Я начинал в газете со школьно-пионерской тематики, с корреспонденции, статеек под такими, к примеру, заголовками: «Звено не работает индивидуально с каждым пионером», «Пионерскому отряду — комсомольское руководство», «Сам на сбор, а балалайка — дома» (призыв к тому, чтобы проводить сборы веселее, используя ребят, умеющих играть на музыкальных инструментах, петь, читать стихи), «Больше самокритики на выборах актива», «Ефремов, берись за учебу!», «Быть знаменосцем — большая честь» и т. д. и т. п. Я уже и сам ощущал эту ограниченность, да и дядя Костя сказал, прочитав и выправив мой очередной такой опус:
— Ну чего ты уткнулся в подножный корм. Ищи людей с интересными биографиями, судьбами, характерами, расспрашивай их, записывай их рассказы.
И я стал искать.
Среди первых моих любопытных встреч-открытий, если не самая первая, — Чапаев.
Фильм «Чапаев» еще не появился, и это имя не звучало столь громко, как в последующие годы. Но была книга «Чапаев», мы проходили ее в седьмом классе вместе с «Железным потоком» Серафимовича, «Разгромом» Фадеева, «Неделей» Либединского. Я хорошо знал содержание повести и, услышав случайно, что в авиаучилище на Петроградской стороне занимается курсант Чапаев, кажется, сынишка фурмановского героя, заинтересовался сим фактом и тут же отправился в «Тёрку». Так называли эту школу ее воспитанники, поскольку она давала только теоретические знания, а самое технику, машины они, если успешно сдавали теорию, осваивали затем в других училищах. Ленинградская «Тёрка», протиравшая парней и притиравшая их к авиации, — в биографии тысяч и тысяч военных летчиков страны…
Трамвай, в котором я ехал, приближался к нужной мне остановке и прокатил мимо курсантской колонны, возвращавшейся, судя по сверткам под мышками, из бани, и взгляд мой, скользнув по строю, задержался на замыкающем его малорослом курсантике: кроме свертка он нес еще и фонарь, как полагается всякому замыкающему. Вы уже догадались, что это и был искомый мною сын Василия Ивановича Чапаева.
С Аркадием Чапаевым мы встретились лишь единожды. И не потому, что какие-то причины помешали дальнейшему сбору материала. Нет, просто я полагал его уже полностью собранным. По тогдашнему моему разумению, полуторачасового разговора было сверхдостаточно для того, чтобы написать очерк о человеке. Вернее, то, что я считал в 17 лет «очерком». Впрочем, и сейчас, проработав в документальной литературе чуть меньше полувека, я не смогу объяснить в точности, что же такое очерк. И в этом я не одинок.
Итак, один раз встретились, и в один присест сочинялось пять машинописных страничек, сколько требовалось на искровскую полосу с картинками.
Степь как лысина — ни травинки. Ветер с разбега зарывается в песок, вздымая его столбами к небу. Темнеет небо. Через степь бегут люди. Тянут лошадей за поводья, лошади спотыкаются, мешают людям, и те бросают их в мертвой степи на погибель.
Это бегут белые казаки. Их гонят чапаевцы. Гонит Василий Чапаев, начальник 25-й уральской дивизии Красной Армии. Симбирский плотник Чапаев собрал небольшой отряд, выросший в боях в непобедимую дивизию. Чапаев гонит белых чехословаков, казаков, колчаковцев.
У начдива есть сын Аркаша. Ему семь лет. Он живет в селе Вязовке. В детском доме.
Был день, когда белые захватили Вязовку. Заведующий детдомом быстро собрал воспитанников. Кого успел. Посадил в фургон. Успели удрать из-под носа белых. Но не все. Несколько ребятишек осталось. И среди них Аркаша со своим другом Ванюшкой. Белые ходят по селу, ищут коммунистов. Предсельсовета — предатель. Говорит:
— Вот этот мальчонка — сын Чапаева!
Маленький Аркаша — заложник. Белые держат его у себя. У них расчет: явится Чапаев на выручку сына — и тут его схватят.
Ночью белые копали ямы. Всю ночь лязг лопат. Гул осыпающейся земли. Утром проснулся Аркашка, выбежал во двор. Ямы глубокие. Около них телеги с квадратными ящиками. Стаскивают их — и в яму.
— Что они прячут? — спрашивает приятеля Ванюшка. Он тоже тут вертится.
— Наверно, патроны, — говорит Аркаша, который чуть постарше. — На красных, на моего папку. Он бьет белых. Они скоро побегут отсюда. Вот и закапывают патроны. Думают, что вернутся.
Солдаты устали, решили перекурить. Ушли подальше, за дома. Значит, на самом деле в ящиках патроны. Возле боеприпасов курить нельзя — Аркаша знает это.
Последний ящик уложили. И стали ямы землей засыпать. Уровняли ее так, что и не видно, где рыли. Но сын Чапаева запомнил это место. И когда чапаевцы ворвались в село, показал отцу, где лежат ящики. Точно — патроны. Доволен мальчик — помог отцу.
И еще один раз помог, хотя совсем маленький мальчишка.
Дивизия пошла дальше. А Чапаев остался ненадолго со штабом. Чтобы выработать план действий.
Аркаша тут же в избе. Стоит у окна. Окно прямо на базарную площадь. Сегодня торговый день. Со всей окрестности съезжаются возы. Всю площадь заполонили.
Хорошо бы там пошляться… И как раз за картошкой послали на базар. Встретил по дороге Ваню-дружка. Ходят между телег, глядят, как мешки с картошкой, со всякой снедью сгружают с возов.
— Смотри-ка, — шепчет Ванюшка. — Что это?
Из мешка высыпалась картошка, а под ней ствол пулемета торчит.
Мигом сообразил сын Чапаева: белые пробрались в Вязовку. Скорей к отцу! Не то захватят его врасплох.
Бежит мальчик, задыхается. Кричит с порога:
— Б-батя, б-батя! Пулеметы!..
Начдив со штабом, с друзьями — на коней и к своим, догнали дивизию. Вернулся с одним из отрядов в Вязовку, и к вечеру белые были разбиты.
Бьет Чапаев Колчака, гонит. Взята Уфа, главная вражеская крепость. Все вперед и вперед устремляется дивизия. За ней, едва поспевая, катит по степям фургон. Двое мальчишек с матерью в фургоне: Аркаша и Шурик, который постарше. Если война продлится, может, и он еще успеет стать бойцом у отца. Но бои идут к концу. Весь Урал у красных, вся Волга. Остался у белых только маленький городок на Каспии — Гурьев.
Фрунзе дал Чапаеву небольшой отпуск перед атакой на Гурьев. Но какой отдых у начдива? Не покидает штаба во Лбищенске. Позвал к себе отца, жену с Аркашей, которые жили в это время в Вязовке. Приехали. Зовут Василия Ивановича домой на побывку. «Нет, — говорит, — возьму Гурьев, вот тогда отдохну немного дома, и — на Польский фронт!»
Уехали обратно в Вязовку. Утром почтальон стучит в окошко, телеграмму сует в форточку, белый продолговатый листок: «Штаб Чапаева подвергся нападению тчк Чапаев убит».
А случилось это так. Белые окружили штаб 25-й. Ночью, врасплох. Начдив ранен в правую руку, левой стреляет, отстреливается. Бросился к реке. Товарищи помогают переплыть на другой берег. Но на середине реки пуля бьет Чапаева в голову…
Какая потеря для армии! Но она продолжает движение вперед. Вот и Гурьев взят. Разъезжаются чапаевцы по домам, возвращаются к мирной жизни.
Семья Чапаева — в селе Любичи под Пугачевом. Здесь Аркаша пошел в первый класс. Потом перебрались в сам Пугачев. Во время переезда — событие. Только вкатила телега на последнюю горку — догнали ребячью ватажку. Да нет, не ватажка, аккуратным строем идут, по двое, все в трусиках, даже девчонки, в белых рубашках. Красные галстуки у всех. Впереди — барабанщик. Барабанит так, что за версту слышно. Кто такие? Пионеры. Слово это Аркаша слыхал, но никогда таких ребят не видел. Соскочил с телеги, пристроился возле барабанщика. Не гонят. Так и добежал с отрядом до города.
А раз дошагал — в отряде и остался. То есть на другой день пришел на сбор отряда. А через неделю — звеньевой. Командир звена, почти как отец, который командовал дивизией. Но сначала-то — маленьким отрядом, немногим побольше Аркашиного звена…
Сын в отца, живет, бьется в нем организаторская жилка. Мало ему своего звена. Увлек с собой ребят в село Давыдовку неподалеку от Пугачева, за речкой Иргиз. Чтобы провести там агитацию среди местной детворы и создать пионерский отряд. Раздали книжечки с торжественным обещанием, красные галстуки повесили. Только барабана не было на первом сборе. А потом и барабан появился, сельсовет купил для отряда.
Аркаша — в Самаре. Он уже почти взрослый. Собирается кончать школу. Комсомолец. Только вот росточком не вышел. Но ведь и отец был не из великанов. Разве все счастье в росте, в сантиметрах? Была бы сила в руках, ловкость в теле. А главное, смекалка в голове. Вот тут уж природа не обделила сына Чапаева.
Бежит, спешит куда-то по главной улице. И вдруг вывеска мелькнула перед глазами. Остановился с разгона, как лошадка, взятая под уздцы на полном скаку. «Планерная школа». И уже нет другого желания, другой мечты с этой минуты — в летчики!
Теперь ясен путь Аркадия Чапаева, который привел его к нам в город, сделал ленинградцем.
Планерная станция. Теория. Полеты. Диплом планериста. Путевка в военную школу летчиков.
Пока он курсант, учлет.
А как он учится, говорит заметка из газеты «Взлет», написанная его товарищами по роте: «Курсант подразделения «В» кандидат ВКЛ(б) Аркадий Чапаев идет ведущим во взводе, имеет средний балл по учебе 4,2 и благодарность от командования. Со времени поступления в школу нет ни одного дисциплинарного проступка…»
Таков 20-летний сын легендарного героя гражданской войны, воспитанник пионерской организации, комсомола, будущий командир Красного Воздушного Флота».
— Что ж, довольно бойкая статейка. Вранья в меру…
Это говорит мне Александр Васильевич Чапаев (помните Шурика в фургоне?), которому я показал свою корреспонденцию о его младшем брате через 46 лет после опубликования. Он ее прежде не видел.
Я пришел к генералу на московскую квартиру, и мы находимся в комнате, похожей на маленький ботанический сад, на оранжерею из диковинных, экзотических растений, названия которых мне неведомы. Но я не решаюсь спрашивать о них, потому что с первых реплик генерал показался мне человеком жестким, не терпящим в собеседнике дилетантизма, неосведомленности в том, что совершенно ясно и не нуждается в рассусоливании. Он не сидит ни минуты на месте, он все время ходит (так и сказал мне сразу: «Я буду ходить, привычка, не обращайте внимания…»), то и дело исчезая в густой комнатной флоре, и тогда я слышу его голос из зарослей, как в лесу, только эха нету.
— Как это у вас, литераторов, именуется? Художественный домысел? Полет воображения?.. Думаете, Фурманов по этой части не грешен? Еще как грешен! Не ходил, к примеру, наш отец в молодости с шарманкой по деревням для заработка, как у Фурманова описано. Не было нужды в шарманке. Все мужики Чапаевы не в одном поколении надежным обладали рукомеслом: мастера по плотницкому и столярному делу. Деда Ивана помню вечно за верстаком. Деревянные бороны делал на заказ, далеко славились. Мы, ребята, любовались стружкой из-под его руки, такого причудливого извива я больше не встречал в жизни. Мы этой стружкой избу украшали, развешивали повсюду, в косу сестренке Клаше заплетали, сами опоясывались с Аркашкой, никогда она не рвалась, хотя была тонка, как пергамент.
И отец в короткие побывки с фронта тоже часто брался за пилу, за рубанок… Он ушел на первую мировую, оставив нас с матерью у своих стариков в Балакове. До этого мы жили в Мелекесе, Аркашка там родился… Отец служил, воевал в полку, который формировался в Саратове из волжан, из балаковских, мелекесских. Они, земляки, уговаривались между собой: если кто погибнет, друг берет семью убитого под опеку, заботится о ней. Был такой уговор и у отца с приятелем, Петром Камышкерцевым. Вот такая редкая фамилия, да и Чапаев — не из частых… Петра сразила пуля. Отец, кавалер четырех солдатских Георгиев, ранен был в который раз, лежал в госпитале и перед возвращением на фронт заехал в Балаково. Дома побывать и, согласно клятве, помочь как-нибудь осиротевшей семье товарища… Но своей жены, нашей матери, не застал. Она полюбила другого, уехала с ним, заскучала в далях по ребятишкам, вернулась и, что уж с ней приключилось, не знаю, померла вдруг, в Балакове похоронена… Мать звали Пелагеей Никаноровной, и жену убитого отцова друга тоже Пелагеей, Пелагеей Ефимовной. У нее были две дочери, у отца нас трое. И стали мы одной семьей, оставаясь ею и после гибели отца. Сорок лет прожила с нами Пелагея Ефимовна и никогда не была для нас мачехой. Вы этого слова относительно к ней и не употребляйте. Мать!
— Александр Васильевич, в моей старой корреспонденции она так и названа: «Двое мальчишек с матерью в фургоне…»
— Ну правильно, со слов же Аркадия записано… Но с хронологией у вас напутано кое-где. Не во Лбищенск они ездили к отцу, а раньше, в Уральск. Это я точно помню — болел тогда, и меня не взяли, а Аркашку приодели для встречи с отцом: матросская курточка, голубой воротничок, пуговицы сверкают, я ревел от зависти, и в память врезалось название города, куда они отправились: Уральск… И с детдомом что-то не так. В детдом мы попали ненадолго, когда голод обрушился на Поволжье, дед с бабушкой у нас умерли. Это год двадцать первый, отца уже не было… И вообще вы Аркашку подвзрослили малость. Впрочем, он и сам себе прибавил возрасту, поступая в летное училище.
— А вы к этому времени были уже военный?
— Военный, артиллерист. Но моя первая профессия — агроном. Я им и всегда себя считал и, выйдя в отставку, вернулся, как видите, к любимому занятию. Между прочим, мать рассказывала, что отец не собирался после войны оставаться в армии, тоже тянуло к земле, к сельскому хозяйству. Войной, говорил, дракой сыт по горло. И сыновьям, говорил, закажу ступать на эту дорогу. Думаю, не одобрил бы стремления Аркадия в авиацию. Грешным делом, хотя чего тут грешного, не нравился и мне выбор брата. Знал я его характер, горячность и вечно пребывал в страхе за Аркашку.
— Где он учился после Ленинграда, после «Тёрки»?
— В наших краях. В городе Энгельсе, бывшем Покровске…
— На левом берегу Волги, прямо против Саратова?
— Знаете эти места?
— Я — саратовский.
— Чего же сразу не признались? С земляком разговаривать куда как приятственно… В Энгельсе Аркадий кроме летной практики и общественную школу, можно считать, проходил. Избирался членом ЦИКа республики. Ездил в декабре тридцать шестого делегатом на Чрезвычайный съезд Советов, принимавший Конституцию… Я вам сейчас фотографии покажу. Вот он с Ворошиловым, с Буденным. Вот среди соратников отца, тогда еще многие были живы…
— А тут он с кем? Никак с Чкаловым?
— С Валерием Палычем. Это позже. Когда мы жили в Москве в одном доме с Чкаловыми, в одном подъезде, они этажом ниже, как раз под нами… Аркадий служил уже в Подмосковье, сперва в бомбардировочной авиации, на тяжелых машинах «ТБ». Но скорости, понимаете, его не устраивали, перешел в истребители… Старший лейтенант, командир звена. Приезжал по субботам в город и всегда с товарищами. Шумная собиралась компания. И Чкалов нередко поднимался к нам или к себе зазывал молодых летчиков. Я одно время сердился на Валерия, он переманивал Аркашку в свой отряд испытателей. Я знал от приезжавших с братом сослуживцев, что он неосторожен в полетах. Это они так говорили: «неосторожен». Я-то представлял, какие он при своем нраве штуки выкидывает в воздухе. А тут еще — в испытатели! Сплошной риск. Я сказал Валерию: «Не морочь парню голову!» Аркашка узнал об этом моем разговоре с Чкаловым, месяц на меня дулся, шипел.
— В моей памяти он тихий, застенчивый курсантик.
— Ого, тихоня! В малолетстве-то, правда, рос квелый, вялый. Головенка с рождения к плечу клонилась, будто требовалась ей подставка. А годам к тринадцати, к шестому классу, весь он как-то вдруг переменился, окреп, и голова выпрямилась, в рост особо не пошел, мы все в отца, но стал ловок, удал. Идем с ним по улице в Самаре, отскакивает внезапно в сторону и — на какого-то здоровенного верзилу с прыжка, бах ему по губам, бах, тот — дёру. Я спрашиваю: «За что ты его так?» — «Он, — говорит, — знает за что…» — «Это, — говорю, — ты при мне такой храбрый?» Обиделся. «Я бы, — говорит, — его и без тебя отделал. Не будет наших ребят задирать исподтишка, шпана этакая…»
Но я отвлекся… В испытатели рвался он, к Чкалову. Валерий Палыч внял моей просьбе. Посоветовал Аркадию — в Военно-воздушную академию. Сказал: «Жалею, что сам не окончил, мне уже поздновато, а тебе в самый раз. После академии к себе возьму». Этот аргумент подействовал. И я обрадовался: четыре года передышки, не надо каждый день волноваться — жив ли, не разбился?.. Пока обучался на первом курсе, Аркадий с молодой женой жил у нас на Садовой — Земляном валу. После гибели Чкалова в декабре тридцать восьмого улице дали его имя… Он погиб, испытывая новый истребитель в районе Центрального аэродрома. Это недалеко от Военно-воздушной. И многие слушатели видели, как великий летчик тянул падающую машину, чтобы она не рухнула на жилые дома. Может быть, и Аркадий видел… Меня в это время не было в Москве. Перевели под Горький командиром батареи. Там — наша последняя встреча с Аркашей.
Это было ровно за два года до войны, в последних числах июня. Возвращаюсь со стрельб. Плетусь усталый мимо футбольного поля, вижу, какие-то незнакомые лейтенанты с голубыми петлицами на гимнастерках гоняют мяч. Летчики? Откуда? В воротах невысоконький, ловко прыгающий, ловко отбивающий удары старший лейтенант с усиками. Аркашка! Ну, конечно, выбрал чего потруднее — с таким ростом в воротах… Оказывается, первокурсников академии, сдавших годовые экзамены, послали перед каникулами в учебную командировку. Объезжают для ознакомления разные рода войск, побывали у пехоты, у танкистов, у моряков и вот к нам явились, в артиллерию. Три дня у нас в распоряжении. Начальство прикрепило к летчикам меня. Чтобы дать возможность пообщаться с братишкой. Да и в интересах дела: я неплохо знал все артиллерийские системы и калибры. В теоретическом классе не сидели, целый день на полигоне, все виды стрельб показал я им. В том числе и дистанционную батареей, наиболее сложную из стрельб, когда снаряды разрываются в воздухе, и должен быть особенно точен расчет расстояния, высоты, направления, сноса на ветер и прочих параметров.
Три дня к концу. Летчикам предстояла еще поездка в Борисоглебск, в авиаучилище на тренировочные полеты. Собрались попрощаться у меня в фанерном домике. Чокнулись. Кто-то сказал: «Подлетнем разок-другой на «табакерке» — они так ТБ называли — и до дома, до хаты!» — «Нет уж, — сказал Аркадий, — там появился «И-16», я его погоняю, отведу душу». Я как услышал про «И-16», дрогнул внутренне, я знал от людей, вернувшихся из Испании, что эта новая машина Поликарпова, истребитель, хороша по скоростям, но очень норовиста, капризна, войдет в штопор — можешь и не вывести… Когда мы остались вдвоем, я сказал брату: «Слушай, перестань петушиться, урезонься. У тебя — академия, дорога к большой работе». А он, и обычно-то вспыльчивый, вулканистый, тут едва не с кулаками полез на меня. «Хватит, — кричит, — мне твоей заботы, хватит! Рожденный ползать…» Это я, значит, ползать рожден, а он — летать… Потом, на войне, «ползая» со своей батареей, со своим артдивизионом, со своим гаубичным полком, со своей тяжелой пушечной бригадой с одного горячего участка фронта на другой, еще более горячий, я вспоминал слова Аркадия и представлял себе, каким бы бесстрашным бойцом стал он в небе войны…
В тот раз я проводил его до палаток, где жили летчики. Мы попрощались, расцеловавшись, оба какие-то примолкшие, притихшие. И не потому, что говорю это сейчас, задним числом, зная о гибели Аркаши, но у меня тогда было чувство, что мы больше не увидимся.
Они уехали в Борисоглебск. Через несколько дней телеграмма: «Аркадий умер». Вот такая, без подписи, два слова, и не «погиб», не «разбился», а вот так: умер… Он взлетел на «И-16», сам, судя по маневрам, ввел машину в штопор на высоте 3000 метров, и она упала с этой высоты, не выходя из штопора, в трясину. Парашюта у летчика не было. Аркадий и с парашютом все равно не оставил бы самолета… Это случилось 7 июля 1939 года. В тот день в Москве был подписан приказ о присвоении слушателю 2-го курса Военно-воздушной академии Чапаеву А. В. очередного воинского звания «капитан», не заставший его в живых…
Окончен рассказ генерала Чапаева, захлопнут мой блокнот. Я ухожу.
Со стены провожает меня взглядом Василий Иванович Чапаев в папахе, кажется, впервые услышавший сегодня о том, как погиб его младший сын…
На одном из больших ленинградских заводов случайно обнаружилось, что в основании идущей из кузницы 40-метровой трубы выгорели кирпичи и она держится на честном слове, может вот-вот упасть. Стоит окруженная цехами и, рухнув, должна неминуемо разрушить здания самой кузницы и находящейся рядом заводской лаборатории. Работа и тут и там была прекращена. Времени для демонтажа и эвакуации кузнечного оборудования уже не оставалось, смогли лишь вынести в безопасное место ценные лабораторные приборы. На специальном совещании у директора решили пригласить верхолазов.
За верхолазами послали автомобиль. Они приехали вдвоем. Это были старые «корешки»-приятели, но звали друг друга по фамилии и на «вы».
Филиппов — лысый, сутулый, с лукавым подвижным лицом.
Филимонов — коротенький, толстый, рыжий.
У трубы их ждали директор и главный инженер. Поздоровались. Директор сказал:
— Труба у нас валится. Подгорела. Надо разобрать.
Филиппов, задрав голову, окинул быстрым безразличным взглядом трубу и процедил сквозь зубы:
— Ничего себе дурочка.
Филимонов повторил басом:
— Ничего себе, дурочка.
Главный инженер сказал:
— Работа, понимаем, рисковая, но выполнить ее необходимо.
Филиппов внезапно рассердился:
— Агитации нам не требуется, всё видим. — И, обернувшись к Филимонову, тихо: — Полезли…
— Лезем, — сказал Филимонов. — Я только жене позвоню.
Директор и главный инженер переглянулись. Филиппов объяснил:
— Товарищ Филимонов на серьезную работу всегда зовет жену. Ей тут недалеко ехать.
— А вы свою не приглашаете? — спросил шутливо директор.
— Я холостой, — сказал Филиппов.
Он взял небольшой, легкий ломик, привязал его веревкой к поясу, выбрал среди лежавших на дворе досок одну потолще и, зажав ее под мышкой, приблизился вплотную к трубе, приткнулся к ней грудью, прижался, словно испытывая на крепость, правой рукой ухватил скобу и стал подниматься.
Утром лил дождь, скобы — мокрые, подметки скользили. Филиппов лез, не глядя себе под ноги, он смотрел на красный щербатый кирпич перед собой и что-то бормотал, а что — внизу не было слышно. Вот он прошел половину трубы, задержался, передохнул и впервые оглянулся. Он увидел зеленую крышу механического цеха, водонапорную башню, ниже текла Нева, по ближайшим мостам бежали трамваи. Филиппов любил с высоты смотреть на город, ему нравилось искать отсюда и находить глазами знакомые заводы, которые он узнавал по трубам. Но сейчас он ощутил всем телом раскачивание трубы, и не равномерное, как у всех подобных труб, а резкими, короткими рывками. Филиппов свистнул и продолжил подъем, ускорив темп. Ветер развевал полы его пиджака. Вдруг из-под ноги вырвалась скоба, и Филиппов, успев ухватиться обеими руками за верхнюю скобу и прижав локтем доску, повис на секунду в воздухе, потом подтянулся и полез выше. Внизу заметили его вынужденный маневр. Филимонов поднял упавшую скобу, долго вертел железяку, покачивая головой.
А Филиппов был уже на верхушке трубы, он сложил ладони рупором и крикнул:
— За-а-бра-а-лся!
Будто никто не видел, что он забрался.
В это время возле трубы появилась жена Филимонова. Он сказал ей что-то на ухо, она ему тоже на ухо. Пошептались, и он, взяв ломик и доску, полез к Филиппову. Лез, крякая, переговариваясь с женой, словно на земле не договорили. Он был уже почти наверху и вдруг крикнул оттуда:
— Настенька, что́ у нас на обед сегодня?
— Арбуз купила.
И Филимонов послал ей улыбку с высоты: он очень любил арбузы.
Встретившись на головке трубы, приятели обнялись и полезли вовнутрь. Там они положили доски на внутренние выступы кладки и приступили к делу. В трубе было так темно даже у выхода, что, стоя рядом, верхолазы смутно различали друг друга. В уши, в нос набивалась сажа, летели осколки кирпича, и работали ломиками, сощурив глаза, не защищенные почему-то очками. Головка трубы — узкая, и Филимонов, любивший действовать широкими взмахами, все время задевал Филиппова. А тот бил короткими, но мощными ударами, отламывая и сбрасывая большие куски. И при этом рассказывал Филимонову про свою последнюю рыбалку, про немыслимые уловы. Филимонов, уже привыкший к этим рассказам, слушал терпеливо, вернее, не слышал, увлеченный работой. Он орудовал ломиком молча и жевал свою жевательную резинку; у него был знакомый моряк дальнего плавания, привозивший ему жвачку, и Филимонов теперь во всех случаях жизни жевал ее, яростно ворочая челюстями и чавкая. Вдруг Филиппов умолк, прислушался к чему-то и сказал:
— Ух и качается дурочка…
Филимонов сказал:
— Сыграем мы с вами сегодня.
Филиппов хмыкнул:
— А вы боитесь?
— Боюсь, — сказал Филимонов. — Я всегда боюсь. Десять лет лазаю и все боюсь. Душа у меня колышется. Брошу я…
Тогда Филиппов прибавил мощи в удар — и отвалилось сразу несколько увесистых кусков, один ряд кладки целиком вывалился, но Филимонов ударил тут еще сильнее — и посыпалась враз груда кирпичей. Верхолазы торопились. Они спускались все ниже и ниже, труба становилась широкой, и доски держались на выступах самыми кончиками.
— Надо сменить… — сказал Филиппов. — Я слазаю за другими.
— Подождите, — сказал Филимонов. — Я разошелся. Кончим этот ряд и сменим доски.
То и дело смахивая с лица пыль, перемешанную с потом, он бил и бил ломиком, стараясь прибить в себе, изничтожить чувство страха, которое чем больше он работал верхолазом, тем неотвязнее нарастало в нем. А Филиппов рассказывал про гигантскую щуку, которая чуть его самого не утянула в воду…
И вот маленький, толстый, рыжий Филимонов оступился, надавил на край доски, та съехала вбок и провалилась. Филимонов полетел. Филиппов выронил ломик, но успел схватиться за выступ трубы. Все произошло так неожиданно, что сперва Филиппов и не понимал, что произошло, но, пошарив в темноте, сообразил и заорал долго, протяжно. Филимонов же, падая, зацепился поясом за внутреннюю скобу и повис в трубе. Он повис и успокоился, страх покинул его. Потом он вспомнил про товарища, заволновался, заерзал, но отцепиться от скобы, чтобы стать на выступ, не смог. Он слышал долгий ор напарника и понял, что тот жив-здоров. А еще через какое-то время до него донеслись два голоса сверху.
— Где Федя? — голос жены обычный, как всегда, похоже, и не волнуется, словно обед принесла в перерыв и ищет мужа.
— Упал… — убитый голос Филиппова.
— Чего ж ты толчешься? Полезай за ним. Ну давай я слазаю.
И полезет, с нее станет.
Филиппов спустился, толкнул Филимонова ногой.
— Тише ты, дьявол… — На «ты» перешел Филимонов. — Я же вишу.
Филиппов, осторожно поддерживая, помог ему сняться со скобы. И они поднялись на верхушку. Филимонов, вылезая, опять поскользнулся, но жена словчилась его подхватить и вытянуть. Когда она услышала крик Филиппова, никто из стоявших внизу мужчин и шевельнуться не успел, как эта женщина метнулась к трубе спасать Федю. Она лезла и не замечала высоты. Она ощутила ее, лишь вытянув своего Филимонова из черного, казавшегося теперь бездонным, горла трубы. Все трое спустились на землю. Отовсюду сбегались люди. Верхолазы посмотрели на трубу, она стала заметно ниже.
— Вот тебе и дурочка, — сказал Филиппов.
— Вот тебе и дурочка, — сказал Филимонов.
— Сами вы дураки, — сказала Настя.
Верхолазы разбирали трубу три дня. Директор приказал выдать им большую премию. Филимонов спросил Филиппова:
— Где теперь работаем?
— На Ижорском, — сказал Филиппов. — Там дурочка в шестьдесят метров, почище этой.
— Нам и такая не страшна, — сказал Филимонов, который внизу, на земле, ничего не боялся.
Они попрощались с директором, с главным инженером и пошли домой к Филимонову. Там их ждали Настя, арбуз и еще кое-что к арбузу.
Запись 1933 года. Водолаз Густав Гутт.
Напрягая не улучшающуюся с возрастом память, вижу юношу — ему было 24 года, а выглядел он еще моложе — с лицом тонкого, акварельного рисунка, с девичьим румянцем на щеках, с длинными девичьими же ресницами, с мягкими движениями и речью, выдававшей в нем горожанина по рождению, застенчивого до робости, похожего скорее на студента-первокурсника перед экзаменом, а не на водолаза-силача, который рисовался моему воображению после того, как, готовясь к беседе, я прочитал книги о подводных работах. О принадлежности Гутта к морскому братству говорили только пуговицы с якорьками на кителе и золотисто-синий «краб» на фуражке, больше ничего.
Начал рассказ неохотно, вяло, медленно раскручивая нить его, разойдясь лишь где-то к середине.
— В Финском заливе затонула находившаяся в учебном плавании подводная лодка номер девять.
Упала на дно, не успев подать сигнала бедствия.
Правительство приказало нам, эпроновцам, найти и поднять «девятку».
Определили примерно район поиска, — десять квадратных миль, — где могла погибнуть лодка.
Два буксира потащили сеть. Она вроде рыбацкой. Но гораздо длинней и шире — гигантский стальной гамак. Трал.
Ползет по дну, не торопится. Ловит диковинную рыбу. Вдруг стоп, остановка, зацепился. «Нащупали!» — кричит мой товарищ — напарник Миша Хорошилкин. Мы с ним почти однофамильцы: я — Гутт, он — Хорошилкин… Лезет на дно. И оттуда сообщает: «Ошибочка, братцы. Каменюга!..»
Так шарим тралом, камни шевелим, коряги, рыб разгоняем, а то и прихватываем, на уху.
В первое лето обнаружить «девятку» не смогли. Шторма стояли на заливе. Хоть и зовется «Маркизовой лужей», а бывает сердитым, как открытый океан. Сидим в кубрике, ждем, вот, кажется, небо голубое, вода голубая. И настроение голубеет. Надоело забивать «козла». Можно в море. Не успеешь от берега отвалить — летит буря, волны захлестывают, наизнанку выворачивается вся водяная гуща. За все лето удалось раза два потралить нормально, полную смену. Водолазы народ небалованный. Лишь бы без шторма, холод, туман не помеха. Думали, осень, может, выдаст погоду получше. На Балтике так бывает: июль штормовой, в октябре штиль. Но и осень не была к нам милостива. Заморозки начались даже ранее обычного. Ледяная корка появилась. Пришлось сворачивать работы.
Летом прошлого года снова искали, расширив район поиска.
Наткнешься на какую-нибудь старую затопленную развалину, обхаживаешь с фонарем: что за корабль? Внизу, на дне, очертания расплывчаты, не сразу определишь тип «утопленника».
Фонари германского образца на глубокой воде лопались от большого давления. А мы уходили все глубже, глубже… Электрики приспособили под фонарь кинолампу. Круглая, крепкая. Держалась. Но света и от нее не хватало. В упор надо глядеть — и то не разберешь сразу, что́ перед тобой. Самый верный способ — по обводам, по деталям корпуса руками ощупать. Бывалый водолаз руке верит больше, чем глазу.
Десятого августа прочно застопорило трал. Что-то там хватко подцепил. В разведку пошел дядя Вася Никифоров. Наверх телефонит: «Пароход». У него все корабли «пароходы». Какой — в темноте не разобрал. На водолазный баркас вылез перепачканный в серую, шаровую краску, в какую красят военные корабли. И притащил находку — кормовой флаг. Советский военно-морской. И, судя по тому, как сохранилась материя, не так уж долго прополоскался в воде, с год примерно. Срок нам подходящий. Запросили Кронштадт, штаб флота. Сообщают, что в этом месте могла затонуть только «девятка». А тут уже и второй водолаз вышел с находкой, Скрипочкин, музыкальная фамилия, и, между прочим, баянист. Он обшарил боевую рубку и вынес на поверхность спасательный круг: «Подводная лодка № 9».
Нашли! Лежит на глубине пятидесяти саженей… Мы любим между собой считать на сажени, давняя привычка. В водолазный-то журнал заносим, по инструкции, метры: сто пять метров записали в этот раз. Небывалая глубина для подъема. Спускаться спускались, а вот поднять…
Американцы нашли своего «Прометея» на шестидесяти метрах. Не подняли, не сумели.
Англичане на тридцати пяти застряли.
Тридцать пять… Шестьдесят… А до нашей «девятки» — все сто пять!
Конечно, имеют значение вес и форма корабля, предназначенного к подъему. Возможно, и американцам и англичанам достались тяжелые во всех смыслах объекты. Важно ведь и как лежит утопший, как завяз. Но, во всяком случае, нигде еще не подымали суда со стометровой глубины.
Мы выполнили, значит, первую половину приказа Реввоенсовета, разыскали лодку. И приступили ко второй части — подъему.
Погода благоприятствовала, море тихое.
Нас было десять водолазов: два «старичка» — Никифоров и Разуваев (по двадцать лет стажу), остальные молодежь вроде меня, хотя у каждого по четыре года, по пять лет стажа, а это немалый для нашей профессии срок. На прежних достававшихся нам глубинах и старому и молодому водолазу ясно было, как себя вести, — и по инструкции, и по рекомендациям врача, и по собственному опыту. На стометровке мы как бы заново обучались подводному делу, совершали первые шаги.
А в прямом смысле шагать, ходить по дну под пятидесятисаженной толщей воды — это все равно, что оказаться в паровом котле: десять атмосфер давления, представляете? Еле-еле ноги передвигаешь. Да не только ноги. Всякое движение — пальцами пошевелить, повернуть голову — рождает азот в сосудах, скопление азота. Это самый опасный враг водолазов. Постепенно насыщает кровь и несет гибель. По расчету медиков, на такой вот глубине, на которой лежала «девятка», нельзя находиться больше сорока пяти минут. Предел для самого натренированного организма. И подниматься со дна следует по строжайшему графику — несколько часов, останавливаясь через каждые две сажени. Чтобы привыкнуть к перемене давления. Чтобы накопившийся в сосудах азот не разорвал их, а рассосался в крови… Поминутный порядок выхода со стометровки установил наш доктор Лаговский. Теперь так и называется — «график Лаговского». Обязателен для всех водолазов на подобных глубинах. А первыми опробовали его мы на поиске и подъеме «девятки». Так что, можем считать, потрудились и на пользу практической медицине.
Как поднимали лодку?
Точно веревку огромной девчоночьей скакалки, два буксира погружают на дно середину стального каната — подрезного конца. Сейчас объясню, почему — подрезной. Края его на буксирах, а середина легла в грунт у кормы «девятки». Буксиры дергают попеременно то один, то другой край каната, и он как бы спиливает, срезает дно. Просунули, подрезали под днище и опустят еще с пяток таких же, которым облегчил дорогу первый. Ложатся под корму, под носовую часть, под рули. Освободят корабль из тины, вырежут, выпилят его из-под грунта, тогда и вытаскивай стропами, как ведро из колодца. Дело водолаза направлять канаты куда надо, чтобы точно располагались, не съезжали в сторону, равномерно принимали на себя нагрузку.
Не упуская погоды, работали круглые сутки, в две смены — дневную и ночную. В первую инструктором — Бетак. Моя смена — ночная. А какая, собственно, разница? Что днем, что ночью — внизу все одно, темнота… Подрезка шла к завершению. Оставались последние два конца — под рули. И очередь спускаться — мне. Доктор осмотрел, пульс просчитал, говорит: «Норма!» Одеваюсь. Тыща одежек и все без застежек, как кочан капусты по детской загадке. Напялил фуфайку, еще одну. Затылок прикрыл вязаной феской. Ботинки смазал салом. На грудь — груза́, свинцовые бляхи. Чуть не вдвое стал тяжелее, а еще скафандр надевать. Проверил клапана́, шланг — порядок. Ребятам, помогающим снарядиться, говорю: «Ну сегодня больше не увидимся. Минута, и — другие сутки». А им не понравились эти слова, интонация не понравилась. «Брось, говорят, Гутт, каркать. Все будет по твоей фамилии, «хорошо». И действительно, никогда перед спуском не болтаю, а тут разошелся, что́ на меня нашло, не знаю, чудно́ себя как-то вел, суетливо… Все было сделано, как положено: привинтили шлем, закачали помпу, протер иллюминатор. Снарядился по всем правилам. А вот внутри, в душе, какая-то неустроенность. Беспричинная. Миша Хорошилкин подтолкнул тихонько в спину, и я по ходовому концу — в воду, к рыбам. Видите, даже сейчас что-то осталось от тогдашнего настроения — к рыбам, сказал.
Булыгой проскочил первый десяток саженей, второй. Смена давления на пути вниз не страшна: летишь без остановок. Ногам тепло-тепло, будто в духовке. Ничего не вижу, но говорю, говорю всякое, зная, как ждут, ловят наверху мой голос. Качает. Заламывает шланг, течения-то на разных глубинах разные, вот и вертит, крутит, ломает шланг. Выправляю. Жарко. Стукнулся ногами о грунт, ударился — станция! Стою в илу. Огоньки перед глазами, красные шарики. Горячо в висках. Сейчас пройдет. Помню, знаю строгое врачебное указание: думать на глубинах только о чем-то одном. Говорят с древности: не растекаться мыслию по древу. Для водолаза это как инструкция по технике безопасности: сосредоточиться, собраться в одной мысленной точке. В данную минуту — найти подрезной конец к правым рулям, к правым рулям, к правым… Вот он. Спускаю его, как задано. Канат задел за нос лодки, побежал под киль, потащив за собой и шланг, а я не заметил, это позже обнаружилось… Всё выполнил. Ору, довольный, в телефон:
«Конец пошел нормально. Время не вышло?»
«Справился за семь минут!» — тоже довольный голос Хорошилкина.
«Миша, — кричу я, — раз время есть, давай я и левые подрежу. Зачем Бетака дожидаться? Утром стропа продернут, и можно будет поднимать. А?»
Хорошилкин понял, задумался.
«Ну, гляди, инструктор…»
«Сделаю!» К левым рулям — вокруг лодки. Я выбрал путь короче. Лег на живот. Вплотную прижался между килем и дном. Шлем застрял. Пролез все-таки, высвободился. Плечом двигаю — шланг не пускает, посильнее дернул — держит.
«Трави!» — кричу.
«Больше некуда», — сверху Хорошилкин.
«Трави!»
«Не идет».
Не могу выбраться. Никак. И привстать нельзя. Чуть рукой достал левого руля, дотянулся, заправил подрезной. Сигналю:
«Оба на месте!»
«Аккурат время. Давай на выход».
«Вали…»
Потащило меня веревкой за пояс, а шланг не дает. Сверху шумят:
«В чем дело, Густик?»
«Подожди. Шланг чего-то…»
Перебираюсь руками, дергаю на себя. Ни с места.
«Подожди…»
Полез назад к правому борту. И с правого и с левого тяну шланг — не вытянуть. Засел, как пришитый.
«Слушай, Миша, дело швах…»
Он знает, я зря не буду жаловаться. Другой голос мне по телефону. Узнаю́ — доктор.
«Товарищ Гутт, не волнуйтесь…»
Я рванул. Куда там! Опять огоньки, красные пузыречки перед глазами. Чувствую, обморок может завертеть. Спокойствие, спокойствие! Галоши увязли в ил. Нога подвернулась.
«Сколько времени, Миша?»
Молчит. Нервничают там, мечутся — не вижу, догадываюсь. Кричат. Не слышу, что́ кричат… Черт, будто знал — «сегодня не увидимся», будто знал, черт! Накаркал… Уронил голову на руки, бормочу:
«Концы на месте… на месте… сделано. Второго не посылайте… Ничего не надо… Обидно… Немного рановато…»
А!.. Будь что будет…
«Рвите шланг!»
Все равно — без воздуха погибать или с воздухом. Участь одна. И спасать некому, трезво понимаю. Там один водолаз, ученик, не пустят. А Хорошилкин уже спускался, ему нельзя. И захочет — не сможет. С береговой базы ждать — час ходу. А через час вытянут… Нет уж, лучше не сто́ит… Тихо, спокойно вокруг… Лечу головой вниз… головой вниз… Стоп… Светло… Приехали… ехали… ехали…
Так бы и заснул, если б не Хорошилкин. Нельзя было на погружение, а пошел. Еле выдернул из-под киля крепко запутавшийся шланг. Увидел мою спину. Я лежал, как коряга в траве, глубоко в грунте, рук не видно. В полусознании, в полусне. Хорошилкин тряхнул за рубаху, ее раздуло пузырем. Воздух бил через шланг в шлем. Меня рвануло вверх и в сторону. Хорошилкин успел правой рукой схватить мой ходовой конец, левой прижать меня за плечи к себе. Кричит наверх:
«Поды-ымай!»
Меня подбрасывает, выкинет — хана. Хорошилкин силится удержать. Рука сползла с плеч. На спину. На пояс. Я выскальзываю. Он ловит за штанину.
«Держу… Держу… Нет сил. Сорвется…»
А я уже почти пришел в себя. Живой? Живой! Ногами повел, правую держит что-то или кто-то. Нажал золотник, выгнал лишний воздух. Стал подтягиваться по ходовому, сам пошел и Хорошилкина — понял, что это он, — тяну. А он думает, что я вырываюсь, и кричит в телефон:
«Все! Выпускаю. Ругайте меня. Больше не могу».
А я подтягиваюсь, подтягиваюсь, даю сигнал за сигналом:
«Подбирайте шланг!»
И мне сигнал за сигналом:
«Стой! Что делаешь? Стой!»
Это потом узнал, что так сигналили. А в тот момент я от радости, что живой, не разобрался, о чем это они сверху. Бывает состояние бесконтрольное такое, когда весь твой опыт, все инструкции, всё — прахом. Говорю, как было… Лечу вверх. А там в ужасе: «Пропал Густик».
Смотрю в иллюминатор: Миша Хорошилкин болтается на сигнальном конце. Не ушел, меня сторожит, не бросает. Под водой не до чувств, но все-таки… Говорить — не услышит. Подплываю вплотную, стукнулся мягко шлемом о шлем, приласкался вот так в знак благодарности. Понял меня, осклабился — стекло исказило улыбку. По спине похлопал… Сели вместе на выдержку. Даю ему знак: давай подымайся, посижу немного и — за тобой. Он видит, что мне лучше, пошел вверх. А тут у меня рвота началась. И он снова ко мне. Сидим. Хорошилкин мерзнет. Он ведь бросился за мной на дно, не успев надеть ни носков, ни второй фуфайки… Доктор уточнил нам график выхода, идем по графику. И все же сказались мои ошибки. Как вылез шлемом из-под воды — удар в плечо. Изнутри ударило — остатки азота в мышцах… Повели в изолятор, спиртом натерли. Обкомпрессили. Ноги поднывают, плечи. К утру прошло. И я в двенадцать часов — на водолазную станцию. Спусков в этот день не было. Погода помешала заводить стропы, на другой день перенесли. А если б потребовалось, я полез бы, какой разговор.
Скоро в газетах напечатали, что подводная лодка поднята и отведена в Кронштадт. Мы ездили на торжественные похороны экипажа.
Анкета? Пожалуйста. Я — москвич, сын рабочего. Кончил девятилетку. Был пионером, комсомолец, принят в кандидаты партии. В школу водолазов послал комсомольский комитет с завода. Первая моя профессия — монтер. Водолазом пять лет, инструктор. Но это вы уже знаете.
В эти дни кладем через Неву трубы для Южной водопроводной станции.
…Перед самой войной Густав Гутт, узнал я, погиб в районе Таллина при подъеме транспортного судна, лежавшего на 150-метровой глубине, на 75 саженях…
Еще с Саратова у меня на памяти уличная ребячья считалочка для игры в лапту, в казаки-разбойники: «крыленка — дыбенка — калантай», где-то подхваченные, откуда-то влетевшие в уши и прочно прилепившиеся друг к дружке, наверно по созвучию, словечки, ничего для меня, кроме скороговорки, не означавшие. Позже я узнал, что это фамилии героев революции и гражданской войны: Николай Крыленко, Павел Дыбенко и Александра Коллонтай. А еще позже редакционные задания свели меня с прокурором республики Николаем Васильевичем Крыленко и командармом Павлом Ефимовичем Дыбенко. Я был совсем близок к тому, чтобы встретиться и с Коллонтай, но не получилось, ускользнула эта возможность. Дело было в 1936 году, летом, когда пароход «Лена», на котором я плавал в составе экипажа, стоял в шведском порту Евле и часть команды, свободная от вахты, отправилась на экскурсию в Стокгольм. Рвался и я, но не был отпущен старпомом, который по ряду причин не благоволил ко мне, своему подчиненному, а я не мог признаться, какова моя подлинная профессия, — об этом подробный рассказ впереди… Счастливцы, уезжавшие в Стокгольм, побывали в советском посольстве и даже беседовали с тогдашним полпредом в Швеции Александрой Михайловной Коллонтай. Вернувшись, с захлебом рассказывали об этой встрече, и я записал услышанное в свой потайной дневник, в свой «бортовой журнал». Но блокнот утерян, и сейчас ничего из рассказанного ребятами о Коллонтай я не могу восстановить в памяти, а придумывать не хочу.
У прокурора республики Крыленко была грозная репутация: в газетах публиковались его беспощадно-обличительные речи. И когда я шел к нему, некоторый трепет где-то все же шевелился во мне. В общем-то, оснований для этого не было: когда я позвонил в гостиницу «Астория» в номер, где остановился начальник Памирской экспедиции Крыленко, мне ответил мягкий неожиданно, как-то сразу располагающий к себе голос, и на мою просьбу дать интервью было тут же назначено время для встречи — через час. Не буду продолжать в стандартном стиле: должность-де суровая, а личность оказалась ласковой, доступной. Во-первых, гибкость поведения в зависимости от обстоятельств и обстановки — прием обычный. А во-вторых, человек, открывший мне дверь, и внешне соответствовал своей должности, я имею в виду прокурорскую, впрочем, с должностью начальника экспедиции его облик тоже вполне корреспондировал. Этого коренастого крепыша, очень экономно по всем статьям сработанного — без излишков и в росте и в объемах, с выбритой до сверкания головой, лобастого, с холодноватым прищуром из-под припухлых век — легко было представить себе всходящим и на высокую трибуну, и на высочайший горный пик, какой-нибудь «шеститысячник», как говорят альпинисты. А голос такой же, как по телефону, мягкий, располагающий:
— Простите великодушно, я виноват перед вами. Назначил время, не глянув в календарик. Мне через полчаса — на Петроградскую сторону, в Дом… как это называется, в Дом коммунистического воспитания детей, к пионерам… Я звонил к вам в редакцию, а вы уже выехали. Извините, что так вышло…
— Николай Васильевич, — сказал я, сразу оценив ситуацию, как вполне удачно повернувшуюся для меня, — а что, если я поеду с вами и запишу ваше выступление? Вы ведь пионерам о Памире будете говорить? А я из пионерской газеты.
— И прекрасно, едемте!
Хочу признаться: записи, сделанные мною когда-то с живого голоса, я даю в этой повести в несколько — иногда значительно — реконструированном виде, расширяя их за счет каких-то новых сведений и добавочных деталей, подробностей, всплывших в памяти. Полагаю, что тут нет особого греха. Но вот «стенограмму» речи Крыленко перед школьниками я решил не трогать, не править, ничего к ней не прибавляя, не домысливая. Приведу ее в точности, как была записана мной и, завизированная оратором, напечатана в газете. Пусть через пятьдесят почти лет прозвучит в первозданности голос прокурора, умевшего разговаривать и с детьми. Позволю себе лишь два-три комментария к записи. Первый — сразу же: в опубликованном тексте нет обращения к слушателям. Помнится, прикнопив к стенке захваченную с собой географическую карту и оглядев аудиторию, — маленький зал был набит ребятней, — Николай Васильевич начал так:
— Товарищи… — Чуть задумался. — Товарищи ребята!
И далее по тексту:
«Я расскажу вам про пустыню в облаках. Нет, за облаками. Со всех сторон ее прикрыли горы, хребты, скалы. Высо́ты здесь такие: четыре, пять, шесть и все семь тысяч метров. Говорят, что горы — морщины земли. Хороша морщинка в семь километров! Это Памир, «крыша мира», «подножье смерти», как выражаются литераторы. Пустыня. Памирское плато. На картах его не было. Вот и на этой, которая веред вами, нет. Ни размеров, ни контуров, неопределенное белое пятнышко, тайна, вакуум…
Пять лет подряд, каждое лето, пробивались разведчики, наша экспедиция, вглубь — а тут «вглубь» значит «вверх» — Памира. Зачем? За картой плато, собственно, за всей картой «крыши мира», потому что прежняя была настолько неточна, приблизительна, что и картой-то не могла считаться.
Геологи настойчиво утверждали, что Памир по их летосчислению слишком молод, ничего там ценного пока не накопилось, появится через миллионы лет, искать сейчас что-то на Памире, гиблом месте, — зряшная трата времени, к тому же связанная с большими опасностями. Есть, выражение: игра не стоит свеч. Картежная игра, за которую раньше садились при свечах. Свечи сожжешь, а выигрыша не добудешь. Вот и на Памир полезешь, затратишь огромные силы и — зря…
Мы считаем, мы уверены, что в этом районе должны быть свинец, ртуть, сурьма, золото, серебро, уголь и немало еще из таблицы Менделеева. Передо мной, я вижу, старшие классы? Что это за таблица, объяснять не надо? Не надо! Так вот, мы убеждены, что Памир химия не обошла, не обделила. Но следует это доказать. Не на бумаге, не в гипотезах. Ногами доказать. Добраться, найти. А как искать без карты? Первым делом, выходит, нужна карта. Вот и путешествуем, чтобы набросать, нарисовать карту. Сделать это несложно возле городов, селений. Где можно и пройти и проехать. Можно рабочих подвезти, провиант обеспечить. А в горах? На ледниках? На скалах?.. Всякий нормальный, здоровый человек приучен ходить с малолетства. В горах надо переучиваться, заново учиться передвигать, переставлять ноги. Начинающий альпинист подобен годовалому «ползунку», делающему первые шаги, которого еще с опаской придерживают за руку или за «волоки». Горный шаг — особый шаг. Если и вообще-то это шаг, а не какое-то иное движение. Вернее, соединение многих движений, которое и не расчленишь на отдельные части, — шагание, ползание, карабкание, подтягивание, — настолько переплелись они друг с другом. Их еще и потому не разделишь, что движешься, как правило, не в одиночку, а в вертикальной упряжке, в веревочной связке, где верхний держит нижнего, где чуть шевельнулся один — волна по всей, цепи.
Чего мы достигли за пять лет, лазая по Памиру? Мы открыли много новых вершин, дали им названия. Когда я говорю «открыли», нужно понимать — не снизу, не с подножья обнаружили пик или перевал, а поднялись на него, оставили знаки пребывания на высоте…
Мы сняли почти полную карту Памира. Оставался маленький, но самый, пожалуй, трудный, считавшийся практически непроходимым район на северо-западе. Туда, к Памирскому плато, и устремилась наша экспедиция… Я задержался по судебным делам в Москве. Вы, видимо, слыхали, что я прокурор РСФСР… Товарищи выехали раньше, пришлось их догонять. Из Москвы поездом, из Ташкента до Гарма самолетом. В Гарме снова сменил средство передвижения, пересел на ишака и трое суток спешил в горах к главному каравану экспедиции, если можно спешить на ишаке… А знаете, можно! Это хоть и медленный, а верный доставщик и поэтому может оказаться быстрее более прыткого, но ненадежного. Зря говорят: «упрям как ишак». Клевета! Я на ишаке чувствую себя уютнее, чем в автомобиле, чем в любом транспорте. Знаю, что этот «мотор» никогда не забарахлит при ласковом с ним, конечно, обращении. На ласку, на добро отзывчив необычайно. Но и легко ранимая натура. Эта человеческая характеристика вполне к нему применима. Ишак ужасно обидчив, и на несправедливость отвечает непреодолимым упрямством. Это настоящий работник, недаром говорят: «Я не ишак, чтобы так трудиться». А мне досталась особенно старательная животинка; похоже, я ей понравился. Когда я слезал, чтобы облегчить ишачку ношу, он останавливался и тут уж тоже проявлял упрямство: пока снова не сяду, не двинется.
Я догонял караван сперва в одиночестве, а затем ко мне присоединились еще трое опоздавших. Нет, правильнее сказать, что я к ним присоединился: они выехали из Гарма немного раньше меня, но другой дорогой, моя оказалась короче, и где-то мы повстречались, продолжая путь вчетвером. Вместе, ясное дело, проще преодолевать препятствия. А они, как вы догадываетесь, в горах на каждом шагу. И прежде всего речки, бурные, стремительные горные потоки. Вместо берегов — скалы, ущелья. Бегут в глубоком каньоне, вроде Муук-Су. Глянешь вниз, странное возникает желание, хочется прыгнуть, соскользнуть в эту пропасть, что-то притягивает, влечет. Это как на вашем Исаакиевском соборе. Заберешься по винтовой лестнице на самый верх, на смотровую площадку, под тобой гладкий, сверкающий на солнце золотой купол, еле удерживаешься от охоты скатиться по нему вниз, так и манит… На горные речки глядеть сверху любопытно, а преодолевать их — ох! Мостов нет, те, что были, сожгли, поломали басмачи, уходившие от преследовавших их красноармейцев. Мы наткнулись на один, случайно уцелевший, не тронутый разбойниками. Шириной с гимнастическое «бревно», которое считается у спортсменов самым коварным снарядом, равновесие на нем сохранить трудно, сбрасывает. А мостик этот оказался еще более коварным. «Бревно» неподвижно, этот же ходит, дрожит под ногами, прогибается, как резиновый, до самой воды. Ноги заливает — свалишься, подхватит волной, унесет. Но хоть и шаткий, хоть и без перил, а все же мост. Мы назвали его «Живой», так и на карту занесли.
Мы догнали основной караван. Он подошел уже к участку, где никакой транспорт невозможен. Я имею в виду лошадей, ишаков. Им тут не пройти. И человек не идет — пролезает, протискивается, карабкается. И все тащит на себе. А весу, слава богу, набирается. Спальный мешок, набитый пухом, легкий? Ночью он легкий, когда расстелешь, ночью хорош, влезаешь с головой, как в люльку, мягко, тепло, и страшный мороз не проберет. А днем — тяжесть на плечах, десять фунтов. И еще палатка. В горах это дом, квартира, незаменимое убежище, без нее нельзя, тащишь. И одежда, тоже ведь вес, меховая куртка, толстый свитер, три пары шерстяных носков, шлем. С ледорубом, с оружием, винтовкой или карабином — в горах еще и сейчас могут встретиться бродячие басмачи-одиночки — пуда два на каждого. На ишака не взвалишь, остались ишачки на промежуточной базе. И без носильщиков идем, это в буржуазных экспедициях есть носильщики. Там альпинисты груз не тащат — у них наемная сила. Мы же, говорю, все на себе, на чужие плечи ничего не перекладываем, такой у нас образ жизни, такие нравственные принципы.
Вот так дотащились до ущелья Фортанбек. Самое глухое, самое дикое место на Памире. Полгода скрывалась здесь банда Азяма, появившаяся из-за рубежа. Полгода ловили басмачей пограничники, брали в кольцо, суживали его, не давая прорваться, уйти. Наконец загнали в тупик, прижали к реке. Широкий, несущийся с гор поток — не переплыть, не перебраться вброд. У Азяма были пироксилиновые шашки, он взорвал скалу, глыбы рухнули в реку — переправа! Азям с бандой рванули через нее, а на другом берегу — засада, кончился Азям, кончилась его шайка… А «мост» из камней называется Азямовой переправой. Мы решили не переименовывать, пусть напоминает о бое, который здесь произошел… Форсировали реку. Она была мутная, несла много песку. Кто-то из нас высказал предположение, что он золотоносен. Возможно. У нас не было времени для тщательной промывки, для поисков золота. Вернувшись из похода, мы передали карту Фортанбека геологам, специалистам-золотоискателям.
К «белому пятну» мы еще не подошли, но приблизились. Мы находились в районе ледников, уже нанесенных на карту. Самый большой — Шини-Бини, что означает: «Приди-посмотри». Я бы добавил: «И уходи поскорее, сматывайся». Нормальный ледник может служить дорогой в горах. А этот — баррикада на пути. Небывалое нагромождение покрытых льдом камней, глыб. Весь вдоль и поперек рассечен трещинами, как лицо старого индейца морщинами и шрамами. Видели на картинках к Фенимору Куперу? Оступишься, угодишь в такую трещину, самому и не выбраться.
На Шини-Бини мы надолго застряли. Ползли встречь нещадно палившему солнцу. Темные очки спасают глаза от его лучей, но с лица, обожженного ими, лоскутьями свисает кожа. Всякого повидал я на Памире, всякого натерпелся, а ничего страшнее этого «Приди-посмотри» ни до ни после не попадалось.
Ледник расходится на две стороны. Теперь мы были на самой границе «белого пятна». Вступив в его пределы, в пределы неведомого нам, караван разделился. Москвин со своей группой пошел на восток, я со своей — на запад. С этой черты каждый наш шаг был шагом первопроходцев. Всему встреченному нами — ущельям, ледникам, перевалам, вершинам — мы по праву открывателей давали названия.
Но однажды встретилось такое, что не успели и назвать: возникло и исчезло. Мы стояли на скале и видели внизу ущелье, из которого выбегала река. Метров пятьдесят или чуть больше проструилась и ушла в землю, где-то тоже метров, через полсотни вновь возникла, и так несколько раз появлялась, исчезала и вдруг взметнулась из-под земли высоченным водяным столбом — ему-то мы и хотели, присвоить имя, думая, что это постоянно действующий здесь естественный фонтан, а он бил-бил с полчаса, пока мы подбирали название, и внезапно сгинул, так же мгновенно, как и возник. Мы поджидали его возобновления, не дождались, река, видно, пробила себе дорогу в ледяном грунте и опять потекла на глубине, больше уже не показываясь, как Неглинка у нас в Москве.
До окончательной заштриховки «белого пятна», или же, как говорят геологи, оконтуривания плато, оставалось вроде бы уже немного. Разойдясь с группой Москвина и разведав свои участки, мы снова соединились, чтобы совершить всем караваном заключительный бросок. Легко произнести — бросок, рывок, энергичные слова. Но попробуйте броситься, рвануться, когда перед вами совершенно отвесная и при этом плоская, почти без выступов, взметнувшаяся на два километра ввысь скала. Можно, работая ледорубом, выбить, вырубить ступени на сто, двести метров вверх, но не на две же тысячи — никаких сил не хватит. Пытаться — просто безрассудно тратить силы, которые и так уже на исходе к концу экспедиции. Такую скалу штурмом, лобовой атакой да и никаким иным способом не возьмешь, не одолеешь, ее надо обойти. А идя в обход, натыкаешься на такие же, да и большей высоты, скалы. Ищешь и не можешь найти прохода, лаза, чтобы проникнуть, протиснуться вглубь. Знаешь, что остается каких-нибудь полкилометра по прямой. Но прямых в горах, особенно на Памире, не бывает.
Решили передохнуть, сделать привал. Не на ночлег. Дневной привал, отдышаться. Чтобы идти ночью, когда не жарко. И менее опасно, чем днем. Днем солнце расплавляет где-то наверху массы снега, и они, сползая, тащат за собой выветренные камни. Дорога рушится под ногами. А в ночное время она крепка. Мы вышли в четвертом часу. И к восьми поднялись на пик, который назвали пиком Крупской — среди нас были учителя, а Надежда Константиновна тоже учительница; вернувшись в Москву, я подарил ей камешек с вершины ее имени.
Поднялись на пик, стали спускаться. К плато. Довольные, что приближается финиш похода. И даже обрадовались солнцу, оно было тихое, щадящее, не слепило, не жгло. Положило всюду нежные голубые пятна — такая красота! И, любуясь этой красотой, мы потеряли бдительность, которая везде нужна, и особо в горах. Забыли, что они коварны, и попали под камнепад. Солнце успело все же растопить снег наверху, и вместе с ручьями понеслись, понеслись камни, осколки, комья. Все это летело мимо и над головой, свистя и завывая. Вы не слышали, как воют камни?.. Летящим осколком пробило мне меховую куртку, порвало свитер, рубашку и крепенько садануло по боку. Ребра уцелели, но идти стало трудновато.
Переждав в расщелине горную канонаду, мы двинулись дальше. Теперь цель была совсем близка. Если правильно избрали путь, если, по нашим расчетам, справа окажется ребро вершины — контур плато будет завершен. А если ошиблись… Нет, не ошиблись! Из-за черного гребня поднялась снежная грань. Она росла, превращаясь в ребро, выползая навстречу нам всеми своими долгожданными очертаниями. Все! «Белое пятно» стерто с карты.
Мы кончили свое дело и вернулись на базу.
Теперь за нами пойдут геологи, физики, химики, старатели.
Слушайте, ребята, подрастайте быстрее. Идите в горы!
И если не очень состарюсь, я тоже пойду с вами. Возьмете? Договорились».
Ребята выросли, повзрослели. Как раз настолько, чтобы уйти на войну. Те, кто возвратился с нее, может быть, и пошел в горы. Но без Крыленко. Он до этого времени не дожил…
После войны, работая репортером в ленинградской «Вечерке», я не раз и не два бывал в Кронштадте.
А до войны, когда Кронштадт был главной базой Красного Балтийского флота (после награждения орденом он стал называться Краснознаменным), лишь дважды: в 1929 году как деткор «Ленинских искр» и через восемь лет уже — как их спецкор.
В тот первый раз Андрей Гусев привез нас, пятерых мальчишек, на подшефный пионерской организации боевой корабль — посыльное судно «Пионер». Вообще-то, если строго придерживаться военно-морской классификации, посыльные суда принадлежат не к боевому, а к вспомогательному типу (служба связи, портовая служба, обслуживание больших кораблей и т. д.), но для нас, юнцов, «Пионер» со своей пушечкой на корме был конечно же настоящий боевой корабль. Что он впоследствии и подтвердил на войне, вступив в схватку с немецким миноносцем и погибнув, не спустив перед ним флага.
Перед поездкой Гусев сказал строго:
— Едем, запомните, не на прогулку, не на экскурсию, а с делом. Мы — делегация, которая должна ознакомиться с жизнью экипажа, с его нуждами и определить, понимаете, чем можно ему помочь. Не глазеть праздно, а вникать, товарищи! (Им, товарищам, было по 12—13 лет.)
Чеканно сформулированное, как всегда у Гусева, руководящее указание было делегацией выполнено, судя по напечатанной в газете странице, заполненной нашими заметками-впечатлениями от пребывания на корабле. Они, эти впечатления (слова не из гусевского словарного запаса, он бы сказал — наблюдения), обобщены в коллективной корреспонденции:
Да, в Ленинграде и области 115 тысяч пионеров.
И все мы шефы посыльного судна «Пионер».
Нас так много, что, если понадобится, мы на руках, на пальцах сумеем поднять и вынести этот корабль из кронштадтского дока.
А знаете ли вы, шефы, что краснофлотцы не могут порой побывать у вас в гостях, потому что у них нескольких рублей нет для поездки из Кронштадта в Ленинград?
Знаете ли, что в судовом красном уголке отсутствует радио?
Знаете ли, что для упражнений в стрельбе им не хватает учебной винтовки «Геко», которая стоит всего лишь 40 рублей?
Начнем же собирать в базах, отрядах, и звеньях шефскую копейку раз в месяц. Одну копейку — не больше, но с каждого пионера. Обязательно с каждого из 150 тысяч. Подсчитайте, сколько наберется в месяц… А в год?
Вот это будет действительно подлинное пионерское шефство!»
Копейка — в фонд военного корабля, не наивно ли? — спросит нынешний читатель. Нынешний. Тогдашний не удивился бы: сбор средств в помощь армии, флоту, авиации был одной из примет того времени.
Через восемь лет, как сказано, в феврале 1937 года мы отправились в Кронштадт вдвоем с Гришей Мейлицевым, участвовавшим и в первой, деткоровской поездке. Теперь мы были репортерами, специальными корреспондентами «Ленинских искр» и нам предстояло подготовить материалы в номер газеты ко Дню Красной Армии и Флота, которые уже не нуждались в шефской копейке… Была предварительная телефонная договоренность с работниками флотского Политуправления, и нас принял сам командующий флагман 1-го ранга (тогда еще не ввели снова адмиральских званий) Александр Кузьмич Сивков. Он сидел в кабинете, оклеенном голубыми обоями под цвет моря, которое открывалось за широким итальянским окном. Правая рука командующего, забинтованная от плеча до запястья и согнутая в локте, покоилась на перевязи.
— Катался в минувшее воскресенье с сыном на лыжах, упал. Хорошо еще, правая сломана — я левша.
Глянул на наши командировочные удостоверения.
— Где хотите побывать, молодые люди?
— Там, где вы прикажете, товарищ командующий, — сказал Гриша, который умел говорить с начальством.
Флагман поднял левой рукой телефонную трубку и сказал кому-то, откликнувшемуся на его звонок:
— Прошу зайти, Владимир Филиппович.
На пороге кабинета возник высокий с узким удлиненным лицом капитан 2-го ранга (в званиях мы с Гришей разбирались: четыре средние нашивки на рукавах), соответственно доложился и был приглашен сесть.
— Журналисты из «Ленинских искр», — сказал командующий. — Знаете такую газету?
— Вижу у дочери-пионерки, — сказал кавторанг и протянул руку для знакомства: — Трибуц.
— Вы свободны на три дня от штабных дел и прикомандировываетесь на сие время к этим симпатичным ребятам в качестве сопровождающего. Побывайте на вашем родном «Свердлове», на «Марате», у подводников, на торпедных катерах и, если Мушнов не возражает, на одном из фортов.
Мы радостно переглянулись с Гришей, мы знали, что форты — закрытая зона, гражданские журналисты там не бывают, а вот мы — первые! — попадем, не решится же некий Мушнов возражать командующему.
— Будет исполнено! — сказал кавторанг, который через два года станет командующим Балтийским флотом и в звании адмирала поведет флот в бои.
А пока он повел нас как сопровождающий.
Все было исполнено, как обещано. Утро — на эскадренном миноносце «Яков Свердлов», которым Владимир Филиппович когда-то командовал. (А начинал армейскую службу фельдшером, окончив затем военно-морское училище и академию). Он рассказал нам историю «Свердлова», который назывался до революции «Новик» (когда-то на Руси «новик» означало «новобранец»), потому что был первым, головным в семействе новейших эсминцев, отличавшихся от прежних кораблей этого класса быстроходностью — на них стояли турбины — и более мощным вооружением. У каждого из них было, понятно, свое имя, но всех их называли «новиками». В первую мировую они прославились в Моонзундском бою. Сейчас можно добавить, что и в Отечественную воевали, но уже как ветераны. На Северном флоте, где я служил в войну, это были «Куйбышев», «Урицкий», «Карл Либкнехт», на Черном море — «Фрунзе», «Дзержинский», «Железняков». Конечно, «новики» уступали в быстроте, маневренности, огневой мощи новой серии эсминцев — «семеркам» (их названия начинались с буквы «с»: «Стремительный», «Сокрушительный», «Строгий», «Страшный»…), но все, что могли, сделали. Первый «новик» «Яков Свердлов» воевал там, где родился, — на Балтике, и погиб, подорвавшись на минах, когда шел в конвое из Таллина в Кронштадт, охраняя транспорты.
Полдня мы провели на линкоре «Марат», на котором Трибуц тоже несколько лет плавал старпомом, а сейчас корабль показывал нам сменивший его в должности капитан 3-го ранга (в войну стал контр-адмиралом) Птохов, но скорее не нам, а своему предшественнику демонстрировал, что у него, Птохова, порядок на корабле не хуже, чем у прежнего старпома. Обедать мы были приглашены в каюту к командиру корабля. Нас встретил человек, похожий на мистера Пиквика, надевшего морской китель. Мы знали, что его зовут на флоте «Маруся» за тоненький девичий голосок. Между прочим, во время похода «Марата» в Англию на коронационные торжества «Маруся», командуя с мостика своим нежным голоском, сумел на заполненном до отказа кораблями со всего света Спиткейдском рейде в Портсмуте поставить линкор в этой теснотище, мешавшей маневрированию, на фертоинг — на два якоря, при сильном приливе, за рекордные пятьдесят три минуты (вся мировая пресса писала об этом), в то время как рядом корабль подобного же типа потратил на это тринадцать часов, что, в общем-то, вполне нормальный срок для столь сложного маневра, совершаемого неповоротливой громадой — линкором. С «Марата» мы проследовали за сопровождающим на бригаду торпедных катеров, чем и завершился наш первый день в Кронштадте.
На другой день намечалось посещение форта. Трибуц повез нас к Мушнову, который был главным комендантом Кронштадтской крепости, начальником всех охраняющих ее фортов — высокая генеральская должность, комендант носил три комкоровских ромба. Он не только «не возражал», а поехал вместе с нами на санях к самому отдаленному островному форту. Мы пробыли в его маленьком гарнизоне целый день и в результате написали с Гришей для газеты довольно большую корреспонденцию. Перескажу ее коротко.
В заливе стоит остров, имеющий форму прямоугольника. В его возникновении природа не повинна. Он искусственный. Строили его до революции. Очень долго. Первоначальные инженерные расчеты были нарушены из-за мягкости грунта и штормовых волн. В расползавшееся дно вгоняли тысячи деревянных свай, скрепленных и обшитых железом. Пространство между сваями заполнялось щебнем и песком. Вода размывала затрамбованные слои. Остров поглотил вместе со всей своей начинкой огромную сумму денег. Когда он все же поднялся, вырос из воды, на самодельном плато возвели бетонированные сооружения, поставили дальнобойные орудия.
Сейчас это форт О., укрепленный боевой форпост, стерегущий подступы к Ленинграду. Он выдвинут впереди всех фортов. Он впередсмотрящий, как говорят на флоте. Он первым примет удар противника и первым его отразит.
Форт — это маленький городок с электростанцией, водопроводом, канализацией, баней, фабрикой-кухней, клубом со звуковым кино и библиотечкой, прачечной, пекарней и даже «свиноводческим совхозом», попросту свинарником.
Основное население форта — краснофлотцы с трехгодичным сроком службы. За это время, овладевая боевой техникой, они повышают и свое общее образование.
Так, Иван Савельев пришел на форт неграмотным. Научился читать и писать. Назначен на хозяйственную должность — «директором совхоза». У него в подчинении свиньи с поросятами. Служат ему со всей верноподданностью, хотя их судьба, сами понимаете, предопределена.
Командир форта веселый, умный человек. Немолодой, проживший трудную жизнь. Список его профессий нескончаем: землекоп, арматурщик, каменщик, плотник, кессонщик, шофер, пекарь, грузчик, дорожный техник, крановщик, водопроводчик… Ну и само собой — артиллерист! Пришел на форт рядовым, стал его командиром. По этому поводу шутит: «А куда мне было деваться? Кругом вода. Вот и рос, не выходя за ворота…»
«Форт О. — на страже. Он — наготове!»
Так заканчивался наш репортаж 1937 года.
Из книги воспоминаний бывшего командующего дважды Краснознаменным Балтийским флотом адмирала В. Ф. Трибуца «Балтийцы вступают в бой», вышедшей в 1972 году:
«…форты Кронштадта, особенно литерные «О» и «П»… вели интенсивный огонь из своих орудий по узлам дорог, переправам, скоплениям живой силы противника в Териоках и Куоккале, били по его огневым точкам, облегчая нашим войскам закрепление на основном оборонительном рубеже… Артиллерийского огня номерных, литерных фортов… фашисты боялись».
Третий день командировки мы провели у подводников, но уже не в Кронштадте, не на острове Котлин, а на материке, в Ораниенбауме, который моряки издавна называли Ранбовом, и сейчас так называют, хотя он переименован в Ломоносов. Мы сидели в кают-компании плавбазы подводников, бывшей царской яхты, и записывали рассказы командиров лодок, флагманских специалистов.
«Длительному пребыванию под водой учатся в автономном плавании. Лодка уходит в одиночку и надолго в определенный четырехугольник моря, и там мы, как принято у нас говорить, отрабатываем задачи. Школьники решают их у доски или в тетрадке, мы тоже так делаем в учебных классах, но продолжаем занятия в открытом море, под водой.
Расскажу об одном таком походе, последнем по времени, минувшей осенью. Как обычно, проверили перед уходом на позицию каждого члена экипажа — здоров ли, да и лодку на тот же предмет — здорова ли. Убедились, в частности, что цистерны полны топлива и утечек нет, в море хватишься — будет поздно, придется из-за недостачи горючего возвращаться в базу, а это уже не автономность.
Синоптики вычислили шторм, но командование решило не откладывать похода: плавать нужно в любую погоду. Предсказание сбывалось: ветер крепчал и к рассвету достиг 8 баллов, для лодки на поверхности это многовато. Мы приготовились к погружению — перекрыли все наружные отверстия. Я спустился из рубки, прочно захлопнув за собой люк. Все задраено, лодка герметически закупорена и медленно пошла вниз.
Подводная жизнь резко меняет человеческое поведение: необходимо помнить, что кубатура лодки невелика, каждый кубический сантиметр воздуха дорог. В надводном состоянии мы ходим по палубе, проводим собрания, даже боксом занимаемся. На глубине не помитингуешь, не побоксируешь. Вахтенные, дежурные заняты делом, стоят на постах, наблюдают за отсеками. Остальные — отдыхают. Но на погрузившейся лодке отдых особый, специфический. Только лежа, только в неподвижности должен находиться отдыхающий. Двигаясь, человек поглощает 40 литров кислорода в час, а лежащий в неподвижности — 15, сберегая нам 25 литров. Так что отдых на лодке тоже дело, тоже вахта!
Ночью мы хотели всплыть, чтобы запастись воздухом. Но на море стоял штормяга на десяток баллов, если не на всю дюжину. Лодку то выбрасывало на высоту, то зарывало и кормой и носом, чуть не на попа ставило. Решили переждать непогоду, ушли на глубину, в тихие слои. И когда выплыли через несколько часов, уже не штормило. Дул ветерок легкий, нежный, приятно обвевающий. Люди выбежали на верхнюю палубу, глотая свежий воздух. Чертовски ведь устали в сдавленной атмосфере под водой. Я прислонился к релингу и вздремнул стоя, говорят, даже храповицкого задал…
Днем мы, как правило, шли под водой, ночью всплывали. Получалось, что ночью у нас день, днем — ночь. И соответственно распорядок суток: в 6 вечера — утренний завтрак под водой, в 9 вечера — обед наверху, в 2 часа ночи ужин тоже наверху, а в 8 утра — вечерний чай под водой.
В конце плавания мы решили уйти под толщу воды на продолжительное время, более длительное, чем в предыдущие залегания. На грунте лежали. Если в верхних слоях температура была примерно +25°, то здесь она упала до почти минусовой. Самое высокое тепло было +5. Начались простуды. Врачевали заболевших боцман и я. Накладывали компрессы, ставили банки, прописывали таблетки и капли. Одному краснофлотцу, пожаловавшемуся на больное горло, боцман по ошибке выдал слабительные таблетки. Спохватился, когда тот уже их принял. И, о чудо, горло они вылечили, а основных своих функций не исполнили…
Ну это я вам так, для шутки.
Все задачи автономного плавания были нами решены. Продолжалось оно дольше, чем предполагали, и остается пока рекордным для лодок типа нашей».
Рассказ командира подлодки был напечатан без указания фамилии по тогдашним соображениям секретности.
Это был Михаил Федорович Хомяков, моряк лет сорока, но для его возраста и опыта — невысокого воинского звания: старший лейтенант.
Объяснение этому я нашел через много лет в книге «В глубинах полярных морей», которую написал Герой Советского Союза контр-адмирал Иван Александрович Колышкин, командовавший в войну бригадой подводных лодок Северного флота. (Я редактировал многотиражную газету этого соединения «Боевой курс».)
Колышкин и Хомяков были одногодками, однокашниками в военно-морском училище и с некоторым перерывом долгими сослуживцами на подплаве.
Вот что пишет Иван Александрович:
«Мы служили с Хомяковым в Кронштадте… Потом я перешел на Север, а Михаил Федорович оставался на Балтике… Тут и случилась с ним неприятность.
В одну из темных ночей подводная лодка капитан-лейтенанта Хомякова столкнулась с небольшим судном. Авария произошла целиком по вине судна, лодка оказалась пострадавшей стороной. Коль уж сам факт аварии имел место, то решено было наказать и командира лодки. От должности его не отстранили, а в звании снизили…»
Так Хомяков, представленный перед этим к званию капитана 3-го ранга, оказался старлейтом. На военной службе всяко бывает; впрочем, не только на военной.
Мы могли бы встретиться с Хомяковым в войну, поскольку он, уже капитаном 1-го ранга, командовал дивизионом лодок на Севере. Но по трагическим обстоятельствам не повстречались. Я был назначен редактором «Боевого курса» как раз в те дни, когда Хомяков ушел в море…
У Колышкина читаем:
«…неожиданно командующий приказал мне отправить в Карское море «К-1».
Почему именно «К-1» в Карское море? Чем была вызвана такая необходимость? Оба подводных крейсера стояли в ремонте. Правда, «К-1» была уже почти отремонтирована и ее готовность измерялась недолгим сроком. Но командир лодки Стариков с началом ремонта получил отпуск и еще не успел вернуться. Времени же, чтобы вызвать его, не оставалось.
Почему же все-таки потребовалось направить в Карское море именно «Катюшу»?..
Командующий терпеливо объяснил. Не исключена возможность набега на наши внутренние коммуникации надводных рейдеров. Поэтому признали целесообразным иметь в Карском море подводный крейсер, вооруженный солидными пушками и способный вести артиллерийский бой.
Предпосылка с тактической точки зрения была несостоятельной. Если перед лодкой ставится задача по прикрытию своих коммуникаций от надводных сил, то в расчет должно приниматься лишь ее торпедное вооружение. Противник может послать для рейдерства корабль не менее чем крейсерского класса. А против такого корабля глупо даже применять лодочную артиллерию. Она нужна для самообороны при вынужденном всплытии или для удара по транспортам, не добитым торпедами…
И если уж так требуется «лодка с пушкой», то чем плоха, например, лодка типа «С», которых у нас сейчас хватает? Ведь на них стоит такая же «сотка», что и на «Катюшах». И наконец, как же можно посылать в боевой поход лодку без командира?
Все это я, может быть слишком взволнованно, высказал командующему… Он устало ответил:
— Иван Александрович, я знаю это так же, как и вы. Но Москва настаивает, чтобы пошла «К-1». Я дважды туда звонил, все мои доводы отвергли. Старикова требуют заменить комдивом. Так что готовьте «К-1». Пойдет Хомяков.
Ремонт на «К-1» закруглили и срочно подготовили ее к походу. С тяжелым сердцем провожал я в море Михаила Федоровича Хомякова. Беспокоило состояние лодки. Да и вообще все как-то получалось нехорошо в этой спешке…
Было это в сентябре… Связь с лодкой оборвалась, и в базу она не вернулась к назначенному времени. Прошли все сроки окончания похода, а «К-1» так и не появилась в Екатерининской гавани…
Мы потеряли подводный крейсер и замечательную команду во главе с опытным комдивом, старым подводником».
Колышкин и Хомяков были не только однокашники и сослуживцы, но и дружили семьями.
Оба, воюя на Севере, тревожились за судьбу своих жен, остававшихся в Ленинграде и живших в одном доме.
Иван Александрович жены не дождался: она умерла в блокаду.
Жена Хомякова выжила и приехала к мужу в дни его последнего похода.
Она была машинисткой и, зачисленная в штат политотдела, печатала и для нас, для редакции «Боевого курса». О муже мы с ней никогда не говорили, она даже не знала, что я был с ним знаком.
Я охотно следовал совету дяди Кости насчет «подножного корма» и поиска интересных людей, ситуаций за пределами школ и отрядов. Гусев, у которого уже само сравнение школьно-пионерской тематики с «кормом», да еще «подножным», вызвало бы ярость, переехал в Москву, в «Пионерку», и я, чувствуя себя «на свободе», стал ею злоупотреблять, всячески отказываясь от посещений школ и отрядов. Я говорил: «У меня верхолазы, водолазы, летчики…» Это сердило нового редактора Таубина, приверженца гусевских принципов, назревал конфликт, а кто выигрывает в столкновении редактора с рядовым сотрудником, пояснять не приходится. Спас меня от увольнения Миша Белилов, в то время заместитель Таубина, будущий командир танкового полка, никакой не журналист, просто милый человек. Геннадий поручил ему возглавить выездную редакцию в Мурманск, где было плохо с успеваемостью в школах. И когда спросил у Миши, кого он хочет с собой в помощники, тот неожиданно назвал меня. Таубин удивился: «Это ж тебе камень на шею. Он зазнался, чурается пионерских дел, пора с ним вообще расставаться. У нас не «Вокруг света»… Ладно, раз ты просишь, пусть это будет ему последним испытанием». Белилов сообщил мне о разговоре с редактором уже после нашего возвращения из Мурманска. Мы пробыли там месяц, жили в специальном вагончике с типографским оборудованием, через день выпускали листок «Ленинские искры» — за отличную учебу», который распространялся по школам. Не знаю, поднялась ли в них успеваемость в результате наших печатных стараний, но мы с Белиловым понравились друг другу, вернулись приятелями. И Таубин остался доволен работой выездной редакции, сказал про меня: «Вот и исправился наконец».
В канун нашего отъезда из Мурманска, с которым через несколько лет надолго будет связана моя жизнь, пришло сообщение об убийстве Кирова. Мы возвратились в Ленинград в день траурной процессии. Поезд оттащили на дальние пути, никого не выпускали с вокзала. Но мы все же увидели печальную церемонию. Стоял сильный мороз, на улицах пуржило, заметая снегом колесницу с гробом и всех сопровождающих…
Таубин заблуждался: я «не исправился». Благо принявший газету Данилов считал, что, оставаясь детской, она должна расширять диапазон своих интересов. Первый у нас редактор с высшим образованием — у него имелся диплом инженера-электрика, — человек начитанный, читавший и по-английски без словаря, всегда всех побеждавший в блицигре на большее количество знаменитых фамилий по заданной букве, он придавал «Искоркам» познавательный характер, возможно, чуть их перевзрослил, — вспомним спор с ответственным секретарем о саламандрах, — но не считал это недостатком, полагая, что читатель обязан подтягиваться до уровня газеты, а не наоборот. Получив толчок-импульс от дяди Кости Высоковского, взлетев с его трамплина, я далеко разбежался в разыскании интересных сюжетов для репортажей и однажды явился к секретарю с просьбой подписать командировку в Москву.
— В столицу? Зачем?
— На встречу Виктора Михайлова с Николаем Королевым.
— Кто такие?
— Боксеры, — сказал я тоном сожаления по поводу того, что нашелся человек, не знающий Михайлова и Королева. — Чемпионы страны в полутяжелом и тяжелом весах. Матч на звание абсолютного чемпиона.
— Только нам бокса и не хватало. Прославлять в детской газете мордобитие… Категорически возражаю.
— Очень жаль, — вмешался сидевший за соседним столом дядя Костя Высоковский, с которым у нас все уже было заранее сговорено. — Бокс не драка, а искусство. Вы когда-нибудь видели настоящий бой тренированных людей? Это же наслаждение…
— Для того, кто наблюдает, как другого бьют? — съязвил секретарь. — И видеть не желаю. И поездку на нелепое зрелище санкционировать не могу.
— Пойдем к редактору, — сказал мне Высоковский.
Мы вышли от Данилова с подписанной однодневной командировкой в Москву: утром приехать, вечером после матча уехать.
Я ликовал. Срок давности, как говорят юристы, освобождающий меня от наказания, позволяет мне признаться, что ликовал я не так в служебном плане, как в личном. Уверенности, что мой отчет о матче, несмотря на согласие Данилова, поддержку Высоковского, напечатают, не было. В самом деле, ни одна пионерская газета еще не пропагандировала бокс как вид спорта, коим полезно заниматься с малых лет. В Москве хоть существовала в виде эксперимента детская школа боксеров, открытая благодаря авторитету знаменитого Градополова, который и возглавил ее. В Ленинграде же попытка создать такую наткнулась на твердое сопротивление со стороны гороно. Тамошнее руководство считало, что потворствовать дракам среди школьников преступно. Аргумент, что бокс как раз и будет отвлекать от драк, отвергался. Бумагу мне Данилов подписал, но решится ли в последний момент подписать мой материал к печати? Захочет ли, да еще подзуживаемый секретарем редакции, вступать в спор с официальной точкой зрения? Что ж, если не захочет, побоится, то уж всяко после того, как я побываю на матче. А для того чтобы это было именно так, я быстренько смотался с командировочным удостоверением в кармане и больше в тот день носу не казал в редакцию. Вдруг Данилов передумает и отберет документ…
Я понимал, что оказаться в Москве, тем более в самый день состязания, не означает еще попасть в цирк, где оно должно было проходить. Но то, что я увидел на Цветном бульваре, превзошло все мои опасения: часов за пять до начала боя площадь перед цирком была уже запружена жаждущими лишнего билетика. С вокзала-то я отправился в спорткомитет, но, глянув на мою бумагу, мне вежливо объяснили, что весь лимит пропусков у них исчерпан. «Попробуйте к администратору». Цирковой администратор, к окошку которого удалось как-то пробиться, всем, не глядя, отвечал одинаковой, очень, видно, понравившейся ему фразой: «Хоть к Калинину обращайтесь, ничем не могу помочь». А вслед за моим просительством вообще захлопнул окошко и больше не открывал. До матча оставались минуты, и теплилась надежда лишь на чудо, и оно свершилось. Вдруг перед глазами мелькнула «соломинка», за которую я, утопающий, успел в отчаянии ухватиться, и она вынесла меня из водоворота, понесла к берегу. «Соломинкой» оказался Владимир Васильевич Лебедев, ленинградский художник, известный иллюстратор детских книг, живописец, в прошлом питерский чемпион по боксу, теперь судья на соревнованиях. Я знал, что он приглашен в судейскую коллегию предстоящего матча. Он пробирался сейчас сквозь толпу к служебному входу с двумя дамами в каракулевых шубках. Я рванулся к нему, работая локтями, с нахальной просьбой провести, бормоча, что я ленинградский журналист, специально приехал, и как же быть? Нахальство несусветное: я не был знаком с Лебедевым, только и видел его на соревнованиях да раза два он заходил к нам в редакцию. И вдруг он говорит: «Идемте!» И уже никто не может меня остановить, я гордо шагаю с одним из судей матча. Своих спутниц и меня Лебедев усадил на гостевые места в первом ряду. Весь бой дамы заметно волновались, иногда даже громко вскрикивали, и по их репликам чувствовалось, что они разбираются в тонкостях бокса; одна «болела» за Михайлова, другая — за Королева. Позже я узнал, что сидел рядом со скульпторами Верой Игнатьевной Мухиной и Саррой Дмитриевной Лебедевой.
По-английски «спикер» — оратор.
В британском парламенте это председатель палаты.
На спортивных соревнованиях — человек, объявляющий их участников.
Старик Бессонов когда-то сам был боксером, а теперь — спикер. Голос у него громовой, раскатистый. Он возвещает начало матча между чемпионом полутяжелого веса Виктором Михайловым и чемпионом тяжелого веса Николаем Королевым.
Бойцы, окруженные секундантами, стоят, приплясывая, каждый в своем углу ринга, сбросив яркие, цветистые халаты.
Михайлов — высокий, подобранный, поджарый.
Королев — прямая ему противоположность: на голову ниже, короткие массивные ноги, широкие плечи, вся его фигура медвежевата. Он тяжелее соперника на 12 килограммов. А моложе на 10 лет, ему 20.
Бьет гонг — и бойцы сближаются.
Обычно в начале боя противники насторожены, медлительны, обмениваются легкими разведочными, прощупывающими ударами. Королев следует этой тактике. А Михайлов ведет себя совсем по-другому. Наверно, считает, что может выиграть у тяжеловеса только непрекращающимися стремительными атаками. Он с первых же секунд устремляется на Королева, засыпая его молниеносными ударами. Тот защищается, и вроде бы не очень удачно, пропуская их в лицо, в корпус. Но это не выводит его из терпения, он по-прежнему невозмутим. Подвижный, верткий Михайлов прыгает около Королева, как вокруг, памятника. Зрители недовольны молодым тяжеловесом. Шумят неодобрительно в его адрес. Но вот он вдруг оживает, бьет с обеих рук сильно, да не точно. И Михайлов успевает прыжком уйти в сторону. Королев снова замирает, словно ему неохота биться, и противник никак не может его раздразнить.
Во втором раунде картина боя резко меняется. Михайлов посылает свою левую руку сбоку, но медлительный, неуклюжий Королев успевает опередить его. Откуда эта ловкость, быстрота, неожиданная для зрителей? Им-то что, не больно. А вот Михайлов нарывается на сокрушающий прямой удар, вслед, за которым вылетает откуда-то снизу и правая рука. Михайлов вынужден отступить к канатам. Королев не отпускает его. Соперник закрыл лицо руками и, упав на веревки, старается оттолкнуться от них. Не может: Королев давит всем корпусом и бьет, бьет. Только гонг выручает Михайлова. И все видят, что ему достался противник, какого у него, блистательного боксера, никогда еще не было.
Но Михайлов достаточно опытный, умный боец, чтобы не растеряться, и когда, после отдыха, начинается третий раунд, он бежит на неохотно встающего с табуретки, по виду усталого Королева и обрушивает на него, как и в первом раунде, серии коротких неожиданных ударов, и не ото всех из них тяжеловесу удается спастись. Они явно чувствительны для как будто непробиваемого Королева. Михайлов этой своей тактикой хочет смутить, обезоружить его, и в какой-то степени это удается: по очкам Королев проигрывает третий раунд. Но поглядите, как он сидит теперь, отдыхая, в своем углу, пока секундант обмахивает его полотенцем и что-то нашептывает в ухо. Всем видом Королев показывает, что пороху у него в пороховницах, то бишь в боксерских перчатках, еще достаточно. «Я тебя еще вымотаю, ты у меня иссякнешь, и тогда пущу в ход свою тяжелую артиллерию» — написано на лице у Королева, когда он поднимается с табуретки.
Не знаю, «прочел» ли это Михайлов, но тактике беспрерывного нападения не изменил и вдруг в середине раунда провел свой коронный, часто досрочно заканчивавший его бои «крюк» в челюсть. Сколько бойцов падало на ринг от этого удара! Сам непобедимый гигант-норвежец Паттерсон был повержен таким образом Михайловым. И вот снова точный, сильный «крюк» в челюсть, а Королев не качнулся, не отступил. (В своей книге «На ринге», вышедшей в 1950 году, он вспоминает: «…этого я уже не ждал! Звон в ушах, пляшут колени, в глазах словно дымовое облако… Как же я не успел предупредить страшнейший михайловский крюк?.. Надо скрыть действие этого удара. Надо! Сам виноват. Забылся… Теперь расхлебывай. Скорее в ближний бой. Наклонив голову, бить и бить ударами снизу вверх. Обману ли?») Обманул!
Михайлов, похоже, обескуражен. Его излюбленный, самый опасный маневр не достиг цели при всей точности и силе удара. Думается, с этого момента Михайлов изверился в победе и старался лишь достойно завершить бой. Что ему и удалось. Два последних раунда, пятый и шестой, боксеры провели в центре ринга. За мельканием их рук невозможно уследить. Кажется, что в ходу не две пары перчаток, а четыре, шесть, восемь. Цирк замер в тишине как бы в ожидании кульминации, какого-то особого удара. И он последовал. (К восторгу, добавлю сейчас, одной из моих соседок, болевшей за Королева, и к огорчению второй. — А. С.) Он был послан тяжеловесом, и Михайлов зашатался. И все же не упал. Такое состояние называется «грогги», в глазах двоится, потолок соединяется с полом. Не всякий это выдержит. А Михайлов, играя ногами, подпрыгивая, продолжает, как любят говорить боксеры, «работать»: слова «драться» они избегают. Михайлов продолжает бой, хотя исход его уже всем ясен. Только выдержка старого бойца и удар гонга спасли его от нокаута.
Он первым поздравил Королева, ставшего абсолютным чемпионом страны. В боксе 8 чемпионов, каждый в своем весе. 20-летний Николай Королев теперь чемпион всех восьми чемпионов.
На редакционной летучке Данилов похвалил мой репортаж. Секретарь молчал. Промолчало и гороно.