Сквозь тьму и болезненную дрожь коротким острым лучиком вернулось сознание. Память шаг за шагом вступала в свои права, отвоёвывая у бездны право мыслить и проявлять волю. Под открытые веки пробился яркий свет, уверенно выхвативший из мглы многочисленные образы живого, полнокровного бытия.
Превозмогая уходящую боль, Фоминых спустил ноги на пол и сел, опираясь на кушетку руками. Он явно был в больничной палате – хорошо оборудованной, быть может, даже кремлёвской. Пожилой доктор-азиат, стоявший в углу палаты, мыл руки. Аппетитная медсестричка с тёмной кожей и эффектными золотистыми волосами, до странности напоминавшая фотографический негатив, раскладывала на маленьком столике какие-то непонятные инструменты, соединённые шнурами с плоским, как доска, телевизорным аппаратом.
Должно быть, в спецклинику попасть угораздило, мельком подумал Фоминых. Это ж надо – с Индигирки, да в Москву! Впрочем, это могло кончиться не самым лучшим образом. Следовало быть настороже и следить хорошенько за всем происходящим. А в первую очередь, конечно – за самим собой.
– Я в Москве? – спросил он.
Сестричка-негатив отрицательно покачала головой.
– Вы на Кавказе, – сказал доктор, закончивший мыть руки. – В специальном санатории.
Фоминых много слышал про этот специальный санаторий. У него отлегло от сердца. Ничего страшного, многие там бывали, и не раз. Ничего страшного!
Он ещё раз осмотрелся вокруг – уже с законным любопытством. Медицина обустроилась в этой комнате всерьёз и надолго. Цветные телевизорные экраны – диво дивное! – пестрящие рядами непонятных цифр и букв, усеивали стены. Окно выглядело полупрозрачным, коричневым, но за ним отчётливо угадывались освещённые ярким солнцем купы магнолий и далёкие силуэты гор. Даже больницей в этой комнате совершенно не пахло. Пахло шиповником.
– Мне бы по начальству доложиться, – неуверенно сказал Фоминых. – Я, похоже, гада упустил. Там, на Индигирке. Ушёл он, гад!
Сказал – и охнул: так сильно, ёкающе, ударил под самые печёнки страх. А что если про его провал просто не узнали? Лечили в спецсанатории, думали – герой, а тут на самом деле такое гадство! Да, капитан Фоминых, провалиться под лёд Индигирки – это были ещё мелочи, почти курорт, если вдуматься. Настоящие неприятности ждут тебя впереди.
– Боюсь, вам ещё рано выходить, – спокойно сказал доктор. – И в любом случае, доложить что бы то ни было вам вряд ли удастся.
Страх прихватил так, что дышать стало больно. Всё-таки это арест! Он, Фоминых, хорошо знал, как делаются такие вещи. К генералу Бессонову, бывшему командарму, был в больнице приставлен такой же «персонал» – внимательный, но настойчивый, как сказал тогдашний руководитель отдела Яремный. Правда, Бессонов был большой шишкой, в случае с ним приходилось ещё считаться с умонастроениями «старой армии» – так в органах называли военачальников, прошедших школу гражданской войны, успевших при жизни побывать легендой. Бессонова не стали даже допрашивать, его просто связали и задушили ночью, а уже после смерти вставили в первое попавшееся дело – благо, никаких доказательств его невиновности уже никто не смог бы и не захотел бы предъявлять. Но Бессонов был птицей высокого полёта, а он, Фоминых? Конечно, капитан МГБ – это сейчас много, да и одиннадцать лет послужного списка в органах так или иначе идут в зачёт. Фоминых – проверенный, опытный кадр. Если б не война – сидеть бы ему сейчас в Москве, в управлении, а то и где повыше. Но с началом войны Москва стала местом слишком горячим, охотников подставляться под пули и бомбы нашлось много и без Фоминых, и перевод на далёкую сибирскую реку стал для его карьеры настоящим спасением. Пусть пацаны, призванные по комсомольскому набору, ловят шпионов и вредителей на фронте. Пусть они даже получают за это награды и чины, пусть! После войны всё встанет на свои места, вознесшиеся не по месту получат всё причитающееся, а старые кадры есть старые кадры – их место на главном фронте борьбы, на фронте внутреннем. С этим не справится никто, здесь нужен особый взгляд, особый род бдительности, если угодно…
Неужели всему конец? И всё из-за этой сволочи Демьянова! Надо было прислушаться к тому, что говорили о нём в лагере: политкаторжанин, мол, ещё при царе бежал точно с тех же мест, знает тундру, свободно говорит по-якутски и так далее. Так ведь весна же была, самое бескормное время, только дурак в такое время в тундру побежит. А он побежал, гад! И сам навернулся, и меня под монастырь подвёл теперь, сволочь, мразь проклятая…
Фоминых сам не заметил, как заплакал от жалости к себе – заплакал мелкими, злыми слезами. Светловолосая сестричка подала ему мокрую салфетку из невиданной мягкой ткани. Доктор деликатно отвернулся, глядя в угол палаты. Эх, врезать бы тебе сейчас пистолетом промеж ушей, подумал Фоминых. Смачно врезать, с толком, так, чтобы рукоятка нагана смяла кости и вошла в мягкий мозг, выдавливая наружу осколки черепа…
– Не надо расстраиваться, – мягким голосом сказала медсестра с тем же, что у доктора, странным акцентом (кавказским, быть может). – Всё это уже в прошлом.
Да, подумал Фоминых, для меня теперь всё в прошлом. Спецпаёк, такси, рестораны, командировки, бравый взгляд подчинённых, строгая мягкость начальства, полковники и генералы, первыми отдающие честь в поездах и на улицах при появлении капитана в погонах с малиновой выпушкой… Всё это в прошлом! А в будущем… в будущем теперь… Лучше даже не думать об этом.
– И куда меня теперь? – спросил Фоминых. – В особую?
– Вы и так были в особой палате, – ответил врач-азиат. – А сейчас вам как раз надо бы пройтись. Мы специально привели вас в чувство, чтобы вы начали двигаться. Иначе кровь застоится в сердце, а это чревато. Рида поможет вам сегодня на вашей первой прогулке.
Девушка с тёмной кожей помогла капитану встать. Голова сильно кружилась, на груди точно слон сидел – такое ощущение не раз бывало в последние годы после хорошей попойки. Ему подали нечто вроде трости – слегка пружинившую металлическую палку, опиравшуюся на четыре смешных ножки. С помощью этой трости Фоминых прошёл за ширму в углу комнаты; здесь на полке лежала спортивная одежда – штаны и рубашка из тонкой однотонной ткани, с немыслимо яркими вставками, должно быть, американская помощь по ленд-лизу или немецкий трофей. Странные чёрно-белые часы на стене явно показывали два часа дня, но против короткой стрелки стояла цифра «4». Присмотревшись, Фоминых понял, что циферблат часов разделён не на двенадцать делений, а на двадцать четыре.
– Курева дадите? – хриплым голосом спросил он.
Медсестра развела руками.
– К сожалению, у нас не принято курить, – сказала она.
Тогда Фоминых опустился на маленький стульчик и вновь заплакал.
Демьянов, Демьянов, подумал он сквозь слёзы. Какая же ты сука. Демьянов! Не мог ты, гад, взять и сдохнуть раньше, в лагере! И зачем только ты втравил меня в это дерьмо?!
Девушка-негатив вывела капитана в садик, окружавший больничный корпус. На воздухе Фоминых чуть-чуть отпустило, и он огляделся. Вокруг цвели плодовые деревья, среди свежей листвы свисали над головой громкие сухие стручки прошлогодней акации. За низкой – хоть сейчас перемахни и беги! – оградой палисадника сбегала вниз под уклон разноцветная пешеходная дорожка. Вдалеке над горами стояла в облачной синеве колоссальная белая башня, напоминающая увеличенный до невообразимых размеров старинный маяк. Ниже башни мелкими радугами переливались силуэты каких-то металлических ферм, играя над горами в солнечном блеске.
– А это что такое, огромное? – спросил Фоминых.
– Сахарная колонна, – ответила сестричка, не спускавшая с него настороженных глаз.
Капитан присвистнул.
– Она что, вся из сахара?
Девушка улыбнулась.
– Она улавливает из верхних слоёв атмосферы углекислый газ, очищает его и делает из него сахар. Так, как это делают растения. Наша колонна даёт три тысячи тонн сахара в день. Это, конечно, совсем немного, но перекрывает выработку углекислоты нашим районом, так что мы можем гордиться чистотой воздуха. Опять же, наш сахар – первосортный, пищевой, а большие сахарные генераторы на равнинах способны пока что производить только техническую сахарозу. Так что три тысячи тонн – это очень неплохо.
– Сахар из воздуха? – Как бы ни было плохо капитану, он явно заинтересовался. – Американское, наверное, изобретение, а?
– Вот уж не помню, чьё, – улыбнулась вновь медсестра. – Я помню, что процесс изобрели Кетберн и Фригг, но вот кто они были по национальности… По-моему, всё-таки англичане, а не американцы.
– Один хрен, капиталисты вонючие, – буркнул Фоминых. – Американцы, англичане… Но технику, гады, делать умеют!
– Нет, – сказала девушка, – кажется, это было уже после.
– После чего? – не понял Фоминых.
– После капитализма, конечно.
Капитан резко повернулся.
– А что, капитализм кончился? Неужто мировая революция вышла, пока я тут в госпитале валялся? Вот так новость! И где же теперь наши?!
– Теперь везде наши, – сказала медсестра.
– И в Вашингтоне? И в Лондоне? И в Дели тоже?
– И в Лондоне наши, и в Дели. А Вашингтона больше нет. Он сожжён атомной бомбой. Вы ведь знаете, что такое атомная бомба?
– Конечно, знаю, – пожал плечами Фоминых. – Это сверхбомба. Американцы бросили две таких штуки на Японию. А теперь, значит, сами получили в отместку, ха! Воображаю, как это было! Только люди глаза продирают, а тут им в репродукторы – «Говорит Москва!». И, значит, всё про это дело…
– Не так всё это было, – покачала головой девушка. – Совсем не так.
– Но как-то же было! – Фоминых вдруг почувствовал интерес к жизни. Засиделся я там, на Индигирке, подумал он, а тут вон какие события. Жизнь-то, небось, становится всё краше: и отстроились наверняка после войны, и «Елисеевский» теперь побогаче, и сахар вон прямо из воздуха гнать начали. А тут ещё и мировая революция! Эх, жалко, испортил мне Демьянов всю карьеру, а так бы надавил по знакомству на стаж, да и махнул куда-нибудь, где позападнее, поборолся б с остатками догнивающего строя! Зимянский вон в немецкой комендатуре после войны год работал, так, говорит, сам привёз добра три чемодана, да ещё у демобилизованных на спецпропускнике чего только не отобрал! А работа была бы выгодная и непыльная, в Европах к нашим методам ещё не привыкли, небось, там интеллигенция, там по кабачкам о политике треплются – самый выгодный, по нашему времени, хлеб…
Хотя как знать, подумал он, может, ещё и выкручусь. Так ведь тоже бывало: потреплют, страху нагонят и отпустят. Кадры есть кадры, кадры, как говорится, решают всё! Так бывало уже – и после Ягоды, и после Ежова, и когда Лаврентий Палыч уступил Абакумову московское руководство. Сажали, снимали, даже методы воздействия применяли, бывало, а потом, глядишь, вернулся опять человек – пусть на другое место, пусть с понижением даже, зато живёхонек, орлом глядится и даже держит кое-какой кураж. И то правильно! Наши хоть и выше всех стоят, а сверх меры зарываться тоже не след, неверно это! Всегда найдётся тот, кто поставлен над тобой, кто за тобой присмотрит повнимательней, а то ведь без такого погляда ты враз совсем скотом сделаешься и всякий человеческий облик потеряешь!
– А что, сестричка, – спросил Фоминых голосом, в котором вновь зазвучала надежда, – долго я провалялся?
– Долго, – ответила та, – очень долго.
– Газеты б московские почитать за всё то время, – попросил капитан с ноткой жалобы в голосе. – Без газет у меня голова кругом идёт. Ещё хуже, чем без курева. Курс-то сейчас какой?
– Триста девять и три десятых. Я вам и так скажу, без газет, – ответила, вновь улыбнувшись, негативная медсестра.
Фоминых не понял.
– Чего – три десятых?
– Триста девять и три десятых мегаватта энергии в пересчёте на трудовой час. А вы про какой курс спрашивали? Ах, да. Вы же не знаете ещё про мегаватты…
– Да бог с ними, с мегаваттами, пусть себе в лампочке горят! Я про политический курс. Основные задачи и так далее, понимаете? Ну, чтоб потом не опростоволоситься ненароком. Я ж вообще как младенец сейчас, если в смысле политграмоты. Неужто газетку нельзя? В лагере, и то газетку дают в библиотеке…
– С газетками у нас сейчас плохо, бумага в дефиците, – возразила медсестра. – А книги принесу, если хотите. Хоть сегодня вечером! Вам можно читать по часу в день, пока глаза не восстановятся, вот и читайте историческую литературу. Это будет очень полезно – в смысле, как вы выражаетесь, политграмоты.
– Да на что мне эта беллетристика? Выдумают всё! Вы дайте партийную прессу! Или… – Фоминых задумался. – Вы меня на этом и поймать хотите? Ждёте, пока по безграмотности ляпну что-нибудь не то? Так я вам скажу так: я болел, нынешнего курса не знаю, но я всегда был и остаюсь верным последователем дела Ленина-Сталина! А больше я вопросов задавать никаких не буду, и о политике говорить не буду, понятно?! Если только партия прикажет, вот тогда и пойду выполнять свой долг до конца! И больше вы от меня ничего не дождётесь!
Медсестра глубоко задумалась.
– Я плохо понимаю, о чём вы говорите, – призналась она в конце концов. – Очевидно, я как-то задела ваши убеждения; прошу простить меня за нескромность. Но газет у нас и в самом деле сейчас нет. Люди узнают новости по системе цифровой телевидеосвязи, а на бумаге издаются только литературные тексты, справочники и некоторые научные труды – то есть, те книги, которые всегда может понадобиться взять с собой туда, где нет аппаратуры связи. Конечно же, если вы хотите просто узнать новости, вы можете устроиться поудобнее перед любым свободным терминалом – слушайте и смотрите сколько угодно. Но вы попросили газету. И тут я в самом деле бессильна: для вас пришлось бы строить специальную типографию.
– А законы, программные документы? Речи вождей, в конце концов?
– Важные документы существуют в сетях, а законы, конечно же, изданы и на бумаге. Вы можете их изучить, если захотите. Правда, для этого нам придётся выучить наш язык – насколько я знаю, переводов на русский для наших нормативных документов не существует. А вот в сетевом терминале автоматика предложит вам практически точный перевод любого заинтересовавшего вас текста.
– Постойте, постойте? Что значит «на нашем языке»? Мы что, не в Советском Союзе?! Я попал за границу?! Или мы… в Грузии?
– Мы с той стороны Кавказа, которая принадлежала когда-то русским, – поправила девушка. – Но уже очень давно нет ни Грузии, ни Советского Союза, ни понятия «за границей». Даже русский язык остался анахронизмом, значение его теперь безусловно, но невелико – так в прошлом было с греческим, латынью, интернациональным английским.
– Что вы говорите?! Больше нет СССР?! Так где же я? Как теперь эта страна называется? Коминтерн?!
– Добро пожаловать на Объединённую Землю, – девушка-негатив повела вокруг себя рукой, показывая капитану на дальние горизонты.
– А… держава?! Наш герб. Наш флаг… Наша столица! Послушайте, отведите меня к терминалу, я хочу послушать голос Москвы, раз уж здесь невозможно просто открыть газету…
– Боюсь, услышать голос Москвы здесь тоже будет невозможно, – ответила медсестра. – Москвы больше нет.
Фоминых вдохнул – и почувствовал, что не сможет выдохнуть.
– Как это «нет»? – спросил он, заикаясь и кашляя.
– Так же, как нет Вашингтона, Сиэтла, Пекина. Москва давно сгорела в пламени мировой войны, хотя Россия и не участвовала в ней напрямую. Террористы взорвали её давно… много столетий назад.
– А как же… он? – Фоминых окончательно опешил.
– Кто – «он»?
– Сталин…
– Насколько я помню, он умер своей смертью, не дожив почти столетия до эпохи взаимоистребления капиталистических держав.
– Как так – Сталин умер? Не может быть!
– Умер и был похоронен, уверяю вас, – пожала плечами девушка. – Что в этом вас так удивляет?
– И как же теперь нам… без него?
– Да справляемся как-то. Вообще, не понимаю вашего изумления. Вы что, рассчитывали, что один человек проживёт столько столетий?
– Я думал, что наука найдёт способ… Подождите, вы уже пару раз сказали о столетиях. Сколько же времени я провалялся в больнице?! Не столетия же!
– Всего три недели, – успокоила его медсестра. – Но перед этим вы провели тысячу триста тридцать восемь лет в вечной мерзлоте Новосибирских островов.
– Не может быть! Врёте! – разозлился капитан.
– Зачем мне говорить неправду? – удивилась девушка. – Вы сами можете всё проверить, с помощью средств связи – прямо сейчас, а через пару дней и лично.
Фоминых оперся на свою странную трость.
– Что же мне тогда делать? Как теперь жить?
– Добро пожаловать в коммунистический век, товарищ, – смеясь, сказала темнокожая медсестричка.
Два дня Фоминых провёл в раздумьях. Сперва он ещё пытался выстроить между собой и той ситуацией, в которой он оказался, стенку недоверия, но стенка эта получалась непрочной; интеллектуал его времени, не верящий никому и ни во что, кроме нескольких полупризрачных догматов, смог бы убедить себя в ирреальности окружающего мира, но практичный разум капитана МГБ усваивал реальность такой же, какой воспринимал её – без лишних искажений, внесённых беспокойным воображением. Кроме того, Фоминых не слишком-то был склонен чему-нибудь поражаться. Полуграмотный крестьянин из-под Тобольска, «выдвинувшийся» на коллективизации и попавший от сохи на партийную учёбу в Москву, Фоминых испытал уже в своей жизни немало подспудного восхищения перед техникой и природой, перед богатством столичной жизни, роскошью магазинов и ресторанов, перед тем мистическим и сладким источником материальных благ, которое с детства ассоциировалось в его сознании со словом «заграница». Став сотрудником НКВД, он неожиданно для себя приобщился к этим благам и сам; на этом фоне дальний район Якутии, где он жил в последние семь лет, казался ему всего лишь безопасным убежищем, берлогой для зимней спячки, пробуждение от которой привело бы в конце концов к новому головокружительному нырку в столичные сытые волны. А вот говорила же мама: не проси у бога, получишь! – и зимняя спячка получилась в конце концов настоящая, на тринадцать аж долгих веков! Зато в конце концов попал туда, куда все вокруг собирались, да хрен, между прочим, доехали! Это ж надо: Фоминых-то прямиком в коммунизм попал! Тут, небось, и о старости можно не печалиться (если только они тут из стариков клей варить не начали), да и до старости землю потоптать бы неплохо. А если б ещё доказать, что все эти годы не числился в нетчиках, что замёрз на проклятой Индигирке, выполняя долг чекиста – так можно считать, что и вообще в люди выйдет! Шутка ли: получается, тыщу триста лет Фоминых на службе числился! Это ж одних отгулов сколько накопилось! Можно и на родину съездить будет, могилку мамину повидать, а потом в Ленинграде-городе (Москвы-то вроде бы нету больше) завалиться в какой-нибудь кабак и оторваться как следует за всё своё индигирское многолетнее сидение! И с бабами тут неплохо (Фоминых уже несколько раз представлял, как взлезает на темнокожую медсестричку-негатив, заломив ей предварительно ручки-шоколадки средь прутьев старинной никелированной кровати с шариками – так, помнится, не раз и не два делал он со своей Ульянкой в последние годы московские). Впрочем, с бабами придётся подождать: пришьют ещё аморалку, отмывайся потом! Главное сейчас – доказать, что был при деле, что не просто так эту тыщу лет на холоду лежал, как медвежий окорок. Да вот беда: свидетелей нет, и архивы московские, небось, погорели… вместе с Москвой, туды их всех, а!
Наутро второго дня после пробуждения навестил он доктора-азиата, хорошо знавшего русский язык. Зэка, из тех, что на фронте бывали, говорили, что доктора да медсёстры – самая понимающая братия, что служивого человека они зря мурыжить не станут, скажут всё как есть, да и документы нужные найти помогут. Доктор казался непростым, подходов к нему у Фоминых не было, но капитан решил попробовать и взять доктора лобовой психической атакой.
– Хорошо я у вас тут полежал, полечился, – сказал он, – а теперь мне пора уже на службу возвращаться. По начальству представиться надо, оружие табельное и так далее.
Азиат посмотрел на него с явным ужасом.
– Куда ж вы на службу-то возвратитесь, уважаемый? Службу вашу закрыли давно, ещё в Советском Союзе. А начальство, насколько я помню, судили как преступников. Придётся вам теперь выбирать мирную профессию.
Фоминых ничуть не удивился, что начальство судили как преступников (так и раньше бывало), а вот от мирной профессии с удивлением отказался.
– Я дал присягу, – сказал он, – и мой долг – охранять государственную безопасность от внешних и внутренних посягательств. Я, между прочим, тыщу триста лет стоял на страже завоеваний коммунизма.
Врач откровенно рассмеялся.
– Вы ошибаетесь, – сказал он. – Вы тысячу триста лет лежали замороженным. В общем-то, этот факт снимает с вас вашу долю исторической ответственности. А теперь пора переучиваться. Мы не нуждаемся в охране конституционного строя.
– Но позвольте, – запротестовал капитан, – как же вы боретесь с внутренней оппозицией?
– А зачем нам с ней бороться?
– Она разлагает наше единство!
– Замечательная мысль! – подтвердил доктор. – Оппозиция поляризует общество и создаёт движущую силу для общественных процессов. Это диалектика! Не будь оппозиции, мы бы навсегда застряли на одном из переходных этапов, а с ней мы имеем возможность непрерывно совершенствовать нашу формацию.
– Тем более! Как известно, по мере совершенствования общественных отношений всё более обостряется классовая борьба…
– Кто вам сказал такую ересь?! – воскликнул доктор.
У Фоминых внутри чуть кишки не перевернулись.
– Как кто?! – воскликнул он. – Товарищ Сталин!
– Забудьте эту ерунду как можно скорее, – дружески посоветовал доктор, щуря свои узкие монгольские глаза. – Мы живём в бесклассовом обществе, с экономической точки зрения мы все – коллективные владельцы наших средств производства. Откуда же здесь возьмётся классовая борьба? Есть, конечно, борьба научная, идейная, даже своего рода фракционная борьба, но это уже как раз пережитки – они отомрут сами собой, выполнив до конца свою историческую миссию.
– А вредители? Кто-то защищает государство от вредителей?
– Вопрос о государстве для нас отдельный и сложный, я рекомендовал бы вам вернуться к нему позже. А вредителей у нас почти нет – если, конечно, не считать вредителей сельского хозяйства. Если человек или группа людей охвачены деструктивным порывом на том основании, что обвиняют общество в пренебрежении их правами, они могут предъявить обществу счёт за это пренебрежение. Это будет воспринято с чрезвычайным вниманием: ведь если наша система позволила ущемить чьи-то права или интересы, любой гражданин может оказаться впоследствии в таком же ущемлённом положении. Обычно между группой несогласных и представителями общественных институтов, виновных в нарушении прав, ведётся гласная дискуссия, и стороны приходят к разумному выводу, устраивающему их.
– А потом? Нарушителей ведь наказывают?
– Зачем? Им приносят извинения… Хотя может случиться и так, что шум поднимался по какому-нибудь глупому поводу. В этом случае получается, что нарушители наказывают сами себя: ведь глупость не приносит ни славы, ни чести. Поэтому у нас стараются быть осторожнее с обвинениями в адрес общества или коллектива… как и с обвинениями в чей-нибудь конкретный адрес.
– А если преступники успевают навредить? Скажем, разрушить завод или фабрику.
– Они должны будут восстановить утерянное по их вине. Так гласит закон. На практике же этот вид преступлений встречается исключительно редко и обычно связан с чрезвычайными обстоятельствами, которые суд и общественное мнение обязательно принимают в расчёт. В целом, сознательное вредительство у нас экономически невыгодно, а следовательно – нерационально. Как и большинство других видов преступности.
– Но ведь кто-то поддерживает порядок и борется с правонарушениями?
– Гражданский дозор. Есть такая организация. Но они не профессионалы, следовательно, вряд ли вас устроят. Впрочем, если вы располагаете профессиональными знаниями по криминалистике, следственным действиям, боевым искусствам задержания и так далее – вы можете оказаться неоценимы в качестве инструктора. Как вы, наверное, уже догадались, специалистов такого рода у нас мало, а они иногда бывают востребованы!
Фоминых хотел сказать, что вся эта система кажется ему дикой, но передумал: в чужой монастырь со своим уставом лезть не было смысла.
– А как бы мне всё-таки работу по способностям подыскать? – тревожно спросил он.
– Вот подлечитесь – и подыщете, – успокоил его врач. – Без дела не останетесь, не волнуйтесь. В крайнем случае, учиться пойдёте.
– Да куда ж я учиться, в тридцать восемь лет?
– Ну, учится же ваш соотечественник… Работает и учится, прекрасно себя чувствует, а ему ведь семьдесят четыре года, вдвое больше, чем вам – это не считая, конечно, тех лет, что вы оба пролежали с ним во льдах.
– Это кто такой – мой соотечественник?
– Демьянов, бывший политзаключённый. Вы с ним знакомы, не так ли?
Известие о том, что Демьянов жив, напугало Фоминых и одновременно наполнило его какой-то странной злобной радостью. Теперь он был не одинок перед лицом этого странного пугающего будущего! На Земле появился не просто его современник – живой свидетель его деяний, несостоявшаяся жертва, которая лишь по стечению обстоятельств ушла из его ловчих сетей. Проклятый апрельский лёд, проклятый старик Демьянов! Кто же знал вообще, что он побежит оттуда – в таком возрасте, тощий, больной? На что он рассчитывал – на давнюю свою дружбу с якутами и тунгусами, населявшими эти края? Да, Демьянов умел сходиться с людьми. Даже в лагере он сумел завоевать себе уважение заключённых, не только социально-опасных, но и обычной уголовной братии. В деле сказано было, что он целыми вечерами пересказывал соседям по бараку старые каторжные легенды – и про былое житьё-бытьё в царских острогах, и про нравы тамошних плоскорожих дикарей, а иногда и вообще вёл опасную агитацию, пересказывая своими словами слышанные им когда-то шаманские песни. В песнях этих фигурировали главным образом герои классово чуждые: то какие-то якутские нойоны и оотуры, то подозрительный бурят Абай-Гэсэр, бывший, судя по описаниям, чем-то вроде нашего Христа, только драчуном и многожёнцем. Всё это светило Демьянову следующим сроком, если бы только в его силах было дотянуть нынешний, но годы, голод и усталость явно брали своё – проклятый лишенец выглядел в глазах лагерного начальства скорым кандидатом в могилку. А вот поди ж ты – сбежал! Сбежал и окопался здесь, в светлом будущем, завоевания которых он предал некогда навек, оскорбив светлое имя товарища Сталина.
А ведь мог бы стать человеком! Демьянов этот начинал ещё до революции, подпольщиком. В одиннадцатом Столыпин сослал его за Байкал (хоть и барин был, а понимал всю опасность болтунов!) – Демьянов бежал, работал нелегально в Финляндии, затем перебрался в эмиграцию, в Сан-Франциско. В четырнадцатом партия вернула его, поручила агитацию против войны – он справился, да так, что был схвачен в пятнадцатом и сослан на каторгу в самое захолустье. Снова бежал! В феврале семнадцатого уже был в Питере, встречал Ленина на Финляндском вокзале, в мае арестован был контрразведкой Временного правительства, был освобождён мятежными кронштадтцами, в революцию участвовал в захвате городских угольных складов, жёг труп Распутина, воевал с белоказаками, после революции искал по всей стране нефть, а потом бокситы (что такое «бокситы», Фоминых не знал, но предполагал, что это очень важная вещь, раз её розыскам уделялось столько внимания). Товарищ Сталин видел Демьянова близко четыре или пять раз, удостоил его своего личного внимания, представлял к высоким государственным наградам. И вдруг – такая чёрная неблагодарность! Хотя что тут удивительного: жена Демьянова расстреляна была за связь с троцкистами, а муж и жена, как известно, одна сатана. Страшная штука – променять на воспоминания о какой-то бабе всё: партийную честь, награды, уважение и любовь товарища Сталина… Фоминых даже подумать об этом не мог без трепета! И вот теперь старик Демьянов, потерявший от цинги почти все зубы, живёт тут, в новом советском мире, где никто и не знает, наверное, о его предательстве. Про предательство все забыли. И про товарища Сталина-то все забыли, что им тут какой-то Демьянов! Но ничего: он, Фоминых, не забыл! Он посмотрит в глаза этому негодяю, из-за которого он оказался на льду весенней Индигирки без шапки и тёплого ватника, с одним наганом в руке и плоской фляжкой местной «ханжи» в брючном кармане. Каково-то ему в тёплом коммунистическом завтра?!
Демьянов опять работал где-то в Восточной Сибири – техником на пищевом комбинате. Попутно он и в самом деле учился: второй год подряд (его нашли и разморозили намного раньше) изучал заочно современную геологию, и изучал, видимо, неплохо. Это немного удивило Фоминых: как такой старик может вновь приспособиться к активной жизни в изменившемся мире? Читая новости, он узнал, что этот случай отнюдь не первый: ещё сто лет назад во льдах за Новой Землёй нашли и вернули к жизни замёрзшего моряка-помора времён Ивана Грозного, после чего тот прожил ещё двадцать семь лет и даже написал какие-то очень ценные книги об искусстве парусного дела. А на ихнем капиталистическом Лабрадоре тридцать лет назад откопали и оживили золотоискателя, замёрзшего заживо от долгого голода. Отогревшийся золотоискатель вник в мировую ситуацию, сказал по-ихнему «Ол райт!», и теперь изволит руководить зимним лагерем. (От слова «лагерь» у Фоминых сперва полезли на лоб глаза, но потом он смекнул, что «зимний лагерь» – это что-то вроде лагеря пионерского или спортивного, то бишь, одно только слово и осталось.) Словом, пример Демьянова ничего особенного собою не являл. А это внушало надежду: наверное, и он, Фоминых, не пропадёт тут без нужды.
Сперва Фоминых думал позвонить Демьянову по здешнему телевизору (удивительный прибор, внутри экрана – как будто окно, и открывается оно прямо наружу, к собеседнику, полное ощущение, что смотришь на происходящее через проём в стенке). Потом передумал: таких, как Демьянов, нужно брать на пушку. Он приедет к нему лично, и все дела! А там уж посмотрим, до чего они договорятся – бывшая жертва и бывший преследователь, волей случая оказавшиеся в соседних клетках зоосада!
Поездку свою Фоминых готовил тщательно. Немного изучил здешний язык, привёл в порядок подгнившие зубы (отлично тут делают, два часа возни, а совсем ничего не замечаешь, только смотришь с открытым ртом какое-то кино и никак не можешь взгляд оторвать от экрана). В столе заказов готовой одежды нашёл себе френч и защитного цвета брюки, вместо форменных сапог надел высоченные, на шнуровке, ботинки. Форма, конечно, была та ещё: в таком полувоенном обмундировании в его времена ходили завхозы в провинциальных домах культуры. Драповое пальто с высоким воротником и фуражка дополнили облик капитана. Не хватало лишь служебного нагана и «корочек», но ведь Фоминых и не арестовывать Демьянова собирался – ехал, как он сам себя убеждал, просто «поговорить по душам», потолковать о жизни с современником-врагом, занесённым в будущий этот мир. Но в глубине души понимал Фоминых, что лукавит он, что кривит душой: поездка эта казалась ему чем-то вроде экзамена. Нет мира между жертвой и преследователем. Кто-то один должен восторжествовать. И вся дальнейшая жизнь капитана Фоминых, вся его надежда и вера зависели теперь только от того, кто теперь здесь правит своё торжество – преследователь или жертва!
От мраморных виадуков посадочной зоны большого железнодорожного вокзала отправлялся в дальний путь преогромных размеров вагон – четырёхэтажный, с верандами, домина с маленьким сквериком на крыше, укрытым от непогоды и встречного ветра прозрачным колпаком. Вагон этот парил сам по себе невесомо над тремя рядами толстых труб, проложенных вместо рельсов через ставропольские пшеницы. Фоминых осмотрелся, недовольно засел в своё купе (вагонище-то вон какой сделали, а купе – крошечное, не повернёшься!), поискал проводников – сперва глазами, а потом вслух, по-местному, с добавлением пары-тройки русских выражений, когда терпение совсем уж кончилось. Проводников не было. Немногочисленные пассажиры, тихие и вежливые люди – наверняка интеллигенция – несколько раз подряд объяснили капитану, что никаких проводников тут не надо: сел в поезд, и езжай. Фоминых расстроился. Во-первых, у него была плацкарта, чтобы никакой наглый командировочный или мещанская мамаша с сопливым ублюдочком не вздумали оспорить его койку в вагоне; в отсутствие же проводника некому было предъявить плацкарту, а заодно и потребовать крепкого, по-особому заваренного чаю с таёжными травами и водочкой. Во-вторых, когда-то в молодости он услышал от лектора, что люди будущего непременно будут летать по всем своим личным делам на таких специальных маленьких самолётиках, которые за час куда угодно долетают, и разбиться на них вовсе нельзя. То, что тыщу лет спустя Фоминых пришлось ехать через всю Россию на поезде, пусть даже и таком шикарном, вызывало у него чувство протеста.
– А всё почему? – сказал он сам себе вслух. – Потому что Сталина забыли! Был бы вам Сталин – летали бы сейчас, а так вот сидите и ползайте по же-дэ! Тараканы буржуазные, мешочники, мать вашу!
Вагон, впрочем, отнюдь не полз. Вихрем промчавшись по кубанской степи, он чуть качнулся на дорожном стыке и ловко встроился в длиннющую цепочку таких же здоровенных вагонов, тянувшихся гирляндой в восточном направлении. Информационное табло сообщило, что скорость поезда достигла расчётных двухсот пяти километров в час. Промелькнула внизу Волга, вырос и пропал на восточном её берегу огромный город (Сталинград, наверное, прикинул Фоминых), дальше вновь потянулись поля, похожие на шахматы. В полях работали невиданные машины. Этого всего можно было ожидать от будущего, и капитана это быстро перестало интересовать. Сейчас его всё острее глодала одна и та же мысль: какое место он сам сможет занять в этом странном будущем?
Несколько раз уже Фоминых думал о том, что его нынешняя профессия – «профессия чекиста», как он называл себя и своих коллег в общем смысле – быть может, не так уж и нужна в этом новом мире; всё прошлое сгорело, отжив свой век, и новые отношения породили новые конфликты, а также и новые способы их решения, не требующие оперативно-розыскной работы. Он думал о том, что это бы его вполне устроило: прежняя душа Фоминых – упрощенное до предела самосознание выросшего на бедной земле крестьянина – просилась вновь к крестьянскому труду. Но во времена его детства и скудной юности труд крестьянина был непочётным, неуважаемым, плодов давал мало, а требовал много; теми крохами, что вырастали, приходилось поневоле делиться, и тогда новый Фоминых, выросший, поднявшийся на коллективизации, уже один раз вырвал из себя и отбросил эту желудочную тягу к «землице-матушке» – отбросил как пережиток, чуждый классовым интересам, а также интересам личным. Новый Фоминых устроился в жизни лучше – гораздо лучше! Его сверстники, так и оставшиеся за плугом в родной сибирской провинции, либо погибли или покалечились на войне, либо вернулись к тому же, с чего и начинали – разорённым избам и тяжкому труду, часто становившемуся подневольным. Для них оставались неведомыми символами шоколад, «Абрау» и «Герцеговина», пульманы и такси; не для них играли дрожащими пальцами скрипачи и пианисты, вырванные спецмашинами из дому в три ночи; ни один из этих мужичков, жестоко поколачивавших своих простецких Дунек и Манек, даже помыслить себе не мог и десятой доли того, что Фоминых едва ли не каждую ночь проделывал со своею Ульянкой – дочерью ленинградского профессора, барышней образованной и во всех отношениях тонкой когда-то натурой. Новому Фоминых претила сама мысль вернуться в крестьянство; «мужичков» он считал низшим видом человеческого материала, годным лишь для постройки самых грубых контуров здания новой государственности. Он давно привык осознавать себя элитой, высшим элементом организации, и отказаться от этой мысли значило для него первым делом отказаться от себя самого. Себя же капитан Фоминых любил и уважал.
Оставалось только одно: найти в этом новом мире элиту, высший класс общественной структуры, и суметь доказать её лучшим представителям (здесь капитан полагался на интуитивную свою мужицкую хитрость), что он, Фоминых, всегда был и остаётся в этой элите человечком необходимым. Демьянов играл в этом плане важную роль: если удастся найти его, поговорить с ним и вывести его на чистую воду, а в этом Фоминых не сомневался, то у капитана будет право явиться пред очи местного начальства не с пустыми руками: я, мол, не просто так тут оказался, я вредителя и смутьяна поймал в вашем собственном чистеньком обществе! А всё почему? Потому что капитан МГБ Фоминых хорошо знает, на чьей стороне сила, а значит, и вся правда мировая! Впрочем, прямо о таких вещах не говорят; надо бы ввернуть, что поколение наше дралось за этот строй, за этот мир, за жратву ихнюю и вагоны разукрашенные, и если б не усилия Фоминых, который себя от Москвы добровольно отлучил и на Индигирке сгноил заживо – как знать, может, и не видать бы им всем тут победы коммунистической общности. Был бы троцкизм какой-нибудь, и всё. Или войны бы не было.
Но чем дальше Фоминых вникал в повседневную организацию жизни этого мира, тем меньше у него оставалось надежд на возвращение своего статуса. Большинство людей и так жило неплохо, а члены разнообразных Советов (власть тут была советская, но, судя по всему, какая-то бесконтрольная) особенными привилегиями, видимо, не пользовались. В принципе, это было нормально – товарищ Сталин тоже так говорил в своих программных речах, что главной задачей власти является всемерное улучшение жизни народа. Местные вожди, видимо, пошли по тому же пути, но неясно было – за счёт кого это улучшение производится; ведь если где-то чего-то прибудет, то в другом месте убудет непременно, это же диалектика, азы, в любой партшколе это сразу проходят! Опять же, что б они тут себе ни думали, но не следовало забывать и про обострение классовой борьбы в условиях приближения; чем лучше люди живут, тем лучше хотят жить отдельные люди – это тоже нерушимое правило, человек человеку не просто волк, а гад ползучий, последнее вырвет у соседа, детей его передушит, чтоб только самому повыше залезть, поближе к солнышку. Ну как, скажите на милость, они тут определяют, кому надо, а кому не след проявлять это естественнейшее человеческое чувство?!
И Фоминых всё мрачнее присматривался к людям, что окружали его в роскошном вагоне поезда, стремительно мчавшегося сквозь бывшую Россию на далёкий её северо-восток.
Вагон прибыл на станцию назначения поздно ночью. Фоминых поразило то, что многие пассажиры не стремились покинуть поезд как можно скорее – спали безмятежно в своих маленьких купе-конурках на откидных диванах и совершенно, казалось, не заботились о том, что станция уже конечная и вагон дальше никуда не идёт. Сам Фоминых не одобрял такой распущенности; он умылся и вышел на перрон. Здесь было по-осеннему холодно. Шёл мелкий дождик, умытые каплями дождя часы над перроном показывали три часа двадцать минут. По самодвижущимся лестницам, как в метро, Фоминых миновал вокзал и вышел в город. Здесь дождя не было. Над головой на страшной высоте кружились каплевидные трамвайчики кольцевого монорельса, но капитану торопиться было некуда: он пошёл пешком.
В привокзальном скверике стояла статуя ядрёной бабы в чём мать родила. Фоминых плюнул с досады, ушёл в дальние кусты – от греха подальше. Рассея, называется! Ни единого бюста Ленина, ни Маркса даже по дороге ни разу не попалось! Ещё, небось, культурными людьми себя считают! Дураку ведь известно, что баб голых при капитализме делали, а советское искусство должно быть пролетарским. А иначе, как сейчас – раз, и все мозги набекрень!
Светившая сквозь кусты вывеска отвлекла капитана от мрачных мыслей. Вывеска была написана русскими буквами! Фоминых отодвинул рукой мокрые ветки, разобрал слово «Закусочная» и решительно двинулся туда – дождь вновь потёк слякотно с небес, подгоняя капитана укрыться от непогоды.
В закусочной было безлюдно. Фоминых нерешительно присел за столик – сбоку выскочило меню, от которго слюнки потекли. В больничке на Кавказе кормили сытно и даже вкусно, но не сказать чтоб разнообразно – всё больше какая-то пастила с разными вкусами. Тут же имелись окрошка и расстегаи, суп с грибами и холодец, печёная говядина и курица с мочёной брусникой, медвежатина и севрюга, раки, ватрушки, копчёный сиг и кумир всей русской кулинарии – пробойная белужья икра. Только употребить было нечего; предлагались в основном детские напитки – квас, взвар, морсы разные, минеральные воды и какие-то ещё загадочные «Саяны». Чай предлагался в самоваре, были ещё и кофе двух сортов – с молоком и по-турецки. Удивили Фоминых кисели: они предлагались в списке блюд, а не напитков. Но согревающего так ничего и не нашлось.
Капитан заказал французскую булку, икру и раковое масло, балык, холодец, кулебяку и чай с баранками. В стене щёлкнуло, зашипело; минуту спустя выехал преогромный поднос еды, расписанный под Жостов. Размеры порций поразили воображение Фоминых. Он принялся есть с наслаждением, откусывая огромные куски и думая с неудовольствием о том, что тут, при этом ихнем коммунизме, людишки зажрались сверх всякой меры и не думают уже ни о чём, кроме голых баб в привокзальных сквериках. Интересно, а если провести тут чистку на предмет разложения? Рано, Фоминых, рано! Как бы тебя самого отсюда не вычистили, если дёргаться начнёшь сверх меры! Что тебе тут, жрать невкусно, или обидел кто? Сиди пока и не рыпайся, капитан, мы люди невеликие, ждать приучены, а наше время придёт ещё, тогда и задёргаешься – будь спокоен! Тогда-то ты и получишь свой окончательный расчёт по времени, за всю тягомотину и за все ждалки в этой странной командировке в будущее.
На каждой тарелке с яствами в углу отпечатана была мелкая, чёткая надпись местными загогулинами; заинтересовавшись, капитан перевёл: «Ленский ППК. Секция русской кухни». Вот те на! Так Демьянов ведь работает на этом самом ППК! Вот теперь и будет предлог наведаться: эх, ещё б обнаружить в этой кухне какой-нибудь изъян! Мясо в кулебяке, правда, было подозрительное: без прожилок и очень ровное какое-то, такого мяса почти и не бывает. А вдруг тухлое? Уж тогда бы он, Фоминых, свою партию выиграл с ходу: как говорится, раз-два, и в дамки! Явный ведь был бы случай вредительства.
С потолка спустился вдруг самовар – настоящий, с трубой и живым огнём внизу; только раздувать вместо сапога надо было специальным мехом. Да и вообще, самовар выглядел современно; видом он больше напоминал паровоз. Только теперь Фоминых заметил между делом, что внутренняя обстановка закусочной вовсе не располагает к мысли о русских трактирах: удобные столы, пружинящие мягкие полукреслица, матовые стены с живописными картинами. Вот разве что пейзажи на картинах русские, да жостовская роспись на подносах и металлических бортах. Докатились тут, похоже, родства не помнят, и невдомёк им, что сам товарищ Сталин выпил однажды за великий русский народ, за его культуру!
Доев баранки, Фоминых расстроился по-настоящему. Он встал, собравшись уходить; спустившаяся сверху коробочка с тремя кнопками попросила его оценить работу кафе-закусочной, нажав на одну из трёх клавиш – «хорошо», «удовлетворительно» и «неудовлетворительно». С чувством выполненного гражданского долга Фоминых выставил закусочной низшую оценку и направился искать демьяновское место работы. Было уже полшестого, а вставали тут рано, смены начинались с шести, это Фоминых успел усвоить твёрдо, чтоб потом знать точно – кто тут вовремя на работу приходит, а кто прогульщик, лодырь и рвач.
Демьянов работал в тихом просторном зале, из пола которого росли три больших котла. Юная тоненькая девушка ходила вокруг этих котлов с каким-то гибким хлыстом в руке, а Демьянов, облокотившись на перила длинной галереи, смотрел сверху на то, как она ходит.
– Опять окисляет? – крикнул он девушке.
– Похоже, мясо с конвейера идёт окисленное, – разочарованно ответила та. – Допуск в пределах узкой нормы, но вкус…
– А почему мясо проходит оптические анализаторы?! Я сейчас же остановлю котлы! И надо вызывать калибровщика прямо из лаборатории!
– Останавливайте, Дем! – крикнула девушка.– Я вызову!
Упругим шагом она пробежала мимо застрявшего в дверях Фоминых, кивнув ему на ходу, и выскочила в длинный коридор, освещённый тёплыми розовыми светильниками.
Фоминых вскарабкался по лестнице на галерею, где стоял Демьянов. Демьянов нажимал одну за другой какие-то кнопки; в такт этим нажатиям гасли лампы на большом пульте в дальнем конце галереи.
– Ну что, Демьянов, – по-русски обратился к нему капитан, – полгода работаем, и уже первая авария на производстве? Как интересно!
– Уже не первая, – грустно ответил Демьянов, продолжая нажимать и выключать. – Четвёртый раз анализатор заваливает. Неужели это так сложно – выставить фильтры ровно на сто пятьдесят майред?
– Смотря с какой целью выставлять, – загадочно ответил Фоминых. – Если, скажем, фильтровать что-нибудь, так это ровно на сто пятьдесят надо. А вот если вредить и народ травить – тогда, может быть, наоборот, сто шестьдесят лучше? Или там сто сорок, а, Демьянов?
Тут Демьянов наконец-то развернулся. Фоминых посмотрел ему глаза в глаза – гипнотическим, особенным, следовательским взором, не оставлявшим намеченной жертве ни единого шанса. Мельком капитан отметил, что Демьянов выглядит помолодевшим: пропали старческие морщины, пропали отёчные мешки под глазами (лагерный врач говорил – от сердца), даже седина поубавилась: волосы социально опасного элемента стали цвета соли с перцем. Лет сорок на вид, не больше, подумал Фоминых. Так глянуть со стороны, получимся чуть не ровесниками. Ах ты, старая колода!
– А вы кто, собственно? – с бесцветным любопытством в голосе спросил Демьянов.
– Я – воля трудового народа, – дрожащим голосом ответил Фоминых. – Я – воля товарища Сталина. Думал, тут от меня скроешься, в будущем, гад ползучий, вражина?! Накося, выкуси!
И Фоминых предъявил Демьянову дулю.
Тот спокойно сжал перед собой ладони, показав две фиги в ответ.
– Выкуси сам, – ответил он. – Это тебе лично, а это – твоему товарищу Сталину, собаке бешеной, извергу! Я про тебя слышал краем уха, да не думал, что у тебя совести хватит мне на глаза попасться. А теперь – пшёл вон, опричник, псина шелудивая! Пшёл, живо, пока я из тебя холодец не сварил, всё равно материал в котле сегодня бракованный!
На мгновение Фоминых опешил. Он ожидал от этого разговора многих разных поворотов. Демьянов мог начать оправдываться, мог проповедовать свою собственную правоту, мог приняться стыдить капитана и даже ругать его; но во всех этих случаях разговор должен был с самого начала принять характер последней дуэли между опытным, матёрым преследователем и настигнутой им жертвой; сила – так или иначе – должна была оказаться на стороне капитана МГБ. Он просто не привык к отпору. И вдруг он сам оказался объектом агрессии, потенциальной жертвой – в этом у Фоминых не возникало даже сомнений, ибо тон Демьянова был удивительно и определённо серьёзен. Демьянов готов был убить его, Фоминых! Более того – в этом тоже не приходилось сомневаться – попадись сейчас Демьянову сам товарищ Сталин, и он тоже пал бы жертвой этого распоясавшегося вредителя!
Оставалось одно решение – атаковать первым. Фоминых был без табельного оружия, но знал самбо и, как ни крути, был помоложе Демьянова. В одном рывке он выкрутил болевым захватом обе демьяновских фиги; кости и сухожилия вредителя затрещали. Но старикан и сам оказался не промах: Фоминых получил хороший удар в солнечное сплетение, разжал захват, отлетел на три шага в сторону, задыхаясь от неожиданности и боли. Демьянов бросился на него – капитан закрылся рукой от пинка в лицо, но пропустил второй – в почки.
– Как ты смеешь! – прошипел он сквозь мутную боль. – Меня… дзержинца… коммуниста!
– Не называй себя коммунистом, мразь! – Демьянов, отступив к стене галереи, растирал вывернутые руки. – Такие, как ты, коммунистов убивали. А ты – опричник, слуга империи. Пёс, в общем! Тебе тут не место, это не твой мир и не твоё будущее, ты не за это боролся, убирайся теперь отсюда ко всем чертям…
Это был ответ на тот самый вопрос, который всю дорогу задавал себе Фоминых.
Он был оглушающим, как удар деревянной киянки по голове.
И он был правдивым.
Фоминых встал, угрюмо поглядел на Демьянова. Откашлялся с надрывом, повернулся и побрёл вниз, по лестнице. Весёлая и беззаботная жизнь капитана МГБ кончилась навеки. Проклятое это будущее!
– Что случилось, Дем? – донёсся снизу голос тоненькой девушки. – Вам нехорошо?
– Старость не радость, так у нас говорили раньше, – ответил Демьянов. – Ну что, вызвала специалиста?
– Да, скоро будет. Страшный! Вы котлы выключили? Идёмте тогда играть в водный теннис, всё равно три часа ещё работы не будет, а я спать хочу.
– Думаешь, в бассейне полегчает?
– Обязательно! – весело крикнула девушка.
Демьянов медленно спустился по лестнице, продолжая растирать руки. Девушка взяла его за локоть и повела куда-то по длинному коридору, освещённому неяркими розовыми лампами.
Капитан Фоминых остался в одиночестве.
За гулкой остывающей крышкой большого котла, вделанного в пол, что-то ещё продолжало кипеть и булькать. Студень варят, с ненавистью подумал Фоминых. Заклеить бы им пасти этим студнем! На работе валандаются, на Сталина лают как хотят, преступники у них по галёркам разгуливают, как короли! Ну в задницу такое будущее! Хоть бы открыть крышку и наплевать им туда, в этот студень!
Фоминых вдруг захлестнула весёлая ярость. Ну, теперь он знает, что делать! Он напомнит этому миру о своём существовании! Сейчас он устроит им такой буржуазный холодец, что тут пол-завода горючими слезьми умоется! И больше всего – этот самый Демьянов, который среди рабочего дня свой цех бросил незакрытым и с бабой в бассейн пошёл. Есть же у них персональная ответственность! А он, Фоминых, как раз тут ни за что и не отвечает; он человек тёмный, во льду найденный, всякое случается в жизни – кто его, убогого, пытать станет? Впрочем, захотят, так станут, конечно же. Ну, заодно и проверим – с коллегами, так сказать, познакомимся! Сейчас, сейчас…
Он резво взобрался на оставленную Демьяновым галерею. Пульт управления котлами мерцал многочисленными рычагами и кнопками, подсвеченными то снизу, то сбоку. Фоминых со зловещей радостью вывернул один рычаг до отказа в сторону, противоположную той, куда крутил Демьянов. Погасшие лампочки на контрольном щитке вспыхнули. Фоминых почувствовал, как мурашки ползут у него по коже от восторга. Он схватился за второй рычаг, дёрнул – что-то засвистело, красная сигнальная лампа в центре замигала ярким тревожным огнём. Вот так, подумал Фоминых. Вот так!
– Эй, на мостике! – крикнул вдруг снизу незнакомый мужской голос.
Фоминых отскочил от пульта, как нашкодившая кошка.
– Выключите-ка котёл, – повелительным тоном приказали снизу.
Капитан нерешительно положил руку на рычаг. Или оставить? Нет, лучше выключить. Обладатель такого голоса шутить уж точно не станет. Он привёл оба рычага в то положение, в котором оставил их Демьянов. Что дальше?
– Идите-ка сюда, – негромко приказал обладатель повелительного голоса.
Фоминых осторожно выглянул через перила. Голос принадлежал невысокому – ростом, пожалуй, по грудь капитану – рыжеволосому человеку с крупным носом. У рыжего были пышные усы и свирепый, пронзительный взгляд, которым он наградил Фоминых между делом. В крепких зубах рыжий яростными движениями грыз и мусолил нечто, похожее на мундштук.
– Вы, вы! – сказал он, тыча рукой в Фоминых.
Капитан не заставил себя повторять дважды. Он чувствовал, что с этим человеком лучше не спорить.
– Давно на вахте? – спросил рыжий.
– Я… он ушёл со смены, – забормотал капитан. – В бассейн ушёл. С женщиной.
– Я не спрашиваю про женщину, – негромко, но твёрдо напомнил рыжий. – Я спрашиваю: вы давно на вахте?
– Минут пятнадцать, – прикинув, отозвался Фоминых.
– Плохо, – жёстко произнёс рыжий. – Мало.
– Я… – сказал капитан нерешительно. – Позвольте объяснить… я всё исправлю…
– Нет, не исправите, – сказал рыжий, вынимая изо рта мундштук. Вокруг него вдруг отчётливо запахло мятным маслом и кожей. – Вредительство натуральное. Раньше за такое расстреливали.
Фоминых вдруг понял со всей отчётливостью, что несколько минут назад он стал самым настоящим вредителем. Только сейчас ему со всей ясностью представились возможные последствия этого шага. Ноги капитана подкосились, он рухнул на пол, чувствуя, как свет меркнет в его глазах.
Очнулся он сидящим на стуле. Рыжий сидел напротив, внимательно глядя ему в глаза.
– Полегчало? – спросил он без тени сочувствия.
– Да… вроде… я…
– Хорошо, – сказал рыжий. – Тогда давайте работать.
– Я всё скажу, – с готовностью предложил Фоминых.
– Прекрасно. Тогда скажите мне для начала, почему светофильтры из стекла марки сорок четыре оказались вставленными в пищевой оптический анализатор? Двенадцать майред туда-сюда – это им уже не цветность, что ли? Так нет, у вас на фабрике нашлись умельцы, которые вырезали стекло фильтров под совершенно неподходящую рамку, потом поставили эту рамку в анализатор при минус двадцати двух градусах, а теперь требуют калибровщика? Умелые руки этих начинающих вредителей только что запортили около семи тонн мяса, и я этого спускать не намерен!
Он вдруг ткнул мундштуком в сторону Фоминых.
– Планета этого спускать не намерена! – с ноткой явной угрозы в голосе добавил он.
Фоминых вдруг почувствовал облегчение.
– Да я же здесь ни при чём, товарищ! – закричал он. – Я же и сам говорю: вредительство! И я тоже считаю, что мы должны наказать…
– Попробуй, накажи! Самоучки-рационализаторы, дорвались, довыступались! – взъелся рыжий. – Будут опять хныкать: молодые специалисты, то да сё! Лишить паразитов чести, вот будет мера воспитания! А тут… – рыжий тяжело задышал.
– Так я и главного вредителя тут знаю, – окончательно обрадовался Фоминых.
– Главный вредитель сидит в оптическом институте! – оборвал его рыжий. – А вы, раз знаете, так должны были остановить его, а не потакать здесь, на производстве!
– Я с ним даже дрался, – признался Фоминых.
Рыжий окинул его любопытным взором.
– Давно?
– Только что.
– Раньше надо было драться! Ну да ладно: делу не поможешь. Мясо теперь уже только на пищевой желатин пойдёт. А драться мы потом будем в институте. Я из них за каждый майред престиж теперь повыдавлю! А вы сейчас смените оптические фильтры на нормальные, а потом поедете со мной. Мне нужен свидетель всех делишек этой вредительской банды. Опять же, мне нужен кто-то, кто умеет драться! Набрали в бригаду молодёжь, бесхребетников, слова поперёк старших сказать не смеют: ещё бы, авторитет!
Фоминых вдруг вытянулся по струнке.
– Я в вашем распоряжении, товарищ, – сказал он.
– Угу, – бросил рыжий. – Сможете сменить светофильтры, или побежим за инструкцией к котлам?
– Инструкция – дело полезное, – ненавязчиво намекнул Фоминых.
– Тоже верно. Порядок должен быть! – Рыжий вновь ткнул мундштуком чуть ли не в грудь Фоминых. – А к полудню – будьте готовы; на самолёт, и прямо в институт. Возьмём тёпленькой эту банду, у них как раз рабочее утро начнётся, я из всех по очереди душеньку-то повытрясу… Кругом – свободны – работать шагом марш!
Фоминых рефлекторно отдал честь, потом вспомнил, что он без головного убора, смутился и полез на галерею искать инструкцию к котлам.
– Надо же, – сказала Ирина, облокотившись о бортик бассейна. – А я и не думала, что такое возможно.
– Такие, как он, при любой власти прекрасно устраиваются, – пожал плечами Демьянов.
– Но ведь есть же общественное мнение. Есть закон.
– Общественное мнение стало возможным учитывать только после повсеместного распространения технологий связи. Это написано в вашем учебнике истории, – заметил Демьянов. – В наше время общественное мнение было хорошо отрежиссированной постановкой. Дефицит информации был бешеный! Человек фактически ничего не знал и ни в чём не понимал, а его в это время ещё и уверяли, что он живёт в «век информационного стресса». А закон… Закон зачастую олицетворяли такие, как этот тип. Ты знаешь, я тут вспомнил вдруг, что про него рассказывали в лагере – он свою жену убил. Просто так, чтобы убить женщину. И ничего, сошло с рук!
– Демон какой-то, – содрогнулась Ирина, – душегуб.
– Какой он демон! – презрительно бросил Демьянов. – Демон – сила сознательная, а этот… Варнак он и жлоб, вот и вся его характеристика. Прибиться к жирному куску, а окружающим жизнь изгадить по возможности, чтобы, как говорится, мёдом не казалась.
– Мёдом?
– Поговорка такая. Значит – чтоб не жили слишком хорошо. Я вот ещё думаю, не зря ли я его оставил в машинном зале?
– Там сейчас техник придёт, фильтры менять. Он этого субъекта быстро приставит к делу. Техник – страшный человек, второй месяц угрожает расправиться с ребятами из отдела рационализации, а заодно заняться и оптическим институтом.
– Институтом я бы тоже занялся, – кивнул Демьянов. – Надо ж было сообразить – поставить фильтры из фолиевого перекального стекла в холодную зону! И всё-таки, пойду я назад, на вахту. Что-то беспокоит меня, не сотворил бы этот жлоб чалдонский какую-нибудь мелкую пакость.
– Сотворит – так подотрём, – беззаботно сказала девушка. – А вот как он с таким характером жить дальше будет? Устроиться-то он, положим, сможет. Амбиции ему быстро поукоротят. Будет жить, работать, кормиться понемножку. Но ведь потом-то, рано или поздно, он станет всё-таки нормальным человеком! Нельзя же до бесконечности оставаться такой тупой сволочью, верно? И вот мне страшно подумать – что он сделает с собой, когда у него в конце концов совесть проснётся? А, Дем?!
– Знаешь, Ирина, – подумав, сказал Демьянов, – я бы на это не рассчитывал.