Так ничего не высмотрев в дымном столичном небе, Апостол тяжело опускается на скамью и с минуту молчит. Потом решительно поправляет ладонями изрядно седую копну волос и тянется к пакету:
— Давай, помянем Витю. У меня есть…
Он извлекает из пакета початую бутылку коньяка, пару залапанных стаканов и нечто, напоминающее закуску — криво порезанное и щедро примятое. Сто жидких граммов ловко делятся на два по пятьдесят. Это и без рулетки видно.
— Вчера ехал в Москву, поругался в вагоне с какими-то девицами. А те позвали милицию. Сняли с поезда… сволочи! — продолжает Апостол безо всякого перехода. — Ночь продержали в ментовке. Утром выпустили. Но ничего, даже коньяк вернули, — и протягивает мне стакан. — Давай?
Моя всегдашняя трезвость смущённо отходит в сторону. Сегодня явно не её день.
— Давай. За Витьку…
Тогда, зимней ночью 96-го, мы с Витькой тоже начали с коньяка. Пили под сюжетные перипетии "Место встречи изменить нельзя" с Высоцким в главной роли. Фильм был давней нашей традицией, своего рода талисманом. При каждой нашей встрече Витька отправлял в SHARP кассету с фильмом и не извлекал её до тех пор, пока капитан Жеглов не убивал бывшего разведчика Савченко меткой киношной пулей.
— Ну, и рожи у нас с тобой, Шарапов! Надо бы их поправить, — говорил Витька всякий раз, разливая по очередной. Мы дружно поправляли свои рожи — и продолжали наш бесконечный разговор: о литературе и политике, музыке и журналистике, истории и философии… Да мало ли о чём можно поговорить в хорошей компании, тем более под коньяк?
Мы вспоминали дороги, которые нас выбирали, а мы их так и не выбрали. Грустили о давних приятелях и полузабытых подругах. Пытались предсказывать будущее и бросались в прошлое с головой. А ещё мы говорили о Литинституте. О талантливых преподавателях и гениальных студентах. Или даже наоборот.
Мы вспоминали, как встретились первого сентября 77-го в литинститутском дворе. Какой это был чудесный день! Солнце светило только для нас, и счастливые лица вчерашних абитуриентов качались в похмельном мареве.
В тот день мы с Апостолом были счастливей всех: как раз накануне у нас кончились деньги. Хотелось занять червонец, вот только у кого? Занимать у преподавателей мы тогда еще не умели.
Мы повели глазами окрест и увидели стоявшего в интеллигентном одиночестве симпатичного парня с явно столичным профилем. Профиль нам как-то сразу понравился, а бойкости мне в те годы было не занимать.
Я подошёл к парню:
— Поэт?
— Поэт.
— У кого в семинаре?
— У Дементьева, — отвечал парень.
— И я у Дементьева. По-моему, это повод для хорошего знакомства, как ты думаешь?
— Аналогично, — улыбнулся парень.
— Ну, значит, так тому и быть! Правда, есть небольшой нюанс… — и я коротко объяснил суть проблемы.
— Вот это подойдёт? — сказал парень, и достал из кармана четвертную. Ну, что я могу сказать? У москвича оказались наши — дальневосточные — привычки: не оставлять на завтра то, что можно потратить сегодня.
С тех пор, как мы познакомились, прошло ровно тридцать лет и четыре года. Всё это время я жил и знал, что на Витьку можно в любой момент положиться. Он помогал нам с Апостолом всякий раз, когда мы попадали в сложные ситуации: выручал деньгами, доставал дефицитные лекарства, в хронически безбилетной летней Москве помогал сесть на поезд. Любил делать подарки: пластинки с дефицитным в ту пору Высоцким, книги малотиражного в те годы Бабеля… Что же касается традиционного столичного гостеприимства, то оно было частью Витькиной натуры. Так, как умел привечать Витька, нас с Апостолом, пожалуй, не привечал никто.
Витька был деловым человеком и знал, как добыть презренный металл. Синяя птица фарцовая однажды присела на подоконник его комнаты, да так здесь и прижилась до конца семидесятых. В бестолковые восьмидесятые Витька возил помаленьку дефицит из Москвы в Будапешт и обратно, хотя таможня и не давала на то "добро". А в мутные девяностые на пару с нашим общим приятелем Борей по прозвищу Чума поднимался в "челноках", доставляя белорусскую галантерею на благодатные российские просторы. Пока не подрался со своим компаньоном на вечерней улице и не рассорился с ним на всю оставшуюся жизнь.
Боря, Боря… Сейчас он в Даугавпилсе, небось, уже вовсю по-латышски sarunas. А тогда, в конце семидесятых, он учился в семинаре В. Пименова. Писал какую-то длинную пьесу из современной жизни, но так и не дописал. И на театре её не поставил. Бросил институт и подался в коммерцию, да так в ней и увяз. Во всяком случае, ничего драматического от Бори я в интернете не читал. И вряд ли уже прочитаю.
Ещё был у нас приятель Юра. Немножко сноб и весьма поэт. Сейчас живёт то в Киеве, то в Севастополе, пишет мне, что неплохо живёт. Впрочем, к поэзии это не относится.
А ещё был Помор. Был Цыган. Был Володя, и даже не один: Володя из Свердловска и Володя из Петропавловск-Камчатского. Был Саша из Оренбурга. И ещё один Саша — из Арзамаса. А потом сразу два, и тоже Саши, — из Ставрополя и Горького, да плюс ещё один Саша — из Москвы… Много нас тогда плыло на челне Литературного института! Начнёшь вспоминать — и оживают в памяти десятки фамилий, прозвищ и имён. Ведь я учился в институте бесконечно долго — двадцать один год. Это больше чем достаточно для того, чтобы получить диплом и положить его на полку. Три семинара — два поэтических и один прозаический — возможно, помнят меня. Также не исключено, что они меня уже давно забыли.
Когда-то в молодости мне казалось, что дружба поэтов, однажды зародившись, никогда не иссякнет. Я ошибался. В смысле дружеских привязанностей творческие люди — самый ненадежный народ: легко сходится, особенно за столом, но еще быстрей — расходится, порой со смертельной обидой на всю жизнь. Ибо каждый существует в своем маленьком мире, построенном из рифм и образов, и не хочет пускать к себе никого — ни друзей, ни врагов. Банально, но факт: творческие люди — всегда бесконечно одиноки.
Мы с Витькой дружили так долго ещё и потому, что он не был творческим человеком. Бог не дал ему литературного таланта. Но в этом ли суть и смысл? Витькин талант был в ином — на протяжении тридцати с лишним лет оставаться для нас с Апостолом верным другом. А мы для Витьки были провожатыми в тот мир, который так и остался для него закрытым.
Мы редко говорили с Витькой о творчестве. Эта тема была для него не самой любимой. Однако же, при всём своём самолюбии, он умел радоваться чужим успехам. Любил при случае вспомнить строчки Апостола: "И жизнь как чужая невеста // Покажется лучше, чем есть". А из моих стихов ему больше всего нравился "Сентябрь" — немногое, что осталось от тех давних времён, когда я мечтал стать поэтом. Не припомню ни одной встречи с Витькой, когда он не просил прочитать ему "Сентябрь". И это было ещё одной нашей давней традицией.
…И печаль сентября
я с водою осеннею выпил.
На последний глоток
по судьбе выпадало: "Пора!"
Громыхнуло о воду весло — и шарахнулся выстрел
От истока до устья.
И эхо — как стук топора.
И опять поднимаются вёсла — и падают за борт.
"До свидания — все!" И встаёт на дороге моей
Воробьиная отмель, и ждёт голубиная заводь,
Стережёт у излучины омут вороньих кровей.
Три исхода моих — и одно неизбывное право
У реки: не прощать от весла застарелый рубец.
Воробьиная отмель — налево легла, а направо —
Голубиная заводь…
И к омуту выгреб гребец.
…Но звезду я ударил веслом — и звезда потемнела,
И звезда — зашаталась, и рухнула к рыбам звезда!
Брызги света и тьмы я в лицо онемевшее принял,
Безрассудной рукой вытер звёздную пену с лица
И тугую волну взмахом вёсельным располовинил:
"Выноси же из омута, лодка, шального гребца!"
………………………………………………………
Я один на реке, берегами покамест не узнан.
Утомлённые ивы с воды не поднимут голов.
И ещё далеко ощущение близкого устья,
И не прожита жизнь для того,
И не найдено слов.
Последняя строчка упала вместе с коньячной каплей на столешницу. Витька отставил бутылку. Мы помолчали и выпили. За слова, которые ещё не были найдены. За жизнь, которая не была прожита до срока. За все остальное мы выпили позже — после похода в ночной киоск.
— Послушай, Серега, — сказал Витька, помолчав. — Вот я порой думаю: придёт когда-нибудь эта баба с косой, махнёт, не глядя — и всё! Словно меня и не было на этом свете. Вам с Апостолом легче: вы — пишите…
— …и благодарные потомки когда-нибудь озолотятся, издавая и переиздавая наши сочинения, — пытался свести я всё к шутке, но Витька моей иронии не принял.
— Вы — пишите, — упрямо повторил он, — может, что-нибудь из написанного и останется. А что останется после меня? Скажи: что?
Коньяк — напиток не для трезво мыслящих людей, это и без лимона понятно. Ответ был готов даже раньше, чем прозвучал вопрос.
— Останется Вечность, — сказал я, особенно не раздумывая. — И я тебе это обещаю!
— Весьма вам признателен, мессир, — не остался в долгу Витька. — Но почему именно Вечность?
— Потому, что дружба — понятие вневременное, а значит, вечное. Что ж здесь непонятного?
— Стало быть, Вечность? И ничего больше? — спросил Витька.
— Вечность. И ничего больше, — ответил я.