Воспитание чувств

Биография любого человека без труда делится на этапы. С людьми ординарными всё по анкетному просто: женился — развёлся, нарушил — сел, отсидел — вышел. С натурами креативными сложнее. Тут каждому периоду требуется найти точку отсчёта, вскрыть причинно-следственные связи, приклеить соответствующую этикетку. И копается научная братия в жизни творческой личности, силясь объяснить себе и окружающим, почему случилась Болдинская осень, или с какого бодуна возник «голубой период». Всё взаимосвязано в этом мире, и порой незначительный случай, о котором и вспоминать-то не хочется, резко меняет судьбу человека. Вот, к примеру, вернулся Лёвушка Толстой домой в родовое имение после Крымской кампании. Молодой помещик, слабенький пока литератор, лихой вояка — всё в одном флаконе. Как-то решил устроить для добрых соседей вечеринку, а для пущего веселья выписал персонал двух тульских борделей, весьма изобретательно использовав дам в качестве подсвечников. Не получившие приглашения, естественно, тут же настучали. Пришлось предводителю местного дворянства вызвать гуляку на ковёр и сурово поговорить с будущим «зеркалом русской революции», о чём имеется соответствующая запись в тульских архивах. Обиделся молодой офицер, сел за стол и выдал на-гора «Севастопольские рассказы». Таким вот образом закончился его гусарский период и, смею предположить, не случись этого эпизода, не получили бы мы писателя мирового масштаба.

К чему я несу весь этот вздор? К тому, что как человек местами творческий, тоже имею право на прошлое, которое с удовольствием назвал бы гусарским, но не люблю быть вторым.

Где-то прочитал, что ничто так не льстит хилому интеллигенту, как обвинение в сексуальных излишествах и хулиганском прошлом. Первый упрёк вынужден с сожалением отвергнуть, а со вторым соглашусь и, повествуя о бурной юности, постараюсь не огорчать читателя исследованиями психологических недр подростка в годы полового созревания. Я не голотурия, чтобы выворачиваться наизнанку.

В 1950 г. отца в порядке борьбы с «безродными космополитами» перевели служить подальше от Москвы. Таким вот образом, наша семья оказалась в Поволжье, а точнее в стольном граде Йошкар-Ола, бывшем Царевококшайске, притулившимся среди финно-угорских лесов у излучины неспешно текущей Кокшаги. Город, как город, каких в стране десятки, однако, в отличие от прочих, хоть и провинциальное захолустье, но со столичными амбициями. Как-никак два института, свой театр, центральная библиотека с просторным читальным залом и кинотеатр «Родина», где перед началом вечерних сеансов играла живая музыка. Два слепца-баяниста и зрячий скрипач, сидя на балконе, исполненном в стиле сталинского ампира, наяривали попурри из советских песен, а публика, задрав головы, как в храме прижимая шапки к груди, толпилась в фойе, благоговейно приобщаясь к высокому искусству. Попасть на новый фильм было непросто, драки и поножовщина в очереди за билетами были явлением обычным. Народ в городе жил горячий и вспыльчивый, как испанцы.

Чуть-что, в ход шли ножи и свинчатки, не брезговали ножницами и вилками. Помню, своё первое боевое ранение я получил именно в кинотеатре. Мы ломились на «Бродягу» с Раджем Капуром. Вдруг какой-то шкет в рваном ватнике, оттеснив меня плечом, нагло влез впереди. В то время я ещё находился на нижней ступени криминального сообщества, таких называли приблатненными, но мнил себя законченным «бакланом». В предвкушении лёгкой победы я левой рукой сбил с него кепку, а правой не спеша «сотворил шмась», процедуру не столько болезненную, сколь унизительную для любого уважающего себя пацана. Парнишка мгновенно выхватил из кармана что-то острое, ткнул мне в лицо, едва не разорвав ноздрю, и бросился бежать. Острая боль пронзила мозг.

Очередь хохотала, из носа у меня торчал заостренный черенок расписной деревянной ложки. Крови было много, в кино так и не попал, не до того было, но урок усвоил и стал осмотрительнее в оценках боевого потенциала противника.

Но вернусь к хронологическому изложению событий.

Мы приехали в Йошкар-Олу в ноябре, не самое лучшее время в средней полосе России. Город утопал в грязи, из свинцовых туч то поливало холодным дождём, то сыпало снежной крупой; деревья с голыми, поднятыми вверх ветвями словно молили небеса вернуть солнце. Несмотря на печальный антураж, настроение в семье было праздничное. Нам предоставили двухкомнатную квартиру с кухней и, трудно поверить, своим туалетом! Душевой не было, но о такой мелочи и говорить не стоило, тем более, что ходить в баню, на мой взгляд, было куда интересней. Маме пообещали работу — тренировать женскую сборную города по художественной гимнастике, а меня определили в центральную школу. «Наконец-то заживём по-человечески», — радостно повторяла бабушка.

Первый день в новой «альма матер» вышел комом и запомнился надолго. Тщательно вымыв калоши в стоящем у входа корытце, напоминавшем кормушку для поросят, я с душевным трепетом, открыл тяжёлую входную дверь.

Мужская средняя школа № 9 встретила с энтузиазмом. Взглянуть на придурка-москвича, явившегося в будний день в полной школьной форме, да еще с пионерским галстуком на шее, спустились даже надменные десятиклассники с третьего этажа. Похоже, наряд был воспринят как вызов обществу, тем более, что опрятная старушка — учительница литературы сразу поставила меня в пример. Такое не прощается.

На большой перемене ко мне вразвалку подошел какой-то переросток и не спеша, намотав галстук на покрытый бородавками кулак, зловеще процедил сквозь жёлтые зубы: — Ответь за галстук, доходяга, — от охватившей паники я чуть не дал струю и как будто потерял голос. Нависшая надо мной ухмыляющаяся физиономия, богато расцвеченная лиловыми прыщами, пахла табаком и внушала смертный ужас. Галстук петлёй сжимал горло и мешал принять позу, достойную героя-пионера. — Не трожь, на нём кровь рабочих и крестьян, — просипел я, стараясь придать голосу должную мужественность. Видимо ответ не понравился и, получив коленом в пах, я согнулся крючком под одобрительные возгласы окружающих. Слова многочисленных зрителей звучали незнакомо и страшно. — Врежь ему промеж рогов, Зюзя — настойчиво советовал чей-то голос. — Ещё встренимся, — пообещал Зюзя и удалился походкой человека, не бросающего слов на ветер. «После уроков москвича пиздить будем», радостно зашелестело по коридору.

В тот день меня не догнал бы сам дьявол. Запально дыша, я несся домой по доскам деревянных тротуаров, западавших, как клавиши старого пианино, а за мной со свистом и улюлюканием, выстроившись клином, мчалась, казалось, вся школа. Дома досталось от бабушки за потерянную калошу. Видимо, с того времени я стал жалеть и любить животных больше, чем людей, и неприязненно относиться к охотникам.

Последующая неделя оказалась не такой удачной, пару раз мне крепко досталось. Неприятная процедура грозила превратиться в традицию, хотя особой злобы к моей персоне уже не испытывали, а били нехотя, для порядка. Неожиданно возникли проблемы с питанием и туалетом. Принесённые из дома бутерброды таскали прямо из парты, а в туалет, превращенный плохими мальчиками в курилку, ботаникам вроде меня заходить не рекомендовалось. Там могли запросто окунуть головой в унитаз, и по нужде приходилось бегать на улицу.

Новые школьные друзья, такие же маменькины сынки и отличники, сами вели жизнь изгоев, и ожидать от них помощи не приходилось. Выход из ситуации нашёлся неожиданно, и в будущую череду событий этот эпизод вписался так естественно и органично, что рассказать о нём следует подробнее. Считаю его точкой отсчёта следующего этапа биографии. Детство закончилось, началось отрочество.

По вечерам во дворе нашего дома собирались мальчишки из соседних бараков. Малышня до темноты лазала по заборам и крышам сараев, крича по-тарзаньи или изображая пиратов, пацаны постарше, некоторые с наколками на руках, степенно играли в «расшибон» или «орлянку» и пускали по кругу папиросу. Бычковали экономно, «до фабрики». Изъяснялись они как-то невнятно, через каждое слово матерились — местный говор накладывался на общероссийскую «феню», семантические истоки которой уходят в сибирскую каторгу и одесско-ростовский блатной жаргон. Здесь ценились сила, отвага и круговая порука, а в случае конфликта с соседними кварталами и малолетки, и те, кто постарше, забыв внутренние распри, мгновенно сбивались в единую, опасную для чужих стаю.

Разномастной дворовой шпаной железной рукой правил начинающий щипач по кличке Вица-мариец, пацан лет пятнадцати с косой чёлкой до глаз и невыразительным скуластым лицом, помеченным тонким розовым шрамом, идущим от уголка рта к подбородку. Был ли он марийцем, не знаю, скорее чувашом или татарином, но в этнически пёстром полукриминальном сообществе, на радость евангелистам, не было «ни еллина, ни иудея». Прочие христианские ценности, мягко говоря, не приветствовались, во всяком случае, жалость и сострадание к ближнему расценивались как проявление непростительной слабости и приравнивались к трусости, страшнее которой только измена.

Злые языки шептали, что шрам Вица заработал не в честном бою, а при попытке скрысятничать в дележе добычи, и его коллега по карманному цеху, ныне чалившийся на зоне, восстановил справедливость при помощи заточенной до остроты бритвы монеты, или «писки», как она тогда называлась. Разумеется, вслух подобный компромат на руководящего товарища не произносился — лидер был скор на расправу. На предложение Вицы сыграть в орлянку я согласился не сразу. Мгновенно припомнился неудачливый Бен Ганн из «Острова сокровищ», начавший свою пиратскую карьеру именно с этой игры, но главное, в ушах стояло неустанно повторяемой мамой: «Вовочка, с орлянки начинается дорога в тюрьму».

Так оно чуть и не вышло, но в одиннадцать лет авторитет улицы оказался сильнее маминых запретов.

Примерно через неделю змей-искуситель в лице Вицы-марийца сломил мою хлипкую волю, и я, понятное дело, довольно быстро продулся в прах. Когда мои авуары перекочевали в карманы вициного ватника, тот с подлым смешком продемонстрировал искусно подточенный и склеенный «решками», а потому беспроигрышный пятак, которым метал чаще всего. — В следующий раз не будешь фраером, — назидательно промолвил старший товарищ и потребовал бутерброд за науку.

Бутерброд — ломоть чёрного хлеба с маслом и двумя кусочками рафинада, я вынес, заодно прихватив мелочь из бабушкиного кошелька. Теперь играли честно, фуфловый пятак был изъят. Новичкам частенько везёт, я вернул свои деньги, да ещё и выиграл в придачу, поставленную на кон финку.

Конечно, Вица мог преспокойно набить мне морду и отобрать всё обратно, но не сделал этого. Думаю он решил поддержать реноме «честного вора», кроме того, во время игры вокруг нас собралось много свидетелей, а бить малолетку без веского основания, считалось западло. Так, или иначе, но я стал обладателем великолепной финки, представлявшей собой небольшой анодированный клинок с хищно срезанным кончиком и полированной наборной ручкой из чередующихся чёрных, желтых и зеленых полосок. Нож лёг в руку как родной.

Дома, спрятав финку за дверную притолоку, сел учить уроки, мучаемый раскаянием. Хорошие мальчики не обманывают родителей. Зато ночью взял реванш. Облачённый в чёрный плащ и маску Зорро, я многократно убивал подлого Зюзю и его клевретов и, стоя над их хладными трупами, то с финкой, то со шпагой в руке, мстительно цедил сквозь зубы: «Вы больше никогда не будете унижать слабых!».

Кстати о мстительности. Отец не раз говорил: «Сынок, хочешь быть счастливым — никогда не завидуй, ни о чём не жалей и никому не мсти». Две первые истины я усвоил легко, а вот с третьей вышел напряг. Даже позднее, ознакомившись с доктринами христианства и буддизма, и во многом признавая их правоту, не мог отказаться от принципа «око за око», и до сих пор считаю месть, а точнее возмездие, необходимой составляющей понятия справедливости.

Впрочем, и мягкосердное православие не отвергает псалмы Давидовы: «Возрадуется праведник, когда увидит отмщение, омоет стопы свои в крови нечестивого».

Утром, положив финку в карман пальто и, засунув учебники в портфель, отправился на Голгофу.

Самые неприятные предчувствия, конечно же, оправдались. После уроков за воротами школьного двора меня ждали четверо, двоих из которых я знал — Курбаши, коренастого пацана, сидевшего за последней партой, и Хезыча, получившего свою кличку за удивительную способность зычно пукать по первому требованию. Хезыч был дурашлив, трусоват, но опасен.

За его спиной переминались «заречные», ребята из нищей желтушно-трахомной деревеньки с другого берега Кокшаги. В школе они держались особняком, отличались агрессивностью, какой-то особой бледностью лиц и краснотой век. Казалось, так должны выглядеть уэллсовские морлоки. Зюзи в этот раз не было.

Проскочить незаметно не удалось. Сзади подставили подножку, Курбаши, ухмыляясь, толкнул меня в грудь и, выронив портфель, я брякнулся на спину.

Образовалась куча-мала. Я барахтался внизу, зажмурившись, чья-то пуговица раздирала рот, кто-то пинал валенком по ногам. Обида, отчаяние и ярость взорвались во мне неожиданно. Вдруг исчез, ставший уже привычным, парализующий волю страх, куда-то испарилась боль, и я словно взбесился, неожиданно испытав восторженное чувство освобождения от всех табу и запретов, налагаемых обществом. С трудом высвободив правую руку, нащупал в кармане нож и, не открывая глаз, ткнул им наугад, попав во что-то твёрдое. Раздался крик, клубок тел распался. Я поднялся, не выпуская финку из окостеневшей руки.

Рядом, схватившись за бедро, стоял Курбаши. Нож проткнул пальто и, видимо, по касательной порезал ногу. — У него «пика», — истошно заорал кто-то и круг зевак поредел. Тараща глаза и сделав зверское лицо, я сделал шаг вперед, и народ, включая прихрамывающего Курбаши, пырснул в разные стороны. Отбежав на безопасное расстояние, враги стали потрясать кулаками, размахивать портфелями и крыть меня изысканным матом. Искусство сквернословия было поставлено в школе на надлежащую высоту, но я только осваивал его азы, поэтому в ответ на неопределенные угрозы типа «ты не знаешь на кого тянешь, пидор гнойный», по-звериному выпятив челюсть, однообразно и неубедительно визжал: — Порежу всех, падлыыы! Раскаяния не чувствовал, радость первой в жизни победы пылала в груди, а неопределенные угрозы побежденных, ярили еще больше. Вот оно сладкое чувство справедливой мести. «Психованный», — кричали мне поверженные враги, и эта кличка утвердилась за мной на несколько ближайших лет.

Если «Смит энд Вессон» уравнял граждан Америки, то самодельный финский нож превратил забитого пацана в равноправного, и даже уважаемого в своем кругу члена общества.

Наконец меня оставили в покое, более того, я обзавелся поклонниками, и со временем Хезыч и Курбаши перешли в мою свиту. К сожалению, Хезыч утонул следующей весной, прыгая по бревнам во время ледохода Кокшаги. Порой для поддержания репутации «психа» я участвовал в школьных драках и, угрожая любимой финкой, восстанавливал справедливость у себя во дворе. Оставаясь трусом в душе, но сообразив, что побеждает смелость, научился впадать в показное бешенство и запугивать противника страшными словами, сопровождая их зверскими гримасами. Зюзя уважительно здоровался за руку. Однако трудным подростком меня назвать было еще нельзя — родителей слушался, учился неплохо, усиленно занимался спортом. В настоящего плохиша превратился в седьмом классе.

В тринадцать лет отец подарил часы, сказав при этом, что по древнееврейским законам я стал взрослым мужчиной и теперь несу ответственность за свои действия. Это событие я отметил, как положено, распив в сарае с Вицей-марийцем пару бутылок «Волжского плодово-ягодного», а затем, куражась на танцах в парке культуры, оскорбил кого-то из кодлы «вокзальных», после чего с ними началась очередная затяжная война.

Родители не теряли надежды вырастить из меня, если не нобелевского лауреата, то хотя бы интеллигентного и порядочного человека, школа, руководствуясь педагогическими изысканиями Н. Крупской и материалами партийных съездов, кроила дубинноголового патриота, а улица безжалостно била по ушам, назидательно повторяя простую житейскую истину: место слабого — у параши. Что могло вырасти на трёх ветрах и скудной почве, да еще в условиях резко континентального климата? Конечно, не стройный кипарис, украшающий дворцовые аллеи. Вот и появилось нечто, похожее на куст саксаула с хрупкими ветвями, но прочными, уходящими в глубину узловатыми корнями. Не очень красиво, зато вполне жизнеспособно, даже в обществе, где социализм утвержден «окончательно и бесповоротно».

Лет в четырнадцать я почти забросил учебники, коктейль из пассионарной славянской и авантюрной семитской крови, забурлил в полную силу, а тут еще и гормоны проснулись. Так что дальнейшие события развивались по сценарию, описанному в известной песне:

Сын поварихи и лекальщика

Я с детства был хорошим мальчиком,

Но мне, не пьющему тогда еще,

Попались пьющие товарищи…

А дальше, как водится «пришли морозы, увяли розы» и появились «родительские слёзы». Так оно всё и было.

Загрузка...