда же он перекинул нож в другую руку, я отскочил и довольно неуклюже пнул его в пах.
Обыкновенного человека такой пинок изувечил бы. Но воины-поэты, как я узнал после, в период созревания подвергаются операции, позволяющей им произвольно втягивать мошонку в живот. (Сплетня о том, что у воинов-поэтов между ног гладко, разумеется, неверна. Неправда и то, что они не испытывают влечения к женщинам. Поэты не могут не поклоняться страсти, хотя и не допускают физических ее проявлений. Воздержание повышает активность, говорят они.) Давуд лишь пошатнулся и тут же метнул в меня дротик с оранжевым наконечником, который пролетел в дюйме от моей головы, задев несколько длинных волосков за ухом.
– Хорошо! – выдохнул поэт. – Просто отлично.
– Будь ты проклят!
– Помоги мне, пилот.
– Убери нож.
– Помоги мне с Соли.
– Ты спятил!
Мы продолжили свою смертельную игру, и он, видимо, стал понимать, что здесь что-то не так. Он должен был бы убить меня с первого удара. Что-то пошло наперекос, и он явно это понимал, потому что стал разговаривать со мной, стараясь меня отвлечь. В это время я захватил его здоровую руку, сломав и ее тоже. Нож вылетел и упал в гущу перемешанных с землей корней. Я схватил поэта за бицепсы и притянул к себе. Я думал, что он закричит или ужаснется, увидев острые края кости, прорвавшие камелайку, но ничего подобного не произошло. Он улыбался и водил языком по зубам, как будто старался извлечь застрявший в них кусочек ореха бальдо. Но во рту у него был не орех, а крошечный дротик, и он плюнул им в меня, едва я успел заслонить свое лицо его рукой. За миг до того, как его парализовало, поэт выдохнул:
– Скраер-пилот, воин-пилот – я должен был догадаться.
Судорога свела его тело, и оно оцепенело, как у Соли. Я порылся у него в карманах и нашел золотое веретенце, которое носят при себе все воины-поэты. Я потряс полую трубочку над ухом – внутри плескался жидкий белок. Сосудик был почти полон. Я приставил один конец к груди поэта, нажал на другой. Струйка брызнула, затвердевая и превращаясь в стальную нить. Вскоре я, приподняв поэта над полом, обмотал его с головы до ног липким коконом.
Я победил воина-поэта!
Скраерское зрение покинуло меня, и я вернулся в реальное время. Я сел, прислонившись к каучуковому дереву, обессиленный, ликующий и напуганный. Давуд постепенно восстанавливал власть над своими мускулами. Либо он получил гораздо меньшую дозу, чем Соли, либо его ускоренный обмен веществ уже удалил яд из организма. Соли оставался оцепеневшим и неподвижным, как робот.
– Как мне его освободить? – спросил я Давуда.
– Освободи сначала меня, – сказал он, с трудом ворочая челюстью. – Пожалуйста.
Шутит он, что ли? Я не видел ни малейшей причины его освобождать.
– Воин-пилот, скраер-пилот – ты меня слышишь? У нас на Квалларе свой кодекс чести. Освободи меня и верни мне нож или убей меня сам – я должен умереть.
В его голосе не было даже намека на обман. Воин-поэт не должен пережить позор, который несут с собой поражение и плен. Я был уверен, что, если освобожу его, он тут же вгонит нож себе в глаз, поразив мозг – именно так должен убить себя воин-поэт, когда приходит его время. Все существо Давуда выражало волнение. Будь он деваки, он прибег бы к времени узва, или взволнованного нетерпения, чтобы показать всю меру потребности исполнить этот свой долг.
Я нагнулся и подобрал его нож, облепленный влажной землей. На оливковой шее поэта пульсировала большая артерия. Я мог бы легко убить его, как деваки добивают раненого шегшея. Зачем отказывать ему в его наивысшее мгновение?
– Я мог бы убить тебя, – сказал я.
– Пожалуйста, пилот. Сделай это.
– Я прямо-таки должен тебя убить.
– Я слышал, тебе это не в новинку.
Я колебался, соскабливая ногтем грязь с ножа. В глазах воина-поэта был страх.
– Убей меня быстро, – сказал он.
– Выходит, убивать легко?
– Легко, пилот. Ты должен это знать. Скорее же, пока момент не прошел.
Я боялся убить его, а он боялся моего страха. Боялся, что я его не убью и он упустит свое наивысшее мгновение. Тогда он будет обречен на давящую серость повседневной жизни, а это единственное, чего страшатся все воины-поэты – теперь я это понимал. Ну а если я помогу ему перейти на ту сторону, как он просит? Тогда он будет мертв, как камень, и никакие возможности уже вовек не смогут осуществиться.
– Нет, – сказал я. – Не могу.
– Чтобы жить, я умираю – ты ведь знаешь эту нашу поговорку, пилот. Когда я умру, я буду жить снова – вечно.
– Будь ты проклят вместе со своими парадоксами!
– Да, это парадокс Ханумана-Орландо.
– Так у него и название есть? – поигрывая ножом, спросил я.
– Да. Воин Иван Хануман и великий поэт Нильс Орландо, основатели нашего ордена, понимали изначальный парадокс существования. И нашли выход.
Со стороны спинакера донесся стон. Кадык Соли ходил вверх и вниз, но говорить он не мог.
– Что же это за выход? – спросил я.
– Если вселенная постоянно повторяется, то никакой смерти нет. Бояться нечего. Момент возможного переживается вновь и вновь, вечно. Дай мне нож, и я покажу тебе. Мы будет переживать этот момент миллиард раз.
– Не верю я в вечное повторение.
– В это мало кто верит.
Я не стал ему говорить, что скраеры и мнемоники, все как один, верят, что вечное повторение – это ритм вселенной, и заявил:
– Это философия абсурда.
– Да, но это единственный способ разрешить парадокс, потому мы в нее и верим.
Глаза щипало. Я потер их и занес туда еще больше грязи, вызвав обильное слезотечение.
– Вы добровольно верите в философию, которую сами признаете абсурдной? Это еще абсурднее.
Соли застонал и пошевелил губами, силясь что-то сказать. Нас он скорее всего не видел, поскольку не мог повернуть голову.
– Да – когда страха больше нет, мы сами выбираем, во что нам верить.
– Но верить в абсурд? Как это возможно?
– Возможно, потому что парадокс решается только так. Потому что это дает нам силу жить и умирать. Потому что это успокаивает.
Я попробовал нож большим пальцем – он был очень острый.
– Не понимаю, как можно верить в невозможное, сознавая, что оно невозможно.
– И все же я верю, как верят все воины-поэты, что вот этот момент нашего спора будет повторяться бесконечное количество раз. А когда ты убьешь меня или доверишь эту честь мне, моя смерть тоже будет повторяться снова и снова – как уже было миллиард миллиардов раз.
– Миллиард миллиардов – это даже не приближение к бесконечности.
– Да? Ну что ж, я ведь поэт, а не математик.
Я рубанул ножом по одной из веток каучукового дерева, и она с тихим чмоканьем отвалилась. Я тут же почувствовал вину и зажал большим пальцем сочащуюся рану.
– Я не могу разделить с тобой твою веру. Дав тебе умереть, я дам умереть самому чудесному, по твоим же словам – полноте твоей жизни.
– Нет. Момент будет жить вечно.
– Нет. Когда свет гаснет, становится темно.
– Не бойся, пилот.
– Мы кружим около слов друг друга, как двойные звезды.
– Убей меня.
– Если я это сделаю, что будет с моей матерью? Ведь ты ее мимировал? Нет уж, ты будешь жить и скажешь мне, как ей помочь.
Я почесал нос. Я не хотел его убивать еще и по другой причине: я хотел узнать, что происходит с человеком, чей мозг заражен вирусом, хотел узнать об узком лезвии между жизнью и смертью.
– У Лао Цзы есть одна хайку, – сказал я. – «Физическое мужество дает человеку возможность умереть, моральное мужество дает возможность жить».
Он ответил мне улыбкой, полной юмора и иронии.
– Ты умный человек, пилот.
Я посмотрел на Соли, извивающегося в своем коконе, и сказал:
– Когда воин-поэт обездвиживает свою жертву, он, кажется, читает ей стихи? И если жертва способна закончить строфу, он обязан ее пощадить – это правда?
– Правда.
Я склонился над ним, лежащим, уловил идущий от него апельсиновый запах и сказал:
– Тогда слушай:
Не ждал я Смерти, но она
Любезно дождалась меня.
– Знаешь ты эти стихи, поэт? Закончи их!
– Ты глумишься над нашей традицией, – сказал он и неохотно прочел:
Не ждал я Смерти, но она
Любезно дождалась меня.
Теперь на башне мы втроем:
Она, Бессмертие и я.
Соли наконец обрел дар речи и стал кричать:
– Больно! Больно! Убейте меня! Я не могу больше!
Его лицо блестело от пота, он грыз губу, и в глазах его было безумие.
– Когда твой наркотик перестанет действовать? – спросил я Давуда.
– Ты не понимаешь, пилот. Этот наркотик не похож на тот, который парализовал меня или тебя. Он никогда не переработается полностью. Основной эффект ослабнет через час, если человек будет жив, но Соли навсегда сохранит особую чувствительность к своему… моменту возможного.
Я подошел к Соли и попытался помешать ему грызть свою губу. Я попробовал также перерезать его путы, но они были прочнее стали.
– Главный Пилот! Мой Главный Пилот! – Но он, казалось, не понимал, что я говорю.
– Он слышит каждое твое слово, но смысл до него не доходит, – пояснил Давуд. – Все, что он сознает – это боль.
С лестницы донесся шум, похожий на лязг металла о камень – как видно, Хранитель Времени послал в башню своих роботов.
– Все будет хорошо. Соли… роботы тебя освободят.
– Больно, – ответил он. – Больно.
Лязг стал громче – по обсидиановым ступенькам топало много ног. Похоже было, что целая армия роботов поднимается по лестнице. Поэт, как видно, покорился судьбе, но его покорность скрашивалась иронией.
– Ничего. Главное, что Соли скоро полегчает, – сказал я, и тут в приемную ввалились два огромных красных полицейских робота. Не останавливаясь, они прошли дальше, к нам. Два других робота шли за ними, еще двое замыкали шествие. На панели управления у них был выгравирован контур песочных часов. Этих роботов Хранителя Времени называли «длинной рукой Главного Горолога», и использовались они в тех редких случаях, когда в Городе требовалось навести порядок.
– Я взял в плен воина-поэта, – сказал я им. – Он пытался убить Главного Пилота.
Я ждал, что они скажут что-нибудь – даже, как это ни глупо, поздравят меня или сообщат, что Хранитель Времени благодарен мне за столь своевременное вмешательство. Но они действовали молча, и единственными звуками были скрип и лязг. Один робот схватил своими холодными пальцами меня, другой поднял поэта и бросил его в подставленные захваты третьего. Тот сжал свои клешни и замер в режиме ожидания. Два других сканировали помещение. Я боролся, но это было бесполезно. Я вкратце рассказал роботам, что здесь произошло, но это было все равно что объяснять основы шахматной игры радиоприемнику – они меня просто не слушали.
– Вы что, не можете отличить пилота от поэта-убийцы? – крикнул я.
Давуд, с лица которого не сходила улыбка, засмеялся.
– Это же роботы. Прости их за то, что они делают.
Роботы потащили нас прочь. Я злился на Хранителя за то, что он не присутствует здесь лично. Мне не терпелось пожаловаться ему на действия его роботов и рассказать, как я спас Соли от пыток и смерти. Я лупил робота кулаком, обдирая костяшки, я вырывался и ругался, а Соли все это время кричал:
– Мне больно, больно, больно, больно!