Тут Есипов закхекал мелким смешком.
- Да, Вадим Андреевич, - сказал он. - Советую и вам задуматься. Знаете, сколько стоит родине такой типчик, как Селин? Ого-го! А вы своей болтовней довели его до порчи государственного имущества. Селин теперь годится только на корм червям. И то - иностранного подданства. Так готовьтесь отвечать по всей строгости закона. Причинение ущерба госсобственности в особо крупных размерах. Помрете вы или нет, это еще не известно. Может, дотянете до суда... А теперь мне отдохнуть надо.
Голова Есипова отодвинулась назад, веки опустились, и он засопел, приоткрыв рот. В иллюминаторе, немного впереди, в лунном свете серебрилась узкая плоскость крыла. Словно живое, крыло трепетало в невидимом мощном потоке воздуха. Ниже бесконечно тянулась белая равнина облачности с кружевными ложбинами, холмами. Вдали Марков разглядел темный крестик тени от самолета. Крестик скользил по неровной поверхности и, казалось, вот-вот распадется и исчезнет, растворится в бескрайней пелене. Вадим Андреевич прильнул к иллюминатору. Свет в салоне был приглушен и не мешал мерцанию звезд. Их было бесконечно много, свет звезд одолевал тьму, окутывал глаза, лицо, лоб. Почудилось, что они окружили голову, и их мягкий свет тонкими лучами входит в затылок.
Вадим Андреевич вздрогнул, с удивлением оглянулся и понял, что обманулся: сзади были кресла, размягченные лица спящих пассажиров. "Но ведь что-то коснулось затылка?", - подумал Вадим Андреевич. Он закрыл глаза, пытаясь понять и удержать то легкое дуновение счастья и радости, просиявшие на него. Такое ликование должен испытывать любой человек, где бы и когда бы он ни жил. В этом Вадим Андреевич был уверен. Тысячи лет назад было такое небо, те же бескрайние моря уходили от берегов в бездонное небо, те же потоки воздуха омывали долины, наполненные неуловимым мерцанием света звезд. Нет ни времени, ни пространства между сотнями поколений людей. В эту минуту, под этими звездами можно коснуться пальцами человека, которого зовут Христос. Он сидит на холме и смотрит в черное небо, в котором живо плещет звездный свет. Вокруг мерно течет океан воздуха, в нем смешалось дыхание миллионов травинок, цветов, затихшие голоса и движения людей. Канул на дно черный песок ненависти. Нет злобы тесных и раздраженных улочек города, тяжелые глыбы городских построек кажутся песчинками, которые тонут в темной пене листьев деревьев.
Вздох ветра смывает тяжесть, тьма вспыхивает сиянием звезд, и становится понятна мысль. Я пришел к вам, такой же, как вы. Там, во тьме, осталось мое имя. Мы вместе, вечно.
Вадим Андреевич вздрогнул, холод в груди тихо растаял. Он открыл глаза, оглядел ряды кресел, сонно поникшие головы с растрепанными волосами. Вадим Андреевич пальцами ощутил тяжесть и ненужность предметов, окружавших его. Тут же нагрянула ненависть и возбуждение предстоящей толчеи аэропорта. Он будто увидел скованные и напряженные лица гэбэшников, которые, словно тараканы, невидимо заполняют все здание аэровокзала. "Нет, подумал он, вспомнив слова Дмитрия Есипова, - достойнее не жить".
На рассвете мутного холодного дня, нырнув из озаренного ранним солнцем неба, самолет прорвал толщу облаков, всей махиной рухнул на посадочную полосу, с лихорадочной дрожью сбросил скорость и подкатил к аэровокзалу. Толпа измученных бессонной ночью пассажиров набилась в тесное душное помещение. Навстречу пялились бледные лица.
Вадим Андреевич почувствовал охватившее горло и грудь удушье, лица исчезли. Ноги обессилели, и он мягко и расслабленно повалился на пол. Сзади, изумленно раскрыв глаза, онемело стоял побелевший от ужаса Валерий Есипов...
***
Елисей отложил рукопись. Илья Ефимович стоял у книжной полки, его пальцы двигались по темным корешкам.
- Но ведь вы живы? - спросил Елисей.
- Жив, - он оглянулся, пожал плечами и неопределенно повел в воздухе рукой. - Законы искусства... требуют.
- А Париж?
- Его тоже не было, - усмехнулся Миколюта.
- Что же было?
- Что-то, конечно, было, - сказал Илья Ефимович, ехидно прищуриваясь. - Многотиражка была, редактор. Даже разгон редакции состоялся. Только по другому поводу. Шел однажды секретарь парткома по коридорчику мимо редакции да взбрело ему в голову зайти, обозреть хозяйским глазом пост идеологической работы. Зашел. А глаз у секретарей орлиный. Как в ворохе бумаг узрел? В общем, выхватил из кучи газет брошюрку Солженицына, тамиздат... Идеологическая диверсия. В результате все мы вылетели из редакции... Был, конечно, Есипов, его изобретенное самоубийство, заветная папка, подельник мой парижский. Как это все соединилось? Самому трудно объяснить. Было желание встретиться с Селиным. Наверное, просто тоска по молодости. Пожалуй, идея турпоездки в Париж, нахальство все - возникло из ощущения гнили, партийного кретинизма. Всеобщая казарма. С одной стороны, запреты, болтовня аскетически-романтическая с трибуны - и гнилое нутро, с другой стороны, водка, анекдоты, собачьи свадьбы на кожаных диванах под портретом генсека.
- И Селин, кажется, жив? - спросил Елисей.
- Конечно. Как-то открытку к Новому году прислал. Написал, что пальто может выслать, размером интересовался. Я отказался.
- Противно?
- У меня все есть. Ничего не нужно. Я свободен. Это главное. - Он задумался, потом усмехнулся и добавил: - Если бы вы знали, сколько вокруг этого рассказа намешано. Сам удивляюсь. Я его написал где-то через полгода после того, как редакцию многотиражки расшуровали. Была там еще забавная история. Весной, в мае, звонит мне бывший редактор. Спрашивает: на мели? Ну, я, конечно, говорю: мелее не бывает. Он объясняет, что знакомый из молодежного журнала предлагает в командировку от журнала смотаться на заработки с лекциями в Иркутск. Очень кстати, говорю. Был такой способ подработки: две-три лекции в день. Там глупость какую-нибудь несешь, наврешь с три короба, анекдот расскажешь, поэты стихи почитают. Дорога оплачивается, за выступления денежки профсоюз отчисляет. И набегает немного... - Илья Ефимович вдруг засмеялся. - Как вспомню, смех разбирает. Собралась бригада, четыре человека. Дружок редактора, бригадир наш с балалайкой. Лицо чумовое, поэтическое: волосы вихрами торчат, глаза запойные. Уже в аэропорту приключения начались. Пока регистрацию ждали, бригадир наш клеиться стал к барышне, которые, знаете, багаж у пассажиров принимают. Молоденькая толстушка-хохотушка в аэрофлотской форме, кругленькая, сочная. Ее, наверное, пареньки-сослуживцы любят потискать по углам между делом. Бригадир наш сразу к стойке, мурлычет ей что-то, потом, гляжу, балалайку расчехлил, дрынькать начал, слышу, частушки щелкать пошел. А уж толстушка млеет, смешком заливается, на стойку прилегла, к нему тянется... Да не долго музыка играла. Хмурый парнишка в форме возник. Крупный, щекастый, позыркал сначала издалека возмущенно, а потом подошел сзади к своей коллеге-хохотушке да как ладонью врежет по спине девчушке. Аж гул пошел. Наверное, пол-аэровокзала на мгновение замерло - уж не самолет ли шлепнулся...
Илья Ефимович затих, глядя в пространство, словно что-то вспоминая.
- Потом в самолете, - проговорил он, вздохнув. - Летали, наверное, что-то особенное. Не телега, не машина, не поезд... А почему?.. Любой человек в самолете как бы на полпути в мир иной. Душа уже там! - Илья Ефимович покрутил пальцами в воздухе. - Сколько мне не говорили, что вероятнее погибнуть под машиной, просто - при переходе улицы... Самолет иное, взлетел, а приземлишься ли ты или твоя душа так и улетит навечно? Никто не ответит. Двигатели ревут, плоскости крыльев дрожат. Судьба твоя где-то решается. А бригадир наш, оказалось, в это время с соседкой обсуждал роль минета в супружеской жизни. Когда он после прибытия в Иркутск сказал об этом, я тут же заподозрил подвох, неладное.
Потом лекция, какой-то заводик, в библиотеке собрали, наверное, из самых любопытных народ, все больше женщины. Извинялись еще, что людей мало. Я, поскольку наш бугор мою тему посчитал невыигрышной, первым выступал. О связи человека с родиной, с родным краем. Моя любимая тема. О ностальгии... Уверен, если человек уезжает далеко от родины, то эта связь рвется, в человеке все меняется: характер, лицо, здоровье. Если очень чувствительный человек, то и погибнуть может...
После лекции две дамы нас провожают. Бугор наш впереди, я позади с одной из заводских. Пожилая женщина, седая, интеллигентная. Сказала, что понравилось мое выступление, согласна со мной, что нельзя родину покидать. Даже всплакнула. В общем, полный триумф. Потом она говорит: мол, присоединяйтесь к заводской экскурсии на Байкал, в Листвянку. Всеобщий восторг. А вечером, в гостинице, в нашу комнату с редактором вваливается бугор: глаза навыкате, невменяемые, сигарета в зубах.
- Почему разговаривал с женщиной? Это он мне. Я в трансе, не могу понять, в чем дело.
- Почему разговаривал без моего разрешения? Продолжает он бурить. Тема твоего выступления подозрительна... Мы недавно в редакции разоблачили одного автора, диверсию задумал.
В общем, бурчит он что-то воспаленное, я даже слова не могу вымолвить от изумления, дружок мой, редактор, тоже опешил.
А бугор наш без остановки говорит, сигареты безостановочно смолит и балалайку свою под локтем держит. До трех часов ночи окуривал, потом вдруг запнулся, побледнел и вышел, ни слова не сказав. Я редактору: это шизофрения, обострение. А он: так точно, дружок болел, когда с брянщины в столицу перебрался. Врачи сказали: синдром завоевания Парижа, бывает у мигрантов от перенапряжения психики.
Илья Ефимович снова замер, глядя на Елисея, потом сказал медленно, подняв палец:
- Вот он откуда - Париж. Ну, тут мы с редактором взгрустнули. Он говорит, бугор три года назад женился, на поправку пошел, врачи сказали, семейная жизнь поможет, укоренится и болезнь пройдет... И не подумал редактор, что обострится от переезда. Планы наши наполеоновские разбогатеть плакали. Решили мы так и приуныли. Редактор долго сидел, пыхтел, а потом и говорит: "Все мы настигнутые коммунизмом", - Илья Ефимович с улыбкой посмотрел на Елисея. - Вот откуда эта фраза.
Илья Ефимович откинулся на спинку стула и мечтательно посмотрел в потолок:
- В выходные автобус, мимо перелески. Май месяц, воздух прозрачный, небо промытое, ясное, сплошная голубизна, зелень кругом, только-только народилась, нежная зеленая дымка на лесах. Чудо! Тут еще Байкал. Далеко, за этакой водной равниной - горы в дымке.. А тут бугор наш с очумелыми глазами, все пытался нас вместе собрать... Короче, через некоторое время сбежал я. Пошел бродить, забрался на вершину горушки, кругом кедры растут, воздух смолистый, тепло весеннее от солнца. Мечта. Навстречу мне женщина эта пожилая с завода. Зовут ее Элеонорой. Имя ее запало мне, ходили, ходили по окрестностям, говорили про флюиды родных околиц, а потом я ее и спрашиваю: вы не местная, имя не здешнее? Да, говорит, и плакать. Оказалась из Латвии, девочкой с родителями репрессировали. Родители сгинули где-то, а она в этих краях прибилась, хлебнула горя. И всю жизнь словно камень лежит на ее судьбе. Муж был хороший, и сын был, и всю жизнь страх не оставлял. Все было, а потом мужа поезд сбил. Шли с товарищем по путям, с рыбалки возвращались, а сзади тепловоз. Машинисты, говорят, сигналили. А они ничего не слышали. Друг в последний моет, словно толкнули его, в сторону выскочил, а мужа убило. А сын просто ушел однажды в тайгу за орехами - и не вернулся... Вот, все мне и изложила. Поплакала. И говорит, вернуться бы мне. И такая в глазах мольба, тоска, - голос Ильи Ефимовича прервался. - Я и сам всплакнул с ней на пару.
Илья Ефимович перекрестился и сказал:
- Если дожила, может, сейчас и вернулась на родину. Да, еще сказала: посмотреть бы в глаза тем подлецам, которые ее жизнь убили, ребенка ее и мужа.
Илья Ефимович вздохнул и добавил:
- Через день-два сбежали мы с редактором, плюнули на все, переоформили билеты и на самолет, чтоб душа на место встала. А бугор наш, когда в Москву вернулся, тоже мозги своим восстановил, выправили врачи.
- А как же Христос? - вспомнил Елисей.
- О, долгая история, - обрадовался Илья Ефимович.
- Согласен, пару тысяч лет.
- Может, и больше, - решил Илья Ефимович. - Как инвалидность дали, начал я раз-другой в неделю на электричке за город ездить. По Савеловской дороге. Места там холмистые, а меня все на вершины тянуло. В хорошую погоду час-два посижу. Восторг неописуемый. Небо без края, воздух по мураве течет. Чудо! Тихо. Тишина меня еще на фронте потрясла. То, что стреляют, убивают, все знают. А вот какая тишина там... Ее надо самому слышать, не поймешь иначе. Думаешь, не сегодня, так завтра убьют, а тут рассвет - ни звука. И как будто безмолвие это говорит с тобой, какие-то знаки посылает. А какие?.. Однажды отвели с передовой что осталось. В сарае ночь. Казалось, сутки не разбудишь. А меня среди ночи - как осенило. Тьма, храп, стоны, а я не чувствую ни рук, ни ног, легкость необыкновенная, кажется, ветер дунет и унесет. И мысль: все будет хорошо, вернусь живой... Какое-то время я с этой радостью плыл во тьме. Потом заснул. Вот, перекалеченный, но живой вернулся. Да... итак, стал я ездить за город, в эти поля, в это небо голубое, как океан безграничное. И пришел к одному выводу: жизнь бесконечна, душа бессмертна. Но человек должен родиться дважды. С начала его тело, а потом должна родиться душа. Когда же она рождается? - Илья Ефимович замер, глядя на Елисея. - В божественный миг, когда человек сможет понять совершенство и красоту мира. А когда в тебе родится счастье, ощущение совершенства, гармонии, тогда и тишина с тобой заговорит, она примет тебя, соединится с тобой.
Илья Ефимович поднялся и отошел к окну, некоторое время смотрел на рябь городских стен и крыш.
- Нет, - вздохнул он, - в городе это нельзя понять. Город уродлив. Мы ведь горожане - одно, от силы два поколения. А до этого тьма веков - леса глухие, поля, луговины, у кого пески, пустыни, смоковницы тенистые. Так вот я и дошел до Христа. В те времена - может, знаете, - пропасть пророков была. Это сейчас один пророк - генералиссимус, остальным - пуля в затылок. А тогда, наверное, на каждом базаре свой пророк. Кто-то жулик, конечно, за сладкий кусок байки врать. А кто - зачарованный одиночеством под звездным небом, далью небесной, позолотой солнечной. Как настигнет его ликование жизни, совершенство непостижимое мотылька, цветка невзрачного под ногой, так он все бросает. Сытную жизнь, жену сварливую, звон монет смешит его... Представляете, бродит такой зачарованный, хочет другим втолковать то же самое, глаза им открыть. И тут встречается ему Иоанн Креститель, который его с полуслова понимает. Сладость-то какая - тайну свою смаковать у костра под черным небом, среди звезд, от бессмертной душе говорить, о том, что тело, как цветок в поле, зазеленеет, отцветет, поникнет, а душа растворится в вечной красоте мира. И ни на секунду сожаления, потому что там - истинная красота, истинная гармония, совершенство.
- Он знал о предстоящей гибели, - после недолгой паузы заговорил Илья Ефимович. - Сознательно шел навстречу казни. Это существенно.
- Когда же происходит главное? - спросил Елисей, вспомнив историю с похоронами Фердинанда и многое другое.
- Знаете, как растет луковица или капуста? - Илья Ефимович загадочно посмотрел на него. - Слой за слоем, новый лист покрывает предыдущий. Младенец появляется живым комочком плоти. Способен только впитывать пищу. Его мозг, словно луковица, обрастает новыми слоями. Вот начинает двигаться, говорить, общаться. Затем осваивает мир. А цель - мир духа достичь.
- И не все его достигнут?
- Увы. Сколько калек. Кто без руки, кто без ноги, кто без души.
Елисей вспомнил о дочке и маленьком сыне, ему захотелось, чтобы и в них пробудилось необыкновенное тепло души, хотя, где гарантии, что она в нем есть.
- Как же в человека душу заронить? - спросил он.
- А хотя бы чудом. Удивить его надо, - сказал Илья Ефимович. - Потому-то история Христа и полна чудес. Сама история воскресения тем же, видимо, объясняется.
- Ну, а в нас-то самих есть душа? - спросил Елисей.
- Время покажет, - сказал Илья Ефимович.
- А если это обман? - ужаснулся Елисей. - И ничего нет, кроме вонючей могилы и все в прах идет?
- Может быть, - совершенно спокойно проговорил Илья Ефимович и посмотрел мрачно на Елисея. - Вы отбросите коньки в свой час, в крышку гроба заколотят пару гвоздей, и начнется пир плоти, круговорот веществ, утилизация молекул, то бишь, отходов. - Он засмеялся. - Но извините. Вы видели у человека что-нибудь не нужное? Хвост, например. У коровы есть мух отгонять. Человек руками мух отгоняет. Или третья нога? Нужна была бы для дела - обязательно торчала бы и двигалась что надо. Да я вам сто доказательств представлю. Чувства человека - самый лучший указатель в жизни. Болезнь, опасность, беда какая - все вызывает боль, появление младенца, общение с ним, забота о нем. Мысли о душе, о бессмертии ее - и какой всплеск радости вызывают они. Вот вам одно доказательство, потому что не способен человек радоваться тому, чего нет. Что такое красота? Не существует вне человека и столь необходима ему. Он находит красоту в солнце на восходе, в стрекозе, повисшей на травинке, человек и сам создает красоту в рисунке, в соединении слов. Красота делает человека бессмертным. В этом секрет. А без радости бессмертия, красоты что? Одна дорога - в яму. Без радости, с умершей душой одна дорога - самоубийство.. Может ли человек, в котором осталась хоть искорка радости, счастья, решиться на добровольную смерть? Никогда. Вот вам другое доказательство.
- А как же Дмитрий Есипов? - спросил Елисей.
Илья Ефимович запнулся, некоторое время медленно ходил по комнате, опустив голову.
- Это, может, девяносто девятое доказательство, - проговорил глухо Илья Ефимович. - Он был слишком приземленным человеком. Воевал от души, в лихорадке чумовой под пули лез, потом пил до беспамятства. Чтобы заглушить очевидную мысль, что на трупах пируют гитлеры и сталины. Врачом был безотказным. Во дворе - сам видел - занюханный замухрышка подойдет, попросит помочь, так он рецепт выпишет, растолкует, а потом еще встретит, спросит, не надо ли еще чего. Алкашей устраивал на лечение. И сам пил с отчаяния. Его руками подонки в клинике пытались с неугодными людьми расправляться. Он думал, что и он, как сотни покойников под руками врача, ляжет бездыханно - и ничто не оправдает его.
- А сотое доказательство?
- То, что я еще живу, - улыбнулся Илья Ефимович. - Кому-кому, а мне сполна выбор был представлен. И предавать, и спиться, и подлянками пробавляться, и руки на себя наложить. Но вспомню, как безграничен мир, совершенство, подумаю, что вечна его красота - так и других доказательств не надо.
- А если я вам сто одно доказательство приведу, что все это обман? спросил Елисей.
- Любопытно.
- Вы сказали, что радость - признак бессмертия, но вот, угасает тело старика, немеют ноги, выцветают глаза, едва шамкает беззубый рот, притупляется радость, а потом и вовсе исчезает, и лишь плоть, потеряв цель, еще булькает, выделяет, испаряет, пока какая-нибудь жилка не лопнет, или гной не перекроет дорогу крови. Отсюда радость - продукт исправного тела. Это одно доказательство. Красив котенок, чтобы его кошка не сожрала. Красиво живое и здоровое. И нищий маляр разрисовывает картину, чтобы внушить себе ощущение здоровья и полноты жизни, а потом пропьет гонорар за картину. Пьет с безумством, с блевотиной, очнется опухший, с безобразной потаскухой под боком, в облеванной комнатушке. Руки дрожат, изо рта зловоние. Другое вам доказательство: девяносто девятое. Дмитрий Есипов. Слишком близко наклонился к гниющей яме, увидел, как распадается плоть, превращается в осклизлые, вонючие комки. Понял, что ум гения, титана - лишь тонкая пыльца на крыльях бабочки. Скомкать в кулачище - пыль останется. Таблетки хватит, чтобы умницу превратить в кретина.
Елисею и самому стало дурно от такой картины, он вглядывался в задумчивое лицо Ильи Ефимовича.
- Но вот, почему вы живы? - сказал Елисей. - Для меня загадка. Вас должны были убить на войне. Социализм не забыл вас - определил на гниение в лагерь, да и после под прессом... душу из вас выжимали. Так что, не буду представлять сто первое доказательство. Пожалуй, соглашусь с вами. Пусть даже обман, но ведь хорошо: бесконечная и не подвластная никому душа.
Илья Ефимович улыбнулся:
- А знаете, как это происходит? Бродил себе Иисус по полям и холмам Галилеи. Лепет листьев от ветра, бормотание ручья в тени деревьев. Сначала он проникся тишиной, зовом загадочного совершенства живого мира. Наконец его осенила догадка, что плоть отмирает, а красота и совершенство вечны, и в этот миг началось общение, диалог с эфиром духа... Я сам этот путь прошел.
После этих слов Елисей не удержал улыбку.
- Да вы не смейтесь, - благодушно попросил Илья Ефимович. - Этим путем прошли тысячи. Сначала приходит ощущение вечности, то есть понимание, что гармония, совершенство пребудет всегда - это не поддается тлену. Потом Иисус осознал себя единым с невидимым духом. В чудные южные ночи, в блещущей мозаике огромных звезд невозможно не воспарить душой. Он видел себя в звездном пространстве. Он уже знал, что неосязаемый дух принял его... Ведь это ошибка, что душа человека воспаряет куда-то после смерти. Если душа человека созрела, то с этого момента он переходит в иное состояние. Пусть его тело живет, ходит - он уже в вечности. Конечно, как любопытный ребенок, он начинает исследовать мир души: задает бесконечные вопросы, которые свойственны ребенку. Дух всемогущ? Да, потому что ему ничего не нужно: ни пропитание, ни кров, ни телега, ни топор ему не требуется. Он все знает? Да, потому как, что бы человек ни открыл, все это духу ни к чему. Знания человека все сводятся к добыванию пищи, тепла, удобства для тела. Одно лишь имеет связь с душой - искусство, поскольку оно творит душу человека. Вот эта область духа, как тропинка к нему. Но узкая и тернистая. - Илья Ефимович ехидно улыбнулся. - Не каждый по ней пройдет. Дух всеведущ? Несомненно! Каждый человек доступен духу, но интересует его в разной степени. Как нас, допустим, интересуют соседи, птички порхающие и муравей ползущий. Дух сродни мысли, посему мысли людей не секрет для него. Другое дело - насколько наши мысли близки и необходимы вечной душе.
Илья Ефимович замолчал, о чем-то раздумывая, потом снова заговорил:
- Может, я рассказ написал этот только для того, чтобы заронить зерна этих мыслей. А Селин, Париж, прохиндейство нашей жизни - все это так, пустое. Хотел представить, как Иисус встретился с Иоанном Крестителем. Они оба оказались посвященными в эту тайну. Представляю их блаженство. Илья Ефимович помедлил в задумчивости. - Насчет исчезновения тела Христа... Конечно, кто-то из его учеников. Голова Иоанна Крестителя на блюде - слишком сильный аргумент для жалких человеков. Какие уж тут разговоры о духе. Исчезновение тела Христа как раз свидетельство того, что его ученикам не была доступна тайна учителя. Для них важнее были другие аргументы. Но это не значит, что не исчезни тело Христа - и он разделил бы судьбу своего собеседника Иоанна, и на том конец. Все шло бы своим чередом: озаренные постигали бы вечность, все прочие падали бы в прах. Я бы сказал, эта история, как булыжник на дороге, споткнешься - да оглянешься, может, мысль дельная посетит, задумаешься... Предвидел ли свою судьбу Иисус? Что гибель неминуема, конечно, знал. Но радость ощущения вечности оказалась сильнее страха. Не побоялся с другими делиться этой радостью.
- Нечто подобное, - нерешительно произнес Елисей, - происходит и со мной. Не знаю, как выразить эти ощущения, но выводы похожи.
- Верю вам, голубчик, - поспешил успокоить его Илья Ефимович.
- За городом у мольберта бывало такое. Как будто оцепенение - и такое счастье. Всего лишь жнивье заморозками схваченное, или голубизна неба непередаваемая. Последнее время, передать это трудно. Думал, нечто вроде галлюцинаций, - Елисей задумался, пытаясь понять, как лучше выразить свои впечатления. - Наверное, похоже на чистый голубой поток, пронизанный золотым сиянием - и радость, которая затмевает все... Когда в мае цветут одуванчики, целыми луговинами. Тысячи одуванчиков солнечно-желтых. Если посчастливится зайти на такую поляну, и тут солнце из-за туч выбивается - и сразу воздух вспыхивает золотым сиянием. Ты плывешь в солнечном потоке. Так пусть жизнь будет пронизана сиянием вечности... А мы еще посмотрим, обман ли это или правда.
***
Ночь сгустилась. Вместе с последними шорохами ветра смолкли писк и копошение животных, только изредка донесется птичий крик, и тут же снова все замрет. Отяжелевшее сияние звезд еще ближе нависло над землей, но потом звезды поблекли и отдалились. Тьма на востоке стала наливаться светом, разлилась сиянием, и над скудной пустыней стал выползать огромный диск луны.
- Почему ты улыбаешься? - прервал долгое молчание Иохан, и в отсвете луны было видно, что он нахмурился.
- Я радуюсь, - ответил Иошуа. Его глаза плавно скользнули по мозаике звезд, осветились лунным сиянием, остановились на смуглом лице собеседника.
- Я ушел в пустыню, чтобы не видеть радостных лиц. Я видел радость на похотливых лицах властителей, когда перед ними казнили людей, радость на лице жадного торговца, когда он считал монеты в своем кошельке. Когда человек скорбит, похоть и ложь умирают.
- Радость властителя и торговца - это радость плоти, когда она насытилась или предвидит насыщение. Столь же яро плоть скорбит, если не насытится. Стоит душе прозреть, и ей становится доступна подлинная радость вечной жизни, так же доступна ей и подлинная скорбь о слепых душах.
- Но чего стоит душа, если ради вечности она не может отказаться от радости? - Иохан повел пальцами во тьму. - Посмотри вокруг, на эти камни, на скудную траву, на спящих людей. Они пришли сюда, расстались с соблазнами сытости, богатства. Неужели они менее достойны тех, кто спит среди семьи в жилищах, у хлевов полных скотом?
- Наиболее достоин тот, кто разбудил в себе бессмертную душу и сделал себя равным тем, для кого не стали помехой ни достаток, ни бедность, ни радость, ни скорбь.
- Это твоя правда? - спросил Иохан и увидел, как его собеседник кивнул головой.
- Я пришел к божественной правде, когда поселился среди этих камней, - Иохан окинул взглядом тлеющую в лунном свете каменную долину. - Здесь я стал свободен от зла, суеты наживы. Всякого, кто приходит ко мне, я омываю водой, чтобы смыть грязь низкой жизни, чтобы освободить от пут, просветлить их очи. Ими они увидят новую жизнь. Как же ты прозрел?
Иошуа улыбнулся и молча поднял лицо к звездам.
- Там, где я родился, такие же звезды. Поэтому я думал, что Бог везде один. Но, когда я первый раз увидел пустыню, я решил, что Бог не везде одинаков. Среди камней так тоскливо. Первое, что я помню, были прохлада ручья, солнце в струях воды, на песке, под водой, тенистые деревья по берегу, ласковые руки матери. Это правда. Бог - это добро. Когда я подрос, то встречал восход солнца. Я видел чистое небо, изумрудные поля, цветущие сады, удивительную красоту и совершенство цветов, птиц, бабочек. Я понял, что красота вечна - и это Бог. Когда я оставался один в поле или на склоне холма среди деревьев, я слышал крики птиц, стрекотание цикад, я слышал тишину. Мне казалось, что тишина обращается ко мне, хочет поведать мне тайну. Однажды меня озарила истина - и тут пришла радость. Бог - это радость вне меня и во мне. Бог - это тысячи людей до меня, Бог - это я. Их тела исчезли, а они есть, моя плоть исчезнет - а я пребуду в вечности. - Иошуа затих с улыбкой на губах, он посмотрел на замершее лицо Иохана и сказал: - Ты шел своей дорогой, но дом у нас один. Мы должны соединиться в этом доме. Мы будем едины.
Луна поднялась над горизонтом, с ее диска исчезли красные тона, и на камнях безмолвно лег голубоватый свет.
- А мне запомнилась пыль на улочках Иутты. Дикие вопли мальчишек за стеной дома, визг стрижей. - Иохан улыбнулся, но потом нахмурился. Злобные драки мальчишек. Безумие и ненависть толпы, радость тупых правителей, когда повелевают сбродом. О! Им так нравится топтать людей, видеть страх, угодничество прислужников. Больше всего я ненавидел несправедливость. Ради справедливости можно отдать все. Поэтому я все бросил: родной дом, достаток, благополучие. Я стал свободным, пороки надо мной не властны. Эту истину я дарую людям. Когда они поймут это, царство зла будет сметено.
- А станет ли такой человек свободен от плоти? - спросил Иошуа.
- Плоть нужно топтать, тогда она будет покорна.
- Может, ей оставить немного добра и любви?
- Плоть вводит в соблазн, - вспылил Иохан.
- Если душа слепа, - мягко добавил Иошуа, помедлив, заметил. - Ты же осудил тиранов, угнетающих бедняков, так и доброму человеку не следует угнетать свою плоть. Дай ей необходимое.
Иохан засмеялся, откинув голову назад. Луна озарила белым светом его худое, обожженное солнцем лицо.
- Да, да, - с улыбкой добавил Иошуа, - только необходимое, и ты знаешь, сколь мало требуется... Помнишь, наверное, как мало надо было в детстве? Погожий день, с друзьями игра, кусок хлеба, глоток молока да ласка матери, доброе слово отца.
- Я с братьями часто дрался. Но все-таки в детстве они были лучше. Сейчас они жадные, глупые, смеются надо мной. Глупцы.
- Слепой щупает руками, - заметил Иошуа. - Если попадется что в руки, думает, что это нечто ценное. Не видит он истинных ценностей. Слепая душа уподобляется слепцу и бредет, спотыкаясь, пока не свалится в яму. На распутье дорог без проводника трудно выбрать дорогу. Вот и приходят люди: кто к жадности, кто к безумству власти, кто к утехам плоти.
- Мне нравятся твои слова, - сказал Иохан. - Я слышал о тебе раньше. Теперь вижу, что это была правда. Мы должны помогать друг другу. Я хочу тебя крестить. Ты согласен?
- С радостью, - ответил Иошуа. - Пусть в водах реки Бог одарит нас той же радостью, что дает детям, прыгающим в струях воды.
- Будем нести людям истину... - Иохан замолчал, внимательно вглядываясь в собеседника. - Но ты ведь знаешь, что собаки тиранов в любой день могут нас убить? Ты готов?.. Меня нисколько не страшит смерть.
- Для нас смерти нет, - с улыбкой сказал Иошуа. - Тело - наш дом. Если он разрушится, то мы перейдем в другой, наш общий дом. И не стоит рыдать над разбитой лодкой, на которой удалось добраться к спасительному берегу, ее надо беречь, пока не добрался до кромки суши.
- Я слышал, ты об этом сказал сегодня своим ученикам, - вспомнил Иохан и замялся.
- Да, говорил. Я им часто говорю об этом.
- Сейчас они спят, - Иохан оглянулся в сторону, где спали люди. - Нас не услышат. - Понизив голос, придвинулся ближе, со страхом глянул в глаза Иошуа и спросил шепотом: - Ты сам веришь?
Иошуа молчал, опустив глаза.
- Почему я спрашиваю? - добавил торопливо Иохан. - Сам я верю в Господа нашего. Но соблазн сомнений... будь он проклят. Как червь, нет-нет, да и станет точить. Потому и терзаю плоть голодом и одиночеством, хочу соблазн задавить... Тебя мучают сомнения?
- Я уже с Господом, - тихо ответил Иошуа, поднял глаза на бледного Иохана и улыбнулся ему.
Мгновение Иохан сидел неподвижно, потом лицо его исказилось болью, и он отшатнулся, согнулся и спрятал лицо в ладонях. Стало тихо, через какое-то время издалека донеслось чье-то сонное бормотание.
- Не мучайся, - ласково сказал Иошуа. - Ты на пути в дом Господа. В него войдет всякий идущий к нему.
Иохан поднял голову. Гримаса напряжения на его лице дрогнула и растаяла, губы стали мягкими и растянулись в улыбке:
- Я верю тебе.
Иохан молча улыбался, потом усмехнулся и сказал:
- Мальчишкой я спросил отца, почему надо ждать мессию, а не самим добиваться справедливости. А он мне дал затрещину. - Иохан тихо засмеялся. - Такой язык, сказал, лучше отрезать, чтобы его не отрезали вместе с головой.
- А мне мать говорила, - улыбнулся Иошуа, - будешь задавать столько вопросов, никогда не женишься... Вот и не женился.
Они дрогнули от сдерживаемого смеха.
- Не бойся сомнений, - махнув рукой, тихо сказал Иошуа. - Сомнения это как нюх у собаки, он не дает ей сбиться со следа. А когда они приведут тебя к Господу, то первой посетит тебя радость. А вместе с радостью покинут тебя сомнения. Каждый человек - это храм, который он должен построить, кто завершит создание храма, того оставят сомнения.
- Я слышал, ты творишь чудеса. Это правда? - спросил Иохан.
- Чудеса нужны неверующим, как подпорки слабому дереву. Они же их сами и выдумывают. - Иошуа поднял руки. - Посмотри на свои руки - разве это не чудо? - Он поднял лицо к небу. - Взгляни на звезды. Мир велик и прекрасен. Он сам - свидетельство величия Господа. А счастье в душе разве это не чудо? Человеку надо лишь увидеть это величие, чудо, напитаться им, как растения насыщаются влагой. Повернуться к миру лицом, как растение тянется к солнцу. Прислушаться к тишине, как мать внимает движениям младенца в ее теле.
Иошуа раскинул руки и замер, глядя в бархат неба, усыпанный бесчисленными звездами. Иохан тоже замер, подняв к небу ладони.
Потом Иохан резко повернулся к собеседнику и спросил с возмущением:
-Что же, все придут к нему?
- Увы... я скорблю о тех, кому не суждено.. Они, как мертвые ветви дерева, упадут на землю и исчезнут.
Иохан обрадовался и погрозил во тьму кулаком:
- То-то же! За собачьи дела - и яма вам собачья.
Иохан затих и, обхватив колени руками, молча сидел и смотрел в небо, в котором безмолвно мерцали звезды. Он легко вдохнул посвежевший воздух, прикрыл немного глаза. Его голова качнулась, и он вздрогнул.
- Теперь ты улыбаешься, - проговорил Иошуа.
- Мне показалось, что я плыву, - едва слышно ответил Иохан, - и меня окружают звезды. Как будто тело мое исчезло, а душа там летит, бесшумно, как ночная птица.
- Так это и произойдет, - обрадовался Иошуа, - я рад за тебя. Ты понял меня и Его.
- Действительно - радость... Небо, звезды, я слышу, как смеется вода в ручье...Навсегда, как хорошо.
- Нужны ли тебе чудеса? - тихо рассмеялся Иошуа. - Должны ли дрожать земля и рушиться небо? Должен ли я доказывать тебе что-то?
- Нет, я все понял.
- Вот и вся тайна, - с улыбкой сказал Иошуа. - Как видишь, ее нет. А завтра ты окрестишь меня.
Иохан тихо коснулся руки Иошуа, потом молча прильнул лбом к его плечу.
- Ты открыл мне чудо. А они тоже знают? - он повел рукой в сторону спящих.
- Увы. Я им толкую об этом, но слепота еще мешает им. Им еще предстоит такая радость.
- Вечная радость, - проговорил, глядя в небо Иохан.
- И скорбь, - тихо добавил Иошуа. - Он ведь такой же, как мы.
Улыбка на лице Иохана медленно растаяла. На его темные глаза легли отсветы звезд.
***
Томительная зимняя оттепель с грязью, мокротой, нездоровьем канула в безвестность вместе с огромной пеленой мутных облаков. К вечеру небо стало бесконечно голубым, февральское солнце напоследок воссияло на осевшем снеге, на стенах домов, потом в холодное небо высыпали мерзлые звезды.
От окон сильнее тянуло холодом, стекла запотели, туда - в темную смесь бледных фонарей и окон - всасывался свет лампы. Аля сидела у телевизора, жена укладывала мальчика. На минуту пришел покой, и Елисей вспомнил последнюю встречу с Ильей Ефимовичем, его рассказ о Париже, о том, что действие рассказа происходило тоже в конце зимы, ранней весной, когда в Москве весной еще и не пахнет.
- Уснул, - сказала жена, садясь в кресло и облегченно вздохнув. - Тебе, Аля, тоже спать пора.
- Еще чуть-чуть, - заскулила дочка, не отрываясь от экрана.
На минуту все успокоилось под бормотание телевизора.
- Тебе сегодня звонил Илья Ефимович, - вспомнила Лариса, - передавал привет.
- Не говорил, зачем?
- Сказал, просто так. Скучно, наверное, - добавила жена равнодушно.
- Я у него рассказ читал о поездке в Париж. Хотя на самом деле он туда не ездил.
- Ну, рассказ проще сочинить, - улыбнулась жена.
- Но написал он его совсем для другого. Только ради своей идеи, что душа человека - это мысли. И, как младенец, эта душа-мысли проходит все стадии развития, пока не достигает некоей высшей фазы, в которой происходит соединение с бессмертной душой, душой человечества.
- Интересно, а где же та душа обитает? - спросила Лариса.
- Видимо, в пространстве где-то, - Елисей покрутил рукой. - Куда еще ее поместить?
- Дал бы мне кто отдохнуть, я бы тоже пофантазировала, ? буркнула жена. - Так устала за последние дни... А тут цены летят, все валится куда-то... "и зачем меня мать родила" - вот все, на что мы способны.
В этот момент раздался звонок в дверь.
- Кто еще? - насторожилась Лариса, на лице ее метнулась тревога. Дверь не открывай, посмотри в глазок.
Как воздушный шарик, в хрустальных бликах глазка плавала желто-серая шевелюра Андрея, жениного брата, его очи навыкате возбужденно блуждали и вращались в орбите глазка.
Елисей открыл дверь, и тут же в нее ворвался шурин и заклокотал скороговоркой.
- Потише, мальчик спит, - попросил Елисей.
- Ничего, ничего, - засипел Андрей, - не разбужу.
Ту же из комнаты послышались всхлипывания и писк малыша. Мимо промчалась Лариса с искаженным мукой лицом, а Елисей стал толкать Андрея в другую комнату, где сидела перед телевизором Аля.
- Нас продали, - зашипел Андрей. - Это геноцид, заговор против России...
Он продолжал сипеть, как вскипевший чайник, а Елисей лихорадочно соображал о том, что судя по всему, Андрей явился, как обычно, с намерением остаться на ночь. Предстоял очередной ночной ужас с храпом. Надо было что-то предпринять.
- Нас предали, - уже громче бубнил Андрей. - Какие мы дураки, собой хотели закрыть этих гадов. Знал бы я, меня на баррикады трактором не затащили бы. Ах, ослы мы, - пыхтел он раздраженно.
- Конечно, ослы, - подтвердил Елисей, со страхом прислушиваясь к писку в другой комнате. Там гулькала и нежно подвывала жена, пытаясь забаюкать малыша. - Ослы, конечно, - повторял он, видя, как встрепенулся Андрей. - Елисею пришла идея посильнее поддеть его, и может быть, тогда он уйдет, и не будет дико храпеть всю ночь.
- Несколько тысяч ослов, - продолжил Елисей, - приперлись к дому, где заперлась сотня-другая авантюристов, и решили изменить судьбу страны, которой они даже не знают. Погуляли, наплевали кругом, всю округу, небось, зассали. Дрожали от страха, потом через день-два сообразили, что по заднице им никто не даст - и обрадовались, закричали: "Победа, уря, уря!" И решили, что теперь вся страна заживет по-новому, по демократии... А получили ворократию!
Андрей, кажется, обиделся, покраснел и все сильнее хмурился.
- А вы спрашивали миллионы людей, которые только и знают то, что картошку надо сажать весной, а выкапывать осенью, что баба рожает, а мужик пьет, что начальник лупит и в хвост, и в гриву, а прочие пашут? А миллион-другой рыл - винтиков старой системы, у которых в башке одна извилина, и в этой извилине с детства застряло, что начальник всегда прав, а подчиненный - всегда дурак. И чем выше начальник, тем больше у него бабок и рабов. Они твою демократию поймут однозначно: все воруй, что глаз видит. Их ты как, молотком по башке перевоспитывать будешь? Так демократия не позволит.
Елисей ждал, что шурин на это ответит, но тот молчал, потом почесал голову, вздохнул:
- Да , пожалуй, лучше бы старые жулики остались, у них хоть система управления была налажена.
- Система управления, - передразнил его Елисей. - Управления сортиром. Эти пердуны, маразматики только способны были понять, что корабль тонет, и надо быстро распихивать по карманам недоворованное и смываться. Где уж им реформировать загубленную страну.
- Как же быть тогда? - удивился Андрей.
- А вот и надо было пойти на баррикады, чтобы убедиться, что вы ослы, самые настоящие. А уж после этого, может, что и получится. Понятливые ослы не будут бить себя в грудь и звать на баррикады.
- Ну, ты знаешь! - вскочил Андрей, возмущенно пыхтя.
- А я, кстати, видел тебя в те дни в августа, - заметил Елисей спокойно. - Ехал на троллейбусе мимо "Краснопресненской", а ты митинговал у метро. Наверное, таких же ослов призывал идти на штурм цэка и кагэбэ.
Андрей побледнел, сжал губы и замер неподвижно. Елисей даже подумал, не переборщил ли он.
- Ты клевещешь! - возмутился Андрей. - Неизвестно, что было бы без нас. Может, умывались бы сейчас кровью? Оплевывать легко.
- Ты сейчас мне напомнил цензора из цэка: а достойно ли отражена положительная роль партии!.. Это я тебе оставлю. А я всего-то - о частном случае толкую, об отдельно взятых ослах. - Елисей не удержался от смеха.
- Я ухожу, - отвернувшись в сторону, процедил Андрей хрипло, - всего хорошего.
В коридоре он спешно накинул шарф, пальто и, не закрыв дверь, ушел.
Минут через десять появилась Лариса с нескрываемо радостным лицом. Елисей даже рассмеялся.
- Вот стыдно, - словно извиняясь, сказала она, - но ничего поделать не могу с собой. Как представила, что ночью Андрей храпеть будет - прямо похолодела от ужаса.
- А древние люди ночью храпели, чтобы диких зверей отпугивать, - заявила серьезно Аля.
- А тебе пора спать, - сквозь смех сказала жена и повела дочку укладываться.
Уже в постели Елисей спросил Ларису, как ей идея Ильи Ефимовича о душе. Но она вместо ответа спросила, не было ли там "любимой" Насти. Не дослушав его чертыханья, она стала мерно и сладко сопеть, что-то в полусне бормотнула, заплетаясь языком, и уснула.
Елисею не спалось. Нервы разгулялись после посещения шурина и тяготило знакомое ощущение, что сон никогда не придет и будет длиться час за часом бессонное одиночество и чередой пойдут четкие и ясные мысли, от которых обычно скрываются дневным светом и морокой заурядных дел. Не было ни капли обиды на невнимание жены к его вопросам, потому что знал, что даже самая прекрасная мысль хороша и доступна только тогда, когда уже настроен на нее, готов к ней, ждешь ее, в немоте пытаешься сам нащупать - и вот, коснулись пальцы, засверкала ослепительная истина. Ты ее ждал, это открытие, радость... А через некоторое время, охладев немного, трезво понимаешь, что много раз проходил мимо той же истины, тебе толковали о ней, а ты равнодушно не вникал, иронизировал. Не был готов к истине. Может, и правда то, что наша душа, как младенец, сначала учится различать свет и тьму, холод и тепло? Потом начинает несвязно лепетать звуки, прежде чем сказать первое слово. А потом начинает радоваться добру и плакать, встретив зло.
Жена во сне подвинула руку, Елисей ощутил поток ее сонного жара. А с ним пришло понимание, что это как раз та часть жизни, которую уже никак не исправишь и не изменишь. Никакие разводы, разрывы не способны обновить жизнь. Словно калека, которому до конца суждено жить с обрубком руки и ноги.
В памяти всплыли ночь из далекого августа, много лет назад. Ранние сумерки за окном электрички, загородная непроглядная тьма с холодом звездного неба и пахучего тумана с отсыревшего от дождей луга. Низкие тучи, дерганный ветер в лохмотьях ветвей, листвы.
В субботний вечер он шел от станции к даче. Наугад в непроглядной черноте брел сначала полем, потом пересек жидкий лесок, как заяц, пропрыгал по чмокающей полоске болотины. Спотыкаясь, шел дачным ухабистым закоулком. Уже представлял тепло и свет тесных комнаток дома, запахи ужина, всплеск оживления жены, тещи, молчаливое присутствие тихони тестя. Прошел гущу кустов сирени, темный силуэт рябины, за ней светлая тень березы. Вот куст жасмина, подсвеченный сиянием террасы.
- Говорит, с детьми занимается, - голос Ларисы прозвучал ровно, но с плохо скрываемым напряжением.
Словно споткнувшись, Елисей встал и уже не смог сделать ни шага.
- А ты уши развесила, - обрадовано заявила теща. - Дети-дети. О своем ребенке надо думать, а тут, понимаешь, хоть бы деньги были, а то пшик один. Неизвестно, с кем он там якшается. Ты бы хоть слово сказал, - обратилась она к тестю.
- Маняша, ну, что сказать-то? - пробормотал Николай Иванович.
Елисей отчетливо представил скучное лицо тестя с дряблой серой кожей, вечно кислое выражение повисших уголков губ. Жену он звал Маняшей, хотя имя ее было Марина.
- Что-нибудь умное, - посоветовала язвительно Марина Львовна.
Ее черные брови сейчас наверняка были сведены к переносице, а на лице застыла маска энергичной злости, которой надо выплеснуться.
-Умное, Маняша, - промямлил тихо Николай Иванович, - я говорил только в рабочее время, а сейчас я на пенсии.
- Издеваться хватает ума, - голос зазвенел. - Нет чтобы послушать вовремя совета. Думать головой надо.
- Мама, хватит, - долетел голос Ларисы.
- Теперь поздновато, ребеночек народится скоро, - монотонно выговорил тесть.
После этого настала тягостная пауза. Шагнув к хлипкой скамейке у калитки, Елисей сел. Действительно, чем они думали?.. С другой стороны, сейчас уже думай, не думай, а вот он - будущий ребенок, от него не открестишься - теперь уже заметно округлился живот, мучает плоть матери тошнотой, головокружением, налетами страха или наслаждения, от которого глаза Ларисы наполняются счастьем и радостью. Волосы Ларисы похожи на материнские, но почти невесомые, под их легкой тенью и в жару прохладна кожа на шее около розовых лепестков ушей. Лариса необыкновенно похожа на мать. Только в Маняше все нежные черты дочери карикатурно огрублены и искажены. Почему он отмахнулся от мысли, которая беспокоила его в жениховстве? Еще тогда подумал, что Лариса будет похожа на мать. А кто этого избежит? Николай Иванович тоже, наверное, в юности не был похож на сморщенного, сгорбленного старикана с кислой миной на лице, как будто вечно жует лимонную дольку. Говорил, что разрабатывал первые отечественные электронные машины, студентов учил. На свадьбе в большом подпитии, когда скорбная складка рта наконец разлепилась и разошлась неудержимой улыбкой, Николай Иванович пытался втолковать Елисею, что он изобрел одну штуку в считывателе информации, которая везде по стране применялась. И сам академик Глушков знает фамилию Гальчикова. По своей несмышлености в технике Елисей не смог оценить заслуги тестя, но пробурчал, что слышал про академика. Это порадовало Николая Ивановича.
Изобретая этот считыватель, радуясь неказистой железке, думал ли тесть, что будет сидеть темным августовским вечером на террасе обветшалой дачи, слушать раздраженные, злые слова Маняши, когда-то Марины, смотреть на большой живот дочери? Настырная память нафарширует голову почище всякого семейного альбома: кокетливый взгляд почти девчонки Марины со сладкой мякотью алых губ, рождение сына, в котором узнавал себя и находил чужое, неизвестно кем подмешанное сумасбродство и буйство, точно мечется в голове костер, от которого и волосы, словно пламя на ветру. Потом розовый комочек тельца дочки, ее смех, лепет, плач, жалобы и горячка болезней, истерики Маняши... Дочка была ближе всех - и ее отнесло дуновение времени.
Мог ли он тогда, августовской порой спеющих яблок, черного неба, знать, что рождение внучки подведет черту подо всем, что было жизнью Маняши и его жизнью?
- Ты, Николай, виноват во всем, - донеслось из теплого оранжевого марева террасы.
Это любимая фраза Маняши. Елисей услышал ее еще на первой встрече знакомства с родителями любимой. Марина Львовна открыла принесенный молодыми торт, крышка задела букет пахучих флоксов, и несколько нежно-розовых граммофончиков сорвались и упали в крем торта.
Потом Елисей постоянно слышал фразу о провинностях Николая. Он был виноват в том, что сын Андрей рос нервным и неукротимо подвижным, что Маняша всю жизнь проработала в вузовской библиотеке, что Андрей жил безалаберно и неустроенно, что дочка поздно родилась и позже всех подруг вышла замуж да не за того. Николай был виноват и в том, что после рождения внучки Маняша стала чахнуть: то хлопотала над кроваткой Али, суетилась с пеленками, то застывала у окна, словно хилое растение. Потом открылась запущенная болезнь, которая медленно и неотвратимо грызла тело Маняши. Неузнаваемо исхудавшая, почерневшая, Маняша из чрева постели хрипло твердила Николаю Ивановичу, что это он во всем виноват, что он ее загнал в гроб. А он молча менял жене подстилки, обтирал тряпочками ее измученной тело, а потом на кухне безмолвно плакал у окна, его руки тряслись, спина вздрагивала и все сильнее горбилась.
Николай Иванович пережил Маняшу только на полгода. Весной он молча уехал на дачу, тихо копался в огороде, а к концу лета зачастил проведывать жену на деревенском кладбище, где ранней весной схоронили Маняшу. Позавтракав, он какое-то время тихо сидел за столом, потом бормотал едва слышно: "Пойду, Маняшу проведаю", - и исчезал на полдня. Как-то серым холодным сентябрьским утром Николай Иванович не проснулся...
В то августовское сидение на скамейке Елисей тоже многого не знал, но уже в тот вечер у него было ощущение, что надо как-то пересилить себя, встать, зашуметь - и идти: толкнуть калитку, пройти мимо террасы, подняться на крыльцо, открыть дверь, увидеть вялое лицо Ларисы, гневное молчание тещи и кислые сжатые губы Николая Ивановича. Надо было ужинать, отдохнуть, потом лечь спать, чтобы все утихомирилось в доме.
Он так и сделал. В одну из пауз говора Маняши, он тихо затопал ногами, потом сломал ветку сирени, чертыхнулся, стукнул калиткой и пошел, волоча тяжелые сумки...
Стараясь не потревожить спящую Ларису, Елисей сел на постели, потому что заснуть было невозможно. Часа через два, если они заслужили такое наказание, может проснуться малыш. Полчаса ночного кошмара с кормлением, ляляканьем обеспечено. Потом Елисей тоже вряд ли сможет уснуть. И так далее... Ночь созерцания прошлого, в котором, как ни силься, ничего изменить невозможно. Но нельзя изменить и будущее! Или можно?.. Посмотреть, покопаться в прошлом, где уже заготовлено все, что может ждать их в будущем.
Отец ему рассказывал вот такую историю. В двадцатые годы из тверской губернии прибыли два брата, Василий и Степан. Василий - это дед Елисея. Василий взял себе в жены Клавдию и родил Ивана, который, стало быть, родил Елисея. Всю жизнь Василий проработал проводником на Курской железной дороге. До самого смертного часа Елисей запомнил шумные появления деда в доме: баулы, ящики с фруктами, горчащий запах дыма от древесного угля. С дедом прибывали огромные яблоки, сливы - все роскошество сказочного юга, вершиной которого были маленькие желтые дыни, нежные, сладчайшие, с умопомрачительным ароматом. Музыкой звучали названия: Батум, Цхалтуба, Сочи, Хоста...
Другой брат Степан стал чекистом, практически порвал с родственниками, вести о нем доходили редко, отстраненные, похожие на байки из жизни далекой страны. Степан женился и родил двух сыновей, Георгия и Илью. Потом он развелся и женился на молодой, которая родила ему дочку Евгению. Молодая жена оказалась с крепкими каблучками, и Степан сник под ними. Продвинувшись на службе, Степан добыл семье хорошую квартиру, дачу по Савеловской дороге, вырастил дочку, которая характером пошла в мать. В середине пятидесятых Степана турнули из органов, поговаривали, что легко отделался. Но в объятиях семьи запил втихую. Как ни следили за ним жена и дочь, как ни истребляли початые и полные бутылки - каждый день Степан ходил пьяный, а к останется каждая мелочь: зеленый ежик сосновой ветки торчащей из сугроба, обнаружили лет через пять после смерти Степана. Развалился гнилой пенек, и открылась маленькая ниша под корой, а в нише стояла ополовиненная бутылка водки.
Дети его, Георгий и Илья, краем коснулись и Елисея. Помнил он, как дедушка, который не забывал своих племянников, под всеобщее оживление раз-два в год складывал в свой дорожный чемоданчик гостинцы из привезенных с юга фруктов, из прикупленных сладостей, исчезал, провожаемый всеми. А когда возвращался, в доме начинались долгие разговоры взрослых, с расспросами, удивлениями, сожалениями - весь мелкий сор времени, как тина со дна омута, поднимался и долго насыщал их тесную квартирку. Георгий работал шофером, Илья учился играть на аккордеоне. Говорили, что у Ильи удивительно длинные и тонкие музыкальные пальцы.
Всего один раз они появились в их доме. Шумные, уверенные, гораздо старше Елисея. Приехали они на служебной машине, на которой работал Георгий. Сначала Георгий катал Елисея и его приятелей по окрестным кривым переулкам. Голова Елисея кружилась от счастья, от вкусного запаха кожаных сидений, разогретого металла, машинного масла. Потом Илья играл на аккордеоне. Он сидел на стуле посреди комнаты, широко расставив ноги. Под его руками покорно дышал мехами аккордеон, пальцы уверенно двигались, извлекая то бойкий перелив знакомой до слез песни, которую под шиканья начинал тихо подпевать дед, то протяжные, гортанные звуки неведомой поднебесной мелодии, от которой душа переполнялась сладкой тревогой, ожиданием недоступного счастья.
На поминках деда Василия небольшая сухонькая старушка сказала, что Георгий умер от рака легких за год до смерти деда. Ему об этом решили не говорить, чтобы не огорчать - дед помнил племянников, хотя связь между ними с годами практически прервалась.
Лет пять назад позвонил Илья. Он сказал, что видел картину Елисея на выставке и позвонил, потому что они, вроде бы, родственники. Фамилия, по крайней мере, одна. Спросил о перспективах и скептически хмыкал, когда Елисей говорил о засилье чиновников от искусства, о траве, которая силится пробить асфальт.
Снова длилась тишина, которая закончилась звонком. Старческим подвизгивающим голосом женщина представилась членом правления жилкооператива. Она сказала, что Илья умер от какого-то нарыва в горле, что в его квартире живет пьющая посторонняя женщина, что Илья за месяц до смерти сказал ей о своей смертельной болезни и передал телефон Елисея, и она просит его найти бывшую жену Ильи, у которой есть права на кооперативную квартиру.
Елисей нашел через справочную телефон бывшей жены Ильи, и разговор состоялся. Правда, был он довольно короткий. Назвалась она Еленой Федоровной, узнав, что стала наследницей кооперативной квартиры, ничуть не оживилась, а с горечью посетовала, что жить, конечно, трудно, хотя и дети подросли... А в конце разговора заметила, что все, связанное с мужем и его семьей, приносит несчастье и лучше от этой квартиры отказаться.
Разговор их закончился, а эта фраза не отпускала Елисея. Причем не оставляла его уверенность, что смысл фразы связан только с дедом Степаном. Только он порождал в душе темное и жуткое оцепенение, которое коснулось Елисея еще в детстве и было сродни несчастью. Было ему, наверное, лет пять или семь. Помнил он насыщенную сумерками маленькую квартиру, непривычную тишину безлюдья, потому что, кроме его и отца, никого не было. Отец на кухне за маленьким столиком мастерил затейливую шкатулочку, а Елисей мешал ему, трогая кусочки фанеры, теребя вопросами. Потом над дверью задребезжал звонок. Отец пошел открывать, и Елисей ринулся за ним. Дверь распахнулась. В желтом пятне тусклой лампочки Елисей увидел страшное стариковское лицо под козырьком неопрятной кепки, по бокам торчали редкие космы волос, пухлые щеки болезненно обвисли, висели толстый нос и вялые губы, распухшие брови, тяжело висели веки. Из всего этого месива выпирали дикие белые пятна глаз.
- Ваня, здравствуй, - щеки деда поползли в стороны, обнажая гнилые зубы. - Узнаешь дядю? Степан Осипович.
Елисей от испуга вцепился в руку отца.
- Лися, это дедушка Степан, - сказал отец.
В его голосе прозвучала радость, и Елисей немного успокоился. Но, пока Степан Осипович раздевался в прихожей, он все равно не выпускал руки отца. Страшный дед сунул ему в руку большую шоколадку. Они прошли в комнату, оттуда слышались их глухие голоса, а Елисей ел шоколад. Потом он почувствовал в голове сначала тяжесть, которая лишила его сил, и он перестал бродить по квартире, зашел в соседнюю комнату и упал на кровать. За стеной бубнили голоса, все в голове плыло и мешалось. Ему стало казаться, что голова пухнет, тяжелеет и становится большой, вот-вот лопнет. Наверное, он плакал. В памяти остались мелькание лиц, яркий свет, белый халат врача, голоса. В этой каше плавало распухшее страшное лицо деда Степана. Потом все смешалось, потускнело и исчезло.
Первым в черноту омута проник свет, за ним пришло тепло. Оно нежно окружило Елисея и влекло в согретое солнцем пространство, ему стало радостно и легко, он сам стремился вынырнуть из тьмы. Елисей открыл глаза и увидел веселое лицо отца. Он тянул Елисея к себе из кровати. Его сила и радость охватили Елисея, он засмеялся и прижался к щеке отца, ощутил колкую щетину. Отец сказал, что Елисей болел, несколько дней была высокая температура, но сейчас все прошло. Елисей смеялся, радуясь, что больше никогда его голова не будет так ужасно и больно распухать, не будут страшно греметь в голове чужие голоса, что никогда больше не упадет он в страшную тьму, из которой подняли его руки отца.
Однажды Елисей в который раз вспомнил детскую болезнь, но теперь сказал отцу и про деда Степана, про пухнущую голову, карусель из голосов, видений.
Было это в будний день на даче. Они с отцом сидели на террасе. Отец с год как вышел на пенсию и навещал их с Ларисой. Она ушла в магазин и, наверное, стояла в длиннющей очереди деревенских бабок.
- Это был гадский разговор, - не сразу ответил отец. Его лицо потускнело и осунулось. - Первое, что он сказал, мол, давно хотел увидеть именно меня, потому что я ничего не знаю. Так и сказал. Я тогда струхнул даже немного, подумал, не рехнулся ли дядя. Пил он тогда по страшному, это я знал. В тот раз тоже был под градусом. Твой отец хитрый, сказал. Голова у него еще так тряслась... как будто за левое ухо его кто дергал. Хитрый, говорит. В чэка не пошел, сказался робким. А я его проводником устроил. Мы все - криком закричал - могли. Я опять подумал, не рехнулся ли. Побелел, глаза остекленели. Все твердил, ты ничего не знаешь. Так вот знай, прямо прошипел. Они житья мне не дают - и смотрит на меня. Я спрашиваю: кто? Эти, говорит, мои убиенные. Они моей смерти хотят. До того, говорит, довели меня, я бы их гадов, снова порешил бы, попадись в руки. Ненавижу. Они за меня зацепились и не отпускают. Думают, так на мне и будут висеть - жить хотят. Да спрашивают, зачем я их поубивал. Говорю, приказ мне такой был. А они все равно не отпускают. Им объясняю: смиритесь, подлецы. Говорю, не понимаете что ли, государство поперло на вас. Лучше складывайте ручки - и камнем на дно. Быстрее отмучаетесь. А будете кочевряжиться, так и ваши жены, и дети, и все-все за вами кувырком полетят. А я что, говорю, если не я, так другой кто на моем месте будет. Вон сколько по кабинетам нашего брата напихано. Государственные мы люди. Да и среди вас наш брат попадается - должны понимать. А им хоть бы что. Цепляются.
Отец замолчал, глядя на склоненные к террасе кусты, на мельтешащие под ветром листья березы.
- Хорошо тут у вас, - наконец сказал он и улыбнулся. - Потом дед вообще чуть не бредил. Спрашивал, не могу ли я ему помочь. Говорю ему, конечно, если смогу. А он мне: да это все просто, очень просто. Объясни ты им. Руки прижал к груди, оловянными глазами на меня уставился. Объясни ты им. Пусть тут побудут, ты им скажи. Несколько минут бубнил, за руки хватал. Я пообещал наконец. Он обрадовался, заторопился, сказал, пора ему. Дверь за ним закрыл. Сразу не отошел, слышу на лестнице его голос. Прислушался: он бубнит. Вы, говорит, ребятки, здесь оставайтесь, вам здесь объяснят все, а сам радостно так смеется. Пошел по лестнице и все говорит, оставайтесь.
- Остались? - спросил Елисей.
- Не заметил, - отец улыбнулся.
Отец помолчал, лицо его стало грустным, заметнее проступила на подбородке седая щетина.
- Пацаном думал, - проговорил он задумчиво, - что смерти не может быть. А после таких историй думаешь, что жизнь невозможна. Наверное, дед Степан в этом был уверен... Да, он мне еще тогда сказал, что откупался своими жертвами от смерти. А умер ужасно. На даче куры у него были. Вечером исчез из дома. Когда хватились, он оказывается всех кур руками передушил, всех перетаскал, через забор побросал. Последнюю, наверное, сил уже не хватило, возле забора валялась. Сам он на заборе повис - скулой за острие металлического прута зацепился, так стоя и повис мертвый.
Отец вздохнул и сказал:
- Такая жизнь не может продолжаться. Это бред. Но какая-то должна. Сегодня ехал в электричке, за окном весело так. Солнце яркое, поляны одуванчиков. Так здорово, - отец смущенно посмотрел на Елисея. - Нет, ты, наверное, не поймешь меня?
Он дотронулся до локтя сына, засмеялся.
- Почему не пойму? - воскликнул Елисей. - Может, даже лучше тебя понимаю.
- Вряд ли, - с сомнением заметил отец.
- Ошибаешься, - загорячился Елисей...
Тот далекий день так ясно возник в ночной тьме со всей весенней зеленью, с солнцем, с глухой жаркой тенью в гуще листвы, что Елисея даже обожгло радостью и тоской по безвозвратно ушедшим родным, канувшим во тьму теплоте и близости. Ему даже показалось, что снова, как в детстве, теплые руки отца увлекают его из ночной мглы к жаркому солнечному свету...
Конечно, тогда он не понимал отца. Но сейчас мог бы обнять его, прижаться к его небритой щеке и сказать: я понимаю, я понял все...
В тот день отец еще добавил, что хорошо было, если бы нашелся такой человек, который в детстве объяснил бы ему, глупому мальчишке, что жизнь бесконечна, если строишь ее вверх, в бесконечность.
- Знаешь, как мастера кирпичи кладут? - спросил с улыбкой отец. - По веревочке, чтобы ровно было. В человеке должен такой лучик светить. Ты копошись, живи, бегай, трудись. Да нет-нет, а оглянись на лучик, посмотри, куда он светит, не сбился ли с его направления...
За окном тянулась бесконечная ночь. По пустынной улице проползла машина, ее красные огоньки проплыли по черной полосе дороги и скрылись за поворотом.
Елисей вспомнил слова Ильи Ефимовича о том, что он давно написал парижский рассказ и ему не менее семи-восьми лет. Почему же, подумал Елисей, ни звука о смысле рассказа, о главном, о вечной душе? Он же носил по редакциям, показывал друзьям?
На часах была половина первого, и все-таки Елисей подошел к телефону и набрал номер. Оказалось, что Илья Ефимович еще не спит. Он объяснил, что часто засиживается до глубокой ночи, любит тишину спящего города.
- Вы не показывали кому-нибудь свой рассказ? - спросил Елисей.
- Конечно, - засмеялся Илья Ефимович. - При социализме дружкам, а как переломало все, и в редакции носил.
- А где же эффект? - удивился Елисей. - Почему полная тишина.
- Был, был эффект, - захихикал Илья Ефимович. - При Андропове, когда по дружкам носил, пригласили в кагэбэ и открытым текстом объяснили, если я этот рассказ не засуну себе в задницу, то они меня так засунут, что уже никто не найдет. - Илья Ефимович ехидно засмеялся. - А в эпоху гласности приперлись ко мне два кореша-гэбэшника и предложили под их крышей создать секту. Обещали рассказ напечатать, в прессе раскрутить. Мне только надо будет щеки надувать и нимб над головой драить почаще, а рулить они будут. Вот так. А в апостолы, знаете, кого мне прочили? Валерку... подонка этого. А когда я их послал, пообещали в канализацию пристроить, если болтать буду. Такие дела.
- А друзья ваши что?
- Что друзья... один сказал: идея хорошая, но из штанов выпрыгивать не стоит - зима у нас суровая, задницу отморозишь. Другой сказал, что всплакнул, когда читал. Да и что, голубчик мой, может произойти? - спросил Илья Ефимович. - Вы вот прочитали - и славненько, живите, детишек кормите, с женой ругайтесь. Но не до рукоприкладства. - Илья Ефимович хихикнул. - А теперь и баиньки пора, звоните, дружок.
***
Дневная духота уже ослабла, пестрая чешуя городских построек стала насыщаться вечерними тенями, в воздухе над долиной тучами носились стрижи, будоража готовящийся к вечерней трапезе город.
В условленном месте их встретили. Радостные приветствия развеяли утомление, спутники Иошуа оживились, наперебой заговорили и невольно ускорили шаг и обогнали его. Он грустно улыбался, но не стал окликать их и в дом вошел последним.
Стол был накрыт, кто-то уже спустился к столу, только во главе стола маячило в напряжении несколько фигур. При появлении Иошуа, они оглянулись, смутились, и в это мгновение растерянности Иуда быстро занял место слева от торца стола. Еще миг замешательства, потом расступились, давая дорогу Иоанну к правой стороне. Все затихли, но Иошуа продолжал стоять, задумчиво глядя на присмиревших друзей.
- Вы оставили мне место первого, - проговорил тихим голосом Иошуа. А первый не тот, кто спешит принимать почести, а тот кто служит всем.
Иошуа взял сосуд с водой, тряпку и стал не торопясь, по очереди омывать утомленные дальней дорогой ноги спутников. Он брал пригоршнею воду, смывал пыль, смачивал огрубевшую кожу на ступнях, а потом отирал влагу тряпкой. Все смущенно молчали, только Петр посторонился, поджимая ноги.
- Не терзай мне душу, - с болью сказал он.
Иошуа замер, вглядываясь ему в глаза, потом проговорил:
- Ты убиваешь меня. Я то полагал, что с каждой каплей воды из моих рук, с каждым словом моим, душа твоя наполняется мной.
Лицо Петра размякло, он улыбнулся, на глазах его появились слезы. Он вытянул ноги, освобождая их:
- Не только ноги, и руки, и голову.
Иошуа брызнул водой ему в лицо, и все облегченно рассмеялись. Скованность рассеялась, комната наполнилась говором, ожила, все придвинулись к столу.
За ужином оживление постепенно сникло, а Иошуа сидел и никак не мог проглотить первый кусок. Снова вернулась тоска, которая охватила его сегодня днем в городе, когда на минуту отвел его в сторону посланник Никодима. Он торопливо передал предупреждение хозяина о том, что на совещании у первосвященника решено ночью арестовать Иошуа, что шпионы рыщут по городу, чтобы узнать, где ночует Иошуа, и говорили с кем-то из учеников. Больше он ничего не сказал, кивнул головой и исчез в толпе. Иошуа замер от охватившего душу ужаса, хотя давно предвидел такой исход и был готов к нему.
Днем шум оживленной толпы, жадные взгляды людей, вопросы быстро заглушили страх, отвлекли, а сейчас за столом снова тоска сдавила грудь, сжимая холодом сердце. К горлу подступила тошнота, он прикрыл глаза, и перед взором возникла взбешенная толпа, обезумевшая от крови и злобы. Снова подкатили оцепенение и холод смерти, как в детстве, когда он оказался в толпе на месте казни. Перед ним билось в агонии окровавленное тело, жалкое и слабое, и ему казалось, что его пронзает боль этого несчастного и все вокруг должны были вопить от жуткой боли. Маленький Иошуа закричал, мать подхватила его и под смех соседей потащила прочь, а когда визг толпы затих, прижала к себе, стараясь своим теплом отогреть его, избавить от боли, которая мучила его.
- Я люблю тебя, - звала она его, - люблю, маленький мой, я с тобой. И ты любишь меня.
Иошуа видел близко ее глаза, полные до краев болью, его болью. Он испугался за нее, закричал: "Мама!" - и прижался к ее лицу, чувствуя, как уходит страх и боль...
- Дети мои, - проговорил хрипло Иошуа, оглядывая всех, - помните, любите друг друга... - Он помолчал и добавил: - Слух может подвести, глаза не все видят. Но если любите, то узнаете друг друга, найдете среди тьмы, как меня нашли.
- Ты назвал нас детьми? - с улыбкой спросил Иуда. - Но среди нас есть и с сединой в волосах.
- Как я - сын того, кто полюбил меня вечной любовью, так и вы - дети, которых моя любовь должна привести к радости.
- Как же нам доказать тебе любовь нашу? - спросил Иуда настороженно. - Может, как та неразумная женщина, которая вылила тебе на ноги дорогое масло?
- Она любила и потому не спрашивала, как быть. Потому имя ее уже нетленно.
- Научи и нас, - тихо попросил Иуда, видя, как все притихли, ловя их слова.
- Муж и жена любят друг друга, видя в детях продолжение себя в вечности, мать любит свое негодное дитя, надеясь любовью своей искупить его грехи, пророк несет слово истины мучителям своим, возлюбив постигшее его откровение... Только на одно не способна любовь - на предательство.
Иуда задумался и опустил глаза.
- Если погибну я, - с болью сказал Иошуа, - то убьет меня предательство, а воскресну я от любви.
Веки Иуды дрогнули, но он не посмотрел на Иошуа.
Страшная догадка ознобом окатила Иошуа, и он тут же торопливо сказал:
- И предаст меня один из вас!
Он окинул всех взглядом и уловил, как побледнели щеки Иуды и напряглись губы. Минуту висела тишина, потом долетел тихий ропот, послышалось:
- Кто же?.. Могу ли я? Или я?
- Не я ли? - тихо произнес Иуда и голос его дрогнул.
- Ты сказал, - ответил Иошуа.
Глаза Иуды широко раскрылись, он вздрогнул, и лицо его исказилось страхом и ненавистью. Он быстро наклонил голову.
Иошуа почувствовал прикосновение к руке, оглянулся и увидел близко лицо Иоанна.
- Ты терзаешь нас, - проговорил он с дрожью. - Кто же из нас? Не я ли?
- Кому подам хлеба, - ответил Иошуа.
Он отломил кусок, обмакнул в блюдо и вложил в руку Иуде. Пальцы того судорожно сжались, но он не посмел поднять глаза, поднес кусок ко рту и откусил.
- Иди же... что задумал, делай скорей, - проговорил тихо Иошуа.
Иуда медленно поднялся, не глядя ни на кого, и выбежал. Иошуа опустил голову и замер, казалось, все в нем умерло. Он ощущал ночь, поглотившую город, тьму, которая укрыла и злодейство, и добродетель - и только слабые лучи звезд тянутся к земле с немой надеждой... Бежать, укрыться, забыть этот злой, обезумевший мир? Вернуться в необъятный простор и сияние горы Фавор, где соединяется чистый блеск небес, голубая дымка моря и нежно-зеленый бархат земли. Дышать невидимой смесью дыхания тысяч цветов, слышать трепет крыльев стрекоз, в молчании угадывать никому неведомую радость вечности и совершенства, стремиться туда, где льется бесконечный поток счастья - и бояться сделать последний шаг. Цепляться за жалкое тепло слабого тела. Знать, что в грязных рубищах, в зловонии тонут слабые и беспомощные люди, упиваются своим гноем, топчут друг друга в слепом безумии. И предают, предают, и падают, падают в зловонную яму без надежды, в ужасе!
Иошуа поднял голову, оглядел возлежащих у стола. "Бросить их?" Он увидел близко лицо Петра, тот говорил что-то тихо...
- Он лучше, чем мы думаем, - наконец дошли слова Петра. Петр смутился и добавил: - Мне кажется, мы хуже о нем думаем, чем он есть. Скуповат, конечно, но вынужденно... Иуда носит деньги, а служить им нелегко.
- Значит, ты уверен - он не предаст? - спросил Иошуа.
- Ни за что, - взволнованно сказал Петр.
- Ни по расчету, ни по недомыслию?
- Никогда.
- Человек слаб, - проговорил глухо Иошуа. - Он боится боли, боится осуждения, ограничен в мыслях, ошибается... - он всматривался в лицо Петра, - тороплив в клятвах.
- Не может он, - Петр смутился от прямого взгляда.
- Переменчив, - добавил Иошуа. - Ты! - выпалил он. - Не истает ночь предашь меня!
Петр отшатнулся, лицо его задрожало, он немо хватал воздух открытым ртом. На глазах его блестели слезы.
- Убиваешь меня, - прохрипел он.
Иошуа притянул его голову к груди, чувствуя, как сердце сдавила жалость и боль:
- Прости меня... верю тебе, знаю, знаю, не способен ты, сердце твое потрясено любовью ко мне... А если суждено будет споткнуться, то искупишь, смоешь грязь с колен. А душа чиста будет. - Иошуа почувствовал радость и невыносимую скорбь. - Я сделаю этот шаг. - Он огляделся. - Дети мои! - воскликнул он, все еще прижимая к груди голову Петра. - Заповедаю вам, любите друг друга! Ваша любовь воскресит меня. По ней найду я вас и узнаю, буду радоваться вместе с вами, горевать. Ваше счастье будет со мной. А я вечно пребуду с вами.
***
В середине марта весна взяла свое. С юга принесло влажный теплый воздух. Солнце нестерпимо засияло в разрывах белоснежных туч. Снег стал оседать, темнее от воды и копоти машин.
В полдень Елисей брел от дома в сторону своей службы, где предстояло задать детям урок рисования весны, мартовского снега, яркого солнца, голубого неба. На полпути воздух сгустился и наполнился белоснежной мутью, из которой хлопьями повалил снег. Звуки города приглохли, и все пространство вокруг заполнилось сияющей метелью, и, казалось, это солнечный свет яростно крутился, свивался вихрями. Елисей остановился у обочины дороги, наслаждаясь снежным головокружением.
Он вертел головой, стараясь впитать глазами солнечную карусель, насытиться светом после долгой холодной и сумрачной зимы.
Тут он заметил вдали два до боли знакомых силуэта. Две женщины в легких пальто и ботиках, пожилая женщина в темном платке, девушка с открытой головой. На ее распущенные волосы падал снег, а она со смехом пыталась прикрыть голову сумочкой. Елисей всматривался, пытаясь узнать их, но они свернули за угол дома. Тут же его осенило, что пожилая женщина похожа на его маму, и пальто точно такое, узкие плечи, подчеркнуто прямая спина. "Как может быть? - мелькнула мысль. - А что за девушка?" Он тоже хорошо знал ее.
Он сделал шаг, чтобы догнать их, но остановился, с грустью укоряя себя в ошибке и поспешности. Но радость не исчезала, Елисей стоял, подставив лицо несущемуся навстречу снегу и улыбался. Не раз так бывало, когда он, захваченный посторонними делами, приходил домой, мельком здоровался, садился за стол, отодвигая книги, что-то торопился делать. А потом спохватывался, ловил себя на том, что помнит краем глаза замеченный поворот головы матери, ее оживленное лицо, и тут же понимал, что она сейчас сидит за стеной, думает о нем, непременно хорошее, и чувствует его добрые мысли. И не надо слов, только молча пройти рядом, молча быть...
Елисей заторопился, шлепая ботинками по раскисшему снегу, почти добежал до угла дома... Но за ним тянулась пустая улица, ровные ряды окон, хаос голых ветвей деревьев. Его стала терзать мысль, что это могла быть она, но надо было сразу догнать, увидеть, убедиться. В чем?.. В том, что ошибся? Или в том, что в снежной круговерти, в вихрях света нашла, узнала его тоска и любовь и возродила ее, маму, а рядом с ней, может, Галина-Юля или другая... Елисей повернулся и побрел дальше, загребая ботинками снег.
В этот момент, разбрызгивая снежную жижу, возле него затормозила машина. Он увидел тестообразное лицо Есипова, на переднем кресле сидела бледная Настя. Есипов что-то сказал, и из машины вышли шофер и Настя. Она молча кивнула ему и отступила в сторону, Есипов помахал рукой, приглашая Елисея.
Он оглянулся в сторону Насти, но она отвела глаза. Ее мрачное лицо не предвещало легкого разговора. Елисей забрался на переднее сидение. Перед глазами крутилась снежная метель. Настя и шофер отошли шагов на десять и отвернулись. Сзади слышалось тяжелое задавленное дыхание. Елисей глянул в зеркальце и увидел обморочно бледное лицо, покрытое каплями пота. Ему показалось, что Есипов не может сказать ни слова.
Он ждал, наблюдая, как снег валит на капот, на лобовое стекло, как щетки раздвигают мокрую кашу в стороны, тут же чистое стекло покрывается кисеей новых снежинок, и снова взмах щеток, водяные струйки, вспышка света в чистом стекле.
Ему послышалось сзади невнятное бормотание, потом разобрал вязкие звуки.
- Помоги мне, - проступили слова, затем хрип усилился. - Ты должен... - уловил Елисей.
Елисею стало душно и невыносимо мерзко, он не знал, что сказать.
Хрип понемногу стал затихать, глаза Есипова закрылись тяжелыми темно-серыми веками. Елисей решил, что Валерка отключился. Но тут он заговорил отчетливо с нескрываемой злобой.
- Давай, начинай... как там ты делаешь?.. А не то плохо кончишь. Дружок твой, Илюшка, получил свое... отмучался, чудик.
- Что я могу? - спросил Елисей без всякой надежды на то, что разум проснется в больной башке Есипова.
- Можешь, - прохрипел Валерка. - Видишь парочку?
Елисей посмотрел на заснеженные силуэты шофера и Насти.
- Мне только моргнуть, - проговорил угрожающе Есипов, - и этот паренек сначала изнасилует твою подружку, а потом придушит ее, а труп спихнем в лужу побольше. Прощай романтика, любовь.
Елисей представил, как оседают в грязную жижу руки, немое лицо, как волосы смешиваются с ледяной кашей - спазм озлобления перехватил его горло, стало невозможно дышать, глаза закрылись, но он отчетливо увидел во тьме ненавистную рожу Есипова, потом все смешалось...
Елисей не уловил, когда тьма в глазах подтаяла серым бликом. Он почувствовал холод, сковавший пальцы, открыл глаза - перед глазами сеялась снежная пелена, повизгивали щетки, потом он расслышал за спиной клокотание. Оглянувшись, он увидел запрокинутое землистое лицо Есипова, из приоткрытого рта вырывался слабый клекот. Через минуту он затих.
Не сразу Елисей смог выбраться из машины. Настя и шофер продрогли, но не решались приблизиться, смотрели вопросительно на Елисея.
- Он подох, - проговорил Елисей.
Шофер и Настя подошли, с испугом глядя внутрь машины.
- Сейчас? - спросила Настя.
Елисей промолчал.
Шофер наклонился к дверце, смотрел мгновение, а потом воскликнул:
- Вот сволочь. Он же мне должен сотню баксов.
Шофер распахнул дверцу, просунулся внутрь и стал шарить в карманах пиджака. Видно было, что он достал пухлый бумажник, вынул деньги, вытащил одну купюру и сунул в карман, а бумажник торопливо вернул на место.
- Порядок, - проговорил шофер и распрямился. - Куда его теперь?
- В морг, - сказал Елисей, и тут вспомнил, что Есипов говорил об Илье Ефимовиче. - Вы не подвезете меня тут, недалеко? - Он почувствовал, как подкатила и начала терзать тревога.
- Один момент, - ответил шофер.
- Я спереди сяду, - выкрикнула с ужасом Настя. Ее страшно бледное лицо словно окаменело. - Боюсь его.
-Теперь он не опаснее пивной бочки, - шофер хихикнул. - Придавит, только если свалится на тебя.
Закрывая ладошкой лицо, Настя села спереди, кося назад расширившимся темным глазом. Елисей с большим трудом втиснулся на уголок заднего сидения. Челюсть Есипова расслабленно отвисла, на едва приоткрытые глаза легли тусклые оловянные отсветы яркого мартовского снега. Елисей вспомнил, что дети должны были рисовать сегодня весну, мартовский снег, а может быть, кто-нибудь из них вспомнил бы и февральскую лазурь. Они, наверное, уже начали собираться и сейчас галдят в коридоре, дергаясь и смеясь, как смешливые блохи. Придется позвонить, подумал Елисей, и попросить старшеклассника занять детей.
- В морг, значит? - спросил шофер, включая зажигание. - А зачем ему в морге деньги?
Двигатель машины заурчал, а шофер обернулся к Есипову и запустил руку во внутренний карман пиджака. Он выпотрошил бумажник, одну из купюр сунул обратно.
- В морге все равно очистят, - заметил он удовлетворенно.
Они наконец поехали. До самого дома Ильи Ефимовича в машине царила тишина.
Дверь Елисею открыла женщина в черном платье. Скорбное морщинистое лицо, седые волосы под ажурным черным платком. От одного ее вида Елисея окатила холодная волна ужаса, он не мог сказать ни слова.
- Вы знакомый Ильи Ефимовича? - спросила женщина тусклым голосом. Проститься хотите?
Он качнул головой.
Она провела Елисея в знакомую комнату. На столе, едва возвышаясь над кромками гроба лежал Илья Ефимович.
- Вот горе-то, - едва слышно запричитала женщина за его плечом. Она всхлипнула задавлено. - Соседка его нашла у самой двери. Сразу мне позвонила. - Ее голос прервался, с минуту она вздыхала. - Бандиты проклятые. Милиции наплевать. Двое было. Один говорит: хулиганы, - другой специалисты убили. Поспорили и ушли, по затылку его ударили, сзади. Он и не понял ничего, мгновенная смерть. Ни крови, ничего, нет человека... Два дня назад звонил. Двоюродный брат он мне. На войне выжил, всех родственников схоронил - и вот... - она помолчала. - Хожу, толкусь тут, забудусь, и все кажется, словно он говорит мне что-то. А я ему отвечаю. Недавно, вот, беру кастрюльку, а он мне, слышу, это для компота - компот из сухофруктов любил. Я ему: помою ужо. И тут спохватываюсь - да что ж это я. Совсем из ума выжила старая. - Она вздохнула тяжело. - Ну, побудьте здесь, а я на кухню.
Елисей остался один. Весеннее солнце празднично расцвечивало тесную комнату, сияло на покрывале стола, кровавым бликом светилось на обивке гроба. Пальцы Ильи Ефимовича, сложенные на груди, побелели, как снег, и истончились. Немое лицо словно потеряло тяжесть, ненужная плоть незаметно текла к земле, пропуская из глубины свет белизны.
Взгляд Елисея привлек лист бумаги на буфете. Сложенный в половину листок был прислонен к картонной коробке с катушками ниток, иголками. Елисей подошел ближе.
- Человек рождается, чтобы стать богом! - прочитал вслух Елисей. "Но жизнь мгновенна и препятствий много... - подумал он, вспомнив фразу, которую Миколюта нашел в одной мудрой книге и любил повторять. - Не каждому суждено".
За окном пробежало легкое облачко, солнечное золото снова рванулось в комнату, воздух озарился и потеплел.
Я пришел, такой же, как ты. Все пути и дела сошлись. Мы вместе. Навсегда.