Няня и горничная Саша сидели на няниной кровати и шептались. Дети только что улеглись. В детской потушили висячую лампу, заправили ночник с голубым колпачком, и комната приняла мирный, успокаивающий вид. Кроватки с белыми положками, горка с игрушками, длинная белая постель няни, — все это словно вытянулось, выросло, вздохнуло глубоким, облегчающим вздохом, отдыхая от длинного, шумного дня. Из темного угла около печки задумчиво выглядывали головы картонных лошадей, рядом с ними на игрушечной кроватке лежала кукла, и глаза ее, полузакрытые, казалось, говорили о сладости отдыха и тишины. На полках горки, расставленные в беспорядке дремали мелкие игрушки: замер медведь, стоя на задних лапах со сломанной барабанной палкой, поднятой вверх, грустно поникла коза с вывернутой передней ногой, задумался велосипедист без головы, с обнаженным металлическим стержнем вместо шеи, на конец которого, для некоторой иллюзии, накололи какой-то несоразмерно большой и лохматый парик. На стульях около кроваток лежали приготовленные праздничные наряды: топорщилась белая шитая юбочка, расстилалась широкая пестрая лента, стояли две пары маленьких, светлых туфель. Под положками было тихо. Няня и Саша сидели близко друг к другу и шептались.
Няня — маленькая, сухенькая, вся в темном, с белым старушечьим чепцом на голове, Саша в светлом ситцевом платье и в широком фартуке с кружевами.
— Ну, хорошо… — шептала Саша, вытягивая шею и пристально вглядываясь в носок своего башмака. — Хорошо… Тут же отписала я им, что, так, мол, и так, дошли до меня слухи и чтобы вперед этого не было. Девчонку чтобы мою не обижать, а я их за это никогда не забуду. Ну, хорошо… Случилась тут оказия, земляк один уезжал, так я с ним всего-то, всего наспосылала: денег три рубля, платьишка там кое-какого, девчонке полусапожки, шапочку вязаную, два французских хлеба, сахару фунт, бубликов фунт.
— Что добра-то! — вздохнула няня, покачивая головой. — Шутка!
— Ну, хорошо, — продолжала Саша, — и опять наказала я с земляком, чтобы девчонку мою не обижали, а я, как заживу, еще денег пришлю и всего. Только с самой этой поры хоть бы мне словечко одно прислали! Нет письма и нет. Если бы я мужика не знала, а то знаю — верный он человек, на чужое добро не позарится. Сколько разного добра наспосылала и хоть бы тебе что!
— Ох, грехи, грехи! — участливо вздохнула няня.
Саша зашептала опять:
— Вы тó, Анисья Сергеевна, подумайте, что у меня пуще всего за мою девчонку сердце болит. Долго ли ребенка обидеть? Ни заступиться за нее, ни приголубить, посудите сами, некому: люди чужие… И опять же нужда. Всякому своя болячка больней. Уж плачу я, плачу… — дрогнувшим шепотом докончила Саша и стала вытирать лицо кончиком своего фартука.
Няня молчала.
— Сколько, я говорю, Анисья Сергеевна, этого самого бабьего горя на земле, страсть! А уж что нашего брата гибнет да мучается!.. Которой и замуж выйти посчастливится, да что толку? Одна маята. Еще муж бить будет. Да и по местам охотнее берут, как незамужняя. Девчонку-то мне свою жаль! Говорили, извелась она вовсе.
— Своя кровь, как не жаль! — завздыхала няня. — Своих детей у меня не было, век свой с чужими, а уж жалки они мне, жалки! Вот как Гришенька хворал, сколько я ночей не спала! А тут прилегла и только он шелохнется — я уж слышу.
— Думаю теперь, жива ли? — все тем же дрожащим шепотом продолжала Саша. — Праздник у людей, радость, а у меня сердце-то… сердце-то… — Она всхлипнула и опять утерла лицо фартуком, а няня глядела на нее и тихо качала головой.
— Уж если долго не пишут, то скорее всего, что умерла, — наконец решила она. — Конечно, они теперь рассчитывают так, что ты на ребенка к празднику пришлешь и не отписывают. А как ребенку не умереть, если ему жить худо? Вон Гришенька хворал, я так и думала, что он Богу душеньку отдаст, а разве ему что худо? Сама не допьешь, не доешь, а уж он ухожен.
— Хочу опять лавочника просить, пусть письмо напишет построже. И так-то мне тошно, Анисья Сергеевна, так-то тошно! — Саша махнула рукой и молча пристально уставилась на носок своего башмака.
— Ишь ты! — спохватилась она вдруг. — Заболталась я тут, а самовар-то у меня как бы не ушел. — Она нехотя поднялась.
— Вот, Анисья Сергеевна, горе-то у меня… Такое горе, такое горе!.. Идите чай-то пить, сейчас залью.
Саша ушла. Няня подошла к положкам кроватей, прислушалась и, убедившись, что дети спят, достала из ящика комода небольшую банку с вареньем и пошла в кухню. Дверь за ней тихо стукнула, и в детской водворилась полная тишина.
Но дети не спали. Гриша, трехлетний шалун, нянин любимец и баловень, лежал на спине и, щуря глаза, разводил руками. Он услыхал, как вышла нянька, вскочил и распахнул положек.
— Зюлька, — позвал он шепотом, — Зюлька!
Сестра не слыхала, или притворилась, что не слышит. Гриша позвал еще раз, потом осторожно оглянулся и перелез из кровати на стул; крепкие, полные ножонки его засеменили по плетенке стула, ловко прыгнули на ковер и быстро зашлепали через комнату.
— Не спишь! А-а! — шумно обрадовался мальчик, заглядывая в кровать сестры.
Зюлька быстрым движением зажала ему рот.
— Глупый! Чего кричишь! — зашептала она. — Няня услышит… придет…
Гриша сразу присмирел, съежился, и в больших темных глазах его показалось робкое и виноватое выражение.
— Глупый! — повторила еще раз Зюлька.
Гриша вздохнул, быстро заморгал, как бы собираясь обидеться, но вдруг опять оживился и повеселел.
— А я теперь знаю, что нам завтра на елку подарят, знаю! — быстро заговорил он, заинтриговывая и задорно пригибая голову к плечу. Девочка встрепенулась.
— Врешь! Ничего не знаешь! — одумалась она сейчас же и снисходительно улыбнулась гримасам меньшего брата.
— Знаю, знаю… — повторял Гриша, дразня и прищелкивая языком.
— Ну, что? — с любопытством и недоверием спросила сестра.
— А вот… — Он забрался в ее кровать и уселся в уголок, натягивая рубашку на свои поднятые коленки. — А вот мне лошадь!
— У тебя много, — заметила Зюлька.
Он возмутился.
— Ну, что! Какие это лошади! Все без хвостов. Мне хорошую, настоящую… такую! — Он порывисто развел руки, растопырил пальцы, и глаза его блеснули восторгом и гордостью.
Зюлька молчала. Она уверилась теперь, что брат сочинил, будто бы знает, что им приготовили на елку, и оживление ее пропало. Она думала, и мысль ее отражалась на ее подвижном личике шестилетнего ребенка.
— Ты слышал, Саша плакала? — тихо спросила она.
— Я завтра Саше подарю пряник, — заявил Гриша. — Ты мне расскажи, Зюлька, я не знаю… какая такая бывает елка?
Он лукавил, он отлично знал, какая у них будет елка, и он не мог удержать счастливой улыбки. Зюлька возмутилась.
— Глупый какой! Тебе не жалко Сашу? У нее девочка есть больная… Ты слышал?
— И я болен был, — весело заметил Гриша.
— Ей жить худо. Отчего это худо? Отчего ее никто не ласкает? У этой девочки не будет елки?
Гриша с недоумением глядел на сестру и моргал. Он хотел ответить что-то, но вдруг забыл, о чем спрашивала Зюлька, забыл, что хотел сказать сам, и вернулся к своим мечтам.
— А я завтра голубой костюм надену и с карманом! — с глубоким вздохом удовольствия заметил он. — Мама сказала.
Зюлька молчала и думала. Гриша зевнул.
— Скоро теперь завтра, Зюлька? — спросил он.
Она ответила рассеянно:
— Теперь еще сегодня. Няня только чай пить пошла.
— Как долго! — жалобно протянул Гриша.
— А потом еще день… Это какой день, Зюлинька? Сперва одеваться, потом чай пить, потом обедать и потом уж… вот и елка!
Он так обрадовался, когда дошел до желанного заключения, что совсем нечаянно громко вскрикнул.
— Дурак! Все кричит! Уходи ты! — рассердилась Зюля. — Сам кричит, а няня на меня ворчать будет.
Гриша чувствовал свою вину; он крепко зажал рот обеими ручонками и тихо зашептал что-то в ладони. Сестру он не понимал. Она думала о чем-то, спрашивала что-то совсем ненужное и неинтересное и сердилась на него, Гришу. Что стало с Зюлькой? Глаза мальчика сперва исполнились недоумения, потом они начали смыкаться. Гриша зевнул протяжно и сладко и прислонился головой к спинке кровати. Мимо него медленно прошла лошадь с большим хвостом и настоящими двигающимися ногами, потом тут же в детской загорелась елка, замелькали огни, засверкали звезды. С потолка с мягким шорохом посыпался золотой дождь… Ласково засмеялась где-то мама, а какой-то большой пестрый паяц сорвался с дерева и начал плясать…
— Гриша! — услыхал он чей-то жалобный голос. — Гриша! нельзя здесь спать, уходи.
Чья-то рука потрясла его за плечо, но паяц плясал удивительно, Гриша не мог оторвать от него глаз, он засмеялся и… вдруг что-то оборвалось, и он полетел вниз.
Зюля сидела в своей постельке и с беспомощным отчаянием глядела на брата; он крепко спал, прижавшись в уголок в ногах ее кровати.
— Ну, вот какой! — чуть не плакала она. — Гриша, уйди… Няня будет сердиться.
Гриша не слыхал; тогда девочка опять легла на свою подушку и мало-помалу глаза ее приняли прежнее выражение упорного и неразрешимого вопроса.
— Отчего ей жить худо? Отчего она умирает, эта девочка? А разве не наденет она завтра новое платьице? Не будет у нее елки? Отчего у нее, у Зюльки, завтра будет и платье, и елка, и подарок к елке, а Сашина девочка умирает, потому что ей жить худо? Как это худо? Ручки и ножки у нее такие худые, кривенькие, как у прачкиного Ванюшки? Животик болит, как у Гриши, когда он был болен? Чужие люди не любят Сашину девочку, не дают ей конфет и варенья?.. А Саша любит и плачет…
Незаметным образом неразрешимые вопросы Зюли перешли в мечты; она уже не спрашивала «как и отчего?» она видела… Она видела Сашину девочку, худенькую, крошечную, как прачкин Ванюшка; девочка сидела в углу и умирала. Что такое умирать, Зюлька не знала, но она представляла себе что-то очень страшное, самое страшное, что могла выдумать. Девочка умирала, а Зюлька побежала к маме, упросила ее отдать бедняжке и елку и платье с пестрым кушаком. В мыслях Зюльки что-то путалось: выходило так, что она все только хотела отдать девочке платье и елку; она хотела и вместе с тем знала, что все это еще ее, что завтра будет хорошо и весело, а девочка сидела и умирала в углу.
— Не умирай, я отдам тебе, все отдам! — шептала Зюлька. Впервые детская душа ее открывалась добру и состраданию; привычное бессознательное счастье ее уступало неведомому еще чувству, отступало, бледнело…
— Все отдам, все! — повторяла она все более горячо и убежденно. И вдруг новое чувство охватило ее всю, сжало ей горло. Глаза ее широко и удивленно раскрылись; минуту она словно прислушивалась к себе, к биению своего сердца, и потом невыразимая радость переполнила ее детскую душу, и радость, и грусть, и любовь к кому-то… Зюлька быстро повернулась лицом в подушку, плечи ее задрожали, и она заплакала.
Она не знала еще, как жаль в пустых слезах давать исход своему дивному, новому чувству.
Когда няня вернулась в детскую и убрала в комод свое варенье, она увидала открытый положек Гришиной кроватки и подошла посмотреть на своего любимца.
— Да где же это он? С нами сила Господня! — чуть не вскрикнула старушка. Она прошла к кроватке Зюльки и всплеснула руками: на подушке, вся разметавшись, крепко спала Зюля, а у ног ее, скорчившись и натянув рубашонку на поднятые коленки, сидел ее любимец и тихо улыбался во сне. Няня осторожно подняла его, обхватила руками и, прижимая к себе его теплое, плотное тельце, быстро перенесла его через комнату и уложила в кровать.
— У, баловник! — ласково ворчала она, прикрывая мальчика одеялом. — Неймется ему! За день-то деньской не нашалился досыта.
Она вернулась к Зюльке; поправляя ей волосы, она провела рукой по ее мокрому еще от слез личику, и на лице ее выразились испуг и тревога.
«С чего бы? — подумала она. — Во сне приснилось что-нибудь».
Зюля дышала тихо и ровно. Старушка скоро успокоилась. Она обвела детскую заботливым взором, потом обернулась лицом к образу.
— Христос рождается… — громким, явственным шепотом произнесла она и с трудом коснулась пола вытянутыми пальцами руки.