За время долгого новогоднего застолья под телевизионный "огонек" он узнал, что у нее маленькая дочка, а с мужем развелась более года, потому что его поразила болезнь "темного прошлого" - алкоголизм. И если бы она не была дурочкой от природы, то она давно бы возненавидела мужчин, а так все еще прощает. Он в шутку попросил у нее прощения за все-все, что сумел натворить в жизни. Вера на мгновение прикрыла глаза, лицо ее побледнело. Ресницы дрогнули и раскрылись, пронизывая Никитина удивительно темным небесным свечением, каким бывает снег в лунную ночь.

- Укроют печали сугробы, - невнятно пробормотала, едва разжимая губы, Вера, - беды замерзнут во льду. Прощаю тебе все, - ее холодные пальцы быстро коснулись его лба и толкнули.

Олегу показалось, что в глазах все поплыло, но головокружение тотчас прекратилось. Их потащили танцевать. Загремела музыка, удивление быстро улетучилось, лишь в уголке памяти сохранилось ощущение легкости, которое дало ему прикосновение ее руки.

Далеко за полночь приятель закричал, что с него довольно, пусть ему дадут подушку и наступят на веки. Они ушли спать. Никитин привлек к себе Веру, поцеловал ее маленький пухлый рот, бледные щеки, долго гладил и целовал ее руки, легкие и прохладные. Потом он выключил верхний свет. В углу комнаты разноцветными искорками замерцала елка. В ее светлом мерцании взлетел пушистый Верин свитер. Наверное, девочкой она была очень худенькой, потому что даже обычная грузность женственности не смогла изменить тонкие и изящные линии ее тела. Недолговечная девичья легкость очертаний груди и бедер не исчезла. Неслышно она прошла к нарядной елке и гирлянды погасли.

Мгновения Никитин лежал в полной темноте, потом на него нахлынула волна тепла, в которой смешались прикосновения жаркой груди, влажных губ, мимолетный холодок пальцев. Ему показалось, что охватил его давно забытый жар летнего луга, в котором растворяется без остатка все тело, и не остается ничего, кроме движения теплого воздуха, дыхания трав.

Проснулся Никитин с ощущением необыкновенной легкости, как будто не было долгого застолья, праздничной маяты. Сон исчез мгновенно, тьму не тревожил ни один проблеск, ни один звук не нарушал ночь. Голова была необыкновенно ясной и невесомой. Подумалось, что, вот, ради этого момента были хлопоты, утомление. Показалось, что вся жизнь его - лишь продвижение к этой ночной ясности и прозрачности, не нужно допытываться, доискиваться причин такого преображения. Оно самодостаточно, его хватит на всю жизнь.

Глаза Никитина уловили во тьме темно-голубой просвет, потом он понял, что это утренний блик проник над шторами и лег на потолок. Он вспомнил, что так сияли глаза Веры, когда она рукой избавила его от всех провинностей и гадостей, которых накопилось так много.

Никитин уловил рядом движение и сонный вздох. Его плеча коснулась теплая рука. Губы рядом несвязно прошептали: "Душа... моя..."

Через минуту Никитин так же легко и незаметно снова заснул...

Электричка уже стронулась и с подвыванием катила, ускоряясь, а Никитин все еще стоял, утопив лицо в мягкой шапке Веры, в тепле ее щеки. Глаза, укрытые от света, словно смотрели в темноту, и Никитину почудилось, что он идет куда-то в темном живом пространстве и надо идти дальше.

В тамбуре за спиной заскрипел бабий голос: "Вот, навстречались".

Вера засмеялась, а Никитину показалось, что ее смех не затих, а эхом вспыхивает во тьме и зовет за собой. Строчки рукописи прекратились, Елисей уронил листы на пол, погасил свет и утонул в подушку, неудержимо проваливаясь в сон. В памяти сумбурно проплыли порыв утреннего ветра, сминающий листву, опрокинутое неживое лицо Фердинанда, согнутый силуэт старухи-матери, лепечущей полубезумные слова: "солнышко мое..." - бандитские морды и скользящие на асфальт белые листки...

***

В первое утро после изгнания Елисея из комсомола, он проснулся с ощущением счастья. Он знал, что надо позвонить Наде Поповой, и этого было достаточно, чтобы легко и беспечально смотреть на позднее медленно разгорающееся зимнее утро, чтобы спокойно понимать, что никуда не надо торопится, спешить, и главное - стоит набрать номер телефона, и он услышит ее мягкий, приглушенный голос. "Зачем, - говорила она вчера, наверное, пытаясь как-то его утешить, - зачем я вступила в комсомол? Все, что надо, у меня есть", - удивилась она, и Елисею действительно стало спокойнее от ее удивления, даже смешно. И вправду, надо ли переживать, есть ли причины?

- У меня милые родители, дом, подруги в школе, - перечисляла она, словно искала что-то, чего она была бы лишена. - Я редко скучаю, - сказала она и посмотрела на Елисея, словно проверяя, верит ли он ей. - После школы - в музыкалку, дома уроки. Я так в прошлом году и заявила , когда полкласса потащили вступать... Если бы не папа, я бы и в этом году не вступала. Сказал, что ради него я должна сделать это.

Она очень мило пожимала плечами. Казалось, от удивления ей становилось зябко, и она пыталась как-то заслониться от холода.

- От этого будет зависеть ваша карьера, - сказал ей Елисей.

Она посмотрела на него с сочувствием и тут же спросила мягко:

- У вас будут неприятности?

- Они ничего по сравнению с мировой революцией, - отшутился он привычной фразой...

Пасмурный день понемногу разгорался. Быстро умывшись, Елисей подошел к телефону. Но никто не ответил. Он сообразил, что прилежная школьница давно сидит в классе. Ему показалось, что он видит ее за партой, сосредоточенную и серьезную, в ее тонких пальцах - ручка, она что-то пишет. Но не может быть, чтобы она не думала о нем. Что она думает? Наверное, чтобы скорее прошел день и наступил вечер. Он сказал ей вчера, что они завтра же встретятся, она повторила: "Завтра же".

Елисей взял со стола лист бумаги и стал карандашом рисовать ее лицо. Одной линией наметил овал лица, потом - касающееся щеки крыло волос. Самое сложное - глаза, сплетение линий и теней, за которыми скрывается душа, то, что не выразить словами, рисунком. Каждое движение руки с карандашом должно быть как откровение, непостижимое озарение. Иначе - неудача. Понемногу проявился взгляд, наметил легкие дуги бровей. Тонкая прямая линия переносицы, и завитки ноздрей, очертания мягких губ, юных и нежных... Рисунок не получился! Скомкать его Елисей не смог, открыл ящик стола и положил туда. Она совсем другая, подумал он, не похожая на торопливый рисунок.

Елисей снова представил ее в школе, может быть, она ходит на перемене по коридору, болтает с подружкой. Он вспомнил затемненный серый фасад школы, который она показала ему вечером. Они тогда посмеялись над обычными гипсовыми изображениями классиков на фасаде. С вечной скукой классики смотрели с высоты в их сторону.

Тут же Елисей решил ехать к ней в школу.

К школе вела узкая улочка, каких много в старой части центра города. Они напоминали Елисею детство. Каждый раз в таких переулках, отсекая сиюминутные мысли и хлопоты, словно разноцветный веер калейдоскопа, вспыхивала радуга давних дней, когда любой тесный дворик, улочка были наполнены смыслом, событиями. Даже задний двор занюханной овощной палатки мог привести в восторг мальчишечью компанию. Огромные рычащие грузовики, неповоротливо тыкающиеся в тесном закоулке. Грязные бочки с солеными огурцами. Мужички, переругиваясь, глухо стучат обухом в дно бочки. И вот плещется мутный жгучий рассол, разя едким дразнящим запахом. Смачно хрустит на зубах ледяной огурчик. А рядом - уже пустые бочки с остатками рассола, с охапкой смятых укропных зонтов.

Наверное, память похожа на содержимое кармана обтрепанного пальтишки пацана. Такой карман набит пустяковым, на первый взгляд, сором: пуговица, железка, винт, камешек с блестящей соринкой слюды.

В этой невероятной копилке можно было найти дядю Терентия, похожего на краба с обломанными клешнями. Вместо левой ноги у него торчала деревяшка с резиновым наконечником. Жилистая, вся в узлах мышц левая рука держала замусоленный костыль, а вместо правой руки торчал короткий обрубок. Всегда обожженное до черноты лицо щерилось улыбкой, на костистом черепе сквозь редкий ежик сивых волос блестел загорелый пергамент кожи. Он любил говорить: "Хрен редьки не слаще", с азартом переживал пацаньи стычки вокруг футбольного мяча и в праздники совал Елисею конфетки в намокшей обертке. Тут же дворничиха-татарка, круглая, черноволосая, с темными сумрачными глазами, обитавшая в конурке, единственной жилой комнатенке в заброшенном многодверном строении - бывших дровяных сараев. Рано утром она мела двор, напевая на непонятном языке песни, которые томили сердце Елисея горловыми звуками: то протяжными, то торопливыми, как скороговорка. Она любила смеяться над шутками дяди Терентия. Отдельно от них сохранилась в памяти сухонькая старушка, вдова неведомого деятеля. Вечно она была с белым чистеньким кружевным воротничком, приглаженными остатками седых прядей, удивительной фразой: "он говорил по-французски", и частыми просьбами к матери Елисея купить ей заодно французскую булочку, хотя Елисей твердо знал - проверял сам - в булочной такого названия не было, на самом деле это была булка с колким хрустящим гребешком вдоль воздушно-мягкого тела хлеба...

Елисей шел по растоптанному сотнями ног снегу, вдыхал влажный воздух и чувствовал радость от того, что эта девочка с тихим мягким голосом ходит по старинным улочкам, где и сто лет назад топтали снег бабы в толстых шубах, бегали горластые мальчишки.

В белом свечении упавшего вчера снега школа не выглядела такой уж мрачной. От ворот вела узкая расчищенная дорожка. Елисей быстро промахнул ее, сдвинул тяжелую дверь. С пушечным громом дверь за ним закрылась. Именно этот удар окончательно подтвердил, что он - в школе. Все ученические годы подобная барабанная канонада сопровождала его. Дверь утром и в обед как бы отсчитывал гулкими ударами проходящих школьников.

На лестницах и в коридорах царило молчание. Шли занятия. Он поднялся на четвертый этаж, узнавая казенную строгость и зашарпанность. В коридоре в простенках висели стенды с разноцветными картинками из выдуманных свершений и дел.

В ожидании перемены он остановился у окна. Рядом во всю стену был разрисован хоровод башен с вкраплениями казенных стекляшек. Надпись гласила, что это столица нашей Родины.

Справа раздались шаги, и тут же Елисей увидел ее. Она была в черно-коричневом с белым воротником школьном платье. Она шла, прижав сплетенные пальцы к груди и склонив голову, будто прислушиваясь к чему-то. Ее взгляд коснулся Елисея.

- Ты! - она впервые сказала ему "ты". - Сейчас такое было!

Она бросилась к нему, через два шага замешкалась, на ее лице мелькнул испуг, удивление и наконец радость. Она снова рванулась к нему, и тут же он почувствовал под руками ее детские плечи.

- Он сейчас звонил... сюда! - В ее поднятом к нему лице царили смятение и тревога.

- Кто?

- Этот, вчерашний, Сергей Маркович, с пухлой рожей, - лепетала Надя, теребя пальцами воротник платья. - Он из цэка комсомола, директриса наша в столбняке. Он сказал, что мне надо познакомиться с работой цэка, через полчаса машина придет за мной. Директриса, вот, освобождение от уроков нацарапала.

- А ты что? - спросил Елисей.

- Это какая-то гадость, - отвращение исказило ее лицо.

- Так давай сбежим, - предложил он.

Надя тут же направилась к двери класса.

Через минуту она вышла с бесстрастным и покорным лицом, держа в руке портфель. Дверь тихо закрылась, и Надя состроила озорную гримасу, они поспешили к выходу.

Через десять минут они были возле ее дома. Она оставила в квартире портфель, и они снова очутились во дворе, посреди заснеженной Москвы.

От ходьбы Надя раскраснелась, глаза ее ярко блестели, из-под пухового платка все время выбивалась прядь мягких волос.

Оказалось, что они оба были привязаны к одним и тем же закоулкам старого города. Только она еще и сейчас иногда приходила на тот же бульвар, тот же пятачок детского парка, которые Елисей покинул еще восемь лет назад, переехав на окраину города.

Отгороженный глухим забором от шумной магистрали, парк оказался гораздо меньше, чем он запомнил его в ту пору, когда мальчишкой бегал сюда. Среди заснеженных деревьев медленно бродило несколько мамаш, прогуливая своих малышей. Вместо деревянной горки, с которой он когда-то катался зимой, стояла другая. Рядом - ледяной пятачок для малолетних фигуристов. Надя, как и он, знала этот парк во всех видах, особенно любила весной, когда едва подсохли глинистые дорожки. Тотчас шелушатся тополевые почки, усыпая землю клейкими чешуйками, а потом осыпаются ковром красные, зеленые, похожие на гусениц, сережки. Под жаркими лучами солнца воздух наполняется сладким тополиным дурманом. Опьяненные прозрачным воздухом пацаны с воплями носятся, пугая звонко визжащих девчонок.

Елисей ухватил свисавшую мертво-холодную ветку тополя, отломал почку, ногтями разорил туго сжатые чешуйки, и в середине проглянули нежно-зеленые жилки будущего листка. Растерев их между пальцами, он вдохнул приторный запах будущей весны, тепла, жаркого солнца. Потом Надя тоже вдохнула головокружительный глоток, закрывая глаза, словно вслушиваясь. Ее щеки еще больше покраснели, она сказала:

- Весна... так пахнет любовь.

Она засмеялась, открыла глаза.

- А весна пройдет - и все? - спросил Елисей.

- Нет, не верю, - она прижала пальцы к щекам, - любовь не исчезает, она во что-то перевоплощается. - Надя помолчала и продолжила, задумчиво вглядываясь в голые деревья парка: - Маленькая была, с мамой тут гуляла. Один раз подслушала, да просто болтали, меня не замечая. Бабка с внуком выгуливалась, и вот маме рассказала. Она сторожилка здешняя, и до войны здесь в парке, а он большой был, несчастная девушка повесилась. Так и сказала, несчастная. Парень ее обманул. Бабка тогда молодая была, говорит, девки боялись сюда ходить. А для меня наоборот. Чудилось мне, что принесла она любовь сюда - тут она и осталась навсегда. Да и бабка до сих пор не про свою любовь помнит, а про ее... Смешно, конечно, сейчас говорить так. Но ведь и тогда кто-то мог посмеяться так, дурой обозвать. - Надя задумалась , гладя снег кончиком сапога. - Я тогда думала, что настоящая любовь - всегда несчастна. Услышу это слово - хорошо становится - и печально. Темный парк, листья под ветром шумят, и она бежит, именно, бежит, а не идет, а сердце разрывается от любви и ужаса.

Елисей спросил, почему прошлым вечером она заметила его.

- Мне показалось, что мы давно знакомы, не могла вспомнить, где.

- Елисей вспомнил вчерашний день, ее - чудилось - знакомое лицо, и как он пытался вспомнить ее имя.

- Я тоже, - сказал он, - даже подумал, что знаю твое имя.

- Видишь, как бывает, - проговорила она.

Замерзнув, они дошли тихими улочками до муравейника Курского вокзала, сели в первую отправляющуюся электричку.

Пожилая женщина на соседнем сидении с улыбкой смотрела в их сторону. Вошла она в вагон с тяжелыми сумками, и только потом улыбка согрела ее осунувшееся лицо, согнала темноту усталости.

Когда за окном замелькала гребенка царицынского парка, женщина поднялась и вышла. Проходя мимо, она улыбнулась.

Надя засмеялась и уткнулась лицом в его плечо, и не сразу сказала:

- Они уже все знают.

- Да... не скроешься.

- Как я домой пойду? - спросила она. - Мама, папа, ужасно. Они все поймут.

- Придется честно сознаться, - сказала он. - Мол, так и так , влюбилась окончательно и бесповоротно.

- Я счастливая?

- Конечно.

За окном потянулись заснеженные поля, перелески. Небо посветлело, мутная пелена поредела, и низко над белой однообразной равниной повисло тусклое солнце. В его лучах слабо мерцали невесомые снежинки. Людей в вагоне почти не осталось. Надя притихла и заворожено смотрела в окно, потом с легким вздохом сказала:

- Уехать бы куда-нибудь... где никого нет.

- И цвели бы вокруг ананасы с пальмами.

- Издеваешься?

- Над собой. Вечером ты вернешься домой, сядешь в уютное кресло, и все пройдет. Сейчас словно в полете, люблю это состояние. Замечала? Садишься в поезд, в машину - и все изменяется. Пока не окончилась дорога. Встретились мы, и для тебя ведь не важно, что вчера делала, о чем думала? - Она согласно кивнула. - Когда вчера домой шел, я ощутил это. О чем переживал целый день, теперь - глупость и дрянь. Противные рожи, уроды, наслаждаются своим уродством. Все осталось позади. Завтра вернусь туда другим.

- До школы думала, любовь - это как путешествие в другую страну. Папа мой дипломат. Так получилось, что его лучшие друзья едва женились, сразу уезжали за границу. Все разговоры родителей помнила. Вот дядя Андрей женился и уехал в Кению. А дядя Вадим, мой лучший друг, влюбился и уехал в Норвегию. Тогда мне казалось, что мои родители тоже до того, как влюбились, жили в другой стране. Мама смеялась и говорила, что они с папой жили в Серебряном бору. И я думала, что есть такая страна, а потом она объяснила, что они там познакомились. А ты?

- Я этому не придавал значения. Просто ощущение было, что, вот, есть некое пространство, облако как бы, которое охватывает всех близких: родители, ну, близких - и с ними ничего не случится, они как бы вечно существуют. Появится близкий мне человек и войдет в это облако. У меня такое ощущение и сейчас осталось. Вот знаю, что с тобой ничего не случится. Веришь?

- Конечно.

- Если и есть что-то вечное - это любовь.

Поезд катил в морозной дымке, солнце тускло подсвечивало ледяные узоры на окнах.

Вышли они в прозрачный чистый воздух в городишке Чехове Заглянули в забегаловку на станционной площади, и ели булочки с горячим кофе. Потом сели в первый попавшийся автобус, и скоро поплыли мимо бесконечные равнины снега, завязшие в снегу рощицы. На конечной станции долго ждали обратного рейса в абсолютной тишине, которую не нарушали ни порывы морозного ветра, ни легкий скрип снега под ногами. Казалось, вся земля объята молчанием, и это молчание повсюду и всегда было. И куда бы они не уехали, оно останется неизменным и всегда будет сопровождать их.

- Ты говорила, - вспомнил Елисей, - что настоящая любовь - всегда несчастна. Почему?

Надя задумалась, она с грустью смотрела на выбеленное холодом небо, из которого медленно падали редкие снежинки.

- Она или пройдет, или они умрут.

- И любовь тоже?

- Нет она останется... она останется там, где они живут.

В обратном автобусе почти никого не было. Та же пышная кондукторша в грубом черном полушубке поминутно клевала носом, и ее розовые круглые щеки все время зарывались в косматую грубую шерсть воротника. От сладкой чистоты воздуха у Елисея кружилась голова, и он знал , что навсегда в памяти

изрубленная гусеницами трактора снежная дорога, пылающие щеки кондукторши и шепот Нади.

Затемно они очутились на площади Курского вокзала. Узкие улочки после рабочего дня быстро пустели. Часто они останавливались, и он ловил губами ее нежные губы, трогал прохладные щеки, чувствовал мимолетные взмахи ресниц. Он сказал, что отведет ее домой.

- Ой, - воскликнула она, - хотела тебя попросить об этом. Боюсь без тебя идти. Не знаю, так тревожно.

- Все будет хорошо.

- У меня отличные родители, но... - она замялась, - предчувствие, не поймут они. - Она прошла несколько шагов молча, потом остановилась. - У них как-то все рассчитывается вперед. Может, так и надо? Планы на год, на пятилетку, - Надя усмехнулась. - У них же каждое событие надо подготовить, с кем- то договориться, уладить. Мама как-то рассказала планы на меня. - Надя с тревогой посмотрела на него. - Тебя там нет. Я должна поступить в хороший институт, выучиться, хорошее место работы, муж, дети. Все есть. Говорит, так и должно быть. По-моему, главного нет - любви. - Она снова замолчала. - Спросила ее, она посмеялась, сказала, что все будет.

- У нас есть, - сказал Елисей и прижал ее руку к щеке.

- Я знаю, раньше даже не верилось.

У ее подъезда Елисей заметил черную "Волгу". Сразу вспомнил утро, школу. Но тут машина развернулась и, хрустя льдом, уехала. Они вошли в подъезд. Он не успел нажать кнопку лифта, Надя обняла его за шею, прижалась щекой к его губам и зашептала:

- Ты мой самый любимый, всегда о тебе думала и ждала. Я на тебя очень надеюсь.

Она нажала кнопку лифта. Елисею показалось, что она не решалась идти домой, да и ему самому неприятно было чувствовать, что ноги плохо слушались. Они вышли на ее этаже, дверь лифта с грохотом замкнулась, и почти тут же открылась дверь одной из квартир. В освещенном проеме стояла невысокая молодая женщина с беспокойством и тревогой на лице.

- Привет, мам! - воскликнула возбужденно Надя. - Познакомься, это Елисей.

- Что же ты не позвонила? Тебя все ищут. - Тут она взглянула на Елисея. - Очень приятно, проходите. Меня зовут Элеонора Семеновна. - Лицо ее так и осталось встревоженным. Ты, Надя, совсем о нас не думаешь.

- Я не могла позвонить.

Вышел ее отец. Надя опять представила Елисея, но особой радости на его лице заметно не было. Через минуту Елисей остался в комнате с ее отцом. С кухни едва слышно доносились голоса Нади и ее матери.

- М-да, - промычал Игорь Алексеевич, невысокий, черноволосый, с гладким без всяких эмоций лицом. - Похоже, я почти в курсе событий... - Он опять помолчал, мастерски продлевая неприятную паузу. - Надю сегодня пригласили в цэка комсомола, она сбежала, судя по всему, с вами.

- Да.

- Разве можно делать так? - понизив голос, внушительно проговорил Игорь Алексеевич. - Никакого права вы не имеете ею распоряжаться. Это хулиганство, безрассудство, наконец, преступно!

- По какой же статье? - с иронией заметил Елисей.

- Это далеко не смешно. Это преступление перед ее будущим. Много я таких смешливых молодых людей видел. И где они сейчас? По грязным пивнушкам, в лучшем случае, на задворках, в помойке, - свирепо прошипел он. - А людьми стали те, кто думал о будущем, боролся за него, трудился. Для меня всю жизнь закон - это поручение руководства, пожелание даже.

- Что ж, вы и свою дочь отдадите этому похотливому сукиному коту? вспылил Елисей, вспомнив сочные, заботливо отмассированные щеки комсомольского шефа.

Игорь Алексеевич ошарашено запнулся и впился в него глазами, Елисей чувствовал, как в нем закипает возмущение, но лицо Игоря Алексеевича так и не изменило своей холодности, может, лишь глаза сильно потемнели.

- Я вижу, я знаю, с вами надо говорить откровенно, - выдавил он. Это жизнь, из которой ни слова не выкинешь. У каждого начальника болтается между ног. Это надо учитывать... Чем лучше, если с вами будет спать? - Его голос глухо зарокотал. - Все равно, что в грязь лечь!.. Он, кажется, не мог уже говорить, только с ненавистью смотрел на Елисея.

- С вами не поспоришь. Вы, видно, большой спец по грязевым ваннам.

- Про вас я все знаю, - он снова успокоился, - вас вышибли из комсомола, вышибут из института, вы на шаг от тюряги, поверьте мне.

Елисей услышал всхлип, повернулся и увидел в сумраке коридора Надю. Она застыла неподвижно, закрыв лицо руками.

Игорь Алексеевич сорвался с места, подошел к дочери и попытался обнять ее.

- Лучше сейчас понять все, - сказал он.

- Как мерзко, - проговорила Надя, закрывшись руками, - мерзко. Я ухожу с тобой, - повернулась она к Елисею.

Игорь Алексеевич взвился и заслонил собой дверь:

- Никуда ты не пойдешь!

Из кухни вышла мать Нади и, видя переполох, противно и жалобно заскулила.

- Надя, тебе надо остаться, - сказал Елисей, - все будет хорошо, поверь мне.

Надя открыла лицо, из ее глаз текли слезы.

- Тебе я верю, - выдавила она, - я буду ждать.

Она повернулась и, не глядя ни на кого, скрылась за дверью комнаты. В гробовом молчании Елисей надел пальто и ушел.

На улице он окунулся в холодный воздух и тишину. Когда прошел метров двадцать, во двор влетела черная "Волга". Перед ним машина резко тормознула. Из нее вышел вчерашний комсомольский деятель, с места водителя вылез крепкий детина и облокотился на машину.

- Отлично, успел я, - пухлое лицо Сергея Марковича замерло перед Елисеем и засияло тихой улыбкой. - Ты, парень, оставь Надежду Игоревну. Ты ей не подходишь. Отец у нее дипломат, у нее самой перспективы блестящие. А у тебя неприятностей меньше будет. Лови момент. Для тебя, я как золотая рыбка. Все улажу. Люблю хорошие советы давать. - Он посмотрел на Елисея по-приятельски добро и безмятежно, уверенный в его согласии.

- Спасибо за совет, но не нуждаюсь, - ответил Елисей и обошел его.

- Жалко, - сочувственно произнес он вслед. - Видишь, Петро, глупый, молодой.

Услышав свое имя, детина отклеился от машины и загородил Елисею дорогу. Когда они сблизились, Петро молча сделал шаг вперед и без размаха коротко ударил ему в лицо. Елисей опрокинулся и упал головой на металлическую трубу ограды. Тусклый свет городской ночи померк...

***

Елисей открыл глаза и увидел высокий потолок, какие бывают только в старых домах. Потолок от времени потемнел в углах. Диван заскрипел, и Елисей поднялся. На кухне что-то мурлыкал Илья Ефимович, видимо, услышав, скрип, он заглянул в комнату.

- А проснулись, - проговорил он весело, - время уж, время.

- Вы знаете, - с грустью проговорил Елисей, - сейчас мне приснилось, что я умер. Как вы думаете, от чего?.. От любви.

- О, вам повезло.

- Но странно... Вам когда-нибудь снилась собственная смерть? Нет, это невозможное. Не может сниться собственная смерть.

- На все воля Господа, - заметил бодро Илья Ефимович. - Чайник уже бурлит. Давайте почаевничаем... А насчет снов, наверное, готов согласиться: не обычное ваше сновидение. С другой стороны, вчера мы вдоволь, я бы сказал даже, окунулись в царство смерти. Может, впечатления?

- Пожалуй, - Елисей задумался. - Как-то прикинул, посчитал... двое знакомых хороших померло, один совсем молодой. Пошарил еще: тот умер, этот спился, там болезнь неизлечимая. Родители. Что-то много смертей вокруг?

- Смертей много не бывает, - назидательно проговорил Миколюта. - Ничуть не больше рождений. Жизнь есть разница между рождениями и смертями. Во! Надо бы в первом классе такой закон заучивать вместе с азбукой. А то, пока молодой, все думаешь: явился сюда, чтобы конфетки лопать, смеяться, обниматься, наслаждаться - а всего-то имя тебе - уменьшаемое вечно. Будет ли в остатке что?

Миколюта ушел на кухню, что-то говорил оттуда, а Елисей погрузился в тающие ощущения сна, ему хотелось, пока не исчезли волшебные тени, что-то запомнить, сохранить.

Когда уселись за стол, Елисей сказал:

- Меня постигла печальная участь, но радость, легкость остались. Удивительно... Иногда на дочку смотрю, такая жалость бывает берет. Ведь знаю, с какой дрянью придется столкнуться за жизнь. Это же за что ни возьмись, какие страшные усилия нужны, сколько препятствий, себя преодолеть надо! Посмотришь на ее тельце тоненькое, кудряшки - куда ей совладать со всем этим. Жалко до боли. Потом подумаешь, так ведь и радость самая большая, когда преодолеешь как раз эту дрянь и тяжесть. Вопреки невозможному - добьешься. Может, чем глубже страдание, тем выше радость?

Илья Ефимович хохотнул:

- Готов согласиться. Вот, чай хлебаем, казалось бы, пустяк. В детстве пацаном и не заметил бы. Как было? Выхлебаешь второпях да во двор. А сейчас вспомнишь ужас, кровь военную - так сразу будто в раю чаем услаждаешься. - Он усмехнулся, прихлебывая из чашки, и все смотрел на Елисея с оценивающей усмешкой. - А самое поразительное, настоящее понимание радости только на фронте было. Конечно, чаще всего там от усталости, грязи, недосыпа - как животное тупое. Лишь бы уткнуться , забыться, ноги разуть. А помню, как проснулся в каком-то сарае: тьма, вонь, храп со стенаниями. А у меня мысль: вот, война кончится, и такая будет радость, такое счастье, ну, сердце не выдержит, на всю жизнь хватит, на всех. Только бы дожить, увидеть... - Илья Ефимович глотнул чаю. - После фронта ни разу такого не чувствовал. Еще иногда думаю, страдать-то, страдали, да кому от этого легче стало. Целое поколение выбито, вытоптано... А что дало?.. Если рассудить: два паука сцепились, один одолел - и опять в своей паутине добычу жрал... Мы как раз и были той добычей: букашки, мушки, от боли и страха подзуживали. Только очень тихо... Ах, как хочется оправдания подыскать, смысл. Вряд ли его можно найти... Мне понравился один герой у Фердинанда. Вчера прочитал маленький отрывочек. Там одного уголовника дружки убили. Он из домушников. Однажды милиция накрыла их на выходе. Он успел залезть в мусорный контейнер и в дерьме часа два просидел, пока милиция вокруг шарила. Это его так поразило, что-то на грани помешательства. Вдруг представил, что сам он ничуть не лучше осклизлого трупного червя, глиста, так же паразитирует на людях. Как закон природы: есть здоровое тело, есть на нем паразиты, точут, скребут. А единственное спасение - окунуться внутрь себя, узреть чудо жизни в себе. В общем, дружки его не поняли и зарезали в каком-то подвале. С плюрализмом плохо у них было. А умер не сразу, всякие видения его посещали... Занятно получилось.

- Что же с рукописями делать теперь? - спросил Елисей, вспомнив рассказ, который читал ночью.

- Пусть живут, пока мы рядом копошимся. Посмотрим, на что нас хватит. Может, и мы догадаемся, почему мальчик Фердинанд осенью сорок первого вернулся с полдороги в могилу.

- Загадочно, - Елисей старался не выдать иронии, говорил с серьезным видом. - Молодой парень, жизнь огромная ждет, все волнует, чего только не нафантазируешь... С другой стороны, знаете, - он улыбнулся, - этот библейский скепсис: все, что было, то будет... Ну что его ждало: надоевшая школа, первая сигаретка, друзья-пацаны, девчонки-подружки, выпивки в подворотне. Как он любил шутить: от "Красной зари" до "Красного знамени". У них в округе такие заводы. По этому пути многие его дружки спившиеся прошли с конечной остановкой на погосте.

- Он-то как раз от такого маршрута уклонился, - заметил Илья Ефимович и встрепенулся. - Господи! Да одна графомания наша чего стоит: мечтания, терзания, отчаянье. А хоть одна удачная строка - все окупят! Знаете, как начинается рассказ про домушника? В память врезалось. "Если бы не одно помойное обстоятельство, Федор никогда бы не стал человеком..." Так вот. Уверен, не было еще такого на свете. Вот и ваш библейский скепсис.

- Не мой.

- Ну, нашего ветхозаветного собрата по графомании.

- Илья Ефимович подлил Елисею чая, а тот, все еще занятый разговором, хлебнул полный глоток. Кипяток опалил гортань. Как рыба, открытым ртом он тянул воздух, закрыл глаза, поглощенный кипящей энергией замкнутой в груди. Когда волна огня спала, Елисей открыл глаза и остолбенел в изумлении. Перед ним сидел Фердинанд, иронически смотрел сквозь него и говорил, наверное, Илье Ефимовичу, который очень внимательно слушал.

- Бьюсь об заклад, именно ты, Илья, проводишь меня до лифта крематория. И не отречешься от меня: будут здесь, - он махнул рукой в угол, стоять мои пыльные рукописи - моя плащаница. Выпить бы по такому случаю.

- Ну, это еще бабушка на двое сказала: кто из нас первей.

- Ха-ха, - ухмыльнулся снисходительно Фердинанд, - и будет это чудесными августовскими днями. Люблю это время...

Елисей глаз не закрывал, не моргал, только легкое головокружение: комната как бы дрогнула, завалилась куда-то - и тут же твердь успокоилась и окаменела.

Фердинанда не было и в помине, напротив сидел Илья Ефимович, задумчиво хрумкая печенье, глаза его рассеяно потускнели.

- Фердинанд здесь был? - вырвалось у Елисея.

- Бывал, редко, правда, - Илья Ефимович оживился.

Суть вопроса, конечно, не дошла до него.

- А он не говорил вам, что вы его будете хоронить?

- А что, вам тоже говорил? - заинтересовался он. - Да, было такое. Запомнил. Думал, чепуха, так за рюмкой болтовня. Удивительно, он был прав. - Илья Ефимович оглянулся на окно. - Август, погода чудесная. Лифт крематория. - Он удивленно хохотнул. - И рукописи его. Назвал их "плащаницей". Любопытная метафора.

- И мне тоже сказал.

- Ну вот, как это объяснить? - воскликнул Илья Ефимович. - Его уже не расспросишь. У вас так бывало?

Елисей неопределенно качнул головой. Миколюта задумчиво заговорил о тайнах, которыми полна жизнь.

Скоро Елисей откланялся и, прихватив небольшую рукопись, очутился на лестнице, он смог добрести только до окна. Понимал, если сейчас же не разобраться во всем, то виденное поблекнет, затянется недоверием, и скудоумие жизни потихоньку убедит, что все почудилось - ничего не было.

Елисей приблизил лицо к замызганному мутному стеклу, в нос ударил запах пыли, сухости, от переносицы к затылку пронеслась рассыпающаяся искрами волна... Земля мгновенно приблизилась, он словно окунал в ее песок руки, но по-детски маленькие, слабые. Всего лишь секунду с недоумением он взирал на оцарапанные пальцы с обгрызенными ногтями, а потом накатила спокойная и ласковая волна уверенности, что через минуту, как обычно, из дверей выйдет мама, подхватит его ладошку, и они отправятся домой. Она будет нести тяжелую сумку, в которой лежат нехитрые детсадовские сладости в виде ватрушки с запекшейся корочкой рассыпчатого творога, кусочком запеканки и банки с янтарным компотом, в котором полно изюма, разваренного, переполненного сладостной мякотью.

Закатное майское солнце горело на острой щетинке молодой пахучей травы, жаркими бликами ложилось на крашеные доски детсадовской песочницы, на гнутые трубы детской качалки. Лися в спешке отгребал совком песок, чтобы успеть до прихода матери соорудить тайнички из только что собранных разноцветных стекляшек. Взял первый осколок, поднял его на свет, вглядываясь в темно-красную плоть стекла, в причудливую грань неровного излома. Кроваво-коричневая пелена сдвигалась, поглощая кусты с россыпью нежных листочков, глушила белизну оконных рам, треснувшую штукатурку стены здания. Безмолвно в красном облаке открылась дверь, вышла мама с испуганным лицом, за ней выкатился детсадовский завхоз с жирным злым лицом. Мама шагнула к Лисе, но жилистая рука завхоза вцепилась в рукав пальто. Коричневая материя напряглась складками, потом блеснул солнечный красный зайчик. Завхоз взвизгнул бабьим голосом и схватился за руку, которой только что удерживал маму.

- Еще пожалеешь, - его голос заклокотал и прервался, как будто иссяк воздух, - кровь...

Да, по его руке ползла, увеличиваясь, черная полоса.

- У-у, су-ка, - провыл завхоз. - Я Нинке каждую неделю и масло даю и сахар... - он сжимал рукой порез. - Тебе буду давать. - Он пьяно шатнулся и повалился спиной на дверь. - Пошли со мной, не пожалеешь.

Мама схватила Лисю за руку, красное стеклышко выпорхнуло из пальцев, отдавая всему вокруг яркое разноцветье. Оцепенение схлынуло, и Лися залился ревом, уловив наконец волну ужаса, беспомощности и отчаянья. Мама тащила его и, наверное, безотчетно сдавливала до боли детские пальцы. Он затих и молча терпел боль, понимая, что надо терпеть, надо бежать, надо поспевать за стремительным шагом мамы, и только вместе с ней они смогут избавиться от холодного ужаса, который остался позади.

Мелькали встречные прохожие, промчалась "Победа", показался забор, за которым скрывался родном двор. Мама остановилась, она наклонилась, вглядываясь в его глаза.

- Ты извини, - прошептала она, - я нечаянно, - она погладила его ладонь. Ее глаза затуманились слезами. Она заговорила торопливо, словно заговаривая боль: - Скоро лето, а осенью пойдешь в школу, будешь учиться, пятерки получать, двойки. Но я тебя не буду наказывать, ты всему выучишься, все будешь знать... - она помолчала, потом повторила с сомнением: - Все... а из детского сада я уйду, - она выпрямилась, и они уже без спешки пошли вперед...

Мутное стекло разделило их. Пыль лезла в нос. Елисей медленно сошел по лестнице. Перед ним был тесный, сдавленный стенами домов дворик: окна чуть не валились на асфальт, тут же - клочок травы, песочница, скамейка, за ней куст сирени, падающий вытянутыми побегами к окнам противоположной стены. Со стороны асфальтовой ленты улицы заползла солнечная полоса. Самого солнца видно не было.

Он сел на скамейку. Его мутило непонятными ощущениями. Вспомнил появление жены, не желавшей его участия в похоронах Фердинанда... и сейчас. Он видел, что это обман. В его силах было направить взгляд назад и не торопясь бесстрастно взглянуть вперед... Он поднял голову: над ним в причудливом многоугольнике карнизов крыш томилась родниковая синева неба. Упоительный озноб вспыхнул в позвоночнике, пронзил золотым потоком спину, окутал затылок, невидимым потоком устремился в небесную глубину, в которой растворилась солнечная позолота...

Полевая дорога, темная от ночного тумана, в пятнах коровьих лепешек, потянулась на пригорок, и с каждым шагом становилось тяжелее. Пожалел, что надел сапоги. Не хватало воздуха, льдистые глотки охватывали гортань и не могли наполнить подвешенное в пустоте сердце. Хотелось лечь в серую от инея пожухлую траву, зарыться лицом, руками в ее осенний холод.

Он остановился. Позднее октябрьское солнце все никак не могло пробиться через пелену тумана, лишь вершина пригорка начинала наливаться теплотой. Туда шагала молодая женщина. Он видел копну темно-русых волос, бьющиеся края распахнутой куртки, корзинку на изогнутой руке. За пригорком начнется лес, в котором сейчас полно грибов. Скоро солнце прогонит ночную сырость, заструится порывами легкий ветер, захрустят под ногами ломкие листья...

Его корзина стукнулась о глинистую твердь дороги. Он сделал шаг, другой, подальше от тусклой глины, и постарался удобнее лечь в траву. Сердца не было, затылок холодила трава. К нему склонилось испуганное лицо молодой женщины. Она трогала его руки. Он думал о том, что смерть не может присниться, такое может быть только наяву. Потом появилось ощущение, что все замерло. Не могло подняться солнце, не двигался воздух, застыло лицо женщины. Что же еще?..

Ничего больше не было. Вместо осенней белизны инея на траве - тесный дворик, яркие блики солнца на обшарпанных каменных стенах. По асфальту шаркала старушка с замызганной сумкой в скрюченных пальцах.

Елисей побрел к остановке троллейбуса. Спина все еще холодела от колкой тверди пригорка.

Троллейбус появился, едва он вышел к остановке. Он плюхнулся на свободное сидение, на разогретую солнцем обшивку. Пересекли площадь и покатились в низ, к зоопарку. Здесь еще осталась горячка последних дней. Люди бесцельно бродили по тесным тротуарам, глазели на стены, покрытые воспаленными призывами и восторгами. Троллейбус затормозил у остановки около ограды зоопарка, тут же гранитная плита, на которой сообщалось, что Ленин выступал с речью в зоопарке. На противоположной стороне он увидел Андрея, двоюродного брата жены. Последние годы Андрей не пропускал ни одно сборище, демонстрацию. И сейчас, как обычно, его завитая шевелюра была словно отброшена сильным ветром назад, а лицо сияло восторженным вниманием к собеседникам. Наверняка, обсуждали недавние происшествия. Вот он заговорил, рьяно разбрасывая руки. При волнении он начинал заикаться. А на всяких родственных пирушках отличался тем, что бесстрашно напивался, а потом в туалете болезненно выташнивал только что съеденную пищу. Изредка возвращался к столу, окидывал всех мученическим взглядом и просил извинения.

Почему он или кто-то другой может надеяться на то, что их присутствие здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопонятное и неутешительное.

Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему Илья Ефимович, и открыл наугад.

"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я расскажу тебе все..."

***

Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор. Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мороза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому привык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.

Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..

- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...

Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.

Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.

- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.

Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.

Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.

Сейчас или днями позже этот окровавленный зверь, чей рык сотрясает души живых на десятки километров вокруг, пожрет отца и поползет дальше.

Мой приятель, который бледнея вслушивался в глухие раскаты за горизонтом, вдруг задрожал, как от смертельного озноба. Я почувствовал, что по моим щекам против воли катятся слезы.

- Испугались, ребятки? - проговорил хрипло солдат, сопровождавший машину и зябко кутавшийся на куче брезента. - Ничего, для вас все позади.

Он тоскливо хмурился, пошевеливая побитыми проседью усами. О нем говорили, что был уже там, видел передовую, а после госпиталя оказался в ополчении.

- Такая судьба наша... Сила у него страшенная. А вы держитесь подальше. Бог даст, образуется, поживете, детишек родите, нас вспомните.

На меня снова накатило то чувство, с которым я прощался с отцом: что говорит со мной человек, переступивший непреодолимую черту. Он знает об этом. А я знал, чувствовал, что буду жить, буду вдыхать морозный радостный воздух, видеть солнце, чувствовать силу своего тела или его безмерную усталость, которую лечит провальный сон. Я буду жить.

Второй день. Почему-то мне кажется, что знаю я свой последний день до мельчайших подробностей. Навязчиво является одно и то же видение: августовская прозрачная, уже холодеющая синева неба, золото солнца, упавшее на сухое колкое жнивье, легкий привкус невесомой глиняной пыли над лугом. Наверное, в такой день я умру. Будет крематорий, горсть пыли от меня. В ней все, что составляло длинную, почти бесконечную череду моих дней. Только я один мог бы разглядеть в серой тошнотворной кучке бриллиантовую россыпь рассветов, тоску глухих холодных осеней и другую мелочь, которой набита странная колымага моей жизни.

Мой сын родился, когда мне было уже за сорок. Иллюзии к этому сроку совсем исчезли, и поэтому на младенца смотрел я с сочувствием и состраданием. Бессмысленное движение чистых глаз, ручки и ножки, что-то хватающие, теребящие. Полное неведение будущего. Иногда, механически управляясь с запачканными пеленками-распашонками, подменяя умотанную мамашу, я вглядывался в его лицо, надеясь найти хоть слабый отклик. Смешно, но я бы хотел найти в нем понимание того, что есть мы, что это я склоняюсь над ним, трогаю его, и он знает об этом.

А на третьем месяце его жизни все и произошло.

В один из летних жарких дней, я как обычно склонился над сыном, заворачивая его в очередную пеленку, заглянул в его отвлеченные глаза - и тут личико прояснело, губки дрогнули и потянулись в непривычную улыбку, и ротик с восторгом забулькал смехом.

Смех вспышкой света озарил комнату, разлетелся по квартире, метнулся в окна, чтобы все знали - родилась душа. Жена остолбенело замерла в дверях, ревниво сокрушаясь: как это, ее дитя дарит первый смех не ей! Да простится ей этот гнев.

О, этот божественный миг! Когда моя бессмертная душа, дрогнув, озарила прикосновением мое дитя, вдохнула глоток души в маленькое тельце.

Гром и молния, пожалуй, тоже были. Если считать таковым ревнивый, неподвластный чувствам грозный блеск глаз жены. Да и как не разгневаться, как не возмутиться, если это н е т в о я д у ш а прильнула к теплу будущей жизни, а е г о ! Пусть даже он и муж тебе, и отец твоего сына. Все равно чудовищно - это же б е с с м е р т и е ! Если не об этом говорить, не об этом сокрушаться, то о чем же еще!

А через некоторое время глаза сына поменяли цвет: стали карими, как у меня. Теперь он смотрит на свет моими глазами, в нем теплится и растет капля моей души.

Теперь-то я был совершенно уверен, что моя душа жила в моем сыне. Ее трепет я вижу в его глазах. Как в зеркале, я нахожу отражение своих глаз, и его глазами загляну в новый мир. .Моя душа бессмертна. Отец мой растворился в глине подмосковных полей, но это его тоска теребит меня, когда я осенней распутицей бреду мимо сырых низин, заваленных пожухлым листом, когда смотрю на тревожно хлопочущую под ветром осину. Когда мой серый прах смешается с землей, а мой мальчик окажется в сыром захламленном клочке осеннего леса, в нем пробьется и эта осенняя хандра, от которой тоскливо сожмется сердце, и разольется по телу сладостной волной сознание, что бьется, пульсирует огонек жизни и не погаснет никогда, как бы не дул холодный ветер, как бы не грозила грядущая зима, усыпая омертвелые листья и траву сухими колкими снежинками.

Третий день. Нет смысла. Нет бога. Ничего нет. Есть бледное лицо сына, охваченное жаром тельце, слабые пальцы, упавшие на кровать. Врачи что-то отрешенно, отстранено толкующих о плохих анализах крови, о том, что они делают все возможное. Их глаза зашорены, занавешены. Они не хотят видеть отчаянья в толкущихся перед ними родителях. Лишь няньки и медсестры обозначают суету и заботу после получения ими денег. Жена, забегая домой, прячется по углам и плачет. Кроме отчаянья, у меня ничего не осталось. Теперь я знаю. Нет смысле. Нет бога. Ничего нет.

Сын очнулся от жара где-то около пяти вечера. Его рука слабо шевельнулась, он открыл глаза. Он видел меня, смотрел спокойно и серьезно.

- У тебя что-нибудь болит? - спросил я .

- Нет, - едва слышно раздвинулись его губы.

Он снова молчал, глядя серьезно и спокойно.

- Я болею, - сказал он, - и мне все хуже... Так ведь? Я, наверное, умру?

- Этого не может быть, - едва пролепетал я.

Он, казалось, успокоился, а через некоторое время сознание ушло от него - навсегда.

Ничего не стало. Через какое-то время мы с женой разошлись. Я стал жить один. Но смысла в этом не было. Я даже не пытался искать его. Зачем? Больше ничего нет. Я все тебе сказал.

***

Однажды вечером зазвонил телефон. Елисей снял трубку.

- Здорово, - вонзился в ухо знакомый переполненный весельем голос, узнаешь Валерку? Я твой должник, - он счастливо захихикал, - до этой, до гробовой досочки. Ах, досочки мои, досочки.

- Ты что, поправился? - спросил Елисей, вспомнив их разговор, его бледное трясущееся лицо.

- Отлегло, спасибо тебе.

- Я то тут при чем? - удивился Елисей?

- Не скромничай. Если бы не ты... ой, как плохо мне было, теперь как рукой сняло. В общем, через минут десять выйди к подъезду. Мои ребята тебе коробочку передадут. От меня подарочек, не пожалеешь.

- Не нужно мне ничего.

- Брось, и не заикайся.

Не успел он повторить отказ, как в трубке зазвучали гудки.

Раздосадованный Елисей все-таки накинул пиджак, сказал жене, что ему надо выйти минут на десять.

По безлюдной улице редкой вереницей тянулись фонари. Вокруг царили не свойственные городу покой и тишина.

Разудалое веселье Есипова ничуть не удивило. Он, как водится, сразу забыл о всех ужасах и клятвах, едва полегчало. Вряд ли, подумал Елисей, существует на свете что-нибудь, что могло бы остановить Есипова, если его плоть хоть немного набрала силы. В юности он, кажется, даже сам боялся терзающих его желаний. А сейчас даже угроза смерти не устрашает. Еще из поры совместной учебы в памяти Елисея остался один такой эпизод.

Один из преподавателей явился на занятия с симпатичной ассистенткой. Девушка была в самом соку, ее мягкое, сочное тело переполняло тонкую ткань одежды. Есипов весь вытянулся, как охотничья собака в стойке. Он пожирал ее глазами, а иногда переводил взгляд на преподавателя и бледнел, потому что профессор известен был злобным характером и цепкой на студенческие проделки памятью.

Так Есипов терзался до перемены. Едва прозвенел звонок, он ринулся вперед. Он ходил кругами около стола, за которым укладывал портфель преподаватель, не зная, как выманить аппетитную девицу.

Когда они наконец встали из-за стола и двинулись к двери, один из студентов спросил о чем-то профессора, и тут же Есипов разъединил ассистентку и ее шефа и чуть ли не руками вытеснил красавицу за дверь, где сразу обрушил на нее все свои способности: улыбки, намеки, поглаживания.

Через неделю или две по институту пронесся слушок, что тот профессор, зайдя не вовремя в свой кабинет, застукал ассистентку и Есипова в момент любовного восторга. Есипов был страшно перепуган и каялся на каждом углу, но как всегда вышел сухим из воды, а вот ту девицу в институте больше никто не видел.

На перекресток из темного проулка лихо вылетела черная "Волга", круто развернулась и , грузно сунувшись на передние колеса, тормознула у ног Елисея. Дверца открылась, салон слабо осветился.

- Елисей Иванович? - послышалось из машины.

Елисей наклонился, желая разглядеть, кто находился внутри. Чья-то крепкая рука вынырнула из проема двери и уцепилась в его плечо. Пошатнувшись, он завалился на заднее сидение.

- А где Валерий... что за шутки? - возмутился он.

Близко Елисей увидел улыбающиеся лица крепких молодых людей.

- Валерий Дмитриевич велел доставить вас как принца, а при сопротивлении - живого или в анабиозе, - сказал один, и вместе они довольно заржали.

Машина, круто развернувшись, уже неслась по пустынной улице. Повиляв по кривым улочкам, они оказались в районе местного стадиона. Машина вкатилась в распахнутые ворота и остановилась у приземистого сруба с тускло освещенной дверью. Стены были выкрашены черной краской, и поэтому избушка совершенно сливалась с тьмой ночи, только слабый фонарь над входом да узкое запотевшее оконце выделялись на черном фоне. Едва они вошли, как Елисей сообразил, что это сауна. Вдоль стены стояли шкафчики с одеждой, одежда была разбросана на креслах и стульях, в беспорядке расставленных в предбаннике. За дверью в парилку шумели голоса, хохот. Парни, которые его привезли, видимо, решили, что больше опекать его не надо, быстро скинули одежду и нырнули в жаркий проем двери. Сразу же оттуда появился Есипов, совершенно голый, весь распаренный, мокрый, колышущийся бесчисленными складками жира, словно плохо надутый шар, подпираемый маленькими ступнями.

- Елисеюшка, извини. Ты не в обиде? - Лицо его счастливо светилось, а голос ласково ворковал. - Прости маленькую шутку, давай в компанию, я твой должник навечно.

- Надо жену предупредить, - ответил Елисей, подходя к телефону. Он уже смирился с вынужденной встречей, постарался успокоить жену и сказал, что его привезут обратно на машине.

Он разделся, пристроил в свободный шкафчик свою полупотрепанную одежду. Есипов подхватил его мокрой горячей рукой, подвел к двери и почти втолкнул в клубящийся жар. Тут же Елисей разглядел голых девиц. За его спиной довольно заурчал Есипов, животом проталкивая дальше.

- Мы тут секцию открыли, - громко заявил Есипов и под общий хохот добавил: - Будешь пятым членом. И тебе задание сразу. Может, выручишь? Ну, мужичков мы членами секции запишем. А вот как нам с нашими мамочками быть?

- Пиши влагалищами секции, - буркнул Елисей первое, что пришло в голову, злясь на Есипова.

Общее веселье снова взорвалось. С повизгиванием смеялся Есипов, в щенячьем бульканьи его голоса было столько радости, такое по-детски слабоумное наслаждение, что Елисею стало его немного жалко, хотя жалеть его было не за что. Но тут адский жар проник в тело Елисея, размягчая, оплавляя каждую клеточку, и он затих, прикрыв глаза. Его уже не беспокоило собственное голое тело, таких же голых девиц. Весь поглощенный бушующим в воздухе огнем, он плюхнулся на покрытую простынею скамью и старался больше не двигаться. Есипов что-то говорил в общем шуме, но слова не проникали в его сознание. Наверное, он выглядел довольно отрешенно, и поэтому Есипов быстро отстал и повалился на топчан в углу. К нему прильнула невысокая женщина с налипшими по плечам черными волосами, ее легкое, переливающееся тело клубилось и пенилось, подобно раскаленному воздуху вокруг. Есипов, распластанный, с раскрытым ртом и глазами, замер.

Шум отдалился от Елисея, воздух сгустился, наполняясь светом, в котором стирались и тонули смутные силуэты, тени. Свет пульсировал, и его вспышки касались тела, словно волны, пробегая по груди, спине, охватывали голову. Наконец самая яркая вспышка поглотила Елисея... И он вновь оказался на пожухлой траве полого склона, возле глинистой дороги. Так же безжизненно лежало его тело, так же клонилось к нему лицо молодой женщины. Но только все вокруг было ярко озарено солнечным светом. Солнце пылало над горизонтом, утончая небесную голубизну, заливало каждую складку земли, испаряя холодную изморозь на листьях и траве. С тревогой и радостью он чувствовал, как солнечная энергия пронизывает его, наполняя теплом.

Женщина звала его, но он увлеченный сиянием вокруг, не слышал ее. Губы ее снова зашевелились.

- Мне надо идти дальше, - сказал Елисей, или ему показалось, что он говорил.

Она не слышала, тревога на ее лице не исчезала.

- Ты видишь свет вокруг? - спросил он, но ее лицо не изменилось. Мне надо видеть, что придет с этим светом, - добавил он, уже не надеясь, что она поймет...

Свет исчез. Его губы обжег горячий воздух, кожу охладил струящийся пот. Рядом он увидел другое лицо, молодое, почти детское, с алыми нежными губами, светлые вьющиеся волосы пропитались влагой, свернулись тяжелыми влажными кольцами, обвили длинными прядями нежные уши, охватили тонкую шею, легли на детские плечи. Голубые глаза в облаке темных завитков ресниц смотрели вопросительно и строго.

- Я вас знаю, - она смутилась, - да нет, я знаю... вы очень хороший человек. А я Настя.

Она замолчала, легко погрузившись в раздумье, словно деревце, ветки которого только что теребил порыв ветра. Руки ее, казалось, еще летели в исчезнувшем движении, стройные ноги едва касались пола.

- Я рада... сейчас не надо говорить...

Она придвинулась к нему, ее пальцы скользнули по его волосам, охватывая затылок, шею. Лицо Елисея коснулось ласковой волны ее груди. Он медленно погружался в тепло ее тела, словно в надвигающийся поток. Каждая его мышца насыщалась энергией и силой, погружаясь в нежную глубину. В движении растворился тот жестокий холод октябрьского замороженного склона, который казался ему холодом смерти. Потом исчез последний ледяной кристаллик, царапавший его душу. Вместе с ним исчез и он, осталось лишь время, которое текло легко и незаметно, как сон...

Сон прервался движением. Он почувствовал, что тепло дробится, разрывается, ласково отталкивает его. И он снова становится тяжелым и грубым. Настя отстранилась, его опять охватил сухим жаром воздух. Он остался один, потом до него донеслись голоса из-за плохо прикрытой двери.. Двигаться не хотелось.

Через некоторое время в дверях появился Есипов, с накинутым на плечи халатом, раскрытым на огромном животе.

- Хорошего понемногу, - пробасил он. - Конечно, мы потрясены и прочее...

Он потянул Елисея за руку. Они очутились в предбаннике, затем прошли к двери напротив и оказались в маленькой комнатке с низким мягким диваном, маленьким столиком, заставленном бутылками, рюмками, тарелками с едой. Есипов кинул ему халат, сам тяжело плюхнулся на диван.

- Я тут немного принял, - сказал он, наливая водку, - и тебе советую. Для шевеления мозгов, хотя этого не обязательно, а вот для прыти членов. - Он захихикал. - Впрочем, прыти тебе не занимать.

- Неужто в моралисты решил записаться? - спросил Елисей, наблюдая, как Есипов выпивал, закусывал и, почти не прерываясь, говорил.

- Куда мне, - усмехнулся Есипов, - а вот что меня всегда потрясало в тебе - независимость. Полное отсутствие осторожности. При такой неосторожности легко лишиться независимости. Настучит кто, например, твоей жене... хлопот не оберешься.

- Твоя основная профессия, вижу, - заметил Елисей, - деформировала тебе мозги.

- Обижаешь, - надулся Есипов, но потом усмехнулся. - Да не собираюсь я тебя цеплять за жабры. Хотя видал я виды в этом духе.

- А давай предположим, что действительно неизвестный доброжелатель позвонил моей жене и доложил с подробностями. Как ты думаешь, что будет? - спросил Елисей.

Есипов воздел глаза к потолку и сморщил кислую физиономию.

- Да ничего не будет, - сказал Елисей. - Мало ли причин для женского гнева при нашей жизни. Станет одной больше. Она даже благодарна будет, потому что страхи женщины постоянные наконец обретут реальность. Будет кого винить, с кем бороться. Стану ей понятней.

- Да я пошутил, - умоляюще сказал Есипов. - Я тебе всем обязан, извини.

Он пьяно рассмеялся, его обвисшие щеки задергались.

- Я объяснил на собачьем уровне, - продолжил Елисей. - Чтоб понятней было. Для твоих жеребцов эта парилка - предел всего, мечта. Ради этого готовы на все. - Елисей вспомнил, как вел себя совсем недавно смертельно бледный и жалкий Есипов. - Да и ты недолго помнишь свои клятвы. Впрочем, не переживай. Ни минуты не сомневался, что разгуляешься на всю катушку, едва полегчает.

Есипов вздохнул и развел руками:

- Из любопытства подцепил тебя. Виноват, - его лицо посерело. - Может, от страха я сюда закатился. Сейчас полегчало, думаю, а вдруг завтра прижмет - и все?.. Это же ужас. - Он схватил рюмку и жадно выпил. - Никогда в жизни никому не скажу я. Верь мне!.. Ну, хочешь я о себе такое расскажу?..

- Зачем?

- Тебе, может, и ни к чему. Мне пригодится. Сейчас ведь для тебя кто я? Презираемый червь. Под каблук попаду - и не жалко. А как уязвлю тебя какой-нибудь пакостью, так хотя иногда вспомнишь меня. Ужаснешься, пожалеешь. Глядишь, и на меня капля благодати прольется. - Есипов захихикал, подергивая головой, глаза с набрякшими веками тяжело косили вниз на заставленный стол. С трудом двигая губами, он проговорил: - Господь наш молится за нас, муки за нас принял... Вот, и ты послушай.

Он медленно поднял рюмку, долго мусолил ее жирными губами, высасывая содержимое, затем натужно сопел, забывшись на минуту. Потом, словно что-то увидел, веки его дрогнули и поднялись. Он, казалось, смотрел на ему одному открывшуюся картину.

- Жил-был поэтик шустрый, - Есипов назвал имя, Елисею в ней послышалось что-то знакомое. - Да, когда это было. Еще при царе Горохе. Пьяница, конечно, скандалист. Но с гениальной шизинкой. Прибыл в столицу, втерся в их, поэтов, компашку - и попер. Вполне мог мэтром быть. Но слишком задирист был, меры не знал. А мера, - Есипов торжественно поднял указательный палец, - в советские времена - главное! Так мало ему... Он еще внучку одного тогдашнего члена ухитрился закадрить, нахал... А был я ему лучшим другом. - Есипов замолчал, будто прислушиваясь к тому, что бурлит в его утробе. Наконец глаза его ожили, двинулись и, наткнувшись на Елисея, остановились. - Так, будешь молиться, замолви и за меня словечко... Организовали нам путевочки на Селигер. Ах, какая чудная природа там. Появляется желание раствориться. Вот и растворились. Пили по черному. Пока однажды утречком... Солнышко едва взошло, туманец еще по воде, птички... Потащил я его на лодочке кататься. Разомлел он, стишки читает, а я гребу. Отплыли подальше. Я и тогда грузный был и, ну, совершенно нечаянно лодку опрокинул. Кричу ему: плыви к берегу. Он и поплыл, родимый, а я, значит, за лодочку уцепился. Тут, конечно, случайно спасатели на берегу оказались, специалисты. Бросились на весла, упираются, и он - саженками. С ним поравнялись, наверное, сказали ему, чтоб греб чаще и дышал глубже, да и ко мне махнули. Вытащили меня. Я спрашиваю: где дружок мой сердешный? Говорят: красиво плыл очень, не хотели мешать, на берегу, небось, сушится. Оглянулись: пустыня, ни на берегу, ни на водах. А по дну идти далеко было... Так потерял лучшего друга.

Есипов замолчал, глаза его не двигались, оживление в них исчезло, взгляд померк, веки тяжело прикрылись. Слышно было лишь натужное дыхание.

- В плохую погоду дышать тяжело, - неожиданно трезво сказал он. - В эти путчевые дни помирал совсем... А бугры наши дураки все-таки. Вот так. Хотел в мемуары записать жалкую историю. Да все некогда. А хорошо было бы напоследок шарахнуть. Хотя, кого сейчас удивишь. Да и тварь я мелкая. Если б крупная тварь рот раскрыла - вот подивились бы... Скажи, Елисеюшка, чего они таятся? Ведь все равно никто не пикнет. Как ты про жену сказал. Равнодушно отвернутся. Значит, зависят, потому и таятся, втихаря тащат.

- Да, любопытно, - сказал Елисей. - Ни одна скотина, у которой руки в крови, не заявит с трибуны, что на всех плевал, что грабил и будет грабить. Скорее начнет врать про благо народа, про врагов человечества.

Есипов согласно кивнул и усмехнулся довольно.

- Это значит, - продолжал Елисей, - что суд уже идет. Подонок трепещет, страх пожирает его. Пусть он молод, щеки его румяны. А казнь уже началась. Может, твой живот и есть исполнение приговора. Насколько больше натворил бы ты гадостей, будь ты строен и силен? Давно растолстел?

- Лет пятнадцать... - промямлил Есипов.

- Пятнадцать лет ожирения без права похудеть, - рассмеялся Елисей.

- Одного моего дружка, банкира, застрелили, - сказал Есипов с ухмылкой. - Его, получается, к расстрелу приговорили?

- Выходит.

- И никто не укроется, не спрячется?

- Где? Сам же он и пишет себе приговор. Вот, он говорит: презираю жизнь человека, плюю на закон, выхожу на охоту за человеками. Так сразу начинается охота и на него. А на охоте: кто быстрее стреляет, тот и охотник. Легко трофеем стать, и рога твои на стенке повесят.

Есипов налил полную рюмку водки и торопливо глотнул. Несколько мгновений вытаращено смотрел в пространство.

- Как же быть мне? Может, покаяться? Честно, завяжу, брошу все...

- По-моему, тебе на роду написано предавать.

- Ничто не исправит, - согласился Есипов.

- Могила приберет, всех исправит.

- Хорошее утешение.

- Поэтику твоему страшно было, когда твои спасатели-специалисты приголубили?

- Он пьян был в дугу, неожиданно для него.

- А ты знал. Вот, сейчас лишние знания тебя и терзают. Поэтик, может, по нечаянной злобе тоже кого-то приголубил, так и с ним обошлись неожиданно.

- Как все просто. Надумываешь ты, - Есипов запыхтел раздраженно. Нет никакого суда. Справедливость, честь, - лицо Есипова злобно затряслось, он стал плеваться, - блевотина все.

- Нет, - проговорил Елисей спокойно, - для тебя нет, ни справедливости, ни чести. Почему же ты хочешь жалости, сострадания? Для тебя же их нет. Действительно, просто. Гениально просто.

Есипов снова выпил водки, затем еще, и застыл, прикрыв веки. Гора его тела застыла, тяжело окаменела. Казалось, нет такой силы, которая могла бы оживить его, вдохнуть движение в непомерно толстые руки, нелепо раздвинутые ноги. Через минуту легкая судорога прокатилась волной по телу Есипова.

- Плевать на все, - пробурчал он, не открывая глаз, снова замер и стал похрюкивать носом, с трудом втягивая воздух.

Он отключился, аудиенция закончилась. Елисей вышел в раздевалку. Здесь было тихо, только в углу на скамейке, протяжно сопя, спал парень, с головой укрывшийся курткой.

Вместе с усталостью подкатила тоска, которая больно сжала сердце, сковала тело. Приступы такой тоски случались с ним. Глухими темными осенними ночами многих давит тоска. Елисей стал быстрее одеваться, чтобы скорее уйти.

На улице, видимо, недавно прошел дождь, потому что Елисея сразу окатила волна влажного пахучего воздуха. Он ощутил во тьме движение сыплющей каплями листвы, запах вязкой сочной земли, податливо расступающейся под ногами.

Рядом двинулась тень и приблизилась к нему. Это была Настя. Она куталась в короткий плащ.

- Вы были другом моего папы. Алексей Жуков, - сказала она тихо.

Над деревьями прошумел порыв ветра, стряхивая остатки влаги. Лицо оросили прохладные капли.

- Моя фамилия, правда, другая. Они развелись с мамой давно. А потом он умер.

Елисей привлек ее к себе, чтобы защитить от холода. Теперь он понял, почему ее лицо тревожило его неуловимо знакомыми чертами и почему его память откликнулась грустью при виде ее. Хотя в ней трудно было узнать тяжелого, большеголового Лешку, с темно-ржаными кудрями, с бисеринками пота на широком разгоряченном лбу.

- Благодарна вам, - сказала она совсем тихо. - Он много говорил о вас. Еще тогда поняла, что вы такой же добрый и несчастный, как он.

- Нет, я счастливчик, - пошутил Елисей. - Соблазнил такую красавицу. Я - отец семейства, старый, погрызенный сединой. И вдруг. Теперь поверю, что чудо возможно. Сон такой видел, и наяву...

- Да, я тоже знала. Услышала вашу фамилию, ждала вас. Вы ни о чем и не догадывались, - она засмеялась.

Через одежду проникло ее тепло, снова голова закружилась. Щекой она касалась его груди, веки прикрыли глаза, губы чуть приоткрылись, словно во сне вдыхали неслышно свежесть листвы и дождя.

- Одна моя знакомая сказала, что настоящая любовь всегда несчастна... Она права.

- Мне тошно, - Настя тяжело вздохнула. - Но я больше все-таки в маму. Она меня учила, что девушка, как сапер, ошибается только раз в жизни, она горько усмехнулась. - С папой, говорит, ошиблась... Ах, жалко папу... И вас.

Ее брови с такой печалью сморщили нежный лоб, что ему стало больно за нее и смешно.

- Настя, как вы здесь оказались? - спросил он.

Ее лицо разгладилось и стало спокойным, она смотрела в темноту парка.

- Валерий Дмитриевич - мамин старый знакомый, даже еще до папы. А я... - она задумалась и закончила зло: - Привыкнуть ко всему можно, а вот отказаться очень непросто. - Она запрокинула голову. - Послать бы все к черту. А потом подумаешь: а что взамен?.. Нет, у меня сил не хватит. Это у вас несчастных сил полно: и тащите, тащите свой воз. - Помолчав, она смешно по-детски вздохнула. - Пройдем немного. Расскажу вам. Наверное, не знаете.

Она обняла его локоть теплыми руками, и они медленно пошли. Вокруг все еще редко стучали по листьям капли.

- Моя мамочка говорит, что когда-то Валерик был худеньким и стройным. Как она любит сказать: живчик. Трудно, конечно, представить. Хотя, думаю, он и тогда был, наверное, порядочным дерьмом. Он, кажется, стал первой любовью мамочки. Ну и везуха! Потом он, естественно, слинял. У мамочки куча переживаний, ужасов, чуть ли не до пузырьков с ядом дошло. Но природа победила. А потом подвернулся папочка. Ему мама дала кличку "Кашалот". Большой, добрый, послушный. Ничего лучше не придумали - меня родили. Хотя в истерике мамочка иногда твердила, что он мне не отец. Настя усмехнулась. - Нашла, чем убить... - Она замолчала, тихо вдыхая воздух. - Хорошо идти. Никого, покой, ночь, словно все уснуло, провалилось... Да, время от времени Валерик выплывал. Папочка, может, и не знал, а мать в такие моменты полоумела. Наверное, дура, верила, что изменится все наконец, вырвется куда-то. А куда?! С этим дерьмом только в дерьмо и влипнешь. Однажды мамочка решила: развод. Развелись - ну и что? Опять как всегда... Мне только жалко и его, и ее. А им, наверное, на роду написано: мучаться. Откуда ума-то столько взять, чтобы и тебе было хорошо и близких не грызть? Так бывает? - она вопросительно взглянула на Елисея. - Вряд ли... Это вы, наверное, знаете, что стихи он писал, рассказики всякие? Мне показывал, когда постарше стала. Воспаленное что-то, Вот, помню: "Горит душа, развеять тьму желая..." Это же надо: горит душа! Неужели эту тьму развеять можно? Или Валерика, хоть на каплю, чтоб на человека стал поход. Да никогда! Вы знаете, как папа умер?

- Инфаркт, мне сказали.

-Это как посмотреть. Он все боялся по редакциям со своей писаниной ходить. А мамочка, черт ее под руку толкнул, примерно с год назад говорит ему: что сидишь, возьми да отнеси куда-нибудь. Да присоветовала Есипову отнести, сказала: вот, есть знакомый издатель. Отнес. Валерик наплел ему всякого. Наверное, посмеивались между собой. Пошутить решили. Месяца три над ним издевались. Мамочка мне рассказывала . Если б знала, чем обернется, язык бы себе откусила. Вот редактор прочитал, - передразнивая, заговорила она, - очень доволен, вот, другой читает, оторваться не может... Издевались. Потом Валерик его пригласил. Рецензию сочинили. Перед этим мамочка мне зачитала... - Настя задохнулась. - Такая гадость, подлость, мерзость... Автор не ведает, что такое литературное мастерство... смесь графомании с психозом. Есть же слова на свете такие гадкие. Вроде буковки, круглые, завитушечки, а сложить из них могут - не отплюешься. И не отмоешься. Потом они эту рецензию спалили от страха. Не воротишь ничего. Он прямо у Валерика в кабинете и упал. Инфаркт. С полчаса от боли слезы лились, ни слова сказать не мог. "Скорая" приехала он и умер... Двое детишек сироток. Вдова на девчонку похожа, как под танк попала. Видела их в крематории. На поминках напилась я. Первый раз. До беспамятства.

Она остановилась, постояла, склонив голову.

- Пойду назад, - Настя повернулась, но сделав два шага, обернулась. Он о вас хорошо говорил, говорил, нет больше таких друзей. Разве так бывает?

- Вот, случилось, - ответил Елисей. - Лет восемь назад разговорились на выставке. Он, я заметил, легко знакомился.

- Нет, вас он особо выделил.

Елисей провел пальцами по ее голове, сминая легкий шелк волос, потом сказал задумчиво:

-В августе сон видел. Сначала девушка, потом жена и мама. Она умерла давно. Странно, но я их всех люблю... Твоим дружкам, Есипову это доставило бы удовольствие.

- Они все кретины, - зло сказала Настя.

- Давно уже не преклоняюсь близости с женщиной: женой, любой другой... Смешно. Как в мелкую речушку в жару зайти.. Вода блестит, ноги холодит, а от жары не спасает, только муть со дна, глина... Мне кажется, я сразу в тебе почувствовал Жукова. До сих пор осталось: кудри его, глаза шальные, добрые. Остался мальчишкой, неизлечимо наивен. Хорошо, что тебя увидел. Тебя я тоже люблю. Это не пройдет, Ты поймешь и согласишься.

Она быстро потянулась к нему, поцеловала в щеку и торопливо пошла, но тут же обернулась и крикнула:

- Прощайте!

Через минуту ее уже нельзя было различить в сплетении теней, слабых отсветов далеких фонарей. Сзади, по скрытому деревьями проспекту пронеслась машина. И снова стало тихо.

Тут всплыло в памяти: "После Есипова не могу", - и щупленькие плечи, чернобровое лицо с невидящими мутными глазами. Потерянная Рая. Нет... не так. Страшно было сегодня от холода пригрезившегося раннего утра, от ощущения грани, за которой неподвижность смерти. Ему нужно было ее тепло, прикосновение добра и жизни. Его она тоже спасла. Она нашла его, и он не потерялся.

***

Вихрь закрутился над поворотом дороги, взметнул сухую пыль и стал приближаться, вращая мутными космами. Но не долетев шагов двадцать, смерч сник, пыль осела, и только легкое касание ветра долетело к измученным ногам Иошуа, остудило потную грудь, лицо. Он с облегчением вздохнул, пошевелил правой ногой, выискивая такое положение, чтобы утихла боль в большом пальце. Еще утром он ушиб палец о камень в траве, теперь палец припух, рядом с обломанным ногтем разгорелась краснота. Боль не спадала. Было бы хорошо зайти по щиколотку в холодную воду ручья, и стоять в нем, пока не пройдет жар в ноге. Но источник по пути не встретился, а достать воду из колодца, рядом с которым он сидел, было нечем.

Чтобы отвлечься, он стал разглядывать желто-серую мозаику крыш и стен хижин Сихаря, начинавшегося там, откуда прилетел порыв ветра. Городок темнел вечерними тенями, послышался ленивый брех собак, потом над ближним домом взметнулась стайка мелких птах и с гомоном перелетела в крону дерева.

Скука и сон поглотили городок навечно. Лишь дурная весть или смерть соплеменника могли ненадолго нарушить спячку. Иошуа представил сухие обожженные лица жителей городка, их скорбные жесты, угнетенные болью глаза и улыбнулся. Если б знали они, подумал он, как мало нужно для радости. Как спящий человек утром открывает глаза, надо очнуться, оглянуться, вдохнуть вместе с воздухом простую истину, что человек - сам источник радости. Это он дарит ее миру, коснувшись цветка, плеснув в лицо родниковой воды, поймав взгляд любимой или в минуту ночного одиночества осознав жуткую глубину звездного неба. "Я скажу им об этом", - решил Иошуа, и ему стало весело.

От окраинного домика отделилась женская фигура с кувшином. Она приближалась медленно, едва переставляя ноги. Сандалии утопали в пыли, накидка вот-вот могла упасть с головы, а женщина ничего не замечала, понурив голову от забот, которые и за порогом дома не оставляли ее. Край ее одежды задел пыльную траву на обочине, взметнув мутное облачко.

У самого колодца она наконец заметила Иошуа, испуганно вздрогнула и растерянно замешкалась.

- Не бойся меня, - тихо сказал он.

Пряча в складках покрывала лицо, она неловко пыталась опустить кувшин в колодец. Потом нетерпеливо дергала веревку, проверяя тяжесть кувшина. Наконец она вытащила кувшин и вздохнула сдержанно.

- Позволишь ли напиться мне? - спросил он.

Женщина испуганно замерла, ее глаза метнулись в сторону, она молчала, потом едва слышно сказала:

-Что скажут твои соплеменники. Они осудят тебя.

- Если бы я боялся пить воду, я бы от жажды умер и не родился бы.

Она молчала, не зная, как поступить.

- Что же ты медлишь?

- Боюсь повредить тебе, ты ведь иудей.

- Утоляющий жажду не может причинить зло.

Женщина подала кувшин. Иошуа взял и разглядел ее подведенные брови, румянец на щеках и яркие сочные губы.

- Сейчас я вволю напьюсь, а потом моя жажда во сто крат усилится, и где я найду такую утешительницу.

Она смутилась и рукой попыталась закрыть лицо накидкой.

- Ты не поняла меня. - Иошуа наконец прильнул губами к краю кувшина и сделал несколько глотков. - Тело, как земля, плеснул воды - комки размякли, готовы принять зерно, родить жизнь. Припекло солнце, налетел сухой ветер - и земля окаменела, покрылась трещинами, все умрет, если снова не плеснуть воды... Над телом, как и над землей, надо усердно гнуть спину от зари до зари. - Иошуа улыбнулся. - А неблагодарное тело, отжив свое, как дряхлое дерево, рухнет оземь и истлеет. Вот тебе и благодарность... Как любовник, который щедр на посулы, пока женщина дарит ему ласки, а стоит ей удалиться, и он заглядывается на других.

Женщина нахмурилась и обидчиво поджала губы:

- Мне пора, меня ждут, - она потянулась за кувшином.

- Позови своего мужа, и я дам вам воды, от которой вовек не будет жажды.

Она отпрянула, ее глаза удивленно расширились.

-У меня нет мужа, - проговорила она с горечью в голосе.

- И не было, - наконец догадался он. - А были паскудники, которые мучили тебя и бросали, как надоевшую одежду.

- Как ты узнал?

- Я уже все о тебе знаю, потому что Отец наш, который ведает о нас все - и доброе, и постыдное, и мелкое, он открыл мне истину, и теперь я вижу и знаю тебя, как самого себя, и напиток, который я даю, открывает в каждом источник добра и вечной жизни.

- Про такого я слышала, - проговорила женщина. - Говорили, что придет он и откроет все.

- Это и есть я. - Иошуа улыбнулся.

Женщина замерла, потом встрепенулась и, забыв кувшин, побежала к домам. Достигнув улицы, она закричала:

- Он пришел. Обо мне все знает и обещал мне вечную жизнь!..

В проулок стали выглядывать жители, кое-кто вышел за порог.

"Наивная, - подумал Иошуа, - да и я хорош. Решит еще, что слов моих достаточно, чтобы утешить обиду, прогнать болезнь. Не надо тяжкого труда, не будет страха. Может, над душой еще больше, чем над землей или телом, придется трудиться - и день, и ночь. Там где вера, там и сомнения, а придет пророк, так за ним еще - толпа лжепророков. И не дети мы у Отца нашего, а пастыри, что с первым блеском зари - котомку тощую на плечи и вслед за стадом - туда, где пыль, жажда, дневной зной... А вослед проклятия, вместо ласки, да камни".

Иошуа покосился на кувшин в руках, наклонил его и плеснул холодной воды на припухший палец на ноге. Боль разом притихла.

***

Ничего Елисей не знал. Ни до, ни после. Намеки только, обмолвки. Прошлой весной, ранней, когда вечерний мороз безжалостно сдавливает холодом расшумевшуюся за день капель, Елисей позвонил Жукову по телефону, удивляясь, что долго не слышал его звонков. Тут и сказали, предварительно спросив фамилию да кто такой.

Елисей вспомнил, как в конце мая, ярким ранним вечером он возвращался с дачи. Стояли чудные солнечные дни с жарой в полдень, с вечерней прохладой, с зеленью везде и во всем: в сочной траве, с изумрудными мазками в голубом небе, даже пыль, замешанная на невидимой цветочной пыльце, отдавала зеленью.

Миновав пристанционные тропинки, он вышел на тихую улочку, в конце которой уже виден был дом. И тут под ногами в пыли он заметил щуплое птичье тельце. Это был черный стриж. Живой он, наверное, был угольно-черный, сверкающий бусинками глаз, подвижный, резвый, как маленький черный челнок. А сейчас крылья птицы безвольно упали в пыль, и весь он был безжизненно-серый. Где-то Елисей читал, что черные стрижи никогда не садятся: ни на землю, ни на ветки. Их лапки к этому не приспособлены, а если упадут, то не смогут взлететь. Даже ночь они проводят не в гнезде, а на большой высоте, над облаками, в вечно текущих в глубине неба воздушных реках.

Мертвое тельце стрижа напомнило тогда о Жукове, его неожиданной смерти. Он тоже, как черный стриж, был плохо приспособлен для хождения по земле. Может, многие его сумасбродные идеи и рождались от желания оторваться от земли, вырваться повыше, где нет отравленной моторами духоты, толчеи, озлобления, а лишь стремительный напор чистого воздуха, похожего на некую вечную незримую плоть, дающую телу силу, взрывную энергию, радость.

Однажды ошарашил Елисея такой идеей.

- Хочешь знаменитым художником тебя сделаю? Я знаю все, как сделать.

Елисей запнулся, не зная, что ответить. Прогуливались они в небольшом парке, минутах в десяти ходьбы от станции, где Елисей наткнулся на мертвого стрижа.

- Все дело в рекламе, - уверенно проговорил Жуков.

Его глаза светились энергией открытия. Волосы, как обычно, разметались по горячему лбу, губы подрагивали от смеха.

- Понимаешь, раскусил я, - заторопился Жуков выкладывать свое озарение. - Есть несколько человек - знаю, как на них выйти, - их слушают, их оценка решает все. Они скажут: стоящее, - и все согласятся. А если зарежут кого, то - труп. Недавно на выставке говорил с одним.

Елисей представил, как Жуков напал на какую-то полузнаменитость с цветастым шейным платком, с гадливым отвращением на гладко выбритом пухлом лице. К тому еще - плешь на затылке, старательно прикрываемая редкими волосенками. Наверное, в ослеплении не замечая попыток собеседника улизнуть, Жуков разгорячено толковал что-нибудь. Елисею эти барски-начальственные рожи давно уже надоели.

- Знаешь, договорились встретиться в пятницу, - уверенно сказал Жуков, - вечером на выставке.

- Вряд ли, - заметил Елисей и решил мягко отговорить Лешу, понимая, что Жукова просто обманули, - или забудет, или дела помешают.

- Брось ты! Я пойду, о тебе могу сказать.

- Спасибо. Ты не знаешь этих людей.

- Отличный мужик, - ничего не слыша, торопился он. - Мы с ним в буфете по стакану опрокинули. Я понял систему, - он хитро засмеялся. - Когда нечего сказать, о чем мелят? О погоде. А критики, чтоб за умных сойти, о чем плетут? Такой-то эдак сказал, был в восторге, - Жуков пискляво передразнивал воображаемых критиков. - А слышали? - прошептал Жуков, тараща глаза. - Наш-то, уважаемый, обругал картину такого-то. А к его мнению прислушиваются наверху. - Жуков снова рассмеялся, но почему-то со злорадством. - А знаешь, что их гложет? Прямо до печенок проедает... Ха! Сколько и как поиметь с этого, кого рекламируют. Не обманет ли, не пошлет ли потом подальше. - Лицо Жукова вдохновенно озарилось. - Там наступает момент такой... Если, к примеру, дожди идут, каждый день до одури, до рвоты. Все только о нем. Не хочешь, а скажешь: опять проклятый! Так и вчерашний побирушка, безвестный холстомаратель, рифмоплет хреновый, юморист задрипанный. Который вчера еще за чекушку размажется перед тобой. Вдруг взрывается этаким фонтаном, все, чертыхаясь только о нем... Назад его в безвестность не запихнешь! К нему теперь все бегут с вопросиками: а есть ли смысл в жизни, что такое счастье, а кто вам нравится? - лицо Жукова непрерывно менялось, он наслаждался собственноручно созданной картиной. - Еще вчера униженно называл "учителем", "мэтром", облизывал со всех сторон, если не осадить. А сегодня! - Леша величественно надулся. - К нему не поступись! Он сам этого мэтра в грязь стопчет, дерьмом обделает... Тут эта свора грызть его бросается, кусает, воет от злобы. И ясно им: еще больше раздувают знаменитость... а злобу сдержать не могут.

- И ты хочешь с ними договориться? - удивился Елисей, конечно, не открытию, которое ни для кого не секрет, а наивной надежде Леши извлечь пользу из таких людей.

- А вдруг! Надо, Елисей, - заговорил он горячо. - Надо говорить, кричать, толкаться - и услышат.

Он запнулся, возбуждение на его лице разгладилось, испарилось.

- Был у меня случай в детстве, - Леша судорожно сглотнул спазм в горле. - И сейчас, как вспомню, страшно. В Монголии с родителями был. Они в командировке, а я совсем шкет, пять лет. На задворках поселка провалился в засохший колодец. Орал я... несколько часов. Уж не знаю, сколько раз я умер. Неба клочок, пыль, грязь, трупики сухие: мыши или какие-то суслики. Ужас, представляешь? Я уж обессилел, неба клочок темнеет, звездочка появилась. Я как заору, откуда силы взял, с минуту верещал, с жизнью прощался. И тут рожа такая круглая, косматая. Монголка меня нашла, глаза раскосые, морщинистая, темная. А для меня, как Бог явился. Богиня. Вытащила, я ее всю слезами залил. - Леша задышал свободней, полной грудью. Надо кричать, и погромче, - добавил он весело.

- Это Всевышний послал ту монголку, - сказал Елисей. - Чтобы ты вырос, детей развел, толковое что-то сделал, а не плясал перед этой падалью. Мне так один знакомый объяснял, - вспомнил Елисей Фердинанда. Его тоже в детстве из могилы вытащили. Не для того, чтобы кричать. Он сказал: Всевышний посылает нас для мучений, через нас страдание познает.

- Ну, для этого меня надо было обратно в тот колодец кинуть. Вот уж... не знаю, как сказать, такое пережил. - Он покрутил пальцами. - У меня и с головой не все было в порядке.

Позднее разговор этот стерся. Елисей не спрашивал о последствиях, а сам Жуков молчал. Да и затей других было достаточно. Когда-то Леша и женить пытался Елисея. К тому времени у Жукова был богатый семейный опыт. Знал Елисей, что от первой жены у него была дочка, видел мельком вторую жену, еще совсем молодую, почти девчонку, и их мальчишку-малыша.

Несколько раз с плутоватой улыбкой он говорил Елисею, что есть у него на работе "замечательная дивчина", что, мол, давай, познакомлю, просто так, а вдруг. Елисей скептически всегда относился к таким затеям друзей и заботливых родственников, зная, что скорее небо обрушится, чем совпадут в один день и час два человека, две непонятные, смутные вселенные, которые незатейливо обозначаются женщиной и мужчиной . Но однажды он уступил настойчивости Жукова. Про себя подумал, что, чем выдерживать его приступы, лучше раз согласиться, встретиться. И на этом все закончится, все моментально решится, иллюзии испарятся.

Эту встречу Леша захотел обставить по особенному, сказал, что махнем за город, мол, он знает чудные места. Поездка пришлась на конец июня, когда закончились затяжные дожди начала лета, и каждый бесконечный день яркое солнце выкатывало в чистое безграничное небо, заливая жарким светом мягкую влажную землю, сочную траву, расцвеченную мозаикой лепестков цветов, бабочек, стрекоз.

Сойдя с электрички, они окунулись в роскошь луговой поймы маленькой речушки. Леша безмерно счастливый и довольный сорвал с себя короткую клетчатую рубашку, стал размахивать ею, выкрикивая диким голосом безумную и радостную мелодию. За ним по узкой тропинке шла та самая Татьяна, которую Жуков предназначал в невесты. Когда они подошли к Елисею в условленном месте на вокзале, про себя Елисей сразу посмеялся над Лешиным проектом. Его знакомая была обычной девушкой с довольно симпатичным лицом, стройной фигурой, в которой все на месте. Но во всем ее облике сквозило главное: она твердо знала свое будущее, в нем был обеспеченный муж, двое детей, которые закончат престижную школу и пойдут по стопам хорошо устроенного папаши. Какой интерес мог представить для нее неизвестный художник, обучающий детишек правильно держать в руках кисточку, с нищей зарплатой и захудалой квартирой? Наверное, и она согласилась на эту поездку, лишь бы избавиться от назойливого Жукова. Кажется, в миг знакомства они оба решили не тратить эмоций по адресу приставалы Леши, а попытаться получить как можно больше удовольствия от прекрасного июньского дня, загородной чистоты и свежести. Надо ли портить такой прекрасный день из-за сумасбродства Жукова?

В теплых волнах лугового ветра Елисей плыл среди дурманящего запаха ярко-зеленого разноцветья. Перед ним скользила изящная женская фигура. Те же жаркие воздушные волны омывали ее тонкое пестрое платье, которое плескалось и обнимало крупные бедра, сжимало тонкую талию и тихо трепетало вокруг оголенных рук и шеи. Темные длинные, гладкие волосы, скрепленные на затылке цветной заколкой, бились и рассыпались по спине. Яркое солнце отражалось в каждом лепестке, травинке, и этот водопад света со всех сторон подсвечивал ее тело, делая его невесомым и ярким. У Елисея даже голова иногда кружилась и, казалось, что они вот-вот поплывут в порывах легкого ветра.

Наконец они замерли и невольно развернулись в сторону реки, которая магнитом притягивала к себе. Луговые травы широкими волнами скатывались к голубой прохладе воды. Там, на перекатах, плавилась солнечная рябь. За рекой стеной поднимался лес, прорезанный медно-красными жаркими стволами сосен. Оттуда в волшебной тишине долетали горловые вскрики иволги.

Елисей начал глазами подыскивать место, где они остановятся, но тут Леша потянул их к склону берега, за верхней кромкой которого располагался маленький городок. Леша, хитро посмеиваясь, увлекал их вверх по тропинке и обещал незабываемое наслаждение, если они последуют за ним. Речка стала отдаляться, горизонт раздвинулся, а впереди, над их головами, Елисей заметил дугу "Колеса обозрения", обычного для городских парков. Видна была только верхняя его часть: несколько неподвижных кабинок в штриховке труб конструкции.

Когда они вскарабкались на площадку, Елисею стало понятно, что это недостроенные аттракционы. У подножия мертвого колеса располагалась пара каруселей, таких же неподвижных, с разоренными шкафами управления, с мотками спутанных проводов, беспорядочно разбросанной ржавой арматурой.

Леша уверенно направился к колесу, а они с Таней шли с опаской. Елисею казалось, что и она испытывает робость при виде запустения и разрухи там, где должны галдеть и смеяться летящие на каруселях дети. Здесь стыла непривычная тишина.

Они вплотную приблизились к помосту колеса.

- Я боюсь, - сказала Таня и схватила за руку Лешу, который хотел забраться на дощатый помост. Он замер.

Отсюда видно было, как в потоке жаркого воздуха с легким шорохом сонно покачиваются пустые кабинки, потом движение исчезло, наступила магическая вечность равновесия... Снова неуловимое движение, за ним уже явный полет в обратную сторону.

К ним долетели детские голоса. Из-за угла обшарпанного домика вышло несколько девчонок. В один миг они сбились с шага и бросились наперегонки к колесу. Со смехом, толкаясь, они взлетели на помост. Первые две вскочили в пустую кабинку, другие стали цепляться за медленно плывущие соседние кабинки.

Елисею почудилось, что легкость и счастье, которые переполняли юрких смешливых девчонок, коснулись и его - и он тоже вместе с ними, теряя вес, в головокружительном солнечном сиянии уплывает в голубое небо, и, может, навсегда растворяется там, как солнце, кудрявые бестелесные облака, птицы и смешливые пацанки.

Минут через пять, насладившись смехом, криками, жутким замиранием сердца в голубой высоте, девчонки медленно спустились вниз, выбежали на помост и, рассыпая торопливую скороговорку, унеслись дальше.

Леша решительно забрался в одну из кабинок, усадил рядом Таню и стал командовать Елисею, чтобы он вместе с ветром привел в движение колесо. Огромная тяжесть металла испарилась, и колесо плавно поплыло, вознося Лешу и его знакомую в небо. Елисей тоже присел на жесткое сидение, сильно нагретое солнцем. В полной тишине они плыли, подхваченные порывом ветра. Потом все замерло в невесомости. Леша поднял и расправил руки, Елисею почудилось, что Леша отрывается от кабинки и тихо парит над ними.

- Хо-у, - гортанно пропел Леша, - я взлетаю. Почувствуйте блаженство. Так душа ваша устремляется вверх. Солнечный ветер уносит ее. Хо-у-о-у, снова запел он.

Обнимаемые воздухом они плыли вниз, все более ускоряясь, прошли над самым помостом, полетели дальше, медленно забираясь в гору. И снова волшебная вечность равновесия.

Запрокинув голову, Елисей смотрел в далекое небо, и ему казалось, что он уже плывет в бесконечной синеве и что именно в таком полете таится сокровенный смысл существования. А чтобы схватить его и понять, надо бесконечно длить плавное скольжение, и пусть замрут все звуки и стремления.

Как бы издалека доносились вскрики Леши, потом он выскочил из кабинки, напрягаясь, подталкивал медленное колесо, и Елисей с Таней снова взмыли по пологой дуге над землей, крутым зеленым обрывом, рекой, горизонтом.

- Хватит, ну? - прокричал Леша, довольный произведенным впечатлением.

С головокружением, все еще переполненный ощущением потери веса, плохо чувствуя ноги и руки, Елисей вылез на помост. Подплыла кабинка с Таней, он подал ей руку, она оступилась и, падая, вскрикнула не испуганно, а по-птичьи беззаботно и счастливо, как бы ожидая продолжения полета. Елисей подхватил ее, окунулся в теплое и нежное тело, которое было таким же легким и ласковым, как летнее облако. Сзади весело засмеялся Леша, а Таня прикоснулась к его щеке губами. В ее лице не было той спокойной и скучной заданности, когда все известно наперед.

Сухая глинистая тропинка вертляво сбегала вниз к реке. Мелкие камешки выпрыгивали из-под ног и резво катились, застревая в траве по обочине, в прорезанных дождевыми ручьями морщинах. По пути Таня смеялась, вспоминая свой недавний страх, а, когда они спустились к речному лугу, уже с досадой заметила:

- Ну ты, Жуков, негодяй. За тобой глаз да глаз. В два счета охмуришь невинную девушку.

Она мельком взглянула на Елисея, словно нечто из ее слов предназначалось и для него, коротким движением высвободила пальцы из его руки.

- Вон туда пойдем, - уверенно указала она в сторону берега, где земля была укрыта мягким пухом розово-белой кашки с резной пеной нежных листьев. Таня решительно пошла вперед, и Елисей подумал, что внезапное опьянение воздухом и голубым небом безвозвратно исчезло. А Лешина затея, как и предполагалось, безнадежно провалилась...

Леши давно нет, тело его превратилось в горстку пепла. Его старшая дочь соединена с подонком Есиповым. И не надо никакого чуда, чтобы увидеть, как Есипов, брезгливо шевеля жирными алыми червями губ, говорит Леше разные подлости о его рукописи... Пространство сжимается, стены теснят и давят, и сердце обрывается и падает в узкое страшное пространство, где царит мрак, смерть. А меркнущее пятнышко света загораживает разбухшее уродливое лицо Есипова, которое пожирает, заглатывает остатки воздуха, тепла. Где же спасительное лицо широколицей, как солнце, монголки, ее проглядывающие сквозь морщины век вечные глаза? Нет... Только падение в колодец боли и душного беспамятства, откуда нет возврата.

Из далекой небесной выси, где постоянно текут безбрежные голубые реки, он упал на землю, как черный стриж, только что трепетавший острыми серпиками крыльев, серая пыль поглотила его, вытравив яркий блеск, разбавив угольную черноту мертвой серостью.

***

Дома Елисея ждал большой сюрприз. На кухне за столом, уставленном тарелками с разной снедью, сидел шурин Андрей. Не к добру Елисей видел его из троллейбуса митингующим у метро. Только его не хватало для разнообразия. Омут глубокой ночной тяжести, давящая усталость, а тут еще нервная скороговорка Андрея, его, словно отброшенная ветром назад, желто-серая волна волос, навыкате воспаленные горячечные глаза. И ко всему - терзаемая тысячью подозрений жена. Сначала она прильнула к Елисею у дверей, со страхом впитывая все чужие, ненавистные ей запахи, которыми пропитался он где-то там, где изволил быть без нее. По ее лицу пробегала рябь страха, злости на все, что могло отнять его. Но - слава темной холодной ночной сырости - она глубоко пропитала его осенней скукой и тленом листьев, уничтожила страшные для жены оттенки чужой жизни, злых рук, волос. При Андрее она не решилась пытать его расспросами, но не утоленные подозрения терзали ее, пока она двигалась от плиты к столу, присаживаясь, пила жидкий чай, переспрашивала Андрея.

Оказывается, он пришел к ней за консультацией по бухгалтерской части. Ему в голову вклинилась идея открыть кооператив по лекционной части. Андрей давно уже подрабатывал, читая по заштатным клубам лекции об инопланетном разуме, о таинственных посещениях Земли пришельцами, часто донимал Елисея разговорами на эту тему. Теперь хотел организовать свою контору, чтобы не делиться гонорарами с разными жуликами-директорами. Лариса, которая работала в бухгалтерии городского профсоюза что-то неуверенно советовала ему, а Елисей думал о том, что такой разговор при ее сроке беременности может кончиться плохо. Она панически боялась каких-либо изменений, даже приход почтальона мог довести ее до обморока. Но этот брехун Андрей и в голову не брал, что беременной женщине нельзя волноваться, нельзя сидеть до глубокой ночи. Иногда, упираясь глазами в ее тяжелый, выпирающий живот, он спохватывался и начинал давать советы, что-то вроде того, что надо слушать тихую спокойную музыку, смотреть красивые картины, больше гулять в лесу.

- Не бегать на баррикады, не проклинать гэкачепистов, - с иронией подсказал Елисей и уж совсем прозрачно намекнул: - И не считать себя героем, если поплевал ночью у Белого дома и бегал в кусты к Павлику Морозову, как в сортир. А главное не ждать, что пионерские костры у танков закончатся приходом завтра царствия божьего.

- Ха-ха, - залился жарким смехом Андрей, запрокидывая голову, брызгая слюной. - Уел, сам-то дома сидел, за женину юбку держался.

Елисей тоже засмеялся, представив то светопреставление, которое началось бы, сделай он хоть шаг в сторону двери в те бессонные ночи. Истерика жены, неслышные вопли живого существа в ее грузной плоти.

- Я уверен, сейчас мы наберем обороты, конец рабству, - взорвался Андрей.

- И рабы станут вольными? - спросил Елисей с сомнением и добавил с иронией: - Конечно, но судя по твоим советам беременной женщине, бессонная ночь благотворно скажется на приплоде. Уверен, что никакое гэкачэпэ не повлияет на процесс родов и победа демократии тоже. Тебе не кажется, что и страна - такая же беременная баба, которая разродится как обычно. А что у нас в обычае? - спросил Елисей грозно. - Ночные бредни, пьянство, глупость, непролазная дурь, грязь...Откуда воссияют блистательные лучи счастья и свободы?

- Из грязи, из грязи, - хихикая, повторял довольный Андрей и добавил: - Так ты что, ждешь, что наша Лариска родит тебе неведому зверушку?..

Лариса побледнела и хлопнула Андрея по голове.

- Глупость нести зачем?

-Дочку родила на загляденье, вот, глядишь, сынулю теперь родит, розового, пухлого, на радость папуле. А ты: грязь, пьянь...

- Вы все ночи у Белого дома, наверное, песни пели, стихи читали, смерть готовились принять. А грязь, когда приползет, сможете принять?

- Отстоим, я видел, как народ к цэка шел. Это бесподобно. Даже не верится, что такое возможно. Сейчас потянутся из-за границы диссиденты, вместе навалимся на гидру коммунизма.

- Черта лысого, они вернутся, - заметил спокойно Елисей. - Там у них покой, тишина, несколько сортов кефира на ночь, квартирки, надежное место под солнцем. Зачем им наша пьяная смута?.. Вернутся, впрочем, единицы: дураки и проходимцы. Дураки хлебать нашу бурду вместе с нами, а проходимцы - привычным делом: стучать на ближнего, ковать металл.

- Не верю, - воспрянул Андрей с той же радостной улыбкой, - клевещешь! Слушать тебя не хочу! - твердо закончил он и заткнул уши пальцами.

- Даже не верится, что такое возможно, - выпалил горячо Андрей.

- А по сему, надо идти спать, - сказал Елисей решительно. - Иначе наш будущий наследник приобретет скверный характер и дурную привычку ночной болтовни.

Елисей взялся притащить матрас для шурина, бросил его на пол в кухне, и только после этого Андрей смирился.

Елисей уже засыпал в комнате на диване, а Лариса никак не могла избавиться от вопросов Андрея. Он что-то бубнил. Потом Елисей услышал фразу Ларисы:

- Наша Аля лучше всех одногодков рисует. Знаешь, какое чувство цвета, свой взгляд. Пусть занимается, может, это ее кусок хлеба будет?..

Ее слова рассмешили Елисея. Их кроха Аля малюет кистью, мажет красками как Бог на душу положит, а Лариса тотчас в уме все складывает, приберегает, рассчитывает: вот, пригодится, защита и опора будет. Она и ему иногда говорит, что давно простила мать, которая оставила их с отцом, когда Лариска еще была детсадовской малышкой. А потом вернулась, и всю жизнь мстила отцу за это. Может, и простила, а только откуда подспудная боязнь всяких перемен, откуда желание на всю жизнь надежно оградить себя, ребенка - и постоянные сомнения в надежности. И ком подозрений, что Елисей ненадежный человек. Действительно, случись с ним что-нибудь, как с Лешей Жуковым, и что тогда? Одна с малыми детьми. Елисей ненадежен, потому что от него много зависит.

Елисей было совсем окунулся в сон, но тут присела на диван Лариса, коснулась его руки.

- Я так боюсь, - прошептала она, ее пальцы гладили его руку, сжимались в волнении. - Как думаешь, все будет хорошо?

- Все утрясется, - пообещал Елисей.

- Пойду к Але.

Ему представилось, как тихо и сладко посапывает сейчас Аля в своей кроватке, и подумал, что именно там Лариса найдет покой и надежность. Материнская нежность, пожалуй, преодолеет всякую тревогу. Нет такой опасности, которую мать подпустила бы к своему дитя.

Он вспомнил свою мать, давний сон, девушку, которую назвал Надеждой, потом Настю, в которой ощутил, теперь-то он понял, наивность и беззащитность Леши Жукова. Не мог он ее оттолкнуть. Ей тоже, как и ему, нужен был тот неуловимый и спасительный свет, который один способен был разогнать мертвый и холодный мрак, утолить жажду, которая преследует их всех. Елисей открыл глаза. Лариса уже спала, на потолке едва проступал отсвет слабых огней... Комната стала похожа на тесную каюту кораблика, который плывет в безмолвии ночи неизвестно куда. В этой каюте они, трое, дети. Плывут в привычной гипнотизирующей обыденности и банальности.

С кухни донесся равномерный, задиристый храп. Именно поэтому Елисей тащил матрас на кухню, так как был уже горький опыт. Первый урок храповой атаки Ларискиного родственника пришелся во времена, когда они ждали рождения Али.

Поздно ночью Андрей вломился в дверь с огромным рюкзаком. Пока Лариса обрадовано охала и ахала, Андрей сбивчиво объяснил, что он притащил свой архив, который никому нельзя показывать.

- Тут история свободной мысли, - снизив голос до шепота, проговорил он. - Разные перепечатки из правозащитников, мои стихи.

Он достал кипу листков, плотно утыканных машинописью. Елисею стало тоскливо при виде пожелтевшей бумаги, еле различимого текста, запаха пыли. На него всегда тоску наводили всякие архивы, папки, набухшие бумагами. Наверное, потому, что любой архив похож на кладбище, где погребены до скончания веков чьи-то мысли, страдания. В них трепет открытий, вдохновения превращается в серую бумажную труху. Но Андрей, напротив, весь дрожал от сдерживаемого возбуждения. Он с улыбкой перебирал листки, чему-то смеялся.

- Вот, хочешь? - воскликнул он. - Классик совлитературы. - И довольно хихикнув, зачитал: - Если враг не сдается, его уничтожают. Каково? Великий гуманист!

Когда Лариса отлучилась ненадолго, и они остались одни, Андрей прильнул к Елисею и зашептал жарко.

- Знаешь, не хочу при ней говорить, беспокоить... Я тут одному лишнее болтнул. Он, кажется, с гэбэ связан, боюсь настучит. Могут припереться с обыском. Вот, к вам на время притащил. До вас не доберутся.

Елисей рассмеялся, поскольку уловил в его глазах внезапное сомнение на свой счет.

- У нас, как в сейфе, - постарался успокоить он Андрея.

Но Ларису не удалось провести, и запомнилась Елисею давняя дикая ночь, как бесконечный ночной кошмар.

Уложили Андрея в соседней проходной комнате, отделенной тоненькой дверью. Он заснул моментально, и тут же зазвучало клокотание в горле Андрея. Бесконечно долго Елисей маялся в горячей постели, ему казалось, что нет никакого пасения, и история с рюкзаком бумаг начинала представляться ужасной и опасной. Он, наверное, ненадолго уснул, а когда посреди ночи снова очнулся от бредового сна, увидел, что Лариса сидит рядом на постели, положив ладони на живот.

- Что?.. - с тревогой спросил Елисей.

- Мне страшно, - прошептала она. - Зачем он притащил эти бумаги? Я боюсь за маленького, - она взяла его и положила себе на живот.

Под пальцами он ощутил горячее тело, туго наполненную плоть, и вся тревога за ребенка передалась ему. Лариса затихла, и еще назойливее зарокотал храп Андрея.

- О, Боже! Я не могу. Когда же это кончится? - чуть не плача сказала Лариса.

Елисею ничего не оставалось делать, как встать и идти к шурину. Пока тряс его, пришла мысль, отправить его спать на кухню. Андрей с трудом очухался и начал понимать что к чему. Потом стал извиняться, жаловаться на ужасный храп.

- От меня, понимаешь, из-за него жена ушла.

Он с обидой продолжал невнятно бубнить, и Елисею показалось, что о своем храпе он говорит, как о некоем живом зловредном существе.

- Это такая скотина, что я не делал. К бабкам-колдуньям ходил. Один дурак совет дал. Возьми, говорит, микрофон, усилитель, как захрапишь усиленный звук тебя разбудит. Одну ночь я совсем не спал - из любопытства. На другую ночь заснул, а утром меня у двери все соседи встречали. Как дверь не сломали?!

- Надо было к наушникам подключить, - посоветовал Елисей.

- Где ж ты такой умный был?

Елисей закрыл дверь на кухню, но все еще слышно было его монотонное ворчание. Когда он вернулся к постели, то казалось, что Лариса заснула. Свернувшись, она тихо спала, натянув ночную рубашку на колени. Одеяло лежало рядом с ней. Во сне она поджимала озябшие ступни, пальцы ног вдруг подогнулись, как бы стараясь спрятаться от холода. Елисей укрыл ее одеялом, она расслабленно шевельнулась, облегченно вздохнула и затихла.

Ему вспомнилась ее любимая фраза: "когда же все это кончится". Собственно не то что любимая, просто эти слова часто вырывались у нее со всей возможной наивностью и непосредственностью. Сначала ее настигала досада и оторопь, потом она как бы встряхивалась, брови взлетали вверх и тут же вырывалось возмущенно: "Когда же это кончится?"

Утром за столом она вдруг с отвращением отбросила кусок хлеба с маслом, порывисто встала. По ее лицу пробежала судорога тошноты, она торопливо шагнула к раковине, вскинув руки к горлу. На полпути остановилась, застыла и так стояла, не двигаясь, с минуту. Наконец она повернула к нему измученное лицо и с укором сказала: "Когда же это кончится?" В ее голосе прозвучало все: подступающие неожиданно приступы рвоты, бесцеремонные движения в животе, налетающая порывом ветра боязнь родов и подозрение, что все вокруг втайне сговорились против нее: они не страдают, как она, им наплевать на ее мучения, они терпеливо и с радостью ждут исхода.

- Быстрее бы родить, - со стоном проговорила Лариса, стараясь не глядеть на Елисея, чтобы не выдать неприязни.

- Да, - согласился он с ощущением вины, - тогда, наверное, будет иначе.

- О, позвоню Галке, - она оживилась, лицо обрадовано засветилось. Она два месяца назад родила. У нее спрошу.

Она медленно двинулась в коридор, чтобы найти телефон подруги, с которой часто советовалась в ожидании первых родов. Долго искала свою сумку, затем копошилась в ее бездонной глубине. Наконец нашла записную книжку.

Она заговорила с подругой, и в ее голосе появились радость и оживление. Дальше следовала череда веселых междометий, которая прервалась настороженностью. Затем Лариса слушала молча, и в этом молчании Елисей почувствовал новую угрозу.

- После родов только все и начинается, - сказала Лариса, вернувшись на кухню, и закрыла глаза. - Галка сказала, что до родов все ерунда, а вот после... Она мне такого наговорила.

Ее любимые слова о конце всему привязались и к Елисею, только он повторял их про себя. После того, как родилась Аля, особенно часто. К тому же жизнь, называемая "перестройкой", как мелеющая река, стала все больше выдыхаться, иссякать, как будто живой человек терял кровь...

***

С кухни приглушенно долетал храп Андрея и до утра не стихнет. Так и подмывало спросить, когда все это кончится, хотя понятен был безнадежный ответ. Наверное, это раздражение, которое вызвало в нем безнадежность, и накликало мысль разузнать, что произошло с Лешей у Есипова. С этой мыслью он заснул, решив, что поедет опять в контору Есипова и попробует переговорить с кем-нибудь из его работников.

Рано утром Андрей второпях смолотил полную тарелку манной каши, хлебнул чая и умчался.

А Елисей вспомнил, как давным-давно таскал тяжеленный рюкзак, примериваясь, куда запихнуть его. Чертыхаясь, попробовал закинуть рюкзак на антресоли, но он никак не лез. Обессилев, он грохнул тяжесть на пол, при этом из рюкзака вынырнул веер листков, газетных вырезок. Он постарался сбить их в одну стопку, но тут его внимание привлек листок, который начинался словом "Елисей". Дальше он прочитал сбивчиво напечатанный на пишущей машинке текст. "Умен, но слабый. Гордыня замучила. Да, да, да!.. А как сказанул: "Государство, как зверь, пожирает своих детей. А люди, как несмышленые дети, дразнят зверя". Считаю, зверя надо укротить, он должен ходить на поводке! Надо втолковать эту идею Елисею! Что-то он на это скажет? Ха-ха!" Не помню, подумал Елисей, когда это говорил. Хотя, мысль здравая. А был ли разговор об укрощении зверя, о поводке? Не помню. Все затерялось. Так, наверное, произойдет и с набитыми в рюкзак листками.

Дальше Елисей читать не стал. Страница была усыпана восклицательными знаками, многоточиями и опечатками. Казалось, что буквы торопили друг друга, сталкивались, разбивались. Листки он тогда запихнул обратно в рюкзак, оттащил его в свою комнату и сунул в угол, а потом завалил стопой картин.

После завтрака Елисей прихватил Алю и двинулся на Пресню.

После ночных дождей дышалось легко и радостно. Через окно троллейбуса пригревало солнце, Аля ловила пальцами солнечные блики, смеялась. Увидев зоопарк, она потянула туда. Но Елисей пообещал ей "фанты" и предложил ненадолго зайти по делам. К его делам она давно привыкла, знала, что это какие-то чужие дяди и тети, которые сидят в заставленных столами маленьких комнатках и которые дарят ей конфеты.

Елисей без труда нашел одну из комнаток, в которой находились машинистки. Там оказалась невысокая, полная женщина в черном свитере и черной юбке. Копна прореженных сединой волос была едва приглажена, как будто волосы только что теребили руки. Женщина стучала на машинке. Увидев Елисея, она прекратила работу.

Он начал с того, что, возможно, станет в будущем автором их издательства и хотел бы просто поговорить, но все вокруг заняты. Наверное, на женщину больше повлиял настороженный вид Али. Лицо женщины смягчилось, она улыбнулась. Он предложил ей вместе с ними выпить кофе или сока рядом в скверике.

- А что, идея отличная, - согласилась женщина и развязно засмеялась. - Авторам надо, понимаешь, угождать персоналу. Как тебя, крошка, зовут? - обратилась она к Але.

Скоро они оказались за столиком рядом с палаткой, из которой выдавали разную снедь и напитки.

Людмила Сергеевна, как звали женщину, скоро наболталась с Алей, наулыбалась и оттаяла.

- Что вы хотите предложить? - спросила она.

- Роман. Называется "Христос пришел".

Он и в самом деле раздумывал написать картину с таким названием, так что был недалек от истины.

- О! Занятно, - промолвила Людмила Сергеевна, - хотя мне казалось, что у нас давно уже обосновался дьявол. А что же, о нашей поганой жизни написали?

- Да. Вы знаете, наверное, не надо доказывать, что ходят вокруг нас иуды...

- Косяками, - вставила она.

- Ну, а я полагаю, что посещают нас и вестники высшей справедливости, разума. Каждый из них, наверное, несет в себе малую частицу Христа. Хотя, думаю, не точно слово "несет". Скорее "является".

- Может, надеетесь, что книга ваша исправит человечество? - улыбнулась она невесело.

- Человечеству, думаю, надо более радикальное средство, что-то вроде конца света, - пошутил он. - Иначе не прошибешь. Так, может, дышим мы только потому, что есть они среди нас! - последние слова он почти прокричал.

Аля с улыбкой оторвалась от стакана и посмотрела на него. Людмила Сергеевна смотрела онемело, брови ее от изумления поползли вверх.

Загрузка...