Викорук Александр Христос пришел

Александр Владимирович Викорук

ХРИСТОС ПРИШЕЛ

Россия. 1991 год. Роман о смысле жизни

Я пришел. Такой же, как вы. Мою мать звали Мария, отца - Иван. Имя мне дали Елисей. Как брошенное в землю зерно, оно росло вместе со мной. От детского Лися, что еще звучит во мне нежным звуком материнского голоса, до многоликого, странного существа: тихого или грубого, истертого, тусклого, как старый пятак, или дорогого, как последняя надежда. Наступит день - я предчувствую - имя мое отделится от меня и придет иное...

***

Под утро был сон. Сначала танец, почти полет, плавный, воздушный, с девушкой, незнакомой, но удивительно близкой, понятной и желанной. Потом появляется жена с каменной поступью командора. "Теперь все! - говорит Елисей девушке. - Это моя жена..." Тут вместо жены он вдруг узнает маму. "Где же ты была все это долгое время?" - вырвалось у него. "Я сидела за шкафом", - сказала она. Затем последовало безумное веселье, неистовый смех... Очнулся Елисей в слезах.

Словно вынырнув из давящей темной толщи воды, он хватал ртом воздух, и с каждым глотком тяжесть, упавшая на грудь, растворялась, отходила, как уходит с берега, волоча за собой камни и песок, откатная волна, мутная, в разводах грязи и пены.

Тишина медленно размывала боль, которая заставила его проснуться. Он перевернулся лицом в подушку, вытирая мокрое лицо. "Где же ты была все это долгое время?" - вспомнил он. Что еще мог спросить? Десять лет как ее нет. Когда узнал во сне, хотелось воскликнуть: "Наконец-то! Кончилось это ужасное время, когда тебя не было. Мы вместе! Твое отсутствие было неправдой. Ты всегда была где-то рядом, сочувствуя, сопереживая..." Одновременно Елисея мучило ощущение, что всплеск радости наивен, усиливалась горечь ошибки, обмана. Ему так хотелось, чтобы все чудесным образом перетекло в явь, а не окончилось тяжким разочарованием, которое он предчувствовал даже во сне.

Снова перевернулся на спину. Буря улеглась. Он смог спокойно смотреть на потолок, заклеенный белой бумагой, окно, за которым теплилось неяркое августовское утро... Елисей проснулся на даче, был понедельник, дочка спала в соседней комнатенке. Предстояло собираться и ехать в город.

Странный сон надолго взбаламутил душу. С этим он смирился. Хотя, что в нем странного? Наверное, можно объяснить каждое слово, каждый едва уловимый жест. Ошеломляло лишь то, каким образом легкий, плавный полет-танец, такой радостный, вдруг обрушился, оборвался и был раздавлен непомерной тяжестью финала. И сколь велика была радость при виде мамы, столь же невыносимо было снова терять ее.

Нелепая фраза: "Я сидела за шкафом". Хотя, мама всегда присутствовала во всем и везде, оставаясь в тени, ненавязчиво хлопотала, прикрывала, защищая, беспокоясь. Незадолго перед смертью, наверное, предчувствуя неотвратимое, она ни словом не обмолвилась, а стала хлопотать по бесконечным домашним делам. Стирала полотенца в ванной, подметала, сидя на стуле, по несколько раз на кухне. Лишь однажды обронила едва слышно, как бы про себя: "Как тебе трудно будет". Она смотрела в окно на поздний июньский закат. Солнце все никак не могло потеряться в деревьях, слабело, тускнело - и все мерцало вспышками в листве. Стрижи сумасшедше чертили небо, рассекая скрипучими трелями бормотание городского вечера.

Елисей тогда промолчал, пытаясь, наверное, скрыть понимание смысла ее слов, но тут же накатила волна тоски, жалости.

"Но почему произошло это несовместимое превращение жены в маму7" попытался понять Елисей. Невозможно представить более несовпадающих людей. Наверное, это уже он сам волевым усилием рванулся к спасительнице маме, которая одной своей жизнью могла искупить всю глупость знакомых ему женщин. Как не смешно, думал он, а скорее грустно, но больше всего подходит жене роль надзирательницы, которая должна зорко блюсти его, чтобы, тьфу-тьфу, не загляделся на сторону. Уж она-то нутром чует, как томится его душа от ее твердой поступи командора. От того и явилась сразу, едва он окунулся в пригрезившийся полет, освобождение от всего. И ему заодно предупреждение, что сладкие сны недолго длятся - за ними следует чуть ли не наказание смертное, что-нибудь вроде ржавых гвоздей по рукам и ногам, чтобы не повадно было.

Елисей тяжко вздохнул, вспоминая очарование и легкость начала сна и страшное падение в ужасную развязку... А все-таки привиделось ему легкое создание, значит есть какая-то надежда. Надежда?.. У нее ведь имени не было, подумал он, какое имя может быть у сновидения? Пусть и будет Надеждой! Может, она и откроет мне что-нибудь настоящее... Счастье! "Настоящая любовь - приносит несчастье", - эта фраза появилась неожиданно, и перед ним закружилось лицо незнакомки. Он прикрыл глаза, пытаясь восстановить ее образ, рисуя ускользающие черты лица. Волосы, наверное, у нее были темно-русые, мягкой пушистой волной сбегающие вниз. А чтобы не слишком вольничали, не разлетались при каждом движении головы, сзади небрежно, широко заплетены и подвязаны толстым цветным шнурком. Густого румянца у нее не было. Так, легкое прикосновение огня к щекам, ближе к розовым ушкам. Нос неприметный, с мягкой улыбкой губы. А вот что самое примечательное, так это глаза - пронзительно голубые, каким бывает небо в редкие ясные дни начала осени, такие голубые, что их голубизна забегает легкими отсветами на белки. По ним мельком не скользнешь, они притягивают взгляд. В них надо долго всматриваться. Но почему настоящая любовь всегда приносит несчастье?.. Как ни печально, наверное, это правда, - смирился Елисей. - Что бы на это ответила Надежда?.. Она бы, наверняка, не отвела бы свои ослепительно голубые глаза. "Настоящая любовь и в несчастье остается любовью..." Если бы она догадалась так ответить, подумал Елисей.

Пора было вставать. Он скинул одеяло, спрыгнул на холодный пол. Восточное окно запылало солнцем. Светлая тучка резво убегала в сторону. По саду рванул ветер, тормоша листву. Наперебой засверкали яркие лучи на яблоках. Август тяжело клонил ветви, светился в саду вспышками золотого шара, догорал в соцветиях флоксов.

Дочка еще спала. Он включил старый телевизор, чтобы проверить часы. По всем программам маячила унылая физиономия диктора, который занудно объявлял чрезвычайное положение... Конец всему и всем. Да здравствует тупость и хамство, наглость и произвол. Выругавшись тихо, он думал, что теперь под этот бред как обычно, будто ничего не случилось, надо разбудить дочку, одеть ее, потом должно варить кашу, собирать сумки. Набрать мелочь на автобус. Закрыть дом, проверить, выключен ли газ, электричество, закрыть калитку. Под тихий бред каких-то подонков, которые засели в своих кабинетах почти в ста километрах. Окруженные охраной, они вмешивались в чужую жизнь, уродовали чужие планы, настроение.

За перегородкой он услышал сонный лепет дочки. Она проснулась, позвала его. Ей пять лет от роду, и почти каждое утро она встречает бойким вскриком, которым зовет папу или маму, листья и ветки, заглянувшие в окно, солнечные блики на полу и стенах.

Але были безразличны мрачные забавы взрослых, поэтому закрутилась обычная утренняя кутерьма. Плескание капель под умывальником, погоня за бабочкой, мигающей крыльями на цветке, яркий румянец на щеках дочки, зажженный зябким утренним ветром, беглыми лучами солнца из-за пушистых легких облаков, всплывающих над садом, ближним леском. Краем глаза он успел заметить отцветающие шапки флоксов - с них уже свисали поблекшие граммофончики цветков. Потускнел пышный костер золотых шаров, тесно связанных веревкой, чтобы ветер не разметал высокие стебли. Осень уже обосновалась в саду.

На заплеванной автобусной остановке оказалась дама, не по будничному одетая, с сочно накрашенными губами. Хмурый вид Елисея явно ее не устроил. Она энергично прохаживалась перед остановкой и очень обрадовалась подошедшим из деревни подругам. Она сообщила, что наконец-то в стране наведут порядок, прижмут всех жуликов и крикунов...

"Пообещают коммунизм в двухтысячном году, - желчно подумал Елисей, накормят и напоят сирых и убогих".

На платформе пригородного поезда, в вагоне электрички не было никакого оживления. Люди словно были чрезмерно сосредоточены на обычных будничных заботах, больше хмурились и помалкивали. Только два пенсионера не могли сдержать улыбок и радостно обсуждали последние события. С нескрываемым злорадством предвкушали падение президента.

Елисей томился от раздражения, от понимания своего бессилия, от ощущения собственной незначительности. Но даже в такой день не мог отказать своей привычке: подмечать цветовые оттенки, сплетение линий, теней. Август все вокруг осыпал легким золотым свечением в смешении с космической синью. Наши предки подметили эти божественные краски и подарили их золотым куполам храмов, вознесенным в синьку прозрачных небес.

Невидимая золотая пыльца лежала на мелькавших за окном перелесках, дачных хибарках, на одежде пассажиров, на дряблых лицах оживленных пенсионеров, на высветленных летним солнцем кудряшках дочки.

В сентябре в изостудии, где Елисей хлопотал уже много лет, собирутся мальчики и девочки, и он должен постараться открыть им секрет соединения золота с небесной синью - главная тема осени. Как бы потом объяснить им, подумал он, что каждодневно в эти сверкающие краски люди подмешивают болотный смрад злобы, зависти, подлости - это главная тема жизни. А если не объяснить?.. Рукой даже маленького художника, едва научившегося разводить краски, движет его наивная душа. Она впитывает добро и зло, тепло и холод, свет и тьму, неведомым образом соединяет все это в некий облик мира - и выплескивает на бумагу, холст. Какой же страшный мир можно увидеть на холстах иного художника! И только потому, что в нежном возрасте души ребенка некому было открыть тайну, согласно которой только свет может рассеять тьму, только тепло может согреть и только добро способно осветить жизнь смыслом.

В любой картине можно определить степень познания художником этой тайны.

Елисей коснулся пальцами светлых волос Али. Даже такая кроха, как она, нетвердыми мазками кисти обозначает таинственную радугу жизни. Недавно у нее начался период наполненных светом окон. В ее рисунках многократно повторяются деревенский дом с единственным окном, дерево, облако, птицы. Обязательно ярко-желтым цветом намалюет просвет окна. Это окно становится центром истины рисунка. Потом Елисей догадался, разглядывая этот настойчивый мотив, что Аля однажды, выскочив поздним вечером в черноту деревенской августовской ночи, была потрясена теплом маленького окошка, солнечным огоньком греющим душу. Не раз он ловил себя на радости, которая вспыхивала в груди, когда, продрогнув в гуще ночи, весь пронизанный касанием влажного туманного воздуха, из неясного шелеста сырой листвы вдруг по тропинке выходишь к сияющему окну дома, и попадаешь в волшебное золотое облако, в котором видна утоптанная земля, тени листьев, травы.

Безотчетно Аля выбрала тепло золотого оконца и сочла его главным цветом ночи и дня. Наверное, надо уметь выбирать из всей мешанины красок самую главную. Даже сидя в этом вагоне, едущем во взбаламученную Москву, важно не обмануться. Главное сейчас - цветущая синева августовского неба и золотая пыльца на всем вокруг и на легких кудряшках дочери.

Але уже надоело томительное сидение в вагоне. Она елозит, толкает соседей. Затихла лишь, когда за окном появились самолетики тушинского аэродрома. Приближался канал.

Вместе с дочкой он смотрел в окно электрички. Поезд покатился над шлюзом. Вдали - гребенка домов Строгино. Под вагоном на осенней тяжелой воде прилепился к стенке шлюза буксир, чуть дальше - самоходная баржа. Елисей давно приметил, что многие пассажиры каждый раз глядят на утлые кораблики. Он тоже не удержался. Дочка скачет от восторга. А ему хочется попасть на одно из этих суденышек и уплыть вместе с ним подальше. Другие пассажиры, что прилипли к окнам, тоже, наверное, хотят уплыть. А если не уплыть, то хоть как-то отъединиться от угнетающей жизни, которая давит чуть ли не с детства, как будто недобрая сила утянула в глубокий омут под тяжелую воду и не отпускает. Незабываемо прелестный вампирский лозунг: "не можешь - научим, не хочешь - заставим". Или изучение всяких "измов". Одна эта мысль вызвала приступ тошноты. В памяти выплыл смешной преподаватель научного коммунизма Яков Ильич, толстенький еврей с добрейшей улыбкой на круглом лице, плешивый, с хитринкой в рыжих глазах. На семинарских занятиях говорил - иногда с ноткой отчаянья - что хочет научить студентов самостоятельно мыслить, просил дать примеры из жизни, которые подтвердили бы всегда верные и бессмертные выводы классиков марксизма. А когда студенты сбивались на бредовый язык учебников, рассказывал об уборщице, которая мыла полы на их кафедре. "Як-ыч, Як-ыч", - так величала она преподавателя. Она благоволила к нему, рассказывала о тягомотной, как она говорила, жизни деревенских родственников, люто ненавидела студентов, курящих, сорящих, пачкающих, гадящих в туалетах. "Как лошади, - воздевая руки, закатывая глаза, играл ее гнев Яков Ильич, кучи кладут, как лошади..." Елисей улыбнулся воспоминаниям. Наверное, давно уже в Израиле. Нежится на берегах Средиземного моря, под вечным небом Иудеи. Иногда, может быть, заходится истерическим смехом, вспомнив Родину, но никто его истерике не удивляется. Там много таких, кого тревожит прошлое. Яков Ильич тоже понял, что никуда не уплыть от своей жизни.

Елисей знал, что войти в чужую жизнь невозможно, что его дни назначены и встретит он их не в тесной металлической каютке под ласковый плеск речной воды, а совсем в другом месте.

Почему он уверен в этом?.. Для ответа ему понадобилось бы перебрать всю жизнь, сложить дни, все осколочки, что хранит память из детских озарений и потрясений, похожих на веселую яркую мозаику. Тогда, наверное, удастся - нет, не понять... почувствовать едва заметное электричество судьбы, притяжение и отталкивание зарядов, душную и тяжелую радиацию рока.

Еще в самом легкомысленном детстве случались намеки, наплывы неведомого. Они лишь слегка трогали детское воображение. Торопливое чутье ребенка не способно было сопереживать. Но цепкая память не плошала: оставляла про запас, на потом.

Оставила консервную банку и двух стариков. Яркое сентябрьское утро, оскорбительно громко гремит банка по тротуару, и он, первоклашка, поспешает за ней, пиная ботинками по бокам.

Старики стояли в пустоте старого кривого московского переулка, похожие друг на друга, как близнецы: исхудавшие, с клоками седых волос, в обтрепанных мятых стариковских брюках, клетчатых пиджаках. Истина была в притяжении их взглядов, невозможности разойтись, отвернуться, в том, как рука одного взвилась - и высоко в небо взорвался звук пощечины. Елисей обмер, банка ускользнула в сторону, затихла, чтобы навсегда врезаться в память вместе с золотой пылью на сером асфальте, фиолетово-голубым осеннем небом, серыми стенами домов, бесплотными фигурами стариков, которые не смогли разминуться в миллионном городе, в бессчетной череде дней. Как два полярных заряда, они стремились навстречу, чтобы тихим утром разломилось небо, чтобы и над его детской головой пронеслась буря, о которой он еще ничего не ведал... Рассеялась оторопь, охватившая его и двух стариков. Он помчался дальше в школу, унося в себе молекулу потрясения, которая будет расти, тревожить.

Позднее, через года ему уже не составило особых трудов сопоставить несчастных стариков с эпохой, когда жертвы возвращались в жизнь, чтобы выплеснуть многолетнюю ненависть на своих палачей. Это было время, когда снимали со стен тесных комнатенок портреты генералиссимуса, но все еще говорили шепотом...

Аля притихла, голова ее, мягко сминая теплую пену волос, склонилась к плечу Елисея. Вот ее веки устало поникли, она вздохнула и легко окунулась в сон, неслышное дыхание приоткрыло рот.

Елисей старался не потревожить дочку, глядел, как безмятежно разгладилось ее лицо. Он подумал о том, что ее цыплячья душа в этот миг, покончив с легким и сладостным трепыханием рук и ног, занялась неведомым и очень важным делом где-то глубоко внутри, там, где скрывалась тайна ее жизни. Несколько лет назад Елисею причудилось, будто во сне сознание его не затихало в уснувшем теле, а исчезало куда-то в неведомое пространство, легко перетекало из головы, именно из головы, через макушку. А потом долгую ночь витало в загадочном космосе, постигая нечто очень важное. Такие ощущения интриговали, придавали таинственность приготовлениям ко сну, моменту, когда голова касалась изголовья кровати. Елисей посмеивался над собой, ничего не говорил жене, но каждый раз ждал поздней поры отхода в сон... Через пару месяцев все прошло...

Электричка мчится, закрывая утлые кораблики, на которых кто-то другой уплывет далеко-далеко. Там, словно во сне, обитает много деревушек, городков, там живут люди. Обитают и те столкнувшиеся на тесной улице старики. Может быть, и Надежда, подумал он, глядя в окно электрички, где-то, в самом деле, живет? И не случайно явилась в его сон. Может, когда-нибудь они ненароком соприкоснулись в вагоне метро, в уличной сутолоке, не заметили друг друга. Просто цепкая память решила припасти этот миг на будущее.

***

В пять часов вечера шестьдесят девятого года Елисей стоял в коридоре райкома комсомола. Рядом топтался комсорг его курса при галстуке, белой рубашке, в темном костюме. Ему надлежало доставить Елисея к этой добротно сделанной двери, за которой компания маленьких начальников должна была оформить отлучение из рядов комсомола. Комсорг маялся от тайного сочувствия к Елисею и понимания неизбежности предстоящей казни.

Напротив в окно лезла темная муть раннего декабрьского вечера. Из темноты всплывали желтые пятнышки огоньков, выпархивали и бились о невидимую преграду хрупкие снежинки.

Дверь отворилась, выглянул невысокий паренек с улыбчивым остроносым лицом.

- А, Максим, - кивнул он комсоргу, - привет! Отлично.

Его глаза оценивающе скользнули на Елисея.

- Попозже, - сказал он комсоргу и отвернулся: - Из школы одиннадцать тридцать восемь здесь Попова Надежда?

От стены отделилась девушка с пронзительно голубыми глазами, темно-русые волосы были завиты в короткую косу и перевязаны толстым разноцветным шнурком. Теплое вязаное платье плотно окутывало ее у нежной шеи и плавно перетекало вниз к сапожкам. Она приблизилась, глядя на Елисея, а не на веселого паренька. Ее лицо проплыло совсем рядом, едва не соприкоснулось с лицом Елисея. Паренек пропустил ее в комнату.

- А вы подождите, - строго кинул он и исчез, притворив дверь.

Рядом томились еще несколько школьников: пацаны и одна девчонка. Комсорг снова уткнулся в газетенку, чтобы как-то оправдать свое молчание. Елисей глядел на зашарканный паркет, по казенному окрашенные тусклые стены и совсем не думал о том, что в этих стенах завершится его судьба. Он видел лишь ярко-голубые глаза, проплывшие мимо. Их свечение казалось ему настолько знакомым, что он безуспешно пытался понять, почему он забыл про эту девушку, почему он вспомнил ее имя только тут, когда ее позвал веселый паренек. Он перебирал в памяти знакомых девчонок и никак не мог отыскать хоть что-нибудь, что подсказало бы ему, где он уже видел эту школьницу, почему ему известны ее лицо, волосы, завязанные толстым шнурком, небольшие плечи, сапожки, на которых блестели капли растаявшего снега.

Комсорг зашуршал газетой, очень долго ее складывал, выравнивал.

- Ты, Елисей, понимаешь... они, - вымученно проговорил он и кивнул на дверь, - настроены погано... особенно не надейся.

- Ладно, уже все понял, - вяло ответил Елисей.

- А-а, - протянул комсорг с облегчением, а потом глянул исподлобья. Слушай, ты дружишь с Валеркой?

Он сразу понял, о ком идет речь, в душе всколыхнулись догадки о пакостях Валерки.

- С чего ты взял, что дружу?

- Сволочь он большая, - тихо сказал комсорг и замолчал.

- Кажется, для меня это уже не новость.

В этот момент в конце коридора затеялась неуловимая суета. Поднялась невидимая волна, которая смыла к стенке мелкую публику школяров, пэтэушников. Показался молодой мужчина с пухлым лицом, на котором грелась мягкая улыбка. Он ступал неслышно, но казалось, двигался танк, раздвигая всех легко и беспрекословно. За ним в вихре движения тянулся, гибко клонясь вперед, угодливый человек. Мужчина приблизился к их двери. Она тут же открылась, но в ней стояла школьница с голубыми глазами. Ее тоже теснила невидимая волна - девушка отшатнулась обратно. Однако мужчина приподнял руку - и, не касаясь девчонки, одним шевелением пальцев извлек ее из комнаты и поставил в коридоре перед собой. Мужчина мгновение разглядывал ее, словно впитывал румянец волнения, легкость волос, сияние глаз, - и тут же задвинулся в комнату.

Она стояла в метре от Елисея, они смотрели друг на друга, пока снова не открылась дверь.

В голубом облаке свечения ее глаз он шагнул в освещенную комнату навстречу длинному столу. Никто не повернулся к нему, все смотрели на мужчину, который свободно раскинулся в кресле за дальним концом стола. Его лицо притягивало к себе их взгляды. Овальное, почти круглое, с чистой мягкой кожей, не тронутое ни одной печальной или тревожной заботой. Тихо и мирно смотрели прозрачные глаза, улыбка покоя едва гладила губы.

Рядом с ним сидел хозяин кабинета, крупный парень с кустистыми бровями и въедливыми черными глазами. Он почтительно склонился к влиятельному гостю и проговорил:

- Сергей Маркович, я вам говорил об этом случае... - кустистые брови и въедливые глаза повернулись к Елисею. - Подойдите ближе к столу.

Елисей шагнул к столу, а Сергей Маркович умиротворенно качнул головой. Его брови легко шевельнулись, когда сосед пояснил, что Елисей учится в институте кинематографии, и в прозрачных глазах появился слабый интерес. Потом речь зашла о прегрешениях Елисея перед отечеством, и его глаза подернулись дымкой печали.

Когда парень закончил, наступила почтительная тишина. Все ждали, что сделает Сергей Маркович. Лицо его медленно возвращалось в прежнее благодушное состояние, в котором теперь была заметна отеческая строгость.

- Ну вот, молодой человек, - шевельнулись его губы. - Перед вами вышла девушка, такая замечательная. Она в комсомол вступала? - Его глаза скосились к соседу в ожидании подтверждения. - Она, можно сказать, мягко и уверенно продолжал он, - олицетворяет советскую молодежь. Юность - это утро человечества, а, заметьте, наши молодые люди - будущее мира. В него надо нести чистые помыслы, красивые, одухотворенные лица. Я нигде, ни в одной стране мира, не видел таких прекрасных, чистых глаз, как у наших молодых людей. - Он едва заметно окинул взглядом присутствующих, и, наверное, уловив скептическую ухмылку Елисея, настороженно сдвинул по беличьи светлые и мягкие брови. - Вы вот не поверите, - расстроено проговорил он сидящим за столом, - но я хорошо знаю тот мир и наш. Я физически ощущаю, как западные идеи, образ жизни, проникая к нам - буквально убивают, отравляют некоторых наших молодых людей. Видеть это больно. Всегда хочется помочь, спасти. Но!.. Как часто мы опаздываем, вот, не дорабатываем, - с укоризной он глянул на соседа, который тотчас сурово и решительно насупился. - Надо беспощадно бороться с этой заразой.

Он замолчал. Его сосед уважительно выдержал паузу, а потом дал команду высказываться. И все по очереди, словно прикладываясь к чаше, пущенной вкруг, прожевали однообразную невкусную жвачку, стараясь не отдаляться от основных вывертов Сергея Марковича, который задумчиво взирал в пространство, изредка одобрительно шевеля головой.

Когда была поставлена точка, оплеванный и изничтоженный, Елисей повернулся, подошел к двери, взялся за ручку, потянул на себя ее тяжесть, шагнул за порог и медленно закрыл за собой дверь. Комсорг остался там, ему уже не надо было сопровождать Елисея. Он был вне их интересов.

Елисей остановился посреди коридора. Тьма за окном всасывала в себя свет ламп, гнула и коробила отсветы стен, потолка, дверей, как бы желая смять и сожрать все сразу своей темной, бездонной пастью. Силуэт Елисея тоже коробился и сгибался, готовый нырнуть в мутную бездну.

Затем тьма дрогнула, осветилась сиянием темно-русых волос, пронзенных белой змейкой толстого шнурка.

- А я вас ждала, - услышал он и увидел голубое свечение глаз. Таким бывает августовское небо, когда в предчувствии осеннего ненастья исчезнут на день-два облака, растворится тусклая дымка, и космос вплотную прильнет к земле сквозь тонкую пленку воздуха, а солнце наполнит все вокруг золотой пыльцой.

- Я ждала вас, - с настойчивостью повторила она.

Ее голос, глубокий и плавный звучал тихо и напевно, словно лепет иволги, который изредка донесется из глубины леса в жаркий полдень. Вот вспыхнула таинственная мелодия и затихла, а глаза ищут, теребят тени в кронах деревьев. Ждешь, когда в тишине снова дрогнут и запоют струны, роняя в молчание леса волшебные звуки.

Она коснулась пальцами его локтя, и он наконец вышел из оцепенения, сдвинулся и пошел по коридору, увлекая ее за собой, стараясь уйти подальше от этой поганой комнаты...

***

Елисей с дочкой вышел на безлюдную платформу. Далеко позади остался шлюз с маленькими корабликами, на которых хотелось уплыть подальше. Аля торопилась вперед, говорила о встрече с подружкой-соседкой, и постепенно уходило дорожное оцепенение, надвигались мысли о делах.

Увиденный на асфальте дождевой червяк вызвал у Али всплеск восторгов. Они выбили Елисея из колеи привычных дум.

На повороте к трамвайной линии они нагнали старушку в застиранной синей юбке и жакете с блеклым белым узором на синем фоне. Седенькие волосы были стянуты в пучок на затылке, сквозь жидкие пряди проглядывала бледная кожа. Она неуверенно оглядывалась.

- Будьте так любезны, - заговорила она. - Мне объясняли, здесь автобус где-то до Пресни? Не подскажите?

Елисей показал, как пройти, и двинулся дальше, потянув дочку за руку.

- Вы не за гэкачэпэ? - спросила взволнованно старушка.

- Сейчас все за свободу, - усмехнулся Елисей и вспомнил довольных пенсионеров в электричке.

- Ошибаетесь, - с тревогой выпалила старушка. - Вшивое племя довольно, в восторге. Так зову их. - Ее лицо покраснело от возбуждения, но глубоко запавшие глаза смотрели тихо и скорбно: - Это как тиф: люди мрут, а вши жиреют, множатся, полчищами ползут. Они у меня всех сожрали: мужа, дочку... А мне справочку, мол, реабилитирована, и покойников реабилитировали, - она нервно улыбнулась. - Вот, к Белому дому собралась... Или отстоим, или пусть сожрут сейчас, чтобы не видеть. Нагляделась, как по живым людям вши ползут.

Елисей с дочкой свернул к дому, краем глаза заметил, как старушка уже издалека оглянулась на них, потом заговорила с полной женщиной с двумя увесистыми кошелками. Мелькнула мысль о том, какими красками на холсте передать волнение старушки, унижение безвинной смертью, бесконечный шорох сытого воспроизводства серой пелены вшей. Он засмеялся, представив картину, где с кретинской скрупулезностью изображены старушка с черным лицом, покойник в грязных лохмотьях на нарах. Он только что предсмертно содрогнулся, распался беззубый рот и - чудится - зашевелилась серая кисея из тьмы насекомых. "Дураки будут считать вшей, - подумал весело Елисей, - парторг задолдонит о бесчисленных жертвах царизма. А чудом выживший зэк плюнет, скажет, что красок жалко".

Для него достаточно клочка мрака, чтобы похолодеть от ужаса. Может, прав Малевич со своим квадратом? Не надо портить краски. Взять почернее да погуще и пропитать холст... Умный человек взглянет - и заплачет безутешно. Зачем разжевывать до сладковатой кисельной кашицы? Чтобы всякий, помусолив, радовался сладенькому, понятному? Сокровенное все равно побоку! Лучше наплевать на толпу, бестолковых, захваченных своими мыслями. Писать скупо, самое главное... Подойдет он, тот самый, единственный - и все поймет, и ужаснется...

Дома жена сказала, что звонил Фердинанд Константинович, очень хотел с ним поговорить. Добавила, что голос его звучал как-то странно.

Ее слова больно царапнули сердце. Звонил он из реанимации. Пять дней назад он сообщил Елисею об этом необыкновенно бодрым голосом. Тогда уже тревога запала в душу, а сейчас усилилась. Что он хотел сказать? Елисей представил, как он медленно говорил, мучимый тяжелой одышкой, с лицом, усыпанным градом пота. Последнее время он был очень плох. И невозможно было ничего узнать. Позвонить мог только Фердинанд. Каким чудом ему удалось заполучить в больнице телефон?

За окном небо затянули тучи. Серой пеленой они ложились все ниже. Все было плохо. Только Аля звонко хохотала, играя с куклами, которые она не видела с Пятницы.

Жена капризничала. В ее положении это было вполне объяснимо. На днях она вышла в декретный отпуск. Елисею еще памятны были ее паника и ужас в ожидании неизвестности, похожей на катастрофу, в результате которой должен был родиться их первый ребенок. С изумлением всегда вспоминал, что врачи именуют роды омоложением женского организма. Так называют они бесконечные осложнения, болезни, а порой и смерть, которые сопровождают взрыв плоти, с кровью, воплями и ужасом.

До сих пор Елисей не мог понять, как они решились на второго ребенка. Лариса говорила, что хочет ребенка, но он-то знал, что ее слова являются лишь сотой, тысячной долей желаний, сомнений, опасений и тайных мыслей, которые за всю жизнь не разберешь. Лучший, конечно, способ решить такой вопрос - закрыть глаза и ухнуться, как в воду. А потом - куда течением вынесет... Вот и бьет, и несет, захлестывает волной, заливает уши, нос, рот. Того и гляди - на дно потянет.

- Сегодня три раза валерианку пила, - сказала Лариса, - беспокоюсь. Когда жить тихо будем? Говорят, танки в Москве. Что будет?

- Уладится, - как можно увереннее проговорил Елисей и подумал, что началось бы сейчас, если бы он собрался идти туда, к Белому дому, куда, наверное, уже доехала та старушка у станции... Настал бы конец света.

За обедом Лариса немного успокоилась. Она неторопливо накрывала на стол, привычно наполняла тарелки, пыталась с ложки кормить балующуюся Алю. Аля болтала о соседских кроликах, которые недавно родились и были похожи на забавные живые игрушки. Слушая дочку, Лариса повеселела.

Елисею надо было уходить. Он наскоро доел и убежал. На лестнице вспомнил о звонке Фердинанда и опять накатило тоскливое предчувствие беды.

Познакомился с ним несколько лет назад. Фердинанд случайно забрел в помещение студии. Елисей спросил его, не хочет ли он записать в студию своих детей. Фердинанд громко засмеялся, подрагивая пухлыми щеками и объемистым телом. Был он высоким, тучным и громким.

- Не имею счастья продлиться в потомстве, - вычурно сказал он. - Зашел, знаете, прогуливаясь. Рисунки, вот, смотрю. Дети не умеют внешнего сходства передать, а посему нередко существо подмечают, главное. Они символисты. Ну, конечно, если не бездарные повторялки и ябеды.

Он снова громко засмеялся, привлекая внимание всех, кто был в коридоре. Он не замечал чужих взглядов, словно стоял один.

- Не курите? - спросил он.

- Нет.

- И правильно. Давайте, на лестнице подымим.

Он подхватил Елисея под руку и потащил к лестнице. Его бесцеремонность только смешила.

- Я литератор, - сказал он, раскурив сигарету. - У нас - слава капээсэс - все раз и навсегда четко определено. Есть известные писатели - это из начальства, просто писатели - состоящие в союзе писателей, а литераторы - нечто презираемое, из неприкасаемых, для которых сотворен некий профком. Чудо оргвосторга. Профком литераторов! Как профком дворников, слесарей-сантехников. Вы о таком слышали7

Елисей отрицательно покачал головой.

- Хорошо, повезло... - он затянулся, выдохнул дым. - Я уж порядком не пишу. Знаете, сядешь за стол - собраться с мыслями. Да возьмешь томик Чехова. Почитаю... а потом бросаю все и иду гулять. Так что, если бы не инфаркт мой, я бы с голоду умер. - Он чмокнул сигарету, его рот открылся и закашлял смехом, раздувая полные щеки, катая крупный язык за прокуренными зубами. - А детишкам безразлично: были или нет репины, саврасовы, рубенсы, импрессионисты. И пусть. Они малюют себе. Вот чем эта мазня хороша?

Он ткнул сигаретой в проем двери. Напротив, на стене в коридоре висел рисунок, где во весь лист ярко-красным цветом была нарисована божья коровка, так же крупно выведены несколько черных пятен на боку жучка. Сверху пририсованы два голубых облака, видимо, крылья.

- Насекомое, мелюзга. Их миллионы, миллионы лет существуют. А нашлась малютка, - он придвинулся, вчитываясь, - Лена, пять с половиной лет. Узрела чудо яркое и поняла: это главное, это и есть диво дивное жизни... А я свое диво, видать, просмотрел. У других, вижу, и получше встречается... Махну рукой и иду гулять. Елисею хорошо запомнилось это его "гулять". Действительно, он потом часто встречал Фердинанда в окрестных дворах и переулках. Иногда они прогуливались вдвоем, если было время. Однажды Фердинанд рассказал, на первый взгляд, романтическую историю о том, как он с приятелем ходил на войну.

Было им по тринадцать лет в сорок первом. Когда гнали под Москву народное ополчение, Фердинанд увязался за своим отцом. С полдороги начальство завернуло их домой. Все люди, которые ушли с его отцом, сгинули до единого где-то под Вязьмой. Только они, двое, остались в живых.

Елисей не спросил Фердинанда тогда о том, что стало с его приятелем и с ним самим, но почти при каждой встрече, глядя на Фердинанда Константиновича, тучного, жаркого, с распахнутым даже в холод воротом, думал, что вот человек, которому одному из тысяч легших в подмосковную глину дарованы годы и годы жизни. Почему?..

Елисей вышел из метро. К площади Восстания довольно буднично катила вереница машин. Непривычным было только то, что редкий поток людей тянулся в проулок за высотку, в сторону Белого дома. В размеренном шествии чувствовалась некая скованность, которая бывает обычно у людей, не умеющих актерствовать, когда они ощущают на себе постороннее внимание, как бы направленный на них объектив. Чуть громче речь, немного напоказ жесты, неловкость при пересечении взглядов. Елисея тоже охватила эта пелена неловкости человека, которому надо исполнять непривычную роль. Может быть, только Фердинанда не смутило бы это шествие. Он любил рассказывать о том, что Красная Пресня - его родина. Большая часть его жизни прошла тут. Он знает здесь не только каждый угол, дом, задворки, но он еще и как бы летописец своих одногодков, которые, спиваясь, совершали незатейливый, мрачный жизненный путь от "Зари коммунизма", "Памяти революции" до "Светлого пути". Так именовались близлежащие заводики и фабрички.

Будь Фердинанд здесь, он бы опять выбился бы из общей колеи. Он бы сейчас также громко говорил, сжимая на отлете сигарету, глядя чуть вверх, над головами, в пасмурное небо.

Елисея снова замутило тревожное желание проникнуть, преодолеть пространство до здания клиники, откуда пытался дозвониться Фердинанд, заглянуть в палату, узнать, что с ним, что он хотел сказать. Елисею нужно было знать, что будет с ними: с Фердинандом, с этими людьми, которые идут к Белому дому, с солдатами, которых нагнали в город в приземистых, как жабы, танках, бэтээрах.

В маленьком скверике Елисей увидел стоящего милиционера с брикетом мороженого. Милиционер откусил крупный кусок, его губы смачно втянули таящую пенку. В глазах его плавало полное безразличие, пальцами свободной руки он теребил листочки жидкого кустарника и, видно, не замечал, как сыплются на дорожку скрученные зеленые лохмотья.

Елисей обогнул здание Киноцентра, ткнулся в закрытый парадный вход, пошел к заднему входу. Поднялся на третий этаж, прошел по коридору с открытыми дверями в служебные комнаты. Из коридора были видны наваленные на столы бумаги, женщины в разных позах за столами, что-то обсуждающие, бросающие в коридор беглые взгляды.

Елисей толкнул дверь нужной комнаты. За одним из столов, в углу напротив, сидел еще один непомерно толстый человек, которого он знал очень давно. Еще в те времена, когда тот был стройным, худым, по-спортивному быстрым и легким. Тогда его звали Валеркой Есиповым, он учился на сценарном факультете, играл в баскетбол, был другом Елисея. Сейчас это конусообразное тело, без шеи, измученное полнотой лицо с рыжими подглазьями, плешь с редкими волосами.

Увидев Елисея, Есипов грузно навалился на стол, оттолкнулся руками, встал, подхватил суковатую полированную палку и двинулся навстречу, тяжело опираясь на палку. Наверное, сделал это специально, потому что знал о недобром отношении Елисея к нему и хотел погасить неприязнь видом своей тяжести и беспомощности. Елисей заторопился навстречу, быстро пробрался меж столами, чтобы остановить неуклюжее движение Есипова. Но тот продолжал переставлять тумбообразные ноги.

- Со свиданьицем, мы сегодня в положении, - хихикнул он. - Зря торопишься. Спустимся в ресторан, там и поговорим.

Он стал протискиваться дальше среди столов к двери, а Елисей поплелся за ним. Если бы не Фердинанд, то Елисей смело бы сказал, что все чрезмерно толстые люди вызывают у него неприязнь из-за своей склонности к порочности. Чревоугодие - так непременно. Но сравнивая Фердинанда и Валерку Есипова он вынужден был признать, что и чревоугодие, и излишняя толщина никак не связаны со склонностью к пороку. Насколько к Фердинанду Елисей испытывал симпатию, и сама толща его вся была пронизана добродушием, сердечностью, настолько же Есипов вызывал нутряную неприязнь, как будто взгляд его, каждая частица непомерного тела источали тяжесть и смрад лжи.

Пока они брели по коридору Елисей пытался перебрать на память своих знакомых толстяков. Набиралось не так уж и много, поэтому не стал обещать и напрямую связывать злодейство с толщиной брюха. Но все-таки бегемотоподобный зад Есипова, колыхавшийся впереди, вызывал у него только раздражение.

На лифте они спустились на два этажа ниже, доползли до ресторана. Есипов уверенно завернул в затемненный угол и повалился в широкое кресло, видимо, специально для него стоящее у стены, за крайним столиком. Он махнул официанту, и его лицо радостно оживилось.

- Сейчас перекусим немного, - нос его потянулся в сторону кухни, откуда сочились раздражающие аппетитные запахи. Он крякнул оживленно и только спустя секунды глянул в упор на Елисея, его глубоко вдавленные глаза сузились и замерли, словно выискивая отклик. - Все не можешь забыть? Может, рассудить - так глупость детская? Уже двадцать лет прошло! - Он закатил глаза и покачал головой. - Неужели это все с нами было? Снова вонзился глазами в Елисея. - Не пробовал итоги подбивать?

- Зачем я тебе нужен? - Это были первые слова, которые Елисей сказал ему за эти самые двадцать лет.

- Тебе начальство разве не доложило?

- Говорили, а все-таки?..

- Глупости все, мелочи. - Он еще сильнее надвинулся на стол. - А, может, покаяться я хочу, грехи замолить ,а?..

- Почему я? У тебя исповедников достаточно было.

- Издеваешься... А ты не отталкивай, Елисеюшка. Страшно мне!

Только сейчас Елисей заметил, что лицо у него нешуточно бледное, на лбу и под носом высыпали капли пота.

- Прямо здесь? - спросил Елисей, удивленный его видом и просьбой.

- А где? В конторе или в "Жигулях" моих? В троллейбусе... где? В церковь переться, так стыдно будет, да и передумаю по дороге. Они ведь такие же чиновники, такая же контора... шоу-бизнес, - с присвистом прошипел он. - Там мои грехи не замолить. - Почему я? - изумление Елисея не проходило.

- Ты! - горячо выпалил он, брызгая слюной. - Именно ты... Я не случайно, я думал. На тебе ведь карьеру я начал. Ну, понимаешь? - Он глянул заискивающе, ждал.

Елисей прекрасно понимал, еще бы ему не понять. Он хорошо помнил, как таскали его по начальству, мытарили комсомольские юноши, а потом выставили со второго курса без всякой надежды, без будущего, с клеймом прокаженного. И только он один знал, кто такой Валерий Есипов и чем ему обязан.

- Я сейчас спать не могу. Мне страшно, ужас!

У него в горле забулькало, зашипело, он всхлипнул. Лицо дрогнуло. Он закрыл глаза рукой и затих.

Подошел официант, стал расставлять закуски. Есипов не двигался. Когда официант отошел, Валерка открыл лицо, схватил вилку и, низко наклонив голову, стал есть, сопя и причмокивая. Елисей тоже принялся жевать, мучимый раздражением от того, что Есипов всколыхнул всю давнюю муть, ненужную, казалось, позабытую, сейчас даже смешную.

Никогда он ни о чем не жалел. Ничего иного ему не требовалось. Единственное, что хотелось понять, зачем о н и это делали, для чего. Во имя чего суетились, предавали, продавали?

О том, что Есипов - главный герой его злоключений, он лишь догадывался. Никаких явных фактов у него не было, и не могло быть. Просто одно за другим копилось, тяготило, как гирьки на весах, пока не сложилось все и не озарила убежденность. Каждая мелочь сама по себе почти ничего не значила. Хотя один эпизод был весьма отвратителен.

Однажды Валерка затянул его посмотреть матч на первенство вузов по баскетболу. Не помнилось уже, с кем играли. Игра шла обычно: стукота меча, крики немногочисленных болельщиков, потные, разгоряченные игроки. Потом гости вырвались вперед, и разрыв стал расти. Почти все очки набирал длинный мосластый парень с сонным выражением на лице, как будто он только что оторвал от подушки всклокоченную с рыжиной голову - открыл глаза и очень удивился свету. Вид-то сонный, но двигался он стремительно, кидал по кольцу почти без промаха.

Переломилось все в одно мгновение, которое для Елисея как бы растянулось в несколько кадров замедленного кино. Всклокоченный парень получил пас, метнулся, ускоряясь, к кольцу. Сбоку, словно прилип к нему, Валерка, они сделали в такт три шага - и ноги парня схлестнулись. Он врезался в стойку щита и свалился на пол без движения. Засуетились игроки, тренер, замелькал белый халат. Когда парня проносили на носилках, с которых свешивались его ноги, Елисей увидел кровь на голове, левая рука неудобно лежала вдоль тела и казалась чужой.

Мимо прошел с довольным видом Валерка и подмигнул: - Теперь мы их сделаем.

Он сказал это бестрепетно, словно ничего не произошло. Чуть позже память вытолкнула эти почти забытые слова, когда Есипов похвалялся знанием разных приемчиком устранения с площадки соперников. Надо было, рассказывал он, пристроиться сбоку к сопернику, сделать два-три шага, ставя ногу в ногу, а потом слегка коленом подсечь ногу соседа - и он свалится, как бревно... Елисей сообразил, что именно таким приемом Валерка и подкосил рыжего парня, без колебания и сожаления, как будто смахнул с поля шахматную фигуру.

В другой раз, когда дело Елисея шло к развязке, он заметил физиономию Есипова недалеко от кабинета, куда был вызван начальством на разборку. Валерка увидел его, и тут же юркнул в группу студентов, спешивших по коридору. Не было никакой явной причины прятаться. Это была осечка с его стороны.

Дальнейшее раскрытие Валерки происходило заочно, после изгнания Елисея из института. Доходили отрывочные слухи о блатной подоплеке его поступления в институт, об удачном, не по способностям, распределении в знаменитую киностудию. Так и наслаивалось одно на другое, пока не родилась уверенность в его прямой причастности к судьбе Елисея...

Есипов стал жевать медленно, глянул на Елисея, отодвинул опустошенную тарелку.

- У меня все было, - он придвинулся. - Деньги, зрелище, бабы, красавица жена, знаменитость. Я получал все, что желал... Все, все было! Знаешь такое, когда разматываешь предысторию какой-нибудь пакости... Ну, чтобы переиначить, избежать, хотя бы мысленно. И всегда находишь такой момент: слово, движение, ход. С которого, понимаешь, все становится неотвратимо. Говорят, Чернобыля не было бы, если бы оператор на пять секунд раньше нажал какую-то кнопку. До этой точки можно было все изменить, а после - никакими силами. Как на машине нужный поворот проскочишь. Сейчас - и неотвратимо. И все, что было - ничто. Ничто! - прошипел он, губы его тряслись и кривились уголками вниз. - У меня ноги холодеют. А что остановит? Что удержит? Блистательная жена? К чему блистательность? И не так все... Деньгами не откупишься никакими. Пробовал. Врачи - такие же ханурики. Гребли охапками, все утешали. Один... один!.. нашелся, сказал, что не надо тратиться. - У Валерки в горле жалобно пискнуло. - Сказал, подлецов только в соблазн вводить. А может, лучше платить? - Он умоляюще глянул на Елисея. - Хоть утешать будут. За деньги все врут.

- Чем же я могу помочь? - спросил Елисей.

Ему было жалко Есипова. Трясущиеся щеки, короткие толстые пальцы, скребущие по столу. Жалко было того стройного, веселого парня, который утонул в этом толстом пропитанном недугом теле.

- По ночам страшно, - глаза Есипова застыли от воспоминания ночных кошмаров, - особенно. Проснусь посреди ночи - и все, так до утра и маюсь... - Его лицо наконец очнулось, он сказал тихо: - Ты не смейся. Не случайно тебе говорю. Когда вспомнил тебя, впервые стал засыпать спокойно. Вспомню - сразу снимается все.

Он грустно вздохнул, обиженно по-детски насупился. У Елисея не проходило ощущение, что он немного пьян, "под наркозом", как он когда-то в юности говаривал.

- Догадывался, что ты все знаешь. Вычислил. Случайности, они нанизываются. Помнишь, в коридоре столкнулись. А потом, уже после, через несколько лет, в метро пересеклись. О-о, я помню твой взгляд! Ты знал уже тогда. А главное - на выставке в этом, в Доме учителя, твою картину видел. Ты там людей наподобие грибов изобразил. Такие серые, ха-ха, как поганки, в небо тянутся, а ноги этакими грибницами в землю корнями уходят. Переплетаются, совокупляются, - прошипел зло Есипов. - Один черный, страшный - это я. - Он покачал головой. - Сходство я уловил. По этому сплетению и понял, что ты все знаешь. Да, мы крепко заплетены. Иной, думаешь, козявка, а копнешь его - и голова кругом пойдет... А один человек на картине, светлый такой, вырвался, помнишь, белым шлейфом в небо поднимается. Это ты... Я сразу понял. Ты еще тогда оторвался от этой слякоти. Может, если бы не я, и тебя бы затянуло? А, вместе с нами?..

Он смотрел долго на Елисея.

- Или другое. Ты можешь мне сказать?.. Я запомнил, как твоя картина толкнула меня тогда. И сейчас - вспомню ее, и что-то отпускает внутри.

Елисей, конечно, помнил эту выставку. Единственную, куда удалось пристроить одну картину. И то благодаря чудаку из отборочной комиссии. Застал его в конце рабочего дня, когда все разбежались. Он не хотел смотреть, торопился, но потом глянул. Почти сразу сказал, что картины не пройдут, но он берется одну вывесить "контрабандой", как он выразился. И действительно, она появилась на второй день после открытия и провисела больше недели. Верно и то, что Елисей писал ее, держа в сердце и Валерку, и всю дрянь и пакость, облепившую их, видимые и невидимые нити, которыми повязаны все.

- А если и я не задержусь здесь? - спросил Елисей. - Ты ведь рассчитываешь, что срок мой не мерян?

Есипов откинулся, рот его открылся, щеки, словно жабры у рыбы, раздувались и опадали. Наконец он выдохнул с шумом воздух, застрявший в горле.

- С тобой-то что? - спросил он.

- Ничего.

- А почему так считаешь?

Елисей повел плечом и ничего не сказал.

Есипов расстроено посопел:

- Ты знаешь, тебе верю. Так и есть тогда.

Он задумался, голова его поникла, подбородок уткнулся в ворот рубахи, щеки оплыли вниз.

- Недавно понял слова моей бывшей супруги. Блистательной, знаменитой. Она, когда расходились мы, призналась. Жизнь, говорит, как скомканное старое грязное белье, - прошла и никакой радости не оставила, утешения нет. А потом говорит - она в свое время хотела детей, да... - Есипов вяло махнул рукой. - Надежда, говорит, остается, если есть дети, а без них... Сейчас понял ее. Когда конец, хочется надежды, хоть краешком, пальчиком, ребенком своим, а зацепиться за эту... ну, небо, солнце из-под тучки, дождик в осеннем тумане, - Есипов всхлипнул. - Знаешь, на чем поймал себя? В такой момент не баб вспоминаешь, не оргию какую-нибудь а-ля студенты, не самый разудалый оргазм. Вот ведь штука! Свинство-то, все о бабах хлопочем, а получается... - Он изумленно поднял палец. - Проклятая тишина на речке, волны бульканье о лодку, когда дождь об листву. У меня к окну верхушка тополя достает. Знаешь, как ночью дождь лупит по листьям, да еще молния полыхает, гром окатит?.. Если б знать, что потом сын твой или дочка в этой комнате проснется такой же ночью, дождевой воздух окатит ознобом, за окном хлещет, полыхает... - Он закрыл глаза, по щеке скользнула слеза. - Да не будет этого... Ничего не будет. Поселят хмыря какого-нибудь. За взятку, или просто за наглую морду. Будет он водку жрать, окурки в окно кидать, в сортире блевать с пережору. А я?.. Вот, хотел тебе повиниться. Тебе, наверное, больше всех напакостил. Думал, хоть вспомнишь, может, простишь?.. Может, с сердцем у тебя что?..

Елисей отрицательно помотал головой, он чувствовал, как Есипов одним своим видом, расплывшимся свинцовым телом угнетал его.

- Если так, скажи, - обессилено навалился на стол Есипов, - за что меня так? Кто это придумал? Почему какие-то твари пожирают меня?

- Мы едим, и нас едят. Ты равнодушен к своей жертве, и они не думают о тебе.

- Вечно, как небо, - уныло простонал Есипов.

- А кому всучить свои жалобы? Кто, кроме нас, должен хлопотать о наших руках, ногах, желудках, в которых боли, недуги, микробы какие-то? А если схватило живот, должен ли кто-то стоять над тобой в сортире и печалиться?

- Это смешно, - Есипов попытался улыбнуться.

- Однажды хотел намекнуть твоим шефам, что расшифрован ты.

- Не стал? - после некоторой заминки спросил Есипов.

- Нет.

- Интересно, почему?.. Хотя, эффект был бы ничтожный. Как все ничтожно! Ужас! Что я делал, что со мной было?..

- Может, это меня остановило. А может, не хотел играть по-вашему. Или время пожалел свое... Слушай. А если вернуть сейчас все. Ну, вот ты снова здоров, мышцы, сила бродит, ноги, руки крепкие, пружинистые?.. - Елисей увидел, как Есипов замер. - Снова поехало бы. На все бы плюнул, да и забыл бы про страх. Ведь так?

Болезненно-бледное полное лицо Есипова напомнило Елисею восковую маску. Полуприкрытые глаза ничего не видели. Он весь был погружен в тот прошлый мир, когда его носило гибкое, мускулистое тело, каждой жилкой, каждой клеточкой наслаждавшееся бодрящим холодом воздуха, сопротивлением, азартом жизни, любовной горячкой. Так и не открыв полностью глаз, как бы не желая видеть Елисея, он проговорил медленно:

- Возможно, и-эх, возможно... А ты, наверное, дай тебе все, что я имел: успех, деньги, бабы... Ты бы все равно на обочину прибился бы. Что ты там нашел?

- Слушай, и насчет женщин ты преувеличиваешь. Не все же одни студенческие свадьбы по-собачьи. Ты просто испугался сильно.

- Страшно, Елисеюшка, ужас, особенно по ночам, - тихо подвывая, прошептал Есипов. - Хоть один бы шанс! Кто бы помог?

Его помутневшие глаза впились в Елисея. Смотрел он с отчаяньем и, казалось, вот-вот его охватит безумие, глубокое, темное, как омут.

-А ты, можешь, - горло его задушено хрипело, - вернуть?.. Хоть немножечко?

- Что вернуть? - Елисей сделал вид, что не понял. - Прошлое? У меня там радости мало. Ты, наверное, не так понял меня?

- А простить можешь?

- Для меня, что было - утратило смысл, - сказал Елисей. - Сейчас вспоминать смешно, да и глупо.

Господи, только сейчас он стал понимать, как по-идиотски они выглядели тогда со стороны, из человеческой жизни.

Есипов поник и долго сидел, тяжело посапывая, бессмысленно глядя на свой живот. Голова его стала слегка раскачиваться, как у китайского болванчика. Он, кажется, уже забыл о существовании Елисея. Но затем его веки дрогнули.

- А я надеялся, - проговорил мрачно Есипов, - картину твою вспомню и легче становится. Есть в тебе что-то, уверен.

- Что-то, может, и есть - сказал Елисей, вспомнив, как недавно приловчился по вечерам усыплять дочку. Она расшалится, крутится в постели, смеется, а Елисей мягко положит ладонь ей на головку, проведет ласково по теплому лбу - и дочка затихает, глаза вдруг задумчиво потемнеют, а там и веки опустятся, и она уже спит.

- Поможешь? - встрепенулся Есипов, с надеждой ловя взгляд Елисея.

- Ты меня не понял. Как я тебе помогу?

Есипов помрачнел и снова скис. С минуту он молчал, потом засопел чаще и сильнее, глаза его приоткрылись:

- Врешь ты все... Я, когда припрет по ночам, вспоминаю тебя... размышляю. Один раз ярко так увидел тебя, вот, как сейчас. Знаешь, легче становится... Что это?

- Не знаю, - ответил Елисей и пожал плечами. - Я тут ни при чем. Помочь тебе не могу.

Есипов крутанул головой, словно ворот душил его, протяжно вздохнул. Какое-то время он молчал.

- Да, совсем забыл. - Он поднял голову. - Донимают тут меня разные шоумены. Хотят детей, юных художников разных национальностей собрать. Показать, поддержать, в духе дружбы народов. Я думал, может, тебе интересно будет. Своих вундеркиндов подключишь. Подумай, позвони.

Он тяжело навалился руками на стол, поднялся и, не оборачиваясь, поплелся к двери.

С облегчением Елисей вышел на улицу. За гребенкой крыш домов, крон деревьев, в той стороне, где текла Москва-река, виднелась громада Белого дома, выстроенного несколько лет назад. Его белизна бросалась в глаза на общем сером фоне. Верховное здание не существующего государства Россия, не существующей власти, которую играл какой-нибудь полуотставной партийный начальник - по контрасту с броским сиянием здания - незаметный, серый, невозмутимый и бестрепетный, как покойник. Кто бы он ни был, его почти не знали, как случайного знакомого, с которым много лет не приходилось встречаться, его не помнили, не замечали.

Сейчас в сторону Белого дома шли люди. Они почти терялись среди массы будничной толпы, втекающей и выползающей из горловины метро. Их редкая цепочка становилась заметна лишь на тихой боковой улочке, обычно безлюдной и спокойной. А тьма людей, живущих на неоглядных пространствах, или ничего не знали, или могли только ждать решения всеобщей участи. Елисей подумал, что заблуждаются все. И те несколько начальников, готовых отдать любой гнусный приказ, и те немногие тысячи людей, не желающих покориться, и те миллионы, которые безвестно и безмолвно ждут развязки. Плывущий корабль не может сразу изменить курс. Чем массивнее корабль, чем больше на нем народу, тем труднее разворачивается он. А если найдется безумец, желающий вопреки всему рвануть корабль в сторону любой ценой, то он сможет повернуть корабль лишь ломая его, калеча - и, пожалуй, потопит со всей командой и пассажирами.

Начал крапать мелкий дождь. Капли монотонно стучали по зонтику, приглушая гул встревоженного города. Брусчатка спуска с площади тотчас заблестела и стала сочиться мелкими ручейками. Елисей почувствовал желание хоть немного заглянуть вперед, предугадать события. Но поймал себя на том, что слишком велик соблазн придумать будущее, не похожее на гнусную реальность. Очень хотелось подправить ответы. Наконец он решил, что проще ждать естественной развязки, потому что знание даже самого неприятного исхода не заставит отказаться от шага навстречу любой судьбе.

В метро снова всплыл разговор с Есиповым. С ним что-то стряслось, и его болезненное томление передалось и Елисею. Будет ли и у него, подумал Елисей, похожий холодный и липкий страх? Может, в последний момент?.. Есипов говорил о картине, что Елисей оторвался от трясины темноты и летит вверх. А может, Елисей тоже увяз?..

На противоположном эскалаторе он заметил невзрачную худенькую девчонку, жалкую, с робкими щуплыми плечами. Ее темные глаза на осунувшемся лице смотрели подавленно и обречено. Она ему напомнила Раису, студентку с актерского. Почти все годы его краткого студенчества она мелькала в отдалении. Знал, что в насмешку ей дали кличку "колхозница", потому что была она из ставропольского села, талантливая, разбитная, но никак ее худоба, сумрачность облика не вязалась с экранным образом советской колхозницы. Лишь однажды столкнулся с ней. Есипов затащил его в канун ноябрьских праздников в общагу. Там шел хоровод возлияний и блужданий по комнатушкам, пока не очутились в компании с Раей. К полуночи в коридоре, по пути из сортира, Валерка навалился на Елисея и промычал ему в лицо, пьяно водя глазами:

- Хочешь, я перепихнусь с Райкой?

Елисей запнулся, перед глазами возникла жалкая фигура Раи.

- Почему я должен хотеть этого? - едва нашелся Елисей.

Валерка отшатнулся, помял губами, махнул рукой и наконец, вздохнув, сказал:

- Должна мне, сука, не отдает, - помотал головой, добавил: - не отдаст... мне как раз хочется, пойду... помну цветочки.

Войдя в комнату, Елисей подсел к столу, за которым не прерывались дебаты о судьбах киноискусства, а Валерка полуобнял Раю, сначала говорил ей что-то на ухо, потом гоготал, целовал в шею... скоро они исчезли.

Под утро Елисей оказался за столом в одиночестве. Валерка только что вышел в коридор, студент, один из хозяев комнаты, лежал без чувств на кровать. И тут Елисей увидел, что на другой кровати, прислонившись к железным прутьям спинки, сидит Рая и смотрит со злобой на него.

- Есипов - сволочь, - пробормотала она глухо и добавила: - Все вы сволочи... хотя ты, может, и не сволочь.

Медленно она встала, держась за спинку, постояла, потом приблизилась к столу и села напротив.

- Мне почему-то жалко тебя, - сказал Елисей.

Ее глаза мутно и бесчувственно смотрели на него.

- Хочешь, пойдем со мной?

- После Есипова не могу.

Она удивилась, ее глаза округлились и прояснели, ожили, потом она засмеялась, затем ее лицо дрогнуло и потекли слезы.

- Может, ты и прав. Он - скотина, и я - скотина.

- Нет, ты не скотина, ты потерянная.

Она фыркнула и уронила голову, долго сидела, тяжело вздыхая.

- Брось ты, - наконец сказала она. - Не жалей меня. Таких скотов перевидала, и сама стала... Два года назад бригадир меня в лесополосе поймал, снасиловал, и потом прохода не давал, а ведь я лучшая в самодеятельности в районе была... Уехала наконец.

С этого дня Елисей порвал с Валеркой, отодвинулся от него. А через какое-то время придумал написать ему письмо, решил написать о природе зла. Еще за год до этого, после ввода войск в Чехословакию, стал задумываться об этом. Удивляло, мучило, что однажды августовский покой подмосковных дней с жарой, купанием, друзьями, девушками должен был прерваться смутными и злыми объяснениями, что кто-то не хочет, упрямится, а их надо заставить, грозить им, спасать их. По телевизору мелькали кадры, в которых обезумевшие люди метались по площадям и улицам, в их лицах горела ярость, а потом дикторы спокойно объясняли. Ловил себя на чувстве ненависти к тем людям, которые не хотели понять, что им желают добра, возникало желание уничтожить их... В такие моменты старался оттолкнуть все болезненные впечатления и мысли. Он написал Валерке: "Валерка, пойми, зло - такая же реальность, как кусок хлеба, башмак. Изуродуй человека злом - и он будет всегда жить с тобой рядом, норовить напомнить о себе, отомстить. Добей его - и ты поймешь, как просто убить, как легко сломать живую плоть. А зло уже на ступень выше. Зло - порождение слабоумия, бессилия, импотенции. Если бы зло было бы всесильно - человечества уже не было бы. Если мы существуем, значит, добро всесильно".

Дальше Елисей сумбурно, сбивчиво добавил про чехословацкие события, об ошибке правительства, о грядущих бедствиях.

Письмо Валерка потерял, сообщил об этом мельком, безразлично, шаря вокруг скучными глазами. А потом началась эпопея с исключением из института. Кто-то нашел и отнес письмо в партбюро...

С Ларисой и дочкой он столкнулся у подъезда дома. Аля, натягивая капюшон куртки, выскочила первая, резво, с криком, немного походила на засидевшегося дома щенка, с визгом и дрыганьем хвостика вылетающего на улицу. Лариса с зонтом вышла степенно, как подобает беременной женщине. На лице явно проступала тревога и за Алю, которая вот-вот споткнется и обдерется об асфальт, и за второго ребенка, которого она еще носит в себе. На ее лице промелькнула радуга узнавания: радость, улыбка, озабоченность, беспокойство.

- Если хочешь есть - там на кухне. Мы уже перекусили.

В лифте снова подумал о том, что заводить сейчас ребенка - безумие. Хотя не больше ума можно обнаружить и в самой женитьбе. Можно ли вообще найти что-нибудь умное в жизни? Достаточно глянуть в окно, выйти на улицу, включить радио или телевизор. Ничего, кроме безумия: частичного или полного. Мысль очень актуальная, усмехнулся Елисей, особенно, когда по улицам Москвы ползают танки и бэтээры, а по тротуарам бредут ошалелые горожане.

Одной из причин - как он догадывался, - по которой жена хотела второго ребенка, было желание покрепче привязать его к семье. Младенец спутает их по руками и ногам. Даже помешательство бессонных ночей под вопли грудничка не достанет для того, чтобы разорвать порядком ослабевшие семейные узы, которые раньше готовы были бы лопнуть от малейшего дуновения, неприязненного взгляда, резкого слова.

Была ли любовь? Была. Не ослепление, которое через время схлынет, оставляя опустошение и недоумение. Было открытие по-детски доверчивой, радостной души, которая казалась легкой, воздушной, как счастливое детское воспоминание, как детская фотография, поймавшая миг радости, счастья, солнца, вздернутых легким ветром кудряшек. Потом все исчезло, заилилось мелким и липким мусором жизни. обернулось просто далеким отблеском детской наивности и чистоты.

Телефон зазвонил, когда Елисей только открыл дверь.

- Елисей Иванович? - услышал он незнакомый женский голос, когда снял трубку. В нем звучали потусторонние нотки, похожие на донесенные ветром колокольные удары, неизвестно откуда взявшиеся среди загородной пустоты, в диком поле: то ли из невидимого за лесом села, то ли свалившиеся прямо с нахмуренных тучами жутких небес. - Я по поручению Светланы Алексеевны. Вы друг Фердинанда Константиновича. Он сегодня скончался в больнице. Похороны после путча, двадцать второго...

Ухо жалила пустота шорохов и скрипов в телефонной трубке, горло Елисея судорожно напряглось, свободная рука вздрогнула, словно доискиваясь не хватающих слов...

- До свидания, - всплыло из молчания трубки и утонуло в мертвой тишине.

"После путча? Почему двадцать второго? Что хотел утром сказать мне Фердинанд? Он звонил последний раз. А меня не было". Елисей словно увидел его оплывающее грузное тело, раздавленное болезнью, страданием. Могло ли в его последние слова вместиться все, что составляло уходящую жизнь, бесчисленную череду дней, рассветы и ночи, осенний морозный воздух Москвы, когда тринадцатилетним мальчишкой с приятелем уходил на неведомый фронт, уходил на смерть, которая пожрала всех его попутчиков, помиловав двух пацанов? "Что он хотел сказать?.. Кто мне звонил, и почему - после путча, двадцать второго?"

- Не ходи на похороны, я плохо себя чувствую, - услышал Елисей голос жены за спиной.

Он оглянулся, и ему показалось, что в коридоре мелькнул ее силуэт, покатые маленькие плечи, полные руки и ноги, которые природа чудесным образом наградила сходством с ногами древнегреческих красавиц, высеченных из мрамора их пылкими любовниками-камнерезами. Тут же озарило, что жена - на улице с дочкой. Не могла она говорить в коридоре. Он оглянулся: в коридоре мелькнула тень, значит, вернулась. Елисей встал.

К нему подошла жена. Прильнула, окутав своим теплом.

- Меня беспокоит Аля. Чихает что-то. - Ее озабоченное лицо вдруг осветилось улыбкой, она засмеялась. - Смешная такая. Говорит, зимой снег падает для того, чтобы быстрей земля заснула и вспоминала о лете.

Лариса снова прижалась к нему. Он видел ее короткие, вьющиеся пряди волос на затылке, смявшийся ворот халата.

- А Мишутка совсем похож на медвежонка, даже пищит баском, - она снова засмеялась. - Я ведь говорила: не надо ходить на похороны. У меня душа болела. Ох, забыла! - воскликнула она и исчезла в коридоре.

Он остался один посреди комнаты, ощущая ее тепло, оглянулся на телефон. Никак не мог понять, о каком Мишутке она говорила. Может, какую-нибудь знакомую с ребенком в подъезде встретила?

Елисей хотел ее спросить, окликнул, но она не ответила. Заглянул в коридор, прошел на кухню, зашел в другую комнату. Ларисы не было.

***

После путча, утром двадцать второго августа Елисей стоял у ворот больницы. Никого кругом не было, и он стал прохаживаться по дорожке, чтобы скоротать ожидание. В небе легко всплывали пухлые перины облаков, солнце слабеющим золотом озаряло улицу, корпуса больницы, траву, редкие деревья за оградой. Черные стрижи еще плавали неустанно в небе. Их крики через несколько дней умолкнут, они исчезнут до нового лета. Вместе с ними исчезнет душа Фердинанда. Человека с явно неуместным в нашей жизни именем, чрезмерной полнотой, несуразностью, трудно объяснимой жизнью человека, исторгнутого их общего потока. Но ведь зачем-то судьба вырвала его из тысяч ополченцев, приговоренных к смерти! Продлила его жизнь на пятьдесят долгих лет. Уместила в них голод войны, бедное и веселое студенчество, несколько лет хождений на заводишко в инженерной должности. Ненадолго занесло в милицию: темные задворки, бандиты, карманники, битые небритые рожи, драки, ножи, кровь...Что еще, вспоминал Елисей. Очерки о милиции в газете, в журнале. Редакционные кабинеты. Веселые, молодые журналисты. Потом коротенькая повесть о молодом милицейском опере. Третья премия министерства внутренних дел. Соседство на вручении премий с признанными мастерами, их похлопывания по плечу, усмешки. Голова кружилась от опьянения мечтами...

За ними - неудачная женитьба, развод. Безрезультатное топтание по редакциям, около литературные пересуды по издательским коридорам с табачным чадом. Планы поблекли. Мэтры перестали узнавать, да и надоело просительно топтаться перед ними. Остались сиротское именование литератором, редкие командировки от журналов в провинцию в поисках положительных образов советской действительности.

Со смехом Фердинанд часто рассказывал о начальнике отделения из Рыбинска, который привадил его рыбалкой да охотой. Покашливая булькающим смешком, пуская витые клубы дыма, Фердинанд говорил: "А после первой бутылки майор, стуча ритм сжатыми кулаками по крышке стола, кричал: "Артиллеристы, Сталин дал приказ". Лицо Фердинанда страшно искажалось, изображая гримасу майора, глаза безумно выпучивались, заполнялись диким буйством, и он сам уже кричал, не видя косых изумленных взглядов прохожих: "Артиллеристы, Сталин дал приказ".

Прошлой осенью он и Елисея вытащил на охоту. Сначала была предрассветная электричка с холодными сквозняками, помятыми лицами ранних пассажиров. Потом автобус - и тлеющая будущим утром глухая тишь. Ватная муть облачной пелены, налегающей над полем, серой кромкой осеннего неба. Казалось, рассвет так и заглохнет в толще облаков...

Елисея окликнули, и он очнулся, увидел жену Фердинанда, рядом с ней высокую худую старуху в черном и такой же худой пожилой мужчина, державший старуху под руку.

Они пошли к больничному моргу. Потянулось ожидание, он несколько раз прочитал хамское объявление о том, что "трупы выдаются" с такого-то по такой-то час, кроме воскресения. С выдачей трупов администрация не торопилась, и в комнате становилось все теснее от родственников, прибывающих к раздаче.

Наконец подошла их очередь. Тело Фердинанда уже не казалось таким большим, сизая желтизна смерти залила лицо. Энергия жизни, исчезла, вытекла - глаза потухли и вмялись, оплыли тяжело щеки и застыли. Смерть раздавила Фердинанда..

Когда надо было идти поднимать гроб, Елисей почувствовал, что его трогают за рукав. Перед ним стоял низенький полный мужчина с пухлым круглым лицом, на губе у него блестел пот, глаза с безразличным интересом были устремлены на Фердинанда.

- Отчего он умер? - шепотом спросил мужчина.

Елисей открыл рот, чтобы ответить, но как он мог вместить в слова почему жил и что стало с Фердинандом...

- От жизни, - наконец буркнул Елисей. Уже отворачиваясь, он видел, что мужчина с понимающим видом качал головой.

Автобус медленно выкатил в ворота и побежал по шоссе за город...

Когда они с Фердинандом в тот осенний хмурый денек добрели до леса, Фердинанд, присев на поваленное дерево, сказал, тяжело отдуваясь, смахивая рукой пот с лица, что для охоты уже не годится.

- Извини, - хохотнул он. - Но когда ты еще увидишь, - он махнул рукой, словно распахивая перед Елисеем поле с поникшей рыжей травой, сквозную стену леса, заваленного мокрым листом, тусклую дымку сырого воздуха, стынущего в ожидании снега. - Постреляем, - он похлопал по прикладу ружья. - Раньше я с собакой охотился. Была отличная собака. Даже майор из Рыбинска упрашивал продать. Чего только не сулил. - Фердинанд раскурил сигарету, покашлял, окутываясь дымом. - Нога у нее сохнуть начала. Знакомый ветеринар говорил, давай усыпим или застрели. Отказался я усыплять. Поехали за город. Вот, такой же лесок, - дым облаком вырвался у него из ноздрей, туманя глаза, - полянки. Наставляю ружье, а пес грустно так смотрит в глаза, хвостом повиливает: мол, не шути, друг... Я курок давлю, а он: тяв, - и так тоскливо, тихо завизжал, как заплакал... Домой вернулся инфаркт. Первый инфаркт.

Он долго расплющивал о бревно окурок, потом тяжело встал. Они побрели по раскисшей земле вдоль леса. Небо наконец высветилось, воздух прояснел, и взглядом можно было охватить край поля, за ним сереющие изломы пашни, черную кромку дальнего леса. Краски осени угасли, как угли костра. Жар лета давно остыл, серая, темно-бурая гамма царила на всем.

- Вот ты - художник, Елисей, - сказал Фердинанд и остановился, - скажи, пожалуй, почему природа столь выразительна, что ли, в каждой, ну, мелочишке, в каждый момент, даже не приглядный. Смотри, - он повел рукой. - Смертушка, тление повсюду, а как за душу берет. Скажи... Сколько краски вашему брату надо извести, чтобы хоть отдаленное нечто изобразить? Ха-ха, - закашлялся веселым смехом Фердинанд. - Я тебе скажу. Потому, что природа - от Бога. Мы с тобой, черт с ними с марксистами-материалистами, так уж и быть от обезьяны, но природа - от Бога. А когда доходит до тебя красота, гармония природы, Бога, вот тогда ты соприкасаешься с ним. И чем больше ты способен почувствовать совершенство, тем ближе ты к творцу всего. А ты художник! - Фердинанд поднял палец. - Ты учишься говорить, - он перешел на шепот, указывая на небо, - на языке Бога. Какая тишина! - Фердинанд замер, прикрыл глаза, его лицо, обращенное вверх, с улыбкой внимало чему-то.

Он сделал шаг по вязкой глине и снова остановился.

- Ах, проклятая глина, вечно вязнут в тебе хорошие мысли.

Елисей давно догадался, что Фердинанд потащил его на охоту из соображения, чтобы было кому помочь, если вдруг ему не хватит сил. Елисей не злился на него. Хорошо было оказаться под бескрайним небом, пусть даже затянутым облаками, среди тишины, молчания трав, деревьев. Здесь царило вольное дыхание, которого лишены на смрадных городских улицах. Отсюда и напряженность, скованность, раздражение и злоба.

- Не могу понять, - проговорил тихо Фердинанд, - зачем мне досталось жить в октябре сорок первого? Если б сам не согласился, меня бы отец ни за что не завернул бы. Упрямый был. Трупы видел, следы бомбежек. Хоть бы что. Дружок мой сразу притих, передо мной храбрился. Ночевали в одной деревне. Изба низенькая, душная, грязная. Сон ужасный. Будто идем колонной - ополченцы наши. И все на меня смотрят. Идем, а ноги вязнут в жиже вязкой. Все глубже. Медленно так. Все равно идут. Уже понимают, что задушит сейчас, а вокруг белые лица, на меня смотрят. Я кричать стал: "Назад!" А они идут, барахтаются, руками гребут, но двигаются вперед. "Назад!" - кричу изо всех сил... Проснулся, еле отдышался. А тут отец стоит, бледный, улыбается. Вот и хорошо, говорит, что вернуться решил. Я спрашиваю: когда? Да вот, сейчас же с тобой разговаривал. Ты и сказал, согласен. Что меня удержало? - Фердинанд глубоко втянул воздух, глядя в светлое небо. - Промолчал. Согласился... Ни отца, никого больше из них я не видел. Исчезли. - Фердинанд повел взглядом по полю, леску. - Как растворились... А дружок мой спился после войны. Школу закончили, чуть полегчало, жизнь наладилась, тут он, как по рельсам, в тупик.

Они зашагали вперед, хотя Елисей знал уже, что идут они без всякой цели, куда дорога выведет. Пройдут поле, минуют лесок, а там повернут на шоссе и будут ждать автобус.

- Иногда приходит мысль: что же должен был сделать? - прервал молчание Фердинанд.

- Надо было поехать на великую стройку, построить какую-нибудь плотину, запузырить огромное вонючее водохранилище, - перечислял Елисей, пока Фердинанд не хмыкнул.

- А что? Может, если бы тогда выполз я перед строем. Да понес бы эту чушь. Может, обрадовались бы они. Командир бы точно похвалил. - Фердинанд задумался. - А что бы сказали те, что во сне тонули? Вот-вот захлебнутся...Им ли толковать про плотины? Их тогда, как в древнем Египте, рабы, зэки строили.

- Фердинанд, - сказал Елисей, представив смертную белизну лиц. - Лучше бы им сказать, что женишься ты на доброй, красивой девушке, вырастишь сына и дочку. Выучишь их добру, построишь дом и проживешь в счастье.

- Ни детей, ни доброй девушки, ни дома, - Фердинанд говорил задумчиво, не глядя на Елисея. - Добра было мало... Выходит, обманул их.

Он покачал головой, и дальше они шли молча, каждый занятый своими мыслями. Фердинанд распахнул куртку, ему всегда было жарко. Он шумно дышал и тяжело ступал по раскисшей земле. Елисей уже давно нес на плече его совсем не нужное ружье. с горечью думал о том, что, казалось бы, какое простое дело: вырастить детей, вдохнуть в них добро, наконец, просто прожить в мире, ну хотя бы не в счастье, так в радости, пусть даже небольшой - неимоверно сложно, недостижимо! Можно строить магнитки, всякие гэсы, громоздить в космос железо, а за этим - грязь, рвань, дерьмо, предательство и подлость.

Они вошли в светлый березняк, стайкой убежавший в поле от темного массива елового леса. Тонкие стволы дружно тянулись в небо и высоко вверху кивали резными вершинами низким облакам. Фердинанд нашел пенек, уселся и долго раскуривал сигарету.

- Того и гляди кондратий меня хватит, - усмехнулся он, сладко попыхивая дымком. - Подходит и мой черед в трясину эту. Так что, тебе, Елисей, придется наказ их выполнять. Насчет сынка, дочки, красивой девушки. Есть у меня повестушка маленькая. Удалось, по-моему, подняться над грязью, озарить светом... Конечно, не напечатал. По редакциям мусолили, то-се, все довольны, а т а м сомневаются. Так что, плюнул, в стол похоронил... Смотри, Елисей, может, справишься? Давай, за них, - Фердинанд неопределенно махнул в сторону поля, - за меня, за дружка моего, покойничка. Дочка у тебя, может, еще мальчишка будет. Сумеешь счастливыми их вырастить? - Он посмотрел на Елисея.

Тот пожал плечами и усмехнулся:

- В цирковые клоуны их определю. Пусть людей смешат.

- Да, черт возьми! Что же это за жизнь такая? - раздраженно закричал Фердинанд. - Кого ни глянешь вокруг - все щи кислые да яйца тухлые! И сам я такой. Одно понял: потому не спился, что бумагомарательством увлекся, когда царапал я страницы - сияние на полнеба. Мечты, грезы! Может, с десяток-другой волшебных слов я все-таки сказал. Вот и слава Богу! И ты, Елисей, малюй картины. Напиши это небо серое, березки, изобрази вокруг души наши бессмертные. Может, они тут витают. Глядишь, в этом больше смысла будет.

Он поднялся. Скоро они добрели до кромки березняка. С неба полетели редкие снежинки, потом снежная кисея загустела. Поле вмиг побелело. Сыпало все гуще. Когда они наткнулись на шоссе, вокруг царила белая пустыня. Иногда из белой мглы, слепо шаря включенными фарами, выныривали легковушки и снова пропадали, теряясь в снежной гуще...

Около одиннадцати автобус прибыл к крематорию. Солнце напоследок осветило то, что было Фердинандом, потом все сгрудились в одном из залов. Мать Фердинанда, высокая и худая старушка в черном обвисшем платье, долго гладила рукой лицо сына, потом тихо, едва слышно вскрикнула, словно пропела жалобно:

- Солнышко мое раннее...

Дальше Елисей ничего не мог различить из-за набежавших слез, вернее, вместо размытых теней родственников и близких Фердинанда, он видел комнату, освещенную ярким утренним солнцем, молодую женщину с небесно голубыми глазами, бодрую, весело смотрящую на сына-пацана, и во сне как будто бегущего куда-то. Она с улыбкой смотрит, как жизнь бьется в нем упругими жилками, как в закрытых глазах вьется утренний сон. Вот сейчас она легко коснется его рукой, поцелует теплыми губами разметавшиеся мягкие волосы, скажет: "Пора, солнышко мое". А он потянется, вздохнет сладко, откроет глаза, прыгнет с постели - и наполнится тесная комнатенка быстрым говорком, смешками, выкриками и возней ее мальчиков: бойким старшеньким, и молчаливым младшим.

Прощай, Фердинанд... Закончился счет твоих дней, от первого младенческого вскрика до последнего слабого толчка сердца. Между ними осталась загадка холодной военной осени, толпа обреченных людей - и бесценный дар жизни: казалось, бесконечной череды дней. В которую вместились ласка летних вечеров с одуряющим запахом цветущей сирени, пронизывающий холод январских морозов с застывшим пятном холодного солнца, любовное томление - и трезвое понимание обманчивости любовных утех.

Может быть, думал Елисей, ты был прав прошлой осенью, когда сказал, что жизнь, по сути, глупа, как тупая повторяемость прибойных волн, бесконечно набегающих на гранитные камни. Грязные разводы пены да однообразный назойливый шум.

Стоя у окна, распахнутого в буйное тепло майского вечера, Фердинанд дымил сигаретой и скептически щурился на кипение яркой зелени во дворе, на золото одуванчиков, на лихорадочную суету птиц, пронзающих своими трелями воздух. Под окно выбежали мальчишки и девчонки из рисовальной студии. Их восторженные вопли тут же смешались с общим вечерним балаганом. Фердинанд только ухмыльнулся.

- Я утверждаю, - сказал он, - что высший смысл в созерцании. Разглядывание... - Фердинанд почмокал губами, точно пробуя на вкус слово. Созерцание смеющихся детей дает мне, старому и больному хрычу, ощущение радости и беспечности поросячьего детства, в криках и мелькании стрижей я чую невесомость и восторг полета, вороша какую-нибудь гадкую помойную кучу, я смеюсь над тщетной суетой попыток набить брюхо, придать красоту лицу, закутать тело в барахло. С ужасом склонясь над гниющим трупом, я содрогаюсь от страха перед смертью и познаю счастье дыхания, жизни... Всевышний создал нас для собственного развлечения. Созерцая нас, он не скучает. Целые сокровища удивительных открытий. Смех ребенка, тут же горькое рыданье. Блеск молнии - и молния испуга в наших душах. Дождь, когда знаешь: сейчас ливень, лужи, потоки бешеные, все в пузырях, а потом - тишь, лепестки черемухи по сырой земле, на листьях... - а тут волна восторга в наших жалких костях. Но мы догадались, - Фердинанд шутливо погрозил кулаком с сигаретой в небо, - не случайно на иконах, в церквах - все среди облаков рожи да глаза. Знаем: сидишь там и смотришь. Разглядываешь?.. Ну-ну. О! - воскликнул Фердинанд и повернулся ко мне. - И энлэо - то же самое. С неба пялятся. Потому и общаться не хотят, что и так интересно и смешно. Рассматривают...

Но тут лицо Фердинанда побледнело и напряглось ненавистью:

- Но зачем тебе наша боль, мучение? Зачем ужас смерти, агония? Тоже... развлекаешься!..

Фердинанд на секунду замер, хватая открытым ртом воздух. Но тут злоба исчезла с его лица, и он расхохотался...

В коридоре квартиры жены Фердинанда, куда все приехали на поминки, Елисей зацепился за большую коробку и едва не упал.

- Осторожно, - обеспокоено воскликнула Светлана Алексеевна, и все, кто набился в тесный коридор, замерли, разглядывая рисунки и надписи на картоне, из которых значило, что это упаковка цветного телевизора. Здесь рукописи Фердинанда. Мне ведь пришлось срочно выметаться из его комнаты. Прописана там не была, - она вздохнула, - а соседи, как шакалы, наверное, давно уж зарились. Вы вот, извините, из профкома, - она обратилась к приткнувшемуся рядом мужчине со стариковской бородой лопатой. Не взяли бы посмотреть? Что ценное... хотя, конечно, издать трудно. Сама-то я плохо разбираюсь. - Она просительно смотрела на мужчину.

- Душенька, дорогая, - успокоительно проговорил он чудесно доброжелательным тоном, - конечно, обязательно посмотрю. Это же долг наш... Только, - он помялся и развел руки, как бы охватывая в воздухе картонный короб. - Кто бы помог мне довезти? Одному не дотащить.

Елисей тут же вызвался помочь, и все облегченно зашумев, стали проходить в комнату. Там, у накрытого стола копошились, заканчивая приготовления, две пожилые женщины.

Где-то через час все уже отмякли, общие подавленность и уныние растворились, разговор повернул на посторонние темы и интересы. Тень Фердинанда почти уже не витала среди них.

- Мне жалко, - уловив короткую паузу в общем гуле, сказала вдова Фердинанда, - что он умер в первый день путча.

Все замолчали, а Светлана Алексеевна, выдержав небольшую паузу, продолжила:

- Он так радовался переменам. Мне врач говорил, что с его сердцем чудом прожил последние два года. А тут такое известие. Вся больница жужжала прямо. Главное, многие старики радовались. Он очень переживал, по телефону звонил. Мне говорил, что эта комедия ненадолго... Уверена, доживи он до сегодня, может, еще пожил.

- Извини, Светочка, - тихо и слабо проговорила старушка, мать Фердинанда. - А я не жду ничего хорошего.

- Ну что вы, Елизавета Федоровна, все теперь будет хорошо.

- Господи! - старушка легко перекрестилась. - Да никогда не было так. Мальчиком был светленьким, такой легкий. Так страшно было его отпускать на улицу, в школу. Оглянется, выскочит за дверь, а на душе тяжко. Я даже плакала часто. Сами себе врали, что скоро лучше станет.

- Да непременно улучшится скоро, - возразила возбужденно Светлана Алексеевна, - я в это верю.

Все зашумели. Елисей сказал, что все можно легко предвидеть и, действительно, ничего хорошего в ближайшие годы не ожидается. Но в общем гуле его почти никто не услышал.

- Что же вы предвидите? - услышал Елисей от соседа, того самого доброжелательного старика с бородой лопатой.

Увидев его добрый взгляд, Елисей тут же принялся объяснять, что сейчас все кричат о победе, а когда реформы начнутся, тогда вся старая система, вся притихшая партийная гвардия воспрянет - и только держись.

- Этот путч покажется безобидной шуткой, - добавил Елисей.

- Давайте, - весело сказал его сосед, - опрокинем рюмочку по этому поводу. Если в будущем нас ждут такие осложнения, что ж тянуть? Может, там не придется.

Поздно вечером, изрядно притомившись, Елисей с соседом оказались в коридоре у большой коробки.

- Меня зовут Илья Ефимович, - представился старик, - по-моему, нам предстоит изрядно потрудиться, - он кивнул на коробку. Елисей взял у вдовы веревку, обвязал коробку, и они, распрощавшись со всем, вытащили ее на лестницу. Веревка сильно резала руки, и когда они запыхавшись очутились на улице, тут же все и застопорилось.

Они остановились у подъезда. Фонарей во дворе не было, и темноту августовской ночи едва рассеивал свет из окон домов. Над головой небо слабо мерцало худосочными звездами. Прохладный воздух был необыкновенно чистым и действовал умиротворяюще. Казалось, что никогда не было ни сутолоки в больничном морге, ни тела бедного Фердинанда, ни бесконечной каши слов за столом.

- Я вот все представляю, - сказал Илья Ефимович, - потащит ли мои рукописи кто-нибудь? Увы, фантазии тут особой не требуется. Тоже литератор, в одном профкоме были... Отволокут в крематорий. Ну, из-за мебелишки, библиотеки, наверное, будет небольшая драчка по-родственному. На память об усопшем! - он хихикнул. - А вот рукописи, наверное, так же свалят в короб... Для них это бумага, а он ведь над каждой страницей корпел, как мать над дитем, слушал их, приглаживал, переживал. А может, над какой страницей и слезу уронил?

- Он мне говорил, что в одной повести удалось светом озарить, над грязью подняться, - вспомнил Елисей.

- Мы сейчас. как у края бездны, - понизив голос, сказал Илья Ефимович, - и решаем глобальный вопрос. Пожрет бездна огненная жизнь и дух Фердинанда или останется хоть каплей, надеждой?.. Вот будем упираться, тащить, читать, отчаиваться, разочаруемся еще. Скажем, иногда хорошо, а в общем - слабовато. А если и гениально, то все одно не напечатать, не пробить ряды кровожадных, алчущих. А напечатают, так равнодушно проглотит та же бездна. Ни отклика, ни памяти. Разве что в предисловии слезу прольют о закопанном таланте... Может, проще?.. Дотащим до ближайшей помойки. А завтра или старушки в макулатуру отволокут, или сгребет машина, а там, на свалке запалят огни - и уйдет дымом вслед за Фердинандом... И нет проблем, - он опять хихикнул.

- Момент роковых решений, - шутливо заметил Елисей, - надо бы метание молний, потоки с небес, вопиющие тени...

- Да-да, - сказал Илья Ефимович, - это все равно, что решить: удавить младенца в колыбели или пусть ковыляет, мучается, как мы... живет?

- Ну, с младенцем решается почти однозначно.

- Почти, почти, - Илья Ефимович вздохнул, - самый большой грех - детоубийство. А любая мамаша вам скажет: дети - такая радость!.. - он глянул на коробку с рукописями. - Может, рукописи эти тоже чья-то радость?.. Вот как чудесно настроились, теперь и тащить можно, превозмогать.

- Фердинанд говорил, что Всевышний сотворил нас для наблюдений за нами, чтобы насладиться - как я понимаю - пребыванием души в материальном мире.

Илья Ефимович, задрав бороду к небу, перекрестился:

- Господи, чудесны твои деяния! Твоими помыслами мы и на краю бездны не освинячились, не уронили в огонь душу раба твоего Фердинанда... - Он обернулся к Елисею. - Ну что ж, дальше пошли.

На этот раз они вознесли короб ввысь, и подперев углы плечами, слегка раскачиваясь, двинулись по темным переулкам. Утром они почти также несли деревянный корабль с телом Фердинанда, а теперь на плечах плыли его рукописи.

Елисей вспомнил, что в день смерти и в первый день путча Фердинанд звонил ему, хотел что-то сказать. Тоскливо заныло в груди от ощущения, что никогда не узнает он, что пытался перед смертью сказать ему Фердинанд. Может, как говорила ему Светлана Алексеевна, ему нужно было излить раздражение на этих идиотов, затеявших игры в солдатики? А может, предчувствие смерти заставило его искать кого-то, чтобы пошутить над собственным бессилием, пока еще подчиняется язык, пока двигаются пальцы? Чувство вины перед Фердинандом за то, что Елисей не оказался дома в тот момент, было так сильно, что он не утерпел и рассказ об этом своему попутчику.

- Не переживайте, - утешил Илья Ефимович, шумно сопя под нелегкой ношей. - Давайте отдышимся. - Они опустили коробку. - Вы можете искупить свою вину. Вот, - он указал на коробку, - прочитайте. Это ведь его слова. Считайте, последние. Сказано не наспех, не сгоряча. - Старик тихо засмеялся. - Не испугались?

- Теперь придется, - согласился Елисей. Они снова взялись за короб.

Скоро улица вывела к освещенному Ленинградскому проспекту. Мимо со свистом неслись легковушки. Полупустой троллейбус с подвыванием мотора домчал до зоопарка, и они выгрузились на тротуар. Перейдя улицу, окунулись в тьму затхлой мерзкой подворотни. На выходе, где тьма бледнела мутным светом, хамский голос остановил их:

- Ну, лож взад!

Три тени надвинулись вплотную к ним. Елисея окатила волна возбуждения и невесомая смесь страха, ожидания, возмущения. Потом он уловил движение ближайшего к нему силуэта. Молния пронзила ухо, плечо, он отшатнулся. Короб полетел вниз, рассыпая листы. Тут же раздался матерный вопль Ильи Ефимовича, его тело два раза дернулось, и в такт ему один бандит взвыл, хватаясь за голень, а другой молча согнулся, обнимая живот, и повалился. Третий повернулся и быстро исчез, шумно топая.

Илья Ефимович, извергая проклятия, ударил еще и затем с хряканьем и матом бил ногами подонков, пока они, подвывая, не отковыляли во тьму двора.

- Вы в порядке? - спросил он, вернувшись к Елисею. Он бурно дышал оскаленным ртом, иногда взрываясь руганью.

- Пустяки, ухо и плечо болят, - объяснил Елисей и поспешно стал запихивать в коробку выпавшие рукописи. Ему было неловко, что он не смог защитить хотя бы себя. И если бы не прыть Ильи Ефимовича, был бы у них очень бледный вид.

Илья Ефимович наконец затих и тоже стал подбирать рассыпанные листы. Скоро они снова взгромоздили коробку и продолжили путь. Ухо и левое плечо противно ныли, но Елисей старался не подавать вида, надеясь, что скоро они дойдут.

Пару раз они повернули, проходя по тесным темным улочкам, имевшим весьма домашний и мирный вид. Бойкие магистрали остались позади, и здесь царили тишина и ночная дрема.

- Вот и пришли, - сказал Илья Ефимович у очередного дворового проема, который выглянул чернотой из-за угла приземистого домика.

Они уже собирались свернуть во двор, но тут из-за спины подкатила милицейская машина, резво тормознула рядом, явно предлагая им не торопиться. Из машины появились два милиционера с резиновыми дубинками.

- Куда направляемся? - спросил ближайший. Из-под сильно сдвинутой на затылок фуражки торчал выпуклый лобик, крупный худой нос и щетка усиков. Глаза его настороженно напряглись. - А ты, дед, документы давай, - добавил он.

- Где же вы, родные, были десять минут назад? - посмеиваясь, сказал Илья Ефимович. Коробка опять спланировала вниз. - Только что нас пытались ограбить. А несем мы рукописи нашего покойного товарища литератора. Ценности, знаете, совершенно никакой не представляет.

Илья Ефимович открыл коробку, взял полную пригоршню листов и сунул под нос милиционеру. Тот чуть не обнюхал их.

- Чего ж тащите тогда? - спросил он.

- Вдова в них ни бельмеса, просила разобраться... А эти дураки молодые тоже думали - ценное несем.

- Ну и как? - поинтересовался милиционер уже совсем равнодушно.

- Один успел убежать, а с двумя я, как с немцами под Берлином, разобрался. Не забыл рукопашную. А насчет документов, вот в тот домик надо проследовать, квартира девятнадцать.

- Ладно, иди, - сказал, махнув рукой, милиционер. - Трое, говоришь, было?

- Трое. У одного, чернявого, на морде мой каблук отпечатался, - пояснил Илья Ефимович.

Милиционеры уселись в машину. Фыркнув газом, она укатила.

Через пять минут они втащили коробку в квартиру Миколюты. Его фамилию Елисей прочитал на старой истертой медной табличке, висевшей на входной двери. Но инициалы были "Е.М.". Он спросил об этом Илью Ефимовича.

- Это табличка моего отца, - пояснил он. - Он врачом был, хорошим. Его Сталин перед войной в лагерях гноил. А мать надрывалась, нас двоих с братом выхаживала. После ранения пришел - она и месяца не прожила. Сказала, когда умирала: сил нет жить. Просила брата вырастить... Да у вас, дружок, кровь, - сказал он, присматриваясь к уху Елисея. - Сейчас протру и йодом смажу. И оставайтесь-ка у меня. Нечего вам ночью шастать.

Он ушел в комнату, а Елисей позвонил жене и сказал, что приедет утром, так как поздно. Она долго выпытывала у него, не случилось ли чего, но он ничего не сказал, объяснил лишь про рукописи и Илью Ефимовича. По голосу жены он чувствовал, что она не верит и что в голове у нее жуткий переполох. Тогда он сказал ей, что после путча по Москве полно бандитов с оружием ходит, и поэтому ехать так поздно опасно.

- Я не могу заснуть, - сказала она, терзаясь обычными женскими подозрениями и страхами.

- Ну хочешь, сейчас приеду? - сделал он решающий ход, и тут же она стала отговаривать его.

На этом разговор окончился. Миколюта принялся обхаживать ухо Елисея.

- Сильно распухло, - проговорил он, дыша ему в затылок, - а так ничего, обошлось. Жене не сказали? - спросил он. - Правильно, не надо зря волновать. Пусть спит тихо, спокойно. А то вообразит, что надо уже цветочки на могилку носить. - Он хмыкнул. - Вот ведь чудо - инопланетные существа, которые по недоразумению называем "женщинами". Все ищем какие-то энлэо, а вот они: и тело у них устроено не как у людей, а уж устройство мозгов совсем не поддается пониманию. А вселенская катастрофа с кровью, со смертным ужасом, воплями, которое мы называем "рождением" ребенка! О-хо-хо, - воскликнул Миколюта, и тут же мазнул ухо Елисея йодом, от чего у него молнией полыхнула жгучая боль. - Из ничего, из огня, воды, земли - появляется человек. Меня это, знаете, всегда потрясает. К а к семя, брошенное в землю, оживает, растет, плодоносит? Это чудо! А женщина, я уверен, это земля души. А душа - смысл жизни, ее вершина.

- А эти бандюги? - спросил Елисей, шипя от грызущего ухо огня. Преклоняюсь перед вами.

- Это недочеловеки. - Миколюта замер на мгновение, в одной руке у него был кусок ваты с пятном крови, а в другой - пузырек с йодом. - Если у расизма когда и будет серьезное основание, то только одно: отсутствие души. Он оттопырил указательный палец. - Жизнь обделила их божьей искрой, а посему они остались на уровне амеб, что-то вроде кровососущих комаров. Простейшие инстинкты... И если рвется испить вашей крови, изловчитесь - и прихлопните его. Ха-ха!

- А если он вас?

- Ну что ж, не исключено. -Миколюта заглянул в кухню и бросил вату. Но ведь есть же малярийные комары, - сказал он с кухни, загремев чайником. - Сейчас чайку попьем. От малярии тоже помереть можно. Но вы не беспокойтесь. Вас Бог обережет. Вы говорили вот про Фердинанда, что, по его словам, Бог для наблюдений нас создал. А может, только в живом теле мыслимо возрастание души? Вы об этом думали? О! Я бы даже так сказал. В каждого младенца падает зерно души. Оно или зачахнет или оживет и разовьется, а после гибели тела, новая душа приумножит космос духа. Как вам это нравится? Итак, Бог растит и лелеет свои пастбища. Я, например, если бы не божеский присмотр, давно бы истлел. Из сотен тысяч в той мясорубке остался в живых. Это не чудо? Это невозможно просто! Наверное, слышали про керченский десант?

- Что же вы - вечно жить будете? - пошутил Елисей.

- Зачем, достигну своей цели - и все. Здешнее странствие закончится.

- Какой же цели?

- А это мне и не ясно до конца, как любому путешественнику. Если все известно, то и ходить не стоит. Путешествие - самая главная тайна человека. Одни что-то ищут, чего-то не хватает им. Другие, чтобы людям принести истину.

***

За маленьким оконцем в ярком сиянии неба пронеслись со звонким щебетом ласточки, вознеслись в голубую высь над утомленным жарой Назаретом и затерялись там. С верхнего края оконца яркой смоляной каплей упал паучок, завис в пространстве окна, живо перебирая лапками в своей сложной работе, потом паучок съехал вниз, закрепил тонкую нить. Иошуа пригляделся и различил еще несколько нитей будущей паутины. Паучок, видно, давно уже начал свои хлопоты. "И будет сучить прозрачными ножками, пока не падет вниз, и его сухие членики смахнет ветер", - подумал Иошуа. Он отодвинулся от окна, опустился на пол, потом прилег на кучу стружек и щепок. В проеме двери сиял на солнце клочок утоптанного дворика, стена дома, заглядывала ветка смоковницы. Донесся голос матери, стук.

- Подай нож, - крикнула она кому-то невидимому.

Иошуа подумал, что весь мир так же невидим, скрыт стенами дома, горами земли и камня, но весь живой, движется, в любую минуту дышит, чего-то хочет. Чтобы увидеть мать, надо пересечь дворик, шагнуть в сумрак дома. Чтобы окинуть взором Назарет, надо подняться вверх по склону среди садов, виноградников. Оттуда видно лабиринт улочек, крыш - мир раздвинется. Там - призрачная голубая дымка моря, скалистые кромки горы Кармил, к которым по вечерам склоняется солнце. А лучше всего на востоке. Оттуда в лучезарном сиянии является по утрам солнце, озаряя плавные очертания горы Фавор.

Взмахнув крыльями легкую пыль, перед дверью упала сверху пара воробьев. Суетливо попрыгав, недоверчиво кося темными бусинками глаз, они почирикали, поклевали невидимые крошки и снова шумно взметнулись и скрылись.

Лучше всего идти на гору Фавор перед заходом солнца, когда спадет жара. Сначала путь лежит мимо садов. На полпути надо перейти расщелину, на дне которой бормочет родник. Пройти мимо поднимающих пыль овец, перекинуться шуткой с пастухами. Чтобы легче подняться на гору, следует пару раз остановиться, оторвать взгляд от тянущегося вверх склона, надо обернуться и оглядеться на все расширяющийся простор. Среди зеленого моря можно разглядеть мозаику крыш селения, серые комочки овец, соринки пастухов. Они точно застыли, уснули - их сон вечен. Так мы предстаем перед Богом. Наши хлопоты, суета - лишь сон для него.

Иошуа взял в руки заготовку для ручки двери. На ней было пятнышко сучка. Если при обработке не обойти сучок, ручку можно будет выбросить. Иошуа откинул в угол заготовку. Все это - сон. Иошуа представил, как мать готовит еду к ужину, прикидывает, чем порадовать близких. И так пока не закатится звезда жизни, и начнется еще более глубокий сон.

Ночь приходит на вершину горы немного позже. Уже канули во тьму долины, смешались и исчезли в непроглядной глуши селения, а сияние заката еще касается вершины, бледный отсвет дня манит в сторону моря. Звезды разгораются все ярче, потрясая своим множеством. Вспыхивает ничтожный огонек костра, и звезды меркнут, тьма вокруг сгущается.

Среди ночи надо отойти от костра. Жалкие языки пламени бьются на дне огненного комочка, который все больше сжимается, чахнет в объятиях тьмы. Прохлада изгоняет усталость, вселяет радость ни с чем не сравнимую. Она бесконечна и необъяснима. В безмолвии ночи звезды медленно движутся, увлекая сладким головокружением. Потом настигает короткий сон, который всегда прерывался в определенный час, когда воздух густел, закрывая бесплотным телом невидимого существа звезды - они пропадали в кисейной гуще. С невидимой земли из невидимых трав и ветвей в невидимое небо взлетали птицы. Первая неуверенная трель прорезала молчание, потом щебет становился увереннее, сильнее, наполняя радостью, движением. Заря вспыхивала и заполняла небо, мир снова обретал твердь гор и легкую синеву небес. Вспышка солнца всплывала вверх, заливая золотом округу. Бог вездесущ и есть радость!..

- Сынок.

Иошуа вздрогнул и оглянулся на дверь.

- Ты опять сегодня ничего не делал? - мать остановилась в дверях и с укором глядела на сына, ответа она не ждала. - Опять мечтал, - она вздохнула огорченно.

Иошуа приподнялся, сел и обнял колени.

- Твои братья говорят, что ты болен. Я не верю. Что это за болезнь такая?

- Я не болен, мама... - с улыбкой сказал Иошуа.

- Твои братья недовольны. Они говорят, ты приходишь есть, но забываешь добывать еду.

- Мне много не надо.

- Зачем так говоришь? Не к добру это... Если ты живешь, тебе много надо. В твои годы мужчины имеют жену, детей, у них полно овец, они работают, торгуют.

- Не успел, я слишком торопился, - сказал Иошуа, разведя руками. Когда-то давно хотел жениться... Но, знаешь, мама, одна мысль беспокоила меня. Не мог понять, зачем, едва взойдет солнце, люди выгоняют на пастбище овец, сеют поля, жнут, собирают плоды...

- Для счастья, сынок, так Бог повелел. В достатке семья, насытились, оделись, веселы дети, легко на душе, а бедность и лень - это горе.

- Нет, - улыбнулся Иошуа. - Почему тогда радость дают цветы, утреннее солнце, ни с чем не сравнимое сияние звезд? А размышления о Боге, молитва? Откуда такое счастье в них? Ласки любимой, смех детей, богатство... Они не могут доставить такой радости. Если бы женился, у меня и овцы, и дети, одежда - все было бы. Кроме одного. Я бы не успел прийти к Богу.

- Молись, как все, - сказала мать, огорченно глядя на сына.

- Твердить заученную молитву, - задумчиво и тихо сказал Иошуа, - все равно, что повторять причитания надоевшего учителя. Только тоску множить.

- Ты пугаешь меня. - Ее глаза беспокойно расширились.

Иошуа смахнул с колена налипшие стружки, помедлил и сказал спокойно:

- Я ухожу сегодня.

- Ах, опять бродяжничать, - воскликнула она. - Братья будут ругаться.

- Я совсем ухожу.

- Куда же? - со страхом спросила мать.

- К Отцу, - Иошуа повел рукой.

- Опять ты пугаешь меня, - вскрикнула мать, - он же умер.

- Наш Отец всегда жив.

- Он на кладбище, и ты сам знаешь это.

- На кладбище нет Отца, там кости и камни. Разве ты не видела? Открой глаза и посмотри... Тогда ты увидишь, что Отец наш повсюду, всегда.

- Как такое может быть? - удивилась мать.

- Я ведь объяснял тебе, - спокойно напомнил Иошуа.

- А, ты об этом, - она вздохнула. - Люди смеются над тобой.

- Потому что у них здоровое тело, - улыбнулся Иошуа. - Они, как дети, которым показали палец. А душа их во сне.

- Когда же ты вернешься?

- Я приду к каждому, кто меня поймет... - Иошуа затих, раздумывая о чем-то, по том грустно заметил: - К тому же последнее время меня оставили прежние радости: нет былой радости весной, наши праздники почти не трогают меня. Мне часто становится скучно. Мне уже давно пора...

Мать молчала, ее лицо побледнело и осунулось от скорби, наконец она очнулась и проговорила жалобно:

- Подожди хоть до утра, напеку хлеба на дорогу. - Она посмотрела с надеждой.

- Зачем ждать утра? Я уже давно в пути и пища всегда при мне.

Иошуа потянулся за сандалиями у порога и стал их завязывать.

- И ужина не подождешь? - испугалась мать.

- Я сыт.

Он встал, поднял накидку и встряхнул. Мать метнулась через дворик в дом, и, когда Иошуа выходил на улицу, нагнала его, сунула в руки сына кусок хлеба. По ее лицу текли слезы, она всхлипнула жалобно.

- Берегись злых людей.

- Они не страшны мне. - Он сделал несколько шагов по дороге, потом остановился и оглянулся. Он молча с лаской глядел на мать. - Ты не поверила мне... - Он улыбнулся. - Когда вспомнишь меня, знай, я думаю о тебе. Когда люди будут говорить обо мне, знай, это я говорю с тобой. Радуйся, если добрая весть обо мне. Не печалься, если плохие вести будут. Как Отец наш, я всегда с тобой, я - твоя радость и надежда.

***

Комната была заставлена потемневшей довоенной мебелью. Высокий, под потолок, буфет с резными украшениями наверху едва не царапал потолок. На темных дверцах с не отскобленными остатками старого лака - резные листья неведомого цветка. В центре комнаты - дубовый стол со слоноподобными ножками. У окна - обшарпанный письменный стол, рядом - современного вида кресло с обтертыми спинкой и сидением. Во всю стену книжные полки и шкафы, набитые книгами. Книги лежали повсюду: на буфете, и на столах, на кресле, и под подушкой на диване. На стенке одного из шкафов на гвоздике висели допотопные наручники: кованые из черного железа кольца и цепь.

- Это чтоб не канючить, - весело сказал Миколюта, когда Елисей спросил его о наручниках. - Свобода она, знаете, приедается, как воздух: есть, ты его и не замечаешь, а попробуй перекрыть краник, тут же сандали отбросишь. Так и со свободой, пока есть - не ценишь, жалуешься, в хандре сидишь, даже клянешь последними словами. А железяки примеришь - и сразу в чувство придешь. Один раз пьяного коллегу пришлось лупить. Освинел изрядно, мужеложеские фантазии разыгрались. Но быстро в разум вернулся, больше от звона кандального. Впечатляет.

На столе парили чашки, посередине покоился мутный целлофановый пакет с ломом печенья, и тут Миколюта принес кипу рукописей.

- Перед сном окинем взглядом, - сказал он, вздохнув, и добавил: - Вот они наши жалкие домогательства бессмертия. Если не считать токарей пера, которые гонят строку, как стружку, то нашего брата лишь смертность мира тянет заниматься этим весьма странным занятием. Мартовский снег на жарком солнце. Пекло на черном, и холод сияющих капель. Художники, вы знаете, любят мартовский снег. Да-а, этакое сумасбродство, головокружение весеннее. Коричневая трава - и обоюдоострые клинки молодой травы. В тишине шорох - ростки рвут сор прошлогодний, кромсают, пробиваются. А летний луг. Рассветный озноб, потом блаженство тепла. А наши посиделки сейчас. Чем не сюжет?.. - Миколюта пододвинул к себе чашку. - Глядишь, напишем, и не умрут вместе с нами радости и печали наши.

Илья Ефимович стал прихлебывать чай, изредка кидая в рот кусок печенья. Он ворошил, раздвигая по столу схваченные скрепками рукописи, одни потоньше, другие в несколько десятков страниц.

- Фердинанд Константинович, - сказал Миколюта, - человек крупного тела, шумный, а посему, бьюсь об заклад, любит в прозе всякую мелочь, комара писклявого не пропустит. Ну-ка, - он раскрыл наугад страницы и затих на минуту. - Вот. "Митрохин лег на подушку и услышал едва различимое тиканье часов. По обыкновению любил в командировках класть часы под подушку, как некие урки из детективов суют под подушку наганы..." Ха-ха, хохотнул Миколюта довольно.

Елисею тоже показалось забавным это. Правда, от теплого чая, он вдруг ощутил всю тяжесть бесконечного дня. Голова отяжелела и ноги плохо повиновались. Он уже стал коситься по сторонам, примериваясь, где бы привалиться и заснуть. Илья Ефимович тоже все больше молчал. После второй чашки он сгреб с дивана одеяло и подушку и отнес на кухню.

- Вы, голубчик, здесь устраивайтесь, - сказал он, бросая на диван другую подушку и одеяло, - я на кухне. Вот вам и снотворное, - он сунул Елисею тоненькую рукопись, - не побрезгуйте.

Он ушел, а Елисей быстро сбросил одежду и упал на диван. Откинув голову на подушку, он ощутил растекающееся по телу блаженство, но все-таки взял листки и прочитал на первой странице, что это рассказ и называется он "Новый год". "Не сказал бы, - подумал Елисей, - что название слишком оригинальное", и начал читать.

***

Первое январское утро наступило. Олег Никитин стоял на платформе Ярославского вокзала, а напротив, в тамбуре электрички - Вера, его Снегурочка, как вот уже несколько часов он звал ее. По возрасту она, конечно, вряд ли подходила в Снегурочки, но короткая белая шубка, такая же шапка с длинными пушистыми ушами, упрятанными под ворот шубки, бледное лицо с едва заметным румянцем, светло-небесные глаза - еще раз убедили Никитина, что он не ошибся.

Порыв студеного ветра бросил горсть снежинок. Вера поежилась, и Никитин взял ее за руки выше варежек. Показалось, что запястье стало еще тоньше. Он знал, что сейчас двери закроются, поезд уйдет, а она так и останется в его памяти, соединенная с тем жутким и радостным превращением, которое произошло с ним впервые в эту почти сороковую его новогоднюю ночь. Впрочем, может быть, нечто подобное происходило с ним при появлении на белый свет, но об этом можно было лишь гадать. А это чудо он помнил с ясной четкостью, еще, казалось, ощущал и видел.

Динамик в вагоне прохрипел, что двери закрываются. Вера улыбнулась отстранено и жалко. Двери с шипением двинулись, рука Веры в пальцах Никитина дрогнула. И тут же Олег кинул ногу в исчезающий проем дверей, сунулся вперед плечом, упираясь руками в надвигающиеся двери. Они давили с неумолимой тяжестью, испуганная Вера пыталась ему помочь. Со всей яростью Никитин надавил двери, и они чуть подались назад. Но тут, видимо, машинист сжалился и на мгновение ослабил давление. В ту же секунду Никитин ввалился в тамбур, обнял Веру и окунулся лицом в мягкий мех ее шапки, холод щеки, щекочущее касание ресниц, и показалось ему, что снова, как недавно произошло в кромешной тьме новогодней ночи, его тело исчезло, теряет очертания и вес - и он, Олег Никитин, превращается в радостное и невесомое облако...

Тридцать первое декабря давно утратило для Олега новизну и праздничность, хотя всеобщий рефлекс новогодних приготовлений и ожиданий сидел и в нем. Все сводилось к механическим действиям: запастись бутылками, добыть подарки немногим друзьям и обеспечить место встречи и подругу, с которой приятно сесть за стол, поболтать, а потом, как шахматный блиц, провести любовную игру.

Лет двадцать назад Никитин прибыл в Москву из забытого Богом поселка Кировской области, поступил в московский вуз, жил в студенческой общаге и с каждым годом все яснее понимал, что то размеренное и очарованное строение мира, которое он открыл на берегах родной реки Вятки, среди ее лесов и лугов, совершенно не годится для столичной жизни. Здесь он, как дерево с обрубленным корнем, брошен на бесплодный камень и, чтобы не погибнуть, ему надо, собрав все силы, снова раскинуть корни, вонзить их в скупую почву, выжать из нее даже невозможное, оттеснить множество тех, кто толкется ежедневно рядом с ним в той же общаге. Только тогда расступится толпа изнеженных и заносчивых горожан, сдадутся его силе и наглости. Надо быть нахрапистым, расчетливым.

На последнем курсе он нашел себе невесту-москвичку. Она робела, когда он касался ее руки, краснела от его шуток. Никитин чуял ее безволие и овечью готовность к подчинению... Сразу после свадьбы он обнаружил, что его жена заикается, чего совсем не было во время полугодового жениховства. На его допросе с пристрастием она созналась, что всегда заикалась, особенно при волнении. Но перед свиданиями с ним она с матерью старательно заучивала подходящий набор фраз, и это помогало. Тогда он только посмеялся, но дальше было не легче. Теща, вышедшая на пенсию библиотекарь, его возненавидела, а жена быстро растеряла и так едва заметную женскую привлекательность. Это была его первая жена. Потом было еще две.

В итоге жил он теперь один в однокомнатной квартирке на окраине города. Был где-то крикливый нахальный мальчишка, его сынок от второй жены. Никитин окончательно убедился, что человек только уродует все. Если в его родном крае народится какой-нибудь дебил, так его природа приласкает и пожалеет, так что летним полднем ползает он среди луговых цветов, улыбается мотыльку или фиолетово-крылой стрекозе - и не заметишь его гунливого гудения, текущей слюны. А в большом городе все покалечено: уродливы дома, машины, отравлен воздух, искалечены люди. И ничего не спрячешь.

Иногда, очнувшись ночью от сна, он подходил к темному окну, смотрел во тьму на мрачные прямоугольники домов, редкие фонари, выбитую ногами траву дворика летом или загаженный снег зимой и чуял, что почти за тысячу километров отсюда на восток серебрятся при лунном свете нетронутые снега, играет струями на незамерзающей быстрине река - и стынет сказочно чистый воздух с растворенными запахами лесов, бескрайнего неба, промороженных снега, земли. Приходила мрачная мысль, что никогда уже не будет в его жизни такой чистоты, а будет только зло.

Приятель обещал ему, что для него пригласят на встречу Нового года подругу жены, вполне приличную и занятную. Мельком Никитин подумал об этом по дороге к приятелю и понадеялся, что это не будет нечто прокуренное и матерящееся уже неопределенно значительного возраста. Хотя и в таких переделках ему приходилось бывать. Пожалуй, его и не удивишь ничем.

У нее оказалась внешность девочки-женщины. От женщины у нее были копна с приятным блеском волос, сосредоточенность в плавных чертах овального лица, удобный и практичный наряд: пушистый красное с белым свитер, коконом охвативший узенькие плечи, в меру крупную грудь, короткая узкая юбка, ладные туфельки. От девочки - легкое выражение удивления во вздернутых бровях, маленький круглый рот с пухлыми алыми губами. Вместе с женой приятеля она копошилась на кухне. Тонкие руки с узкими запястьями были оголены почти по локоть, пальцы действовали быстро и споро.

Загрузка...